Мечты о Вселенной. Русская фантастика

Размер шрифта:   13
Мечты о Вселенной. Русская фантастика

В тексте встречаются устаревшие слова и наименования

Художественное оформление серии Натальи Портяной

© Бордуновский М. С., составление, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Владимир Одоевский. 4338-й год. Петербургские письма

Предисловие

Примечание. Эти письма доставлены нижеподписавшемуся человеком весьма примечательным в некоторых отношениях (он не желает объявлять своего имени). Занимаясь в продолжение нескольких лет месмерическими опытами [1], он достиг такой степени в сем искусстве, что может сам собою по произволу приходить в сомнамбулическое состояние; любопытнее всего то, что он заранее может выбрать предмет, на который должно устремиться его магнетическое зрение.

Таким образом он переносится в какую угодно страну, эпоху или в положение какого-либо лица почти без всяких усилий; его природная способность, изощренная долгим упражнением, дозволяет ему рассказывать или записывать все, что представляется его магнетической фантазии; проснувшись, он все забывает и сам, по крайней мере, с любопытством прочитывает написанное. Вычисления астрономов, доказывающих, что в 4339 году, то есть 2500 лет после нас, комета Вьелы должна непременно встретиться с Землею, сильно поразили нашего сомнамбула; ему захотелось проведать, в каком положении будет находиться род человеческий за год до этой страшной минуты; какие об ней будут толки, какое впечатление она произведет на людей, вообще какие будут тогда нравы, образ жизни; какую форму получат сильнейшие чувства человека: честолюбие, любознательность, любовь; с этим намерением он погрузился в сомнамбулическое состояние, продолжавшееся довольно долго; вышедши из него, сомнамбул увидел пред собою исписанные листы бумаги, из которых узнал, что он во время сомнамбулизма был китайцем XLIV столетия, путешествовал по России и очень усердно переписывался с своим другом, оставшимся в Пекине.

Когда сомнамбул сообщил эти письма своим приятелям, тогда ему сделаны были разные возражения; одно казалось в них слишком обыкновенным, другое невозможным; он отвечал: «Не спорю, – может быть, сомнамбулическая фантазия иногда обманывает, ибо она всегда более или менее находится под влиянием настоящих наших понятий, а иногда отвлекается от истинного пути, по законам до сих пор еще не объясненным»; однако же, соображая рассказ моего китайца с разными нам теперь известными обстоятельствами, нельзя сказать, чтобы он во многом ошибался: во-первых, люди всегда останутся людьми, как это было с начала мира: останутся все те же страсти, все те же побуждения; с другой стороны, формы их мыслей и чувств, а в особенности их физический быт должен значительно измениться. Вам кажется странным их понятие о нашем времени; вы полагаете, что мы более знаем, например, о том, что случилось за 2500 лет до нас; но заметьте, что характеристическая черта новых поколений – заниматься настоящим и забывать о прошедшем; человечество, как сказал некто, как брошенный сверху камень, который беспрестанно ускоряет свое движение; будущим поколениям столько будет дела в настоящем, что они гораздо более нас раззнакомятся с прошедшим; этому поможет неминуемое истребление наших письменных памятников: действительно, известно, что в некоторых странах, например, в Америке, книги по причине одних насекомых не переживут и столетия; но сколько других обстоятельств должны истребить нашу тряпичную бумагу в продолжение нескольких столетий; скажите, что бы мы знали о временах Нехао, даже Дария [2], Псамметиха, Солона [3], если бы древние писали на нашей бумаге, а не на папирусе, пергаменте или, того лучше, на каменных памятниках, которые у них были в таком употреблении; не только чрез 2500 лет, но едва ли чрез 1000 останется что-либо от наших нынешних книг; разумеется, некоторые из них будут перепечатываться, но когда исчезнут первые документы, тогда явятся настоящие и мнимые ошибки, поверить будет нечем; догадки прибавят новое число ошибок, а между тем ближайшие памятники истребятся в свою очередь; сообразите все это, и тогда уверитесь, что чрез 2500 лет об нашем времени люди несравненно меньше будут иметь понятия, нежели какое мы имеем о времени за 700 лет до Р. Х., то есть за 2500 лет до нас.

Истребление пород лошадей есть также дело очевидное, и тому существуют тысячи примеров в наше время. Не говоря уже о допотопных животных, об огромных ящерицах, которые, как доказал Кювье [4], некогда населяли нашу землю, вспомним, что, по свидетельству Геродота [5], львы водились в Македонии, в Малой Азии и в Сирии, а теперь редки даже за пределами Персии и Индии, в степях Аравийских и Африке. Измельчание породы собак совершилось почти на наших глазах и может быть производимо искусством, точно так же как садовники обращают большие лиственные и хвойные деревья в небольшие горшечные растения.

Нынешние успехи химии делают возможным предположение об изобретении эластического стекла, которого недостаток чувствует наша нынешняя промышленность и которое некогда было представлено Нерону [6], в чем еще ни один историк не сомневался. Нынешнее медицинское употребление газов также должно некогда обратиться в ежедневное употребление, подобно перцу, ванили, спирту, кофе, табаку, которые некогда употребляли только в виде лекарства; об аэростатах нечего и говорить; если в наше время перед нашими глазами паровые машины достигли от чайника, случайно прикрытого тяжестию, до нынешнего своего состояния, то как сомневаться, что, может быть, XIX столетие еще не кончится, как аэростаты войдут во всеобщее употребление и изменят формы общественной жизни в тысячу раз более, нежели паровые машины и железные дороги. Словом, продолжал мой знакомый, в рассказе моего китайца я не нахожу ничего такого, существование чего не могло бы естественным образом быть выведено из общих законов развития сил человека в мире природы и искусства. Следственно, не должно слишком упрекать мою фантазию в преувеличении.

Мы сочли нужным поместить сии строки в виде предисловия к нижеследующим письмам.

Кн. В. Одоевский.

От Ипполита Цунгиева, студента Главной Пекинской школы, к Лингину, студенту той же школы.

Константинополь, 27-го декабря 4337-го года.

Письмо 1-е

Пишу к тебе несколько слов, любезный друг, – с границы Северного Царства. До сих пор поездка моя была благополучна; мы с быстротою молнии пролетели сквозь Гималайский туннель, но в Каспийском туннеле были остановлены неожиданным препятствием: ты, верно, слышал об огромном аэролите, недавно пролетевшем чрез Южное полушарие; этот аэролит упал невдалеке от Каспийского туннеля и засыпал дорогу. Мы должны были выйти из электрохода и с смирением пробираться просто пешком между грудами метеорического железа; в это время на море была буря; седой Каспий ревел над нашими головами и каждую минуту, кажется, готов был на нас рухнуться; действительно, если бы аэролит упал несколькими саженями далее, то туннель бы непременно прорвался и сердитое море отомстило бы человеку за его дерзкую смелость; но, однако ж, на этот раз человеческое искусство выдержало натиск дикой природы; за несколько шагов нас ожидал в туннеле новый электроход, великолепно освещенный гальваническими фонарями [7], и в одно мгновение ока Ерзерумские башни промелькнули мимо нас.

Теперь – теперь слушай и ужасайся! я сажусь в Русский гальваностат! – увидев эти воздушные корабли, признаюсь, я забыл и увещания деда Орлия, и собственную опасность – и все наши понятия об этом предмете.

Воля твоя – летать по воздуху есть врожденное чувство человека. Конечно, наше правительство поступило основательно, запретив плавание по воздуху; в состоянии нашего просвещения еще рано было нам и помышлять об этом; несчастные случаи, стоившие жизни десяткам тысяч людей, доказывают необходимость решительной меры, принятой нашим правительством. Но в России совсем другое; если бы ты видел, с какою усмешкою русские выслушали мои опасения, мои вопросы о предосторожностях… они меня не понимали! они так верят в силу науки и в собственную бодрость духа, что для них летать по воздуху то же, что нам ездить по железной дороге. Впрочем, русские имеют право смеяться над нами; каждым гальваностатом управляет особый профессор; весьма тонкие многосложные снаряды показывают перемену в слоях воздуха и предупреждают направление ветра. Весьма немногие из русских подвержены воздушной болезни; при крепости их сложения они в самых верхних слоях атмосферы почти не чувствуют ни стеснения в груди, ни напора крови – может быть, тут многое значит привычка.

Однако я не могу от тебя скрыть, что и здесь распространилось большое беспокойство. На воздушной станции я застал русского министра гальваностатики вместе с министром астрономии; вокруг них толпилось множество ученых, они осматривали почтовые гальваностаты и аэростаты, приводили в действие разные инструменты и снаряды – тревога была написана на всех лицах.

Дело в том, любезный друг, что падение Галлеевой кометы [8] на Землю, или, если хочешь, соединение ее с Землею, кажется делом решенным; приблизительно назначает время падения нынешним годом – но ни точного времени, ни места падения, по разным соображениям, определить нельзя.

С.-Пбург. 4 янв. 4338-го.

Письмо 2-е

Наконец я в центре русского полушария и всемирного просвещения; пишу к тебе, сидя в прекрасном доме, на выпуклой крыше которого огромными хрустальными буквами изображено: Гостиница для прилетающих. Здесь такое уже обыкновение: на богатых домах крыши все хрустальные или крыты хрустальною же белою черепицей, а имя хозяина сделано из цветных хрусталей. Ночью, как дома освещены внутри, эти блестящие ряды кровель представляют волшебный вид; сверх того сие обыкновение очень полезно – не так, как у нас, в Пекине, где ночью сверху никак не узнаешь дома своего знакомого, надобно спускаться на землю. Мы летели очень тихо; хотя здешние почтовые аэростаты и прекрасно устроены, но нас беспрестанно задерживали противные ветры. Представь себе, мы сюда из Пекина дотащились едва на восьмой день! Что за город, любезный товарищ! что за великолепие! что за огромность! Пролетая через него, я верил баснословному преданию, что здесь некогда были два города, из которых один назывался Москвою, а другой собственно Петербургом, и они были отделены друг от друга едва ли не степью. Действительно, в той части города, которая называется Московскою и где находятся величественные остатки древнего Кремля, есть в характере архитектуры что-то особенное. Впрочем, больших новостей от меня не жди; я почти ничего не мог рассмотреть, ибо дядюшка очень спешил; я успел заметить только одно: что воздушные дороги здесь содержат в отличном порядке, да – чуть не забыл – мы залетели к экватору, но лишь на короткое время, посмотреть начало системы теплохранилищ, которые отсюда тянутся почти по всему Северному полушарию; истинно, дело достойное удивления! труд веков и науки! Представь себе: здесь непрерывно огромные машины вгоняют горячий воздух в трубы, соединяющиеся с главными резервуарами; а с этими резервуарами соединены все теплохранилища, особо устроенные в каждом городе сего обширного государства; из городских хранилищ теплый воздух проведен частию в дома и в крытые сады, а частию устремляется по направлению воздушного пути, так что во всю дорогу, несмотря на суровость климата, мы почти не чувствовали холода. Так русские победили даже враждебный свой климат! Мне сказывали, что здесь общество промышленников хотело предложить нашему правительству доставлять, наоборот, отсюда холодный воздух прямо в Пекин для освежения улиц; но теперь не до того: все заняты одним – кометою, которая через год должна разрушить нашу Землю. Ты знаешь, что дядюшка отправлен нашим императором в Петербург для негоциации [9] именно по сему предмету. Уже было несколько дипломатических собраний: наше дело, во-первых, осмотреть на месте все принимаемые меры против сего бедствия, и, во-вторых, ввести Китай в союз государств, соединившихся для общих издержек по сему случаю. Впрочем, здешние ученые очень спокойны и решительно говорят, что если только рабочие не потеряют присутствия духа при действии снарядами, то весьма возможно будет предупредить падение кометы на Землю: нужно только знать заблаговременно, на какой пункт комета устремится; но астрономы обещают вычислить это в точности, как скоро она будет видима в телескоп. В одном из следующих писем я тебе расскажу все меры, предпринятые здесь по сему случаю правительством. Сколько знаний! сколько глубокомыслия! Удивительная ученость и еще более удивительная изобретательность в этом народе!

Она здесь видна на каждом шагу; по одной смелой мысли воспротивиться падению кометы ты можешь судить об остальном: все в таком же размере, и часто, признаюсь, со стыдом вспоминал я о состоянии нашего отечества; правда, однако ж, и то, что мы народ молодой, а здесь, в России, просвещение считается тысячелетиями: это одно может утешить народное самолюбие. Смотря на все меня окружающее, я часто, любезный товарищ, спрашиваю самого себя, что было бы с нами, если б за 500 лет перед сим не родился наш великий Хун-Гин, который пробудил наконец Китай от его векового усыпления или, лучше сказать, мертвого застоя; если б он не уничтожил следов наших древних, ребяческих наук, не заменил наш фетишизм истинною верою, не ввел нас в общее семейство образованных народов? Мы, без шуток, сделались бы теперь похожими на этих одичавших американцев, которые, за недостатком других спекуляций, продают свои города с публичного торгу, потом приходят к нам грабить, и против которых мы одни в целом мире должны содержать войско. Ужас подумать, что не более двухсот лет, как воздухоплавание у нас вошло во всеобщее употребление и что лишь победы русских над нами научили нас сему искусству! А всему виною была эта закоснелость, в которой наши поэты еще и теперь находят что-то поэтическое. Конечно, мы, китайцы, ныне ударились в противоположную крайность – в безотчетное подражание иноземцам; все у нас на русский манер: и платье, и обычаи, и литература; одного у нас нет – русской сметливости, но и ее приобретем со временем. Да, мой друг, мы отстали, очень отстали от наших знаменитых соседей; будем же спешить учиться, пока мы молоды и есть еще время. Прощай; пиши ко мне с первым телеграфом.

P. S. Скажи твоему батюшке, что я исполнил его комиссию и поручил одному из лучших химиков снять в камеру-обскуру [10] некоторые из древнейших здешних зданий, как они есть, с абрисом и красками; ты увидишь, как мало на них походят так называемые у нас дома в русском вкусе.

Письмо 3-е

Один из здешних ученых, г-н Хартин, водил меня вчера в Кабинет Редкостей, которому посвящено огромное здание, построенное на самой средине Невы и имеющее вид целого города. Многочисленные арки служат сообщением между берегами; из окон виден огромный водомет, который спасает приморскую часть Петербурга от наводнений. Ближний остров, который в древности назывался Васильевским, также принадлежит к Кабинету. Он занят огромным крытым садом, где растут деревья и кустарники, а за решетками, но на свободе, гуляют разные звери; этот сад есть чудо искусства! Он весь построен на сводах, которые нагреваются теплым воздухом постепенно, так, что несколько шагов отделяют знойный климат от умеренного; словом, этот сад – сокращение всей нашей планеты; исходить его то же, что сделать путешествие вокруг света. Произведения всех стран собраны в этом уголке, и в том порядке, в каком они существуют на земном шаре. Сверх того в средине здания, посвященного Кабинету, на самой Неве, устроен огромный бассейн нагреваемый, в котором содержат множество редких рыб и земноводных различных пород; по обеим сторонам находятся залы, наполненные сухими произведениями всех царств природы, расположенными в хронологическом порядке, начиная от допотопных произведений до наших времен. Осмотрев все это, хотя бегло, я понял, каким образом русские ученые приобретают такие изумительные сведения. Стоит только походить по сему Кабинету – и, не заглядывая в книги, сделаешься очень сведущим натуралистом. Здесь, между прочим, очень замечательна коллекция животных… Сколько пород исчезло с лица земли или изменилось в своих формах! Особенно поразил меня очень редкий экземпляр гигантской лошади, на которой сохранилась даже шерсть. Она совершенно походит на тех лошадок, которых дамы держат ныне вместе с постельными собачками; но только древняя лошадь была огромного размеру: я едва мог достать ее голову.

– Можно ли верить тому, – спросил я у смотрителя Кабинета, – что люди некогда садились на этих чудовищ?

– Хотя на это нет достоверных сведений, – отвечал он, – но до сих пор сохранились древние памятники, где люди изображены верхом на лошадях.

– Не имеют ли эти изображения какого-нибудь аллегорического смысла? Может быть, древние хотели этим выразить победу человека над природою или над своими страстями?

– Так думают многие, и не без основания, – сказал Хартин, – но кажется, однако же, что эти аллегорические изображения были взяты из действительного мира; иначе, как объяснить слово «конница», «конное войско», часто встречаемое в древних рукописях? Сверх того, посмотрите, – сказал он, показывая мне одну поднятую ногу лошади, где я увидел выгнутый кусок ржавого железа, прибитого гвоздями к копыту, – вот, – продолжал мой ученый, – одна из драгоценнейших редкостей нашего Кабинета; посмотрите: это железо прибито гвоздями, следы этих гвоздей видны и на остальных копытах. Здесь явно дело рук человеческих.

– Для какого же употребления могло быть это железо?

– Вероятно, чтоб ослабить силу этого страшного животного, – заметил смотритель.

– А может быть, их во время войны пускали против неприятеля; и этим железом могли наносить ему больше вреда?

– Ваше замечание очень остроумно, – отвечал учтивый ученый, – но где для него доказательства?

Я замолчал.

– Недавно открыли здесь очень древнюю картину, – сказал Хартин, – на которой изображен снаряд, который употребляли, вероятно, для усмирения лошади; на этой картине ноги лошади привязаны к стойкам, и человек молотом набивает ей копыто; возле находится другая лошадь, запряженная в какую-то странную повозку на колесах.

– Это очень любопытно. Но как объяснить умельчение породы этих животных?

– Это объясняют различным образом; самое вероятное мнение то, что во втором тысячелетии после Р. Х. всеобщее распространение аэростатов сделало лошадей более ненужными; оставленные на произвол судьбы, лошади ушли в леса, одичали; никто не пекся о сохранении прежней породы, и большая часть их погибла; когда же лошади сделались предметом любопытства, тогда человек докончил дело природы; тому несколько веков существовала мода на маленьких животных, на маленькие растения; лошади подверглись той же участи: при пособии человека они мельчали постепенно и наконец дошли до нынешнего состояния забавных, но бесполезных домашних животных.

– Или должно думать, – сказал я, смотря на скелет, – что на лошадях в древности ездили одни герои, или должно сознаться, что люди были гораздо смелее нынешнего. Как осмелиться сесть на такое чудовище!

– Действительно, люди в древности охотнее нашего подвергались опасностям. Например, теперь неоспоримо доказано, что пары, которые мы нынче употребляем только для взрыва земли, эта страшная и опасная сила в продолжение нескольких сот лет служила людям для возки экипажей…

– Это непостижимо!

– О! я в этом уверен, что если бы сохранились древние книги, то мы много б узнали такого, что почитаем теперь непостижимым.

– Вы в этом отношении еще счастливее нас: ваш климат сохранил хотя некоторые отрывки древних писаний, и вы успели их перенести на стекло; но у нас – что не истлело само собою, то источено насекомыми, так что для Китая письменных памятников уже не существует.

– И у нас немного сохранилось, – заметил Хартин. – В огромных связках антикварии находят лишь отдельные слова или буквы, и они-то служат основанием всей нашей древней истории.

– Должно ожидать многого от трудов ваших почтенных антиквариев. Я слышал, что новый словарь, ими приготовляемый, будет содержать в себе две тысячи древних слов более против прежнего.

– Так! – заметил смотритель, – но к чему это послужит? На каждое слово напишут по две тысячи диссертаций и все-таки не откроют их значения. Вот, например, хоть слово немцы; сколько труда оно стоило нашим ученым, и все не могут добраться до настоящего его смысла. Физик задел мою чувствительную струну; студенту истории больно показалось такое сомнение; я решился блеснуть своими знаниями.

– Немцы были народ, обитавший на юге от древней России, – сказал я, – это, кажется, доказано; немцев покорили Аллеманны, потом на месте Аллеманнов являются Тедески, Тедесков покорили Германцы или, правильнее, Жерманийцы, а Жерманийцов Дейчеры – народ знаменитый, от которого даже язык сохранился в нескольких отрывках, оставшихся от их поэта, Гете…

– Да! Так думали до сих пор, – отвечал Хартин, – но теперь здесь между антиквариями почти общее мнение, что Дейчеры были нечто совсем другое, а Немцы составляли род особой касты, к которой принадлежали люди разных племен.

– Признаюсь вам, что это для меня совершенно новая точка зрения; я вижу, как мы отстали от ваших открытий.

В таких разговорах мы прошли весь Кабинет; я выпросил позволение посещать его чаще, и смотритель сказал мне, что Кабинет открыт ежедневно днем и ночью. Ты можешь себе представить, как я рад, что познакомился с таким основательным ученым.

В сем же здании помещаются различные Академии, которые носят общее название: Постоянного Ученого Конгресса. Через несколько дней Академия будет открыта посетителям; мы с Хартиным условились не пропустить первого заседания.

Письмо 4-е

Я забыл тебе сказать, что мы приехали в Петербург в самое неприятное для иностранца время, в так называемый месяц отдохновения. Таких месяцев постановлено у русских два: один в начале года, другой в половине; в продолжение этих месяцев все дела прекращаются, правительственные места закрываются, никто не посещает друг друга. Это обыкновение мне очень нравится: нашли нужным определить время, в которое всякий мог бы войти в себя и, оставив всю внешнюю деятельность, заняться внутренним своим усовершенствованием или, если угодно, своими домашними обстоятельствами. Сначала боялись, чтобы от сего не произошла остановка в делах, но вышло напротив: всякий, имея определенное время для своих внутренних занятий, посвящает исключительно остальное время на дела общественные, уже ничем не развлекаясь, и оттого все дела пошли вдвое быстрее. Это постановление имело, сверх того, спасительное влияние на уменьшение тяжб: всякий успевает одуматься, а закрытие присутственных мест препятствует тяжущимся действовать в минуту движения страстей. Только один такой экстренный случай, каково ожидание кометы, мог до некоторой степени нарушить столь похвальное обыкновение; но, несмотря на то, до сих пор вечеров и собраний нигде не было. Наконец сегодня мы получили домашнюю газету от первого здешнего министра, где, между прочим, и мы приглашены были к нему на вечер. Надобно тебе знать, что во многих домах, особенно между теми, которые имеют большие знакомства, издаются подобные газеты; ими заменяется обыкновенная переписка. Обязанность издавать такой журнал раз в неделю или ежедневно возлагается в каждом доме на столового дворецкого. Это делается очень просто: каждый раз, получив приказание от хозяев, он записывает все ему сказанное, потом в камер-обскуру снимает нужное число экземпляров и рассылает их по знакомым. В этой газете помещаются обыкновенно извещение о здоровье или болезни хозяев и другие домашние новости, потом разные мысли, замечания, небольшие изобретения, а также и приглашения; когда же бывает зов на обед, то и le menu [11]. Сверх того, для сношений в непредвиденном случае между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далеком расстоянии разговаривают друг с другом.

Итак, я наконец увижу здешнее высшее общество. В будущем письме опишу тебе, какое впечатление оно на меня сделало. Не худо заметить для нас, китайцев, которые любят обращать ночь в день, что здесь вечер начинается в пять часов пополудни, в восемь часов ужинают и в девять уже ложатся спать; зато встают в четыре часа и обедают в двенадцать. Посетить кого-нибудь утром считается величайшею неучтивостью; ибо предполагается, что утром всякий занят. Мне сказывали, что даже те, которые ничего не делают, утром запирают свои двери для тона.

Письмо 5-е

Дом первого министра находится в лучшей части города, близ Пулковой горы, возле знаменитой древней Обсерватории, которая, говорят, построена за 2300 лет до нашего времени. Когда мы приблизились к дому, уже над кровлею было множество аэростатов: иные носились в воздухе, другие были прикреплены к нарочно для того устроенным колоннам. Мы вышли на платформу, которая в одну минуту опустилась, и мы увидели себя в прекрасном крытом саду, который служил министру приемною.

Весь сад, засаженный редкими растениями, освещался прекрасно сделанным электрическим снарядом в виде солнца. Мне сказывали, что оно не только освещает, но химически действует на дерева и кустарники; в самом деле, никогда мне еще не случалось видеть такой роскошной растительности.

Я бы желал, чтобы наши китайские приверженцы старых обычаев посмотрели на здешние светские приемы и обращение; здесь нет ничего похожего на наши китайские учтивости, от которых до сих пор мы не можем отвыкнуть. Здешняя простота обращения с первого вида походит на холодность, но потом к нему так привыкаешь, оно кажется весьма естественным, и уверяешься, что эта мнимая холодность соединена с непритворным радушием. Когда мы вошли в приемную, она уже была полна гостями; в разных местах между деревьями мелькали группы гуляющих; иные говорили с жаром, другие их слушали молча. Надобно тебе заметить, что здесь ни на кого не налагается обязанности говорить: можно войти в комнату, не говоря ни слова, и даже не отвечать на вопросы – это никому не покажется странным; записные ж фешионабли решительно молчат по целым вечерам – это в большом тоне; спрашивать кого-нибудь о здоровье, о его делах, о погоде или вообще предложить пустой вопрос считается большою неучтивостью; но зато начавшийся разговор продолжается горячо и живо. Дам было множество, вообще прекрасных и особенно свежих; худощавость и бледность считается признаком невежества, потому что здесь в хорошее воспитание входит наука здравия и часть медицины, так, что кто не умеет беречь своего здоровья, о том, особенно о дамах, говорят, что они худо воспитаны.

Дамы были одеты великолепно, большею частию в платьях из эластичного хрусталя разных цветов; по иным струились все отливы радуги, у других в ткани были заплавлены разные металлические кристаллизации, редкие растения, бабочки, блестящие жуки. У одной из фешенебельных дам в фестонах платья были даже живые светящиеся мошки, которые в темных аллеях, при движении, производили ослепительный блеск; такое платье, как говорили здесь, стоит очень дорого и может быть надето только один раз, ибо насекомые скоро умирают. Я не без удивления заметил по разговорам, что в высшем обществе наша роковая комета гораздо менее возбуждала внимания, нежели как того можно было ожидать. Об ней заговорили нечаянно; одни ученым образом толковали о большем или меньшем успехе принятых мер, рассчитывали вес кометы, быстроту ее падения и степень сопротивления устроенных снарядов; другие вспоминали все победы, уже одержанные человеческим искусством над природою, и их вера в могущество ума была столь сильна, что они с насмешкою говорили об ожидаемом бедствии; в иных спокойствие происходило от другой причины: они намекали, что уже довольно пожито и что надобно же всему когда-нибудь кончиться; но большая часть толковали о текущих делах, о будущих планах, как будто ничего не должно перемениться. Некоторые из дам носили уборки a la comete [12]; они состояли в маленьком электрическом снаряде, из которого сыпались беспрестанные искры. Я заметил, как эти дамы из кокетства старались чаще уходить в тень, чтобы пощеголять прекрасною электрическою кистью, изображавшею хвост кометы, и которая как бы блестящим пером украшала их волосы, придавая лицу особенный оттенок.

В разных местах сада по временам раздавалась скрытая музыка, которая, однако ж, играла очень тихо, чтобы не мешать разговорам. Охотники садились на резонанс, особо устроенный над невидимым оркестром; меня пригласили сесть туда же, но, с непривычки, мои нервы так раздражились от этого приятного, но слишком сильного сотрясения, что я, не высидев двух минут, соскочил на землю, чему дамы много смеялись. Вообще на нас с дядюшкою, как на иностранцев, все гости обращали особенное внимание и старались, по древнему русскому обычаю, показать нам всеми возможными способами свое радушное гостеприимство, преимущественно дамы, которым, сказать без самолюбия, я очень понравился, как увидишь впоследствии. Проходя по дорожке, устланной бархатным ковром, мы остановились у небольшого бассейна, который тихо журчал, выбрасывая брызги ароматной воды; одна из дам, прекрасная собою и прекрасно одетая, с которою я как-то больше сошелся, нежели с другими, подошла к бассейну, и в одно мгновение журчание превратилось в прекрасную тихую музыку: таких странных звуков мне еще никогда не случалось слышать; я приблизился к моей даме и с удивлением увидел, что она играла на клавишах, приделанных к бассейну: эти клавиши были соединены с отверстиями, из которых по временам вода падала на хрустальные колокола и производила чудесную гармонию. Иногда вода выбегала быстрою, порывистою струей, и тогда звуки походили на гул разъяренных волн, приведенный в дикую, но правильную гармонию; иногда струи катились спокойно, и тогда как бы из отдаления прилетали величественные, полные аккорды; иногда струи рассыпались мелкими брызгами по звонкому стеклу, и тогда слышно было тихое, мелодическое журчание. Этот инструмент назывался гидрофоном; он недавно изобретен здесь и еще не вошел в общее употребление. Никогда моя прекрасная дама не казалась мне столь прелестною: электрические фиолетовые искры головного убора огненным дождем сыпались на ее белые, пышные плечи, отражались в быстробегущих струях и мгновенным блеском освещали ее прекрасное, выразительное лицо и роскошные локоны; сквозь радужные полосы ее платья мелькали блестящие струйки и по временам обрисовывали ее прекрасные формы, казавшиеся полупризрачными. Вскоре к звукам гидрофона присоединился ее чистый, выразительный голос и словно утопал в гармонических переливах инструмента. Действие этой музыки, как бы выходившей из недостижимой глубины вод; чудный магический блеск; воздух, напитанный ароматами; наконец, прекрасная женщина, которая, казалось, плавала в этом чудном слиянии звуков, волн и света, – все это привело меня в такое упоение, что красавица кончила, а я долго еще не мог прийти в себя, что она, если не ошибаюсь, заметила.

Почти такое же действие она произвела и на других, но, однако ж, не раздалось ни рукоплесканий, ни комплиментов – это здесь не в обыкновении. Всякий знает степень своего искусства: дурной музыкант не терзает ушей слушателей, а хороший не заставляет себя упрашивать. Впрочем, здесь музыка входит в общее воспитание как необходимая часть его, и она так же обыкновенна, как чтение и письмо; иногда играют чужую музыку, но всего чаще, особенно дамы, подобно моей красавице, импровизируют без всякого вызова, когда почувствуют внутреннее к тому расположение.

В разных местах сада стояли деревья, обремененные плодами – для гостей; некоторые из этих плодов были чудное произведение садового искусства, которое здесь в таком совершенстве. Смотря на них, я не мог не подумать, каких усилий ума и терпения стоило соединить посредством постепенных прививок разные породы плодов, совершенно разнокачественных, и произвести новые, небывалые породы; так, например, я заметил плоды, которые были нечто среднее между ананасом и персиком: ничего нельзя сравнить со вкусом этого плода; я заметил также финики, привитые к вишневому дереву, бананы, соединенные с грушей; всех новых пород, так сказать, изобретенных здешними садовниками, невозможно исчислить. Вокруг этих деревьев стояли небольшие графины с золотыми кранами; гости брали эти графины, отворяли краны и без церемонии втягивали в себя содержавшийся в них, как я думал, напиток. Я последовал общему примеру; в графинах находилась ароматная смесь возбуждающих газов; вкусом они походят на запах вина (bouquet) и мгновенно разливают по всему организму удивительную живость и веселость, которая при некоторой степени доходит до того, что нельзя удержаться от беспрерывной улыбки. Эти газы совершенно безвредны, и их употребление очень одобряется медиками; этим воздушным напитком здесь в высшем обществе совершенно заменились вина, которые употребляются только простыми ремесленниками, никак не решающимися оставить своей грубой влаги.

Через несколько времени хозяин пригласил нас в особое отделение, где находилась магнетическая ванна. Надобно тебе сказать, что здесь животный магнетизм составляет любимое занятие в гостиных, совершенно заменившее древние карты, кости, танцы и другие игры. Вот как это делается: один из присутствующих становится у ванны – обыкновенно более привыкший к магнетической манипуляции, – все другие берут в руки протянутый от ванны снурок, и магнетизация начинается: одних она приводит в простой магнетический сон, укрепляющий здоровье; на других она вовсе не действует до времени; иные же тотчас приходят в степень сомнамбулизма, и в этом состоит цель всей забавы. Я по непривычке был в числе тех, на которых магнетизм не действовал, и потому мог быть свидетелем всего происходившего.

Скоро начался разговор преинтересный: сомнамбулы наперерыв высказывали свои самые тайные помышления и чувства. «Признаюсь, – сказал один, – хоть я и стараюсь показать, что не боюсь кометы, но меня очень пугает ее приближение». – «Я сегодня нарочно рассердила своего мужа, – сказала одна хорошенькая дама, – потому что, когда он сердит, у него делается прекрасная физиономия». – «Ваше радужное платье, – сказала щеголиха своей соседке, – так хорошо, что я намерена непременно выпросить его у вас себе на фасон, хотя мне и очень стыдно просить вас об этом».

Я подошел к кружку дам, где сидела и моя красавица. Едва я пришел с ними в сообщение, как красавица мне сказала: «Вы не можете себе представить, как вы мне нравитесь; когда я вас увидела, я готова была вас поцеловать!» – «И я также, и я также», – вскричало несколько дамских голосов; присутствующие засмеялись и поздравили меня с блестящим успехом у петербургских дам.

Эта забава продолжалась около часа. Вышедшие из сомнамбулического состояния забывают все, что они говорили, и сказанные ими откровенно слова дают повод к тысяче мистификаций, которые немало служат к оживлению общественной жизни: здесь начало свадеб, любовных интриг, а равно и дружбы. Часто люди, дотоле едва знакомые, узнают в этом состоянии свое расположение друг к другу, а старинные связи еще более укрепляются этими неподдельными выражениями внутренних чувств. Иногда одни мужчины магнетизируются, а дамы остаются свидетелями; иногда, в свою очередь, дамы садятся за магнетическую ванну и рассказывают свои тайны мужчинам. Сверх того, распространение магнетизации совершенно изгнало из общества всякое лицемерие и притворство: оно, очевидно, невозможно; однако же дипломаты, по долгу своего звания, удаляются от этой забавы и оттого играют самую незначительную роль в гостиных. Вообще здесь не любят тех, которые уклоняются от участия в общем магнетизме: в них всегда предполагают какие-нибудь враждебные мысли или порочные наклонности.

Усталый от всех разнообразных впечатлений, испытанных мною в продолжение этого дня, я не дождался ужина, отыскал свой аэростат; на дворе была метель и вьюга, и, несмотря на огромные отверстия вентиляторов, которые беспрестанно выпускают в воздух огромное количество теплоты, я должен был плотно закутываться в мою стеклянную епанчу; но образ прекрасной дамы согревал мое сердце – как говорили древние. Она, как узнал я, единственная дочь здешнего министра медицины; но, несмотря на ее ко мне расположение, как мне надеяться вполне заслужить ее благосклонность, пока я не ознаменовал себя каким-нибудь ученым открытием и потому считаюсь недорослем!

Письмо 6-е

В последнем моем письме, которое было так длинно, я не успел тебе рассказать о некоторых замечательных лицах, виденных мною на вечере у Председателя Совета. Здесь, как я уже тебе писал, было все высшее общество: Министр философии, Министр изящных искусств, Министр воздушных сил, поэты и философы, и историки первого и второго класса. К счастию, я встретил здесь г. Хартина, с которым я прежде еще познакомился у дядюшки; он мне рассказал об этих господах разные любопытные подробности, кои оставляю до другого времени. Вообще скажу тебе, что здесь приготовление и образование первых сановников государства имеет в себе много замечательного. Все они образуются в особенном училище, которое носит название: Училище государственных людей. Сюда поступают отличнейшие ученики из всех других заведений, и за развитием их способностей следят с самого раннего возраста. По выдержании строгого экзамена они присутствуют в продолжение нескольких лет при заседаниях Государственного совета, для приобретения нужной опытности; из сего рассадника они поступают прямо на высшие государственные места; оттого нередко между первыми сановниками встречаешь людей молодых – это кажется и необходимо, ибо одна свежесть и деятельность молодых сил может выдержать трудные обязанности, на них возложенные; они стареют преждевременно, и им одним не ставится в вину расстройство их здоровья, ибо этою ценою покупается благосостояние всего общества.

Министр примирений есть первый сановник в империи и Председатель Государственного совета. Его должность самая трудная и скользкая. Под его ведением состоят все мирные судьи во всем государстве, избираемые из почетнейших и богатейших людей; их должность быть в близкой связи со всеми домами вверенного им округа и предупреждать все семейственные несогласия, распри, а особенно тяжбы, а начавшиеся стараться прекратить миролюбно; для затруднительных случаев они имеют от правительства значительную сумму, носящую название примирительной, которую употребляют под своею ответственностию на удовлетворение несогласных на примирение; этой суммы ныне, при общем нравственном улучшении, выходит втрое менее того, что в старину употреблялось на содержание Министерства юстиции и полиции. Замечательно, что мирные судьи, сверх внутреннего побуждения к добру (на что при выборе обращается строгое внимание), обязаны и внешними обстоятельствами заниматься своим делом рачительно, ибо за каждую тяжбу, не предупрежденную ими, они должны вносить пеню, которая поступает в общий примирительный капитал. Министр примирений, в свою очередь, ответствует за выбор судей и за их действия. Сам он есть первый мирный судья, и на него лично возложено согласие в действиях всех правительственных мест и лиц; ему равным образом вверено наблюдение за всеми учеными и литературными спорами; он обязан наблюдать, чтобы этого рода споры продолжались столько, сколько это может быть полезно для совершенствования науки и никогда бы не обращались [на] личность. Поэтому ты можешь себе представить, какими познаниями должен обладать этот сановник и какое усердие к общему благу должно оживлять [его]. Вообще заметим, что жизнь сих сановников бывает кратковременна, – непомерные труды убивают их, и немудрено, ибо он не только должен заботиться о спокойствии всего государства, но и беспрестанно заниматься собственным совершенствованием – а на это едва достает сил человеческих.

Нынешний Министр примирений вполне достоин своего звания; он еще молод, но волосы его уже поседели от беспрерывных трудов; в лице его выражается доброта, вместе с проницательностию и глубокомыслием.

Кабинет его завален множеством книг и бумаг; между прочим, я видел у него большую редкость: Свод русских законов, изданный в первой половине XIX столетия по Р. X.; многие листы истлели совершенно, но другие еще сохранились в целости; эта редкость как святыня хранится под стеклом в драгоценном ковчеге, на котором начертано имя Государя, при котором этот свод был издан.

«Это один из первых памятников, – сказал мне хозяин, – Русского законодательства; от изменения языка в течение столь долгого времени многое в сем памятнике сделалось ныне совершенно необъяснимым, но из того, что мы до сих пор могли разобрать, видно, как древне наше просвещение! такие памятники должно сохранять благодарное потомство».

Письмо 7-е

Сегодня поутру зашел ко мне г-н Хартин и пригласил осмотреть залу общего собрания Академии. «Не знаю, – сказал он, – позволят ли нам сегодня остаться в заседании, но до начала его вы успеете познакомиться с некоторыми из здешних ученых».

Зала Ученого Конгресса, как я тебе уже писал, находится в здании Кабинета Редкостей. Сюда, сверх еженедельных собраний, собираются ученые почти ежедневно; большею частию они здесь и живут, чтобы удобнее пользоваться огромными библиотеками и физическою лабораторией Кабинета. Сюда приходят и физик, и историк, и поэт, и музыкант, и живописец; они благородно поверяют друг другу свои мысли, опыты, даже и неудачные, самые зародыши своих открытий, ничего не скрывая, без ложной скромности и без самохвальства; здесь они совещаются о средствах согласовать труды свои и дать им единство направления; сему весьма способствует особая организация сего сословия, которую я опишу тебе в одном из будущих моих писем.

Мы вошли в огромную залу, украшенную статуями и портретами великих людей; несколько столов были заняты книгами, а другие физическими снарядами, приготовленными для опытов; к одному из столов были протянуты проводники от огромнейшей в мире гальвано-магнетической цепи, которая одна занимала особое здание в несколько этажей.

Было еще рано и посетителей мало. В небольшом кружку с жаром говорили о недавно вышедшей книжке; эта книжка была представлена Конгрессу одним молодым археологом и имела предметом объяснить весьма спорную и любопытную задачу, а именно о древнем названии Петербурга. Тебе, может быть, неизвестно, что по сему предмету существуют самые противоречащие мнения. Исторические свидетельства убеждают, что этот город был основан тем великим государем, которого он носит имя. Об этом никто не спорит; но открытия некоторых древних рукописей привели к мысли, что, по неизъяснимым причинам, сей знаменитый город в продолжение тысячелетия несколько раз переменял свое название. Эти открытия привели в волнение всех здешних археологов: один из них доказывает, что древнейшее название Петербурга было Петрополь, и приводит в доказательство стих древнего поэта:

  • Петрополь с башнями дремал… [13]

Ему возражали, и не без основания, что в этом стихе должна быть опечатка. Другой утверждает, также основываясь на древних свидетельствах, что древнейшее название Петербурга было Петроград. Я не буду тебе высчитывать всех других предположений по сему предмету: молодой археолог опровергает их всех без исключения. Перерывая полуистлевшие слои древних книг, он нашел связку рукописей, которых некоторые листы больше других были пощажены временем. Несколько уцелевших строк подали ему повод написать целую книгу комментарий, в которых он доказывает, что древнее название Петербурга было Питер; в подтверждение своего мнения, он представил Конгрессу подлинную рукопись. Я видел сей драгоценный памятник древности; он писан на той ткани, которую древние называли бумагою и которой тайна приготовления ныне потеряна; впрочем, жалеть нечего, ибо ее непрочность причиною тому, что для нас исчезли совершенно все письменные памятники древности. Я списал для тебя эти несколько строк, приведших в движение всех ученых; вот они:

«Пишу к вам, почтеннейший, из Питера, а на днях отправляюсь в Кронштадт, где мне предлагают место помощника столоначальника… с жалованьем по пятисот рублей в год…» Остальное истребилось временем. Ты можешь себе легко представить, к каким любопытным исследованиям могут вести сии немногие драгоценные строки; очевидно, что это отрывок из письма, но кем и к кому оно было писано? вот вопрос, вполне достойный внимания ученого мира. К счастию, сам писавший дает уже нам приблизительное понятие о своем звании; он говорит, что ему предлагают место помощника столоначальника; но здесь важное недоразумение: что значит слово столоначальник? Оно в первый раз еще встречается в древних рукописях. Большинство голосов того мнения, что звание столоначальника было звание важное, подобно званиям военачальников и градоначальников. Я совершенно с этим согласен – аналогия очевидная! Предполагают, и не без основания, что военачальник в древности заведовал военною частию, градоначальник – гражданскою, а столоначальник, как высшее лицо, распоряжал действиями сих обоих сановников. Слово «почтеннейший», которого окончание, по мнению грамматиков, означает высшую степень уважения, оказываемого людям, показывает, что это письмо было писано также к важному лицу. Все это так ясно, что, кажется, не подлежит ни малейшему сомнению; в сем случае существует только одно затруднение: как согласить столь незначительное жалованье, пятьсот рублей, с важностию такого места, каково долженствовало быть место помощника столоначальника. Это легко объясняется предположением, что в древности слово рубль было общим выражением числа вещей: как, например, слово мириада; но, по моему мнению, здесь скрывается нечто важнейшее. Эта незначительность суммы не ведет ли к заключению, что в древности количество жалованья высшим сановникам было гораздо менее того, которое выдавалось людям низших должностей; ибо высшее звание предполагало в человеке, его занимавшем, больше любви к общему благу, больше самоотвержения, больше поэзии; такая глубокая мысль вполне достойна мудрости древних. Впрочем, все это показывает, любезный друг, как еще мало знаем мы их историю, несмотря на все труды новейших изыскателей!

В первый раз еще мне удалось видеть в подлиннике древнюю рукопись; ты не можешь представить, какое особенное чувство возбудилось в моей душе, когда я смотрел на этот величественный памятник древности, на этот почерк вельможи, может быть великого человека, переживший его по крайней мере на четыре тысячи столетия, человека, от которого, может быть, зависела судьба миллионов; в самом почерке есть что-то необыкновенно стройное и величественное. Но только чего стоило древним выписывать столько букв для слов, которые мы ныне выражаем одним значком. Откуда они брали время на письмо? а писали они много: недавно мне показывали мельком огромное здание, сохраняющееся доныне от древнейших времен; оно сверху донизу наполнено истлевшими связками писаной бумаги; все попытки разобрать их были тщетны; они разлетаются в пыль при малейшем прикосновении; успели списать лишь несколько слов, встречающихся чаще других, как то: рапорт, или правильнее репорт, инструкция, отпуск провианта и прочее т. п., которых значение совершенно потерялось. Сколько сокровищ для истории, для поэзии, для наук должно храниться в этих связках, и все истреблено неумолимым временем! Если мы во многом отстали от древних, то по крайней мере наши писания не погибнут. Я видел здесь книги, за тысячу лет писанные на нашем стеклянном папирусе – как вчера писаны! разве комета растопит их?!

Между тем, пока мы занимались рассмотрением сего памятника древности, в залу собрались члены Академии, и как это заседание не было публичное, то мы должны были выйти. Сегодня Конгресс должен заняться рассмотрением различных проектов, относящихся до средств воспротивиться падению кометы; по сей причине назначено тайное заседание, ибо в обыкновенные дни зала едва может вмещать посторонних посетителей: так сильна здесь общая любовь к ученым занятиям!

Вышедши наверх к нашему аэростату, мы увидели на ближней платформе толпу людей, которые громко кричали, махали руками и, кажется, бранились.

«Что это такое?» – спросил я у Хартина.

«О, не спрашивайте лучше, – отвечал Хартин, – эта толпа – одно из самых странных явлений нашего века. В нашем полушарии просвещение распространилось до низших степеней; оттого многие люди, которые едва годны быть простыми ремесленниками, объявляют притязание на ученость и литераторство; эти люди почти каждый день собираются у передней нашей Академии, куда, разумеется, им двери затворены, и своим криком стараются обратить внимание проходящих. Они до сих пор не могли постичь, отчего наши ученые гнушаются их сообществом, и в досаде принялись их передразнивать, завели также нечто похожее на науку и на литературу; но, чуждые благородных побуждений истинного ученого, они обратили и ту и другую в род ремесла: один лепит нелепости, другой хвалит, третий продает, кто больше продаст – тот у них и великий человек; от беспрестанных денежных сделок у них беспрестанные ссоры, или, как они называют, партии: один обманет другого – вот и две партии, и чуть не до драки; всякому хочется захватить монополию, а более всего завладеть настоящими учеными и литераторами; в этом отношении они забывают свою междоусобную вражду и действуют согласно; тех, которые избегают их сплетней, промышленники называют аристократами, дружатся с их лакеями, стараются выведать их домашние тайны и потом взводят на своих мнимых врагов разные небылицы. Впрочем, все эти затеи не удаются нашим промышленникам и только увеличивают каждый день общее к ним презрение.

«Скажите, – спросил я, – откуда могли взяться такие люди в русском благословенном царстве?»

«Они большею частию пришельцы из разных стран света; незнакомые с русским духом, они чужды и любви к русскому просвещению: им бы только нажиться – а Россия богата. В древности такого рода людей не существовало, по крайней мере об них не сохранилось никакого предания. Один мой знакомый, занимающийся сравнительною антропологиею, полагает, что этого рода люди происходят по прямой линии от кулашных бойцов, некогда существовавших в Европе. Что делать! Эти люди – темная сторона нашего века; надобно надеяться, что с большим распространением просвещения исчезнут и эти пятна на русском солнце».

Здесь мы приблизились к дому.

Фрагменты

I

В начале 4837 года, когда Петербург уже выстроили и перестали в нем чинить мостовую, дорожный гальваностат [14] быстро спустился к платформе высокой башни, находившейся над Гостиницей для прилетающих; почтальон проворно закинул несколько крюков к кольцам платформы, выдернул задвижную лестницу, и человек в широкой одежде из эластического стекла выскочил из гальваностата, проворно взбежал на платформу, дернул за шнурок, и платформа тихо опустилась в общую залу.

– Что у вас приготовлено к столу? – спросил путешественник, сбрасывая с себя стеклянную епанчу и поправляя свое полукафтанье из тонкого паутинного сукна.

– С кем имею честь говорить? – спросил учтиво трактирщик.

– Ординарный Историк при дворе американского поэта Орлия.

Трактирщик подошел к стене, на которой висели несколько прейскурантов под различными надписями: поэты, историки, музыканты, живописцы, и проч., и проч.

Один из таких прейскурантов был поднесен трактирщиком путешественнику.

– Это что значит? – спросил сей последний, прочитавши заглавие: «Прейскурант для Историков». – Да! я и забыл, что в вашем полушарии для каждого звания особый обед. Я слышал об этом – признайтесь, однако же; что это постановление у вас довольно странно.

– Судьба нашего отечества, – возразил, улыбаясь, трактирщик, – состоит, кажется, в том, что его никогда не будут понимать иностранцы. Я знаю, многие американцы смеялись над этим учреждением оттого только, что не хотели в него вникнуть. Подумайте немного, и вы тотчас увидите, что оно основано на правилах настоящей нравственной математики: прейскурант для каждого звания соображен с той степенью пользы, которую может оно принести человечеству.

Американец насмешливо улыбнулся:

– О! страна поэтов! у вас везде поэзия, даже в обеденном прейскуранте… Я, южный прозаик, спрошу у вас: что вы будете делать, если вам захочется блюдо, не находящееся в историческом прейскуранте?..

– Вы можете получить его, но только за деньги…

– Как, стало быть, все, что в этом прейскуранте?..

– Вы получаете даром… от вас потребуется в нашем крае только жизни и деятельности, сообразной с вашим званием – а правительство уже платит мне за каждого путешественника по установленной таксе.

– Это не совсем дурно, – заметил расчетливый американец, – мне подлинно неизвестно было это распоряжение – вот что значит не вылетать из своего полушария. Я не бывал дальше новой Голландии.

– А откуда вы сели? – смею спросить.

– С Магелланского пролива… но поговорим об обеде… дайте мне: хорошую порцию крахмального экстракта на спаржевой эссенции; порцию сгущенного азота a la’eur d’orange, ананасной эссенции и добрую бутылку углекислого газа с водородом. – Да после обеда нельзя ли мне иметь магнетическую ванну – я очень устал с дороги…

– До какой степени, до сомнамбулизма или менее?..

– Нет, простую магнетическую ванну для подкрепления сил…

– Сейчас будет готова.

Между тем к эластическому дивану на золотых жердях опустили с потолка опрятный стол из резного рубина, накрыли скатертью из эластического стекла; под рубиновыми колпаками поставили питательные эссенции, а кислоугольный газ – в рубиновых же бутылках с золотыми кранами, которые оканчивались длинною трубочкою.

Путешественник кушал за двоих – и попросил другую порцию азота. Когда он опорожнил бутылку углекислоты, то сделался говорливее.

– Превкусный азот! – сказал он трактирщику, – мне случалось только один раз есть такой в Мадагаскаре.

II

Пока дядюшка занимался своими дипломатическими интригами, я успел здесь свести многие интересные знакомства. Я встретился у дядюшки с г. Хартиным, ординарным историк[ом] при первом здешнем поэте Орлие. (Это одно из почтеннейших званий в империи; должность историка приготовлять исторические материалы для поэтических соображений Поэта или производить новые исследования по его указаниям; его звание учреждено недавно, но уже принесло значительные услуги государству; исторические изыскания приобрели больше последовательности, а от сего пролили новый свет на многие темные пункты истории.)

Я, не теряя времени, попросил Хартина мне объяснить подробно, в чем состоит его должность, которая, как известно, принадлежит у русских к почетнейшим, – и о чем мы в Китае имели только поверхностное сведение; вот что он отвечал мне: «Вам, как человеку учившемуся, известно, сколько усилий употребляли знаменитые мужи для соединения всех наук в одну; особливо замечательны в сем отношении труды 3-го тысячелетия по Р. X. В глубочайшей древности встречаются жалобы на излишнее раздробление наук; десятки веков протекли, и все опыты соединить их оказались тщетными – ничто не помогло – ни упрощение метод, ни классификация знаний. Человек не мог выйти из сей ужасной дилеммы: или его знание было односторонне, или поверхностно. Чего не сделали труды ученых, то произошло естественно из гражданского устройства; [давнее] разделение общества на сословия Историков, Географов, Физиков, Поэтов – каждое из этих сословий действовало отдельно [или] – дало повод к счастливой мысли ныне царствующего у нас Государя, который сам принадлежит к числу первых поэтов нашего времени: он заметил, что в сем собрании ученых естественным образом одно сословие подчинилось другому, – он решился, следуя сему естественному указанию, соединить эти различные сословия не одною ученою, но и гражданскою связью; мысль, по-видимому, очень простая, но которая, как все простые и великие мысли, приходят в голову только великим людям. Может быть, при этом первом опыте некоторые сословия не так классифицированы – но этот недостаток легко исправится временем. Теперь к удостоенному звания поэта или философа определяется несколько ординарных историков, физиков, лингвистов и других ученых, которые обязаны действовать по указанию своего начальника или приготовлять для него материалы: каждый из историков имеет, в свою очередь, под своим ведением несколько хронологов, филологов-антиквариев, географов; физик – несколько химиков, …ологов, минерологов, так и далее. Минеролог и пр. имеет под своим ведением несколько металлургов и так далее до простых копистов […] испытателей, которые занимаются простыми грубыми опытами.

От такого распределения занятий все выигрывают: недостающее знание одному пополнится другим, какое-либо изыскание производится в одно время со всех различных сторон; поэт не отвлекается от своего вдохновения, философ от своего мышления – материальною работою. Вообще обществу это единство направления ученой деятельности принесло плоды неимоверные; явились открытия неожиданные, усовершенствования почти сверхъестественные – и сему, но единству в особенности, мы обязаны теми блистательными успехами, которые ознаменовали наше отечество в последние годы».

Я поблагодарил г. Хартина за его благосклонность и внутренне вздохнул, подумав, когда-то Китай достигнет до той степени, когда подобное устройство ученых занятий будет у нас возможно.

Заметки

Сочинитель романа The last man [15] так думал описать последнюю эпоху мира и описал только ту, которая чрез несколько лет после него началася. Это значит, что он чувствовал уже в себе те начала, которые должны были развиться не в нем, а в последовавших за ним людях. Вообще редкие могут найти выражение для отдаленного будущего, но я уверен, что всякий человек, который, освободив себя от всех предрассудков, от всех мнений, в его минуту господствующих, и отсекая все мысли и чувства, порождаемые в нем привычкою, воспитанием, обстоятельствами жизни, его собственными и чужими страстями, предастся инстинктуальному свободному влечению души своей, – тот в последовательном ряду своих мыслей найдет непременно те мысли и чувства, которые будут господствовать в близкую от него эпоху.

История природы есть каталог предметов, которые были и будут. История человечества есть каталог предметов, которые только были и никогда не возвратятся.

Первую надобно знать, чтобы составить общую науку предвидения, – вторую для того, чтобы не принять умершее за живое.

Аэростаты и их влияния

Довольно замечательно, что все так называемые житейские условия возможны лишь в определенном пространстве – и лишь на плоскости; так что все условия торговли, промышленности, местожительства и проч. будут совсем иные в пространстве; так что можно сказать, что продолжение условий нынешней жизни зависит от какого-нибудь колеса, над которым теперь трудится какой-нибудь неизвестный механик, – колеса, которое позволит управлять аэростатом. Любопытно знать, когда жизнь человечества будет в пространстве, какую форму получит торговля, браки, границы, домашняя жизнь, законодательство, преследование преступлений и проч. т. п. – словом, все общественное устройство? Замечательно и то, что аэростат, локомотивы, все роды машин, независимо от прямой пользы, ими приносимой в их осуществлении, действуют на просвещение людей самым своим происхождением, ибо, во 1-х, требуют от производителей и ремесленников приготовительных познаний, и, во 2-х, требуют такой гимнастики для разумения, каковой вовсе не нужно для лопаты или лома.

Зеленые люди на аэростате спустились в Лондон. Письма из Луны.

Нашли способ сообщения с Луною: она необитаема и служит только источником снабжения Земли разными житейскими потребностями, чем отвращается гибель, грозящая Земле по причине ее огромного народонаселения. Эти экспедиции чрезвычайно опасны, опаснее, нежели прежние экспедиции вокруг света; на эти экспедиции единственно употребляется войско. Путешественники берут с собой разные газы для составления воздуха, которого нет на Луне.

Эпоха 4000 лет после нас

Орлий, сын Орлия поэта, не может жениться на своей любезной, если не ознаменует своей жизни важным открытием в какой-либо отрасли познаний; он избирает историю – его археолог доставляет ему рукописи за 4000 лет, которые никто разобрать не может. Его комментарии на сии письма.

Петербургские письма

XIX век. Через 2000 лет. Сын поэта, чтобы удостоиться руки женщины, должен сделать какое-либо важное открытие в науках, как прежде ему должно было отличить себя на турнирах и битвах. В развалинах находят манускрипт – неизвестно к какому времени принадлежащий. Ординарный философ при поэте-отце отправляет его к ординарному археологу при поэте-сыне в другое полушарие чрез туннель, сделанный насквозь земного шара, дабы он разобрал ее, дабы восстановить прошедшее неизвестное время.

Сын находит, что по сему манускрипту можно заключить, что тогда Россия была только частию мира, а не обхватывала обоих полушарий. Что в это время люди употребляли для своих сношений письмо. Что в музыке учились играть, а не умели с первого раза читать ее.

Судии находят, что поэт не нашел истины и что все изъяснения его суть игра воображения; что хотя он и прочел несколько имен, но что это ничего не значит. Отчаяние молодого поэта. Он жалуется на свой век и пишет к своей любезной, что его не понимают, и спрашивает, хочет ли она любить его просто, как не поэта.

В Петербург[ских] письмах (чрез 2000 лет). Человечество достигает того сознания, что природный организм человека не способен к тем отправлениям, которых требует умственное развитие; что, словом, оказывается несостоятельность орудий человека в сравнении с тою целию, мысль о которой выработалась умственною деятельностию. Этою невозможностью достижения умственной цели, этою несоразмерностью человеческих средств с целию наводится на все человечество безнадежное уныние – человечество в своем общем составе занемогает предсмертною болезнию.

Там же: кочевая жизнь возникает в следующем виде – юноши и мужи живут на севере, а стариков и детей переселяют на юг.

Нельзя сомневаться, чтобы люди не нашли средства превращать или по крайней мере улучшать их. Может быть, огнедышащие горы в холодной Камчатке (на южной стороне этого полуострова) будут употреблены, как постоянные горны для нагревания сей страны.

Посредством различных химических соединений почвы найдено средство нагревать и расхоложать атмосферу, для отвращения ветров придуманы вентиляторы.

Петербург в разные часы дня.

Часы из запахов: час кактуса, час фиалки, резеды, жасмина, розы, гелиотропа, гвоздики, мускуса, ангелики, уксуса, эфира; у богатых расцветают самые цветы.

Усовершенствование френологии производит то, что лицемерие и притворство уничтожаются; всякий носит своя внутренняя в форме своей головы et les hommes le savent naturellement [16].

Увеличившееся чувство любви к человечеству достигает до того, что люди не могут видеть трагедий и удивляются, как мы могли любоваться видом нравственных несчастий, точно так же как мы не можем постигнуть удовольствия древних смотреть на гладиаторов.

Ныне – модная гимнастика состоит из аэростатики и животного магнетизма; в обществах взаимное магнетизирование делается обыкновенною забавою. Магнетическая симпатия и антипатия дают повод к порождению нового рода фешенебельности, и по мере того как государства слились в одно и то же, частные общества разделились более яркими чертами, производимыми этою внутреннею симпатиею или антипатиею, которая обнаруживается при магнетических действиях.

Удивляются, каким образом люди решились ездить в пароходах и в каретах – думают, что в них ездили только герои, и из сего выводят заключение, что люди сделались трусливее.

Изобретение книги, в которой посредством машины изменяются буквы в несколько книг.

Машины для романов и для отечеств[енной] драмы.

…Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором; проживут еще романы, и то недолго – их заменит театр, учебные книги заменятся публичными лекциями. Новому труженику науки будет предстоять труд немалый: поутру облетать (тогда вместо извозчиков будут аэростаты) с десяток лекций, прочесть до двадцати газет и столько же книжек, написать на лету десяток страниц и по-настоящему поспеть в театр; но главное дело будет: отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему с первой минуты легкою; будет приискана математическая формула для того, чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и быстро расчислить, сколько затем страниц можно пропустить без изъяна.

Скажете: это мечта! ничего не бывало! за исключением аэростатов – все это воочью совершается: каждый из нас – такой труженик, и облегчительная формула для чтения найдена – спросите у кого угодно. Воля ваша. Non raultum sed multa [17] – без этого жизнь невозможна.

Сравнительную статистику России в 1900 году.

Шелковые ткани заменялись шелком из раковины.

Все наши книги или изъедены насекомыми, или истребились от хлора (которого состав тогда уже потерян) – в сев[ерном] климате еще более сохранилось книг.

Англичане продают свои острова с публичного торга, Россия покупает.

1835

Константин Циолковский. На Луне

1

Я проснулся и, лежа еще в постели, раздумывал о только что виденном мною сне: я видел себя купающимся, а так как была зима, то мне особенно казалось приятно помечтать о летнем купанье.

Пора вставать!

Потягиваюсь, приподнимаюсь… Как легко! Легко сидеть, легко стоять. Что это? Уж не продолжается ли сон? Я чувствую, что стою особенно легко, словно погруженный по шею в воду: ноги едва касаются пола.

Но где же вода? Не вижу. Махаю руками: не испытываю никакого сопротивления.

Не сплю ли я? Протираю глаза – все то же.

Странно!..

Однако надо же одеться!

Передвигаю стулья, отворяю шкафы, достаю платье, поднимаю разные вещи и – ничего не понимаю!

Разве увеличились мои силы?.. Почему все стало так воздушно? Почему я поднимаю такие предметы, которые прежде и сдвинуть не мог?

Нет! Это не мои ноги, не мои руки, не мое тело!

Те такие тяжелые и делают все с таким трудом…

Откуда мощь в руках и ногах?

Или, может быть, какая-нибудь сила тянет меня и все предметы вверх и облегчает тем мою работу? Но в таком случае как же она тащит сильно! Еще немного – и мне кажется: я увлечен буду к потолку.

Отчего это я не хожу, а прыгаю? Что-то тянет меня в сторону, противоположную тяжести, напрягает мускулы, заставляет делать скачок.

Не могу противиться искушению – прыгаю.

Мне показалось, что я довольно медленно поднялся и столь же медленно опустился.

Прыгаю сильнее и с порядочной высоты озираю комнату… Ай! Ушиб голову о потолок… Комнаты высокие… Не ожидал столкновения… Больше не буду таким неосторожным.

Крик, однако, разбудил моего друга: я вижу, как он заворочался и спустя немного вскочил с постели. Не стану описывать его изумления, подобного моему. Я увидел такое же зрелище, какое незаметно для себя несколько минут назад сам изображал собственной персоной. Мне доставляло большое удовольствие смотреть на вытаращенные глаза, смешные позы и неестественную живость движений моего друга; меня забавляли его странные восклицания, очень похожие на мои.

Дав истощиться запасу удивления моего приятеля-физика, я обратился к нему с просьбой разрешить мне вопрос: что такое случилось – увеличились ли наши силы или уменьшилась тяжесть?

И то и другое предположение были одинаково изумительны, но нет такой вещи, на которую человек, к ней привыкнув, не стал бы смотреть равнодушно. До этого мы еще не дошли с моим другом, но у нас уже зародилось желание постигнуть причины.

Мой друг, привыкший к анализу, скоро разобрался в массе явлений, ошеломивших и запутавших мой ум.

– По силомеру, или пружинным весам, – сказал он, – мы можем измерить нашу мускульную силу и узнать, увеличилась ли она или нет. Вот я упираюсь ногами в стену и тяну за нижний крюк силомера. Видишь – пять пудов: моя сила не увеличилась. Ты можешь проделать то же и также убедиться, что ты не стал богатырем вроде Ильи Муромца.

– Мудрено с тобой согласиться, – возразил я, – факты противоречат. Объясни, каким образом я поднимаю край этого книжного шкафа, в котором не менее пятидесяти пудов? Сначала я вообразил себе, что он пуст, но, отворив его, увидел, что ни одной книги не пропало… Объясни, кстати, и прыжок на пятиаршинную высоту!

– Ты поднимаешь большие грузы, прыгаешь высоко и чувствуешь себя легко не оттого, что у тебя силы стало больше – это предположение уже опровергнуто силомером, – а оттого, что тяжесть уменьшилась, в чем можешь убедиться посредством тех же пружинных весов. Мы даже узнаем, во сколько именно раз она уменьшилась…

С этими словами он поднял первую попавшуюся гирю, оказавшуюся 12-фунтовиком, и привесил ее к динамометру (силомеру).

– Смотри! – продолжал он, взглянув на показание весов. Двенадцатифунтовая гиря оказывается в два фунта. Значит, тяжесть ослабла в шесть раз.

Подумав, он прибавил:

– Точно такое же тяготение существует и на поверхности Луны, что там происходит от малого ее объема и малой плотности ее вещества.

– Уж не на Луне ли мы? – захохотал я.

– Если и на Луне, – смеялся физик, впадая в шутливый тон, – то беда в этом невелика, так как такое чудо, раз оно возможно, может повториться в обратном порядке, то есть мы опять возвратимся восвояси.

– Постой: довольно каламбурить… А что, если взвесить какой-нибудь предмет на обыкновенных рычажных весах! Заметно ли будет уменьшение тяжести?

– Нет, потому что взвешиваемый предмет уменьшается в весе во столько же раз, во сколько и гиря, положенная на другую чашку весов; так что равновесие не нарушается, несмотря на изменение тяжести.

– Да, понимаю!

Тем не менее я все-таки пробую сломать палку – в чаянии обнаружить прибавление силы, что мне, впрочем, не удается, хотя палка не толста и вчера еще хрустела у меня в руках.

– Этакий упрямец! Брось! – сказал мой друг-физик. – Подумай лучше о том, что теперь, вероятно, весь мир взволнован переменами…

– Ты прав, – ответил я, бросая палку, – я все забыл; забыл про существование человечества, с которым и мне, так же как и тебе, страстно хочется поделиться мыслями…

– Что-то стало с нашими друзьями?.. Не было ли и других переворотов?

Я открыл уже рот и отдернул занавеску (они все были опущены на ночь от лунного света, мешавшего нам спать), чтобы перемолвиться с соседом, но сейчас же поспешно отскочил. О ужас! Небо было чернее самых черных чернил!

Где же город? Где люди?

Это какая-то дикая, невообразимая, ярко освещенная солнцем местность!

Не перенеслись ли мы в самом деле на какую-нибудь пустынную планету?

Все это я только подумал – сказать же ничего не мог и только бессвязно мычал.

Приятель бросился было ко мне, предполагая, что мне дурно, но я указал ему на окно, и он сунулся туда и также онемел.

Если мы не упали в обморок, то единственно благодаря малой тяжести, препятствовавшей излишнему приливу крови к сердцу.

Мы оглянулись.

Окна были по-прежнему занавешены; того, что нас поражало, не было перед глазами; обыкновенный же вид комнаты и находившихся в ней хорошо знакомых предметов еще более нас успокоил.

Прижавшись с некоторой еще робостью друг к другу, мы сначала приподняли только край занавески, потом приподняли их все и, наконец, решились выйти из дому для наблюдения траурного неба и окрестностей.

Несмотря на то что мысли наши поглощены были предстоящей прогулкой, мы еще кое-что замечали. Так, когда мы шли по обширным и высоким комнатам, нам приходилось действовать своими грубыми мускулами крайне осторожно – в противном случае подошва скользила по полу бесполезно, что, однако, не угрожало падением, как это было бы на мокром снегу или на земном льду; тело же при этом значительно подпрыгивало. Когда мы хотели сразу привести себя в быстрое горизонтальное движение, то в первый момент надо было заметно наклоняться вперед, подобно тому как лошадь наклоняется, если ее заставляют сдвинуть телегу с непосильным грузом; но это только так казалось – на самом деле все движения наши были крайне легки… Спускаться с лестницы со ступеньки на ступеньку – как это скучно! Движение шагом – как это медленно! Скоро мы бросили все эти церемонии, пригодные для Земли и смешные здесь. Двигаться выучились вскачь; спускаться и подниматься стали через десять и более ступеней, как самые отчаянные школяры, а то иной раз прямо прыгали через всю лестницу или из окна. Одним словом, сила обстоятельств заставила нас превратиться в скачущих животных вроде кузнечиков или лягушек.

Итак, побегав по дому, мы выпрыгнули наружу и побежали вскачь по направлению к одной из ближайших гор.

Солнце было ослепительно и казалось синеватым. Закрыв глаза руками от Солнца и блиставших отраженным светом окрестностей, можно было видеть звезды и планеты, также большей частью синеватые. Ни те, ни другие не мерцали, что делало их похожими на вбитые в черный свод гвозди с серебряными головками.

А вон и месяц – последняя четверть! Ну, он не мог нас не удивить, так как поперечник его казался раза в три или четыре больше, нежели диаметр прежде виденного нами месяца. Да и блестел он ярче, чем днем на Земле, когда он представляется в виде белого облачка. Тишина… ясная погода… безоблачное небо… Не видно ни растений, ни животных… Пустыня с черным однообразным сводом и с синим Солнцем-мертвецом. Ни озера, ни реки и ни капли воды! Хоть бы горизонт белелся – это указывало бы на присутствие паров, но он так же черен, как и зенит!

Нет ветра, который шелестит травой и качает на Земле вершинами деревьев… Не слышно стрекотанья кузнечиков… Незаметно ни птиц, ни разноцветных бабочек! Одни горы и горы, страшные, высокие горы, вершины которых, однако, не блестят от снега. Нигде ни одной снежинки! Вон долины, равнины, плоскогорья… Сколько там навалено камней… Черные и белые, большие и малые, но все острые, блестящие, не закругленные, не смягченные волной, которой никогда здесь не было, которая не играла ими с веселым шумом, не трудилась над ними!

А вот место совсем гладкое, хоть и волнистое: не видно ни одного камешка, только черные трещины расползаются во все стороны, как змеи… Твердая почва – каменная… Нет мягкого чернозема; нет ни песка, ни глины.

Мрачная картина! Даже горы обнажены, бесстыдно раздеты, так как мы не видим на них легкой вуали – прозрачной синеватой дымки, которую накидывает на земные горы и отдаленные предметы воздух… Строгие, поразительно отчетливые ландшафты! А тени! О, какие темные! И какие резкие переходы от мрака к свету! Нет тех мягких переливов, к которым мы так привыкли и которые может дать только атмосфера. Даже Сахара – и та показалась бы раем в сравнении с тем, что мы видели тут. Мы жалели о ее скорпионах, о саранче, о вздымаемом сухим ветром раскаленном песке, не говоря уже об изредка встречаемой скудной растительности и финиковых рощах… Надо было думать о возвращении. Почва была холодна и дышала холодом, так что ноги зябли, но Солнце припекало. В общем, чувствовалось неприятное ощущение холода. Это было похоже на то, когда озябший человек греется перед пылающим камином и не может согреться, так как в комнате чересчур холодно: по его коже пробегают приятные струи тепла, не могущие превозмочь озноб.

На обратном пути мы согревались, перепрыгивая с легкостью серн через двухсаженные каменные груды… То были граниты, порфиры, сиениты, горные хрустали и разные прозрачные и непрозрачные кварцы и кремнеземы – все вулканические породы. Потом, впрочем, мы заметили следы нептунической деятельности.

Вот мы и дома!

В комнате чувствуешь себя хорошо: температура равномернее. Это располагало нас приступить к новым опытам и обсуждению всего нами виденного и замеченного. Ясное дело, что мы находимся на какой-то другой планете. На этой планете нет воздуха, нет и никакой другой атмосферы.

Если бы был газ, то мерцали бы звезды; если бы был воздух, небо было бы синим и была бы дымка на отдаленных горах. Но каким образом мы дышим и слышим друг друга? Этого мы не понимали. Из множества явлений можно было видеть отсутствие воздуха и какого бы то ни было газа: так, нам не удавалось закурить сигару, и сгоряча мы попортили здесь пропасть спичек; каучуковый закрытый и непроницаемый мешок сдавливался без малейшего усилия, чего не было бы, если бы в его пространстве находился какой-нибудь газ. Это отсутствие газов ученые доказывают и на Луне.

– Не на Луне ли и мы?

– Ты заметил, что отсюда Солнце не кажется ни больше, ни меньше, чем с Земли? Такое явление можно наблюдать только с Земли да с ее спутника, так как эти небесные тела находятся почти на равном расстоянии от Солнца. С других же планет оно должно казаться или больше, или меньше: так, с Юпитера угол Солнца раз в пять меньше, с Марса – раза в полтора, а с Венеры, наоборот, – в полтора раза больше: на Венере Солнце жжет вдвое сильнее, а на Марсе – вдвое слабее. И такая разница с двух ближайших к Земле планет! На Юпитере же, например, Солнце согревает в двадцать пять раз меньше, чем на Земле. Ничего подобного мы здесь не видим, несмотря на то что имеем к тому полнейшую возможность благодаря запасу угломерных и других измерительных приборов.

– Да, мы на Луне: все говорит про это!

– Говорит об этом даже размер месяца, который мы видели в виде облака и который есть, очевидно, покинутая нами, не по своей воле, планета. Жаль, что мы не можем рассмотреть теперь ее пятна, ее портрет и окончательно определить место своего нахождения. Дождемся ночи…

– Как же ты говоришь, – заметил я своему другу, – что Земля и Луна находятся на равном расстоянии от Солнца? А по-моему, так это разница весьма порядочная! Ведь она, сколько мне известно, равняется тремстам шестидесяти тысячам верст.

– Я говорю: почти, так как эти триста шестьдесят тысяч составляют только одну четырехсотую часть всего расстояния до Солнца, – возразил физик. – Одной четырехсотой можно пренебречь.

2

Как я устал, и не столько физически, сколько нравственно! Клонит ко сну непреодолимо… Что-то скажут часы?.. Мы встали в шесть, теперь пять… прошло одиннадцать часов; между тем, судя по теням, Солнце почти не сдвинулось: вон тень от крутой горы немного не доходила до дому, да и теперь столько же не доходит; вон тень от флюгера упирается на тот же камень…

Это еще новое доказательство того, что мы на Луне…

В самом деле, вращение ее вокруг оси так медленно… Здесь день должен продолжаться около пятнадцати наших суток, или триста шестьдесят часов, и столько же – ночь. Не совсем удобно… Солнце мешает спать! Я помню: я то же испытывал, когда приходилось прожить несколько летних недель в полярных странах: Солнце не сходило с небосклона и ужасно надоедало! Однако большая разница между тем и этим. Здесь Солнце движется медленно, но тем же порядком; там оно движется быстро и каждые двадцать четыре часа описывает невысоко над горизонтом круг…

И там и здесь можно употребить одно и то же средство: закрыть ставни.

Но верны ли часы? Отчего такое несогласие между карманными и стенными часами с маятником? На первых – пять, а на стенных – только десятый… Какие же верны? Что это маятник качается так лениво?

Очевидно, эти часы отстают!

Карманные же часы не могут врать, так как их маятник качает не тяжесть, а упругость стальной пружинки, которая все та же – как на Земле, так и на Луне.

Можем это проверить, считая пульс. У меня было семьдесят ударов в минуту… Теперь семьдесят пять… Немного больше, но это можно объяснить нервным возбуждением, зависящим от необычайной обстановки и сильных впечатлений.

Впрочем, есть еще возможность проверить время: ночью мы увидим Землю, которая делает оборот в двадцать четыре часа. Это лучшие и непогрешимые часы!

Несмотря на одолевавшую нас обоих дремоту, мой физик не утерпел, чтобы не поправить стенных часов. Я вижу, как он снимает длинный маятник, точно измеряет его и укорачивает в шесть раз или около этого. Почтенные часы превращаются в чикуши [18]. Но здесь они уже не чикуши, ибо и короткий маятник ведет себя степенно, хотя и не так, как длинный. Вследствие этой метаморфозы стенные часы сделались согласны с карманными.

Наконец мы ложимся и накрываемся легкими одеялами, которые здесь кажутся воздушными.

Подушки и тюфяки почти не применяются. Тут можно бы, кажется, спать даже на досках.

Не могу избавиться от мысли, что ложиться еще рано. О, это Солнце, это время! Вы застыли, как и вся лунная природа.

Товарищ мой перестал мне отвечать; заснул и я.

Веселое пробуждение… Бодрость и волчий аппетит… До сих пор волнение лишало нас обыкновенного позыва к еде.

Пить хочется! Открываю пробку… Что это – вода закипает! Вяло, но кипит. Дотрагиваюсь рукой до графина. Не обжечься бы… Нет, вода только тепла. Неприятно такую пить!

– Мой физик, что ты скажешь?

– Здесь абсолютная пустота, оттого вода и кипит, не удерживаемая давлением атмосферы. Пускай еще покипит: не закрывай пробку! В пустоте кипение оканчивается замерзанием… Но до замерзания мы не доведем ее… Довольно! Наливай воду в стакан, а пробку заткни, иначе много выкипит.

Медленно льется жидкость на Луне!..

Вода в графине успокоилась, а в стакане продолжает безжизненно волноваться – и чем дольше, тем слабее.

Остаток воды в стакане обратился в лед, но и лед испаряется и уменьшается в массе.

Как-то мы теперь пообедаем?

Хлеб и другую, более или менее твердую пищу можно было есть свободно, хотя она быстро сохла в незакрытом герметически ящике: хлеб быстро обратился в камень, фрукты съежились и также сделались довольно тверды. Впрочем, их кожица все еще удерживала влажность.

– Ох, эта привычка кушать горячее! Как с нею быть? Ведь здесь нельзя развести огонь: ни дрова, ни уголь, ни даже спички не горят!

– Не употребить ли в дело Солнце?.. Пекут же яйца в раскаленном песке Сахары!..

И горшки, и кастрюли, и другие сосуды мы переделали так, чтобы крышки их плотно и крепко прикрывались. Все было наполнено чем следует, по правилам кулинарного искусства, и выставлено на солнечное место в одну кучу. Затем мы собрали все бывшие в доме зеркала и поставили их таким образом, чтобы отраженный от них солнечный свет падал на горшки и кастрюли.

Не прошло и часа, как мы могли уже есть хорошо сварившиеся и изжаренные кушанья.

Да что говорить!.. Вы слыхали про Мушо? [19] Его усовершенствованная солнечная стряпня была далеко позади!.. Похвальба, хвастовство? Как хотите… Можете объяснить эти самонадеянные слова нашим волчьим аппетитом, при котором всякая гадость должна была казаться прелестью.

Одно было нехорошо: надо было спешить. Признаюсь, мы не раз таки давились и захлебывались. Это станет понятно, если я скажу, что суп кипел и охлаждался не только в тарелках, но даже и в наших горлах, пищеводах и желудках; чуть зазевался – глядишь: вместо супа кусок льда…

Удивительно, как это целы наши желудки! Давление пара порядком-таки их растягивало…

Во всяком случае, мы были сыты и довольно покойны. Мы не понимали, как мы живем без воздуха, каким образом мы сами, наш дом, двор, сад и запасы пищи и питья в погребах и амбарах перенесены с Земли на Луну. На нас нападало даже сомнение. И мы думали: не сон ли это, не мечта ли, не наваждение ли бесовское? И за всем тем мы привыкли к своему положению и относились к нему отчасти с любопытством, отчасти равнодушно: необъяснимое нас не удивляло, а опасность умереть с голоду одинокими и несчастными нам даже не приходила на мысль.

Чем объясняется такой невозможный оптимизм, вы это узнаете из развязки наших похождений.

Прогуляться бы после еды… Спать много я не решаюсь: боюсь удара.

Увлекаю и приятеля.

Мы – на обширном дворе, в центре которого возвышается гимнастика, а по краям – забор и службы.

Зачем здесь этот камень? О него можно ушибиться. На дворе почва обыкновенная земная, мягкая. Вон его, через забор!.. Берись смело! Не пугайся величины! И вот камень пудов в шестьдесят обоюдными усилиями приподнят и перевален через забор. Мы слышали, как он глухо ударился о каменную почву Луны. Звук достиг нас не воздушным путем, а подземным: удар привел в сотрясение почву, затем наше тело и ушные кости. Таким путем мы нередко могли слышать производимые нами удары.

– Не так ли мы и друг друга слышим?

– Едва ли! Звук не раздавался бы, как в воздухе.

Легкость движений возбуждает сильнейшее желание полазить и попрыгать.

Сладкое время детства! Я помню, как взбирался на крыши и деревья, уподобляясь кошкам и птицам. Это было приятно…

А соревновательные прыжки через веревочку и рвы! А беготня на приз! Этому я отдавался страстно…

Не вспомнить ли старину? У меня было мало силы, особенно в руках. Прыгал и бегал я порядочно, но по канату и шесту взбирался с трудом.

Я мечтал о большой физической силе: отплатил бы я врагам и наградил бы друзей!.. Дитя и дикарь – одно и то же. Теперь для меня смешны эти мечты о сильных мускулах… Тем не менее желания мои, жаркие в детстве, здесь осуществляются: силы мои благодаря ничтожной лунной тяжести как будто ушестерились.

Кроме того, мне не нужно теперь одолевать вес собственного тела, что еще более увеличивает эффекты силы. Что такое для меня тут забор? Не более чем порог или табурет, который на Земле я могу перешагнуть. И вот, как бы для проверки этой мысли, мы взвиваемся и без разбегу перелетаем через ограду. Вот вспрыгиваем и даже перепрыгиваем через сарай, но для этого приходится разбегаться. А как приятно бежать: ног не чувствуешь под собой. Давай-ка… кто кого?.. В галоп!..

При каждом ударе пяткой о почву мы пролетали сажени, в особенности в горизонтальном направлении. Стой! В минуту – весь двор: 500 сажен скорость скаковой лошади…

Ваши «гигантские шаги» не дают возможности делать таких скачков!

Мы делали измерения: при галопе, довольно легком, над почвой поднимались аршина на четыре; в продольном же направлении пролетали сажен пять и более, смотря по быстроте бега.

– К гимнастике!..

Едва напрягая мускулы, даже, для смеху, с помощью одной левой руки мы взбирались по канату на ее площадку.

Страшно: четыре сажени до почвы!.. Все кажется, что находишься на неуклюжей Земле!.. Кружится голова…

С замирающим сердцем я первый решаюсь броситься вниз. Лечу… Ай! Ушиб слегка пятки!

Мне бы предупредить об этом приятеля, но я его коварно подбиваю спрыгнуть. Подняв голову, я кричу ему:

– Прыгай, ничего – не ушибешься!

– Напрасно уговариваешь: я отлично знаю, что прыжок отсюда равен прыжку на Земле с двухаршинной высоты. Понятно, придется немного по пяткам!

Летит и мой приятель. Медленный полет… особенно сначала. Всего он продолжался секунд пять.

В такой промежуток о многом можно подумать.

– Ну что, физик?

– Сердце бьется – больше ничего.

– В сад!.. По деревьям лазить, по аллеям бегать!..

– Почему же это там не высохли листья?

Свежая зелень… Защита от Солнца… Высокие липы и березы! Как белки, мы прыгали и лазили по нетолстым ветвям, и они не ломались. Еще бы – ведь мы здесь не тяжелее жирных индюшек!..

Мы скользили над кустарниками и между деревьями, и движение наше напоминало полет. О, это было весело! Как легко тут соблюдать равновесие! Покачнулся на сучке, готов упасть, но наклонность к падению так слаба и самое уклонение от равновесия так медленно, что малейшего движения рукой или ногой достаточно, чтобы его восстановить.

На простор!.. Огромный двор и сад кажутся клеткой… Сначала бежим по ровной местности. Встречаются неглубокие рвы, сажен до десяти шириной. С разбегу мы перелетаем их, как птицы. Но вот начался подъем; сперва слабый, а затем все круче и круче. Какая крутизна! Боюсь одышки.

Напрасная боязнь: поднимаемся свободно, большими и быстрыми шагами по склону. Гора высока – и легкая Луна утомляет. Садимся. Отчего это так тут мягко? Не размягчились ли камни?

Беру большой камень и ударяю о другой; сыплются искры.

– Отдохнули. Назад…

– Сколько до дому?

– Теперь немного, сажен двести…

– Кинешь на это расстояние камень?

– Не знаю, попробую!

Мы взяли по небольшому угловатому камню… Кто бросит дальше? Мой камень перенесся через жилище. И отлично. Следя за его полетом, я очень опасался, что он разобьет стекла.

– А твой?.. Твой еще дальше!

Интересна здесь стрельба: пули и ядра должны пролетать в горизонтальном и вертикальном направлении сотни верст.

– Но будет ли тут работать порох?

– Взрывчатые вещества в пустоте должны проявлять себя даже с большей силой, чем в воздухе, так как последний только препятствует их расширению; что же касается кислорода, то они в нем не нуждаются, потому что все необходимое его количество заключается в них самих.

3

Мы пришли домой.

– Я насыплю пороху на подоконник, освещенный Солнцем, – сказал я. – Наведи на него фокус зажигательного стекла… Видишь огонь… взрыв, хотя и бесшумный. – Знакомый запах, моментально исчезнувший…

– Можешь выстрелить. Не забудь только надеть пистон: зажигательное стекло и Солнце заменят удар курка.

– Установим ружье вертикально, чтобы пулю после взрыва отыскать поблизости…

Огонь, слабый звук, легкое сотрясение почвы.

– Где же пыж? – воскликнул я. – Он должен быть тут, поблизости, хотя и не станет дымить!

– Пыж улетел вместе с пулей и едва ли от нее отстанет, так как только атмосфера мешает ему на Земле поспевать за свинцом, здесь же и пух падает и летит вверх с такой же стремительностью, как и камень… Ты бери пушинку, торчащую из подушки, а я возьму чугунный шарик: ты можешь кидать свой пух и попадать им в цель, даже отдаленную, с таким же удобством, как я шариком. Я могу при этой тяжести кинуть шарик сажен на двести; ты на такое же расстояние можешь бросить пушинку; правда, ты никого ею не убьешь и при бросании даже не почувствуешь, что ты что-нибудь бросаешь. Бросим наши метательные снаряды изо всех сил, которые у нас не очень различны, и в одну цель: вон в тот красный гранит…

Мы видим, как пушинка опередила немного чугунный шарик, как бы увлекаемая сильным вихрем…

– Но что это: со времени выстрела прошло три минуты, а пули нет? – сказал я.

– Подожди две минуты, и она, наверно, вернется, – отвечал физик.

Действительно, через указанный приблизительно срок мы ощущаем легкое сотрясение почвы и видим прыгающий невдалеке пыж.

– Где же пуля? Ведь не клок же пакли произвел сотрясение? – удивился я.

– Вероятно, от удара пуля накалилась до расплавления и мелкие брызги разлетелись в разные стороны.

Поискав кругом, мы в самом деле нашли несколько мельчайших дробинок, составлявших, очевидно, частицы пропавшей пули.

– Как долго летела пуля!.. На какую же высоту она должна подняться? – спросил я.

– Да верст на семьдесят. Эту высоту создают малая тяжесть и отсутствие воздушного сопротивления.

Утомились ум и тело и потребовали отдыха. Луна Луною, а неумеренные прыжки дают себя чувствовать. Вследствие продолжительности полетов во время их совершения мы не всегда падали на ноги и – ушибались. В течение четырех-шести секунд полета можно не только осмотреть окрестности с порядочной высоты, но и совершить некоторые движения руками и ногами; однако самовольно кувыркаться в пространстве нам не удавалось. Потом мы выучились одновременно сообщать себе поступательное и вращательное движения; в таких случаях мы переворачивались в пространстве раз до трех. Интересно испытать это движение, интересно и видеть его со стороны. Так я подолгу наблюдал за движением моего физика, совершавшего без опоры, без почвы под ногами многие опыты. Описать их – надо для этого целую книгу.

Проспали часов восемь.

Становилось теплее. Солнце поднялось выше и пекло даже слабее, захватывая меньшую поверхность тела, но почва нагрелась и уже не обдавала холодом; в общем, действие Солнца и почвы было теплое, почти горячее.

Пора было, однако, принять меры предосторожности, так как нам становилось ясным, что еще до наступления полудня мы должны изжариться.

Как же быть?

У нас были разные планы.

– Несколько дней можно прожить в погребе, но нельзя ручаться, что вечером, то есть часов через двести пятьдесят, жара не проникнет туда, так как погреб недостаточно глубок. Кроме того, мы соскучимся при отсутствии всяких удобств и в закрытом пространстве.

Положим, терпеть скуку и неудобства легче, чем жариться.

Но не лучше ли выбрать ущелье поглубже? Заберемся туда и проведем там в приятной прохладе остаток дня и часть ночи.

Это гораздо веселее и поэтичнее. А то – погреб!..

Загонит же человека нужда в такое место!..

Итак, ущелье. Чем сильнее будет Солнце печь, тем ниже мы будем спускаться. Впрочем, достаточно глубины нескольких сажен.

Захватим зонтики, провизию в закупоренных ящиках и бочках; на плечи накинем шубы, которые нам могут пригодиться и при излишнем тепле и при излишнем холоде, притом они не отягчат здесь плечи.

Прошло еще несколько часов, в продолжение которых мы успели поесть, отдохнуть и поговорить еще о гимнастике на Луне и о том, какие чудеса могли бы произвести здесь земные акробаты. Медлить более было нельзя: жара стояла адская; по крайней мере, снаружи, в местах освещенных, каменная почва накаливалась до того, что пришлось подвязать под сапоги довольно толстые деревянные дощечки.

Второпях мы роняли стеклянную и глиняную посуду, но она не разбивалась – так слаба была тяжесть.

Чуть не забыл сказать про судьбу нашей лошади, занесенной сюда вместе с нами. Это несчастное животное, когда мы хотели его запрячь в телегу, как-то вырвалось из рук и сначала помчалось быстрее ветра, кувыркаясь и ушибаясь, затем, не сообразив силы инерции и не успев обогнуть встретившуюся на пути каменную глыбу, разбилось об нее вдребезги. Мясо и кровь сначала замерзли, а потом высохли.

Кстати сказать и о мухах. Они не могли летать, а только прыгали, по крайней мере на пол-аршина…

Итак, захватив все необходимое, с огромным грузом на плечах, что нас немало потешало, так как все казалось пусто и тонко, что мы ни несли, и, закрыв двери, окна и ставни дома, чтобы он меньше прокалился и пострадал от высокой температуры, – мы отправились искать подходящее ущелье или пещеру.

Во время поисков нас поражали резкие перемены температуры: места, давно освещенные Солнцем, обдавали жаром раскаленной печи; мы старались их скорее миновать и освежались и отдыхали где-нибудь в тени, бросаемой большим камнем или скалой, – и до того освежались, что если бы помедлили, то с пользой могли бы употребить в дело шубы. Но и эти места вообще ненадежны: Солнце должно перейти на другую сторону и осветить место, где были тень и холод. Мы знали это и искали ущелье, где Солнце хотя и будет светить, но на короткое время и не успеет накалить камни.

Вот и ущелье со стенами, почти отвесными. Видно только начало стен, оно черно и представляется бездонным. Мы обошли теснину и нашли туда пологий спуск, ведший, по-видимому, в самый ад. Несколько шагов делаем благополучно, но тьма сгустилась, и впереди ничего не было видно; идти далее казалось ужасным, да и рискованным… Мы вспомнили, что захватили электрическую лампу: свечи же и факелы тут невозможны… Засиял свет и моментально осветил ущелье сажен в двадцать глубиной; спуск оказался удобным.

Вот тебе и бездонное ущелье, вот тебе и ад! Нас разочаровала подобная мизерность.

Темнота его, во-первых, объясняется тем, что оно лежит в тени и вследствие его узости и глубины лучи от освещенных окрестностей и высоких гор не проникают туда; во-вторых, тем, что оно не освещается сверху атмосферой, что было бы на Земле, где нельзя поэтому ни в каком колодце встретить такой сильной темноты.

По мере того как мы опускались, хватаясь иногда за стены, температура понижалась, но менее 15 градусов по Цельсию не было. Видно, это средняя температура той широты, на которой мы находились… Выбираем удобное, ровное местечко, подстилаем шубы и располагаемся комфортабельно.

Но что это? Не наступила ли ночь? Заслонив лампу рукой, мы глядим на клок темного неба и на многочисленные звезды, сияющие довольно ярко над нашими головами.

Однако хронометр показывает, что времени прошло немного, а Солнце не могло внезапно закатиться.

Ах! Неловкое движение – и лампа разбита, хотя угольная полоска продолжает светиться даже сильнее; будь это на Земле, она сейчас же потухла бы, сгорев в воздухе.

Я с любопытством дотрагиваюсь до нее; она ломается – и все погружается во мрак: мы не видим друг друга, только на высоте края ущелья чуть заметны, да длинная узкая полоса черного свода засветилась еще большим количеством звезд.

Не верится, что день в разгаре. Я не могу утерпеть, с трудом отыскиваю запасную лампу, замыкаю электрический ток и иду вверх… Светлее и теплее… Свет ослепил меня; электрическая лампа как будто потухла.

Да, день: и Солнце и тени все там же.

Жарко! Скорее назад.

4

От нечего делать мы спали, как сурки. Нора наша не нагревалась.

Иногда мы выходили из нее, отыскивали тенистое местечко и наблюдали течение Солнца, звезд, планет и нашего большого месяца, который, по сравнительной величине с вашим жалким месяцем, был то же, что яблоко относительно вишни.

Солнце двигалось почти наравне со звездами и лишь едва заметно от них отставало, что и с Земли замечается.

Месяц стоял совершенно неподвижно и не был виден из ущелья, о чем мы очень тужили, так как из темноты мы могли бы наблюдать его с таким же успехом, как ночью, до которой было еще далеко. Напрасно мы не выбрали другого ущелья, из которого можно было бы видеть месяц, но теперь уже поздно!..

Приближался полдень; тени перестали укорачиваться; месяц имел вид узкого серпа, все более и более бледневшего по мере приближения к нему Солнца.

Месяц – яблоко. Солнце – вишня; не зашла бы вишня за яблоко, не случилось бы солнечного затмения.

На Луне оно составляет частое и грандиозное явление; на Земле оно редко и ничтожно: пятнышко тени, чуть не с булавочную головку (а иногда и в несколько верст длины, но что это, как не булавочная головка в сравнении с величиной Земли), описывает полосу на планете, переходя в благоприятном случае из города в город и пребывая в каждом из них несколько минут. Здесь же тень покрывает или всю Луну, или в большинстве случаев значительную часть ее поверхности, так что полная темнота продолжается целые часы…

Серп стал еще уже и наряду с Солнцем едва заметен…

Серп совсем сделался не виден.

Мы вылезли из ущелья и глядели на Солнце через темное стекло…

Вот как будто кто-то с одной стороны светила приплюснул невидимым гигантским пальцем его светящуюся массу.

Вот уже видна только половина Солнца.

Наконец исчезла последняя его частица, и все погрузилось в мрак. Набежала и прикрыла нас огромная тень.

Но слепота быстро исчезает: мы видим месяц и множество звезд.

Это не тот месяц – серп; этот имеет форму темного круга, охваченного великолепным багровым сиянием, особенно ярким, хотя и бледным с той стороны, где пропал остаток Солнца.

Да, я вижу цвета зари, которыми когда-то мы любовались с Земли.

И окрестности залиты багрянцем, как бы кровью…

Тысячи людей глядят невооруженными глазами и через стекла на нас, наблюдая полное лунное затмение…

Родные очи! Видите ли вы нас?..

Пока мы тут горевали, красный венок становился равномернее и красивее. Вот он равен по всей окружности месяца; это середина затмения. Вот одна сторона его, противоположная той, где скрылось Солнце, побледнела и посветлела… Вот она делается все блестящее и принимает вид брильянта, вставленного в красный перстень…

Брильянт превратился в кусочек Солнца – и венец невидим… Ночь переходит в день – и оцепенение наше пропадает: прежняя картина предстала перед глазами… Мы заговорили оживленно.

Я говорил: «Мы выбирали тенистое местечко и делали наблюдения», но вы можете спросить: «Каким образом из тенистого местечка вы наблюдали Солнце?»

Я отвечу: «Не все тенистые места холодны и не все освещенные места накалены. Действительно, температура почвы зависит от того, главным образом, сколько времени Солнце нагревало это место. Есть пространства, только несколько часов тому назад освещенные Солнцем и бывшие до того времени в тени. Понятно, температура их не только не могла быть высока, но она даже чересчур низка. Где есть скалы и крутые горы, бросающие тени, там есть и пространства, хотя освещенные, так что с них можно видеть Солнце, но холодные. Правда, только иногда их не бывает под рукой, и прежде чем их отыщешь и дойдешь до них, порядком пропечешься – не спасет и зонтик».

Ради удобства и отчасти моциона мы, заметив множество камней в нашей щели, решили те из них, которые еще не успели нагреться, натаскать в достаточном количестве наружу, чтобы застелить ими некоторую открытую со всех сторон площадь и тем защитить свои тела от жары.

Сказано – сделано…

Таким образом, мы всегда могли выходить наверх и, восседая в центре каменной груды, торжественно делать наблюдения.

Камни могли прогреться!

Можем натаскать новых, благо их тут внизу много; в силах, ушестеренных Луной, также недостатка быть не может.

Это мы совершили уже после солнечного затмения, которого даже и не ждали с уверенностью.

Кроме этого дела, тотчас после затмения мы занялись определением широты той местности Луны, на которой мы находились, что было сделать нетрудно, имея в виду эпоху равноденствия (она видна из случившегося затмения) и высоту Солнца. Таким образом, широта места оказалась в 40° северной широты и мы не находились, значит, на экваторе Луны.

Итак, прошел полдень – семь земных суток с восхода Солнца, чему мы не были свидетелями. В самом деле, хронометр указывает, что время нашего пребывания на Луне равно пяти земным суткам. Следовательно, мы явились на Луну рано утром, в сорок восьмом часу. Это объясняет, почему мы, проснувшись, нашли почву очень холодной: она не успела нагреться, будучи страшно охлаждена предшествующей продолжительной пятнадцатидневной ночью.

Мы спали и просыпались и каждый раз видели над собой все новые и новые звезды. Это все тот же знакомый Земле узор, все те же звезды; только узкая дыра, в которой мы помещались, не дозволяла зараз видеть большое их количество, да не мерцали они на черном поле, да текли в двадцать восемь раз медленнее.

Вон показался Юпитер; его спутников можно видеть здесь невооруженными глазами, и мы наблюдали их затмения. Перестал быть виден Юпитер. Выкатилась Полярная звезда. Бедная! Она не играет здесь важной роли. Только месяц один никогда не заглянет в наше ущелье, если мы даже будем тут дожидаться его тысячу лет. Не зайдет, потому что он вечно неподвижен. Его оживить может только движение наших тел на этой планете; тогда он может опуститься, подняться и закатиться… К этому вопросу мы еще вернемся…

Нельзя все спать!

Мы принялись строить планы.

– Ночью выйдем из ущелья, но не тотчас после заката, когда почва накалена до крайней почти степени, а спустя несколько десятков часов. Посетим и наше жилище; что-то там делается? Не напроказило ли Солнце? Затем повояжируем при месячном освещении. Насладимся видом здешнего месяца. До сих пор мы видели его похожим на белое облачко; ночью же увидим во всей красе, во всем блеске и со всех сторон, так как он быстро вертится и сам себя покажет не более чем в двадцать четыре часа, то есть в незначительную часть лунных суток.

Наш большой месяц – Земля – имеет фазы, как и Луна, на которую мы прежде смотрели издали с мечтательным любопытством.

Для нашей местности в полдень бывает новомесячие, или новоземлие; при заходе Солнца – первая четверть; в полночь – полномесячие; при восходе последняя четверть.

Мы находимся в местности, где ночи и даже дни вечно месячные. Это недурно, но только до тех пор, пока мы существуем в полушарии, видном с Земли; но как скоро мы переходим в другое полушарие, не видное с Земли, то тотчас же лишаемся ночного освещения. Лишаемся до тех пор, пока находимся в этом несчастном и вместе с тем столь таинственном полушарии. Таинственно оно для Земли, так как Земля его никогда не видит, и потому ученых оно очень интригует; несчастно оно потому, что его жители, буде они там есть, лишены ночного светила и великолепного зрелища.

В самом деле, есть ли на Луне обитатели? Каковы они? Похожи ли на нас? До сих пор мы их не встречали, да и довольно трудно было встретить, так как мы сидели чуть не на одном месте и занимались гораздо более гимнастикой, чем селенографией. Особенно интересна та неведомая половина, черные небеса которой по ночам вечно покрыты массой звезд, большей частью мелких, телескопических, так как нежное сияние их не разрушается многократными преломлениями атмосферы и не заглушается грубым светом огромного месяца.

Нет ли там углубления, в котором могут скопиться газы, жидкости и лунное население. Таково содержание наших разговоров, в которых мы проводили время, дожидаясь ночи и заката. Его мы ждали также с нетерпением. Было не очень скучно. Не забыли и про опыты с деревянным маслом, о котором заранее говорил физик.

Дело в том, что нам удавалось получить капли громадных размеров. Так, капли масла с горизонтальной плоскости при падении достигали величины яблока. Капли с острия были гораздо меньше; через отверстия масло вытекало раза в два с половиной медленнее, чем на Земле при одинаковых условиях. Явления волосности [капиллярность] проявлялись на Луне с ушестеренной силой. Так, масло по краям сосуда поднималось над средним уровнем раз в шесть сильнее.

В маленькой рюмке масло имело форму почти сферическую – вдавленную…

Не забывали мы и о грешной своей утробе. Через каждые шесть-десять часов подкрепляли себя пищей и питьем.

С нами был самовар с плотно привинченной крышкой, и мы частенько попивали настой китайской травки.

Конечно, ставить его обыкновенным образом не приходилось, так как для горения угля и лучины необходим воздух; мы просто выносили его на солнце и обкладывали особенно накалившимися мелкими камешками. Поспевал он живо, не закипая. Горячая вода вырывалась с силой из открытого крана, побуждаемая к тому давлением пара, не уравновешенным тяжестью атмосферы.

Такой чай пить было не особенно приятно – ввиду возможности жестоко обвариться, ибо вода разлеталась во все стороны, как взрываемый порох.

Поэтому мы, кладя заранее чай в самовар, давали ему сначала сильно нагреться, потом ждали, пока он, освобожденный от горячих камней, остынет, и, наконец, пили готовый чай, не обжигая губ. Но и этот, сравнительно холодный, чай вырывался с заметной силой и слабо кипел в стаканах и во рту, подобно сельтерской воде.

5

Скоро закат.

Мы смотрели, как Солнце коснулось вершины одной горы. На Земле мы смотрели бы на это явление простыми глазами – здесь это невозможно, потому что тут нет ни атмосферы, ни паров воды, вследствие чего Солнце нисколько не потеряло ни своей синеватости, ни своей тепловой и световой силы. Взглянуть на него без темного стекла можно было только мельком; это не то что наше багровое и слабое при закате и восходе Солнце!..

Оно погружалось, но медленно. Вот уже от первого его прикосновения к горизонту прошло полчаса, а половина его еще не скрылась.

В Петербурге или Москве время заката не более трех – пяти минут; в тропических же странах оно около двух минут; и только на полюсе оно может продолжаться несколько часов.

Наконец за горами потухла последняя частица Солнца, казавшаяся яркой звездой.

Но зари нет. Вместо зари мы видим кругом себя множество светящихся довольно ярким отраженным светом вершин гор и других возвышенных частей окрестности.

Этого света вполне достаточно, чтобы не потонуть во мраке в продолжение многих часов, если бы даже и не было месяца.

Одна отдаленная вершина, как фонарь, светилась в продолжение тридцати часов.

Но и она потухла.

Нам светили только месяц и звезды, а ведь световая сила звезд ничтожна.

Тотчас после заката и даже некоторое время спустя отраженный солнечный свет преобладал над свечением месяца.

Теперь же, когда потух последний конус горы, месяц – господин ночи воцарился над Луной.

Обратим же к нему наш взор.

Поверхность его раз в пятнадцать больше поверхности земного месяца, который был перед этим, как я уже говорил, то же, что вишня перед яблоком.

Сила света его раз в пятьдесят-шестьдесят превышает свет знакомого нам месяца.

Без напряжения можно было читать; казалось, не ночь это, а какой-то фантастический день.

Его сияние, без особенных экранов, не позволяло видеть ни зодиакальный свет, ни звездную мелочь.

Какой вид! Здравствуй, Земля! Наши сердца бились томительно: не то горько, не то сладко. Воспоминания врывались в душу…

Как была мила теперь и таинственна эта прежде ругаемая и пошлая Земля! Видим ее, как бы картину, закрытую голубым стеклом. Это стекло – воздушный океан Земли.

Видим Африку и часть Азии, Сахару, Гоби, Аравию! Страны бездождия и безоблачного неба! На вас нет пятен: вы всегда открыты для взоров селенита. Только при поворачивании планеты вокруг оси уносятся ею эти пустыни.

Белые бесформенные клоки и полосы – это облака.

Суша казалась грязно-желтой или грязно-зеленой.

Моря и океаны темны, но оттенки их различны, что зависит, вероятно, от степени их волнения и покоя. Вот там, может быть, на гребнях волн, играют барашки – так море белесовато. Воды кое-где покрыты облаками, но не все облака белоснежны, хотя сероватых мало: должно быть, они закрыты верхними светлыми слоями, состоящими из ледяной кристаллической пыли.

Два диаметральных конца планеты особенно блестели: это полярные снега и льды.

Северная белизна была чище и имела большую поверхность, чем южная.

Если бы облака не двигались, то их трудно было бы отличить от снега. Впрочем, снега большей частью лежат глубже в воздушном океане, и потому покрывающий их голубой цвет темнее, чем эта же окраска у облаков.

Снеговые блестки небольшой величины мы видим рассеянными по всей планете и даже на экваторе – это вершины гор, иногда настолько высоких, что даже в тропических странах с них никогда не сходит снеговая шапка.

Это Альпы блестят!

Это Кавказские вершины!

Это Гималайский хребет!

Снеговые пятна более постоянны, чем облачные, но и они (снеговые) изменяются, исчезают и вновь появляются с временами года…

В телескоп можно было разобрать все подробности… Полюбовались мы!

Была первая четверть: темная половина Земли, освещенная слабой Луной, различалась с большим трудом и была далеко темнее темной (пепельной) части Луны, видимой с Земли.

Нам захотелось есть. Но прежде чем сойти в ущелье, мы пожелали узнать, очень ли еще горяча почва. Сходим с устроенной нами каменной настилки, уже несколько раз возобновляемой, и оказываемся в невозможно натопленной бане. Жар быстро проникает через подошвы… Поспешно ретируемся: не скоро еще остынет почва.

Мы обедаем в ущелье, края которого теперь не светятся, но звезд видно страшное множество.

Через каждые два-три часа мы выходили и наблюдали месяц – Землю.

Мы могли бы осмотреть ее всю часов в двадцать, если бы этому не мешала облачность вашей планеты. С некоторых мест облака упрямо не сходили и выводили нас из терпения, хотя мы и надеялись их еще увидать, и действительно мы их наблюдали, как только там выступало вёдро[20].

Пять дней мы скрывались в недрах Луны и если выходили, то в ближайшие места и на короткое время.

Почва остывала и к концу пятых суток по-земному, или к середине ночи по-лунному, настолько охладилась, что мы решились предпринять свое путешествие по Луне: по ее долам и горам. Ни в одном низком месте мы, собственно, и не были.

Эти темноватые, огромные и низкие пространства Луны принято называть морями, хотя совсем неправильно, так как там присутствие воды не обнаружено. Не найдем ли мы в этих «морях» и еще более низких местах следов нептунической деятельности – следов воды, воздуха и органической жизни, по мнению некоторых ученых, уже давно исчезнувших на Луне? Есть предположение, что все это когда-то на ней было, если и теперь не есть где-нибудь в расщелинах и пропастях: были вода и воздух, но всосались, поглотились с течением веков ее почвой, соединившейся с ними химически; были и организмы – какая-нибудь растительность несложного порядка, какие-нибудь раковины, потому что где вода и воздух, там и плесень, а плесень – начало органической жизни, по крайней мере низшей.

Что касается до моего приятеля-физика, то он думает и имеет на то основание, что на Луне никогда не было ни жизни, ни воды, ни воздуха. Если и была вода, если и был воздух, то при такой высокой температуре, при которой никакая органическая жизнь невозможна.

Да простят мне читатели, что я высказываю тут личный взгляд моего друга-физика, нисколько притом не доказанный.

Вот когда совершим кругосветное путешествие, тогда и видно будет, кто прав. Итак, захватив грузы, которые значительно облегчились по причине большого количества съеденного и выпитого, оставляем гостеприимное ущелье и по месяцу, стоявшему на одном и том же месте черного свода, направляемся к жилищу, которое вскоре и отыскиваем.

Деревянные ставни и другие части дома и служб, сделанные из того же материала, подверженные продолжительному действию Солнца, разложились и обуглились с поверхности. На дворе мы нашли обломки разорванной давлением пара бочки с водой, которую, закупорив, неосторожно оставили на солнечном припеке. Следов воды, конечно, не было: она улетучилась без остатка. У крыльца нашли осколки стекла – это от фонаря, оправа которого была сделана из легкоплавкого металла: понятно – она расплавилась, и стекла полетели вниз. В доме мы нашли меньше повреждений: толстые каменные стены защитили. В погребе все оказалось целехонько.

Забрав из погреба необходимое, чтобы не умереть от жажды и голода, мы отправились в продолжительное путешествие к полюсу Луны и в другое таинственное полушарие, не виденное еще ни одним из людей.

– Не бежать ли нам за Солнцем к западу, – предложил физик, – склоняясь понемногу к одному из полюсов? Тогда мы можем зараз убить двух зайцев: первый заяц – достижение полюса и безмесячного полушария; второй заяц – избежание чрезмерного холода, так как, если не отстанем от Солнца, будем бежать по местам, нагреваемым Солнцем определенное время, – следовательно, по местам с неизменной температурой. Мы можем даже произвольно, по мере надобности, менять температуру: перегоняя Солнце, мы будем ее повышать, отставая – понижать. Особенно это хорошо, имея в виду, что мы приблизимся к полюсу, средняя температура которого низка.

– Да полно, возможно ли это? – заметил я на странные теории физика.

– Очень возможно, – ответил он. – Возьми только в расчет легкость бега на Луне и медленное движение (видимое) Солнца. В самом деле, наибольший лунный круг имеет тысяч десять верст протяжения. Это протяжение надо пробежать, чтобы не отстать от Солнца, в тридцать суток, или семьсот часов, выражаясь земным языком; следовательно, в час требуется пробежать четырнадцать с половиной верст.

– На Луне четырнадцать верст в час! – воскликнул я. – Гляжу на это число не иначе, как с презрением.

– Ну, вот видишь.

– Шутя пробежим вдвое больше – продолжал я, припоминая наши обоюдные гимнастические упражнения. – И тогда можно через каждые двенадцать часов столько же спать…

– Другие параллели, – объяснял физик, – чем ближе к полюсу, тем меньше, а так как мы направляемся именно через этот пункт, то можем бежать, не отставая от Солнца, постепенно с меньшей быстротой. Однако холод полярных стран не позволит этого сделать: по мере приближения к полюсу мы должны, чтобы не замерзнуть, приблизиться к Солнцу, то есть бежать по местам, хотя и полярным, но подверженным более продолжительному освещению Солнцем. Полярное Солнце стоит невысоко над горизонтом, и потому нагревание почвы несравненно слабее, так что даже при самом закате почва только тепла.

Чем ближе к полюсу, тем ближе мы должны быть к закату, ради возможного постоянства температуры.

– К западу, к западу!

Скользим, как тени, как привидения, бесшумно касаясь ногами приятно согревающей почвы. Месяц почти округлился и светил поэтому весьма ярко, представляя очаровательную картину, прикрытую голубым стеклом, толщина которого как бы возрастает к краям, так как чем ближе к ним, тем оно темнее; по самым краям нельзя разобрать ни суши, ни воды, ни форм облаков.

Теперь мы видим полушарие, богатое сушей; через двенадцать часов наоборот, богатое водой, – почти один Тихий океан; он плохо отражает лучи Солнца, и потому, если бы не облака и льды, сильно светящиеся, месяц не был бы так ярок, как сейчас.

Легко взбегаем на возвышения и еще легче сбегаем с них. Изредка погружаемся в тень, из которой видно более звезд. Пока встречаются только небольшие холмы. Но и высочайшие горы не составят препятствия, так как здесь температура места не зависит от его высоты: вершины гор так же теплы и свободны от снега, как и низкие долины… Неровные пространства, уступы, пропасти на Луне не страшны. Неровные места и пропасти, достигающие 10–15 сажен ширины, мы перепрыгиваем; а если они очень велики и недоступны, то стараемся обежать их стороной или лепимся по крутизнам и уступам с помощью тонких бечевок, острых палок с крючьями и колючих подошв.

Припомните нашу малую тяжесть, которая не требует для поддержания нас канатов, – и вам все будет понятно.

– Отчего мы не бежим к экватору, ведь мы там не были? – заметил я.

– Ничего не мешает нам туда бежать, – согласился физик.

И мы тотчас же изменили наш курс.

Бежали мы чересчур быстро, и потому почва становилась все теплее; наконец бежать становилось невозможно от жары, ибо мы попали в места, более нагретые Солнцем.

– Что будет, – спросил я, – если мы будем бежать, несмотря ни на какой жар, с этой быстротой и по тому же направлению – к западу?

– Дней, по-земному, через семь такого бега мы увидели бы сначала освещенные Солнцем вершины гор, а потом и самое Солнце, восходящее на западе.

– Неужели Солнце взошло бы там, где оно обыкновенно заходит? – усомнился я.

– Да, это верно, и будь мы сказочные саламандры, застрахованные от огня, мы могли бы воочию убедиться в этом явлении.

– Что же. Солнце только покажется и опять скроется или будет восходить обычным порядком?

– До тех пор, пока мы бежим, положим, по экватору со скоростью, превышающей четырнадцать с половиной верст, до тех пор Солнце будет двигаться от запада к востоку, где и зайдет; но стоит нам только остановиться, как оно тотчас же будет двигаться обычным порядком и, приподнятое насильно с запада, опять погрузится за горизонт.

– А что, если мы не будем бежать ни быстрее, ни тише четырнадцати с половиною верст в час, что тогда произойдет? – спросил еще я.

– Тогда Солнце, как во времена Иисуса Навина [21], остановится в небесах и день или ночь никогда не кончатся.

– Можно ли и на Земле все эти штуки проделать? – приставал я к физику.

– Можно, если ты только в состоянии бежать, ехать или лететь на Земле со скоростью до тысячи пятисот сорока верст в час и более.

– Как? В пятнадцать раз скорее бури или урагана? Ну, за это я не берусь… то есть забыл – не взялся бы!

– То-то! Что здесь возможно, даже легко, то вон на той Земле, – физик показал пальцем на месяц, – совсем немыслимо.

Так мы рассуждали, усевшись на камнях, ибо бежать было невозможно от жары, о чем я уже говорил.

Утомленные, мы скоро заснули.

Нас разбудила значительная свежесть. Бодро вскочив и припрыгивая аршин на пять, опять побежали мы на запад, склоняясь к экватору.

Вы помните: мы определили широту нашей хижины в 40°; поэтому до экватора оставалось порядочное расстояние. Но не считайте, пожалуйста, градус широты на Луне такой же длины, как и на Земле. Не забывайте, что величина Луны относится к величине Земли, как вишня к яблоку: градус лунной широты поэтому не более тридцати верст, тогда как земной – сто четыре версты.

О приближении к экватору мы, между прочим, убеждались тем, что температура глубоких расщелин, представляющих среднюю температуру, постепенно повышалась и, достигнув высоты 50 градусов по Реомюру [22], остановилась на этой величине; потом даже стала уменьшаться, что указывало на переход в другое полушарие.

Точнее свое положение мы определяли астрономически.

Но прежде чем мы перебежали экватор, мы встретили много гор и сухих «морей».

Форма лунных гор прекрасно известна земным жителям. Это большей частью круглая гора с котловиной посередине.

Котловина же не всегда пуста, не всегда оказывается кратером новейшим: в середине его иногда возвышается еще целая гора и опять с углублением, которое оказывается кратером более новым, но редко-редко действующим – с краснеющей внутри, на самом дне его, лавою.

Не вулканы ли эти в былое время выбросили довольно часто находимые нами камни? Иное происхождение их мне непонятно.

Мы нарочно из любопытства пробегали мимо вулканов, по самому их краю, и, заглядывая внутрь кратеров, два раза видели сверкающую и переливающуюся волнами лаву.

Однажды в стороне даже заметили над вершиной одной горы огромный и высокий сноп света, состоящий, вероятно, из большого числа накаленных до свечения камней: сотрясение от падения их достигло и наших легких здесь ног.

Вследствие ли недостатка кислорода на Луне или вследствие других причин, только нам попадались неокисленные металлы и минералы, всего чаще алюминий.

Низкие и ровные пространства, сухие «моря» в иных местах, вопреки убеждениям физика, были покрыты явными, хотя и жалкими следами нептунической деятельности. Мы любили такие, несколько пыльные от прикосновения ног, низменности; но мы так скоро бежали, что пыль оставалась позади и тотчас же улегалась, так как ее не поднимал ветер и не сыпал ею нам в глаза и нос. Мы любили их потому, что набивали пятки по каменистым местам, и они заменяли нам мягкие ковры или траву. Затруднять бега этот наносный слой не мог по причине его малой толщины, не превышающей нескольких дюймов или линий.

Физик указал мне вдаль рукой, и я увидел с правой стороны как бы костер, разбрызгивающий по всем направлениям красные искры. Последние описывали красивые дуги.

По согласию делаем крюк, чтобы объяснить себе причину этого явления.

Когда мы прибежали к месту, то увидели разбросанные куски более или менее накаленного железа. Маленькие куски уже успели остынуть, большие были еще красны.

– Это метеорное железо, – сказал физик, взяв в руки один из остывших кусков аэролита. – Такие же куски падают и на Землю, – продолжал он. – Я не раз видал их в музеях. Неправильно только название этих небесных камней, или, точнее, тел. В особенности это название неприменимо тут, на Луне, где нет атмосферы. Они и не бывают здесь видны до тех пор, пока не ударятся о гранитную почву и не накалятся вследствие превращения работы их движения в тепло. На Земле же они заметны при самом почти вступлении в атмосферу, так как накаляются еще в ней через трение о воздух.

Перебежав экватор, мы опять решили уклониться к Северному полюсу.

Удивительны были скалы и груды камней.

Их формы и положения были довольно смелы. Ничего подобного мы не видали на Земле.

Если бы переставить их туда, то есть на вашу планету, они неминуемо бы со страшным грохотом рухнули. Здесь же их причудливые формы объясняются малой тяжестью, не могущей их повалить.

Мы мчались и мчались, все более и более приближаясь к полюсу. Температура в расщелинах все понижалась. На поверхности же мы не чувствовали этого, потому что нагоняли постепенно Солнце. Скоро нам предстояло увидеть чудесный восход его на западе.

Мы бежали не быстро: не было в этом надобности.

Для сна уже не спускались в расщелины, потому что не хотели холода, а прямо отдыхали и ели, где останавливались.

Засыпали и на ходу, предаваясь бессвязным грезам; удивляться этому не следует, зная, что и на Земле подобные факты наблюдаются; тем более они возможны здесь, где стоять то же, что у нас – лежать (относительно тяжести говоря).

6

Месяц опускался все ниже, освещая нас и лунные ландшафты то слабее, то сильнее, смотря по тому, какой стороной к нам обращался – водной или почвенной, или по тому, в какой степени его атмосфера была насыщена облаками.

Пришло и такое время, когда он коснулся горизонта и стал за него заходить – это означало, что мы достигли другого полушария, невидимого с Земли.

Часа через четыре он совсем скрылся, и мы видели только несколько освещенных им вершин. Но и они потухли. Мрак был замечательный. Звезд бездна! Только в порядочный телескоп можно с Земли их столько видеть.

Неприятна, однако, их безжизненность, неподвижность, далекая от неподвижности голубого неба тропических стран.

И черный фон тяжел!

Что это вдали так сильно светит?

Через полчаса узнаем, что это верхушки горы. Засияли еще и еще такие же верхушки.

Приходится взбегать на гору. Половина ее светится. Там – Солнце! Но пока мы взбежали на нее, она уже успела погрузиться в темноту, и Солнца с нее не было видно.

Очевидно, это местность заката.

Припустились поскорее.

Летим, как стрелы, пущенные из лука.

Могли бы и не спешить так; все равно бы увидали Солнце, восходящее на западе, если бы бежали и со скоростью 5 верст в час, то есть не бежали – какой это бег! – а шли.

Нет – нельзя не торопиться.

И вот, о чудо!..

Заблистала восходящая звезда на западе. Размер ее быстро увеличивался… Виден целый отрезок Солнца… Все Солнце! Оно поднимается, отделяется от горизонта… Выше и выше!

И между тем все это только для нас, бегущих; вершины же гор, остающихся позади нас, тухнут одна за другой.

Если бы не глядеть на эти недвигающиеся тени, иллюзия была бы полная.

– Довольно, устали! – шутливо воскликнул физик, обращаясь к Солнцу. – Можешь отправиться на покой.

Мы уселись и дожидались того момента, когда Солнце, заходя обычным порядком, скроется из глаз.

– Кончена комедия!

Мы повертелись и заснули крепким сном.

Когда проснулись, то опять, но не спеша, единственно ради тепла и света, нагнали Солнце и уже не выпускали его из виду. Оно то поднималось, то опускалось, но постоянно было на небе и не переставало нас согревать. Засыпали мы – Солнце было довольно высоко: просыпались – каналья-Солнце делало поползновение зайти, но мы вовремя укрощали его и заставляли снова подниматься. Приближаемся к полюсу!

Солнце так низко и тени так громадны, что, перебегая их, мы порядочно зябнем. Вообще контраст температур поразителен. Какое-нибудь выдающееся место нагрелось до того, что к нему нельзя подойти близко. Другие же места, лежащие по пятнадцати и более суток (по-земному) в тени, нельзя пробежать, не рискуя схватить ревматизм. Не забывайте, что здесь Солнце, и почти лежащее на горизонте, нагревает плоскости камней (обращенных к его лучам) нисколько не слабее, а даже раза в два сильнее, чем земное Солнце, стоящее над самой головой. Конечно, этого не может быть в полярных странах Земли: потому что сила солнечных лучей, во-первых, почти поглощается толщей атмосферы, во-вторых, оно у вас не так упрямо светит и на полюсе; каждые двадцать четыре часа свет и Солнце обходят камень кругом, хотя и не выпускают его из виду.

Вы скажете: «А теплопроводность? Должно же тепло камня или горы уходить в холодную и каменную почву?» – «Иногда, – отвечу я, – оно и уходит, когда гора составляет одно целое с материком; но множество глыб гранита просто, несмотря на свою величину, брошено и прикасается к почве или к другой глыбе тремя-четырьмя точками. Через эти точки тепло уходит крайне медленно, лучше сказать – незаметно. И вот масса нагревается и нагревается; лучеиспускание же так слабо».

Затрудняли нас, впрочем, не камни эти, а очень охлажденные и лежащие в тени долины. Они мешали приближению нашему к полюсу, потому что чем ближе к нему, тем тенистые пространства обширнее и непроходимее.

Еще будь тут времена года более заметны, а то их здесь почти нет: летом Солнце на полюсе и не поднимается выше 5°, тогда как на Земле это поднятие впятеро больше.

Да и когда мы дождемся лета, которое, пожалуй, и дозволит, с грехом пополам, достигнуть полюса?

Итак, продвигаясь по тому же направлению за Солнцем и делая круг, или, вернее, спираль, на Луне, снова удаляемся от этого замороженного местами пункта с набросанными повсюду горячими камнями.

Мы не желали ни морозиться, ни обжигаться!.. Удаляемся и удаляемся… Все жарче и жарче… Принуждены потерять Солнце. Принуждены отстать от него, чтобы не зажариться. Бежим в темноте, сперва украшенной немного светлыми вершинами горных хребтов. Но их уже нет. Бежать легче: много съедено и выпито.

Скоро покажется месяц, который мы заставили двигаться.

Вот он.

Приветствуем тебя, о дорогая Земля!

Не шутя мы ей обрадовались.

Еще бы! Пробыть столько времени в разлуке!

Много и еще протекло часов. Хотя места эти и горы никогда нами не виданы, но они не привлекают нашего любопытства и кажутся однообразными. Все надоело – все эти чудеса! Сердце щемит, сердце болит. Вид прекрасной, но недоступной Земли только растравляет боль воспоминаний, язвы невозвратимых утрат. Скорее бы хоть достигнуть жилища! Сна нет! Но и там, в жилище, что нас ожидает? Знакомые, но неодушевленные предметы, способные еще более уколоть и уязвить сердце.

Откуда поднялась эта тоска?.. Мы прежде ее почти не знали. Не заслонял ли ее тогда интерес окружающего, не успевшего еще прискучить, интерес новизны?

Скорее к жилищу, чтобы хоть не видеть этих мертвых звезд и траурного неба!

Жилище, должно быть, близко. Оно тут, астрономически мы это установили, но, несмотря на несомненные указания, не только не находим знакомого двора, а даже не узнаем ни одного вида, ни одной горы, которые должны быть нам известны.

Ходим и ищем.

Туда и сюда! Нет нигде.

В отчаянии садимся и засыпаем.

Нас пробуждает холод.

Подкрепляем себя пищей, которой уж немного осталось.

Приходится спасаться от холода бегством.

Как назло, не попадается ни одной подходящей трещины, где мы могли бы укрыться от холода.

Опять бежать за Солнцем. Бежать, подобно рабам, прикованным к колеснице! Бежать вечно!

О, далеко не вечно! Осталась только одна порция пищи.

Что тогда?

Съедена порция, последняя порция!

Сон смежил наши очи. Холод заставил нас братски прижаться друг к другу.

И куда подевались эти ущелья, попадавшиеся тогда, когда они не были нужны?

Недолго мы спали: холод, еще более сильный, пробудил нас. Бесцеремонный и беспощадный! Не дал и трех часов проспать. Не дал выспаться.

Бессильные, ослабленные тоской, голодом и надвигающимся холодом, мы не могли бежать с прежней быстротой.

Мы замерзали!

Сон клонил то меня – и физик удерживал друга, то его самого – и я удерживал от сна, от смертельного сна, физика, научившего меня понять значение этого ужасного, последнего усыпления.

Мы поддерживали и укрепляли друг друга. Нам не приходила, как я теперь припоминаю, даже мысль покинуть друг друга и отдалить час кончины.

Физик засыпал и бредил о Земле; я обнимал его тело, стараясь согреть своим.

Соблазнительные грезы: о теплой постели, об огоньке камина, о пище и вине овладели мной… Меня окружают домашние… Ходят за мной, жалеют… Подают…

Мечты, мечты! Голубое небо, снег на соседних крышах… Пролетела птица… Лица, лица знакомые… Доктор… Что он говорит?..

– Летаргия, продолжительный сон, опасное положение… Значительное уменьшение в весе. Сильно исхудал… Ничего! Дыхание улучшилось… Чувствительность восстанавливается… Опасность миновала.

Кругом радостные, хотя и заплаканные лица…

Сказать короче, я спал болезненным сном и теперь проснулся: лег на Земле и пробудился на Земле; тело оставалось здесь, мысль же улетела на Луну.

Тем не менее я долго бредил: спрашивал про физика, говорил о Луне, удивлялся, как попали на нее мои друзья. Земное мешал с небесным: то воображал себя на Земле, то опять возвращался на Луну.

Доктор не велел со мной спорить и меня раздражать… Боялись помешательства.

Очень медленно приходил я в сознание и еще медленнее поправлялся.

Нечего и говорить, что физик очень удивился, когда я, по выздоровлении, рассказал ему всю эту историю. Он советовал мне ее записать и немного дополнить своими объяснениями.

1887

Порфирий Инфантьев. На другой планете

Повесть из жизни обитателей Марса

Вместо предисловия

Эта книга находилась уже в печати, когда в «Новом времени» появилось сообщение, перепечатанное потом очень многими другими газетами, следующего содержания:

«Если верить сообщению г. Вольфрида Фонвьеля в газете «Matin», событием дня в астрономическом мире являются сигналы с Марса. Они были наблюдаемы 8-го декабря мист. Дугласом, заведующим обсерваторией Флагстафа в штате Оризона. Об этом сообщено центральному астрономическому бюро в Киле директором Гарвардского университета, а бюро со своей стороны протелеграфировало это известие всем обсерваториям мира; парижская обсерватория сообщила известие во всеобщее сведение; несколько дней спустя оно было опубликовано в лондонской «Nature» и в «Astronomische Nachriehten».

Астрономы в последние годы все более и более проникались убеждением, что Марс населен и что население его, по-видимому, обладает цивилизацией высшего порядка. Вся планета изрезана системой каналов, далеко оставляющих за собой гигантские гидравлические сооружения древних монголов, китайских императоров и египетских царей. Поверхность Марса покрыта темными пятнами, в которых наблюдатели видят внутренние моря. Одно из таких морей, расположенное поблизости первого меридиана, равное по площади поверхности Франции, названо морем Икарии.

Наблюдая это море, мистер Дуглас был поражен следующим странным фактом: он внезапно заметил серию блестящих огней, расположенных по прямой линии, тянувшейся на несколько сот километров. Эти гигантские огни горели в течение часа и десяти минут и затем исчезли столь же внезапно, как внезапно и появились. Это расположение огней на прямой линии как бы указывает на волевое, разумное действие, а одновременность возникновения и исчезновения их подтверждает это предположение. За планетой зорко наблюдают астрономы, и всякое повторение этих сигналов не ускользает от их внимания. Они имеют два месяца для наблюдения, так как 22-го февраля Марс вступает в положение, препятствующее наблюдениям».

В дополнение к этому сообщению «Новое время» на днях добавило следующие строки:

«Ввиду возникших в печати и обществе сомнений относительно достоверности сенсационной астрономической телеграммы о сигналах с Марса, мы навели по этому предмету справки в астрономической обсерватории Петербургского университета, директор которой проф. С. П. Глазенап сообщил нам содержание этой циркулярной депеши, заключающей в себе следующее известие из Кембриджа (в Массачусетсе) от 8-го декабря (25-го ноября):

«Дуглас из Лоуэлльской обсерватории телеграфирует: «Прошлою ночью световой знак в северном углу моря Икариум держался в течение семидесяти минут. Пикеринг». Эту телеграмму Пикеринга, директора центральной американской обсерватории в Кембридже, бюро астрономических депеш в Киле передало 26-го ноября (9 декабря) циркулярно всем европейским обсерваториям, в том числе Пулковской, которая известила русские университетские обсерватории. Такая же циркулярная депеша, подобно всем депешам кильского бюро, была напечатана полностью в одном из последних нумеров специального международного астрономического журнала «Astronomische Nachriehten».

Сообщение это является для меня как нельзя более кстати. Прежде чем решиться публиковать свое приключение, бывшее со мною когда-то в горах Монблана, я долго, ввиду его необычайности, колебался – стоит ли это делать? Поверит ли кто-нибудь в возможность того, что я буду описывать? И не поднимут ли меня на смех? Но теперь, когда во всем образованном мире так настойчиво заговорили о разумных существах на Марсе, подающих нам на Землю сигналы, я с более легким сердцем выпускаю в свет свою книгу.

АвторГор. Новгород17-го декабря 1900 г.
I

В июле 1887 года, будучи студентом, я предпринял вместе с одним моим приятелем путешествие пешком по Швейцарии.

Отправившись из Женевы вдоль берега Женевского озера, мы вступили в Ронскую долину и по Симплонскому ущелью перевалили в долину Шамуни, откуда намеревались, поднявшись на ледник Mez de Glace, перейти Монбланские высоты и спуститься в Италию. Дорога эта трудна и опасна, так что туристы, не знающие хорошо путь через Монблан, обязательно берут с собою проводников с лестницами, веревками, дровами и провизией, потому что приходится иногда пролагать себе дорогу в ледниках, переползать по лестницам через зияющие расселины и пропасти, ночевать под открытым небом и т. п. Но в то время мы оба с товарищем были молоды и неопытны. Мы не расспросили даже как следует ни о предстоящих опасностях, ни о препятствиях, могущих встретиться на пути. Мы рассуждали, что если другие ходят по этой дороге, то почему же и нам по ней не пройти? Брать проводников мы считали излишним, да к тому же мы и не были настолько богаты, чтобы позволить себе это. Как истинно русские люди, мы рассчитывали в этом случае на «авось».

Однако, очутившись в царстве вечных снегов, среди совершенно голых, диких скал, не видя нигде даже и признаков какой-нибудь тропинки или следа, мы скоро поняли, что поступили немного опрометчиво. Куда идти? Какого направления держаться? Везде серые скалы, снег, ледники, пропасти, стремнины… Чтобы не терять направления, можно было руководиться, конечно, компасом; но такой руководитель в этих местах далеко не достаточен. Мы могли проблуждать очень долго и все-таки не попасть, куда следует; между тем провизии у нас с собою было всего дня на два, а наша одежда была слишком легка для той температуры, которая была на этой высоте. Возвратиться – значит сознаться в своем легкомыслии… Нет, лучше вперед, что бы там ни было! Авось как-нибудь, куда-нибудь да и выберемся!

И вот, огибая одну скалу за другой, одну за другой обходя пропасти, мы наконец совершенно заплутались и потеряли даже и ту дорогу, по которой пришли. Положение наше сделалось очень щекотливым. Между тем наступила ночь, и стало слишком свежо. С большим трудом набрали мы из жидких кустиков и сухой травы в ложбинах кое-какого материала для огня и развели маленький костер. С нами была дорожная спиртовая лампа, мы сварили чай, зажарили мяса, поужинали и кое-как скоротали ночь. Наутро опять в путь, и опять наугад. Мы рады были бы теперь уже и обратно возвратиться, но и обратную дорогу оказывалось отыскать было невозможно. Нам приходилось иногда ползти и карабкаться по довольно опасным крутизнам, но делать было нечего, нужно было во что бы то ни стало поскорее выбраться из этого лабиринта камней, утесов и ледников. Продрогнув прошлую ночь, мы не хотели рисковать провести еще другую, такую же мучительно-холодную.

Наконец, окончательно потеряв голову и не зная, где находимся, мы решили взобраться на одну встретившуюся нам снежную вершину, чтобы взглянуть оттуда на долины внизу, сориентироваться и высмотреть удобный спуск.

Сказано – сделано. Опираясь на свои альпенштоки, мы стали карабкаться наверх, ежеминутно рискуя соскользнуть с затвердевшей снежной коры и скатиться вниз. Я карабкаюсь впереди, мой товарищ за мной. Еще одно усилие – и вот я наконец на вершине, на самом гребне горы; но вдруг – трах!.. Ледяная кора подо мной проваливается, и я стремглав лечу вниз, в бездну, оказавшуюся на противоположном скате и скрытую от меня снежным гребнем, нависшим над нею; ударяюсь обо что-то и теряю сознание…

Когда я очнулся, то увидал, что лежу в груде мелкого мокрого снега, полузасыпанный; мое лицо лизала огромная сенбернарская собака, а подле меня суетились какие-то два человека, один из которых старался выпростать мне ноги из-под засыпавшего меня снега, а другой укладывал подле носилки, намереваясь положить меня на них.

– Эге, наконец-то вы очнулись! – сказал по-французски один из незнакомцев, высокий, бодрый старик в очках.

Испытывая страшную слабость, я попытался было подняться на ноги, но тотчас же почувствовал головокружение и снова впал в бессознательное состояние.

Долго ли я пробыл в таком положении – не знаю; помню только, что все время мне чудилось, будто где-то вблизи меня играет огромный оркестр и я испытываю невыразимо-приятное наслаждение от этой музыки.

Когда я снова открыл глаза, то увидал, что нахожусь уже в комнате, на чистой постели, раздетый, в одном белье. На кресле возле меня сидел тот же самый господин в очках, которого я видел во время своего первого пробуждения. Он внимательно наблюдал за мной и лишь только заметил, что я раскрыл глаза, как, с доброй улыбкой обратившись ко мне, проговорил:

– Пора, молодой человек! Давно пора! Правда, вы сделали довольно-таки рискованный воздушный полет, но, кажется, у вас никаких серьезных повреждений нет; ваш обморок происходит единственно от сильного потрясения, которое вы испытали. Надеюсь, что это не будет иметь серьезных последствий.

Я попробовал опять привстать на постели.

– Те-те-те! – остановил меня мой собеседник. – Не торопитесь! Ради бога, не торопитесь! Вам нужно совершенно успокоиться, привести свои чувства и нервы в порядок – иначе у вас может опять повториться прилив крови. Пока я вам совершенно запрещаю вставать с постели. Вот выпейте-ка лучше вина – это вас подкрепит, а затем попробуйте заснуть.

И он налил из стоявшей на столе бутылки стакан красного вина.

– Да, остаться совершенно невредимым после полуторастасаженного сальто-мортале – почти невероятная вещь, – продолжал словоохотливый незнакомец, – но, однако же, к счастью, вы отделались дешево – с чем вас и поздравляю!

– Я уверен, что, не будь вас, я не отделался бы так счастливо, – заметил я.

– О, помилуйте! Я тут почти ни при чем. Случаю было угодно, чтобы в тот самый момент, когда вы карабкались на вершину этой злополучной горы, я находился в своей обсерватории. Я астроном, у меня здесь, на верху этой комнаты, своя обсерватория, – пояснил он. – И вот, смотрю я в трубу, карабкается человек, и вижу, что ему несдобровать, так как карабкается он почти на верную погибель, а предупредить об опасности нет возможности. У меня сердце разрывается от боли… и вдруг – трах! Ну, думаю, кончено! Погиб человек! Кричу своего Жозефа – слугу, беру собаку, захватываем носилки, чтобы хотя труп ваш извлечь из-под обвала, и каково же было наше изумление и радость, когда вы оказались жив и даже невредим!..

– Но мой товарищ?! Скажите, ради бога, что сталось с моим товарищем? Раз вы видели меня, вы не могли, конечно, не заметить и его! – с беспокойством вскричал я, вспомнив о своем спутнике.

– Успокойтесь! Ваш товарищ также цел и невредим. Когда вы провалились вместе с предательским снежным гребнем горы, до которого, к счастью, не успел еще добраться ваш товарищ, ему ничего более не оставалось, как спуститься обратно. Когда мы доставили вас сюда, я хотел отправить Жозефа привести сюда же и вашего спутника, но оказалось, что он встретился с какими-то туристами и, разумеется, теперь уже без нашей помощи разыщет дорогу. Может быть, будет беспокоиться о вашей участи; вероятно, предпримет розыски, но не беда. Послезавтра Жозеф пойдет в Шамуни за провизией и вас, кстати, туда проводит; а пока – вы наш гость, и вам необходимо отдохнуть и как следует собраться с силами.

– Позвольте мне узнать, милостивый государь, – сказал я, – с кем я имею честь беседовать и чьим столь радушным гостеприимством пользуюсь?

– Зовут меня Франсуа Роша, доктор философии, – ответил старик.

В свою очередь я назвал себя, и мы крепко пожали друг другу руки.

После второго стакана вина, любезно предложенного мне доктором, меня стала одолевать сильная дремота, глаза мои начали слипаться, и я сам не помню, как заснул, между тем как мой деликатный хозяин тихо и незаметно вышел из комнаты, оставив меня одного.

Спал я, кажется, довольно долго, потому что когда пробудился, то день клонился уже к вечеру. В комнате, кроме меня, никого не было. Я поднялся с постели, бодрый и совсем не чувствуя никакой боли, кроме разве усиленного сосания под ложечкой, так как в этот день с самого утра решительно ничего не ел.

Комната, в которой я находился, была, по-видимому, кабинетом доктора. Против одного из окон стоял большой письменный стол, весь заваленный книгами и рукописями. У одной из стен находился огромный стеклянный шкаф, также наполненный сверху и донизу рукописными тетрадями. В углу стоял умывальный столик, на нем таз и кувшин с чистой водой.

Узенькая витая лестница вела наверх, в обсерваторию. Я умылся, оделся и вышел в соседнюю комнату, в надежде найти моих хозяев; но ни в этой комнате, ни в кухне никого не оказалось. Я посмотрел в окно, но и поблизости жилища никого не было. Тогда, возвратившись в кабинет доктора, я поднялся по винтовой лестнице в обсерваторию, рассчитывая застать его там, но и там его не оказалось.

Я глянул с вышки на расстилавшуюся передо мною панораму и замер от удивления и восторга. Трудно вообразить более величественное и живописное зрелище, представившееся моим глазам! Солнце, близкое уже к закату, обливало своими золотыми лучами всю эту картину красивым, розовато-пурпурным светом и придавало ей меланхолически-задумчивый оттенок. <…>

Насладившись наконец созерцанием чудного вида, от которого невозможно было оторвать глаз, я стал в деталях рассматривать место, на котором была построена обсерватория. Оказалось, что место для нее было выбрано так, что она была совершенно скрыта от глаз любопытных и докучливых туристов, – этим только и можно было объяснить, что об ее существовании никому и ничего не было известно. Во-первых, она была устроена на одной из второстепенных вершин Монблана, и притом на такой из них, которые менее всего по своему внешнему виду служат приманкой для подъема на них туристов; а во-вторых, самое здание, на котором находилась вышка для наблюдений, стояло в небольшой ложбинке, образовавшейся на этой вершине, и снизу было совершенно скрыто от глаз посторонних наблюдателей, к тому же оно было выкрашено белою краскою, так что среди окружавших снегов никому не бросалось в глаза даже и на близком расстоянии. И только самая обсерватория, т. е. вышка со стеклянной крышей, возвышалась над общим уровнем верхней площадки горы, но таким образом, что с нее можно было прекрасно обозревать все окрестности, не говоря уже о безбрежном небе, между тем как ее можно было заметить снизу только разве в сильную подзорную трубу, да и то заранее зная о месте ее нахождения. Та сторона, с которой ее легче всего можно было бы видеть, ограничивалась зияющей пропастью, а противолежащие горы были совершенно недоступны для подъемов, и таким образом прикрывали ее.

Осмотрев местоположение обсерватории, я стал рассматривать ее внутренность.

Внутри она ничем особенным не отличалась от других известных мне обсерваторий: те же инструменты, такие же приборы. Только рядом с главной астрономической трубой стояла другая труба, очень небольшого диаметра, но гораздо длиннее первой; внешний конец ее выходил наружу, за стеклянную крышу обсерватории, а внутренний был закрыт крышкой, завинчивающейся, как у обыкновенной трубы.

Желая посмотреть в эту трубу, я отвинтил крышку, но только что хотел подставить к отверстию глаз, как вдруг услыхал подле себя чей-то совершенно незнакомый голос, явственно проговоривший по-русски:

– Здравствуйте! Ну, как вы себя чувствуете после своего воздушного прыжка?

Я с изумлением оглянулся кругом, но, кроме меня, в обсерватории решительно никого не было.

«Что это? Уж не галлюцинация ли?» – невольно подумал я.

– Вы, кажется, изумлены, не видя того, кто с вами говорит? – продолжал тот же голос.

– Признаюсь – да, и даже очень! – ответил я.

– Немудрено, – продолжал таинственный собеседник, – и вы еще более изумитесь, если я вам скажу, что с вами разговаривает обитатель совершенно иного мира: я житель планеты Марс и нахожусь от вас, по меньшей мере, на расстоянии 70 миллионов верст.

– Вы, конечно, шутить изволите, – возразил я, – тем не менее я поставлен в тупик и решительно не могу понять, где вы и с кем я имею честь беседовать?

– Но я совсем не шучу; уверяю вас, что я нахожусь на Марсе.

Мне было и смешно, и досадно, что со мной так фамильярно, ни с того ни с сего, начинает шутить какой-то совершенно не знакомый мне человек.

– Однако, господин обитатель надзвездного мира, – заговорил я, принимая также шутливый тон и под ним стараясь скрыть свое раздражение, – прежде чем попасть на Марс, вы, вероятно, первоначально жили долгое время в России, так как владеете русским языком в совершенстве.

– Ничуть не бывало; но из нас здесь многие знают все ваши земные языки и наречия. Не трудитесь меня отыскивать, – добавил он, очевидно, видя, что я заглядываю во все углы обсерватории, теряясь в догадках, где скрывается мой таинственный собеседник. – Я говорю с вами посредством той трубы, крышку которой вы только что отвинтили. Это изобретение доктора Роша, вашего хозяина. Если вы снова закроете трубу, ни вы, ни я не будем иметь возможности слышать друг друга.

Я невольно обратил внимание на трубу, и каково же было мое изумление, когда я убедился, что голос говорившего со мною выходил действительно из этой трубы, наружный конец которой был обращен по тому направлению, где должна была находиться планета Марс. Труба была настолько узка – не более полутора вершков в диаметре, – что уже никоим образом нельзя было предположить, чтобы разговаривавший со мною мог запрятаться в нее; на крыше обсерватории его также не могло быть, потому что крыша была стеклянная и через нее было все видно.

«Что за дьявольщина! – подумал я, чувствуя себя в совершенно дурацком положении, как мальчишка, с которым вздумала пошутить ловко спрятавшаяся нянька. – Этот доктор просто волшебник, раз у него в доме приходится разговаривать с какими-то невидимыми личностями».

Из любопытства я подставил глаз к трубе, но там было непроницаемо темно, так что решительно ничего нельзя было разобрать.

– О, через эту трубу вы ничего не увидите, ее назначение состоит в том, чтобы слушать. Да уверяю же вас честным словом, что я говорю сущую правду, – сказал мой невидимый собеседник, опять-таки, очевидно, следивший за всеми моими движениями.

– Но вы-то каким образом меня видите? – совершенно растерявшийся и сконфуженный, вскричал я.

– Я вижу вас в телескоп, но таких телескопов у вас на земле еще нет, – ответил называвший себя обитателем Марса.

– Странно! изумительно! невероятно! – пробормотал я. – И однако же, если только я не нахожусь в бреду после своего падения, сознаюсь откровенно, что я близок к тому, чтобы поверить, что действительно имею честь разговаривать если и не с неземным, то, во всяком случае, с невидимым существом.

– Да что же здесь невероятного? – возразил загадочный голос. – Ведь, надеюсь, не будете вы отрицать возможности устройства и у вас на Земле таких астрономических труб, посредством которых можно будет приблизить к себе и нашу планету на такое расстояние, что сделается возможным видеть на ней все мелочи, как мы теперь видим на вашей Земле. В этой идее, я полагаю, нет ничего невозможного; почему же вы не допускаете мысли, что можно устроить также и такой инструмент, при помощи которого можно слышать все, что говорят на других планетах? Давно ли для вас казалось невозможным переговариваться на большом расстоянии, а вот же теперь у вас существуют телефоны и уже никого не удивляют. Господин Роша, изобретатель этой трубы, несколько опередил других ваших изобретателей – вот и все. Да вот, кстати, он и сам идет; вероятно, он вам сообщит подробнее о своем изобретении.

II

Действительно, в это время раздались шаги по винтовой лестнице. Я обернулся и на пороге увидал входившего Роша.

– Добрый вечер, любезный доктор! Сознайтесь, что это вы сейчас меня мистифицировали? – сказал я, идя к нему навстречу и все еще будучи далек от мысли поверить в то, что я тут только что слышал: так все это было невероятно.

Заметив в моих руках крышку от разговорной трубы, доктор недовольно нахмурил брови, и только тут на его лице я ясно прочел, что со мною совсем не шутили.

– О, доктор! Ради бога, извините! – спохватился я, закрывая трубу и поняв наконец, что изобретение это было тайною доктора. Я почувствовал себя в положении человека, уличенного в подслушивании или подглядывании чужих секретов.

– Мог ли я предполагать, зайдя сюда, – стал я оправдываться, – что сделаюсь невольным свидетелем и очевидцем вашего великого открытия, которое вы, по известным вам соображениям, не хотите предавать гласности? Но клянусь вам, что ваша тайна умрет вместе со мною!

Должно быть заметив на моем лице искреннее страдание от сознания своей невольной нескромности, доктор тотчас же подавил свою досаду, улыбнулся и мягко заговорил:

– Успокойтесь, молодой человек! Вы тут ровно ни в чем не повинны. Если здесь и можно кого-либо обвинять, то уж, разумеется, прежде всего меня самого. Много лет берег я как зеницу ока от всего мира свой секрет и вдруг оказался настолько неосмотрительным, что оставил вас, совершенно не знакомого мне человека, один на один со своим открытием!

От этих слов доктора я сконфузился до того, что у меня слезы выступили на глазах.

– Успокойтесь! – повторил он снова, видя мое мучительное смущение. – Раз вы узнали об этой тайне, значит, так и должно быть. Я на этот счет немножко фаталист. В мире ничто не совершается без причин и без цели, хотя в большинстве случаев мы и не замечаем разумности и целесообразности совершающегося с нами и вокруг нас. И я, старый дурак, очень сожалею, что невольно поддался врожденному в каждом из нас самомнению, будто мы что-то значим со своей волею и своим разумом, позабыв про то, что все мы только слепое орудие чьей-то чужой воли, руководящей всеми нашими поступками и действиями. Извините же меня, ради бога, за мою старческую строптивость!

И он протянул мне в знак примирения руку.

С сердечным порывом схватил я и пожал руку этого удивительного человека, извинявшегося перед тем, кто ему же причинил неприятность; я не находил слов, чтобы выразить ему чувство того глубочайшего почтения и уважения, которым я к нему проникся.

– Однако соловья баснями не кормят! Ведь вы сегодня целый день еще ничего не ели. Идемте ужинать! – весело добавил он, взяв меня за плечо и тихонько поворачивая к выходу.

Мы спустились вниз, в кухню, где Жозеф, такой же старый, как и его хозяин, давно уже с нетерпением поджидал нас, боясь, чтобы не подгорело жарившееся жаркое.

За ужином у доктора прошла всякая тень неудовольствия, и он до того повеселел и разошелся, что даже рассказал мне свою биографию, а равно и историю своего великого изобретения.

Господин Роша, швейцарец по происхождению, был когда-то очень богатый человек, но потом он все свое богатство употребил на устройство обсерватории, стоившей много денег, так как все материалы для необходимых построек должны были носить на эту высоту проводники на себе.

По окончании университетского курса Роша, с малых лет чувствовавший особенное влечение к изучению небесных светил и к наблюдениям над ними, отправился в Париж. Там он много лет работал в качестве ассистента у одного знаменитого астронома. Проводя очень много времени в обсерватории над наблюдениями небесных светил, Роша, как впоследствии Фламмарион, пришел к заключению, что некоторые из планет населены такими же разумными существами, как и люди на Земле. В особенности его интересовала планета Марс, и он скоро убедился, что обитатели этой планеты не только существа разумные, но что они даже выше нас в умственном отношении, что они подают нам на землю сигналы, желая вступить в переговоры.

– Я часто замечал, – рассказывал Роша, – какие-то световые, огненные фигуры на Марсе, которые изменяли свою форму. То я видел огненный кружок, то крест, то квадрат, иногда круг в квадрате, иногда квадрат в круге и т. д. Наблюдая постоянно это странное явление, я заметил, что число таких огненных знаков ограниченно, и часто одни и те же фигуры повторяются. Я попробовал пересчитать все эти разнообразные фигуры, их оказалось 26 – ровно столько, сколько букв в нашем алфавите. Это навело меня на мысль, что, возможно, и у обитателей Марса алфавит не богаче нашего. Но если они хотят вести переговоры с нами на своем языке, то каким же образом они, столь умные и развитые – если сумели найти способ подавать нам световые сигналы, – каким же образом они могут предполагать, что мы должны непременно знать их язык? Долго я ломал себе над этим голову, как стал замечать, что всякий раз, лишь только начинают появляться на Марсе световые фигуры – а они появлялись всегда в определенное время, – эти фигуры постоянно начинаются пятью неизменными, изо дня в день повторяющимися, и оканчиваются четырьмя также неизменными, хотя и неодинаковыми с первыми. Промежуток же между этими постоянными заполнялся уже разнообразными перемежающимися фигурами.

Не могу себе объяснить, как это случилось, но только, отчаявшись наконец узнать когда-либо язык обитателей Марса, я попробовал разобрать шифр, применяясь к французскому языку. Что могло обозначать начальное слово? Беря за образец отправку обыкновенных телеграфных депеш, это слово, всего вероятнее, должно было обозначать адрес, куда идет депеша, – пункт назначения, т. е. в данном случае Terre. Что могло обозначать конечное? Скорее всего, пункт отправления, т. е. Mars. По световым фигурам выходило, что букве t соответствовал квадрат; букве е – круг с крестом внутри; букве r – шар; второму r – опять шар; и, наконец, последней букве е – снова круг с крестом внутри, как и первому е. Вы не можете себе представить того волнения, которое меня охватило от этого странного совпадения двух одинаковых знаков, соответствовавших двум одинаковым буквам. Но, может быть, это была просто-напросто случайность? Я стал разбирать конечное слово, долженствовавшее, по моему предположению, обозначать Mars. Букве t соответствовал крест; букве а – круг; букве r – шар, заметьте – шар, как и в слове terre; и букве s – круг с точкой внутри. «Для начала недурно», – подумал я. Но ведь если шифр был разобран верно, то необходимо было допустить, что обитатели Марса говорят по-французски, а это мне казалось абсурдом. Однако, допустив, что шифр был разобран действительно верно, я имел уже, таким образом, расшифрованными целых шесть букв, а с таким запасом уже нетрудно, конечно, расшифровать и остальной алфавит. И вот, все еще будучи далек от уверенности, что я нахожусь на истинном пути, и все еще приписывая эти странные совпадения в буквах и соответствующих им знаках случайности, я начал расшифрованные буквы вставлять соответственно тем световым фигурам, которые находились между предполагаемыми мною словами Terre и Mars, и, после непродолжительных усилий, к своему неописуемому удивлению, почти ужасу, разобрал следующее:

Вы прочли верно, господин Роша!

Следите далее! Да здравствует разум!

И это было по-французски, и это обращение ни к кому иному, а прямо ко мне, Франсуа Роша!..

Ах, молодой человек! Проживи я на свете еще тысячу лет, я никогда не забуду того счастья, того неземного восторга, которые я испытал в те минуты! Меня душили слезы, я плакал, как малый ребенок, от радости! Мне казалось, что весь мир для меня переродился, показался мне в каком-то новом освещении!.. Нет, вы представьте только себе, что не по одним лишь логическим умозаключениям и догадкам прийти к выводу, а прямо своими чувствами убедиться, что весь этот необъятный мир, который мы видим вокруг себя и над собой, все эти бесконечно удаленные от нас, неисчислимые небесные тела или, по крайней мере, многие из них, населены такими же разумными и мыслящими существами, как и мы с вами; даже, может быть, существами гораздо более нас развитыми и умными, которые в то же время интересуются нами и стараются вступить с нами в сношения для взаимного обмена мыслей, словом – почувствовать, что вся вселенная кишит разумом, и ты сам составляешь крупинку этого всемирного, необъятного разума; представьте, говорю, все это и скажите – возможно ли передать словами то блаженное состояние, которое должно охватить вас от этого сознания?!. О, я не сомневаюсь, что разум так же неуничтожим и вечен, как вечна и неуничтожима материя, в которой он проявляется, и мы, мыслящие живые существа, представляем из себя только видимую материальную форму, сосуд, в котором заключена частичка, искорка этого бессмертного разума, и эта искорка, после разрушения нашего бренного тела, не умрет, не уничтожится, не пропадет бесследно, а примет только иную, может быть, высшую форму, как не уничтожится материя, из которой состоит наше тело, а только превратится в свои первоначальные элементы! <…>

– Но как же, неужели обитатели Марса говорят по-французски? – спросил я после некоторой паузы, наступившей вслед за воодушевленным монологом Роша.

– Не только по-французски, но и по-русски, как вы сами изволили убедиться из вашего разговора через трубу. Разумеется, для обыденных сношений между собой у них есть свой язык. Но при помощи акустических труб, вроде той, что вы видели у меня в обсерватории, и при посредстве своих усовершенствованных телескопов они имеют возможность видеть и слышать до мельчайших подробностей все, что происходит у нас на Земле, а видя нас и слыша, уже нетрудно понять и изучить наши земные языки. Если же принять во внимание, что у обитателей Марса нет тех насущных забот о завтрашнем дне и о куске хлеба, которые убивают почти все наше время, то им и не остается ничего более, как только предаваться умственным занятиям, а между прочим, и изучению языков обитателей других планет.

– Вы мне рассказываете просто какие-то чудеса в решете! – воскликнул я, разводя в недоумении руками. – Но скажите, как вы-то додумались до устройства этой изумительной акустической трубы?

– Додумался до этого не я, а они же научили меня, как ее устроить. Когда я раскрыл шифр таинственных световых знаков и научился по ним читать, я хотел сообщить о своем открытии нашим ученым, но обитатели Марса предупредили меня, чтобы я пока этого не делал, так как, по их каким-то, не известным мне соображениям, пора для этого еще не настала. Вот поэтому-то я и держал свое открытие в секрете, да и вас прошу никому ничего не говорить о нем. Впрочем, если я не доживу до той поры, когда обитатели Марса разрешат мне опубликовать его, ну, тогда можете делать, как знаете.

– О, в моей скромности можете не сомневаться, – сказал я. – И будем надеяться, что мне не приведется первому воспользоваться вашим разрешением:

– Ну, кто знает? – со вздохом заметил Роша. – Будущее никому не известно; да это и к лучшему, иначе и жить было бы не так любопытно. Впрочем, оставим эти печальные мысли. Итак, – продолжал он свой рассказ, – когда я начал свободно читать то, что мне передавали с Марса, по совету своих новых друзей из другого мира и по их указаниям, я построил здесь, на Монблане, свою собственную обсерваторию, в которой вот уже около десяти лет продолжаю жить, работать и наблюдать. Что касается до акустической трубы, так вас поразившей, то она устроена, как я уже сказал, по указаниям, данным мне также с планеты Марс. <…>

III

Предоставляю судить самому читателю, с каким вниманием и удивлением слушал я своего хозяина, стараясь не проронить ни единого слова из того, что он мне рассказывал. Не будь этой изумительной трубы, через которую я сам только что разговаривал с обитателем планеты Марс, я ни за что не поверил бы словам доктора и, если бы не принял его за помешанного, то, наверное, подумал бы, что он шутит. Но доказательство было налицо, и нельзя было не верить очевидности.

– Воображаю, – сказал я, – сколько новых истин, сколько новых сведений почерпнули вы; беседуя с обитателями неведомого нам мира!

– Да, – сказал Роша, – у них есть чему поучиться. Но из одних бесед я, конечно, никогда не составил бы себе такого ясного понятия о природе Марса и жизни его обитателей, какое имею теперь, побывав сам несколько раз на этой планете.

– Побывав сам на этой планете? – повторил я, думая, что ослышался.

– Да, побывав сам довольно значительное число раз в гостях у марсиан, – повторил Роша совершенно невозмутимо.

Признаюсь, я широко раскрыл глаза от изумления, услыхав это неожиданное заявление. «Ну, разумеется, он помешан, бедный старик! – мелькнуло у меня в голове. – Конечно, он сделал великое открытие, но, не делясь этим открытием ни с кем в продолжение многих лет, он начал галлюцинировать, и ему стало казаться, что он не только разговаривает с обитателями Марса, но даже ездит к ним в гости». <…>

Наступило неловкое молчание.

– То есть вы хотите сказать, что бывали там на крыльях вашей фантазии? – нашелся я, наконец в самом деле подумав, не выражается ли он метафорически.

– На каких там крыльях фантазии? Я действительно бываю иногда на Марсе, – вполне серьезно ответил он.

После такого категорического заявления я уже окончательно смутился и, потупившись, замолчал. Роша вдруг расхохотался и, видя, что я на него смотрю с беспокойством, почти со страхом, он расхохотался еще более.

– Ха, ха, ха! Да вы, батенька мой, я вижу, не только мне не верите, но принимаете меня за помешанного! Сознавайтесь, ведь это верно? Я угадал? – обратился он вдруг ко мне.

– Простите, но я думаю, что вы меня просто мистифицируете, – ответил я.

– Не думал мистифицировать, молодой человек! Совсем не думал. Впрочем, для меня вполне понятно ваше недоверие; я совершенно выпустил из виду, что то, что для меня теперь уже кажется вполне естественным и к чему я давно привык, для вас, с первого раза, должно казаться невероятным и невозможным. Но, уж если на то пошло, так и быть, я открою вам все свои тайны; даже более, если вы только пожелаете, я могу устроить и вам путешествие на Марс: авось вы тогда отбросите свой скептицизм. <…>

– Это любопытно! – рассмеялся я. – В каком же экипаже вы могли бы меня туда доставить?

– А вот угадайте! – улыбнулся Роша.

Этот, не то серьезный, не то шутливый тон, а в особенности необычайная разговорная труба наверху совершенно сбили меня с толку, и я положительно не знал, что и думать о словах Роша. Да неужели же это не шутка? Неужели в самом деле он нашел средство путешествовать на Марсе? Что за чепуха! Это немыслимо! Планета Марс отстоит от Земли в самое благоприятное для наблюдений над нею время на расстоянии 52 миллионов верст. Чтобы перенестись через это пространство даже со скоростью пушечного ядра, и то потребовалось бы употребить годы.

Не утилизировал ли он как-нибудь силу света, не путешествует ли туда, подобно какому-нибудь жюльверновскому герою, на солнечном луче? Но это уж совсем неправдоподобно. Да если даже допустить, как это ни невероятно, что, пользуясь советами марсиан, он действительно нашел средство бывать на Марсе, то ведь атмосфера этой планеты совсем не похожа на нашу земную, и, следовательно, земные существа не могут в ней жить. Что за чудеса! Или он действительно сумасшедший, или он дурачит меня!.. И, однако же, он с такой уверенностью утверждает, что может даже и мне доставить случай побывать на этой планете… Ну, конечно, он шутит! – решил я.

– А между тем невозможного тут решительно ничего нет, – заговорил Роша, как бы угадывая направление моих мыслей. – Все так естественно и просто. И если я расскажу вам, в чем дело, то вы и сами убедитесь, что побывать на Марсе вовсе уж не так несбыточно, как это кажется.

– Однако…

– Вы, конечно, имеете понятие о гипнозе? – перебил он меня.

– Да, кое-что слыхал.

– Явления гипноза у нас стали изучать только в самое недавнее время, и наука об этом интересном предмете еще мало разработана. Между тем обитатели Марса уже давно изучили это явление в деталях и сумели его утилизировать для различных практических целей. Вот при помощи-то этого гипнотического внушения я и имею возможность бывать на Марсе.

– Ах, вот оно что! – вскричал я. – Теперь я понимаю! Так, значит, вы бываете там не телесно, а только, так сказать, духовными очами созерцаете их мир? То есть, в сущности, при помощи той же фантазии?

– Ну, не совсем так, – возразил Роша. – Правда, тело мое остается здесь, на Земле, но мое внутреннее сознание, то, что составляет мое «я», всецело переселяется на планету Марс, и притом не в виде чего-то неосязаемого, невещественного – иначе я не мог бы познавать вещественную природу Марса, – а мое «я» переселяется в вещественную форму, в тело кого-нибудь из обитателей этой планеты.

Я снова широко раскрыл глаза.

– Вам кажется это невероятным? – спросил Роша, видя мое изумление.

– Откровенно сознаюсь – да.

– Видите ли, в чем дело: изучение в области гипноза дало обитателям Марса возможность делать то, что, усыпляя двух каких-либо субъектов, они заставляют их, при помощи внушения, поменяться на время своими «я», и это делается так же легко, как мы меняемся, например, иногда своей одеждой.

– Но помилуйте! Неужели же это мыслимо! – воскликнул я.

– Оказывается, что не только мыслимо, но нет ничего проще. Наша наука пока констатировала только, что загипнотизированному можно, по произволу, внушать какие угодно идеи: обыкновенному мирному гражданину можно внушить, например, что он – солдат, действующий на войне, и он тотчас же примет военную осанку и будет воображать себя на театре военных действий; внушите храброму, что он трус и что ему угрожает опасность, и лицо его исказится от страха, и он будет унижаться и пресмыкаться; трусу внушите, что он храбрец и герой, – и он сейчас же примет горделивую позу и станет вести себя с видом, полным достоинства; словом, из загипнотизированного можно делать все, что угодно. Замечено также, что при некоторых болезнях воли одно и то же лицо может жить иногда двойной жизнью; в один период оно сознает себя одним человеком, наступает другой – и это лицо совершенно позабывает о своем прежнем «я» и начинает жить, как совершенно новый человек, ничего общего не имевший с прежним, пока опять не наступит время и больной не позабудет свое второе «я» и не начнет жить жизнью своего первого «я»; причем, за исключением этой забывчивости о предыдущем периоде своей жизни, все умственные способности у таких субъектов работают, по-видимому, вполне нормально. Вы, конечно, слыхали о подобных явлениях?

– Положим, слыхал, – сказал я. – Но все-таки отсюда до переселения души из одного человека в другого еще очень далеко.

– Далеко кажется только потому, что мы не исследовали, как должно, душевные явления и для нас много в них загадочного и непонятного. А между тем человечество давно уже имеет с ними дело, и вера индусов в переселение душ уж вовсе не так бессмысленна, как это нам кажется, – она имеет много реальных оснований… Впрочем, зачем нам углубляться в эти рассуждения? Вот же вам факт налицо: я сам несколько раз переселялся в тело марсианина.

– Но каким образом вы это делали, если только вы действительно не шутите?

– Делается это так. Астроном на Марсе, с которым я веду постоянные сношения, предлагает кому-либо из своих близких совершить экскурсию на нашу Землю и, получив его согласие, сообщает об этом мне. Тогда я сажусь возле акустической трубы и начинаю смотреть неподвижно на какой-либо блестящий предмет до тех пор, пока не почувствую дремоту. Тогда мой приятель на Марсе внушительным тоном приказывает мне заснуть и затем делает дальнейшие внушения о том, чтобы я перестал считать себя обитателем Земли, а вообразил бы, что я обитатель Марса – именно тот, с которым я хочу поменяться своим «я». В то же время усыпляется и марсианин, изъявивший свое согласие на перемену со мною своим «я», и ему тоже делаются соответствующие внушения. И вот по пробуждении мы меняемся на время ролями: он делается Франсуа Роша, обитателем Земли, я становлюсь марсианином; он путешествует по Земле в моем теле, я в его – по Марсу. Не правда ли, это очень просто?

– Может быть, оно и действительно просто, но только все это для меня так ново и неожиданно, что мне все представляется, уж не в бреду ли я нахожусь, или не во сне ли все это вижу?

Роша засмеялся.

– Не сон это, батенька мой, не сон! Все это сущая правда и действительность! Так что, если вы хотите, повторяю, я могу вам самому устроить это путешествие на планету Марс. Там вы действительно увидите такие диковинки, что и во сне не приснятся.

– И долго мое пребывание на Марсе будет продолжаться?

– Это уж от вас самого будет зависеть. Сколько времени вы можете оставаться у меня здесь?

– Спешить мне решительно некуда. Я могу остаться здесь и неделю, и месяц, и даже более.

– Ну вот и отлично. Только знаете, уговор прежде всего. Дело в том, что, пока вы будете щеголять на Марсе в образе и подобии одного из его обитателей, последний, в свою очередь, будет путешествовать по Земле в вашем теле и под вашим именем. Я не хочу вам портить первого вашего впечатления от встречи с этими существами; вы их сами скоро увидите. Только, молодой человек, боюсь я за вас: как бы вы у меня не влюбились в какую-нибудь марсианочку и не вздумали остаться там навсегда. Хе, хе, хе! – лукаво подмигивая, засмеялся старый Роша.

– Когда же такое путешествие может состояться? – спросил я.

– Ого, какое нетерпение! Только не сегодня, так как теперь уже время спать. А завтра поутру можете отправляться с богом в путь!

Нужно ли говорить, что эту ночь я спал не совсем спокойно? Завтра я буду в ином мире, на другой планете, среди обитателей Марса! Завтра я увижу то, чего никто из людей, за исключением доктора Роша, не только не видал, но о чем не имеет даже ни малейшего представления! Завтра мое «я» переселится в тело другого существа! Что меня ожидает на Марсе? Какое будет мое новое тело? Буду ли я старым или молодым? Красивым или безобразным? Без сомнения, я буду красивым, – думалось мне, – потому что высшие существа не могут быть некрасивыми; во всяком случае, они должны быть красивее людей.

Затем мои мысли обращались к Земле. Я знал, что оставляю ее ненадолго, но мне все-таки как-то жутко было с ней расставаться. Что, если с тем, кто будет без меня владеть моим телом, случится какое-либо несчастье? Разве не может произойти, например, крушения поезда, когда он будет путешествовать, или что-нибудь в этом роде, и он погибнет? Ведь я тогда должен буду навсегда остаться на Марсе в шкуре чуждого мне обитателя этой планеты? Я должен буду навсегда расстаться с тем, что здесь составляло весь смысл моего существования, и окунуться в новую жизнь, с новыми интересами, требованиями и задачами? Какова будет эта новая жизнь? Будет ли она меня удовлетворять, или я вечно осужден буду томиться тоской по далекой и невозвратно мною потерянной дорогой Земле? Впрочем, кто знает, – может быть, жизнь среди марсиан окажется более интересной и завлекательной, чем среди людей, и я нисколько не буду жалеть о невозможности когда-либо снова возвратиться на Землю… Однако было одно обстоятельство, крепкими нитями привязывавшее меня в то время к Земле. Дело в том, что я тогда был влюбленным только в первый раз, на заре своей юности. Это была чистая, чуждая всяких чувственных и эгоистических побуждений, любовь. Не желание обладать любимой особой руководило моей страстью – об этом я никогда не думал; мною руководила жажда преклонения пред избранницей своего сердца; потребность благоговейного уважения к тем совершенствам, которыми, как мне казалось, она обладала. Для меня на всем земном шаре не существовало тогда другой девушки, более ее совершенной. Она воплощала в себе тот идеал, о котором смутно мечтает всякий во дни своей юности. Я знал за собою много недостатков, и счастье соединить свою судьбу с ее судьбою мне казалось настолько огромным, что я боялся даже думать об этом, считая себя ее недостойным. Но в то же время я чувствовал, что если бы только она согласилась быть моей путеводной звездой, моей совестью, моим верным другом на всю жизнь, то я был бы способен совершенно переродиться, сделаться совершенно иным – тем, чем она ни пожелала бы. <…>

И вот теперь я мучился над тем, должен ли я подвергать себя риску расстаться с нею, быть может, навсегда, и таким образом никогда не услышать от нее магического слова «люблю»? Долго я колебался над тем, быть или не быть, и только под утро решил окончательно, что, в сущности, ничего опасного в моем предприятии нет и я скоро возвращусь здрав и невредим, тем более что доктор Роша не один уже раз совершенно безнаказанно делал подобное же путешествие.

1 Месмер Франц-Антон (1734–1815) – австрийский врач, получивший сенсационную известность своими опытами лечения болезней при помощи так называемого «животного магнетизма».
2 Дарий I (550–486 гг. до н. э.) – древнеперсидский царь из династии Ахеменидов. Провел реформы, укрепившие персидское государство. Дарий совершил неудачный поход на скифов Причерноморья и начал войны с Грецией.
3 Солон (ок. 640 – ок. 559 гг. до н. э.) – выдающийся политический деятель и социальный реформатор древних Афин.
4 Жорж Кювье (1769–1832) – известный французский ученый натуралист и палеонтолог; отстаивал метафизическое положение о неизменности биологических видов.
5 Геродот (ок. 484–425 гг. до н. э.) – древнегреческий ученый, прозванный «отцом истории». Автор «Истории греко-персидских войн» – выдающейся работы, отличающейся широтой замысла, мастерством изложения, непредубежденным отношением к народам негреческого происхождения.
6 Нерон Клавдий Цезарь (37–68 гг. н. э.) – римский император, прославившийся своей жестокостью.
7 Гальванические фонари – электрические фонари (гальванический ток – старое название электрического тока, возбуждаемого химическими реакциями).
8 Галлеева комета – названная по имени английского астронома и геофизика Эдмунда Галлея (1656–1742). В 1718 году ученый открыл явление собственных движений звезд, до того времени считавшихся неподвижными.
9 Негоциации – дипломатические переговоры.
10 Камера-обскура – фотоаппарат.
11 Меню (фр.).
12 В виде кометы (фр.).
13 «Петрополь с башнями дремал» – из поэмы Державина «Видение мурзы».
14 Гальваностат – воздушный шар, приводимый в действие гальванизмом (прим. В. Ф. Одоевского).
15 «Последний человек» (англ.).
16 И люди осознают это естественно (фр.).
17 В немногом – многое (лат.).
18 Чикуши – часы, часто щелкающие маятником.
19 Мушо – автор популярных в конце прошлого века астрономических фантазий.
20 Вёдро – ясная погода без дождя.
21 По библейскому преданию, полководец Навин остановил на время битвы Солнце.
22 Реомюр Рене Антуан (1683–1757) – французский естествоиспытатель, предложивший свою шкалу измерений температуры. В настоящее время эта шкала не применяется.
Продолжить чтение