Пан

Размер шрифта:   13
Пан

Knut Hamsun

«PAN»

Рис.0 Пан

© Благовещенская М.П., перевод на русский язык

© ИП Воробьёв В.А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

W W W. S O Y U Z. RU

I

В последние дни я всё думал и думал о вечном дне северного лета. Я сижу здесь и думаю о нем и о хижине, где я жил, и о лесе за хижиной, и собираюсь написать кое-что, чтобы скоротать время, и для своего собственного удовольствия. Время тянется ужасно медленно, я не могу заставить его идти так быстро, как мне хотелось бы, хотя у меня нет ровно никаких забот, и я живу превесело. Я решительно всем доволен, и что это еще за возраст – мои тридцать лет; несколько дней тому назад я получил издалека два птичьих пера, от кого-то, кто мне вовсе не был их должен; да, два зеленых пера, в листе почтовой бумаги с короной, запечатанном облаткой. Мне прямо было приятно смотреть на эти два дьявольски зеленых птичьих пера. И вообще я не испытываю никаких страданий, разве что по временам немного ломит левую ногу, – следствие старой огнестрельной раны, которая давным-давно уже зажила.

Я помню, что два года тому назад время шло очень быстро, несравненно быстрее теперешнего, лето прошло для меня совершенно незаметно. Это было два года тому назад, в 1855 году: я хочу написать об этом для своего собственного удовольствия; в то время со мной случилось нечто, или всё это пригрезилось мне. Теперь я многое забыл из пережитого мной тогда, так как я почти и не думал о том с тех пор; но я помню, что ночи были ужасно светлые. Многое представлялось мне в таком измененном виде, в году было двенадцать месяцев, но ночь превратилась в день, и никогда не было видно звезд на небе. И люди, с которыми я сталкивался, были особенные и не походили на тех людей, которых я знал раньше; иногда им бывало достаточно одной ночи, чтобы вдруг созреть и вырасти, во всем их великолепии. В этом не было никакого волшебства, но я никогда не переживал этого раньше. Никогда.

В большом, белом доме там внизу, у моря, встретил я человека, который овладел на некоторое время моими мыслями. Я больше не думаю о ней теперь постоянно, нет, я совершенно забыл о ней; но я думаю о совсем другом, о крике морских птиц, об охоте в лесу, о моих ночах, об этом теплом летнем времени; да, впрочем, я и познакомился-то с ней благодаря только случаю, и без этого случая ни одного дня не было б ее у меня в голове.

Из моей хижины мне была видна вся путаница островов, островков и шхер, было видно немного моря, несколько синеющих горных вершин, а за хижиной лежал лес, огромный лес. Я исполнялся чувством радости и благодарности, вдыхая запах корней и листвы, жирные испарения сосен, напоминающие запах мозга; только в лесу успокаивалось всё внутри меня, моя душа приходила в равновесие и наполнялась мощью. Я бродил день за днем в горах, в сопровождении Эзопа, и ничего большего не желал, как только и дальше бродить день за днем, хотя там лежал еще снег и размякший лед, покрывая половину поверхности. Моим единственным товарищем был Эзоп; теперь у меня Кора, но тогда у меня был Эзоп, собака, которую я потом застрелил.

Часто вечером, когда я возвращался с охоты в свою хижину, уютное ощущение быть у себя дома разливалось по всему моему телу, вызывало во мне приятную внутреннюю дрожь, и я начинал болтать с Эзопом о том, как нам было хорошо.

– Ну вот, теперь мы разведем огонь и зажарим себе дичь на очаге, – говорил я, – как ты насчет этого?

И когда, сделав всё это, мы оба заканчивали нашу трапезу, Эзоп забивался на свое место за очагом, в то время как я зажигал трубку и ложился отдохнуть на нарах, прислушиваясь к глухому шуму в лесу. В воздухе чувствовалось слабое движение, ветер дул по направлению к хижине, и я ясно мог слышать, как далеко в горах токовали глухари. А то всё было тихо.

И не раз засыпал я там, где лежал, совсем не раздеваясь, в том виде, как я был днем, и просыпался только тогда, когда морские птицы поднимали свой крик. Если мне тогда случалось посмотреть в окно, я мог различить большие белые строения торгового местечка, амбары Сирилунда, лавку, где я покупал себе хлеб, и я продолжал лежать некоторое время, пораженный тем, что я находился здесь в хижине, в северной Норвегии, на опушке леса.

Но вот Эзоп начинал отряхиваться у очага своим длинным тощим телом, его ошейник звенел, он зевал и махал хвостом, и я вскакивал на ноги после этих трех часов сна, совершенно отдохнувший и полный радости.

Так проходила не одна ночь.

II

Пусть идет дождь и бушует буря, – что из этого? Часто незаметная радость может овладеть тобой и в дождливую погоду, и пойдешь ты далеко бродить со своим счастьем. Ты выпрямляешься и смотришь прямо перед собой, по временам смеешься потихоньку и осматриваешься кругом. О чем ты думаешь? О блестящем стекле в каком-нибудь окне, о солнечном луче на этом стекле, о пейзаже с ручейком, а, может быть, и о голубом просвете в небе. Большего не надо.

В другое время даже и необыкновенные события не в состоянии изменить твоего равнодушного вялого настроения; в бальной зале ты можешь сидеть спокойно, безучастно и ни на что не обращать внимания, потому что внутреннее состояние каждого человека служит источником печали или радости.

Я вспоминаю один день. Я сошел к морскому берегу, меня захватил дождь, и я вошел в открытый сарай для лодок, и в ожидании уселся там. Я что-то напевал, но без всякой радости и удовольствия, только чтобы провести время. Эзоп был со мной, он сел и стал прислушиваться, я перестал напевать и тоже прислушался, снаружи послышались голоса, кто-то подходил к сараю. Случай, совершенно обыкновенный случай! Двое мужчин и девушка, сломя голову, вбежали ко мне. Они кричали друг другу, смеясь:

– Скорее. Здесь мы пока можем укрыться!

Я встал.

У одного из мужчин была сорочка с белой, накрахмаленной грудью, которая теперь, в довершение всего, насквозь промокла от дождя и висела мешком; на этой мокрой груди была укреплена бриллиантовая застежка. На ногах у него были длинные, с острыми носками, башмаки, имевшие довольно щегольской вид. Я поздоровался с этим человеком, это был г-н Мак, торговец, я его знал по мелочной лавке, где я покупал хлеб. Он даже приглашал меня как-то раз к себе, но я до сих пор еще не побывал у него.

– А, старые знакомые! – сказал он, увидев меня. – Мы направлялись к мельнице, и пришлось вернуться. Вот так погода, а? Но когда же вы придете в Сирилунд, г-н лейтенант?

Он представил мне маленького, с черной бородкой, господина, бывшего с ними, – это оказался доктор, который жил при филиальной церкви. Девушка подняла вуаль до половины лица и стала в полголоса болтать с Эзопом. Я обратил внимание на ее кофточку, по подкладке и петлям я мог заметить, что она была перекрашена. Г-н Мак представил также и девушку – это оказалась его дочь, и ее звали Эдвардой.

Эдварда взглянула на меня через вуаль и продолжала шептаться с собакой и читала на ее ошейнике:

– Да-а, тебя зовут Эзопом, ты… Доктор, кто это был Эзоп? Единственное, что я помню, это, что он сочинял басни. Ведь он был фригиец? Нет, я не знаю.

Ребенок, девица школьного возраста. Я посмотрел на нее, она была высокого роста, но с не сложившимися формами, лет пятнадцати, шестнадцати, с длинными, смуглыми руками без перчаток. Она, может быть, справлялась сегодня вечером в лексиконе об Эзопе, чтобы при случае блеснуть своей осведомленностью.

Г-н Мак спрашивал меня о том, как идет моя охота. Кого я больше всего настрелял? Он уверил меня, что я могу, в любое удобное время, получить в мое распоряжение одну из его лодок; стоило мне только сказать ему. Доктор не сказал ни слова. Когда они уходили, я заметил, что доктор немного хромал и опирался на палку.

Я поплелся домой, в том же самом вялом настроении, как и раньше, и напевая со скуки. Эта встреча в сарае ничуть не изменила моего состояния духа в ту или другую сторону; лучше всего я запомнил промокшую насквозь сорочку г-на Мака и на ней бриллиантовую застежку, точно также мокрую и совершенно без блеска.

III

Около моей хижины стоял камень, высокий серый камень. У него было выражение дружеского расположения ко мне; казалось, он смотрел на меня, когда я проходил мимо него, и узнавал меня. Я охотно направлял свой путь мимо этого камня, когда я утром выходил из дому, точно я оставлял там доброго друга, который будет дожидаться моего возвращения.

И там наверху, в лесу, начиналась охота. Иногда я что-нибудь убивал, иногда ничего…

За островами лежало море в тяжелом покое. Я много раз стоял и смотрел на него с горных хребтов, когда я взбирался высоко, высоко; в тихие дни корабли почти не подвигались вперед; случалось, я видел в течение трех дней один и тот же парус, маленький и белый, как чайка на воде. Но временами, когда налетал ветер, дальние горы почти исчезали, поднималась непогода, буря с юго-запада, – зрелище, при котором я присутствовал, как зритель. Всё стояло в тумане, земля и небо сливались в одно, море вздымалось в беспорядочной воздушной пляске, образовывая людей, лошадей и развевающиеся знамена. Я стоял под защитой скалы и думал о всевозможных вещах; моя душа была напряжена. Бог знает, думал я, что мне нынче придется увидать, и в каком виде откроется море теперь перед моими глазами? Быть может, увижу я сейчас недра мозга земли; увижу, как там идет работа, как всё там находится в кипении!

Эзоп был неспокоен, временами он поднимал морду и нюхал воздух, страдая от непогоды, и чуткие его ноги дрожали; так как я с ним не разговаривал, он улегся между моих ног и уставился, как и я, на море. И ни одного возгласа, ни одного человеческого слова нигде не было слышно, ничего, только глухой шум вокруг моей головы. Далеко в море стояла скала, она стояла одна; когда море набрасывалось на нее, она выдвигалась каким-то сумасшедшим винтом, нет, скорее представала как морской бог, который приподнимался весь мокрый из воды и смотрел на мир и фыркал так, что волосы и борода становились колесом вокруг его головы. И вот он опять нырял в кипящий прибой.

И в самый разгар бури показался с моря маленький, черный, как уголь, пароход…. Когда я вечером отправился к пристани, маленький, черный, как уголь, пароход уже находился в гавани; это быль почтовый пароход.

Много народу собралось на набережной посмотреть на редкого гостя; я заметил, что у всех без исключения были голубые глаза, конечно со всем разнообразием оттенков. Молодая девушка в белом шерстяном платке стояла поодаль; у нее были очень темные волосы, и белый шерстяной платок резко выделялся на ее волосах. Она с любопытством смотрела на меня, на мою кожаную куртку, на мое ружье; когда я с ней заговорил, она смутилась и отвернула голову в сторону. Я сказал: ты всегда должна носить белый шерстяной платок, это идет к тебе.

В это время подошел к ней широкоплечий человек в исландской рубашке, он называл ее Евой. Это была, очевидно, его дочь.

Я знал широкоплечего человека, это был кузнец, местный кузнец. Несколько дней тому назад он ввинтил в одно из моих ружей новую капсюльку…

А дождь и ветер делали свое дело и согнали весь снег. В течение нескольких дней над землею веяло враждебным и холодным настроением, ломились сгнившие ветки, и вороны собирались в стаи и кричали. Это продолжалось недолго, солнце было близко, как-то раз утром оно взошло из-за леса. Нежная полоса пронизала меня сверху до низу, когда восходило солнце; и я вскинул ружье на плечи в безмолвной радости.

IV

В это время я не испытывал недостатка в дичи, я стрелял всё, что хотел, зайцев, тетеревов, белых куропаток, и когда мне случалось бывать внизу, на морском берегу, и приближаться на расстояние выстрела к какой-нибудь морской птице, я стрелял также и ее. Это было хорошее время, дни становились длиннее и воздух прозрачнее, я снаряжался на два дня и отправлялся в горы, на горные вершины; я встречал лопарей и доставал у них сыр, небольшими кусочками, жирный сыр, отдававший травой. Я бывал там не раз. На обратном пути, я всегда стрелял какую-нибудь птицу и совал ее в ягдташ. Я усаживался и привязывал Эзопа. На милю ниже, под собой видел я море; отвесы скал были мокрые и черные от воды, которая струилась по ним, капала и струилась с одной и той же коротенькой мелодией. Эти короткие мелодии среди гор не раз коротали мне время, когда я сидел там и смотрел кругом. Вот журчит здесь этот слабый бесконечный звук один-одинешенек, думал я, и никто его не слышит, и никто о нем не подумает, а он журчит себе здесь всё время, всё время. И мне не кажется уже больше, что в горах так пустынно, когда я слышу это журчанье. По временам что-нибудь происходило: гром потрясал землю, отрывался обломок скалы и стремительно скатывался к морю, оставляя за собой дорожку каменной пыли; в то же самое мгновенье Эзоп поднимал морду против ветра и с удивлением втягивал в себя непонятный для него запах гари. Когда снежные воды промыли в скалах трещины, достаточно было одного выстрела или даже резкого крика, чтобы оторвать огромную глыбу и пустить ее под гору…

Проходил час; может, больше: время шло так быстро. Я отвязывал Эзопа, набрасывал ягдташ на другое плечо и отправлялся домой. День склонялся к вечеру. Ниже, в лесу, попадал я непременно на свою старую знакомую тропинку, на узкую ленту тропинки, с удивительнейшими изгибами. Я обходил каждый изгиб, времени у меня было сколько угодно, спешить было нечего, никто не ждал меня дома; свободный, как властелин, шел я там и бродил по мирному лесу не спеша, как мне того хотелось. Все птицы молчали, только глухарь токовал где-то вдали, токовал, не переставая.

Я вышел из леса и увидал перед собой двух людей. Они гуляли, я к ним приблизился, одной из них оказалась Эдварда, я узнал ее и поклонился, ее сопровождал доктор. Я показал им свое ружье, они так же заинтересованно осмотрели мой компас, ягдташ; я пригласил их к себе в хижину, они обещали как-нибудь зайти.

И вот наступил вечер. Я пришел домой и развел огонь, зажарил птицу и поужинал. Завтра опять будет день… Тихо и спокойно повсюду. Я лежу весь вечер и смотрю в окно, волшебный блеск покоился в это время на полях и лесах, солнце зашло и окрасило горизонт жирным, красным светом, неподвижным, как масло. Небо было совершенно безоблачно и прозрачно, я погружался взором в это ясное море, и, казалось, я лежал лицом к лицу с дном мира, и мое сердце признательно билось, устремляясь на встречу этому обнаженному дну и чувствовало себя там как дома. Бог знает, думал я про себя, почему горизонт одевается сегодня в лиловое с золотом, уж не праздник ли там наверху во вселенной, торжественный праздник, со звездной музыкой и с катаньем в лодках по рекам. Похоже на это! И я закрывал глаза и участвовал в этом катанье, и мысли вихрем проносились в моем мозгу… Так проходил не один день.

Я бродил по окрестностям и наблюдал, как снег превращался в воду и как таял лед. Иногда за несколько дней я ни разу не разряжал ружья, когда у меня в хижине было еще достаточно запасов пищи; свободный, я бродил только по окрестностям, а время шло своей чередой. Куда я не обращал свой взор, везде было на что посмотреть и что послушать, всё изменялось понемногу каждый день, даже ивняк и можжевельник ожидали весны. Я ходил, например, на мельницу, она еще не оттаяла; но земля вокруг нее была утоптана с незапамятных времен и свидетельствовала о том, что туда приходили люди с мешками зерна на спине и обратно получали их с мукой. Я ходил там, как будто среди людей; и на стенах было вырезано много букв и дат. Ну, вот!

V

Писать ли мне еще? Нет, нет. Только немножко, для собственного моего удовольствия и потому, что это занимает мое время – эти рассказы о том, как наступала весна два года тому назад и какой вид имело тогда всё кругом. Земля и море начинали немного пахнуть, слащавый запах сернистого водорода распространялся от старых листьев, гнивших в лесу, и сороки летали с веточками в клюве и строили гнезда. Еще дня два, и ручьи вздулись и начали пениться, кой-где показывались капустницы, и рыбаки возвращались домой со своей ловлей. Приплыли две яхты купца, нагруженные доверху рыбой, и стали на якоре против своего места сушки, вдруг появилась жизнь и движение на самом большом из островов, где должна была сушиться рыба. Я видел всё это из своего окна.

Но до моей хижины не доносилось никакого шума, я как быль, так и оставался один. Иногда проходил кто-нибудь мимо, пару раз я видел Еву, дочь кузнеца, у нее появились на носу две веснушки.

– Куда это ты? – спросил я.

– За дровами, – отвечала она спокойно.

В руках у нее была вязка для дров и на голове был надет белый платок. Я смотрел ей вслед, но она не обернулась.

Так проходили много дней, а я не видел практически ни одной живой души. Весна ломилась, и лес светился; для меня было большим удовольствием наблюдать за дроздами, которые сидели на верхушках деревьев, смотрели на солнце и кричали. Иногда в два часа утра я уже был на ногах, чтобы принять участие в радостном настроении, которое овладевало птицами и зверями, когда всходило солнце.

Весна пришла так же и ко мне, и в моей крови стучало временами, как от шагов, я сидел в хижине и думал пересмотреть свои удилища и лески, но я пальцем не пошевелил, чтобы за что-нибудь приняться; радостная, неясная тревога трепетала в моем сердце. Вдруг Эзоп вспрыгнул, замер на вытянутых лапах и отрывисто залаял. Кто-то подошел к хижине, я поспешно снял свою фуражку с головы и уже слышал голос Эдварды в дверях. По-дружески и запросто она и доктор пришли навестить меня, как и обещали.

– Да, он дома, – говорила она. И она вошла и протянула мне руку совершенно по-детски. – Мы были здесь также вчера, но вас тогда не было дома, – объяснила она.

Она уселась на нарах, на одеяло, и осматривала хижину; доктор сел рядом со мной на длинную скамью. Мы разговаривали, я рассказал им, между прочим, какие звери водились в лесу и какую дичь я не мог больше стрелять, так как на нее был наложен запрет. Сейчас, например, был запрет на глухарей.

Доктор опять был неразговорчив; но, когда он заметил мою роговую пороховницу, на которой была изображена фигура Пана, он оживился и начал рассказывать мне о Пане.

– А как же вы выживаете, – сказала вдруг Эдварда, – если на всю дичь нельзя будет охотиться?

– Я ловлю рыбу, – отвечал я.

– Но вы можете приходить ужинать к нам, – сказала она. – В прошлом году англичанин жил в вашей хижине, он тоже часто приходил к нам поужинать.

Эдварда смотрела на меня, и я смотрел на нее. Я почувствовал в это мгновенье, что что-то шевельнулось в моем сердце, как будто легкое, мимолетное дружеское приветствие. Это от весны и от солнечного дня, думал я об этом потом.

Она сказала несколько слов о моем жилище. Стены у меня были увешаны разными шкурами и птичьими крыльями, внутренность хижины походила на мохнатую медвежью берлогу. Это заслужило ее одобрение.

– Да, это самая настоящая берлога, – сказала она.

Мне нечего было предложить гостям, нечем угостить их, и я решил, шутки ради, пожарить какую-нибудь птицу; они должны будуть есть ее по-охотничьи, без приборов, руками. Это займет нас на некоторое время.

И я приготовил птицу.

Эдварда рассказывала про англичанина. Это был старый и странный человек, он громко разговаривал сам с собой. Он был католик, и, где бы он ни находился, всегда у него в кармане был маленький молитвенник с черными и красными буквами.

– Быть может, он был ирландец? – спросил доктор.

– Он был ирландец?

– Неправда ли, раз он был католик?

Эдварда покраснела, она запнулась и стала смотреть в сторону:

– Ну, да, может быть, он был ирландец.

С этого мгновенья она потеряла всю свою веселость.

Мне стало ее жаль, и мне хотелось сгладить неловкую ситуацию. Я сказал:

– Безусловно, вы правы в том, что это был англичанин. Ведь ирландцы не ездят в Норвегию.

Мы договорились как-нибудь отправиться на лодке и посмотреть место сушки рыбы.

Проводив своих гостей, я вернулся назад и уселся с намерением заняться своими рыболовными снастями. Мой садок висел на гвозде у двери, и некоторые петли были попорчены ржавчиной; я отточил несколько крючков, крепко их привязал, пересмотрел лески. Как трудно за что-нибудь приняться сегодня! Мысли роем проносились у меня в голове; мне представилось, что я сделал ошибку, позволив Эдварде сидеть всё время на нарах, вместо того, чтобы предложить ей место на скамье. Я увидел вдруг перед собой ее смуглое лицо и смуглую шею; она завязала передник немного ниже на животе, чтобы подчеркнуть длинную талию, что было тогда в моде. Рот у нее был большой, с пылающими губами.

Я встал, открыл дверь и стал прислушиваться. Я ничего не услышал, и снова затворил дверь; Эзоп сошел со своего места и внимательно следил за мной. Мне пришло в голову, что я могу догнать Эдварду и попросить у нее немного шелка для починки моего садка; это вовсе не было предлогом, я мог выложить перед ней садок и показать съеденные ржавчиной петли. Я уже вышел за дверь, как вдруг вспомнил, что шелк был у меня у самого, гораздо больше даже, чем было нужно. И я потихоньку и в совершенном унынии опять отправился к себе. Чье-то постороннее дыхание повеяло на меня при входе в хижину, как будто я там больше не был один.

VI

Кто-то спросил меня, разве я не стреляю больше; до него не долетало с гор ни одного моего выстрела, хотя он стоял в бухте и ловил рыбу целых два дня.

– Да, я не охотился, я был дома в хижине, доедая оставшиеся припасы.

На третий день пошел я на охоту. Лес немного зазеленел, пахло землей и деревьями, дикий лук торчал уже зеленый из тронутого морозом мха. Я был полон мыслей и часто останавливался. В течение трех дней я видел одного только человека, того рыбака, которого я встретил вчера; я думал: может, я встречу кого-нибудь сегодня вечером, когда пойду домой, на опушке леса, где я в последний раз встретил доктора и Эдварду. Могло случиться, что они гуляли там опять, может быть да, а, может, и нет. Но почему я думаю именно об этих двух? Я застрелил пару белых куропаток и тотчас же приготовил одну из них; потом привязал Эзопа.

Во время моего импровизированного обеда я лежал на просохшей почве. Кругом было тихо, слышался только нежный шум ветра и временами крики птиц. Я лежал и смотрел на ветви, которые тихо качались от движения воздуха; ветерок делал свое дело и переносил цветочную пыльцу с ветки на ветку; весь лес стоял очарованный. Зеленая гусеница, землемер, ползла вдоль ветки не останавливаясь. Она была так беззащитна, часто вытягивалась, ища на что бы ей опереться и в этот момент походила на коротенькую зеленую нитку, которая маленькими стежками шьет шов на ветке. К вечеру, может, она и доползет туда, куда ей нужно.

Было очень тихо. Когда будет шесть часов, я пойду домой, и кто знает, может быть встречу кого-нибудь. У меня в запасе еще часа два, а я уже немного беспокоюсь и счищаю вереск и мох со своей одежды. Я знаю места, по которым прохожу; деревья и камни стоят там, как прежде в своем одиночестве, листья шуршат у меня под ногами. Однообразный шелест и знакомые деревья и камни очень много значат для меня, меня переполняет какое-то особенное чувство благодарности, я люблю весь мир. Я поднимаю сухую ветку держу ее в руках и смотрю на нее, пока сижу и думаю о своих чувствах; ветка почти сгнила, мне жаль ее. И когда я встаю и иду дальше, я не бросаю ветки далеко от себя, а кладу ее на землю и думаю о ней; наконец, смотрю на нее в последний раз влажными от слез глазами, прежде чем покинуть ее.

Уже пять часов. Солнце неверно показывает мне время, я весь день шел на запад, и, может быть, ушел на полчаса вперед сравнительно с моими солнечными отметками у хижины. Всё это я принимаю во внимание, но всё-таки у меня остается еще час до шести, а потому я встаю опять и иду. И листья шуршат под моими ногами. Так проходит еще час.

Я вижу под собой маленькую речку и маленькую мельницу, которые были скованы льдом зимой, и останавливаюсь.

– Я опоздал! – говорю я вслух.

Острая боль пронзает меня, я поворачиваюсь и понурившись иду домой, хотя я уже понимаю, что опоздал. Я ускоряю шаг, почти бегу. Эзоп понимает, что это не спроста, он тянет за ремень, увлекает меня с собой, поскуливая от нетерпения. Но когда мы спускаемся к опушке леса, там никого нет. Занятый своими мыслями, я прошел мимо своей хижины, вниз к Сирилунду, с Эзопом, охотничьей сумкой, и всеми своими принадлежностями.

Господин Мак принял меня с величайшей любезностью и пригласил к ужину.

VII

Иногда мне кажется, что я вижу людей насквозь. Например, мы сидим где-нибудь в комнате: несколько мужчин, несколько женщин и я, и мне кажется, я вижу, что происходить внутри каждого из этих людей и что они думают обо мне. Сижу я там и думаю, что никто и не подозревает, что я вижу насквозь каждого человека. Весь вечер я провел у господина Мака. Я мог бы тотчас же уйти, мне вовсе не было интересно оставаться у него, но ведь я пришел к нему, потому только, что все мои мысли влекли меня туда… Мы играли в вист и пили тодди после еды. Я уселся спиной к залу и опустил голову, сзади меня то входила, то выходила Эдварда. Доктор уехал домой.

Господин Мак показал мне устройство своих новых ламп, первых парафиновых ламп, попавших сюда, великолепные вещицы на тяжелых свинцовых ножках; он сам зажигал их каждый вечер во избежание какого-либо несчастья.

Раза два он начинал говорить о своем дедушке консуле: мой дедушка, консул Мак, получил эту застежку из собственных рук Карла Иоганна, говорил он, и показывал пальцем на свою бриллиантовую застежку. Его супруга умерла, он показал мне ее портрет масляными красками в одной из соседних комнат: почтенная женщина в чепце и с дружелюбной улыбкой. В той же комнате стоял также библиотечный шкап, где были даже старинные французские книги, которые, казалось, перешли по наследству; переплеты были изящные, с золотыми тиснениями, и много владельцев написало на них свои имена.

Для виста пришлось позвать двух его приказчиков; они играли медленно и неуверенно, точно рассчитывали, и всё-таки делали ошибки. Одному из них помогала Эдварда.

Я уронил свой стакан и поспешно встал.

– Ах, я уронил свой стакан! – сказал я.

Эдварда разразилась хохотом и отвечала на это:

– Да, это мы все видели.

Все, смеясь, уверяли меня, что это ничего не значит. Мне дали полотенце вытереться, и мы продолжали играть. Было уже одиннадцать часов.

Неприятное чувство овладело мною при смехе Эдварды, я посмотрел на нее, и мне показалось, что ее лицо стало совершенно незначительным и менее красивым. Господин Мак прекратил, наконец, игру под предлогом, что обоим приказчикам нужно было ложиться спать; потом он откинулся на спинку дивана и начал разговор о том, какую ему повесить вывеску на фасаде его амбара, и спросил у меня об этом совета. Какую краску ему выбрать? Мне было скучно, я отвечал, что черную, совершенно наугад, и господин Мак тотчас же согласился:

– Черную краску, я и сам так думал. Склад соли и пустых бочек, жирными черными буквами, это всего благороднее… Эдварда, а тебе не пора уже спать?

Эдварда встала, подала нам обоим руку, пожелав покойной ночи, и ушла. Мы продолжали сидеть. Мы говорили о железной дороге, которая была окончена в прошлом году, о первой телеграфной линии. Бог знает, как еще далеко на север будет проведен телеграф. Молчание.

– А вот мне, – говорил господин Мак, – совсем незаметно стукнуло сорок шесть, и волоса, и борода поседели. Да и так я чувствую, что постарел. Вы видите меня днем и считаете меня молодым; но, когда наступает вечер, и я остаюсь один, я совершенно падаю духом. Тогда я сижу здесь в комнате и раскладываю пасьянсы. Если сплутуешь разок-другой, то они легко удаются. Ха-ха!

– Пасьянсы удаются, если сплутовать разок-другой? – спросил я.

– Да.

Он встал, подошел к окну и выглянул в него.

Я также встал.

Он обернулся и улыбаясь пошел мне навстречу в своих длинных, с острыми носками, ботинках, засунув оба больших пальца в карманы жилетки. Подойдя ко мне, он еще раз предложил лодку в мое распоряжение и протянул мне руку.

– Впрочем, позвольте, я вас провожу, – сказал он и задул лампы. – Да, мне хочется немного пройтись, еще не поздно.

Мы вышли.

Он указал на дорогу, ведущую к дому кузнеца, и сказал:

– Вам лучше пойти по этой дороге! Это кратчайшая!

– Нет, – отвечал я, – дорога мимо амбаров короче.

Мы обменялись несколькими словами по этому поводу, не придя к соглашению. Я был убежден в том, что я быль прав, и не понимал его упорства. Наконец, он предложил каждому идти своей дорогой; кто придет первым, подождет у хижины.

Мы отправились. Он скоро исчез в лесу.

Я шел обыкновенным шагом и рассчитывал прийти по крайней мере на пять минуть раньше. Но когда я пришел к хижине, он уже стоял там и кричал:

– Ну что, видите! Да, я всегда хожу по этой дороге, она в самом деле кратчайшая.

Я посмотрел с величайшим удивлением на него, он не вспотел и незаметно было, чтобы он бежал. Он тотчас же распрощался, поблагодарил за вечер и отправился той же самой дорогой, какой и пришел.

Я продолжал стоять и размышлял, что всё это очень странно! Я проходил обе эти дороги много раз. Милый человек, ты опять плутуешь! Или это был лишь предлог?

Я видел, как его спина опять скрылась в лесу. Мгновение спустя, я уже шел за ним, осторожно и поспешно; я видел, как он утирал лицо всю дорогу, и знал теперь, как он не бежал. Он шел ужасно медленно, и я не терял его из виду; он остановился у дома кузнеца. Я спрятался и видел, как дверь открылась, и как господин Мак вошел в дом.

VIII

Следующие несколько дней прошли как нельзя лучше; моим единственным другом был лес и великое уединение. Боже мой, я никогда не испытывал большего одиночества, чем в эти дни. Весна была в полном разгаре, я нашел звездчатку и тысячелистник в поле, прилетели зяблики и синицы; я знал всех птиц. Иногда я вынимал из кармана две монеты по двадцать четыре шиллинга и бренчал ими, чтобы нарушить уединение. Я думал: «А что если бы пришли Дидерик и Изелина!»

Ночей больше не бывало, солнце только окунало в море свой диск и опять всходило, красное, обновленное, как будто оно выпило вина во время пребывания там, внизу. Что за странности представлялись мне порой, никто не поверит. Иногда мне казалось, что это сам Пан сидел на дереве и следил за мной. И дерево дрожало от его затаенного смеха. Везде в лесу было движение, животные издавали различные звуки, птицы звали друг друга, их сигналы наполняли воздух. Появились майские жуки: их жужжание перемешивалось с шорохом ночных бабочек; словно шепот возникал то там, то здесь по всему лесу. Было что послушать! Я не спал три ночи, я думал о Дидерике и Изелине.

«Вот, думал я, они придут. И Изелина подведет Дидерика к дереву и скажет:

– Постой-ка здесь, Дидерик, а я попрошу этого охотника завязать мне ремень у обуви. И этот охотник – я, и она движением глаз дает мне понять это. И когда она подходит, мое сердце понимает всё, и оно перестает нормально биться, оно начинает бурно трепетать.

А она-нагая с головы до ног под своим покровом, и я касаюсь ее рукой.

– Завяжи мне ремень! – говорит она, и щеки у нее горят.

И немного спустя она шепчет у самого моего лица, у самых губ:

– О, ты не завяжешь мне ремня, мой милый, нет ты не завяжешь… не завяжешь мне…

Но солнце окунает свой диск в море и вот снова восходит, красное, обновленное, как будто оно побывало там внизу и выпило вина. А воздух наполнен шепотом.

Час спустя она говорит:

– Теперь я должна покинуть тебя.

И она кивает мне, уходя, и ее лицо нежное и восторженное. И она снова оборачивается ко мне и кивает. Но Дидерик отходит от дерева и говорит:

– Изелина, что ты сделала? Я всё видел.

А она отвечает:

– Дидерик, что ты видел? Я ничего не делала.

– Изелина, я видел, что ты делала, – говорить он опять. – Я видел, Изелина.

Тут раздается ее громкий, веселый смех, и она идет с Дидериком дальше, ликующая и грешная. А куда она идет? К очередному новому другу, в лес, к какому-нибудь охотнику.

Была полночь. Эзоп отвязался и охотился сам по себе, я слышал его лай в горах, и когда, наконец, он вернулся обратно, было уже около часа. Показалась пастушка, она вязала чулок, напевала, и смотрела по сторонам. Но где же было ее стадо? И зачем она шла по лесу в полночный час?

Я подумал: она слышала лай Эзопа и знала, что я в лесу.

Когда она подошла, я встал и вопросительно смотрел на нее.

– Откуда ты идешь? – спросил я ее.

– С мельницы, – отвечала она.

– Но что ты делала у мельницы ночью? Как это ты не боишься ходить по лесу в такое время? И как родители позволяют тебе уходить из дома так поздно? – спросил я.

Она засмеялась и отвечала:

– Мне не надо разрешения родителей. Я уже не так молода, мне девятнадцать лет. Но я был уверен, что ей не было девятнадцати, она точно прибавила себе года два. Но зачем?

– Садись, – сказал я – и скажи, как тебя зовут.

И она села, краснея, рядом со мной и сказала, что ее зовут Генриеттой.

Я спросил:

– У тебя есть возлюбленный, Генриетта, обнимал ли он когда-нибудь тебя?

– Да, – ответила она и засмеялась, смущенная.

– И сколько же раз?

Она молчала.

– Сколько раз? – переспросил я.

– Два раза, – тихо сказала она.

Я привлек ее к себе и спросил:

– Как он делал это? Вот так?

– Да, – прошептала она, вся дрожа.

Было уже четыре часа.

IX

У меня был разговор с Эдвардой.

– Скоро пойдет дождь, – сказал я.

– Который час? – спросила она.

Я посмотрел на солнце и ответил:

– Около пяти.

Она спросила:

– Вы это можете так точно видеть по солнцу?

– Да, – отвечал я – я могу это видеть по солнцу.

Молчание.

– Но когда вы не видите солнца, как тогда вы узнаете время?

– Тогда я ориентируюсь по другим вещам: по морскому приливу и отливу, по траве, которая ложится в определенное время, по пенью птиц, которое постоянно меняется; одни птицы начинают петь, когда другие умолкают. Иногда я узнаю время по цветам, которые закрываются к вечеру, по листве, которая бывает то светло-зеленой, то темно-зеленой, а кроме того, я просто это чувствую.

– Та-ак, – сказала она.

Я думал, что вот-вот пойдет дождь и, жалея Эдварду, не хотел дольше задерживать ее на дороге; я взялся за фуражку. Вдруг она остановила меня еще одним вопросом, и я остался.

Она покраснела и спросила меня, зачем собственно я здесь жил, зачем ходил на охоту, зачем то, зачем это. Я ответил ей, что охотился только для того, чтобы добыть себе необходимое для пропитания. Да, я стрелял, но не для того, чтобы убивать, я стрелял для того, чтобы жить. На день мне достаточно одного тетерева, а потому я не убивал двух, а подстреливал другого на следующий день. Зачем мне было убивать нескольких? Я жил в лесу, я был сын леса; когда был запрет на охоту, я начинал ловить рыбу и жил рыбой. Я люблю лес и уединение. Мне нравится здесь.

Когда я спросил ее, понятно ли ей это, она ответила – да.

Я продолжал говорить, так как ее глаза были устремлены на меня.

– Если бы только вы увидели то, что здесь вижу я, – продолжал я. – Зимой идешь и видишь на снегу след куропатки. Вдруг он пропадает, это значит птица поднялась. Но я могу видеть, в каком направлении полетела дичь, и в скором времени я ее нахожу. Всегда найдется что-нибудь интересное. Осенью часто приходится наблюдать падающие звезды. А что, думаю я тогда в своем одиночестве, уж не мир ли это какой содрогнулся и разлетелся вдребезги прямо перед моими глазами? И мне, мне удалось увидеть самый настоящий звездный дождь!

– Да, да, я вас понимаю.

– Та-ак. А иногда смотришь на траву, и трава, может быть, тоже смотрит на тебя, кто знает? Я смотрю на какую-нибудь отдельную травинку; она, может, немного дрожит, и мне кажется, что это что-нибудь да значит; я думаю про себя: а вот стоит травинка и дрожит! Интересно почему? Смотришь на сосну, и там найдется, может, какая-нибудь ветка, которая заставить тебя также и о ней немного подумать. А иногда встречаешь в горах и людей, случается.

Я посмотрел на нее, она стояла, сгорбившись, и слушала меня. Я не узнавал ее. Она до такой степени сосредоточилась, что забыла обо всем; ее лицо приняло глупое выражение, рот открылся, губа отвисла.

– Да-а, – сказала она и выпрямилась.

Начал накрапывать дождь.

– Дождь, – сказал я.

– Да, смотрите-ка, дождь, – сказала она и тотчас же пошла прочь.

Я не стал провожать ее, она пошла своей дорогой, я поспешил к хижине. Прошло несколько минут, начался сильный дождь. Вдруг я услышал, что за мной кто-то бежит. Я остановился и увидел Эдварду. Она покраснела от напряжения и улыбалась.

– Я и забыла об этом, – говорила она, запыхавшись – об этой прогулке на место сушки рыбы. Доктор приезжает завтра, вы будете свободны?

– Завтра? Хорошо. Договорились.

– Я и забыла об этом, – еще раз повторила она и улыбнулась.

Когда она пошла, я обратил внимание на ее тонкие красивые ноги. Башмаки у нее были стоптаны.

Х

Я хорошо помню еще один день. То был день, когда для меня наступило лето. Солнце начало уже светить по ночам и высушивало мокрую землю к утру; после последнего дождя воздух стал мягким и свежим.

День склонялся к вечеру, когда я явился на пристань. Вода была совершенно спокойна; смех и болтовня доносились до нас с острова, где мужчины и девушки работали над рыбой. Веселый был это вечер. А разве, правда, не веселый был это вечер? У нас с собой были корзины с едой и вином; у нас собралась большая компания, разместившаяся в двух лодках. Тут были дочери приходского фогта и врача, две гувернантки, дамы из церковного двора; я никогда не видел их раньше, однако, они отнеслись ко мне так радушно, как будто мы знали друг друга давным-давно. Я сделал несколько промахов, я отвык от светских манер и часто говорил: «ты» молодым дамам; но за это на меня не сердились, это мне прощали. Пару раз я сказал: «милая» или «моя милая», но мне извинили также и это и сделали вид, как будто я этого и не говорил.

На господине Маке, по обыкновению, была его сорочка с бриллиантовой застежкой на ней. Он был, по-видимому, в превосходном настроении и кричал сидевшим на другой лодке:

– Поберегите же корзины с бутылками, эй вы, сумасшедшие! Доктор, вы отвечаете за бутылки.

– Хорошо, – отвечал на это доктор. И только два этих возгласа от лодки к лодке празднично и весело прозвучали в окружающей тишине.

На Эдварде было вчерашнее платье, как будто у нее не было другого или она не хотела надеть его. И башмаки на ней были те же самые. Мне показалось, что руки у нее были не совсем чисты, но на голову она надела совершенно новенькую шляпу с пером. Свою перекрашенную кофточку она захватила с собой, чтобы сидеть на ней.

По желанию господина Мака, я сделал выстрел, в то время как мы выходили на берег, два выстрела, из обоих стволов; потом прокричали ура. Мы бродили по острову; рабочие нам всем кланялись, и господин Мак разговаривали со всеми. Мы нашли гусиную травку и лютик, которых мы понатыкали себе в петлицы. Множество морских птиц гоготало и кричало в воздухе и на обнаженном отливом берегу.

Мы расположились на лугу, где росло несколько кривых берез с белой корой, открыли корзины, и господин Мак вытащил бутылки. Светлые платья, голубые глаза, звон стаканов, море, белые паруса. Мы немного попели, щеки разрумянились.

Прошло около часа, мои мысли были исполнены ликованием, даже мелочи действовали на меня; вуаль развевалась на шляпе, глаза закрываются от смеха, распущенные волосы, и всё это волнует меня. Ах этот день, этот день!

– Я слышала, что у вас маленькая прелестная хижина, господин лейтенант?

– Да, милое уютное гнездышко, Боже, как оно мне по сердцу! Приходите как-нибудь ко мне, барышня; это единственная в своем роде хижина. А за хижиной огромный лес.

Другая подошла ко мне и приветливо спросила:

– Вы раньше не бывали здесь, на севере?

– Нет, – ответил я. – Но я уже знаю всё о здешних краях, сударыня. – По ночам я стою лицом к лицу с горами, землей и солнцем. Впрочем, я не хочу пытаться быть высокопарным. Что за лето у вас! Оно распускается ночью, когда все спят, и утром оно всё еще тут. Я смотрел в свое окно и сам видел это. У меня два маленьких окошка.

Подошла третья. У нее был очаровательный голос и маленькие руки. Как все они были очаровательны! Третья говорит:

– Поменяемся цветами? На счастье.

– Хорошо, – сказал я и протянул руку – благодарю вас. Какая вы красивая; у вас чарующий голос, я слушал его всё время.

Но она отнимает руку с колокольчиками и говорит коротко и ясно:

– Что это с вами? Я вовсе не к вам обращалась!

Она не ко мне обращалась! Мне было больно, что я совершил промах; мне захотелось обратно домой, подальше отсюда, в свою хижину, где со мной говорил только ветер.

– Извините, – сказал я – и простите меня.

Другие дамы переглянулись и ушли, чтобы не удручать меня.

В это самое мгновенье кто-то быстро подошел к нам. Это была Эдварда. Она подошла прямо ко мне, стала что-то говорить, потом бросилась мне на шею, крепко обвила ее руками и несколько раз поцеловала меня в губы.

Я оторопел и не сразу понял, что произошло. Перед глазами был только ее горящий взгляд. Когда она выпустила меня из своих объятий, ее маленькая грудь заметно поднималась и опускалась. Она всё еще стояла передо мной смуглая, высокая и стройная, с блестящими глазами. Все смотрели только на нее, совершенно обо всем позабыв. Но, Боже мой, меня поцеловали на виду у всех.

– Что это значит, дорогая Эдварда? – спросил я и почувствовал, как в висках стучит кровь, и это мешает говорить мне отчетливо.

– Ничего не значит, – ответила она. – Просто мне так захотелось.

Я снял фуражку и машинально пригладил волосы.

«Неужели это и правда ничего не значит?» – подумал я.

Вдруг с другого конца острова раздался голос господина Мака. Я не мог разобрать, что он говорит, но порадовался, что господин Мак не был свидетелем этой странной сцены.

Я выдохнул, подошел к своим новым друзьям и, смеясь, сказал:

– Позвольте мне перед всеми вами извиниться в моем неприличном поведении; я сам в отчаянии от этого. Я воспользовался мгновением, когда Эдварда хотела поменяться со мной цветком, не смог сдержать своих чувств и невольно оскорбил ее. Я извиняюсь перед ней и перед вами. Но встаньте на мое место: я живу один, не привык обходиться с дамами; да к тому же выпил нынче вина, к чему я также не привык. Будьте ко мне снисходительны.

Я засмеялся, стараясь выразить полное равнодушие ко всем этим пустякам, чтобы заставить поскорее забыть о них; но в глубине души я был серьезен. Мои слова не произвели никакого действия на Эдварду, она и не пыталась ослабить впечатление, вызванное ее опрометчивым поступком; наоборот, она уселась рядом со мной и всё время смотрела на меня. Временами она заговаривала со мной. Когда мы потом стали играть в жених и невеста, она сказала громко:

Продолжить чтение