Легенда одной усадьбы

Размер шрифта:   13
Легенда одной усадьбы

Selma Lagerlöf

«The Tale of a Manor»

© ИП Воробьёв В.А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

I

Однажды в конце тридцатых годов стоял прекрасный осенний день. В то время в Упсале на одной из отдаленнейших окраин города находился высокий, желтый двухэтажный дом. Он стоял на небольшом лугу и производил странное впечатление своим полным одиночеством. Это был очень невзрачный и несимпатичный по своему наружному виду дом, но его скрашивала масса дикого винограда, вьющегося по стенам. С солнечной стороны виноград вился так высоко по желтой стене, что обвивал со всех сторон три окна в верхнем этаже.

В одном из этих окон сидел студент и пил свой утренний кофе. Это был высокий, красивый юноша с благородной внешностью. Его волосы были высоко закинуты надо лбом и красиво вились, а одна прядь упрямо падала на глаза.

В комнате молодого человека была хорошая обстановка, состоявшая из дивана, мягких кресел, большого письменного стола и роскошных полок, на которых, впрочем, почти совсем не было книг.

Не успел он выпить свой кофе, как к нему вошел товарищ-студент. Этот был совсем другим: он был низкого роста, широкоплечий, плотный и сильный, с большим, некрасивым лицом, жидкими волосами и грубой кожей.

– Послушай, Хеде, – сказал он, – я пришел серьезно поговорить с тобой.

– Уж не случилось ли с тобой чего-нибудь неприятного?

– Ах нет, дело идет не обо мне, – отвечал вошедший, – это касается тебя.

Некоторое время он сидел молча, опустив глаза, потом прибавил:

– Мне чертовски неприятно говорить про это.

– Тогда не говори, – предложил Хеде, которому стало смешно при виде необычайной серьезности товарища.

– В том то и дело, что больше я не могу молчать, – отвечал гость. – Я должен был бы уже давно поговорить с тобой, но ты понимаешь, что именно мне-то неловко это делать. Мне все кажется, что ты думаешь про себя: этот Густав Олин ни более, ни менее, как сын нашего торпара, а теперь он воображает себе, что может наставлять меня.

– Прошу тебя, Олин, – сказал Хеде, – не думай, что мне когда-нибудь может прийти в голову подобная мысль. Ведь мой отец был также сыном крестьянина.

– Да, но теперь уже все давно забыли это, – заметил Олин.

Он сидел перед Хеде в ленивой и небрежной позе и с каждым мгновением все более принимал облик и манеры крестьянина, как бы стараясь этим побороть свое смущение.

– Вот видишь ли, когда я думаю о том, какая разница между твоей родней и моей, то мне кажется, что я должен молчать, но когда я вспоминаю, что твой отец дал мне возможность учиться, то я убеждаюсь, что должен поговорить с тобой.

Хеде ласково посмотрел на него своими прекрасными глазами.

– Так говори же, чтобы освободиться наконец от этого груза, – сказал он.

– Дело в том, – начал Олин, – что до меня дошли слухи, будто ты ничего не делаешь. Говорят, что едва ли ты раскрывал хоть одну книгу за все четыре семестра, проведенные тобою в академии. Ты, будто бы, только и делаешь, что играешь на скрипке целыми днями. И я думаю, что в этом нет ничего невероятного, так как ты и прежде, когда учился в школе в Фалуне, ничего не хотел делать, но там тебя заставляли работать.

Хеде немного выпрямился на своем стуле.

Олин чувствовал себя все более несчастным, но он продолжал с твердой решимостью:

– Ты, вероятно, думаешь, что тот, кто владеет таким поместьем, как Мункхюттан, может делать, что ему вздумается: работать, если захочет, или же вовсе ничего не делать. Выдержишь ты экзамен – ладно, не выдержишь – тоже хорошо, так как в последнем случае ты станешь помещиком и всю свою жизнь проживешь в Мункхюттане. Я хорошо знаю, что-этого-то ты и желаешь.

Хеде молчал и Олину казалось, что он замкнулся в своей гордости, как это бывало с его матерью и отцом.

– Но дело в том, что Мункхюттан теперь уже не то, что прежде, когда железные рудники давали доход, – продолжал он осторожно. – Горный советник, твой отец, хорошо это знал, а потому-то он и решил незадолго до своей смерти, что ты должен поступить в университет. Горная советница также знает это, бедняжка, да и для всего прихода это не тайна. Единственный, кто ничего не подозревает, это ты, Хеде.

– Ты хочешь сказать, что я не знаю, что железные рудники не могут быть более эксплуатируемы? – спросил Хеде несколько возбужденно.

– Ах нет, – сказал Олин, – это ты, конечно, знаешь. Но вот, чего ты не знаешь: ты не знаешь, что с Мункхюттан дело обстоит совсем плохо. Посуди сам, и ты должен будешь согласиться, что там, в Вестердалене, невозможно жить только доходами с земли. Я, собственно, не понимаю, почему горная советница скрывает от тебя положение вещей. Правда, что она живет еще пока в не разоренном гнезде, а потому, вероятно, и не находит нужным советоваться с тобой о чем-либо. Но как бы то ни было, все знают, что ей приходится плохо. Говорят, она ездит и просит в долг везде, где только можно. Она не хочет смущать тебя заботами, она думает, что как-нибудь перебьется до тех пор, пока ты не кончишь курса. Она не хочет продавать имения, пока ты не выйдешь в люди и не обзаведешься своим домом.

Хеде встал и прошелся по комнате. Потом он остановился перед Олином и сказал:

– Однако, голубчик, ты кажется хочешь заставить меня поверить глупостям. Ведь мы же богаты.

– Я знаю, что вы еще до сих пор считаетесь богачами в нашем краю, – сказал Олин. – Но ты должен понять, что всему настает конец, когда только расходуешь и ничего не вкладываешь. Другое было дело, когда у вас были рудники!

Хеде сел.

– Мать наверняка сообщила бы мне о таком положении вещей, – сказал он. – Я тебе очень благодарен, Олин, но я думаю, что тебя просто напугала какая-нибудь сплетня.

– Да, я так и думал, что ты ровно ничего не подозреваешь, – продолжал Олин упрямо. – Там дома в Мункхюттане твоя мать отказывает себе во всем и кое-как перебивается, чтобы только посылать тебе деньги в Упсалу, и чтобы во время каникул ты мог весело и беззаботно проводить время дома. А ты валяешься здесь и ничего не делаешь, и тебе в голову не приходит, что надвигается беда. Видя, как вы обманываете друг друга, я не мог дольше молчать. Твоя мать думает, что ты учишься, а ты думаешь, что она богата. Не мог же я смотреть, как ты губишь свою будущность, и ничего не говорить.

Некоторое время Хеде сидел молча и размышлял. Потом он встал и с печальной улыбкой протянул Олину руку.

– Ты хорошо понимаешь, что я не сомневаюсь в истине твоих слов, хотя я и не хочу тебе верить. Спасибо!

Олин крепко пожал руку товарища, сияя от удовольствия.

– Будь уверен, Хеде, что ничего еще не потеряно, лишь бы ты работал. С твоей головой ты легко можешь кончить курс в семь, восемь семестров.

Хеде выпрямился.

– Можешь быть спокоен, Олин, – сказал он. Теперь я буду усердно работать.

Олин встал и направился к дверям, но как-то нерешительно. Не дойдя до порога, он обернулся.

– У меня есть к тебе еще дело, – сказал он, снова приходя в страшное смущение. – Я хотел попросить тебя отдать мне скрипку, пока ты не войдешь в колею с твоими занятиями.

– Отдать тебе скрипку?

– Ну, да. Заверни ее в шелковый платок, запри в футляр и позволь мне унести ее, а то из твоего ученья ничего не выйдет. Не успею я выйти за дверь, как ты начнешь играть. Ты так пристрастился к этому, что тебе не устоять против соблазна, если скрипка останется у тебя. С такой страстью бороться трудно, если не имеешь поддержки. Такая борьба непосильна.

Хеде стоял в нерешительности.

– Но ведь это смешно, – наконец сказал он.

– Нет, это вовсе не смешно. Ты сам знаешь, что ты унаследовал от отца страсть к скрипке – это у тебя в крови. И с тех пор, как ты стал сам себе хозяином, ты только и делаешь здесь в Упсале, что играешь на скрипке. Ты для того только и поселился на окраине, чтобы никому не мешать своей игрой. Тебе не совладать с собой. Позволь мне взять скрипку!

– Да, прежде я действительно не мог бы бросить игры, – сказал Хеде. – Но теперь дело касается Мункхюттана, а свой родной дом я люблю больше скрипки.

Но Олин не двигался с места и упрямо просил скрипку.

– Да ведь это ни к чему не приведет, – сказал Хеде. – Если я захочу играть, то мне стоит только сделать несколько шагов – и я достану себе другую скрипку.

– Я это знаю, – отвечал Олин. – Но я думаю, для тебя другая скрипка не может быть так опасна как эта. Именно эта старая итальянская скрипка представляет для тебя главную опасность. А кроме того, я хотел предложить запирать тебя эти первые дни. Лишь бы только это помогло тебе приохотиться к работе.

Он продолжал настаивать на своем, но Хеде не сдавался, так как не хотел подвергаться такой глупости, как заключение в собственной комнате. Тогда Олин весь вспыхнул.

– Я должен забрать скрипку, – сказал он, – или все это ни к чему не приведет!

В его голосе послышались возбуждение и досада.

– Я не хотел говорить об этом, – продолжал он, – но я знаю, что дело идет о чем-то гораздо более важном для тебя, нежели Мункхюттан. Прошлой весной я видел девушку на студенческом балу, – говорили, что она обручена с тобой. Сам я не танцую, но я наслаждался, глядя как она порхала, и видя ее такой веселой и сияющей. Она походила на полевой цветок. И вот, когда я услышал, что она обручена с тобой, я пожалел ее.

– Ты пожалел ее?!

– О да, ведь я знал, что из тебя ничего не выйдет, если ты будешь продолжать в том же духе. Но я поклялся, что этот ребенок не будет сидеть и ждать всю свою жизнь того, что никогда не сбудется. Она не должна изнывать и чахнуть, ожидая тебя. Я не хочу встретить ее через несколько лет с обострившимися чертами и глубокими складками около рта…

Он вдруг замолчал.

Хеде смотрел на него странным испытующим взором. Он уже понял, что Олин влюбился в его невесту. Осознание того, что его товарищ, несмотря на это, все-таки хочет спасти его, тронуло его до глубины души. Под влиянием этого чувства он уступил ему и отдал футляр со скрипкой. После ухода Олина Хеде целый час занимался до самозабвения, но потом отбросил книгу в сторону.

Стоит учиться! Он может кончить курс только через три или четыре года, а кто поручится, что имение не продадут за это время. Он почти с ужасом почувствовал, до чего любит свое родное поместье. Он был как бы во власти каких-то чар: перед его глазами вставали каждая комната, каждое дерево. Он ясно сознавал, что не может быть счастливым, лишившись хоть чего-нибудь из всего этого. И он должен смирно сидеть за книгами, когда ему грозит опасность лишиться всего милого, дорогого!

Хеде все больше и больше охватывало волнение, в висках его стучало, как в лихорадке. Он пришел в отчаяние, вспомнив, что у него нет скрипки, и что он не может успокоить себя игрой на ней.

– Боже! – воскликнул он, – этот Олин доведет меня до сумасшествия! Он приносит мне неприятное известие, а потом еще отнимает скрипку! Такой человек, как я, должен всегда чувствовать струны под своими пальцами – в горе, и в радости. Я должен действовать, я должен достать денег, а у меня в голове нет ни одной мысли. Я не могу думать без скрипки.

Хеде приводила в бешенство мысль, что его заперли и посадили за книжки. Не безумие ли сидеть, заниматься и медленно сдавать экзамены, один за другим, когда нужны деньги, деньги, деньги!

Для Хеде было невыносимо осознание того, что он заперт. В нем поднималась такая злоба против Олина за то, что он придумал всю эту дурацкую историю; он боялся, что прибьет его, когда тот появится. Конечно, он играл бы, если бы у него была скрипка, именно это-то ему и необходимо. Его кровь так бушевала, что он был близок к помешательству…

Как раз, когда Хеде так безумно тосковал по своей скрипке, во двор пришел странствующий музыкант и начал играть под окнами. Это был слепой старик, он играл фальшиво и без всякого выражения, но Хеде был так поражен, когда услышал скрипку, что прислушивался к этим фальшивым звукам со слезами на глазах и с набожно сложенными руками.

Еще мгновение, и он отворил окно и, цепляясь за дикий виноград, слез на землю. Его нимало не смущало то, что он бросил свою учебу. Ему казалось, что сама судьба послала эту скрипку, чтобы утешить его в горе.

Хеде, наверное, никогда не просил о чем-нибудь так униженно, как он просил слепого старика дать ему поиграть на его скрипке. Он все время стоял перед странствующим музыкантом с непокрытой головой, хотя тот был слеп, как крот. Старик видимо не понял, чего от него хотят и обернулся к девочке, которая его водила.

Хеде поклонился бедной девочке и повторил свою просьбу. Девочка посмотрела на него так, как смотрят только люди, которые должны смотреть за двоих. Взгляд ее больших серых глаз был так открыт и останавливался на предметах с такой сосредоточенностью, что Хеде казалось, что он физически ощущает этот взгляд, когда она посмотрела на него: вот ее глаза остановились на его вороте и видят его свеженакрахмаленный воротничок, вот теперь ее взор перешел на его сюртук, и она видит, что он чисто вычищен, а теперь она смотрит на его сапоги и видит, что они блестят.

Никогда Хеде не приходилось подвергаться такому изучению. Он чувствовал, что эти глаза могут проникнуть в самую глубину его души. Но до этого не дошло. У девочки была необыкновенно странная улыбка. Лицо у нее было такое серьезное, что когда она улыбалось, то получалось впечатление, будто оно в первый и последний раз приняло веселое выражение. И вот теперь на ее губах появилась эта необыкновенная улыбка.

Она взяла у старика скрипку и протянула ее Хеде.

– Теперь должен быть вальс из Фрейшютца, – сказала она.

Хеде показалось странным, что он должен теперь играть именно вальс, но, в сущности, для него было безразлично что играть, лишь бы чувствовать струны под своими пальцами. Этого ему только и не доставало. Скрипка сразу же начала утешать его. Она заговорила с ним слабыми дребезжащими звуками: «Я только скрипка бедняка», – говорила она, «но какая бы я ни была, я служу утешением и поддержкой для бедного слепого. Я – свет и радость его жизни. Я должна служить ему утешением в его бедности, старости, слепоте».

Хеде почувствовал, что подавленное состояние духа, которое убило все его надежды, начало мало-помалу покидать его. «Ты молод и силен» – говорила ему скрипка. «Ты можешь бороться, ты можешь силой удержать то, что уходит от тебя. Зачем же тебе терять мужество и сокрушаться?»

Хеде играл с опущенными глазами, но вот он откинул голову назад и осмотрелся кругом. На дворе собралась довольно большая кучка людей, состоявшая из детей и праздношатающихся, которые пришли с улицы, чтобы послушать музыку.

А, впрочем, вся эта толпа собралась не из-за одной только музыки. Слепой музыкант и девочка были не единственными участниками странствующей труппы. Против Хеде стоял странный человек в трико, отделанном блестками, со скрещенными на груди голыми руками. Человек этот был стар и, по-видимому, жизнь сильно потрепала его, но Хеде невольно обратил внимание на его высокую грудь и длинные усы. Рядом с ним стояла его жена, маленькая, толстая и также не первой молодости, но она сияла от удовольствия, гордясь своими блестками и газовыми юбками.

Когда Хеде заиграл, то они несколько первых тактов стояли смирно и считали. Но потом на их лицах появилась очаровательная улыбка, они взялись за руки и начали танцевать на небольшом заплатанном коврике.

Хеде заметил, что во время исполнения эквилибристических фокусов жена стояла почти неподвижно, тогда как муж работал один. Он прыгал через нее, ходил колесом вокруг нее и делал вольты. Роль жены состояла почти исключительно в бросании публике воздушных поцелуев.

Но Хеде не обращал особенного внимания на артистическую, пару. Его смычок легко забегал по струнам. А струны говорили ему, что борьба и победа доставляют великое счастье. Хеде играл и в своей игре черпал мужество и надежду и совсем не думал о старых канатных плясунах.

Но вдруг он заметил, что они пришли в какое-то замешательство. Они перестали улыбаться и не бросали публике воздушных поцелуев. Акробат прыгал невпопад, а жена его начала покачиваться взад и вперед под такт вальса. Хеде продолжал играть все с большим воодушевлением. Он бросил Фрейшютца и заиграл веселую старинную народную песню, которая сводила с ума всех гостей на вечеринках.

Старые канатные плясуны совсем растерялись и стояли в недоумении. Но, наконец, они не были больше в состоянии противостоять искушению. Они подпрыгнули, обхватили друг друга и закружились по коврику в бешеной пляске. Как они плясали! Они то семенили ногами, то кружились, как волчок, и при этом только чуть-чуть выходили за пределы коврика. Их лица сияли от восторга. Эти старые люди казались молодыми и жизнерадостными.

Собравшиеся зрители громко выражали свой восторг, глядя на их пляску. На лице серьезной девочки, водившей слепого, появилась широкая улыбка. Но Хеде был растроган до глубины души. «Так вот что могла сделать его скрипка! Заставить людей забыться? Так, значить, он обладает великим могуществом. В любую минуту он может проявлять свою власть над людьми. Каких-нибудь два года ему надо поучиться за границей у великого маэстро, а потом он будет разъезжать по всему свету и на него будут сыпаться деньги и слава».

Хеде казалось, что эти акробаты появились только для того, чтобы сказать ему все это. Теперь он увидел свой путь, который лежал перед ним, светлый и широкий. Он сказал самому себе: «Я хочу, я хочу стать музыкантом, я этого должен добиться. Это не то, что ученье. Я могу очаровывать людей своей скрипкой, это даст мне богатство».

Хеде перестал играть. Уличные артисты тотчас же подошли к нему и стали выражать свое восхищение.

Мужчина назвал себя Блумгреном. Он пояснил, что это его настоящая фамилия, а выступал он под другой. Он и его жена-старые цирковые артисты. Госпожа Блумгрен была раньше мисс Виолой и носилась по арене цирка на спине лошади. Но даже и теперь, покинув арену, они продолжали оставаться артистами, страстно преданными своему искусству. В этом Хеде, конечно, успел уже убедиться. Потому-то они и не могли устоять против его скрипки.

Хеде ходил с акробатами часа два. Он не мог расстаться со скрипкой, а кроме того ему нравилось увлечение старых артистов своим искусством. При этом он испытывал самого себя. «Я хочу посмотреть, есть ли во мне священная искра, могу ли я вызывать восторг, могу ли я заставить детей и праздношатающихся ходить за мной со двора во двор».

Во время переходов с одного двора в другой господин Блумгрен надевал на себя старое изношенное пальто, а госпожа Блумгрен накидывала на себя коричневую тальму, и в таком виде они шли рядом с Хеде и болтали с ним. Господин Блумгрен не хотел говорить о всех тех лаврах, которые они с госпожой Блумгрен пожинали в то время, когда выступали в настоящем цирке. Он рассказал только, как директор уволил госпожу Блумгрен под тем предлогом, что она стала слишком тучной. Господина Блумгрена не увольняли, но он сам вышел в отставку. Конечно, никому не могло прийти в голову, что господин Блумгрен будет продолжать служить у директора, который уволил его жену. Госпожа Блумгрен любила искусство, и вот ради нее господин Блумгрен и решил стать свободным артистом, чтобы дать ей возможность выступать. Зимой, когда слишком холодно, чтобы давать представления на улице, они играли в палатке. Тогда у них бывал очень богатый репертуар. Они давали пантомимы, жонглировали и показывали фокусы.

– Цирк отказался от них, – говорил господин Блумгрен, но искусство их не покинуло. Они все еще продолжали служить искусству; оно достойно того, чтобы оставаться ему верным до гробовой доски.

Всегда, всю жизнь быть артистами! Вот заветное желание господина Блумгрена, а также и госпожи Блумгрен.

Хеде шел молча и слушал. Его мысли беспокойно переходили от одного предположения к другому. В жизни бывают случаи, представляющиеся предзнаменованием, которого надо слушаться. Хеде казалось, что в том, что с ним теперь случилось, таится какое-то значение. Если бы он объяснил все должным образом, то может быть, принял бы разумное решение.

Господин Блумгрен попросил господина студента уделить частицу своего внимания маленькой проводнице слепого. Видел ли он когда-нибудь такие глаза? Не думает ли он, что такие глаза должны означать что-нибудь особенное? Неужели можно обладать такими глазами и не быть предназначенным для чего-нибудь великого?

Хеде обернулся и посмотрел на бледную, маленькую девочку. Да, у нее были необыкновенные глаза, которые сияли, как звезды на печальном и немного болезненном лице.

– Во всем, что Господь делает, есть глубокий смысл, – сказала госпожа Блумгрен. – Я даже думаю, что Он не даром заставляет такого артиста, как господин Блумгрен, выступать на улице. Но что Он думал, давая этой девочке такие глаза и такую улыбку?

– И знаете, что я вам скажу, – заметил господин Блумгрен, – у нее нет ни малейшего призвания к искусству. И с такими-то глазами!

Хеде начал подозревать, что все это говорится вовсе не для него, а для девочки в виде назидания. Она шла сейчас же позади них и могла слышать каждое слово.

– Ведь ей всего только тринадцать лет и для нее совсем еще не поздно выучиться чему-нибудь, но это невозможно, невозможно, у нее нет ни малейших способностей. Учите ее шить, господин студент, если вы не хотите даром терять ваше время, но не учите ее стоять на голове!

– Ее улыбка сводит с ума всех людей, – сказал господин Блумгрен. – Только из-за одной этой улыбки хорошие семьи то и дело предлагают удочерить ее. Она могла бы расти в богатом доме, если бы только согласилась покинуть своего деда. Но, скажите, для чего ей эта улыбка, которая сводит с ума людей, если она никогда не будет показываться на лошади или на трапеции?

– Мы знаем многих артистов, – заметила госпожа Блумгрен, которые подбирают детей прямо с улицы и обучают их своему искусству, когда сами уже не могут выступать. И многим из них удавалось создавать звезды, которые потом получали громадные гонорары. Но ни я, ни господин Блумгрен никогда не думали о гонорарах, мы желали только одного – увидеть когда-нибудь, как Ингрид несется на лошади по арене и пролетает в обруч под восторженные аплодисменты зрителей. Это было бы для нас все равно, что начать жизнь сначала.

– А как вы думаете, для чего мы оставляем при себе ее деда? – заговорил опять господин Блумгрен. – Разве это артист какой-нибудь, который достоин нашего общества? Нет, нам ничего не стоило бы иметь в нашей труппе бывшего члена придворной капеллы. Но мы любим девочку, мы не можем расстаться с ней, и вот ради нее мы терпим и старика.

– Не жестоко ли с ее стороны противиться нашему желанию сделать из нее артистку? – спрашивали акробаты.

Хеде оглянулся. Девочка шла сзади и на лице ее застыло выражение покорного страдания.

Он понял, что она была проникнута уверенностью, что люди, не умеющие ходить по канату, принадлежат к числу бездарных и презренных созданий.

В это время они входили в новый двор, но прежде тем начать представление, Хеде сел на опрокинутую ручную тележку и начал говорить. Он сказал целую защитительную речь в пользу бедной девочки. Он укорял господ Блумгренов в том, что они хотят принести ее в жертву жестокой толпе, которая сперва будет любить ее и аплодировать ей некоторое время, а потом, когда она состарится ее, выбросят на улицу, и она будет таскаться со двора во двор в осеннюю непогоду и холод. Нет, тот истинный артист, кто дарит счастье только одному человеку. Пусть глаза Ингрид будут для одного человека, улыбка тоже для него одного; пусть она сбережет их для него, и этот единственный не покинет ее, и подарит ей верный кров на всю ее жизнь.

В то время, как Хеде говорил, на глазах его навернулись слезы. Он больше говорил для себя самого, чем для других. Он вдруг почувствовал, как ужасно быть выгнанным в большую жизнь и находиться вдали от тихого домашнего очага. Но вдруг он увидел, что большие глаза, похожие на звезды, засияли. Казалось, точно девочка поняла каждое слово, точно слова придали ей новые силы к жизни.

Господин Блумгрен и его жена стали очень серьезны. Они пожали руку Хеде и обещали никогда больше не принуждать девочку к артистической карьере. Пусть она идет тем путем, который сама изберет. Он тронул их. Ведь они настоящие артисты, страстные артисты, они отлично поняли его, когда он говорил о верности и любви.

После этого Хеде расстался с ними и пошел к себе домой. Он не старался больше найти какое-нибудь таинственное значение в этом происшествии. В конце концов, все свелось только к тому, что он спас бедное, печальное дитя, смертельно скорбевшее о своей никчемности.

II

Поместье Гуннара Хеде, Мункхюттан, находилось в бедном приходе далеко на севере. Это был большой пустынный приход с суровой и скупой природой; большую часть его пространства занимали озера и каменистые лесные возвышенности. Людям невозможно было бы прокормить себя там, если бы они не имели права торговать в разнос. А потому и неудивительно, что этот бедный край изобиловал старыми сказаниями о бедных батраках и батрачках, покинувших деревню с коробом мелочного товара за спиной и вернувшихся на родину в золотой карете, наполненной деньгами.

Одно из самых замечательных сказаний было про деда Хеде. Он был сыном бедного странствующего музыканта и вырос возле скрипки. Когда ему минуло семнадцать лет, он отправился странствовать с коробом на спине. Повсюду куда бы он ни шел, с ним неразлучно была его скрипка, сослужившая ему не раз хорошую службу в его маленьком торговом деле. Он поочередно то собирал народ для танцев веселыми звуками своей скрипки, то продавал людям шелковые платки, гребни и иголки. Торговля шла бойко, сопровождаемая шутками прибаутками, и, в конце концов, дела пошли так хорошо, что разбогатевший коробейник был в состоянии купить Мункхюттан с рудниками и плавильней у обедневшего барона, который тогда владел этим поместьем.

И вот он стал барином, и прекрасная дочь барона вышла за него замуж. Потом старые господа, как их все называли, только и думали о том, как бы украсить свою усадьбу. Они перенесли главное здание на прелестный остров, лежавший у самого берега небольшого озера, вокруг которого расположены были их поля и рудники. Они же пристроили верхний этаж, так как любили принимать гостей, а для этого надо было большее помещение. При них было построено также и большое крыльцо с двумя входами. Весь остров, поросший хвойным лесом, они засадили лиственными деревьями; на каменистой почве были проложены аллеи, везде были разбросаны павильоны, из которых открывался прекрасный вид на окрестности; эти павильоны и беседки висели над озером на подобие больших птичьих гнезд. Прекрасные французские розы, окаймлявшие террасу, голландская мебель, итальянская скрипка – все это было приобретено старыми господами; точно также и каменная стена, защищавшая фруктовый сад от северных ветров, была возведена ими; ими же был разведен и виноградник.

Старые господа были добрыми, приветливыми и веселыми старосветскими людьми. Барыня, правда, немного важничала, но зато про старого барина этого совсем нельзя было сказать. Несмотря на всю роскошь, в которой он жил, он никогда не забывал, кем он был, и в конторе, где велись все его дела и куда приходили все люди, висели короб и красная, самодельная скрипка над самой конторкой старика. И после его смерти короб и скрипка продолжали висеть на том же месте. И каждый раз, когда взгляд его сына или внука останавливался на них, сердца их наполнялись чувством глубокой благодарности. Ведь благодаря этим старым предметам был приобретен Мункхюттан, а Мункхюттан в их глазах представлял собою все, что только было самого прекрасного на свете.

Происходило ли это главным образом от того, что на этом месте жилось как-то особенно легко, весело и беззаботно или же вследствие какой-нибудь другой причины, но все члены семьи Хеде были привязаны к своему поместью с такой беззаветностью, которая могла грозить им несчастьем. Гуннар Хеде особенно горячо любил родную усадьбу, и про него даже говорили, что не он владеет усадьбой, а усадьба владеет им, Гуннаром Хеде.

Если бы он не стал рабом большого старого дома и нескольких тунландов полей и лесов да нескольких запущенных яблонь, то он, наверное, продолжал бы свои занятия или же, что было бы еще лучше, – посвятил себя изучению музыки, которая, по-видимому, и была его настоящим призванием. Но когда он приехал домой из Упсалы, убедился в настоящем положении дел и нашел, что имение действительно придется продать, если он очень скоро не заработает целой кучи денег, то он бросил все свои планы и решил сделаться коробейником, по примеру своего деда.

Мать и невеста Хеде заклинали его лучше продать имение, чем так жертвовать собой ради него, но Хеде оставался непреклонным. Он оделся в крестьянское платье, закупил товаров и отправился странствовать в качестве коробейника. Он надеялся в течение двух лет заработать достаточно, чтобы заплатить долги и спасти поместье.

Что касается до его планов относительно поместья, то в этом судьба ему благоприятствовала… Но на самого себя он навлек страшное несчастье. Прошло уже около года с тех пор, как он начал свою торговлю в разнос, как вдруг ему пришла в голову мысль заработать сразу большую сумму денег. Он отправился далеко на север и купил большое стадо коз, по крайней мере голов двести. Он рассчитывал с помощью своего товарища пригнать все это стадо на ярмарку в Вермланд, где козы стоили вдвое дороже. Если бы ему удалось распродать все стадо, то это могло бы быть очень выгодным предприятием.

Был еще только ноябрь, и земля была непокрыта снегом, когда Хеде со своим товарищем отправился в путь, гоня перед собой стадо коз. В первый день шло все хорошо, но на второй день, когда они вошли в громадный лес, тянувшийся на протяжении десяти миль, пошел снег. Поднялась настоящая вьюга, и снег повалил частыми, большими хлопьями. Вскоре животным стало трудно пробивать себе дорогу в снегу. Козы очень выносливы, и они долго пробивались вперед, но вьюга не переставала двое суток при страшном морозе.

Хеде делал все, что только было возможно, чтобы спасти животных, но, когда пошел снег, он потерял возможность доставать им пищу и питье. А кроме того, после того, как бедные животные целый день пробирались по глубокому снегу, у них на ногах стерлась кожа. Эти ссадины причиняли им страдание, и они не хотели дальше идти. Первую козу, которая упала на краю дороги и не хотела подниматься, чтобы следовать за стадом, Хеде поднял и взвалил себе на плечи. Но вслед за первой упала вторая и третья, и тогда для Хеде было невозможно тащить их всех. Ему ничего другого не оставалось, как стараться смотреть в другую сторону и идти вперед. Вы, может быть, знаете, что значит десятимильный лес. На протяжении бесконечных миль не встречаешь ни двора, ни избушки, и кругом только лес и лес. И этот лес состоит из высоких сосен с твердой корой, с высоко растущими ветвями, – это не молодой лес с мягкой корой и нежными ветвями, которые могут есть животные. Если бы не снег, то они прошли бы лес в каких-нибудь два дня, но теперь они почти совсем не двигались вперед. Козы, одна за другой, оставались в лесу, да и люди чуть не погибли там.

Во все время они не встретили ни души. Никто не оказал им помощи. Хеде попробовал было расчищать снег, чтобы козы могли есть мох, но снег все падал, падал, не останавливаясь ни на минуту, а мох плотно примерз к земле. Разве мыслимо было таким образом добыть пищу для такого множества животных?

Но Хеде мужественно переносил все это до тех пор, пока козы не начали блеять. В первый день это было резвое и непослушное стадо. Ему не мало труда стоило смотреть за тем, чтобы ни одна коза не отстала от стада, и чтобы они не забодали друг друга. Но потом бедные животные как будто поняли, что для них нет спасенья, притихли и точно пали духом. Они начали жалобно блеять, не слабыми и тоненькими голосами, как обыкновенно блеют козы, а очень громко, все громче и громче по мере того, как страдания становились сильнее. И вот, когда Хеде услыхал это страшное блеянье, то ему начало казаться, что он теряет рассудок.

Лес был дремучий, пустынный, помощи было ждать неоткуда. Одно животное за другим падало на дороге. Снег кружился над ними и быстро покрывал их своей белой пеленой. Когда Хеде оглядывался назад на эту длинную вереницу небольших сугробов по краям дороги, на эти сугробы, скрывавшие под собой тело животного с торчащими из-под снега рогами и копытами, то в глазах у него темнело, и голова кружилась.

Он бросался на обессилевших животных, позволявших снегу засыпать себя, и бил их плетью. Это было единственное средство спасти их, но они не трогались с места. Он хватал их за рога и тащил вперед. Они позволяли тащить себя, но сами не делали ни шагу. Когда он отпускал рога, они начинали лизать ему руки, как бы прося о помощи. Стоило ему приблизиться к ним, как они лизали ему руки. Все это так страшно подействовало на Хеде, что он был близок к умопомешательству.

И все-таки последствия этой неудачи не были бы для него так ужасны, если бы он не поехал, после того как все было кончено в лесу, к одной девушке, которую очень любил. Он поехал к своей невесте, так как решил, что ему необходимо сейчас же сказать ей, что он потерял много денег, и потому должен отложить женитьбу еще на несколько лет. Но это он только так воображал себе, в действительности же он поехал к ней только потому, что хотел услышать от нее, что она любит его все так же сильно, несмотря на несчастье, которое с ним случилось. Он надеялся, что она исцелит его от тяжелых воспоминаний о десятимильном лесе. Может быть, она и могла бы это сделать, но она не захотела. Она была очень недовольна уже тем, что он ходил с коробом, одетый в крестьянское платье. Ей казалось, что уже только из-за одного этого трудно любить его, как прежде. А теперь, услышав, что он еще много лет будет вести такую жизнь, она объявила, что не хочет больше ждать его.

Вот тогда-то Хеде почти окончательно лишился рассудка. Его нельзя было назвать вполне сумасшедшим. Он сохранил настолько разум, что мог продолжать свою торговлю. И дела у него пошли даже лучше прежнего, так как людям забавно было дразнить его, и он был желанным гостем во всех крестьянских избах. Люди любили издеваться над ним и дразнить его, но отчасти это было хорошо для него, – ведь его главным желанием было разбогатеть, и это желание исполнилось.

В два, три года он заработал столько денег, что мог заплатить все долги и жить беззаботно в своем поместье. Но он этого не понимал; в своем безумии он продолжал странствовать из дома в дом, со двора во двор и совершенно забыл, что когда-то был барином.

III

В восточном Вермланде, на самой границе Далекарлии находился приход Рогланда. В этом приходе была большая усадьба главного священника и очень маленькая усадьба его помощника. Как ни бедна была семья помощника священника, но там все-таки был приемный ребенок. Священник приютил у себя в доме девочку по имени Ингрид; ей было всего тринадцать лет, когда он взял ее в свою семью.

Священник увидал ее на одной ярмарке; она сидела перед палаткой канатных плясунов и плакала. Он остановился и спросил, о чем она плачет. И вот он узнал, что ее слепой дед умер, и что теперь у нее уже нет больше ни одного близкого человека на свете. Теперь она странствует с двумя канатными плясунами, и они очень добры к ней, но она плачет, от того что она так глупа, что никак не может выучиться плясать на канате и помогать зарабатывать деньги.

Все существо девочки было проникнуто такой трогательной скорбью, что священник почувствовал глубокую жалость к ней. Он решил, что невозможно оставлять такое маленькое существо в обществе странствующих акробатов. Он вошел в палатку и предложил Блумгренам взять девочку к себе в дом. Старые артисты заплакали и сказали, что, несмотря на то, что девочка совершенно непригодна для искусства, они все-таки любят ее и не хотели бы расставаться с ней. Но, конечно, она будет счастливее в настоящей семье, у людей, которые круглый год живут на одном месте, а потому они соглашаются отдать ее священнику, если он только обещает, что она будет в его доме в положении родной дочери.

Священник обещал им это, и вот с тех пор девочка поселилась в семье священника. Это был кроткий и ласковый ребенок, сердце которого было полно любви и нежного внимания ко всем окружавшим его. Первое время приемные родители очень любили ее, но когда она сделалась старше, то у нее развилась мечтательность. Воображение раскрыло перед ней целый прекрасный мир, и она способна была иногда среди дня вдруг бросить работу и погрузиться в глубокие мечты.

Но жене священника, живой и работящей женщине, это не нравилось. Она выговаривала девочке за ее леность и нерадивость и так замучила ее строгостью, что та стала запуганной и несчастной.

Когда ей минуло девятнадцать лет, то она опасно заболела. Никто не знал, что с ней, потому что в те отдаленные времена во всем Рогланде не было доктора, но видно было, что девушка тяжело больна. Скоро все окружающие поняли, что она умирает. Что же касается до нее самой, то она только и молила Бога о смерти; она говорила, что ей очень хочется умереть.

Казалось, точно Господь хотел испытать, действительно ли она хочет этого. Однажды ночью она почувствовала, что все ее тело коченеет и холодеет, и на нее нашло тяжелое оцепенение.

– Это, наверное, смерть, – подумала она про себя.

Но странно было то, что она не потеряла совершенно сознания. Она сознавала, что лежит, как мертвая, чувствовала, что ее убирают и кладут в гроб. Но она совсем не боялась, что ее похоронят заживо. У нее было только одно чувство: она была счастлива, что умерла и покинула тяжелую жизнь. Она боялась только, как бы не открыли, что она мнимо умершая и как бы не отложили ее похорон. Должно быть, жизнь для нее была очень горька, раз она не испытывала ни малейшего страха перед смертью.

Однако, никто не открыл, что она жива. Ее отвезли в церковь, вынесли на кладбище и опустили в могилу. Но могилу не зарыли, так как, по обычаю, существующему в Рогланде, ее похоронили в воскресенье утром, перед обедней. Люди, собравшиеся на ее похороны, после похоронного обряда пошли в церковь, а гроб остался стоять не зарытым в могиле. По окончании богослужения могилу должны были зарыть при помощи могильщика.

Девушка отдавала себе отчет во всем, что делалось, но она не чувствовала никакого страха. Она не могла бы сделать ни малейшего движения, чтобы показать, что она жива, как бы она этого ни желала; но, если бы даже она и могла двигаться, то постаралась бы держаться как можно тише. Она не переставала радоваться, что как бы умерла.

Да и трудно было сказать, что она была вполне жива. Она не была в полном сознании и в полной памяти. В ней жила только та частица души, которая живет в сновидениях по ночам.

– Хотела бы я знать, – думала она, – есть ли хоть что-нибудь на всем белом свете, что могло бы заставить меня желать жить?

Не успела она этого подумать, как ей показалось, что крышка гроба и покрывало на ее лице, сделались прозрачными, и она увидела перед собой деньги, красивые наряды и прекрасные сады с великолепными плодами.

– Нет, ко всему этому я равнодушна, – сказала она и закрыла глаза перед всем этим великолепием.

Когда она опять открыла глаза, то все это исчезло, но зато она увидела совершенно ясно Божьего ангела, который сидел на краю ее могилы.

– Здравствуй, милый ангел Божий! – сказала она ему.

– Здравствуй, Ингрид, – ответил, ангел. – Пока ты лежишь тут и ничем не занята, я хочу поговорить с тобой о старых временах.

Ингрид слышала отчетливо каждое слово, которое произносил ангел, но голос его был совершенно особенный, какого она никогда раньше не слыхала. Он больше всего походил на звуки струнного инструмента, и каждый звук был словом. Он не походил на пенье, а на звуки скрипки или арфы.

– Ингрид, – сказал ангел, – помнишь ли ты, как однажды, когда еще был жив твой дед, ты встретила молодого студента, который ходил с тобой со двора во двор и играл на скрипке твоего деда целый день?

Лицо мнимо умершей осветила улыбка.

– Неужели ты думаешь, что я могла это забыть? – сказала она. – С тех пор не прошло ни одного дня, чтобы я не подумала о нем.

– И ни одной ночи, чтобы ты не видела его во сне?

– Да, и ни одной ночи, чтобы я не видела его во сне.

– И ты все-таки хочешь умереть, несмотря на то, что так хорошо помнишь его? – сказал ангел. – Ведь тогда ты уже не сможешь больше повидать его.

При этих словах мнимо умершая вдруг почувствовала всю сладость любви, но и это не могло ее соблазнить.

– Нет, нет, – сказала она, – я боюсь жизни, я лучше хочу умереть.

Тогда ангел махнул рукой, и Ингрид увидала перед собой большую песчаную пустыню. Она казалась безграничной, и куда бы и не хватало глаз, нигде не видно было ни одного дерева; пустыня была бесплодная, сухая и знойная. На песке были разбросаны там и сям какие-то возвышенности, которые на первый взгляд казались скалами. Но когда Ингрид вгляделась хорошенько, то она увидела, что это были огромные живые чудовища со страшными когтями и громадными, наполненными зубами пастями; чудовища лежали на песке и подстерегали добычу.

И между этими-то страшными животными шел студент; он шел совершенно беззаботно, не подозревая, что вокруг него лежат живые существа.

– Предостереги же его, предостереги, – сказала Ингрид ангелу, в невыразимой тревоге. – Скажи ему, что они живые, чтобы он остерегался.

– Мне не дозволено говорить с ним, – промолвил ангел своим звенящим голосом, ты должна сама предостеречь его.

Мнимоумершая с ужасом почувствовала, что она лежит, как скованная, и не может бежать к студенту на помощь. Она делала одно бесплодное усилив за другим, чтобы подняться, но бессилие смерти сковало ее тело. Но вот, наконец-то, наконец-то, она почувствовала, как забилось ее сердце, по жилам потекла кровь, ледяные оковы смерти растаяли. Она поднялась и поспешила к нему…

Нет никакого сомнения в том, что солнце особенно любит открытые места перед маленькими деревенскими церквами. Всякий, конечно, заметил, что нигде нет такого изобилия солнечного света, как перед белой церковью во время обедни. Нигде солнечные лучи не переплетаются в такую густую сеть, нигде нет такой благоговейной тишины в воздухе. Солнце стоит высоко на небе и словно смотрит за тем, чтобы люди не оставались слишком долго на пригорке и не увлекались болтовней, а шли бы в церковь слушать проповедь. Потому-то оно и изливает такие горячие потоки лучей у белой стены церкви. Может быть, и нельзя с полной уверенностью утверждать, что солнце каждое воскресенье стережет у маленьких деревенских церквей, но во всяком случае, верно то, что в то утро, когда мнимо умершую опустили в могилу, на кладбище в Рогланде, оно изливало целые снопы жгучих лучей на маленькую площадку перед церковью. Казалось, что даже щебень, сверкавший в колеях дороги, того и гляди вспыхнет. Притоптанная короткая трава вся съежилась и походила на сухой мох.

На дороге, ведущей в церковь, появился далекарлиец, торгующий в разнос ножами и ножницами. На нем была длинная, белая баранья шуба, а на спине он нес большой черный кожаный короб. Одетый и нагруженный, таким образом он шел уже несколько часов, не чувствуя жары, но когда он свернул с дороги и взошел на площадку перед церковью, то не прошло и минуты, как он остановился и снял шляпу, чтобы вытереть пот, выступивший на лбу. Далекарлиец остановился и стоял с непокрытой головой. У него было красивое и умное лицо с высоким, белым лбом, который пересекала глубокая складка между бровями. Рот у него был красиво очерчен и с тонкими губами. Его волосы были расчесаны по обе стороны с пробором посредине; они были ровно подстрижены у шеи и свешивались через уши, слегка завиваясь у висков. Он был высокого роста, сильного, но не грубого сложения и строен. В нем была одна странность: его взгляд был неспокойный, а зрачки постоянно убегали в углы глаз, как бы стараясь скрыться там. Вокруг его рта лежали складки, придающие лицу выражение какой-то растерянности, чего-то безумного, что совершенно не соответствовало этому лицу.

Да и нельзя было сказать, чтобы этот человек был вполне в своем уме, так как он таскал свой короб, не взирая на воскресенье. Если бы он был в полном разуме, то знал бы, что это напрасно, потому что в воскресенье все равно никто у него покупать ничего не будет. Никто из далекарлийцев, странствовавших по деревням, не гнул спины под коробом в воскресный день, а все шли в Божий дом, освободившись от поклажи и выпрямив спину, как и все добрые люди. А этот несчастный ничего, вероятно, и не знал о том, что был воскресный день, пока не остановился на площадке перед церковью и не услыхал пение псалма, доносившееся из церкви. Однако ему хватило разума, чтобы понять, что в этот день ему торговать нельзя. И вот для его бедного мозга предстояла тяжелая задача решить, где ему провести этот свободный день. Он долго стоял и смотрел перед собой. Когда все шло своим обычным порядком, то ему не трудно было соображать. Он всю неделю ходил со двора во двор и торговал. Но к воскресенью он никак не мог привыкнуть. Оно всегда являлось для него большим неожиданным несчастьем.

Он стоял с застывшим взглядом, и на лбу его появились глубокие морщины. Первым его побуждением было войти в церковь и послушать пение. Но от этого желания он сейчас же отказался. Ему очень хотелось послушать пение, но он боялся войти в церковь. Люди его не пугали, но в некоторых церквах были такие странные и неприятные картины с изображением существ, о которых он вовсе не хотел бы вспоминать. Но вот он, наконец, пришел к тому заключению, что раз это церковь, то тут же должно быть и кладбище, а раз было кладбище, где он мог бы укрыться, то он был спасен. Лучше кладбища для него ничего не было на свете. Завидев во время своих странствий кладбище с дороги, он сейчас же шел туда, чтобы посидеть там некоторое время, если это даже было среди рабочей недели. Но теперь, когда он решил идти на кладбище, перед ним вдруг возникло новое затруднение. Дело было в том, что кладбище в Рогланде находилось не сейчас же возле церкви, стоявшей на пригорке, а в некотором отдалении от нее на поле, невдалеке от мирской избы. И, чтобы войти в кладбищенские ворота, ему необходимо было пройти мимо целого ряда лошадей, привязанных к коновязи, – на которых приехали прихожане.

Все лошади стояли, низко опустив головы в охапки сена или мешки с овсом, и жевали так, что слышно было, как корм хрустел у них на зубах. Не могло быть и речи о том, что они способны были причинить какое-нибудь зло коробейнику, но у него были свои собственные соображения относительно опасности, которая могла грозить при проходе мимо такого длинного ряда животных. Несколько раз он уже направлялся к воротам, но каждый раз мужество покидало его, и он поворачивал назад. Он не боялся, что лошади укусят его или лягнут. Для него было уже достаточно того, что они были так близко, что могли видеть его. Было уже достаточно, что они побрякивали своими бубенчиками и скребли землю копытами.

Продолжить чтение