Хроники слепого сыщика. Книга первая. Мимолёт и его Тень

Пролог: Эхо похищения.
Москва, октябрь 1915 года.
Осенний ветер, пахнущий подкрадывающейся зимой и дымом сгоревших подмосковных деревень и дешёвым керосином из лазаретных палаток, завывал за толстыми стенами особняка купца Грубова. Сторож Ефим, отставной унтер-офицер с сединой в щетине и вечной болью в левом колене, слушал это завывание и крестился медленно, с толком, как учила покойная матушка… Не для галочки, а потому что в этом гулком, полном теней доме стало страшно. Война казалась такой далёкой, когда он читал в «Московских ведомостях» о победах, но здесь, в Москве, она ощущалась иначе – в глазах беженцев, в скрипе санитарных повозок, в странной, липкой тишине, что опустилась на город, будто он затаился перед неизбежной бедой…
Сторож Ефим крестился медленно, с толком, как учила покойная матушка. Каждый крест, выводимый дрожащей рукой в предрассветной тьме, был не просто привычным ритуалом, а молением о спасении.
И от страха.
Молельня купца Грубова была не церковью, а скорее богато убранной кладовой для Бога – низкие, давящие своды, тяжёлые, в малиновом бархате, стены, и воздух, густой от ладана, воска и не слышимого шёпота накопленных за годы молитв. И вот – «Спас Ярое Око». Древний, почерневший от времени и, как казалось Ефиму, от людских грехов, образ. Глаза Спасителя, огромные, неестественно широко раскрытые, были написаны так, что с какой бы точки ты ни смотрел, они пронзали тебя насквозь, видя не лицо, а душу – все её тёмные закоулки, все спрятанные страхи.
«Не образ, а каратель», – думал Ефим, и с тех пор, как поступил на службу, чувствовал на себе этот тяжёлый, не моргающий взгляд. Боялся его пуще огня…
***
Перед тем как заступить на смену, он делился тревогой со сменщиком, молодым парнем Фомкой.
«Что-то нынче неспокойно, Фомка. Воздух колкий, будто перед грозой».
Фомка, щёлкавший семечки, лишь фыркнул: «Тебе бы, Ефимыч, не в сторожа, в монахи. Бесов в каждом углу чудишь. У купца замки английские, стены в поларшина. Кому тут украсть?»
«Не всякого вора замком удержишь, – мрачно ответил Ефим. – Есть такие, коим стена – не преграда. Словно тени…»
«Тени! – расхохотался Фомка. – Старость, она тебя в маразм вгоняет. Иди, сторожи свои тени»…
И вот он сторожил.
Тревога сосала под ложечкой, не давая уснуть.
«И чего я распугал себя? – пытался успокоить он сам себя. – Фомка прав, старею. Нервы из-за войны… Сыну там, на фронте, сейчас в сто раз страшнее, чем мне в этой тишине». Он представил сына, Петра, в окопах, под свистом шрапнели, и его собственный страх перед темнотой и тишиной показался ему мелким и постыдным. «Надо держаться, – внушал он себе. – Работа. Дом. Всё как обычно». Но ощущение, что «обычное» время кончилось и мир треснул, не отпускало…
***
Война шла где-то далеко, но её отголоски, словно уродливые эхо, заползали и сюда, в сердце города. В ушах у Ефима до сих пор стоял грохот салюта в честь какого-то взятия, а перед глазами – вереницы телег с ранеными, пылящие по московским мостовым. Мир сдвинулся с оси, и в такой мирокрути бесы чувствовали себя вольготнее.
Именно о бесе он и подумал, когда в четвертый раз за ночь пошёл обходить владения. Не из-за рвения, а потому что не спалось. Тревога продолжала сосать под ложечкой.
Всё было тихо. Только лампада перед киотом отбрасывала на пол трепетные блики, и в них плясали лики прочих икон. Все, кроме одной.
«Спас Ярое Око».
Древний, почерневший от времени образ, написанный, по слухам, ещё новгородским мастером. Глаза Спасителя, огромные, пронзительные, смотрели не в душу, а сквозь неё, видя все тайные грехи и немощи… Купец Грубов почитал его главной своей охраной и сокровищем. Ефим же с тех пор, как поступил на службу, чувствовал на себе этот тяжёлый, не моргающий взгляд. И боялся его…
***
Он потянулся, чтобы поправить нагоревший фитиль у лампады на массивном серебряном подсвечнике, и в этот миг свет вдруг померк, вздрогнул и погас, будто его кто-то задушил… Будто невидимая рука не затушила, а вырвала, выкрутила самую суть пламени. Одновременно с этим на другом конце зала, у раки с мощами, вспыхнула и тут же умерла вторая свеча, оставив после себя лишь тонкую струйку дыма, изогнутую, как знак вопроса. Мрак стал абсолютным, густым и осязаемым, словно в комнату вылили чан чёрной смолы.
Ефим застыл, сердце заколотилось в горле, сухое и громкое, отдаваясь в ушах оглушительными ударами. Он почувствовал, как по спине, будто живые существа, пробежали мурашки – не от холода, а от чьего-то безразличного, враждебного присутствия. В воздухе, разрезая привычные запахи ладана и воска, запахло не просто морозом, а ледяным ветром с далёких, необитаемых полей, резким и чужим…
***
– Кто тут? – выдохнул он, и голос его пропал в бархатной тьме, не найдя отзвука.
В ответ – лишь шорох… Не шаг, не вздох, а именно шорох, словно кто-то провёл рукой по самой поверхности тишины. Прямо перед ним, в двух шагах.
Он отшатнулся, ударился спиной о косяк двери. Глаза, привыкая к мраку, выхватывали из него смутные очертания. И тогда он увидел… Там, где секунду назад был киот со «Спасом Ярым Оком», мелькнула тень… Не просто отсутствие света, а сгусток ещё более глубокой тьмы, человекообразный, но лишённый всяких деталей. Она скользнула мимо, не касаясь пола…
***
Ефим в ужасе прижался к стене, зажмурился. Прошла вечность, длиною в три удара сердца… Когда он осмелился открыть глаза, в молельне было так же темно и тихо. Лампада у киота снова горела, ровно и спокойно, будто ничего не случилось.
Он подошёл, дрожа как в лихорадке. Лампада горела. Подсвечник стоял на месте. Все иконы были на своих местах.
Все, кроме одной…
Лик «Спаса Ярого Ока» с его всевидящим, обвиняющим взором исчез. На бархатной подушке лежала кипати – металлическая накладка с нимба, – холодная и пустая…
***
Ефим долго смотрел на чёрный, зияющий прямоугольник, где ещё несколько минут назад находилась святыня, этот всевидящий и обвиняющий лик. В горле стоял ком, сглотнуть который не было сил… Рапортовать купцу? Сказать, что икона, ценность которой он и представить не мог, пропала у него из-под носа, а он видел лишь тень и чувствовал холод?
«Посадят, – с холодной ясностью подумал он. – Или в сумасшедший дом упрячут. Скажут: старый, от войны тронулся. Фомка первый свидетельствовать будет».
Он перекрестился ещё раз, уже без надежды, а с отчаянием, чувствуя, как почва уходит из-под ног и единственная опора – привычный порядок вещей – рухнула. И прошептал в гробовую, давящую тишину, обращаясь не к Богу, а к тому невидимому существу, что только что было здесь, пытаясь найти хоть какое-то, пусть и бесовское, объяснение случившемуся кошмару:
«Словно бес прошёл… Ни звука, ни ветра… Словно само время замерло и украло Его»…
Конец пролога.
Глава 1. Эхо от иконы.
Московское утро застудило стекла кабинетов Особой Следственной Канцелярии при Московском Градоначальстве мутным инеем. Снаружи, по Тверской, звенели трамваи, подвозя к вокзалам новых солдат, а внутри царила тишина, густая, как в библиотеке, нарушаемая лишь шелестом бумаг и сдержанными голосами чиновников… Здесь расследовали дела, которые не любила выносить на свет бюрократическая машина Империи: шантаж среди высшего света, исчезновения людей с громкими именами, преступления, где тень подозрения падала на тех, на кого падать не должна была…
***
Коллежский советник Артемий Петрович Волков сидел за своим столом, пытаясь сосредоточиться на рапорте о хищении казённого сукна. Но буквы расплывались. Затылок ныл и ломил знакомой, надвигающейся болью – отголосок вчерашнего «сеанса». Он машинально потянулся к ящику стола, где лежали порошки от мигрени, но остановился, сжав пальцы в кулак… Терпение, Артемий, терпение… Боль – это плата. Плата за знание.
Его кабинет был устроен так, чтобы минимизировать нежеланные прикосновения. Книги на полках стояли ровно, чернильница и пресс-папье – строго на своих местах. Даже перо он брал, предварительно обернув рукоять платком. Он научился жить в коконе собственной осторожности…
***
Дверь скрипнула, и в комнату заглянул юный канцелярист в потёртом мундире.
– Артемий Петрович, вас генерал требует. По новому делу.
Волков медленно поднял голову. «Требует». Никаких «просит». Значит, дело пахнет скандалом.
– Благодарю, – кивнул он, с наслаждением отставляя в сторону скучный рапорт.
Кабинет начальника Канцелярии, генерал-майора Отто Фонвизина, был полной противоположностью его собственному. Здесь было нарочито беспорядочно: карты на столах, кипы дел на подоконнике, запах дорогого табака и старой кожи… Сам Фонвизин, грузный мужчина с седыми бакенбардами и умными, уставшими глазами, стоял у окна, куря папиросу.
– А, Волков! – обернулся он, не предлагая сесть. – Выручайте. Опять ваш «профиль»…
***
Артемий Петрович остановился посреди кабинета, привычно сложив руки за спиной.
– Что случилось, ваше превосходительство?
– Вчера ночью у купца Грубова, того, что на Мясницкой, из домашней молельни похищена икона. «Спас Ярое Око», XIV век, бесценная. – Фонвизин выпустил струю дыма. – Грубов в ярости, грозится писать самому государю… Говорит, украли не икону, а его семейное благополучие.
– Обычная кража? – уточнил Волков, хотя уже чувствовал под ложечкой знакомое щемящее любопытство.
– Обычная? – генерал хрипло рассмеялся. – Хотел бы я, чтобы она была обычной… Сторож, старый трезвый солдат, клянётся, что видел, как свечи замерли, по стене тень скользнула, а потом – пусто. И запах, говорит, ледяной, будто из склепа пахнуло. И дверь была заперта изнутри. – Фонвизин подошёл ближе и понизил голос. – Грубов шепчет про бесовские козни… В полиции разводят руками. Дело, Артемий Петрович, пахнет не просто скандалом. Оно пахнет… иррациональностью. А это, как вы знаете, наша прямая специальность…
***
Волков встретился с ним взглядом. В устах Фонвизина «иррациональность» означала лишь одно – дело для его особого таланта.
– Вы хотите, чтобы я… прикоснулся?
– Хочу, чтобы вы нашли икону, – поправил его генерал. – Какими методами – ваша печальная монополия… Полиция уже намешала следов, как слоны в лавке стекольщика. Ваш «метод» – единственный шанс найти хоть что-то… Поезжайте… И, Артемий Петрович… – Фонвизин отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен. – Постарайтесь без ваших… послеконтактных экзерсисов. В последний раз вы два дня не выходили на связь.
– Я всегда выхожу на связь, когда нахожу ответ, – тихо, но твёрдо сказал Волков и, не дожидаясь ответа, развернулся и вышел…
***
Экипаж, подпрыгивая на брусчатке, вёз его на Мясницкую. Волков смотрел в окно на мелькавшие лица – озабоченные, испуганные, усталые. Война, – подумал он. Все думают о войне… А кто-то в это время ворует иконы. Интересный выбор приоритетов.
***
Он вспомнил свой первый случай, когда он ещё не понимал, что с ним происходит. Пожатие руки подозреваемому – и вдруг нахлынувшее видение: окровавленный нож, закопанный в саду… Тогда он списал всё на нервное потрясение. Но случаи повторялись. Он научился распознавать особый «звук» предметов, побывавших в эпицентре сильных эмоций… Они «звенели» для него безмолвным призывом. Он научился отличать правду Эха от лжи живых людей. И он научился платить свою цену…
***
У купеческого особняка Грубова его уже ждал околоточный надзиратель, смущённый и растерянный.
– Господин советник, тут такое… Никакого следа. Как сквозь стены прошёл.
Молельня оказалась небольшой, тёмной комнатой, уставленной лампадами. Пахло воском и ладаном. Пустой киот зиял чернотой в центре стены… Волков медленно обошёл комнату, игнорируя сбитые с толку взгляды городовых. Его взгляд упал на массивный медный подсвечник, стоявший на полу рядом с киотом. На его ребре виднелся крошечный, почти невидимый зацепок – мазок застывшей восковой капли, не успевшей скатиться.
Странно. Свеча горела, её задели, капля упала… и застыла, не успев стечь. Как будто время для неё остановилось.
Он почувствовал, как по спине пробежал холодок. Не страх, а предвкушение. Здесь было что-то.
– Всем выйти, – тихо распорядился он. – И не впускать никого.
Когда дверь закрылась, он остался один в гробовой тишине. Он подошёл к подсвечнику и снял перчатку… Пальцы его похолодели. Он знал, что его ждёт. Боль, искажения, борьба… Он сделал глубокий вдох и прикоснулся к холодному металлу.
Мир провалился…
***
Сначала раздался звук. Не скрип, а невыносимый, высокочастотный писк, будто ржавые ножницы по стеклу… Потом свет – свечи не горели, а застыли, вытянувшись в длинные, неподвижные сосульки пламени. Комната была окрашена в серые, выцветшие тона. И холод. Пронизывающий, костный холод, от которого стыла кровь.
В искажённом, будто под водой, Эхе он увидел Тень… Не человека, а сгусток движущейся темноты, который скользнул от двери к киоту. Движения были неестественно плавными, быстрыми и в то же время прерывистыми… Тень протянула к иконе руку – и в этот момент в Эхе что-то дрогнуло. Искажённое лицо, мелькнувшее на долю секунды… Не лицо – маска из теней и света, но в ней на мгновение проступили глаза. Спокойные, старые, полные странной печали. И в ту же секунду Волков почувствовал не просто холод. Он почувствовал… намерение. Не алчную жажду стяжательства, а холодную, выверенную решимость.
Видение дернулось и рассыпалось…
***
Волков отшатнулся, ударившись спиной о стену. Голова раскалывалась на части, в висках стучало. Он с трудом дышал, проглатывая ком в горле. Он судорожно надел перчатку, пряча дрожащие пальцы.
Околоточный, заглянув в дверь, увидел его бледное, покрытое испариной лицо.
– Господин советник, что с вами? Вам плохо?
Волков отмахнулся, делая усилие, чтобы голос не дрожал.
– Ничего… Отставить.
Он подошёл к киоту, больше не прикасаясь ни к чему, и снова посмотрел на пустое место… Теперь он знал. Это была не кража. Это было изъятие. Кем-то, кто двигался в застывшем времени. Кем-то с ледяным сердцем и печальными глазами…
***
– Ваш «бес», купец, оставляет весьма специфические следы, – тихо проговорил он, обращаясь к пустоте. В его памяти всплыло слово из доклада Фонвизина. Мимолёт.
Он вышел из молельни, оставив за спиной недоумевающих полицейских. В его голове, сквозь боль, уже выстраивалась цепь. Замороженная свеча… Ледяной холод в Эхе… Искажённое восприятие времени… Неуловимость…
У него не было ни имени, ни лица. Но теперь у него было определение для призрака. И он знал – это только начало охоты. Охоты на тень, отбрасываемую остановившимся временем…
Конец главы 1.
Глава 2. Бокал князя Оболенского.
Москва, октябрь 1915 года.
Зал Дворянского собрания гудел, словно растревоженный улей, позолоченный и напудренный. Воздух был густ от смешения запахов – дорогих духов, воска для паркета, жареной дичи и тонкой, но неистребимой пыли, которую не могла выбить ни одна армия полотёров… Здесь, под хрустальными люстрами, чьё сияние дробилось в тысячах подвесок, собирался цвет московского общества – или то, что от него осталось после года войны. Генералы с озабоченными лицами, чиновники в вицмундирах, дамы в траурных, но оттого не менее изящных туалетах, и весь этот людской водоворот кружился под приглушённые звуки струнного оркестра, игравшего что-то сентиментально-патриотическое…
Коллежский советник Артемий Петрович Волков стоял у колонны, словно скала в бурлящем потоке. Его суховатая, подтянутая фигура в строгом, хотя и не лишённом элегантности сюртуке, была воплощением отстранённости. Пронзительные серые глаза, холодные и внимательные, скользили по толпе, не задерживаясь надолго ни на ком… Он избегал скоплений людей. Каждое нечаянное прикосновение, каждый толчок локтем были для него потенциальной ловушкой, разряженной миной его собственного дара…
***
«Благотворительный раут в пользу семей фронтовиков, – с горькой иронией думал Волков, наблюдая, как одна маститая генеральша снимает с себя бриллиантовую брошь, дабы положить её в позолоченную кружку под одобрительный шёпот окружения. – Театр… Где играют в милосердие, а за кулисами торгуют пайками и казённым сукном»… Он вспомнил и другое зрелище – вчерашнее, на вокзале. Серые, измождённые лица раненых, грязные бинты, запах гноя и пота. А здесь – блеск, шелест шёлков и сладковатый дух разложения, тщательно маскируемый благовониями…
Его пригласил начальник Особой Следственной Канцелярии, генерал-майор Отто Фонвизин: «Надо, Артемий Петрович, показаться. Влиятельные люди соберутся. Война войной, а связи поддерживать надо. Да и пожертвуете, я уверен». Волков пожертвовал… Щедро… Теперь отбывал повинность.
Он прижался спиной к холодному мрамору колонны, сняв с руки лайковую перчатку и сунув её в карман. Рука, голая, была его оружием и его проклятием… Он научился избегать рукопожатий – всегда был занят портфелем, или платком, или просто делал вид, что не замечает протянутой руки. Но здесь, в этой толчее, это было подобно хождению по канату над пропастью.
– Коллежский советник Волков! Как я рад вас видеть…
***
Артемий Петрович вздрогнул и обернулся. К нему, легко рассекая толпу, приближался князь Владимир Сергеевич Оболенский. Мужчина лет пятидесяти, с благородной сединой у висков и молодыми, живыми глазами. Его осанка, лёгкая улыбка, сам воздух вокруг него излучали спокойствие и уверенность человека, рождённого не просто в богатстве, а во власти.
– Ваше сиятельство, – сухо, но вежливо поклонился Волков, намеренно заняв руки, сложив их на груди.
– Полно, полно, Артемий Петрович, какие церемонии, – Оболенский махнул рукой, и его взгляд упал на пустые руки Волкова. – Я слежу за деятельностью вашей Канцелярии. Делаете благое, хоть и нелегкое дело… В наше смутное время законность – как якорь для корабля…
***
«Якорь, который тащат по дну, цепляя за все подводные камни», – промелькнуло у Волкова, но вслух он произнёс: – Стараемся служить по совести, князь.
В это мгновение к ним подскочил юнкер с подносом, на котором стояли хрустальные бокалы с золотистым шампанским. Оболенский, не задумываясь, взял два.
– Выпьем, Артемий Петрович? За победу. И за тех, кто её обеспечивает в тылу…
Волков замер. Отказаться – значило проявить грубость, бросить вызов. Принять бокал – значило рискнуть. Но риск казался минимальным. Стекло, оно неживое… Эхо приходило через прикосновение к людям, к вещам, хранившим отпечаток сильных эмоций. Бокал? Чистый, только что с подноса.
Он кивнул и протянул руку.
И в этот миг пальцы князя, передавая ему фужер, скользнули по его обнажённой коже… Мимолётное, едва заметное касание. Но для Волкова его хватило.
Мир взорвался…
***
Зал, музыка, голоса – всё исчезло, поглощённое оглушительным гулом. В висках застучал набат… Перед его внутренним взором возник образ, но не ясный, а искажённый, будто отражённый в треснувшем зеркале. Пламя свечи, но не тёплое, а какое-то ледяное, синеватое. За ним – доска, тёмная, почти чёрная. И на ней – лик. Он знал, что это лик, чувствовал его древнюю, неумолимую мощь, но разглядеть не мог. Глаза были двумя расплывчатыми пятнами, полыми и всевидящими одновременно… Он почувствовал не молитвенный трепет, а жадность. Холодную, острую, как лезвие бритвы, жажду обладания. И ещё – пронизывающий до костей холод, тот самый, что он чувствовал вчера на вокзале, но здесь он был не физическим, а метафизическим, холодом пустоты и отчуждения.
Всё это длилось мгновение. Картина затрещала и рассыпалась, как подгнившая ткань…
***
Волков отшатнулся, едва не выронив бокал. Шампанское захлестнуло через край, облив его руку и манжет. Голову сжали тиски мучительной, знакомой мигрени. В ушах звенело.
– Артемий Петрович? Вы нездоровы? – голос Оболенского прозвучал сквозь шум в голове, полный искренней, казалось, заботы. – Вы побледнели. Может, воздуха глотнуть?
Волков заставил себя выпрямиться. Вдохнул… Выдохнул… Взгляд его, затуманенный болью, был прикован к руке князя, которая секунду назад коснулась его.
«Эхо… Икона… Та самая, из дела Грубова, «Спас Ярое Око»… Но почему?.. Как?..»
– Ничего, ваше сиятельство, – его собственный голос прозвучал отчуждённо и глухо. – Просто… внезапное головокружение. Спасибо за участие…
***
Он отпил глоток шампанского. Вкус был отвратительным, металлическим, словно это была кровь.
«Бокал чистый. Но прикосновение… Его прикосновение… Оно было носителем. Носителем этого видения. Этой жадности. Этого холода».
Князь Оболенский смотрел на него с лёгкой, недоуменной улыбкой. Доброжелательной… Ничего не подозревающей.
Но Волков уже видел… Видел за этим светским фасадом искажённый отсвет украденной святыни.
«Он причастен, – с ледяной ясностью осознал Артемий Петрович, отставляя бокал. – Каким-то образом… Этот человек, этот филантроп и бонвиван, причастен к делу, которое мы считаем мелкой кражей».
И впервые за этот вечер его отстранённость сменилась на нечто иное – на охотничий, цепкий интерес. Боль в висках отступала, уступая место трезвому, холодному анализу.
Раут только что стал для него первым полем боя…
Конец главы 2.
Глава 3. Холодная тень генеральши.
Москва, октябрь 1915 года.
В особняке генеральши Анны Петровны Зарубиной пахло скандалом… Запах был тонким, но въедливым, как смесь лавандовой пудры и горького миндаля тревоги. Он витал в струящемся воздухе парадных залов, смешивался с ароматом дорогого кофе, который подавали в будуаре самой пострадавшей, и оседал на золочёной лепнине, делая её похожей на застывшую пену ядовитого моря…
Коллежский советник Волков стоял в кабинете покойного генерала Зарубина – комнате, превращённой его вдовой в святилище собственного тщеславия. Массивный дубовый письменный стол теперь был заставлен не картами и рапортами, а флаконами, шкатулками и бронзовыми безделушками. Здесь, в потайном ящике, что теперь безжизненно зиял, как чёрная рана на полированной древесине, хранилась бриллиантовая брошь в виде змеи, кусающей свой хвост… Фамильная реликвия. Подарок покойного мужа. Бесценная…
– Я отошла всего на пятнадцать минут! – всхлипывала генеральша, сидя в кресле и сжимая в руках платок… Её лицо, обычно надменное, сейчас было беззащитным и распухшим от слёз… – Мы пили кофе с княгиней Оболенской… О, какое горе! Без этой броши я как без частицы себя!
***
Волков молча слушал, его пронзительный взгляд скользил по комнате, впитывая детали, отсекая ненужное… Он уже осмотрел вход – ни взлома, ни следов. Горничная, дрожавшая как осиновый лист, клялась, что никого не впускала… Словно призрак проник в сердце дома.
«Призрак, – мысленно усмехнулся Волков. – Сколько раз я уже слышал это слово. Самый удобный миф для ленивого ума… Призраки не крадут бриллианты. Это делают живые люди. Очень ловкие и очень дерзкие».
Он вежливо, но твёрдо попросил оставить его одного в кабинете. Когда дверь закрылась, он снял перчатку. Воздух в комнате показался ему густым, насыщенным невысказанными эмоциями – паникой, жадностью, страхом… Он медленно обошёл комнату, избегая касаться чего-либо. Его взгляд упал на бронзовую ручку потайного ящика. Идеальная точка контакта…
«Ну, покажись мне, призрак, – подумал он с привычной долей сардонизма. – Покажи своё лицо».
Его пальцы коснулись холодного металла…
***
Мир снова рухнул, но на сей раз иначе. Не было яркого, искажённого образа. Была тьма, стремительная и беззвучная… Он не видел, а скорее ощущал движение – быстрые, размытые тени, проскользнувшие по краю восприятия, словно кто-то промчался мимо него в кромешной темноте. И холод… Тот самый, леденящий, пронизывающий до костей холод, который он почувствовал при прикосновении к бокалу Оболенского. Он был настолько реальным, что Волков инстинктивно вздрогнул, едва не одёрнув руку… Звуков почти не было – лишь глухой, приглушённый шум, похожий на биение собственного сердца, но вывернутого наизнанку…
Видение длилось меньше вздоха. Оно не дало лица, не дало мотива. Лишь стремительность и этот пронзительный, нечеловеческий холод.
Волков отступил от стола, стиснув зубы. Головная боль, тупая и навязчивая, начала раскачивать маятник за правым виском. Он сделал несколько глубоких вдохов, заставляя сознание вернуться в реальность. «Тени и холод. Снова холод. Как в молельне у Грубова. Один и тот же почерк. Тот же… метод»…
Его взгляд, теперь обострённый болью и концентрацией, снова заскользил по полу, стенам, предметам. И остановился… В углу, у ножки тяжёлого стула, обитого кожей, лежала маленькая, почти невидимая капля. Он наклонился. Это был воск… Не парафин от лампы, а именно пчелиный воск, желтоватый, с едва уловимым медовым запахом. Он аккуратно, с помощью перочинного ножа, поддел её и положил в маленький металлический пенал.
«Свеча, – мысленно констатировал он. – Но в кабинете генеральши, залитом электрическим светом, свечей не жгли. И уж тем более не носили их зажжёнными, роняя воск»…
***
Он вышел в коридор, где его ждала бледная, как полотно, генеральша.
– Анна Петровна, вы или ваша горничная не пользовались сегодня в кабинете свечой? Например, чтобы найти что-то в темноте?
– Боже сохрани! – всплеснула она руками. – У нас прекрасное электричество! Даже во время этих дурацких отключений мы пользуемся керосиновыми лампами. Свечи – это так… плебейски.
Волков кивнул… В его голове складывалась мозаика, странная и тревожная. Кража из запертой комнаты. Следы, которые не являются следами – капля воска, не оставленная никем из домашних. И Эхо, которое показывает не человека, а лишь его скорость и неестественный холод…
***
«Не вор, – подумал он, возвращаясь в свой кабинет в Канцелярии и глядя на пенал с восковой каплей. – Вор оставляет отпечатки пальцев, выбивает двери, пугается… Этот… он движется как тень. Он приносит с собой холод и пламя свечи, которое никто не видит. Он словно существует в ином времени, в ином измерении».
Он откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Головная боль нарастала, пульсируя в такт его мыслям… Перед ним не было лица преступника. Было лишь ощущение. Ощущение чего-то неуловимого, быстрого и безжалостно холодного, как космический ветер, пронизывающий тёплый, хрупкий мир живых.
«Кто ты, Мимолёт? – вполголоса произнёс Волков, глядя в потолок. – И почему твой след ведёт на светский раут, к бокалу в руке князя Оболенского?»
Конец главы 3.
Глава 4. Давление свыше.
Волкова снова вызвали в кабинет начальника Особой Следственной Канцелярии, генерал-майора Отто Фонвизина. Здесь по-прежнему царил нарочитый, почти боевой беспорядок… На массивном дубовом столе мирно уживались штык-нож, служивший пресс-папье, и изящная бронзовая чернильница; на подоконнике громоздились кипы дел, а на стене вместо портрета государя висела большая карта Европы, испещрённая тревожными флажками…
Фонвизин, стоял у окна, куря папиросу. Он смотрел на снежок, круживший на улице, но взгляд его был обращён куда-то далеко, за пределы Москвы.
– А, Волков! – обернулся он, не предлагая сесть. – Ваши «призраки» начинают мозолить глаза важным людям…
***
Артемий Петрович остановился посреди кабинета, привычно сложив руки за спиной. Он знал, что этот беспорядок – лишь видимость. За ним скрывалась стальная воля и ум, отточенный не в канцеляриях, а на фронтах. Фонвизин был из тех, кто считал, что комфорт размягчает волю, а потому предпочитал окружать себя не красотой, а функциональностью, граничащей с аскетизмом.
– Что случилось, ваше превосходительство?
– А что может случиться? – генерал усмехнулся, и в его глазах мелькнула усталая насмешка. – Мир катится в тартарары, а мы тут расследуем пропажу блестящих безделушек. Грубов бьёт во все колокола. Требует вернуть своего «спасителя». Угрожает отозвать пожертвования на лазареты. – Он выпустил струю едкого дыма. – А теперь ещё и Анна Петровна Зарубина. Её бриллиантовую змейку тоже, выходит, унесло неведомо куда? Причём из запертого кабинета? Словно сквозняк, да только сквозняк, заметьте, весьма разборчивый к ювелирным изделиям…
Волков молчал, чувствуя, как нарастающее напряжение сжимает виски знакомым обручем. Он стоял по стойке «смирно», как когда-то давно, на смотру молодых офицеров. Фонвизин имел этот эффект – он возвращал тебя в иерархию, напоминая, что любая исключительность, будь то чин или дар, имеет своего начальника. «Он не боится моего Эха, – пронеслось в голове у Артемия Петровича. – Он боится бюрократического скандала. Для него бумага, подписанная влиятельным лицом, куда реальнее любого призрака»…
***
Генерал подошёл ближе.
– Объясните мне, коллега, что я должен доложить? – Фонвизин подошёл вплотную, и Волков почувствовал запах табака и чего-то ещё – горького, как полынь, может быть разочарования. – Что в Москве завёлся домушник-невидимка? Или, может быть, у вас уже есть вразумительная версия, которую не стыдно будет изложить на бумаге с гербовой печатью?
– Версия есть, – тихо, но чётко сказал Волков, чувствуя, как гнев начинает подниматься в нём, горячий и бесполезный. – Оба преступления совершены одним лицом. Необычайно ловким и дерзким. Он не оставляет следов потому что…
– Потому что он призрак? – Фонвизин резко оборвал, и его голос прозвучал, как удар хлыста. – Нет, дорогой мой. Забудьте эту чепуху… Призраки не крадут бриллианты, чтобы потом их, я полагаю, продать? Это делают живые люди. Очень умные и очень наглые. А ваша задача – быть умнее и наглее их. Или, по крайней мере, хитрее.
– …потому что, его методы… выходят за рамки обычного воровства. – закончил свою фразу Волков…
***
Фонвизин прошёлся по кабинету, раздражённо стряхивая пепел прямо на ковёр.
– Вы думаете, мне нравится это? – вдруг спросил он, останавливаясь. – Выпрашивать для вас время у людей, которые считают, что все ресурсы должны быть брошены на фронт? Я отбиваюсь за эту Канцелярию как за последний рубеж! Потому что верю, что есть угрозы, которые не видны в прицел винтовки… Но я не могу отбиваться пустыми руками! Мне нужен результат… Осязаемый…
Он посмотрел на Волкова с внезапной, неприкрытой усталостью…
– Вам дана неделя. Десять дней, если буду щедр. Или вы находите мне хоть какую-то нить, или я вынужден буду перевести вас на дела попроще… Очистка города от шпионов, например. Сидеть сутками в засаде, выслеживая какого-нибудь мелкого телеграфиста. А эти ваши «хождения по ту сторону» передам в другое ведомство… Может, там найдутся энтузиасты, готовые ловить ветер.
Волков почувствовал, как сжимаются его кулаки за спиной. Отдать своё дело кому-то другому? Невозможно.
– Я понимаю, – произнёс он, тщательно контролируя каждый звук. – Но здесь не всё так просто…
– Война не бывает простой! – Фонвизин ударил кулаком по столу. – А мы воюем, Артемий Петрович! Только с кем – с призраками? Покажите мне врага! Дайте мне имя! Приведите хоть одного свидетеля, который видел не тень, а человека!
***
Он тяжко вздохнул и отошёл к окну.
– Десять дней, Волков. Или вы даёте мне осязаемого преступника, или ваши «аномальные» дела будут закрыты за отсутствием состава. Вам ясна диспозиция?
– Вполне ясна, ваше превосходительство.
Выйдя из кабинета, Волков ощущал вкус горечи на губах.
Он буквально чувствовал тяжесть всего этого здания, всей этой системы на своих плечах.
Давление системы было хуже любой мигрени. Генерал не требовал отчёта, он требовал оправдания самого существования их дела. «Он воюет на два фронта, – понял Волков, спускаясь по лестнице. – С врагом внешним – и с врагом внутренним, невидимым. И мой «Мимолёт» для него – это не преступник, а пробоина в броне его прагматичного мира».