Настоящая Мэгги

Часть первая
Пролог
Счастье, как и тот самый, вошедший в историю оргазм в кафе «Кэтц», иногда приходится подделывать. Усердно, с приложением всех актерских сил, до тех пор, пока не перестанешь понимать, где заканчивается игра и начинается настоящая жизнь. А потом наступает момент, когда понимаешь, что настоящее чувство рождается не по режиссерскому хлопку, а в гробовой тишине, среди невидимых миру обломков тщательно выстроенной жизни.
Мэгги Хайра знала это лучше, чем кто-либо.
Ей было пятнадцать, когда мать, Сьюзан, женщина с неосуществленными мечтами о сцене, работавшая агентом по подбору актеров, собрала свой грим и свои амбиции и ушла, хлопнув дверью. Хлопок был не режиссерский, а самый что ни на есть жизненный, болезненный и окончательный. Она оставила четверых детей на отца, школьного учителя математики с вечным запахом мела от пальцев и подработкой тренера. Он учил других побеждать, а сам оказался в проигрыше. Этот урок Мэгги усвоила раньше, чем теорему Пифагора: мир ненадежен. Любовь – дело договорное и может быть расторгнуто в одностороннем порядке.
Университет штата Коннектикут, отделение журналистики, должно было стать побегом. Писать о других, а не проживать чужой сценарий. Но за образование нужно было платить. И тут на помощь призраком явилась мать – вернее, ее старые связи. Карточка Актерской Гильдии США, словно золотой ключик, открыла дверь в мир, который когда-то украл у нее семью. Небольшие роли в сериалах, улыбки в рекламных роликах. Она входила в образы, как в примерочные кабинки, – примерила, улыбнулась, сняла.
Потом был большой экран. «Богатые и Знаменитые» – название звучало как насмешка над их домом в Фейрфилде после ухода матери. Эпизоды, камео. Ее заметили только в «Лучшем Стрелоке». Но настоящая слава, шквальная, ослепительная, накрыла ее одно утро 1989 года. Она легла спать начинающей актрисой Мэг Райан, а проснулась Америкой Мэгги Хайра. Та самая, по которой сходила с ума вся страна. «Когда Гарри встретил Салли» – милая комедийная мелодрама, ставшая главным романтическим хитом десятилетия. Ее улыбка, ее наигранный в кафе экстаз стали национальным достоянием.
Они влюбились в нее. В этот образ. В белокурую романтичную симпатягу, идеальную жену и возлюбленную, чья открытость и доброта казались такими же доступными, как воздух. Ей аплодировали, ее называли «Женщиной года», ее лицо украшало списки самых красивых. Она основала свою компанию, чтобы штамповать счастье на конвейере – правильное, голливудское, с хэппи-эндом.
А потом пришла тишина. Та самая, что рождает настоящее. Она наступила после того, как стихли свадебные фанфары ее собственного десятилетнего брака с Дэнисом Куэйдом. Брак рассыпался, как песочный замок, оставив после себя лишь чувство недоумения и тихого стыда за то, что не смогла соответствовать созданному для всех образу.
Теперь она стояла в своем шикарном доме на Средиземноморье, купленном вдали от любопытных глаз. Волны бились о скалы внизу, и этот ритм был единственным звуком, который она могла вынести. Вся Америка по-прежнему хотела от нее улыбки. И она улыбалась. На премьерах, на обложках. Но за этой улыбкой, отточенной до автоматизма, уже не было ничего. Лишь пустота, белая и шумящая, как экран кинотеатра после окончания сеанса.
И тогда она совершила самый осознанный поступок в своей жизни. Не для камер, не для имиджа, не для того, чтобы что-то кому-то доказать. Она полетела в Китай. Далеко-далеко, туда, где никто не знал ее как Мэг Райан. И вернулась оттуда с маленькой девочкой, Дейзи Тру. Крошечной ладошкой, вложенной в ее руку.
И теперь, глядя на спящую дочь, она впервые за долгие годы не подделывала чувство. Вся накопившаяся, нерастраченная, настоящая любовь, которую она когда-то ждала от матери, которую пыталась построить с мужем, которую дарила миллионам незнакомцев на экране, хлынула на это хрупкое существо. Она обретала себя не в новых ролях и не в новых романах, а в тишине этого дома, в тяжести детской головки на своем плече, среди обломков старой жизни, из которых она, наконец, начала строить новую. Настоящую.
Глава первая
Ветер с моря был единственным, кто не требовал от нее улыбки. Он гулял по просторным, выбеленным солнцем комнатам, перебирал страницы недописанного сценария на тяжелом деревянном столе, касался щеки прохладой, пахнущей солью и полынью. Здесь, на краю света, в этом шикарном, купленном на пике отчаяния убежище, Мэгги могла, наконец, не быть Мэг Райан.
Ее агент, Алан, звонил каждый день. Его голос, привыкший командовать многомиллионными бюджетами, в трубке казался назойливым писком суетливого цикады.
– Мэг, дорогая, они сходят с ума! «Роман в Венеции» – это же готовый хит. Режиссер молится на тебя. Ты – королева жанра, чёрт возьми! Ты создала этот жанр!
Она смотрела в панорамное окно на бирюзовую полосу моря, представляя, как говорит ему: «Я не королева, Алан. Я узница в собственной короне». Но вместо этого отвечала мягко и бескомпромиссно, как научилась за последний год:
– Я в паузе, Алан. Скажи им, что я в поисках себя.
– Да кто они все, эти «себя»?! – почти кричал он. – Зрители хотят тебя! Ту самую!
«Ту самую». Фраза висела в воздухе, как проклятие. Та самая, что с наигранным экстазом в кафе доказала Гарри, что женщины мастерски притворяются. Та самая, что ждала любовь на вершине Эмпайр-Стейт-Билдинг. Та самая, что писала нежные письма незнакомцу и верила в ангелов. Они влюбились в призрак, в миф, в красивую обложку. А что было внутри книги? Пустые страницы.
Иногда, бродя по холодному кафельному полу, она ловила себя на том, что улыбается собственному отражению в затемненном стекле окна. Улыбка-призрак, отработанная до мышечной памяти. Уголки глот поднимались ровно настолько, чтобы выразить милую, располагающую заинтересованность. Глаза при этом оставались пустыми. Она щелкала выключателем где-то внутри, и улыбка гасла, как погасла когда-то любовь в ее браке.
С Дэннисом все было по-настоящему. По крайней мере, так ей казалось. Не «режиссерский хлопок», а долгие, трудные съемки «Внутреннего пространства», где искра между ними вспыхнула сама собой, без дублей. Он был таким ярким, таким… голливудским. Их свадьба была сказкой, которую с жадностью снимали папарацци. Идеальная пара. Золотые мальчик и девочка. Рождение Джека – кульминация этого блокбастера под названием «Счастье Мег Райан».
Но за кадром оставалось другое. Тихие ужины, когда они уже не знали, о чем говорить. Его новые, все более амбициозные роли. Ее вечная запертость в клетке «милой болванки». Они стали двумя параллельными звездами, движущимися по одной орбите, но больше не излучающими тепло друг для друга. Когда он ушел, это не было громким скандалом. Это было тихое, стыдливое угасание. Как будто финальные титры поползли по экрану, а зрители уже разошлись.
И вот она осталась одна. С шикарным домом, с счетом в банке, с лицом, которое узнавали в каждом уголке планеты, и с оглушительной тишиной внутри.
Однажды утром, разгребая почту – счета, рекламные буклеты, журнал People с ее же улыбающимся лицом на обложке двухлетней давности – она наткнулась на конверт без обратного адреса. Внутри была единственная вырезка из старой газеты. Статья о ее матери, Сьюзан. Короткий абзац о том, как бывшая «мать четверых детей» добилась успеха в Голливуде, став одним из самых влиятельных кастинг-директоров. Кто-то прислал это ей? Бывшая подруга? Завистливый коллега? Или это был знак?
Мэгги вышла на террасу. Солнце слепило глаза. Она вспомнила тот день, когда мать ушла. Не ее уход – а тот вечер, когда отец, пахнущий мелом и потом после тренировки, молча готовил ужин на четверых. Он не плакал. Он просто двигался по кухне, как раненый медведь, а они, дети, сидели за столом и боялись пошевелиться, понимая, что мир только что рухнул, и взрослые не знают, как его собрать.
Она повторила путь матери. Не в мелочах, а в главном: она тоже выбрала карьеру, съемки, славу. Она тоже оставила своего Джека, пусть и не физически, а эмоционально, погрузившись в работу, в образ, в бесконечное бегство от себя. Цикл повторялся.
Ветер сорвал вырезку из ее пальцев и унес к обрыву. Мэгги не стала ее ловить. Она стояла и смотрела, как клочок бумаги, несущий в себе призрак прошлого, кружится в воздухе и исчезает в синеве.
И тогда, в той самой «гробовой тишине», среди «обломков тщательно выстроенной жизни», родилось решение. Тихое, ясное и неотвратимое, как восход над Средиземным морем.
Она не поехала бы в Венецию. Не надела бы еще раз корону королевы ромкома. Она не стала бы искать себя в новом романе, новом сценарии, новой роли.
Она подняла телефон и набрала номер не Алана, а своего юриста.
– Майкл, – сказала она, и ее голос прозвучал странно уверенно. – Мне нужна вся информация об усыновлении. Из Китая.
Она положила трубку. Сердце билось часто-часто, но не от страха. А от предвкушения. Впервые за долгие годы она не собиралась ничего подделывать. Она собиралась совершить самый настоящий, не прописанный в сценарии поступок своей жизни.
Глава вторая
Самолет ревел, выжимая из себя последние силы где-то над безликими просторами Сибири. Мэгги прижала лоб к холодному стеклу иллюминатора. Внизу плыла бесконечная стежка облаков, похожая на гигантский рулон ватина, которым декораторы Голливуда закрывают все неидеальное. Здесь, на высоте десяти тысяч метров, между небом и землей, она чувствовала себя подвешенной не только в пространстве, но и во времени. Она больше не была Мэг Райан, покинувшей Лос-Анджелес. И еще не стала той, кем ей предстояло стать.
Документы лежали в сумке у ее ног – толстая папка, от которой пахло официальной бумагой и чужими руками. Заполненные анкеты, медицинские справки, разрешения, справки о доходах, письма от психологов, заверяющих, что Маргарет Мэри Эмили Энни Хайра психически устойчива и готова к материнству. Целая жизнь, уместившаяся в картонной обложке. Ирония заключалась в том, что для получения права на настоящую жизнь ей пришлось предъявить гору бумаг, доказывающих состоятельность ее жизни фальшивой.
Она закрыла глаза, и перед ней всплыло лицо Джека, ее сына, когда она объясняла ему, что уезжает ненадолго, что привезет ему сестренку. Его детский, еще не замутненный условностями взгляд был полон непонимания. «Почему из Китая? Почему не отсюда?» – спрашивал он. Что она могла ответить? Что ей нужно было место, где ее имя ничего не значит? Где от нее не ждут улыбки, знакомой всей Америке? Где сам акт любви будет лишен зрелищности, оставлен один на один с самой собой и с тихим чудом доверия маленького человека?
Алан, ее агент, был в ярости. «Ты сбегаешь! – кричал он в трубку за день до вылета. – Ты прячешься за какой-то благотворительностью! Мэг, детские дома есть и в Калифорнии!» Он не понимал, что речь шла не о благотворительности. Речь шла о спасении. Она тонула, и эта девочка была не спасательным кругом, брошенным ей извне, а единственной соломинкой, которую она, захлебываясь, нашла на дне собственной души.
Приземление в Гуанчжоу оглушило ее. Не звуком, а всем сразу – запахом, цветом, плотностью воздуха. Он был густым, влажным, пахнущим имбирем, жареным арахисом, выхлопными газами и чем-то незнакомым, пряным. Толпа в аэропорту была живым, пульсирующим организмом. Никто не смотрел на нее с узнаванием. Взгляды скользили по ее светлым волосам, загорелому лицу, но в них не было ни восторга, ни ожидания. Было лишь мимолетное любопытство к иностранке. Это было блаженством. Она была невидимкой.
На следующий день, в сопровождении переводчика и представителя агентства, она поехала в приют. Дорога была долгой, город постепенно сменялся пригородами, затем полями и какими-то серыми, унылыми постройками. Само здание оказалось чистым, но безрадостным. Белые стены, выцветшие от солнца, скрипучие чисто вымытые полы. Тишина была странной – не беззвучной, а приглушенной, как будто само здание научилось поглощать детский смех.
И вот ее подвели к ней.
Девочка сидела на полу в просторной комнате, усыпанной игрушками, и молча перебирала кубик. Ей было около полутора лет. Крошечная, с серьезными темными глазами и короткими черными волосами, торчащими в разные стороны. На ней было простое платьице голубого цвета. Переводчик что-то сказал воспитательнице, та ласково окликнула девочку по-китайски.
Девочка подняла глаза. Большие, почти черные, они уставились на Мэгги без страха, но и без интереса. Просто констатация факта: вот стоит незнакомая женщина. В них была глубокая, недетская мудрость отверженности. Мэгги почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Весь ее актерский опыт, все умение работать с камерой, вызывать в себе нужные эмоции по щелчку пальцев – все это оказалось бесполезным хламом. Она стояла на краю пропасти настоящего, и у нее не было страховки.
Она медленно, боясь спугнуть, опустилась на колени, чтобы оказаться с девочкой на одном уровне.
– Привет, – прошептала она, и голос ее дрогнул. – Я Мэгги.
Она не знала, что делать дальше. Улыбнуться? Но ее улыбка была оружием массового поражения, товаром, валютой. Она боялась, что эта улыбка испугает ребенка, что будет выглядеть фальшиво, как всегда. Вместо этого она просто смотрела, пытаясь душой, всем своим существом передать одно простое сообщение: «Я не причиню тебе зла. Я пришла за тобой».
Девочка наблюдала за ней еще мгновение, затем ее взгляд упал на браслет на запястье Мэгги – простую серебряную цепочку с маленьким кулоном в виде птицы. Она протянула руку и осторожно, одним пальчиком, дотронулась до него.
И в этот мир, в эту тишину, в это прикосновение, хлынуло то самое чувство. Тот самый «настоящий оргазм», которого она ждала всю жизнь. Не взрывной, не театральный, а тихий, всезаполняющий, теплый поток. Он шел не из головы, не от режиссера, а из самого нутра, из той самой пустоты, что копилась годами. Он смывал все – и боль от ухода матери, и стыд развода, и усталость от вечной улыбки. Он был ответом на все «почему».
Она не сдержала слез. Они текли по ее щекам беззвучно, соленые и настоящие. Она не пыталась их остановить, не думала о том, как выглядит. Она просто смотрела на эту маленькую ручку, доверчиво лежащую на ее браслете.
– Дейзи, – прошептала она имя, которое выбрала для нее. Дейзи Тру. Маргаритка Правда. Цветок, простой и жизнеутверждающий. И правда, которую она отныне клялась искать и хранить.
Она осторожно, как драгоценность, взяла девочку на руки. Дейзи на мгновение замерла, затем прижалась к ее груди, устроив головку под самым подбородком. Она была легкой, как пушинка, и в то же время невероятно тяжелой – весом всей новой жизни, что начиналась в эту секунду.
Обратный путь был уже другим. Дейзи, уставшая от переживаний, заснула у нее на руках, и Мэгги не отпускала ее всю долгую дорогу до отеля. Она смотрела, как вздрагивают маленькие ресницы во сне, как сжаты крошечные кулачки, и чувствовала животный, первобытный инстинкт защищать это хрупкое существо. Никакие съемочные площадки, никакие овации не давали и тени того ощущения значимости, что она испытывала сейчас.
В номере отеля, кормя Дейзи с ложечки безвкусной овсяной кашей, она поймала себя на том, что улыбается. Настоящей, неуклюжей, неотрежиссированной улыбкой, от которой щеки затекали, а в уголках глаз собирались морщинки. Она не включала и не выключала ее. Она просто была.
Ночью Дейзи проснулась от страха в незнакомом месте и расплакалась. Мэгги взяла ее на руки, начала качать, напевать что-то бессвязное. Она не знала колыбельных. В ее детстве их пела няня, а потом не пел никто. Она напевала обрывки джазовых стандартов, которые любил ее отец, и свои собственные, бессмысленные успокаивающие звуки. И постепенно плач стих. Дейзи снова заснула, ее дыхание стало ровным и глубоким.
Мэгги сидела с ней в кресле до самого утра, прислушиваясь к этому дыханию. За окном занимался новый день. Впервые за много лет она не боялась рассвета. Не боялась тишины. Потому что тишина теперь была наполнена смыслом. Она была наполнена дыханием ее дочери. Среди обломков старой жизни, здесь, в далекой гостиничной комнате, она нашла самый прочный фундамент для жизни новой. И его имя было Дейзи.
Глава третья
Возвращение в Лос-Анджелес стало для Мэгги сродни прыжку в ледяную воду после долгого пребывания в парной. Теплая, напоенная морем игрушечность Средиземноморья сменилась агрессивным, слепящим неоном и сухим, пропахшим бензином и тревогой воздухом Калифорнии. Но главным шоком был не город, а его внимание.
Они с Дейзи вышли в зал прилета, и стена звука и света обрушилась на них еще до того, как они прошли таможенный контроль. Вспышки фотокамер зажигались, как безумные звезды, голоса репортеров сливались в единый оглушительный гул. «Мэг! Сюда! Посмотрите сюда!», «Мэг, покажите дочку!», «Как вы назвали девочку, Мэг?», «Это правда, что вы спасаетесь от одиночества?».
Дейзи, испуганная этим внезапным адом, с криком вжалась в ее шею, маленькие пальчики впились в кожу так, что стало больно. Мэгги инстинктивно прикрыла голову девочки ладонью, как щитом, и, не поднимая глаз, попыталась пробиться к выходу, где их должен был ждать автомобиль. Каждый всполох камеры был для нее ударом бича. Она чувствовала себя диким животным, загнанным в угол, матерью-медведицей, защищающей своего детеныша.
И сквозь этот хаос она уловила взгляд. Всего один. Мужчины в толпе, с микрофоном в руке. Его глаза не выражали ни любопытства, ни восторга. В них была холодная, почти клиническая оценка. Он смотрел на нее не как на человека, а как на товар, на публичный актив, который вдруг повел себя неподобающим образом. В этом взгляде было столько голливудской сущности, что Мэгги на мгновение перехватило дыхание. Она не просто вернулась с ребенком. Она вернулась на сцену, на которую больше не хотела выходить, и теперь за кулисами ее жизни сидели миллионы зрителей.
Машина, к счастью, ждала в нескольких шагах. Шофер, невозмутимый профессионал, отгородил ее от толпы, и через секунду они уже мчались по скоростному шоссе, оставляя за собой кричащий кошмар аэропорта. В салоне воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь прерывистыми всхлипываниями Дейзи.
– Все хорошо, милая, все закончилось, – шептала Мэгги, гладя ее по спинке, но сама она тряслась мелкой дрожью. Это была та самая «тишина после», но на этот раз она была не целительной, а зловещей. Она была наполнена эхом только что пережитого насилия.
Дом в Беверли-Хиллз встретил их роскошным, выхолощенным безмолвием. Все здесь было идеально: от отполированных до зеркального блеска паркетных полов до безупречно белых диванов, на которых, казалось, боялись оставить вмятину. Это был не дом, а декорация к фильму под названием «Идеальная жизнь Мег Райан». И теперь Мэгги смотрела на него глазами Дейзи – глазами, видевшими простоту приюта в Китае, – и ей становилось стыдно за эту показную, бездушную роскошь.
Джек, ее сын, ждал их в гостиной с няней. Ему было уже тринадцать, он стоял, засунув руки в карманы джинсов, и смотрел на нее с тем сложным выражением, в котором смешались радость, обида и подростковая отстраненность.
– Привет, мам, – бросил он, и его взгляд скользнул по прижавшейся к ней Дейзи.
– Джек, мой хороший, – Мэгги потянулась обнять его, но он лишь позволил себя обнять, оставаясь напряженным. – Это твоя сестра. Дейзи.
Дейзи, услышав свое имя, робко выглянула из-за ее плеча. Большие глаза с любопытством уставились на Джека.
– Привет, – сказал Джек без особого энтузиазма.
– Она еще не говорит по-английски, – пояснила Мэгги, чувствуя, как нарастает неловкость.
– А что, она будет? – спросил Джек с вызовом в голосе.
– Конечно, будет. Мы все будем ей помогать.
Няня, миссис Эпплтон, женщина с лицом бухгалтера и руками акушера, скептически осмотрела Дейзи.
– Нужно будет составить график питания и сна, миссис Куэйд. И осмотреть у педиатра. У них там, в этих приютах, бывают всякие… нюансы.
Мэгги почувствовала, как закипает. «Нюансы». Это слово, такое стерильное и безличное, описывало живого, дышащего ребенка. Ее ребенка.
– Спасибо, миссис Эпплтон, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Но мы пока обойдемся без графиков. Дейзи нужно привыкнуть. И ко мне в том числе.
Первый вечер на новом месте стал для Дейзи испытанием. Все было чужим: огромная кровать вместо скромной кроватки, непривычная еда, странные звуки за окном. Она плакала тихо и безутешно, не реагируя ни на уговоры, ни на игрушки. Мэгги снова, как и в отеле в Китае, просидела с ней всю ночь, качая на руках и напевая свои бессвязные песни. Но на этот раз магия не срабатывала. Стены идеального дома были слишком толсты, а призраки прошлого – слишком реальны.
Утром, когда Дейзи наконец уснула, Мэгги, обессиленная, вышла на кухню. На столе уже лежала свежая пресса. И она была повсюму. Ее фото с Дейзи на руках выходило на первых полосах таблоидов. Заголовки кричали: «МЭГ РЯАН СПАСАЕТСЯ МАТЕРИНСТВОМ!», «ОДИНОКАЯ САЛЛИ НАШЛА СВОЕГО РЕБЕНКА!», «УСЫНОВЛЕНИЕ КАК ЛЕКАРСТВО ОТ ДЕПРЕССИИ?».
Она сгребла газеты и швырнула их в мусорное ведро, но ощущение грязи и профанации самого святого, что у нее сейчас было, не проходило. Они снова все украли. Превратили ее отчаянную попытку обрести почву под ногами в пикантную деталь своего шоу.
Зазвонил телефон. Алан. Она посмотрела на трубку, как на гранату. Пятый звонок с утра.
– Мэг, детка, я видел утренние газеты! – затараторил он, едва она подняла трубку. – Это же золотая жила! Такой пиар не купишь! Все только и говорят о твоем возвращении! Слушай, я уже получил три предложения – все с материнскими темами. Одна даже про усыновление! Это твой звёздный час, вернее, его второе пришествие!
Она стояла у окна, глядя на залитый калифорнийским солнцем бассейн, по которому плавала пара начищенных до блеска уток-декораций. И снова представила, как говорит ему: «Алан, я не хочу быть пиаром. Я хочу быть матерью». Но вместо этого произнесла устало:
– Я не готова обсуждать работу, Алан.
– Да какая работа, Мэг, это же жизнь! Твоя новая жизнь! И она готова к хэппи-энду! Зрители ждут!
Он говорил, а она смотрела, как в сад выходит Джек. Он сел на качели и уставился в свой телефон, его поза была красноречивее любых слов – одинокая, отстраненная. И она поняла, что спасение одной жизни грозило обернуться крушением другой. Она привезла Дейзи в мир, который сама ненавидела, и теперь должна была как-то примирить эти две враждующие вселенные – публичную Мег Райан и частную Мэгги Хайра, мать Джека и мать Дейзи.
Внезапно из комнаты донесся испуганный крик Дейзи. Мэгги бросила трубку, даже не попрощавшись, и помчалась наверх.
Дейзи стояла в середине комнаты, сжавшись в комочек, и указывала пальчиком на большую, в золотой раме, фотографию на стене. На фото была она, Мэгги, в образе Салли из «Когда Гарри встретил Салли», с той самой, знаменитой улыбкой. Улыбкой, которая ничего не значила.
Мэгги подошла, взяла девочку на руки и, подойдя к фотографии, мягко сказала:
– Это не я, Дейзи. Это просто картинка. Призрак.
Она повернулась, унося дочь прочь от изображения, и ее взгляд упал на собственное отражение в зеркале. Измученное лицо, темные круги под глазами, растрепанные волосы. Ничего общего с улыбающейся женщиной на фотографии. И впервые за долгое время это несоответствие не вызывало в ней паники. Оно вызывало гордость.
Она спустилась вниз, прошла в гостиную, сняла со стены несколько самых пафосных постеров со своими фильмами и убрала их в кладовку. Затем она взяла Дейзи на руки и вышла в сад к Джеку.
– Знаешь, – сказала она, садясь на качели рядом с ним, – я думаю, нам всем нужно куда-нибудь выбраться. Не в пафосное место. А просто. В зоопарк. Или в парк аттракционов. Как думаешь?
Джек медленно поднял на нее глаза. В них мелькнул проблеск интереса.
– Серьезно? А папарацци?
– А черт с ними, – с неожиданной для себя самой грубостью сказала Мэгги. – Пусть снимают. Но они будут снимать не Мег Райан, усыновляющую ребенка для пиара. Они будут снимать нас. Семью. Неидеальную, неголливудскую, но настоящую.
Дейзи, почувствовав изменение в интонации матери, улыбнулась своей первой, еще неуверенной улыбкой. Джек пожал плечами, но в углу его рта заплясала черточка, похожая на улыбку.
И в этот момент Мэгги поняла, что строительство новой жизни – это не про то, чтобы сбежать от старой. Это про то, чтобы разобрать старые декорации по камешку и на их месте посадить свой, живой сад. И это будет долго, трудно и больно. Но это будет по-настоящему. Впервые за долгие-долгие годы она смотрела в лицо будущему не как актриса, ждущая режиссерского «снято!», а как режиссер своей собственной, наконец-то, жизни.
Глава четвертая
Дождь в Лос-Анджелесе был событием. Он не успокаивал город, а наоборот, вскрывал его нервную систему, смывая с него лоск, обнажая трещины в асфальте и в душах. Мэгги стояла у окна, наблюдая, как капли стекают по стеклу, словно слезы гиганта. В доме было непривычно тихо. Джек уехал на выходные к отцу, и эта пауза обнажила хрупкость нового уклада, который они начали выстраивать.
Их поход в зоопарк, несмотря на все ее громкие заявления, оказался не триумфом, а полем боя. Папарацци, как и предсказывал Джек, были повсюду. Они прятались за киосками с мороженым, выскакивали из-за вольеров с обезьянами, их вспышки пугали Дейзи, которая вжималась в Мэгги, и раздражали Джека, который то и дело бормотал: «Я же говорил». Мэгги пыталась игнорировать их, сосредоточившись на детях. Она показывала Дейзи на слонов, смеялась вместе с Джеком над уморительными рожами мартышек. Но внутри все сжималось от бессильной ярости. Даже здесь, среди слоновьей травы и птичьего гомона, она была на сцене. Ее попытка быть «просто семьей» сама стала спектаклем.
И все же, среди этого хаоса, были искорки настоящего. Когда Дейзи, забыв о страхе, указала пальчиком на жирафа и издала первый осмысленный звук на английском – «Высоко!» – сердце Мэгги екнуло. А когда Джек, увидев ее восторг, снисходительно улыбнулся и сказал: «Ну, жирафы и правда высокие», между ними пробежала тонкая ниточка понимания. Это была не победа, но перемирие.
Теперь, в тишине дождливого дня, она осталась наедине с Дейзи. Девочка сидела на полу в гостиной, которую Мэгги начала потихоньку «разжаловать» из статуса музея. Исчезли хрустальные безделушки, уступив место коробке с деревянными кубиками. Снятые со стен постеры сменила неумелая, но яркая акварель Джека, нарисованная им в далеком первом классе.
Дейзи играла молча, методично переставляя кубики с места на место. Ее тишина была не пугающей, а сосредоточенной, глубокой. Она была похожа на отца Мэгги, того самого учителя математики, который мог часами решать задачу, не проронив ни слова. В этой молчаливой сосредоточенности была какая-то древняя, недетская мудрость. Иногда Мэгги ловила себя на том, что смотрела на дочь не как мать, а как на загадку. Кем была эта девочка до того, как оказаться в приюте? Какие глаза смотрели на нее с нежностью в первые месяцы ее жизни? Эти вопросы висели в воздухе, не требуя ответа, но навсегда оставаясь частью Дейзи, частью их общей истории.
Телефон снова разорвал тишину. Мэгги вздрогнула. Но на этот раз это был не Алан. На экране горело имя, которое она не видела годами: «Сьюзан». Мать.
Пальцы сами собой сжались. Кровь ударила в виски. Она не брала трубку, слушая, как голос на автоответчике звучал неестественно бодро: «Мэгги, дорогая, это мама. Я видела тебя в новостях… с малышкой. Она прелесть. Я хочу увидеться. Позвони мне».
Голос был гладким, профессиональным, точно таким, каким она, должно быть, разговаривала с агентами и студиями. В нем не было ни трепета, ни раскаяния, лишь деловая заинтересованность. Мэгги отключила автоответчик. Призрак прошлого, который она пыталась унести ветром со скал Средиземноморья, нашел ее и здесь.
Она подошла к Дейзи, села рядом на пол, прислонившись спиной к дивану. Девочка, почувствовав ее близость, отложила кубик и пристроилась к ней под бок, как маленькое животное. Мэгги обняла ее, прижалась щекой к ее мягким волосам, вдыхая чистый, простой запах детского шампуня.
– Знаешь, что мне сегодня приснилось? – тихо сказала она, больше себе, чем Дейзи. – Мне приснилась моя мама. Та, что ушла. Она приходила к нам в гости. И улыбалась. Но ее улыбка была… как у меня на той фотографии. Пустая.
Дейзи подняла на нее свои бездонные глаза. Она, конечно, ничего не поняла из слов, но уловила интонацию – грустную, разбитую. Она протянула руку и ладонью коснулась щеки Мэгги, поймав одну-единственную слезу, которая все же вырвалась и скатилась вниз.
Этот жест, простой и инстинктивный, стал для Мэгги откровением. Она потратила жизнь на то, чтобы вызывать слезы у миллионов зрителей, выжимая их искусной игрой. А эта девочка, не сказав ни слова, остановила ее собственную, самую настоящую слезу.
Внезапно Дейзи встала, подошла к своему рюкзачку, который Мэгги купила ей перед отъездом из Китая, и достала оттуда смятый листок бумаги. Она принесла его Мэгги и торжественно протянула. Это была та самая вырезка о ее матери, Сьюзан. Ту самую, что кто-то прислал ей анонимно и что унес ветер в Средиземноморье. Мэгги нахмурилась. Она была уверена, что выбросила ее. Как она оказалась среди вещей Дейзи? Девочка что-то подобрала? Или… это был тот самый знак, который она тогда проигнорировала, но который, как бумеранг, вернулся к ней через дочь?
Она взяла пожелтевший клочок бумаги. Он был старым, датированным годом ее собственного оглушительного успеха с «Когда Гарри встретил Салли». В статье ее мать, Сьюзан, давала комментарий о новых тенденциях в кастинге. И в конце, словно мимоходом, репортер спросил ее о знаменитой дочери. Ответ был выдержан в духе Голливуда: «Я невероятно горжусь Мэгги. Она доказала, что настоящий талант пробьет себе дорогу сам». Ни слова о том, что это она, Сьюзан, открыла ей дверь. Ни слова о чувстве вины. Ни слова о четверых детях, оставленных в Коннектикуте. Чистейший, беспримесный пиар.
Мэгги скомкала бумагу, готовая снова выбросить ее, но рука не поднялась. Вместо этого она разгладила листок на колене и показала на фото матери Дейзи.
– Это… бабушка, – медленно произнесла она, чувствуя странный привкус этого слова на языке. – Моя мама. Она… далеко.
Дейзи внимательно посмотрела на фото, потом на Мэгги, и снова на фото. Затем она положила свою маленькую ладонь поверх руки Мэгги, точно так же, как тогда, в приюте, когда дотронулась до браслета. Это был не вопрос, не просьба. Это было принятие. Принятие того, что у ее новой матери есть свое, сложное, полное боли прошлое. И она, Дейзи, готова быть частью этого прошлого, какой бы она ни была.
В этот вечер Мэгги не стала готовить ужин на идеальной кухне с видом на бассейн. Она заказала пиццу. Они с Дейзи ели ее, сидя на полу в гостиной, на большом мягком ковре, крошки сыра падали на дорогой персидский орнамент. По телевизору шел старый мультфильм. Дейзи смеялась над глупыми героями, и ее смех, звонкий и заразительный, впервые по-настоящему наполнил этот стерильный дом.
Когда Дейзи уснула, Мэгги не стала уносить ее в кровать. Она осталась сидеть на полу, в круге света от торшера, глядя на спящее лицо дочери. Она думала о звонке матери. О вырезке. О цикле, который, казалось, замыкался. Ее мать сбежала от семьи к карьере. Она сама сбежала от карьеры к семье. Но бегство ли это было? Или, наконец, прибытие?
Она взяла свой телефон. Не для того, чтобы позвонить Сьюзан. Не для того, чтобы ответить Алану. Она открыла заметки и начала печатать. Сначала медленно, потом все быстрее. Это не был сценарий. Это не была журналистская статья. Это были обрывочные мысли, воспоминания, ощущения. О том, как пахнет мел на пальцах отца. О том, как больно режет слух хлопок двери. О том, как пусто звучат аплодисменты, когда за ними ничего нет. И о том, как тяжесть детской головки на плече может стать самым прочным фундаментом в жизни.
Она писала не для кинозала, не для зрителя. Она писала для себя. И для Дейзи. Чтобы когда-нибудь, когда дочь вырастет, она могла бы понять, кем была ее мать. Не той, что на экране, а той, что сидела на полу в дождливую ночь, среди крошек пиццы и обломков старой жизни, и пыталась собрать из них что-то новое. Что-то настоящее.
За окном дождь стих. В разрывах туч проглянула луна, отбрасывая на пол призрачный серебряный свет. Мэгги отложила телефон, прилегла рядом с Дейзи и закрыла глаза. Тишина больше не была гробовой. Она была живой, наполненной ровным дыханием ее дочери. И в этой тишине, наконец, зазвучал ее собственный, не наигранный голос. Голос матери. Голос женщины. Голос человека, который больше не боялся остаться наедине с собой. Потому что она была не одна. И это было главным кадром ее новой, самой важной роли. Роли по имени Мэгги.
Глава пятая
Идиллия, хрупкая и выстраданная, длилась ровно шесть недель. За это время дом в Беверли-Хиллз постепенно терял лощёный блеск и приобретал черты жилого пространства. На мраморной столешнице кухонного острова поселилась пластилиновая змея, слепленная Дейзи. На идеально отполированном паркете теперь вечно валялись детские книжки с яркими картинками. А главное – в доме появились звуки: негромкий лепет Дейзи, осваивающей новые слова, и смех Мэгги, который наконец-то научился вырываться без разрешения режиссера.
Именно в этот момент судьба, словно завидуя их покою, постучала в дверь. Сначала вежливо, а затем настойчиво.
Письмо пришло от её продюсерской компании, созданной когда-то для «штамповки счастья». Официальный бланк, сухой юридический язык. Название проекта – «Венецианский эскиз». Тот самый «Роман в Венеции», от которого она отказалась год назад. Студия, пользуясь старыми контрактными обязательствами, выдвигала ультиматум: либо Мэгги возвращается к работе, либо компания будет ликвидирована с колоссальными финансовыми потерями для нее лично. Прилагался счет – астрономическая сумма, которую она должна была выплатить в случае срыва проекта.
Алан, разумеется, воспользовался моментом.
– Мэг, детка, это же знак свыше! – голос его звенел торжеством. – Они сами идут к тебе навстречу! Сценарий переписали, сделали его… глубже. Героиня – мать-одиночка, которая усыновляет ребенка и находит любовь в Венеции. Это же твоя жизнь! Только с хэппи-эндом, который все ждут!
Мэгги сидела на полу в гостиной, строя с Дейзи башню из кубиков. Она смотрела на дочь, которая с серьезным видом водружала последний, шатающийся кубик, и чувствовала, как почва уходит из-под ног. Они не просто хотели, чтобы она вернулась. Они хотели проглотить ее новую жизнь, перемолоть в голливудский фарш и подать под соусом сентиментальной комедии. Ее боль, ее прозрение, ее Дейзи – все должно было стать частью декораций.
– Я не могу, Алан, – тихо сказала она. – Я не могу играть в то, что проживаю по-настоящему.
– Да никто не просит играть! Будь собой! Публика обожает историю твоего усыновления! Это же готовый пиар-ход!
В этот момент башня, которую строила Дейзи, с грохотом рухнула. Девочка замерла на секунду, ее нижняя губа задрожала, и она разрыдалась – не от испуга, а от обиды за разрушенное творение. Мэгги бросила телефон, даже не попрощавшись, и прижала дочь к себе.
– Ничего, ничего, милая, – шептала она, качая ее. – Мы построим новую. Еще лучше.
Вечером, укладывая Дейзи спать, она заметила на ее ручке красные пятна. Небольшие, но яркие. «Аллергия», – сразу подумала она. На новую еду, на калифорнийские цветы. Но внутренний голос, тот самый, что когда-то подсказал ей лететь в Китай, зашептал тревожно.
На следующее утро пятен стало больше. Они покрывали не только руки, но и щеки. Дейзи была вялой, капризной. Мэгги отменила все планы и вызвала педиатра. Доктор, улыбчивый мужчина с руками, пахнущими антисептиком, осмотрел девочку и развел руками.
– Похоже на аллергическую реакцию, миссис Куэйд. Пройдет. Давайте антигистаминное.
Но через день у Дейзи поднялась температура. Невысокая, но упорная. Она отказывалась от еды, ее рвало. Тишина в доме снова стала гробовой, но на этот раз она была наполнена не откровением, а страхом. Ледяным, до дрожи в коленях, страхом.
Мэгги провела с ней всю ночь, измеряя температуру, меняя влажные полотенца на лоб, напевая те самые бессвязные песни, которые когда-то помогали. Но теперь они не помогали. Дейзи металась в полудреме, ее тело было огненным. Впервые за все время Мэгги почувствовала полное, абсолютное бессилие. Она могла убедить студию, могла игнорировать Алана, могла спрятаться от папарацци. Но она не могла остановить эту болезнь, проникавшую в ее ребенка.
Утром, когда температура перевалила за тридцать девять, она, не слушая заверений няни, что «все дети болеют», позвонила своему юристу, Майклу, и потребовала срочно найти лучшего детского иммунолога в городе. Голос ее был тихим, но таким стальным, что Майкл, привыкший к ее актерским капризам, тут же бросил все силы на поиски.
Врач, к которому они попали через три часа, был полной противоположностью первому. Пожилая женщина с седыми волосами, собранными в строгий пучок, и внимательными, безразличными к гонорарам глазами. Ее звали доктор Ирена Вайс. Она осмотрела Дейзи молча, долго и тщательно.
– Это не аллергия, – наконец произнесла она, и ее слова повисли в воздухе, как приговор. – Это вирус. Довольно серьезный. И его осложнения. Ее иммунная система… – Доктор Вайс посмотрела на Мэгги прямо. – Она ослаблена. Среда приюта, стресс от переезда, смена климата… Организм не выдержал.
Мэгги сжала руку Дейзи так, что кости затрещали.
– Что делать?
– Госпитализация. Сейчас. Нужны капельницы, антибиотики, постоянное наблюдение.
Мир сузился до размеров больничной палаты. Стелсркие, выкрашенные в безликий салатовый цвет стены, писк аппаратуры, запах хлорки. Дейзи лежала на высокой кровати, вся в трубках и проводах, маленькая и беззащитная. Ее черные волосы раскидались по белой подушке, лицо было бледным, а те самые красные пятна, теперь уже багровые, казались клеймом.
Мэгги сидела рядом, не отпуская ее руку. Она смотрела, как жидкость из капельницы по капле входит в хрупкое тельце, и думала о том, как нелепо и жестоко устроен мир. Она нашла свою правду, свое «настоящее», и теперь это «настоящее» могло умереть от какого-то безликого вируса.
Алан звонил без остановки. «Мэг, все газеты трубят! «Дочка Мег Райан в больнице!» Это же…» Она выключила телефон. Ей было плевать на газеты. На студию. На «Венецианский эскиз». Все это было пылью, шелухой, мишурой.
Ночью, в полусне, ей почудился запах мела. Тот самый, отцовский. Она открыла глаза, ожидая увидеть его сутулую фигуру на пороге. Но в палате была только медсестра, тихо проверяющая аппаратуру. И тогда Мэгги поняла, что запах был памятью. Памятью о той ночи, когда заболела она сама, в детстве. И отец сидел у ее кровати точно так же, молча, с тем же выражением беспомощной любви и яростной решимости в глазах. Он учил других побеждать, а сам проиграл жене. Но в битве за дочь он не сдался. И она не сдастся.
Под утро температура у Дейзи наконец спала. Доктор Вайс, заглянув в палату, кивнула с едва заметным одобрением.
– Кризис миновал. Но восстанавливаться придется долго.
Когда Дейзи открыла глаза, они были ясными, хоть и уставшими. Она посмотрела на Мэгги и слабо улыбнулась. И в этой улыбке не было ничего от Голливуда. Это была улыбка воина, вышедшего из боя.
Через день их выписали. Мэгги везла Дейзи домой, обернутую в мягкий плед, и думала о том письме от студии. О ультиматуме. О деньгах, которые ей были нужны теперь не для роскошной жизни, а для обеспечения будущего Джека и Дейзи. Для лучших врачей, для безопасности, для права на ту самую «паузу», в которой она так отчаянно нуждалась.
Она зашла в дом, уложила Дейзи спать в их общую кровать и подошла к тяжелому деревянному столу, где все еще лежали страницы недописанного когда-то сценария. Она отодвинула их в сторону. Рядом лежала папка с договором по «Венецианскому эскизу» и письмо от юриста с расчетами убытков.
Она взяла ручку. Не для того, чтобы подписать контракт. И не для того, чтобы писать в свой дневник.
Она начала писать письмо. Обращение к совету директоров студии. Ее голос на бумаге звучал не как голос Мэг Райан, кинозвезды. Он звучал как голос Мэгги Хайра, матери. Она не просила. Она объясняла. Объясняла, что не может играть в любовь на экране, когда все ее силы уходят на то, чтобы отстоять настоящую любовь в жизни. Она предлагала компромисс: не актрису, а продюсера. Она будет курировать проект, поможет найти новую звезду, но сама не снимется. Она писала о цене славы и о цене тишины. Это было самое честное ее выступление за всю карьеру.
Закончив, она не стала перечитывать. Она запечатала конверт и поставила его на видное место. Завтра она отправит его. А сегодня…
Она подошла к кровати, где спала Дейзи, и легла рядом, обняв ее. Девочка во сне повернулась к ней и прошептала свое первое за три дня слово:
– Мама.
Не «Мэгги». Не «тетя». А «Мама».
И Мэгги поняла, что никакая студия, никакие контракты и никакие ультиматумы не имели больше значения. Она проиграла битву с болезнью, но выиграла войну за свое материнство. И это была единственная роль, в финале которой она была готова снять саму себя.
Глава шестая
Тишина после бури оказалась самой громкой. Дейзи поправлялась медленно, день за днем возвращаясь к жизни, как хрупкий побег, пробивающийся сквозь асфальт. Ее смех, сначала редкий и осторожный, снова начал наполнять дом, но теперь Мэгги слышала в нем отзвук недавнего страха. Каждый чих, каждое покраснение на коже заставляло ее сердце сжиматься. Материнство, которое начиналось как акт спасения и любви, обернулось новой формой тревоги – постоянной, тотальной, животной.
Письмо в студию оставалось на столе, как неразорвавшаяся бомба. Ответ пришел быстрее, чем она ожидала. Не официальный конверт, а телефонный звонок от самого главы студии, Майкла Айверсона. Его голос был гладким, как полированный гранит.
– Мэгги, дорогая. Получил твое… послание. Тронут. Искренне. – Он сделал паузу, давая ей понять, что искренность в их бизнесе – понятие относительное. – Но ты должна понимать нашу позицию. Инвесторы верят в тебя. В бренд «Мэг Райан». Твой уход с проекта – это не просто разрыв контракта. Это подрыв доверия ко всей нашей инфраструктуре.
Она стояла на кухне, сжимая в руке кружку с остывшим чаем, и смотрела, как Дейзи на полу пыталась накормить йогуртом плюшевого медвежья.
– Я не ухожу, Майкл. Я предлагаю компромисс. Я буду рядом. Как продюсер.
– Продюсеры не продают билеты, дорогая. Продают звезды. – Его тон стал жестче. – Послушай, я понимаю, у тебя сложный период. Ребенок, здоровье… Но Голливуд – это не благотворительность. Это машина. И если одно колесо решает сбежать, машина ломается. И давит это колесо.
Угроза витала в воздухе, густая и липкая. Она представляла, как эти люди, ее коллеги и партнеры годами, будут методично, через суды и черный пиар, уничтожать ее финансовую стабильность, ее репутацию. Репутацию, которую она, по иронии судьбы, так отчаянно хотела похоронить.
– Мне нужно время, – выдохнула она, чувствуя, как слабеет.
– У тебя его нет, – холодно парировал Айверсон. – Съемки начинаются через восемь недель. Ты либо в строю, либо мы запускаем процедуру взыскания убытков. И поверь, после больничных счетов за дочь тебе не захочется платить еще и нашим юристам.
Он положил трубку. Мэгги опустилась на стул. Давило не только его давление. Давило осознание, что даже здесь, в своем доме, пытаясь защитить свою дочь и свою новую жизнь, она все еще была частью этой системы. Ее свобода имела цену, и цена эта была астрономической.
В этот вечер зазвонил домофон. На экране она увидела знакомое, но неожиданное лицо. Джек, стоявший на пороге с рюкзаком за спиной, выглядел помятым и решительным.
– Мам, я переезжаю к тебе. Насовсем.
Он вошел, не дожидаясь ответа, и бросил рюкзак в прихожей.
– Пап… он не против? – растерянно спросила Мэгги.
Джек пожал плечами, избегая ее взгляда.
– Мы договорились. У него там… своя жизнь. А тут… – он кивком головы указал в сторону гостиной, где Дейзи, увидев его, радостно захлопала в ладоши, – тут, похоже, кипит что-то поинтереснее.
Мэгги хотела обнять его, расспросить, но что-то в его замкнутой позе остановило ее. Он был похож на нее в его возрасте – раненый, но не желающий этого показывать.
Ночью, услышав шум, она вышла из комнаты и увидела свет в кухне. Джек сидел за столом, уставившись в пустоту, а перед ним стоял стакан с водой.
– Не спится? – тихо спросила она, садясь напротив.
Он медленно поднял на нее глаза. В них была та самая «глубокая, недетская мудрость», которую она когда-то увидела в глазах Дейзи.
– Она спрашивала про тебя, – хрипло сказал он. – Та женщина. Бабушка Сьюзан.
Мэгги похолодела.
– Когда?
– Неделю назад. Позвонила папе. Сказала, что хочет наладить контакт. Со мной. Спросила про Дейзи. – Он отхлебнул воды. – Пап сказал, что это не его дело, и передал трубку мне.
– И что ты сказал?
– Что мы справляемся сами. – Он посмотрел на нее прямо. – Это правда? Мы справляемся?
В его голосе была не детская обида, а требование честности. Честности, которой так не хватало в их старой жизни.
Мэгги глубоко вздохнула. Пришло время сбросить еще одну маску. Маску идеальной матери, которая все контролирует.
– Нет, Джек. Не справляемся. Вернее, справляемся, но это очень трудно. И я… я делаю ошибки.
Она рассказала ему. О письме от студии. Об ультиматуме. О деньгах. О своем страхе перед возвращением. Она не приукрашивала и не искажала факты, говоря с ним как с взрослым, потому что он и был им – взрослым, задетым войной между родителями.
Джек слушал молча, не перебивая. Когда она закончила, он долго смотрел на свои руки.
– А что, если… – начал он медленно, – что, если ты не вернешьсь? По-настоящему. Не для пиара, а чтобы… сделать что-то другое?
– Например? – спросила Мэгги, и в ее голосе прозвучала надежда, которую она сама боялась признать.
– Я не знаю. Ты же училась на журналиста. Ты хотела писать о других. Может, пора?
Его слова повисли в воздухе, как семена, упавшие на благодатную почву. Она смотрела на сына и видела в нем не ребенка, а союзника. Человека, который, сам того не зная, протянул ей веревку, за которую она могла ухватиться, чтобы выбраться из ямы.
На следующее утро она разбудила его на рассвете.
– Одевайся. Мы едем.
– Куда? – пробурчал он, сонно протирая глаза.
– Туда, где меня не найдут ни Алан, ни Айверсон, ни папарацци.
Она упаковала в машину Дейзи, Джека и корзину с едой. Они ехали на север, по побережью, пока не свернули на узкую грунтовую дорогу, ведущую к пустынному пляжу, окруженному скалами. Это место она открыла для себя годы назад, вскоре после развода, и хранила его как свой последний секрет.
Ветер здесь был другим – диким, свободным, сдирающим с души все наносное. Дейзи, впервые оказавшись на океане, робко потянулась к набегавшей волне, а затем залилась счастливым смехом, когда вода окатила ее ноги. Джек, сбросив кроссовки, побежал вдоль кромки воды, и его поза, обычно такая напряженная, наконец расслабилась.
Мэгги стояла, подставив лицо соленому ветру, и смотрела на них. На своих детей. Разных, пришедших к ней разными путями, но теперь связанных воедино этим моментом, этим местом.
И тут ее осенило. Идея была настолько простой и очевидной, что она удивилась, как не пришла к ней раньше.
Она достала телефон. Не для того, чтобы звонить Алану или Айверсону. Она открыла браузер и начала искать. Не новые роли, не сценарии. Она искала небольшие независимые студии, продюсерские компании, занимающиеся документальным кино. Она искала контакты издателей, специализирующихся на мемуарах.
Она не собиралась возвращаться в старую систему. Она собиралась построить свою.
Вернувшись домой, загорелые и наполненные морским воздухом, они застали на пороге незваного гостя. Элегантную, подтянутую женщину в белом костюме, с идеальной укладкой и пронзительным, оценивающим взглядом. Сьюзан.
– Мэгги, дорогая, – сказала она, улыбаясь той самой, голливудской улыбкой, что была и на вырезке, и в кошмарах Мэгги. – Решила навестить своих внуков. Не прогонишь же старую мать, правда?
Она стояла на пороге дома, который никогда не был ее домом, и смотрела на Дейзи с холодным любопытством. Джек инстинктивно шагнул вперед, заслоняя сестру.
И в этот момент Мэгги, глядя в глаза женщины, которая когда-то научила ее подделывать счастье, наконец обрела свою настоящую, неподдельную силу. Силу защищать свою семью.
– Здравствуй, Сьюзан, – сказала она, не улыбаясь в ответ. – Проходи. Но предупреждаю, наша жизнь – не сценарий. И хэппи-энд здесь никто не гарантирует.
Сьюзан Хайра-Джордан вошла в дом, как ревизор, сующий нос в чужие декорации. Ее взгляд скользнул по упрощенному интерьеру, по детским игрушкам на полу, по акварели Джека на стене, и Мэгги уловила в нем легкую, почти незаметную брезгливость.
– Уютно, – произнесла Сьюзан, и это слово прозвучало как приговор.
Дейзи, прижавшись к ноге Мэгги, смотрела на незнакомку большими, настороженными глазами. Джек стоял рядом, скрестив руки на груди, – живой щит.
– Чему обязан визит? – спросила Мэгги, пропуская ритуал чаепития. Она не собиралась разыгрывать сцену воссоединения.
– Разве матери нужен повод, чтобы навестить дочь? – Сьюзан присела на край дивана, изящно поправив складки юбки. Ее движения были отточены годами работы в индузии, где каждое действие – это послание.
– В нашем случае – да, – парировала Мэгги. – Ты исчезла на тридцать лет. Появление требует объяснений.
Сьюзан вздохнула, изображая легкую грусть.
– Я всегда следила за тобой, Мэгги. Гордилась тобой. Ты воспользовалась шансом, который я тебе дала. В отличие от меня, ты не позволила семье похоронить свой талант.
Мэгги почувствовала, как сжимаются ее кулаки. Старое, детское чувство вины, приправленное гневом, подкатило к горлу.
– Не перекладывай на меня свою вину. Ты сбежала. Точно так же, как я пыталась сбежать в свои роли.
– Но ты вернулась, – мягко заметила Сьюзан, и ее взгляд упал на Дейзи. – Вернулась к тому, от чего я бежала. К материнству. И, скажи честно, разве это не кабала? Вечная готовка, уборка, эти вечные детские крики… Разве это не засасывает? Не превращает тебя в тень самой себя?
Ее слова были отравленными стрелами, выпущенными точно в цель. Они будили в Мэгги те самые ночные страхи, сомнения и усталость. Но теперь, услышав их из уст матери, они потеряли свою силу. Потому что Мэгги видела в них не правду, а боль другого человека, так и не нашедшего выхода.
– Это не кабала, – тихо, но четко сказала Мэгги. – Это выбор. И да, он труден. Но он настоящий. В отличие от твоих сценариев и кастингов, где все чувства – бутафория.
Сьюзан улыбнулась, и в ее улыбке не было ни капли тепла.
– Бутафория платит за такие дома, дорогая. И за усыновление из Китая, позволь заметить. Ты всегда была идеалисткой. Думала, что сможешь обойти систему. Но система всегда побеждает. Ты либо играешь по ее правилам, либо она стирает тебя в порошок.
Разговор прервал плач Дейзи. Девочка, устав от напряжения, разрыдалась. Мэгги взяла ее на руки, и это простое действие – прижать к груди теплый, плачущий комочек – дало ей больше уверенности, чем любые актерские победы.
– Правила меняются, – сказала Мэгги, качая дочь. – Или я их изменю. А теперь, извини, мне нужно уложить ребенка.
Сьюзан поднялась. Ее маска идеальной леди не дрогнула.
– Конечно. Я в городе несколько дней. Остановилась в «Беверли-Уилшир». Позвони, если… передумаешь.
Она ушла, оставив после себя шлейф дорогих духов и ощущение ледяного холода. Джек, проводив ее взглядом, резко выдохнул.
– Боже, она ужасная.
– Она… потерянная, – неожиданно для себя сказала Мэгги. – Она так и не нашла того, что искала. Ни в семье, ни в карьере.
Уложив Дейзи, она подошла к столу, где лежали ее наброски, ее «не сценарий». Она взяла ручку и на чистом листе написала: «ПРАВДА. Цена. Шрам. Основа».
Алан звонил на следующий день, и в его голосе звучала неподдельная паника.
– Мэг, ты в курсе, что твоя мать дала интервью «Пипл»? Полный разворот! «Бабушка Мег Райан: «Я мечтаю обнять своих внуков, но дочь меня не пускает!».
Мэгги закрыла глаза. Ход был предсказуем. Сьюзан играла на своем поле, используя медиа как оружие.
– И что? – спокойно спросила она.
– Что «и что»? – взвизгнул Алан. – Общественность на ее стороне! Образ доброй бабушки против холодной, черствой дочери! Это же катастрофа для твоего имиджа!
– У меня больше нет имиджа, Алан, – сказала Мэгги. – Есть я. И моя семья.
– Нет, дорогая, – его голос стал жестким. – Пока твое имя на афише, у тебя есть имидж. И он трещит по швам. Студия в ярости. Они рассматривают твой отказ как нарушение моральной clauses контракта. Ты не только не королева, ты стала проблемой.
Мэгги посмотрела на Джека, который учил Дейзи складывать пирамидку из кубиков. Он ловил каждое ее слово, и на его лице была та самая, настоящая улыбка, которую не купишь ни за какие деньги.
– Тогда передай Айверсону, что проблема готова к встрече, – сказала она. – Лично. Завтра.
Она положила трубку. Страх уступил место странному спокойствию. Шахматная партия начиналась, и впервые у нее на руках были свои, а не чужие фигуры.
На следующее утро она оделась не в брендовый костюм, а в простые джинсы и белую рубашку. Никакого грима. Она выглядела как обычная женщина, уставшая мать, а не кинозвезда.
Встреча проходила в гигантском кабинете Айверсона с панорамным видом на Лос-Анджелес. За столом сидели он, Алан и несколько незнакомых ей людей в строгих костюмах – юристы, финансисты.
– Мэгги, – начал Айверсон, не предлагая ей сесть. – Ситуация становится критической. Твой личный кризис начинает стоить нам денег.
Мэгги стояла посреди кабинета, чувствуя на себе их взвешивающие взгляды.
– Я не буду сниматься в «Венецианском эскизе», – сказала она просто. – Это окончательно.
В комнате повисла тишина.
– Тогда мы будем вынуждены… – начал Айверсон.
– Я знаю, что вы вынуждены, – перебила она. – Но прежде чем вы запустите свои машины, я хочу предложить вам сделку.
Она подошла к столу и положила перед ним свою скромную, картонную папку. Не толстый сценарий, а несколько листов с тезисами.
– Что это? – скептически спросил Айверсон.
– Это правда, – сказала Мэгги. – Не та, что продается в кино, а та, что происходит за кадром. Я предлагаю вам не игровое кино, а документальный проект. «Немая сцена». О том, что происходит, когда стихают аплодисменты. О поиске себя после славы. О материнстве, не упакованном в голливудскую обертку. О моей матери. О моей дочери. О цикле, который я пытаюсь разорвать.
Алан застонал.
– Мэг, ради всего святого, кто захочет это смотреть? Люди хотят сказку!
– Люди устали от сказок, Алан, – парировала она, не отрывая взгляда от Айверсона. – Они устали от фальши. А я… я стала экспертом по фальши. И теперь я готова говорить о настоящем. Это риск. Но это новый риск. А не пережевывание старого.
Айверсон молча листал ее тезисы. Его лицо было непроницаемым.
– И кто будет снимать эту… исповедь?
– Я, – сказала Мэгги. – Я буду режиссером. И продюсером. А вы будете дистрибьютором. Мы разделим риски и прибыль. Я не прошу у вас денег на съемки. Я использую свои. Я прошу у вас платформу.
Она сделала свою ставку. Всю свою карьеру, все свои сбережения, всю свою репутацию она ставила на одну карту – на правду.
Айверсон откинулся на спинку кресла и уставился на нее. Он видел перед собой не Мэг Райан, королеву ромкома, а другого человека. Режиссера. Автора. Бизнес-леди, наконец.
– Это безумие, – произнес он.
– Да, – согласилась Мэгги. – Но именно безумцы меняют правила игры.
Она повернулась и вышла из кабинета, не дожидаясь ответа. Она сделала все, что могла. Теперь очередь была за ними.
Выйдя из здания студии, она достала телефон и набрала номер, который нашла накануне. Номер небольшого, но уважаемого литературного агентства, специализирующегося на мемуарах.
– Алло, – сказала она, глотая порцию смога и свободы. – Меня зовут Мэгги Хайра. Я хотела бы обсудить возможность написания книги…
Глава седьмая
Ответ студии пришел не письмом, а тишиной. Дни складывались в неделю, а звонка от Айверсона не было. Эта пауза была хуже любого отказа. Она напоминала Мэгги затишье перед атакой, когда противник перегруппировывает силы. Она пыталась использовать это время: встречалась с независимыми продюсерами, обсуждала с литературным агентом структуру будущей книги. Но тень Голливуда, огромная и безразличная, нависала над каждым ее шагом.
Дейзи, окрепшая после болезни, с жадностью осваивала мир. Ее английский ломался забавными оборотами, смешиваясь с обрывками китайских слов, которые она, казалось, начала забывать. Это вызывало у Мэгги новую, странную грусть – словно она стирала последнее свидетельство прошлого дочери. Однажды Дейзи, разглядывая семейный альбом, ткнула пальчиком в детскую фотографию Джека.
– Братик? – спросила она.
– Да, это Джек, – кивнула Мэгги.
– А я? – Дейзи перелистнула страницу, показывая на пустое место между фото Джека и Мэгги. – Где я?
Простой вопрос повис в воздухе, полный недетской глубины. Мэгги обняла ее.
– Ты была тут, в моем сердце. А теперь ты здесь, с нами.
Но вопрос Дейзи стал катализатором. Ночью Мэгги не спала. Она смотрела на звезды за окном и думала о том, что усыновление – это не только про спасение ребенка. Это и про уважение к его истории, к той пустоте, что была до тебя. Она начала вести второй дневник – от имени Дейзи. Записывала все, что знала о приюте, о том дне, когда они встретились, о своих догадках и сожалениях. Это был ее способ дать дочери прошлое, пусть и составленное из обрывков.
Джек тем временем неожиданно нашел свое место в этой новой реальности. Его увлечение гаджетами трансформировалось из побега в инструмент. Он начал снимать на свой телефон короткие, ни на что не похожие видео. Не постановочные, а скорее наблюдения. Мэгги, читающую Дейзи сказку на ночь. Дейзи, пытающуюся научить плюшевого мишку есть палочками. Себя, объясняющего сестре правила бейсбола. Его камера была не суjudgeем, а участником, любящим и немного застенчивым.
– Смотри, – как-то вечером он показал ей смонтированный минутный ролик. Просто Дейзи смеется, глядя на мыльные пузыри. Кадр был немного смазанным, звук перегруженным, но в нем была такая искренняя радость, от которой у Мэгги перехватило дыхание.
– Это… прекрасно, – выдохнула она.
– Это правда, – поправил он. – Ты говорила про документальный проект. А что, если снимать не только про боль и прошлое? А про вот это? Про настоящее?
В его глазах горел огонь, которого она не видела давно. Огонь созидания, а не потребления. Она поняла, что ее сын, всегда считавшийся типичным представителем поколения селфи, на самом деле был потенциальным соратником. Художником, ищущим красоту в реальном.
Именно в этот момент хрупкого равновесия в дверь снова постучалась Сьюзан. На этот раз не одна. С ней был молодой человек с камерой за плечом и диктофоном в руке.
– Мэгги, дорогая! – Сьюзан сияла, ее улыбка была шире и искуснее обычного. – Это Бен, корреспондент из «Вэрайети». Мы готовим большой материал о женщинах-первопроходцах в Голливуде. Я подумала, наша история идеально подойдет. Мать и дочь, две сильные женщины, изменившие индустрию каждая по-своему.
Это был гениальный и подлый ход. Сьюзан не просто прорывалась в ее жизнь – она пыталась присвоить ее бунт, вписать его в свой собственный, удобный нарратив успеха. Сделать из их трагедии и противостояния трогательную сагу о преемственности поколений.
Мэгги стояла в дверях, чувствуя, как Джек напрягся за ее спиной. Дейзи, испуганная незнакомцами, спряталась в складках ее юбки.
– У нас нет общей истории, Сьюзан, – холодно сказала Мэгги. – Есть твоя. И есть моя.
– Но какая разница, дорогая? – не сдавалась Сьюзан, бросая взгляд на оператора, как бы приглашая его запечатлеть этот «драматичный» момент воссоединения. – В конечном счете, все это – часть шоу-бизнеса. Правда, боль, любовь – все это товар. Просто нужно уметь его правильно упаковать.
И тут Мэгги ее увидела. По-настоящему. Не как грозную мать или хищную карьеристку, а как трагическую фигуру. Женщину, которая так долго жила в мире бутафории, что разучилась отличать его от реальности. Ее собственная жизнь стала для нее сценарием, который она бесконечно переписывала.
– Заходи, – неожиданно для себя сказала Мэгги.
Она шагнула назад, пропуская их в дом. Взгляд Сьюзан торжествующе скользнул по лицу дочери. Она считала, что победила.
– Бен, можешь начать снимать, – скомандовала Сьюзан, устраиваясь в кресле, как королева на троне.
– Нет, – мягко, но твердо остановила ее Мэгги. Она повернулась к оператору. – Выключите камеру, пожалуйста.
Тот растерянно посмотрел на Сьюзан.
– Мэгги, что ты делаешь? – улыбка на лице Сьюзан застыла.
– Я предлагаю вам другую историю, – сказала Мэгги, глядя прямо на оператора. – Не интервью. А документальное наблюдение. Прямо сейчас. Без сценария. Вы можете снимать. Но только если запечатлеете все. Абсолютно все.
Она подошла к Джеку и тихо что-то сказала ему на ухо. Он кивнул и убежал наверх.
В гостиной воцарилась неловкая тишина. Сьюзан пыталась сохранять композуру, но ее уверенность таяла с каждой секундой. Она была готова к бою, к словесной дуэли, но не к этой гробовой тишине, в которой слышалось только тиканье часов и прерывистое дыхание Дейзи.
Вернулся Джек. В руках он держал свою камеру. Непрофессиональную, любительскую. Он молча включил ее и навел на Сьюзан.
– Что это значит? – фальцетом спросила та, нервно поправляя воротник блузки.
– Это значит, что сегодня режиссеров будет двое, – сказала Мэгги. – Вы снимаете свою версию. Мы – свою. А зритель… если этот материал когда-нибудь увидит свет, пусть сам решит, где правда.
Она села на пол рядом с Дейзи, обняла ее и уткнулась лицом в ее волосы. Это не было игрой. Это был жест крайней усталости и откровения.
– Я не хочу быть частью твоего шоу, мама, – тихо произнесла Мэгги, и ее голос, наконец, сорвался, выдав ту самую боль, которую она годами прятала за улыбкой. – Я устала. Я чуть не потеряла дочь. Я почти потеряла сына. Я готова потерять все деньги, всю славу, лишь бы они были живы и счастливы. И знаешь, что самое ужасное? Глядя на тебя, я понимаю, что ты, наверное, тоже когда-то так чувствовала. Что ты тоже устала. И вместо того, чтобы попросить о помощи, ты просто… ушла. И теперь, спустя тридцать лет, ты пытаешься вернуться не ко мне, не к ним, – она кивнула на Джека и Дейзи, – а в тот момент, где ты сделала неправильный выбор. Но его уже не исправить.
Сьюзан сидела, окаменев. Ее идеальный макияж не мог скрыть дрожи в уголках губ. Камера Бена была включена, но он опустил ее, понимая, что стал свидетелем чего-то слишком личного, слишком настоящего для глянцевого журнала.
– Ты… ты не понимаешь, – прошептала Сьюзан, и в ее голосе впервые не было ни капли актерства. Только сокрушительная, немыслимая усталость. – Я была в ловушке. Твой отец… этот дом… эти вечные счета… Я задыхалась. Я видела, как мой талант, мои мечты умирают в четырех стенах. И да, я сбежала. Потому что иначе я бы сгнила заживо. И да, я сделала карьеру. Я стала сильной. А что такое сила, Мэгги? Это умение делать выбор. Даже самый ужасный. И не оглядываться.
– Оглядываться – это не слабость, – сказала Мэгги. – Это мужество. Посмотреть в лицо тому, что ты сломал, и попытаться собрать осколки.
Дейзи, до этого молча сидевшая у ног Мэгги, вдруг поднялась, подошла к Сьюзан и протянула ей свою игрушку – потрепанного плюшевого зайца. Простой, детский жест сострадания, который разрушил все защитные барьеры.
Сьюзан смотрела на игрушку, словно видела ее впервые. Ее рука дрогнула, но она не взяла зайца. Вместо этого она поднялась, поправила пиджак, и ее маска снова скользнула на лицо, но теперь в ней были трещины.
– Мне пора, – сказала она глухо. – У меня встреча.
Она вышла, не оглядываясь. Бен, смущенно пробормотав извинения, последовал за ней.
Джек выключил камеру.
– Боже, – выдохнул он. – Это было… интенсивно.
Мэгги сидела на полу, чувствуя себя совершенно опустошенной, но в то же время – странно очищенной. Она сказала все, что копилось годами. Не для публики, не для камеры, а для себя. И для матери.
– Ты записал? – тихо спросила она.
Джек кивнул.
– Сомневаюсь, что это войдет в ее материал для «Вэрайети».
– А в наш? – посмотрела на него Мэгги. – В наш документальный проект? В «Немую сцену»?
Джек задумался, глядя на экран своего телефона.
– Я не знаю. Это… слишком личное. Но, наверное, в этом и есть вся правда. Она неудобная. Она не упаковывается в красивый конверт.
Вечером, укладывая Дейзи, Мэгги получила смс от неизвестного номера. Всего две строчки:
«Ты была храбрее меня. Всегда. Прости».
Она не стала отвечать. Просто сохранила номер. Впервые за много лет она почувствовала не злость и не боль, а жалость. И в этой жалости было начало какого-то нового, хрупкого понимания.
На следующее утро раздался звонок от Айверсона. Его голос был лишен прежней снисходительности. В нем звучало холодное, деловое уважение.
– Мэгги. Совет директоров рассмотрел ваше предложение. Мы не готовы финансировать ваш документальный проект. Это слишком большой риск.
Сердце Мэгги упало.
– Но, – продолжил Айверсон, – мы готовы рассмотреть вас в качестве продюсера «Венецианского эскиза». На наших условиях. И мы приостанавливаем судебные иски на три месяца. У вас есть это время, чтобы доказать свою состоятельность по другую сторону камеры.
Это была не победа. Это была передышка. Платформа, пусть и шаткая. Возможность остаться в игре, не предавая себя до конца.
– Я согласна, – сказала Мэгги.
– И, Мэгги… – Айверсон сделал паузу. – Твое выступление в моем кабинете. Это был хороший спектакль. Почти убедительный.
– Это был не спектакль, Майкл, – ответила она и положила трубку.
Она подошла к окну. На улице шел редкий для Калифорнии грибной дождь. Он смывал пыль с листьев, обнажая их настоящий, сочный цвет. Она думала о матери. О ее смс. О «почти» в голосе Айверсона.
И тогда она поняла, что ее настоящая битва только начинается. Битва не со студией, не с матерью, не с прошлым. Битва за право оставаться собой в мире, который платит за иллюзии. И ее оружием будет не идеальная улыбка, а та самая, неудобная, нескладная, разбитая и воскресающая вновь правда. Правда, которая начиналась здесь, в этой комнате, где спали ее дети, и расходилась кругами, как капли дождя по стеклу.
Глава восьмая
Три месяца. Девяносто дней, которые отделяли ее от финансовой пропасти или творческого провала. Этот срок висел над Мэгги дамокловым мечом. Каждое утро она просыпалась с чувством, что песок в часах убывает, а она все еще не нашла свою формулу – как остаться верной себе в мире, где правду нужно продавать под видом вымысла.
Ее новый офис на студии был стерильным и безликим, как номер в дорогом отеле. Никаких личных вещей, только сценарии, раскадровки и питч-документы. Здесь она была не Мэгги Хайра, а миссис Куэйд, продюсер. Первая же встреча с командой «Венецианского эскиза» стала для нее холодным душем.
Молодой режиссер, Том Флеминг, лет тридцати, с горящими фанатичным блеском глазами, смотрел на нее как на динозавра, которого вытащили из запасников для привлечения инвестиций.
– Я обожаю ваши ранние работы, миссис Куэйд, – говорил он, но его взгляд скользил по ней с снисхождением. – Но сейчас времена изменились. Зритель стал сложнее.
– Зритель всегда был сложнее, – парировала Мэгги, просматривая его видение сценария. – Просто раньше ему реже давали возможность это показать.
Она указала на несколько ключевых сцен, где героиня, одинокая мать, усыновившая ребенка, должна была, по замыслу Тома, рыдать в подушку от отчаяния, а затем встретить красивого незнакомца и найти спасение в его объятиях.
– Это неправда, – сказала она просто.
– Это кино! – всплеснул руками Том. – Люди приходят за эмоциями!
– За катарсисом, – поправила его Мэгги. – А катарсис рождается из узнавания. Узнаете ли вы себя в этой женщине? Я – нет. Отчаяние не проходит от появления красивого мужчины. Оно проходит, когда ты находишь силы встать и приготовить завтрак своему ребенку, даже если у тебя нет на это сил. Когда ты ночью слушаешь ее дыхание и понимаешь, что это единственный звук, который имеет значение.
В комнате повисла тишина. Сценарист, ассистенты – все смотрели на нее с немым удивлением. Они ждали от нее деловых правок, обсуждения бюджетов и кассовых сборов, а она говорила о дыхании ребенка.
– Хорошо, – Том скептически хмыкнул. – А что вы предложите вместо финальной сцены поцелуя на гондоле?
– Одиночество, – сказала Мэгги. – Но одиночество, наполненное смыслом. Она сидит одна на балконе, смотрит на каналы, а ее дочь спит в соседней комнате. И она улыбается. Не потому что счастлива. А потому что она спокойна. Потому что она выбрала себя. И это – победа.
Выйдя с встречи, она чувствовала себя опустошенной. Они не понимали. Они видели в ее истории лишь декорацию для старой сказки. А она пыталась рассказать им новую, и от этого ей было еще более одиноко.
Вернувшись домой, она застала необычную тишину. Джек сидел на диване с ноутбуком, на его лице была сосредоточенная гримаса.
– Мам, садись, – сказал он не отрывая взгляда от экрана. – Тебе нужно это увидеть.
Он развернул ноутбук. На экране было смонтированное видео. Кадры, снятые им за последние недели: Дейзи, учащаяся завязывать шнурки, ее морщинки концентрации на лбу; Мэгги, засыпающая над книгой с темными кругами под глазами; их совместный завтрак, когда Дейзи размазала варенье по всему столу, и они обе смеялись; кадры из зоопарка, где были видны не только их улыбки, но и усталость Мэгги, раздражение Джека от папарацци. А потом – отрывок той самой тяжелой встречи с Сьюзан. Джек вырезал самое главное: ее тихий, надломленный голос, слова о том, что она готова потерять все ради детей; и жест Дейзи с игрушкой.
Это не было гладким, отполированным кино. Это была жизнь со всеми ее шероховатостями, неидеальностями, болью и проблесками света. И это было невероятно мощно.
– Я назвал это «Немая сцена. Пробы», – сказал Джек. – Потому что это и есть пробы. На настоящую жизнь.
Мэгги не могла говорить. Она смотрела на сына и видела в нем не подростка, а человека с огромной внутренней чуткостью.
– Как ты… Почему ты это снял?
– Потому что кто-то должен был, – пожал он плечами. – Ты всегда говорила о правде. Вот она.
В ту ночь Мэгги не спала. Она пересматривала видео снова и снова. И вдруг ее осенило. Она боролась не с той системой. Она пыталась вписать свою правду в их старые рамки. А что, если создать новые?
На следующее утро она пришла в офис Айверсона без предупреждения.
– Майкл, я хочу сделать пилотную серию, – заявила она, кладя перед ним флешку с видео Джека. – Не для кинотеатров. Для стриминговой платформы. Десять минут. Без гарантий. Просто посмотрите.
Айверсон скептически поднял бровь, но вставил флешку в компьютер. Он смотрел молча, его лицо было непроницаемым. Когда видео закончилось, он откинулся на спинку кресла.
– Это депрессивно, Мэгги. И сыро.
– Это честно, – не сдавалась она. – И я готова снять еще. Не только про себя. Про других женщин в индустрии. Про матерей. Про тех, кто пытается совмещать карьеру и семью и чувствует себя виноватыми и там, и там. Это не «Немая сцена». Это «За кадром». Голоса, которые вы никогда не слышите.
Айверсон долго смотрел на нее, оценивая.
– Стриминги… – произнес он задумчиво. – Они действительно ищут новый контент. Более рискованный. Ладно. Я покажу это людям из «Нетфликс». Без обещаний.
Это была крошечная брешь в стене. Но для Мэгги она значила все.
Тем временем, ее странное сотрудничество с Сьюзан продолжалось. Они работали над кастингом для «Венецианского эскиза». Просмотры были мучительными. Одна за другой молодые, прекрасные актрисы читали сцены, изображая «уязвимость» и «силу» с таким расчетливым профессионализмом, что Мэгги становилось дурно. Они были ее отражением двадцатилетней давности – идеальными, пустыми куклами.
И тогда в аудиторию вошла она. Не красавица по голливудским меркам – лицо с характером, глаза, в которых читалась своя история. Ее звали Изабель Мартинес. Когда она начала читать сцену, где героиня признается себе в своем одиночестве, Мэгги почувствовала мурашки по коже. В ее голосе не было надрыва, лишь тихая, бездонная усталость и капля надежды. Она не играла. Она проживала.
– Кто это? – спросила Мэгги после ее ухода.
– Выпускница Йейля, несколько ролей в независимом кино, – пробормотал кастинг-директор, просматривая бумаги. – Не самый коммерческий тип.
– Она идеальна, – сказала Мэгги.
– Мэгги, подумай, – вмешалась Сьюзан. – У нее нет имени. Она не продаст билеты.
– А у меня есть имя, – возразила Мэгги. – И я буду продюсером. Мы продадим его вместе.
Сьюзан хотела что-то сказать, но замолчала. В ее глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
Вечером того же дня Мэгги зашла в комнату к Дейзи. Девочка уже спала, прижав к груди того самого потрепанного зайца. На тумбочке лежал рисунок – три фигурки, две большие и одна маленькая, и четвертая, нарисованная отдельно, поменьше. Джек, Мэгги, Дейзи и заяц. Ее семья.
Она вспомнила вопрос Дейзи: «Где я?» в семейном альбоме. И поняла, что ее дочь, сама того не зная, дала ей ответ. Она была не в прошлом, которого не было. Она была здесь, в этом рисунке, в этой комнате, в этом сердце.
Она спустилась вниз, где Джек что-то правил на своем ноутбуке.
– Спасибо тебе, – сказала она ему. – За твое видео. Ты… настоящий художник.
Джек смущенно потупился, но уголки его губ дрогнули в улыбке.
– Это просто домашнее видео, мам.
– Нет, – возразила Мэгги. – Это самое честное кино, что я видела за всю жизнь.
Она взяла свой собственный ноутбук и открыла папку с набросками для книги. Она писала ее урывками, ночами, в моменты отчаяния и просветления. И сейчас, глядя на спящую Дейзи и на сына, который нашел свой путь, она поняла, о чем должна быть эта книга. Не о славе, не о падении, не о боли. О выборе. О том, что в любой момент, даже среди обломков, можно начать строить заново. Не идеальную жизнь, а свою.
Она начала печатать. Сначала медленно, потом все быстрее. Слова текли сами, как будто они ждали этого момента всю ее жизнь.
«Мне было пятнадцать, когда мать ушла, хлопнув дверью. Этот звук стал саундтреком моего взросления – аккордом предательства и боли. Я поклялась себе, что никогда не буду похожа на нее. Я буду идеальной матерью, идеальной женой, идеальной актрисой. Я построю замок из того, что она разбила.
Но замки, построенные на страхе, – песочные. Они рассыпаются при первом же шторме. Мой шторм пришел вместе с тишиной. Тишиной после аплодисментов, после «снято», после того, как стихли свадебные фанфары.
И тогда я совершила самое трудное путешествие в своей жизни. Не в Китай. А в самое себя. Туда, где жила та девочка, все еще ждущая, что мама вернется. И я нашла ее. Сидящей в одиночестве среди обломков своих мечтаний.
И я взяла ее за руку. И мы пошли вместе. И по дороге мы нашли других. Сына, который научил меня видеть красоту в несовершенстве. Дочку, которая показала мне, что любовь – это не чувство, а действие. И даже мать, которая, оказалось, все эти годы тоже была просто напуганной девочкой.
Я не знаю, чем закончится эта история. Но я знаю, что теперь она – моя. И я больше не буду подделывать счастье. Потому что самое настоящее счастье оказалось не в улыбке, которую ждут от тебя миллионы. А в тихом вечере в комнате, где спит твой ребенок, и в знании, что завтра будет новый день. И ты встретишь его не как призрак былой славы, а как человек. Просто человек. Который, наконец, дома».
Она откинулась на спинку кресла. В доме была тишина, но это была та самая, живая тишина, наполненная дыханием ее детей. За окном горели огни Лос-Анджелеса – города грез, который когда-то чуть не погубил ее, а теперь становился фоном для ее нового начала.
Она не победила систему. Она даже не была уверена, что сможет ее изменить. Но она что-то изменила в себе. И для нее, для Мэгги Хайра, которая всю жизнь играла чужие роли, это было самой большой победой. Победой, которая стоила всех провалов, всей боли, всех слез. Потому что это была ее победа. Настоящая.
И она знала, что какой бы путь ни выбрала дальше – продюсирование голливудского хита, съемки независимого документального фильма или просто жизнь в тихом доме с двумя детьми – она будет делать это как она. Впервые за долгие-долгие годы.
Глава девятая
Студия «Paramount» пахла старыми деньгами, властью и едва уловимым страхом. Именно здесь, в легендарном кабинете, где когда-то заключались сделки, менявшие лицо кинематографа, Мэгги предстояло провести свою первую большую битву в новом качестве. Она шла по бесконечным коридорам, чувствуя на себе взгляды ассистентов и стажеров. Шепоток «Смотри, это Мег Райан» уже не вызывал в ней ничего, кроме легкой иронии. Она была не Мег Райан, а Мэгги Хайра, продюсер, пришедший на встречу по кастингу.
Войдя в переговорную, она увидела уже знакомую команду: Том Флеминг, режиссер, смотрел на нее с холодной вежливостью; кастинг-директор, Синтия, делала вид, что увлечена своими бумагами; а во главе стола сидел Майкл Айверсон, чье лицо не выражало ничего, кроме скуки.
«Итак, Мэгги, вы настаиваете на кандидатуре Изабель Мартинес», – без предисловий начал Айверсон. – «Объясните ещё раз, почему мы должны рискнуть многомиллионным проектом ради актрисы, чье имя ничего не значит для кассы?»
Мэгги сделала глубокий вдох. Она приготовилась не к эмоциональной речи, а к деловому предложению.
«Изабель – не риск, Майкл. Это инвестиция. Зритель устал от гладких, полированных картинок. Он хочет правды. А Изабель – это правда. Её усталость, её сила, её незащищенность – они настоящие. Я видела её пробы. Она не играет мать, которая нашла любовь. Она играет женщину, которая нашла себя. И в этом – новая романтика. Романтика с самим собой».
Том Флеминг язвительно улыбнулся.
«Прекрасная речь, Мэгги. Но мы снимаем кино, а не групповую терапию. Мне нужна актриса, которая сможет выдержать каждую сцену, а не просто выглядеть «аутентично»».
«Она может больше, чем выглядеть, – парировала Мэгги. – Она может прожить. Давайте проведем пробную сцену. Не здесь, не перед камерами. Вместе. Все мы. Я сыграю с ней».
В комнате повисла ошеломленная тишина. Бывшая звезда ромкома предлагала себя в качестве партнера для проб никому не известной актрисы. Это был беспрецедентный шаг.
Айверсон, наконец, проявил интерес. «Любопытно. Хорошо, Мэгги. Покажите нам».
Мэгги вышла в центр комнаты. Она поймала взгляд Изабель, которая стояла у двери, бледная от волнения. «Сцена из ресторана, – тихо сказала Мэгги ей. – Ты только что призналась себе, что усыновление – это не спасение, а начало новой, еще более сложной битвы. Я – твое отражение в зеркале дамской комнаты. Твоя усталость».
И они начали. Без реквизита, без света. Только два голоса в тишине кабинета. Изабель говорила о страхе не справиться, о ночах, проведенных без сна, о любви, которая больше похожа на одержимость. Мэгги отвечала не как актриса, а как женщина, прошедшая через это. Её реплики были тихими, почти шепотом, но они несли в себе такой груз прожитых лет и боли, что у Синтии, кастинг-директора, на глаза навернулись слезы.
Когда они закончили, в комнате стояла абсолютная тишина. Даже Том Флеминг не мог вымолвить ни слова.
«Вот ваша героиня, Майкл, – сказала Мэгги, её голос был хриплым. – Она не притворяется. Она просто есть».
Айверсон медленно кивнул. «Хорошо. Она утверждена. Но, Мэгги, – его взгляд стал жестким, – если этот проект провалится, ваша карьера продюсера закончится, не успев начаться. Вы это понимаете?»
«Я всегда работала под давлением, – ответила Мэгги. – Просто раньше давлением были ожидания миллионов. Теперь – мои собственные».
Выйдя из здания студии, она почувствовала не эйфорию, а глубочайшую усталость. Она сделала первый шаг. Но впереди была война. Война со сценарием, с режиссером, с самой системой, которая не хотела меняться.
Вернувшись домой, она застала неожиданную картину. Джек и Дейзи сидели на полу перед телевизором и смотрели… её старый фильм. «Неспящие в Сиэтле». На экране она, двадцатилетняя, с сияющими глазами и идеальной улыбкой, говорила о судьбе и любви.
Дейзи, увидев её, указала на экран. «Мама! Смотри! Мама!»
Джек смущенно выключил телевизор. «Прости, мы просто… Захотелось посмотреть».
Мэгги подошла и села рядом с ними. Она смотрела на темный экран, где только что была её прошлая, незнакомая уже версия.
«Какая я там?» – тихо спросила Дейзи.
«Ты там… очень старалась быть счастливой», – ответила Мэгги, обнимая дочь. – «А знаешь, в чем разница между той мамой и этой?»
Джейк смотрел на нее с интересом.
«Та мама верила в любовь, которая приходит как чудо. А эта знает, что любовь – это то, что ты строишь каждый день. Вот так». Она поцеловала макушку Дейзи, а затем потрепала по волосам Джека. «И это намного труднее. Но и намного лучше».
В ту ночь ей позвонила Изабель. Её голос дрожал от благодарности и страха. «Миссис Куэйд… Мэгги… Я не знаю, как благодарить вас. Но я так боюсь. Боюсь не оправдать ваше доверие».
«Изабель, – мягко сказала Мэгги, глядя в ночное окно на огни Лос-Анджелеса, – всё, что я от тебя хочу, – это чтобы ты перестала бояться быть недостаточно хорошей. Потому что наша сила не в идеальности. Она – в наших трещинах. Именно через них и прорастает настоящая жизнь. Спи спокойно. Завтра начинается новая битва».
Положив трубку, она поняла, что говорит не только с Изабель. Она говорит с собой. С той самой девочкой, которая когда-то приехала в Голливуд с картонным чемоданом и чемоданом несбывшихся надежд. Та девочка наконец-то выросла. И её голос, тихий и надтреснутый, наконец-то стал слышен.
Глава десятая
Средиземноморский дом, купленный на пике отчаяния, теперь стал убежищем на пике творческой бури. Мэгги привезла сюда детей на две недели, украденные у безумного графика пре-продакшена «Венецианского эскиза». Здесь, вдали от давящей голливудской суеты, должно было произойти чудо – превращение старой романтической сказки во что-то новое, настоящее.
Она стояла на том самом обрыве, где когда-то ветер унес клочок газеты с лицом её матери. Теперь ветер с моря трепал страницы переписанного сценария в её руках. Том Флеминг, несмотря на своё сопротивление, был вынужден считаться с её правками. Но она знала – его согласие было лишь видимостью. Настоящая битва будет на съёмочной площадке.
«Мама!» – крик Джека заставил её обернуться. Он бежал к ней по лужайке, его лицо было бледным. В руках он сжимал планшет. «Ты видела это?»
На экране был популярный голливудский блог. Заголовок кричал: «НОВАЯ ЖЕРТВА WOKE-КУЛЬТУРЫ: МЭГ РАЙАН УБИВАЕТ РОМКОМ». Статья, наполненная ядовитыми инсинуациями, обвиняла её в том, что она, движимая личной неудавшейся жизнью, пытается разрушить последний оплот «красивой сказки» в кино. Автор, анонимный, но явно хорошо осведомленный изнутри проекта, язвительно комментировал каждый её шаг: от утверждения «некоммерческой» Изабель Мартинес до «депрессивных» правок в сценарии. Были даже выдержки из их внутренних обсуждений с Томом.
«Это Флеминг, – с уверенностью сказал Джек. – Или кто-то из его команды. Они хотят утопить проект до начала съемок и сделать тебя козлом отпущения».
Мэгги почувствовала, как знакомый, едкий страх заползает ей в глотку. Страх публичного осмеяния. Страх провала. Он был таким же острым, как в юности, когда она боялась не получить роль.
Но потом её взгляд упал на Дейзи. Дочь сидела на траве и с огромной концентрацией пыталась надеть купальную шапочку на плюшевого зайца. Её язык высунулся от усилия, а брови были сдвинуты. Это было так нелепо, так совершенно и по-настоящему, что волна страха отхлынула, смениваясь странным, тихим спокойствием.
«Пусть пишут, – сказала она, возвращая планшет Джеку. – Они пишут о призраке. О Мег Райан. А я всё больше ей не являюсь».
«Но они могут разрушить всё! Твою репутацию! Шанс Изабель!»
«Джек, – она положила руку ему на плечо, – ты же сам снимал нашу жизнь. Ты видел, что настоящее всегда побеждает красивую подделку. Может, и здесь сработает».
Однако, вернувшись в Лос-Анджелес, она обнаружила, что оптимизм её сына был более чем оправдан. Атмосфера на студии изменилась. Взгляды, которые раньше были просто безразличными, стали откровенно враждебными. Алан, её агент, звонил не переставая.
«Мэг, это катастрофа! Инвесторы в панике! Том Флеминг открыто заявляет, что не может работать в таких условиях! Тебя хотят убрать с поста продюсера!»
«Пусть попробуют, – ответила она с ледяным спокойствием, которого сама в себе не знала. – Мой контракт железный. И если они хотят войны, они её получат».
Но одной юридической защиты было мало. Нужен был ход. И он пришел оттуда, откуда она не ждала.
Поздно вечером, когда она в сотый раз перечитывала сценарий, в дверь постучали. На пороге стояла Сьюзан. На этот раз на ней не было безупречного костюма. Просто темные брюки и свитер. И никакого грима. Без него она выглядела старше, уязвимее.
«Можно?» – её голос звучал устало.
Мэгги молча пропустила её. Сьюзан прошла в гостиную, села в кресло и тяжело вздохнула.
«Я читала ту статью, – начала она. – И знаешь, что я поняла? Я узнала в этом авторе себя. Сеюнью. Такую же язвительную, циничную, уверенную, что знает, как надо».
Мэгги молчала, давая ей говорить.
«Я всю жизнь думала, что сила – в умении контролировать нарратив, – продолжала Сьюзан, глядя в пустоту. – Создать красивую историю и заставить всех в неё поверить. Но ты… ты сильнее. Ты не боишься показать историю некрасивой. Потому что это правда».
Она подняла на Мэгги глаза, и в них впервые не было ни расчета, ни актерства. Только большая, немыслимая усталость.
«Я хочу помочь тебе, – тихо сказала Сьюзан. – Не как бабушка. Не как мать. Как профессионал. Я знаю всех в этой индузии. Я знаю, как они думают. Позволь мне быть твоим… советником. Твоим щитом».
Мэгги смотрела на женщину, которая когда-то разбила её жизнь. И видела в ней не монстра, а союзника. Странного, опального, но искреннего в своем желании загладить вину. Возможно, это был самый безумный её поступок. Но её жизнь и состояла из безумных поступков.
«Хорошо, – кивнула Мэгги. – Но есть одно условие. Никаких манипуляций. Только правда».
Уголки губ Сьюзан дрогнули в подобии улыбки. «Боюсь, мне придется учиться этому заново».
Их странный альянс заработал немедленно. Сьюзан, используя свои старые связи и авторитет, устроила несколько закрытых показов пилотного ролика Джека – «Немая сцена. Пробы». Она не показывала его массам, а направляла строго выверенным людям – влиятельным кинокритикам, уставшим от гламура, продюсерам из мира независимого кино, искавшим новое дыхание. И реакция была подобна разорвавшейся бомбе. Тихай, подпольная, но невероятно мощная.
Пошли разговоры. Шепот в кулуарах. «А ты видел, что делает Райан? Это гениально. Это больно. Это настоящее».
Давление со стороны студии начало ослабевать. Айверсон, почувствовав изменение ветра, внезапно стал более сговорчивым. Он видел, что проект «Венецианский эскиз» из коммерческого риска превращается в громкое, скандальное, а значит, потенциально прибыльное событие.
Первый день съемок в павильонах Лос-Анджелеса стал решающим. Том Флеминг попытался взять бразды правления в свои руки, снимая сцену так, как видел её изначально – с красивыми слезами и пафосными монологами. Мэгги молча наблюдала за монитором. Изабель старалась, но её игра выглядела фальшиво на фоне гладкой, бездушной режиссуры.
«Стоп!» – наконец, не выдержав, сказала Мэгги. Она подошла к Флемингу. «Том, это не работает. Ты душишь её в своих декорациях».
«Я режиссер!» – вспылил он. – «И я решаю, как снимать!»
В павильоне воцарилась напряженная тишина. Вся съемочная группа смотрела на них.
«Тогда я воспользуюсь своим правом продюсера, – холодно сказала Мэгги. – Давай попробуем по-моему. Один дубль. Без твоих подсказок. Просто камера и Изабель».
Флеминг, багровея, хотел было возразить, но встретил взгляд оператора, который почти незаметно кивнул. Команда была на стороне Мэгги. Они тоже устали от штампов.
«Ладно, – прошипел Флеминг. – Валяйте. Но это последний дубль».
Сцена была простой: героиня Изабель, одна в своей венецианской квартире, получает письмо от агентства по усыновлению. Вместо того чтобы давать ей сложный текст, Мэгги просто сказала: «Изабель, представь, что ты получила письмо от меня. Из того приюта в Китае. Но я не взяла тебя. Я ушла и не оглянулась».
Камера включилась. Изабель замерла с распечатанным конвертом в руках. Сначала на её лице не было ничего. Потом появилось недоумение. Затем – медленное, ползущее понимание. И наконец – такая бездонная, тихая боль, что у многих членов съемочной группы перехватило дыхание. Она не проронила ни слезинки. Она просто сжала письмо в руке так, что костяшки побелели, и её всё тело согнулось от немого крика. Это длилось всего тридцать секунд. Но это были тридцать секунд чистого, ничем не разбавленного киноискусства.
Когда прозвучало «Снято!», в павильоне стояла гробовая тишина. Затем оператор, седой ветеран, снял наушники и медленно, уважительно похлопал. К нему присоединился осветитель, потом гримеры. Даже Том Флеминг не смог ничего сказать. Он просто смотрел на повторе на мониторе, и его лицо было бледным.
Мэгги подошла к Изабель, которая всё ещё стояла, дрожа, в центре съемочной площадки.
«Вот, – тихо сказала Мэгги, обнимая её. – Вот оно. Ты только что подарила им кусочек своей души. И они это никогда не забудут».
В тот вечер, возвращаясь домой, Мэгги получила смс от Сьюзан. Всего три слова: «Твоя мать гордится тобой».
Впервые за многие годы эти слова не вызвали в ней ни гнева, ни горькой иронии. Они вызвали тихую, светлую грусть. Грусть по тому, чего не было, но что, возможно, начиналось только сейчас.
Она зашла в дом. Джек учил Дейзи играть на пианино. Две ноты, сбивчиво, но радостно. Это был самый прекрасный звук, который она слышала за всю свою жизнь. Звук настоящего. Звук дома.
Она поняла, что её битва за «Венецианский эскиз» была не просто борьбой за фильм. Это была борьба за право на свою историю. За право быть не идеальной, не счастливой, не красивой, а просто – настоящей. И в этой битве, какой бы ни был финальный кассовый сбор, она уже победила.
Венеция встретила съемочную группу не солнечной позолотой, а промозглым туманом. Он стелился по каналам, скрывая гондолы и палаццо, превращая город в черно-белую гравюру. Для Мэгги это было идеальным фоном. Никаких открыток, только сырая, дышащая многовековой сыростью реальность.
Съемки шли с переменным успехом. Том Флеминг, лишенный возможности тотального контроля, стал пакостить по мелочам: затягивал паузы, оспаривал каждый ракурс, который предлагала Мэгги. Но команда, воодушевленная работой с Изабель, уже не поддавалась на его провокации. Они видели магию, которая рождалась, когда режиссерские амбиции уступали место правде.
Одной из ключевых стала сцена, которую Мэгги отстояла с боем. Её героиня, Анна, должна была просто бродить по ночному городу. Не искать любовь, не плакать о прошлом, а просто идти, слушая, как её шаги отдаются в каменных лабиринтах. Флеминг настаивал на диалоге с прохожим, на случайной встрече, которая «даст зрителю надежду».
«Надежда не в случайностях, Том, – устало сказала Мэгги, наблюдая, как гримеры готовят Изабель к ночным съемкам. – Надежда – в том, чтобы перестать их ждать. В том, чтобы научиться быть собой в этой тишине».
Сцена снималась в три часа ночи на пустынной набережной. Изабель, закутанная в простой плащ, шла по мокрой брусчатке. Камера, управляемая Джеком, который настоял на своем участии в качестве второго оператора, двигалась за ней неуверенно, почти по-любительски, но в этой неуверенности была подлинность. Не было саундтрека, только звук воды, плескавшейся о старые ступени, и далекий крик чайки. Изабель не играла. Она шла. Иногда она останавливалась, закрывала глаза и вдыхала влажный воздух, и в этот момент на ее лице не было ни счастья, ни горя. Было присутствие. Полное, безраздельное присутствие в самом себе.
Джек, смотря в видоискатель, вдруг понял, что снимает не актрису, а свою мать. Ту самую, что стояла на обрыве в Средиземноморье, слушая ветер. Он снимал ту тишину, которую они с Дейзи научились ценить. Его пальцы, привыкшие к быстрым, клиповым монтажу в соцсетях, теперь учились терпению, учась выдерживать долгий, немой кадр.
Когда прозвучало «Снято!», Изабель не сразу вышла из образа. Она стояла, глядя на черную воду канала, и по ее щекам текли настоящие, не вызванные гримом слезы.
«Что случилось?» – обеспокоенно спросила Мэгги, подходя к ней.
Изабель обернулась. Улыбка скользнула по ее лицу, смешиваясь со слезами.
«Ничего. Всё. Я просто… впервые за долгое время не чувствовала себя одинокой. Потому что была наедине с собой. И это было… достаточно».
В эту же ночь Мэгги получила письмо от литературного агента. Черновой вариант её мемуаров, который она отправила неделю назад, произвел эффект разорвавшейся бомбы. Издательство предлагало контракт, но с одним условием: убрать главы о матери. «Слишком мрачно, – писал редактор. – Читатель хочет вдохновения, а не исповеди о семейных травмах».
Мэгги перечитала письмо, сидя на балконе своего номера с видом на туманную гладь Канала Джудекка. Она смотрела на огни другого берега и думала о том, как легко снова надеть маску, даже искренне желая её сбросить. Убрать Сьюзан – значит снова совершить предательство. Предать ту девочку, которую когда-то бросили, и ту женщину, которой стала её мать, – одинокую, уставшую, так и не нашедшую ответов.
Она взяла ноутбук и написала ответ. Всего несколько строк: «Спасибо за предложение. Но моя история – это не только свет. Это и тень. Без тени не бывает объема. Без правды не бывает книги. Я не готова её редактировать».
Положив ноутбук, она почувствовала не гордость, а смирение. Она просто сделала единственно возможный для себя выбор. И это было свободой.
Утром её разбудил звонок от Дейзи. Дочь, оставшаяся с няней в Лос-Анджелесе, научилась звонить по видео. На экране было её сонное, помятое лицо.
«Мама, я скучаю. Когда ты вернешься?»
«Скоро, милая. Очень скоро».
«А Венеция… она красивая?»
Мэгги перевела камеру на открытый балкон, на медленно рассеивающийся туман, на серую, величавую воду.
«Она… настоящая», – ответила Мэгги. «Как мы с тобой».
Глава одиннадцатая
Возвращение в Лос-Анджелес после окончания съемок было похоже на выход из-под воды. Давление, которое на время отпустило, обрушилось на Мэгги с новой силой. Начинался монтаж, и это была новая война – война за каждую сцену, за каждый кадр.
Том Флеминг, поняв, что не смог контролировать процесс на площадке, перенес поле боя в монтажную. Он приходил каждый день с новой версией, где вырезал «депрессивные», по его мнению, сцены и наращивал музыку, пытаясь вытянуть эмоции, которые актриса отказалась ему дать.
«Она слишком медленная! – кричал он, указывая на сцену ночной прогулки Изабель. – Зритель заснет!»
«Может, ему и нужно наконец уснуть? – тихо парировала Мэгги. – Чтобы проснуться уже другим человеком».
Их главным союзником неожиданно стал Майкл Айверсон. После успеха пилотного ролика Джека на стриминговой платформе, который собрал скромную, но очень верную аудиторию, Айверсон увидел в «Венецианском эскизе» не просто фильм, а культурный тренд. Он начал говорить языком, которого от него никто не ожидал: «аутентичность», «новый реализм», «женский взгляд».
Именно Айверсон настоял на том, чтобы финальный монтаж остался за Мэгги. «Пусть будет так, как она хочет, – сказал он Флемингу на итоговом совещании. – Мир сошел с ума, Том. Теперь они хотят не убегать от реальности, а находить в ней красоту. Или, черт возьми, хотя бы правду».
Флеминг в ярости покинул проект. Его уход стал главной темой голливудских сплетен на неделю. «Мег Райан выжила режиссера с его же площадки!» – кричали заголовки. Мэгги не обращала внимания. Она дневала и ночевала в монтажной вместе с Джеком, который оказался гениальным ассистентом. Его молодое, не зашоренное восприятие помогало находить неожиданные решения.
Однажды вечером, когда они работали над финальной сценой, Джек внезапно сказал:
«Знаешь, мам, а ведь он прав. Фильм медленный. И в нем нет хэппи-энда в привычном смысле».
Мэгги смотрела на монитор, где её героиня сидела на балконе, а не в объятиях мужчины, и смотрела на восход над Венецией.
«А разве это не хэппи-энд? – спросила она. – Она осталась одна. Но она не одинока. Она нашла себя. Кажется, это и есть та самая, единственная любовь, которая никогда не предает».
Джек задумался.
«Может, ты и права. Просто… это непривычно. Как горький шоколад после молочного. Сначала кажется странным, а потом уже не можешь есть ничего другого».
За неделю до премьеры в доме Мэгги снова появилась Сьюзан. На этот раз без предупреждения. Она выглядела постаревшей. Её безупречная маска дала трещину.
«Я уезжаю, Мэгги, – сказала она, не садясь. – В Аризону. Купила там маленький домик».
Мэгги молча ждала.
«Я прочитала твою книгу, – тихо продолжила Сьюзан. – Тот черновик, что ты прислала агенту. Он… переслал его мне. Думал, может, я смогу тебя уговорить».
Мэгги сжалась внутри. Она боялась этого больше, чем разгромных рецензий.
«И что?» – спросила она, и её голос дрогнул.
Сьюзан подошла к окну, отвернувшись.
«Я всегда думала, что ты меня ненавидишь. А оказалось… ты меня просто понимаешь. И это… больнее. Потому что оправдываться перед ненавистью легко. А перед пониманием… невозможно».
Она обернулась. В её глазах не было привычного блеска. Только усталость.
«Ты была права. Я бежала. И я так и не нашла того, что искала. А ты… нашла. И я завидую тебе. Не твоей славе, не твоему дому. А этой… твоей тишине. Этому спокойствию».
Впервые за много лет Мэгги не нашла в себе ни гнева, ни обиды. Только пустоту, которую оставляет после себя пройденная боль.
«Останься, – неожиданно для себя сказала она. – Останься на премьеру».
Сьюзан удивленно посмотрела на неё.
«После всего, что я…»
«Именно после всего, – перебила Мэгги. – Возможно, это и есть наш единственный шанс. Не начать сначала. А просто… посмотреть правде в глаза. Вместе».
Глава двенадцатая
Премьера «Венецианского эскиза» была главным событием сезона. Не потому, что это был самый дорогой или самый разрекламированный проект, а потому, что все ждали провала. Ждали, когда Мег Райан, королева ромкома, окончательно упадет с трона, попытавшись навязать публике свою «правду».
Мэгги стояла перед зеркалом в своей гардеробной, глядя на отражение. На ней было простое черное платье без украшений. Никаких блесток, никаких улыбок. Только её лицо – сорокалетней женщины с морщинками у глаз и новым, твердым выражением вокруг губ.
Джек вошел, держа за руку Дейзи. Дочь была в пышном платье цвета фуксии – её собственный осознанный выбор.
«Ты красивая, мама, – сказала Дейзи, подходя и обнимая её за ноги. – Как принцесса».
«Не принцесса, – улыбнулась Мэгги, поднимая её на руки. – Просто мама».
Красная дорожка встретила её оглушительным гамом. Вспышки камер, крики репортеров. Но на этот раз Мэгги не чувствовала себя диким зверем в загоне. Она держала за руки своих детей и шла, изредка останавливаясь, но не застывая в привычной позе. Она позволяла себе быть разной – уставшей, задумчивой, улыбающейся Джеку, когда он что-то шептал ей на ухо. Она была живым человеком, а не картинкой.
Перед входом в зал она увидела Сьюзан. Та стояла в стороне, в элегантном темно-синем костюме, и смотрела на неё. Их взгляды встретились. Сьюзан не улыбнулась. Она просто медленно, почти незаметно кивнула. И в этом кивке было больше понимания и уважения, чем во всех прошлых словах.
Зал погас. На экране поползли титры. Мэгги сидела между Джеком и Дейзи, чувствуя, как её ладони стали ледяными и влажными. Она не смотрела на экран. Она смотрела на зрителей, пытаясь уловить их реакцию.
Первые полчаса в зале стояла настороженная тишина. Не было привычного смеха, вздохов умиления. Люди смотрели, втянув головы в плечи, как будто готовясь к удару. А потом началась сцена с письмом. Сцена, где Изабель, получив известие из агентства, не плачет, а замирает, и вся её боль выражается лишь в сжатых кулаках и изгибе губ.
Мэгги услышала, как кто-то впереди тихо всхлипнул. Потом ещё кто-то. Это не были рыдания. Это было сдержанное, глубокое сопереживание. Зрители не плакали над героиней. Они плакали с ней. Они узнавали в её молчаливой стойкости что-то своё.
Когда на экране погас последний кадр – одинокая фигура Анны на балконе, озаренная утренним солнцем, – в зале на секунду воцарилась абсолютная тишина. А потом раздались аплодисменты. Не оглушительные, не восторженные. Медленные, тяжелые, уважительные. Люди вставали с мест не для того, чтобы выразить восторг, а чтобы отдать дань. Дань мужеству быть неидеальным. Дань правде.
Мэгги сидела, не двигаясь, чувствуя, как по её щекам текут слезы. Она не пыталась их смахнуть. Она смотрела на экран, где сейчас должны были пойти финальные титры, и думала не о кассовых сборах, не о рецензиях. Она думала о той девочке из Коннектикута, которая боялась остаться одной. Та девочка сейчас была здесь. И она была не одна. Её окружали её дети. Её жизнь. Её правда.
На выходе из зала к ней подошла пожилая женщина, её глаза были красными от слез.
«Спасибо вам, – прошептала она, сжимая руку Мэгги. – Спасибо. Я… я думала, что я одна такая. А оказалось…»
Мэгги не нашла слов. Она просто обняла незнакомку. В этом объятии было всё: и прощение, и принятие, и надежда.
Поздним вечером, когда суета премьеры осталась позади, они вчетвером – Мэгги, Джек, Дейзи и Сьюзан – сидели на кухне в доме в Беверли-Хиллз и ели мороженое прямо из контейнера. Было шумно, смешно, и Дейзи размазала шоколад по всему столу.
Джек поднял свой смартфон.
«Улыбочку! Для истории!»
Мэгги инстинктивно приготовилась выдать свою знаменитую улыбку. Но вместо этого она просто рассмеялась, глядя на заляпанное мороженным лицо Дейзи. Джек сделал кадр.
Позже, разглядывая фотографию, Мэгги увидела на ней не Мег Райан. Она увидела женщину. Уставшую, несовершенную, но счастливую. По-настоящему.
Она подошла к окну. Где-то там, в ночном городе, её фильм начинал свою самостоятельную жизнь. Кто-то его полюбит, кто-то возненавидит. Но это уже не имело значения. Она сделала то, что должна была сделать. Не для Голливуда. Не для зрителей. Для себя.
И она знала, что её история только начинается. Больше не как актрисы, не как продюсера, а как человека, который наконец-то разрешил себе быть собой. Со всеми трещинами, шрамами и той самой, тихой, ни на что не похожей радостью, которая рождается не по режиссерскому хлопку, а в гробовой тишине, среди обломков тщательно выстроенной жизни. И из этих обломков, как оказалось, можно построить нечто гораздо более прочное. Себя.
Глава тринадцатая
Успех «Венецианского эскиза» был особенным. Его не измеряли привычными кассовыми сборами. Он не взрывал прокат, как блокбастеры, но тихо, неуклонно просачивался в зрительские сердца, становясь предметом долгих, заинтересованных обсуждений. Критики, привыкшие к ярлыкам, разводили руками: это не была комедия, не была мелодрама в чистом виде. Это был честный разговор с женщиной о ней самой. Для Мэгги это было главным достижением – фильм нашел своих, тех, кто, как и она, устал от подделок.
Однажды утром, разбирая почту, она нашла конверт без марки, подброшенный в почтовый ящик. Внутри лежала детская фотография. Девочка лет двух с темными, серьезными глазами и неуловимо знакомым разрезом лица. На обороте – несколько иероглифов и дата, совпадавшая с приблизительным днем рождения Дейзи. Ни имени, ни обратного адреса. Только молчаливый укор и надежда, вложенные в пожелтевший картон.
Мэгги долго сидела с фотографией в руках, чувствуя, как старые страхи шевелятся в глубине души. Страх, что однажды на пороге появится незнакомая женщина и потребует свою дочь назад. Страх, что ее любви, какой бы искренней она ни была, окажется недостаточно. Она смотрела на спящую Дейзи, на ее разметавшиеся по подушке черные волосы, и понимала: ее материнство навсегда будет отмечено этой двойственностью – безграничной любовью и вечной тенью другого прошлого, другой жизни, которую она не могла дать.
Она не стала прятать фотографию. Она вложила ее в старую семейную Библию, ту самую, что когда-то пылилась на полке в доме ее отца. Пусть это тоже станет частью их истории. Правда, какой бы неудобной она ни была, с этого момента была их общим достоянием.
Именно в эти дни к ней поступило предложение, от которого захватило дух. Небольшая, но уважаемая независимая студия предлагала ей снять документальный фильм. Не о себе. О других. О женщинах, которые, как и она, прошли через усыновление. О матерях, чья любовь не была рождена плотью и кровью, но от этого не становилась менее настоящей. Проект назывался «Нерожденные узы».
Это был шанс говорить о том, что ее по-настоящему волновало. Не через призму игрового кино, а прямо, без посредников. Но это означало снова погрузиться в работу, в командировки, в бесконечные монтажные дни. Снова оставить Джека и Дейзи.
Она озвучила свои сомнения за ужином. Джек, уже почти взрослый, с пониманием кивнул.
– Мам, это же твое. Ты же всегда хотела снимать настоящее.
– А вы? – спросила она, глядя на Дейзи, которая сосредоточенно нанизывала макаронину на вилку.
Дейзи подняла на нее глаза.
– Ты вернешься? – просто спросила она.
– Всегда, – с предельной честностью ответила Мэгги.
– Тогда все хорошо, – заключила дочь и вернулась к макаронинам.
В этой детской, безоговорочной вере было больше силы, чем во всех голливудских контрактах. Она поняла, что ее страх снова стать плохой матерью, такой же, как Сьюзан, был эхом старой боли. Ее история была другой. Она не бежала от семьи. Она строила ее, и работа была частью этого строительства.
Съемки документального фильма стали для нее новым откровением. Она разговаривала с женщинами из разных уголков страны, с разными судьбами. Одни усыновляли детей из-за страшного диагноза «бесплодие», другие – из осознанного желания помочь, третьи, как и она, искали в этом акте спасения для себя. Объединяло их одно – все они говорили о любви как о выборе. О ежедневном, трудном, осознанном выборе любить чужого ребенка как своего. И в этих историях не было места голливудской патетике. Были слезы, сомнения, моменты отчаяния и тихие, почти незаметные со стороны победы.
Она снимала их руками, гладящими детские волосы, их усталые, но светящиеся глаза, их молчаливое общение с детьми, для которых они стали целым миром. И в этих кадрах не было ни капли фальши. Это была та самая «немая сцена», о которой она когда-то говорила Айверсону – жизнь, которая происходила за кадром громких слов и красивых жестов.
Одна из героинь, женщина по имени Сара, усыновившая мальчика с синдромом Дауна, сказала ей: «Знаешь, меня часто спрашивают, геройский ли это поступок. Нет. Геройство – это когда ты один раз бросаешься на амбразуру. А материнство, особенно такое… это как тихая осада. День за днем, год за годом. Ты не герой. Ты просто… не сдаешься».
Мэгги выключила камеру и вышла на улицу. Вечерний воздух был холодным и свежим. Она думала о Саре, о себе, о всех этих женщинах. Они не были святыми. Они были просто людьми, которые нашли в себе силы принять чужую боль и сделать ее своей. И в этом, возможно, заключалось главное чудо – не в рождении новой жизни, а в рождении новой любви там, где ее, казалось, не могло быть.
Вернувшись домой, она застала Дейзи за рисованием. На листе был изображен их дом, она, Джек, Дейзи и… еще одна, небольшая фигурка, нарисованная в углу.
– Это кто? – спросила Мэгги, указывая на незнакомку.
– Это та девочка, – серьезно ответила Дейзи. – Та, что на картинке в книге. Она, наверное, грустит. Я ее нарисовала, чтобы ей было не так одиноко.
Мэгги смотрела на рисунок, и сердце ее сжималось от горькой нежности. Ее дочь, сама того не ведая, протягивала мостик через пропасть, разделявшую ее две жизни. Она учила ее милосердию не к абстрактным «ближним», а к конкретной, незнакомой девочке из прошлого, чье существование было частью их настоящего.
В ту ночь она позвонила Сьюзан. Та, поселившаяся в своем домике в Аризоне, казалась более спокойной.
– Мама, – сказала Мэгги, и это слово уже не резало слух. – А ты никогда не жалеешь? О том, что не было… таких мостов? Между нами?
На том конце провода повисла пауза.
– Каждый день, – тихо ответила Сьюзан. – Но я думала, что строить их уже поздно. Что я сожгла все корабли.
– Может, просто нужно было начать с малого? – задумчиво произнесла Мэгги. – С одного кирпичика. С одного честного слова.
Она положила трубку и подошла к окну. Город сиял внизу, как рассыпанное ожерелье. Она думала о мостах. О хрупких, ненадежных, но таких необходимых переходах из одного мира в другой. Из прошлого в настоящее. Из одиночества – в семью. Из лжи – к правде.
Ее документальный фильм был таким мостом. Ее отношения с матерью, медленно, но меняющиеся, – таким мостом. Рисунок Дейзи – таким мостом.
Она не знала, удастся ли ей до конца выстроить то, что она задумала. Но она знала, что будет стараться. Не для показной гармонии, а для той самой, трудной, выстраданной цельности, которая рождается не в идеальной картинке, а среди обломков, трещин и тихих, почти незаметных чудес ежедневного выбора. Выбора любить. Выбора прощать. Выбора оставаться собой.
И в этой тишине, наполненной дыханием ее спящих детей, она наконец-то обрела то, что искала всю жизнь. Не счастье как конечную станцию, а мир с собой. Мир, в котором было место и для ее успехов, и для ее провалов, и для ее светлой, сложной, настоящей любви. И этого было достаточно. Больше, чем достаточно.
Глава четырнадцатая
Документальный фильм «Нерожденные узы» стал для Джека не просто университетским проектом, а инициацией. В свои двадцать лет он стоял за камерой, снимая женщин, чьи истории переплетались с историей его матери, и чувствовал себя не студентом, а летописцем человеческих душ. Мэгги, наблюдая за ним на съёмочной площадке, видела в его сосредоточенном лице не мальчика, а мужчину, нашедшего свой голос.
Он снимал по-новому – не так, как в детстве, когда ловил милые бытовые сценки. Его камера теперь была не участником, а проводником. Он научился слушать тишину между словами, снимать руки, сжимающие детские ладошки, спины, согбенные под тяжестью любви и страха. Однажды он снимал интервью с женщиной, усыновившей троих детей-инвалидов. Она говорила спокойно, почти монотонно, о бессонных ночах, о бесконечных походах по врачам. А Джек в это время крупным планом снимал её руки – иссеченные морщинами, с облупившимся лаком, сжимающие и разжимающие край фартука. Когда она невзначай сказала: «Иногда мне кажется, я сойду с ума от этой бесконечной борьбы», её пальцы сжались в белый комок. Он не выключил камеру. Он снял эту дрожь, это немое отчаяние, длящееся всего три секунды. И эти три секунды говорили больше, чем все её предыдущие слова.
Вечером, за монтажом, Мэгги смотрела на этот эпизод и плакала.
– Ты видишь то, что невидимо, – прошептала она. – Как ты этому научился?
Джек пожал плечами, отводя взгляд.
– Я просто перестал бояться, что это будет некрасиво. Правда редко бывает красивой.
Его студенческая работа получила приз на престижном фестивале независимого кино. На церемонию он пришел один, в простой темной рубашке, и его короткая благодарственная речь – «Спасибо всем женщинам, которые позволили мне заглянуть в их души. Вы научили меня, что любовь – это глагол» – была перепечатана во всех серьезных кинокритиках. К нему подошёл седовласый документалист, чьи фильмы он смотрел в детстве, и сказал: «Молодой человек, вы делаете то, о чем мы все когда-то мечтали. Не останавливайтесь».
Успех принес не только признание, но и искушение. К нему пришли из крупной продюсерской компании с предложением снять «более коммерческую» версию – с закадровым текстом знаменитости, с подобранной музыкой, вытягивающей эмоции, с хэппи-эндом. Джек слушал их, сидя в стеклянном кабинете с видом на голливудские холмы, и чувствовал, как знакомый, унаследованный от матери страх шевельнулся в нем – страх сказать «нет», страх упустить шанс.
Он позвонил Мэгги.
– Они хотят купить мой фильм и перемонтировать. Сделать его… удобоваримым.
– А ты чего хочешь? – спросила она, и в ее голосе не было ни совета, ни оценки. Только интерес.
– Я хочу, чтобы он остался настоящим. Даже если его увидят только десять человек.
– Тогда ты уже знаешь ответ, – сказала Мэгги. – Помнишь, что ты сказал на вручении премии? Любовь – это глагол. Искусство – тоже. Оно требует действия, а не компромисса.
Он положил трубку, посмотрел на продюсеров и сказал: «Спасибо, но это не мой путь». Выйдя из здания, он почувствовал не злорадство, а легкую грусть. Он только что добровольно закрыл дверь в один из возможных миров. Но та дверь, что осталась открытой, вела в его мир. И это было главным.
Глава пятнадцатая
Отношения Мэгги и Сьюзан напоминали хрупкий мост, возводимый над пропастью. Они учились разговаривать без подтекстов и масок, и это было мучительно трудно. Сьюзан, прожившая всю жизнь в мире условностей, порой напоминала новичка на скользком льду – ее попытки быть «настоящей» были неуклюжи и трогательны одновременно.
Она приехала на выходные, и Мэгги, видя ее напряжение, предложила прогуляться по пустынному пляжу, тому самому, что когда-то стал для них убежищем. Дейзи и Джек шли впереди, смеясь над чайками, а они брели по кромке воды, и тишина между ними была не враждебной, а насыщенной невысказанным.
– Знаешь, – начала Сьюзан, глядя на убегающую волну, – я все думаю о том дне, когда ушла. Я помню не хлопок двери. Я помню лицо твоего отца. В его глазах не было ненависти. Была… усталость. Как будто он этого ждал. И это было больнее всего.
Мэгги молчала, давая ей говорить. Это был новый для них формат – не битва, а исповедь.
– Мне казалось, что я задыхаюсь, – продолжала Сьюзан, и ее голос дрогнул. – Что если я останусь, то умру. Не физически. Творчески. Душевно. А оказалось, я просто поменяла одну тюрьму на другую. В Голливуде ты всегда на сцене. Даже когда зрителей нет.
– А почему ты не вернулась? – тихо спросила Мэгги. – Хотя бы попробовала?
Сьюзан остановилась, подняла с мокрого песка ракушку, повертела ее в пальцах.
– Гордость. И страх. Я боялась, что вы меня отвергнете. Что я окажется лишней. Легче было сделать вид, что меня не существует, чем столкнуться с этим отвержением.
В ее словах не было оправдания. Была лишь горькая, бесполезная правда. Мэгги посмотрела на нее – на эту элегантную, постаревшую женщину, сжимающую в руке кусочек моря, – и впервые не увидела в ней монстра. Увидела напуганного человека, заплутавшего в лабиринте собственных решений.
– Знаешь, что самое трудное в материнстве? – сказала Мэгги. – Это не бессонные ночи и не вечная усталость. Это признать, что ты не идеальна. Что ты причиняешь боль тем, кого любишь больше всего. И продолжать любить их, несмотря ни на что. И себя тоже.
Сьюзан смотрела на нее, и в ее глазах стояли слезы. Не театральные, а самые настоящие.
– Прости, – выдохнула она. Всего одно слово. Но в нем был вес тридцати лет молчания.
Мэгги не сказала «я тебя прощаю». Это было бы слишком просто и несвоевременно. Вместо этого она взяла мать под руку, и они пошли дальше, по следам, оставленным их детьми. Это не было примирением. Это было начало нового, трудного, но настоящего диалога.
Глава шестнадцатая
Дейзи исполнилось десять. Она была живым воплощением двух культур – с американской непосредственностью и где-то в глубине души, в пласте подсознательных воспоминаний, с восточной созерцательностью. Иногда Мэгги заставала ее стоящей у окна и смотрящей в пустоту с таким сосредоточенным, недетским выражением лица, что сердце ее сжималось от любви и тревоги.
В школе ей задали сочинение на тему «Мои корни». Дейзи пришла домой, села за стол и долго смотрела на чистый лист.
– Мам, а откуда я? – спросила она, и в ее голосе прозвучала не детская любознательность, а серьезность взрослого человека, ищущего ответы.
Мэгги села рядом. Она знала, что этот день настанет.
– Ты из Китая, милая. Из города Гуанчжоу.
– А кто моя первая мама? Почему она отдала меня?
Вопрос, которого Мэгги боялась все эти годы, прозвучал так же естественно, как вопрос о погоде. И это отсутствие драматизма было самым драматичным.
– Я не знаю, Дейзи, – честно ответила Мэгги. – У меня нет ответа на этот вопрос. Но я знаю, что твоя первая мама подарила мне самый большой подарок в моей жизни. Она подарила тебя. И где бы она ни была, я благодарна ей каждую секунду.
Она взяла с полки старую Библию и достала ту самую, пожелтевшую фотографию.
– Вот. Это все, что у меня есть. Я не знаю, кто эта девочка. Может, это твоя родственница. А может, просто другая девочка из приюта. Но я храню ее. Потому что это часть твоей истории. Нашей истории.
Дейзи взяла фотографию, рассмотрела ее при свете лампы, затем положила обратно.
– Я хочу написать про тебя, – сказала она решительно. – И про Джека. И про нашу семью. Потому что мои корни – это вы. Вы – моя почва.
В ту ночь Мэгги стояла в дверях комнаты дочери и смотрела, как та спит, прижав к груди старого плюшевого зайца. Она думала о том, что материнство – это не кровь и не гены. Это решение. Решение любить, защищать, быть почвой и солнцем для другого человека. И ее дочь, эта мудрая, хрупкая и сильная девочка, поняла это раньше, чем многие взрослые.
На следующее утро Дейзи показала ей свое сочинение. Всего несколько строк: «Мои корни растут не из одной земли. Одна часть меня – из далекой страны, которую я не помню. Другая – из сердца моей мамы, которая выбрала меня. Иногда я чувствую себя деревом с двумя стволами. Это может быть трудно, но зато у меня в два раза больше ветвей, чтобы тянуться к солнцу. И в два раза больше корней, чтобы держаться за землю. Моя семья – это мой сад. А я – их цветок. Маргаритка».
Мэгги не могла сдержать слез. В этой детской, наивной метафоре была заключена вся истина их жизни. Они не были идеальной семьей. У них были шрамы, трещины, невысказанные обиды. Но они были настоящими. И в этой настоящести была красота, по сравнению с которой все голливудские сказки меркли.
Она обняла дочь, чувствуя, как бьется ее маленькое, храброе сердце. И поняла, что все – боль расставаний, страх одиночества, мучительные поиски себя – были не напрасны, они стоят того. Ради этого момента. Ради права называть эту девочку своей дочерью. И быть ее матерью. Настоящей.
Глава семнадцатая
Архив телестудии пах пылью и ушедшим временем. Мэгги стояла среди бесконечных стеллажей с коробками, разглядывая пожелтевшие этикетки. Здесь, в этом подземном хранилище, хранились призраки её прошлого. Она пришла сюда по наводке Сьюзан, которая в один из их редких, но ставших уже привычными телефонных разговоров обмолвилась: «Там есть кое-что. С той самой моей первой крупной работы. Может, тебе будет интересно».
Мэгги искала кадры для своего нового документального проекта – «Тени за кадром», – который рассказывал о женщинах-пионерах Голливуда, тех, кто пробивал стены до неё. Ирония не ускользала от неё: она, бывшая кукла на продажу, теперь снимала кино о тех, кто создавал сам механизм этой фабрики грёз.
Молодой архивариус, фанат её ранних работ, принес ей коробку с надписью «Кастинг «Холодного ветра», 1978». Сьюзан тогда была ассистентом кастинг-директора. Мэгги с любопытством стала просматривать пленки. Черно-белые изображения, молодые, напуганные и жадные лица, пытающиеся улыбнуться в камеру. И вдруг она замерла.
На экране монитора для просмотра была она. Ей было семнадцать. Не Мэгги Хайра, а Маргарет. Просто Маргарет. Лицо, еще не тронутое гримом больших студий, глаза – два огромных, полных надежды и ужаса пятна. Она читала монолог Джульетты. Голос её дрожал, но в нем была такая хрустальная, незамутненная искренность, что у современной Мэгги перехватило дыхание. Она смотрела на эту девочку, как на незнакомку, на призрака из другой вселенной.
И тогда камера дрогнула, и в кадр попала Сьюзан. Молодая, строгая, в очках с роговой оправой. Она сидела за столом, и её лицо, обычно такое непроницаемое, сейчас выражало нечто странное – смесь профессиональной оценки и… материнской нежности? Нет, это было что-то другое. Гордость? Страх? Она смотрела на свою дочь, пытающуюся пробиться в мир, который сама Сьюзан когда-то не смогла покорить как актриса.
Внезапно Сьюзан что-то сказала режиссеру за кадром, жестом попросила остановить съемку. Она подошла к Маргарет, поправила ей прядь волос, что-то тихо сказала на ухо. Девочка на экране кивнула, глубоко вздохнула, и когда камера снова включилась, её исполнение изменилось. Исчезла трепетная неуверенность, появилась отточенная, почти профессиональная подача. Она играла. Играла так, как хотела её мать.
Мэгги выключила монитор. Руки её дрожали. Всю жизнь она думала, что мать либо мешала ей, либо просто наблюдала со стороны. А оказалось, Сьюзан была её первым режиссером. Её первым агентом. Её первым критиком. Она не просто ушла. Она отточила дочь как инструмент и отправила её в бой, в который сама когда-то проиграла.
Эта мысль была ошеломляющей. Её бунт, её побег от образа «милой болванки» – был ли он на самом деле бунтом против матери? Против женщины, которая с самого начала видела в ней не ребенка, а проект? А её собственное материнство? Не была ли она так же одержима идеей «сделать всё правильно» для Джека и Дейзи, как Сьюзан была одержима идеей сделать из неё звезду?
Она позвонила Сьюзан. Та ответил сразу, словно ждала.
– Нашла? – спросила Сьюзан без предисловий.
– Да. Спасибо.
– И?
Мэгги искала слова. Гнев? Было. Но его перекрывала усталость. И странное понимание.
– Ты… направляла меня. Всегда.
На том конце провода повисла пауза.
– Я хотела, чтобы у тебя был шанс. Тот, которого не было у меня. Я думала, если ты будешь идеальной, они тебя примут. – Голос Сьюзан срывался. – Я не знала, что идеальность – это тоже клетка.
– Мы все в клетках, мама, – тихо сказала Мэгги. – Просто кто-то сам их строит, а кто-то рождается уже внутри.
В ту ночь Мэгги не снимала. Она писала. Не сценарий, не книгу. Письмо. Себе семнадцатилетней. Она писала о том, что бояться – это нормально. Что неуверенность – это не слабость, а признак того, что ты живой. Что не нужно пытаться угодить всем, особенно той строгой женщине за камерой. Она писала о том, что самое главное путешествие – не в Голливуд, а внутрь себя. И это письмо она никогда не отправит. Но сам акт его написания стал для неё новым освобождением.
Глава восемнадцатая
Джек снимал свой первый полнометражный документальный фильм. Тема была рискованной – «Наследие молчания: дети знаменитостей». Он брал интервью у взрослых мужчин и женщин, выросших в лучах славы своих родителей, и пытался понять, как эта тень повлияла на их собственные жизни, выбор, психику.
Самой сложной съемкой стало интервью с ним самим. Он поставил камеру напротив пустого стула, сел в кресло режиссера и начал задавать вопросы в пустоту, представляя на том месте самого себя, десятилетнего.
– Что ты чувствовал, когда твою маму узнавали на улице?
– Гордился? Завидовал? Стыдился?
– Тебе хотелось, чтобы она была просто… мамой?
Его голос в тишине студии звучал голо и уязвимо. Он говорил о том, как в подростковом возрасте ненавидел её улыбку, этот вечный, сияющий символ, за которым, как ему казалось, скрывалась настоящая, незнакомая ему женщина. Он говорил о ревности к Дейзи, к этому «новому проекту», который отнял у него и так скудные остатки материнского внимания.
А потом он говорил о переломе. О том, как увидел её не как звезду, а как человека – уставшего, напуганного, сражающегося за себя и за них. О том, как она, наконец, перестала улыбаться ему насильно. Как разрешила себе злиться, грустить, быть слабой. Как их поход в зоопарк, несмотря на папарацци, стал для него не унижением, а актом странной, извращенной гордости: «Смотрите, вот она, моя мать. Неидеальная. Настоящая».
Когда он закончил, в студии стояла гробовая тишина. Он выключил камеру, чувствуем себя опустошенным, как после хирургической операции. Но вместе с пустотой пришло и очищение. Он посмотрел на свое отражение в черном экране монитора и впервые не увидел там «сына Мег Райан». Он увидел Джека Куэйда. Режиссера. Человека со своей собственной, сложной историей.
Этот raw-материал он не стал включать в фильм. Это было слишком лично. Но он сохранил его. Как документ. Как свидетельство своего собственного, отдельного от матери, рождения.
Глава девятнадцатая
Для Дейзи десять лет стали возрастом вопросов. Она с жадностью читала книги об усыновлении, о Китае, смотрела документальные фильмы. Её интерес был не болезненным, а исследовательским. Она словно пыталась сложить пазл своей идентичности из разрозненных кусочков.
Однажды она пришла к Мэгги с книгой о китайской культуре, открытой на странице с иероглифами, обозначающими семейные связи.
– Мам, а как будет «мама» по-китайски? – спросила она.
Мэгги, застигнутая врасплох, замерла. Она не знала. Этот простой вопрос обнажил всю пропасть её неведения, всю поверхностность её попыток привить Дейзи связь с её наследием. Она покупала ей платья с драконами, водила в китайские рестораны, но не дала ей самого главного – языка.
– Я не знаю, милая, – честно призналась она. – Но мы можем узнать.
Они сели за компьютер и начали искать. «Мама» – «妈妈» (мама). «Дочь» – «女儿» (нюйэр). «Семья» – «家庭» (цзятин). Дейзи с серьезным видом повторяла звуки, выводя иероглифы на листе бумаги. Её детский язык с трудом оборачивался вокруг непривычных тонов, но она старалась.
Внезапно она остановилась.
– А как звали ту женщину? В приюте? Ту, что был добра ко мне?