В кольце грозовых лет

Размер шрифта:   13
В кольце грозовых лет

Предисловие автора

Когда я впервые задумала эту книгу, передо мной стояла задача, от которой трепетало сердце и немели пальцы над клавиатурой. Как рассказать историю, которая не моя по рождению, но стала моей по зову души? Как говорить о горах, в которых не родилась, но чью высоту ощущаю в биении своего сердца? Эта книга – не просто литературный проект. Это попытка понять и передать ту невероятную духовную мощь, которая позволила целому народу сохранить своё лицо, свою честь и своё достоинство в самые страшные времена.

Мне всегда было интересно – в чём источник той необъяснимой силы, той гордой осанки и того непоколебимого духа, которые отличают чеченский народ? Я начала изучать историю, читать хроники, знакомиться с воспоминаниями, и передо мной открылся мир такой глубины и красоты, что захватывало дух. Мир, где понятия «къонахалла» – кодекс чести – это не просто красивые слова, а кровь и плоть, закон, по которому живут и умирают. Где «эздел» – сдержанность и благородство – это не маска, а суть характера.

Но больше всего меня потрясли истории о женщинах. О тех, чьи имена не всегда вписаны в учебники, но чья сила была тем фундаментом, на котором держался весь народ. Женщинах, которые в одиночку поднимали детей, когда мужчины не возвращались с войны. Которые сохраняли очаг, когда вокруг полыхали пожарища. Которые молча несли своё горе, не теряя при этом величия и доброты. Их образ стал путеводной звездой для главной героини моей книги.

Работая над романом, я стремилась к максимальной достоверности. Я изучала быт чеченских аулов XIX века – как ткали ковры, как готовили хинкал, как воспитывали детей, как провожали мужчин на войну. Как встречали гостя и как хоронили героев. Но важнее деталей быта для меня было передать дух того времени – ту особую атмосферу суровой красоты и трагического величия.

Эта книга – моё глубокое, искреннее признание в любви и уважении к чеченскому народу. К его стойкости, его мудрости, его непростой, но героической истории. Я понимаю, что беру на себя большую ответственность, рассказывая о таких глубоких и болезненных вещах. Если хоть один чеченский читатель, закрыв последнюю страницу, скажет: «Да, она почувствовала нашу боль и нашу гордость» – я буду считать свою задачу выполненной.

Пусть эта книга станет мостом между нашими культурами. Пусть она поможет лучше понять друг друга. И пусть голоса тех, кого уже нет с нами, но чьи подвиги и страдания не должны быть забыты, зазвучат в сердцах новых поколений.

С глубочайшим уважением и верой в наше общее будущее,

Мадина Федосова

Пролог

Последние отблески заката умирали в холодном стекле небоскрёбов, отражаясь в мокром асфальте московской улицы. Аиша стояла у окна своей стильной, но безликой квартиры, ощущая ледяную тяжесть на душе. Сегодняшний день стал последней каплей. Разговор с Артемом, ее молодым человеком, звенел в ушах обрывками фраз.

«Я не готов к ответственности, Аиша… Дети? Семья? Давай не будем спешить, у нас вся жизнь впереди… Ты слишком многого хочешь».

Его слова, произнесённые с лёгкой, извиняющейся улыбкой, обожгли сильнее, чем открытое хамство. Она повернулась к нему, и голос ее, обычно такой уверенный на совещаниях, дрогнул от гнева и боли.

«Слишком многого? – тихо, но отчётливо произнесла она. – Я хочу мужчину, а не вечного подростка, который прячется за словами "ещё не время"! Я хочу знать, что рядом со мной тот, на кого можно положиться, кто не испугается слова "долг". Где вы все, настоящие? Вы вообще существуете? Или ваше поколение способно только на красивые слова и бегство при первой же трудности?»

Он что-то пробормотал в ответ, что-то про «нездоровые ожидания» и «давление», но она уже не слушала. Хлопнув дверью, он вышел, оставив ее в звенящей тишине.

Бессильная ярость кипела внутри. Она схватила с кофейного столика дорогой блокнот, где всего пару дней назад с таким воодушевлением делала наброски для нового проекта, и с силой швырнула его в стену. Бумага веером разлетелась по полу. Эти листки были исписаны не эскизами, а горькими, обрывистыми мыслями, которые преследовали ее все последние месяцы. Одиночество в толпе. Успех, который не грел душу. Понимание, что она, блестящий арт-директор, в личной жизни – полная банкротка.

Её взгляд упал на массивный старый сундук, тёмным пятном стоявший в углу за стеклянной полкой с дизайнерскими наградами. Мать привезла его месяц назад, умоляя «хоть иногда вспоминать, чья ты кровь». Аиша тогда лишь раздражённо отмахнулась. Теперь, движимая странным порывом, она подошла к нему. Скрипящая крышка открылась, выпустив на волю запах старого дерева, сухих трав и чего-то неуловимо знакомого, родного.

На самом дне, под аккуратно сложенными, пахнущими ладаном платками, лежала небольшая тетрадь в потёртом кожаном переплёте, стянутая ремешком. Рука сама потянулась к ней. Страницы были тонкие, полупрозрачные, цвета топлёного молока, а чернила выцвели до цвета ржавчины. Первая страница была исписана аккуратным, старомодным почерком с твёрдыми знаками на конце слов. Аиша медленно, вслух, прочла первую строчку, и воздух словно сгустился вокруг.

«Если твоя рука лежит на этой странице и кровь моя стучит в твоих висках, значит, Господь привёл тебя к началу твоего пути. Значит, ты, как и я когда-то, ищешь ответы на вопросы, что жгут душу. Ты потерялась, дитя моё. Ты отвергаешь корни, что питают твоё древо, и удивляешься, почему листья твои вянут. Не бойся. Иди за мной сквозь дым сражений и тишину горных вершин. Узнай, какую цену заплатили мы за то, чтобы ты могла сегодня иметь право на свою боль. Узнай, что такое настоящая боль. И что такое настоящая любовь…»

Сердце Аиши заколотилось с бешеной силой. Пальцы сами развязали ремешок. Она перевернула хрупкую страницу, и ее глазам открылся чертёж старинного кинжала с замысловатой насечкой и несколько строк описания. И в этот миг комната поплыла. Звуки города за окном стихли, сменившись нарастающим гулом в ушах. Перед глазами проплыли видения: незнакомые суровые мужские лица в мохнатых папахах, отблески стали на клинках, силуэты гор, пронзительные до сердца.

Она почувствовала запах – не городской смог, а чистый, колючий воздух, пахнущий полынью, дымом костра и влажным камнем. Прямо перед собой, сквозь мерцающую пелену, она увидела высокую каменную башню, упирающуюся в свинцовое небо. Чей-то голос, молодой и надтреснутый от отчаяния, крикнул: «Зулейха! Беги!»

Аиша попыталась вдохнуть, но не смогла. Последнее, что она успела понять, – это то, что падает навзничь, сжимая в руке ту самую тетрадь, а холодный паркет под ней превращается в шершавую, промёрзлую землю. Тишина поглотила ее.

Часть первая

КОРНИ И ПАДЕНИЕ

Глава 1

Стеклянные берега

Последние лучи осеннего солнца цеплялись за острые шпили московских небоскрёбов, окрашивая их в цвет расплавленного золота. Аиша стояла у панорамного окна своего офиса на двадцать восьмом этаже, наблюдая, как город медленно погружается в вечерние сумерки. Где-то там, внизу, кипела жизнь – гудели машины, спешили по своим делам люди, мерцали бесчисленные огни рекламных вывесок. Но здесь, на вершине стеклянной башни, царила почти неземная тишина, нарушаемая лишь тихим гулением компьютеров и отдалёнными шагами уборщицы. Воздух пахло озоном от кондиционеров, дорогим кофе из автомата и едва уловимым ароматом свежего лака для мебели – запах успеха, к которому она так стремилась и который теперь казался таким пустым.

Сегодняшний день должен был стать триумфом. Презентация масштабного проекта для международного клиента прошла безупречно. Её концепция – смелая, новаторская, дерзкая – была встречена овациями. Коллеги пожимали ей руку, шептали восторженные комплименты, а генеральный директор, пожилой сдержанный немец, одобрительно кивнул: «Фрау Берсанукаева, вы превзошли все ожидания. Это гениально». Она улыбалась в ответ, отточенной, профессиональной улыбкой, чувствуя, как застывают мышцы на лице. Казалось, она должна парить от счастья, ощущать упоительную сладость победы. Но внутри была лишь глухая, нерушимая тишина, как в соборе после окончания службы. Эти победы больше не согревали душу, не наполняли ее смыслом. Они были просто красивыми вехами на карьеристской карте, что вела в никуда.

Её размышления прервал звук телефона. На экране загорелось имя «Артём». Аиша с секунду помедлила, затем провела пальцем по стеклу.

«Победительница, привет!» – его голос звучал бодро и немного торжествующе, будто ее успех был и его личной заслугой. «Слушай, я сегодня задержусь в коворкинге. Этот чертов стартап, ты понимаешь. Горят сроки. Закажи себе суши, отпразднуй, а я подъеду позже, поболтаем».

В его словах не было ничего предосудительного – лишь обычная деловая занятость современного молодого человека. Но что-то щёлкнуло внутри Аиши, какая-то струна, натянутая до предела, дрогнула и издала горький звук.

«Поболтаем», – повторила она про себя, глядя на своё отражение в тёмном стекле окна. Слово такое лёгкое, воздушное, не обремененное ни обещаниями, ни ответственностью. «Поболтаем» – как будто они два попутчика, случайно встретившиеся на вокзале, а не люди, строящие общую жизнь.

«Артём, – голос ее прозвучал ровнее, чем она ожидала. – Мы в прошлый раз «поболтали» о том, какой сериал посмотреть. А я хочу поговорить о том, где мы будем через год. Хочу говорить о детях. О семье».

На том конце провода повисла недолгая, но красноречивая пауза. «Детка, ну мы же говорили… Сейчас не время. Нужно встать на ноги, добиться стабильности. У нас вся жизнь впереди! Не стоит торопиться».

«Вся жизнь впереди, – тихо произнесла она. – А знаешь, жизнь имеет неприятную привычку проходить, пока мы ждём подходящего момента».

Он что-то ответил, что-то про «нездоровый перфекционизм» и «надуманные проблемы», но она уже не слушала. Разговор был исчерпан. Исчерпаны, казалось, были и силы. Опустив телефон, она долго смотрела на город, на это море огней, в котором когда-то мечтала утонуть. Теперь оно казалось ледяным и безразличным.

Решение поехать к родителям родилось спонтанно. Не в их старую, пропахшую чесноком, специями и теплом домашнего очага квартиру в спальном районе, а в новую, просторную, в престижном доме, которую она купила им два года назад, наивно полагая, что стены могут изменить суть бытия, сделать его более современным, стерильным, удобным.

Мать открыла дверь. На Лиане Мурадовне была элегантная блуза из дорогого бутика, ещё один ее подарок, но поверх – тот самый, старый, знакомый Аише с детства, тёмно-синий вязаный платок. Этот контраст – новая, лощёная жизнь и неизменная, глубокая память предков – резанул ее по живому.

«Аиша, доттагӏа!» – лицо матери озарилось тёплой, безоговорочной радостью. «Заходи, скорее! Я как раз чепельгин делаю, помнишь, как ты в детстве любила?»

Аромат жареного лука, чеснока, свежеиспечённого теча и специй ударил в ноздри, вызвав странный, болезненный спазм ностальгии. В гостиной, обставленной современной минималистичной мебелью, в кресле у телевизора сидел ее отец, Султан Саидович. Он молча кивнул ей, его лицо, испещрённое морщинами, как карта прожитой жизни, оставалось невозмутимым, но в глубине мудрых глаз светилась та самая, знакомая с детства, тихая грусть, что появлялась там всякий раз при ее визитах.

«Ма, я ненадолго, – сказала Аиша, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. – И я же просила, не нужно было готовить что-то сложное. Можно было что-то лёгкое заказать».

«Что заказывать?» – искренне, почти с детским недоумением, воскликнула Лиана Мурадовна. «Ты посмотри, какой фарш свежий, зелень с нашей дачи, помидоры свои. На, попробуй, только с огня», – она протянула дочери маленькую, румяную, дымящуюся лепёшку.

Аиша машинально откусила кусочек. Вкус был вкусом далёкого, безмятежного детства, безопасности, безусловной любви. И от этой простой, почти первобытной радости, на глаза навернулись предательские слезы. Она сглотнула их вместе с куском чепельгина.

«Мам, пап, – начала она, отводя взгляд в сторону, будто разглядывая абстрактную картину на стене. – Мне нужно с вами поговорить. Серьёзно».

Отец беззвучно нажал на пульте кнопку беззвучный и телевизор умолк. Мать, вытерев руки о фартук, села на край дивана, ее поза выражала настороженное внимание.

«Я встречаюсь с Артёмом уже полтора года, – Аиша смотрела в окно, где зажигались вечерние огни. – Я думаю… я хочу семью. Хочу детей».

Лицо матери просветлело, в глазах вспыхнули надежда и радость.

«АльхамдулиЛлях! Наконец-то, моя девочка! Когда свадьба? Мы все организуем, ты только скажи! Мы…»

«Свадьбы не будет, мам», – тихо, но очень чётко перебила ее Аиша. Слова повисли в воздухе, тяжёлые и безжизненные.

В комнате воцарилась тишина, густая и звенящая, как морозный воздух в горах.

«Как это… не будет?» – наконец проговорил отец. Его спокойный, низкий голос прозвучал громче любого крика.

«Он говорит, что ещё не время. Что он не хочет брать на себя такую ответственность. Что мы должны «пожить для себя»».

«Пожить для себя?» – Лиана Мурадовна поднялась с дивана, ее глаза, обычно такие добрые, вспыхнули. «А когда, скажи на милость, время? Когда седина в голову ударит? Аиша, он что, не мужчина? У него есть «яхь»? Есть совесть? Он понимает, что у мужчины есть долг – создать семью, быть опорой, защитой? Или он думает, что жизнь – это вечный праздник, где нет места обязанностям?»

«Мам, хватит!» – Аиша тоже вскочила, чувствуя, как накатывает давно сдерживаемая волна гнева и обиды. «Не надо мне снова про этот «яхь», про долг, про честь! Это ваши древние, отжившие понятия! Я не вещь, которую нужно пристроить в надёжные руки! Я самостоятельный человек, я сама строю свою судьбу! Я не хочу быть чьей-то «ношей»!»

«Ты строишь свою судьбу?» – в голосе отца впервые послышалась холодная сталь. «Ты строишь ее с человеком, который боится слова «брак»? Который бежит от ответственности, как заяц от волка? Который не хочет продолжить свой род? Это и есть твоё представление о счастливой судьбе? Быть спутницей того, у кого нет стержня? Нет огня в душе?»

«Огня? Стержня? Пап, мы живём в другом мире! В большом городе! В двадцать первом веке! Никто не знает этих ваших горских слов! Никому они не нужны! Посмотри вокруг! Где они, эти твои мужчины с огнём в душе? Я их не вижу! Я вижу лишь испуганных мальчиков, которые прячутся за айфонами и красивыми словами! Может, твои идеалы просто сгнили, как старое дерево, и пора это признать?»

Она почти кричала, выплёскивая наружу всю накопленную боль, разочарование, тоску по чему-то настоящему, что никак не могла найти. Ей отчаянно хотелось, чтобы они поняли ее, признали ее правоту, увидели, что мир изменился.

Но отец лишь медленно, с бесконечной усталостью, покачал головой, и грусть в его глазах стала совсем невыносимой.

«Дочка, дерево с гнилыми корнями не может дать здоровых плодов, – сказал он тихо, и каждое его слово падало, как камень. – Ты ищешь сияющие яблоки на пластиковом дереве. Они красивые, но внутри у них пустота. Ты отвергаешь корни, что могли бы дать тебе настоящую силу. Силу, которую не купишь ни за какие деньги. Силу, перед которой отступают любые бури».

«Я и так сильная!» – выдохнула Аиша, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. «Я сама всего добилась! Сама! Мне не нужен мужчина-хозяин! Мне нужен партнёр! Равный!»

«А кто сказал, что мужчина – это хозяин?» – вступила мать, и в ее голосе звенели непролитые слезы. «Мужчина – это скала, о которую разбиваются волны. Это дерево, под сенью которого можно укрыться от зноя. Это тот, чьё слово крепче камня. Разве твой «партнёр» – это скала? Разве он – это дерево? Или он – тростник, который гнётся от первого ветра?»

Аиша не нашлась что ответить. Горькая, неумолимая правда слов матери обожгла ее душу. Нет. Артём не был скалой. Он был песком, утекающим сквозь пальцы.

«Я… мне пора», – прошептала она, срываясь с места и хватая свою сумку.

«Аиша! Дочка! Хотя бы поешь горячего!» – окликнула ее мать.

Но она уже не слышала. Она выбежала из квартиры, в сердце – ледяная пустота, а в ушах – эхо слов отца, звучавшее как древнее пророчество: «Сердце, не знавшее зноя пустыни, не оценит прохладу родника».

Такси мчалось по ночным улицам. Москва сияла, переливалась, жила своей яркой, неумолимой жизнью. Аиша прижалась лбом к холодному стеклу, наблюдая, как мимо проплывают огни реклам, витрины дорогих бутиков, тени спешащих людей. Где же оно, это «настоящее»? Существует ли оно? Или отец прав, и она, в погоне за блестящей мишурой, потеряла что-то главное, какую-то путеводную нить, ведущую к тому самому, прочному и вечному счастью? Вопросы висели в воздухе, тяжёлые и безответные, как городской смог.

Глава 2

Эхо в пустоте

Возвращение в свою квартиру напоминало вход в идеально обставленную ловушку. Дверь бесшумно закрылась за ней, и Аиша прислонилась к ее прохладной поверхности, слушая, как затихает в коридоре гул лифта. Тишина в просторной гостиной была особого свойства – не умиротворяющей, а густой, давящей, наполненной невысказанными мыслями и неслышными шагами по глянцевому паркету. Она щёлкнула выключателем, и мягкий свет встроенных светильников залил комнату, выхватывая из полумрака дизайнерскую мебель, абстрактную картину во всю стену и строгие полки с тщательно расставленными книгами и наградами. Все здесь говорило о безупречном вкусе и финансовом успехе, но сегодня этот интерьер казался ей чужой декорацией, лишённой души и тепла.

Она медленно прошла на кухню, ее каблуки отстукивали дробный, нервный ритм. Рука сама потянулась к шкафчику с чайными коллекциями – дорогими улунами, выдержанными пуэрами, изысканными белыми чаями. Но сегодня ни один из них не сулил успокоения. Вместо этого она наполнила прозрачный чайник фильтрованной водой, наблюдая, как пузырьки воздуха устремляются к поверхности, и поставила его на индукционную панель. Монотонный гул стал единственным звуком, нарушающим звенящую тишину.

Пока вода нагревалась, Аиша подошла к панорамному окну. Ночная Москва лежала перед ней как россыпь драгоценных камней – неоновые витрины бутиков, гирлянды рекламных огней, бесконечные светящиеся нити магистралей. Где-то там, в этом море света, был Артём, погруженный в свой стартап, был ее офис с нерешенными проектами, были подруги, готовые в любой момент сорваться на вечеринку. Но здесь, на высоте двадцать пятого этажа, она чувствовала себя отрезанной от всего этого, словно наблюдала за чужой жизнью через толстое стекло.

«Сердце, не знавшее зноя пустыни, не оценит прохладу родника», – снова прозвучали в памяти слова отца. Она сжала кулаки. Какая такая пустыня? Разве ее жизнь – не одна сплошная пустыня? Бесконечные дедлайны, борьба за место под солнцем, одиночество в толпе, предательства тех, кого считала друзьями… Разве это не зной? А где же тот самый родник? В молчаливой покорности судьбе, как у отца? В удушающей заботе и вечных упрёках матери? В этих бесконечных разговорах о долге и чести, которые давно стали для неё пустым звуком?

Чайник издал тихий щелчок. Аиша медленно заварила чай, наблюдая, как в прозрачном чайничке танцуют чаинки, окрашивая воду в нежный золотистый цвет. Аромат жасмина и персика, обычно такой успокаивающий, сегодня казался приторным и чужим.

Её взгляд снова упал на тот самый сундук. За два года, что он стоял в углу, пылясь, она ни разу не удосужилась его открыть. Он был символом всего, от чего она бежала, – прошлого, корней, этого давящего груза традиций, которые пытались надеть на неё, как смирительную рубашку. Но сегодня, движимая странным, почти мазохистским порывом, она решила заглянуть в эту чёрную дыру своего прошлого.

Сундук оказался тяжелее, чем она предполагала. Массивная крышка с глухим скрипом поддалась, выпустив на волю странный коктейль запахов – сухого дерева, ладана, выцветших тканей и чего-то неуловимого, горького и вечного, как сама история. Аиша принялась без особого интереса перебирать содержимое, доставая и откладывая в сторону пожелтевшие фотографии в замысловатых рамах, тяжёлые, истончившиеся от времени платки, пахнущие полевыми травами, какие-то документы с печатями времён ее прадеда. Все это было ей так же чуждо, как артефакты древней, давно исчезнувшей цивилизации.

И вдруг ее пальцы наткнулись на что-то маленькое и твёрдое, аккуратно завёрнутое в лоскут выцветшей шелковой ткани, когда-то, вероятно, алого цвета, а теперь ставшего блекло-розовым. Развернув его, она замерла, затаив дыхание. На ее ладони лежала изумительной работы женская поясная пряжка – «къайн-моьрза». Серебро было тёмным от времени, но тончайшая гравировка – замысловатые завитки, напоминающие то ли горные серпантины, то ли древние письмена, – сияла тусклым, сдержанным блеском. В центре композиции был крупный камень тёмно-вишневого цвета, казавшийся каплей застывшей крови. Пряжка была холодной, почти ледяной, но, просидев в ее руке несколько секунд, стала чуть теплее, словно оживая от прикосновения.

Под ней, на самом дне сундука, лежала небольшая, потёртая на углах тетрадь в кожаном переплёте, стянутая простым кожаным шнурком. Любопытство, сильнее гордости и гнева, заставило ее развязать его. Страницы были тонкими, полупрозрачными, цвета старого чая. Чернила выцвели до ржаво-коричневого цвета, но почерк – изящный, с твёрдыми знаками и ятями, – был удивительно чётким и уверенным.

«Сиӏна дуьйцу, доттагӏа… Къинхьегам, хьо ахьа веана, со а веийна…»

Аиша медленно, вслух, перевела с чеченского, коверкая слова, к которым ее ухо давно отвыкло: «Если твоя рука лежит на этой странице… Значит, буря, что унесла тебя, принесла и меня…»

Она перевернула хрупкую страницу, и ее глазам открылся чертёж – тот самый кинжал, чья пряжка сейчас лежала у неё на коленях. Рисунок был выполнен с ювелирной точностью, с указанием всех пропорций и элементов орнамента. А ниже – несколько строк, написанных тем же твёрдым почерком:

«Мой отец говорил: клинок закаляют в огне и воде, чтобы он мог выдержать удар. Дух женщины закаляют долг и честь, чтобы она могла выдержать жизнь. Этот пояс – моя кольчуга. Эти записи – мой щит. Если ты читаешь это, значит, пришло время надеть их и тебе. Не бойся. Иди за мной сквозь пламя наших «грозовых лет». Узнай, какую цену мы заплатили за твоё сегодняшнее право на сомнения. Узнай, что такое настоящая боль. И что такое настоящая любовь, которая сильнее страха и смерти…»

Аиша снова подняла пряжку. Вишнёвый камень словно поймал отсвет уличного фонаря и на мгновение вспыхнул изнутри алым огнём. В ушах зазвенело, комната поплыла, поплыли и мысли. «Грозовые годы»… «Настоящая боль»… Слова звучали насмешкой над ее сегодняшними жалкими проблемами. «Какая такая боль? – с вызовом подумала она. – Какая любовь? Какие «грозовые годы» могут быть страшнее одиночества в собственном успехе?»

Она сжала пряжку в ладони, чувствуя, как холод металла проникает в кожу, и вдруг… воздух вокруг задрожал, затрепетал, как раскалённое марево над асфальтом в знойный день. Звуки города – приглушённый гул машин, отдалённая сирена – стали угасать, словно кто-то поворачивал ручку регулятора громкости мира. Свет в комнате померк, стал молочно-мутным, расплывчатым.

Перед глазами поплыли видения, обрывки, тени. Не панорама Москвы, а крутые горные склоны, поросшие низким колючим кустарником. Не ровный свет светильников, а отблески костра на суровых, бородатых лицах в мохнатых папахах. Не запах дорогого чая, а терпкий, горьковатый аромат полыни, дыма и влажного камня. Прямо перед собой, сквозь мерцающую, как мираж, пелену, она увидела высокую, стройную каменную башню, упирающуюся своим остроконечным силуэтом в свинцовое, низкое небо.

И сквозь нарастающий гул в ушах, сквозь бурю, поднимавшуюся в сознании, прорвался чей-то молодой, сорванный отчаянием голос, кричавший одно-единственное слово, которое прожгло ее насквозь, словно раскалённая игла:

«Зулейха!»

Аиша попыталась вдохнуть, но не смогла. Горло сдавила невидимая рука. Лёгкие отказались повиноваться. Последнее, что она успела понять, – это то, что падает навзничь с кресла, а холодный, отполированный до зеркального блеска паркет под спиной превращается в шершавую, промёрзшую насквозь землю. Тишина поглотила ее, но это была уже не тишина пустой квартиры. Это была гробовая, звенящая тишина иного времени, пахнущая дымом и полынью.

Глава 3

Пробуждение в камне

Первым пришло сознание холода. Не той лёгкой прохлады, что царит в кондиционированной квартире жарким летним днём, а пронизывающего, влажного холода, что впитывается в кости и заставляет тело сжиматься в тщетной попытке согреться. Ледяная сырость сочилась сквозь тонкую ткань незнакомого платья, цеплялась за кожу, заполняла каждую пору. Потом пришла боль – тупая, разлитая по всему телу, будто ее избили, а голова раскалывалась на части, словно по ней методично, с одинаковыми промежутками, били тяжёлым молотом. Аиша медленно, с трудом разлепила ресницы, и вместо привычного ровного белого потолка ее спальни с точечными светильниками ее взгляд упёрся в низкие, неровные своды из тёмного, почти чёрного камня, покрытые слоем вековой копоти.

Воздух был густым, тяжёлым, насыщенным запахами, которые ее сознание отказывалось узнавать. Пахло дымом – не городским смогом, а древесным, горьковатым и каким-то уютным дымом. Пахло влажной, спрессованной земляным полом, овечьей шерстью, чем-то кисловатым – возможно, простоквашей или сывороткой. И ещё чем-то неуловимым, древним, как сама пыль веков.

Она лежала на жёстком, неровном ложе, покрытом грубой, колючей тканью, набросанной поверх чего-то упругого и шелестящего – сухой травы или соломы. Свет, тусклый, желтоватый, лился откуда-то сверху, из небольшого квадратного отверстия в стене, забранного грубой деревянной решёткой. С невероятным трудом повернув голову, скрипящую от напряжения, она увидела, что находится в небольшом, почти круглом помещении. Стены, сложенные из неотёсанных камней, пригнанных друг к другу с удивительным мастерством без видимой связующей смеси, были голыми. В центре комнаты, в углублении, тлел небольшой очаг, над которым на массивной железной цепи висел почерневший от копоти котёл. В углу, под самым оконцем, стоял деревянный сундук, похожий на тот, что был у неё в квартире, но более массивный, простой, сбитый из толстых досок и окованный железными полосами.

Паника, острая, слепая, животная, подкатила к горлу, сдавила грудную клетку. Где она? Что случилось? Это какой-то кошмар? Галлюцинация? Наркотический психоз, хотя она никогда не принимала ничего сильнее таблеток от головной боли? Она сжала виски пальцами, чувствуя, как влажная кожа прилипает к холодному камню, пытаясь собрать разбегающиеся мысли воедино. Москва… вечер… окно в ночной город… ссора с родителями… горькие слова… сундук… старая тетрадь… серебряная пряжка с вишнёвым камнем…

Пряжка! Она судорожно потянулась к поясу – его не было. Её пальцы скользнули по грубой ткани незнакомого платья – длинного, тёмного, до пят, сшитого из толстой, самодельной материи, с длинными рукавами и высоким воротом. На ногах – мягкие, бесформенные сапожки из невыделанной кожи, перехваченные у щиколотки ремешками. Её дорогой костюм от кутюр, шелковая блузка, туфли на каблуке, часы, украшения – все исчезло. Она была одета в чужое платье, в чужой обуви, в чужом теле.

Внезапно с громким, дребезжащим скрипом отворилась тяжёлая деревянная дверь, обитое массивными железными пластинами, и в помещение, согнувшись, вошла женщина. Лет пятидесяти, не больше, но выглядевшая старше своих лет. Её лицо, цвета тёмной меди, было испещрено глубокими морщинами, лучами расходившимися от глаз и уголков губ, но стан был прямым и строгим, осанка – гордой. Тёмные, с проседью волосы были тщательно убраны под простой, тёмно-синий платок, завязанный сзади особым, незнакомым Аише образом. Руки женщины, красные от работы и холода, сильные, с узловатыми пальцами, свидетельствовали о долгих годах тяжёлого, ежедневного труда. В ее руках была глубокая деревянная миска, от которой поднимался слабый пар.

– Наконец-то очнулась, – голос женщины был низким, хриплым, как скрип несмазанных колес, и в нем не звучало ни капли тепла или сочувствия. – Уже думала, джинны совсем разум отняли, и никогда не придёшь в себя. На, ешь. Без сил будешь – никому не нужна.

Она протянула миску. Аиша машинально, движимая древним инстинктом, взяла ее. Дерево было шершавым, тёплым. Внутри находилась густая, мутная похлёбка, в которой плавали кусочки какого-то тёмного мяса, варёного лука и непонятные, склизкие травы. Запах был странным, непривычным, но от него неожиданно заурчал пустой желудок.

– Где я? – прошептала Аиша, и ее собственный голос показался ей чужим, слабым, сиплым. – Что это за место? Кто вы?

Женщина смерила ее долгим, изучающим, безразличным взглядом, будто рассматривала новую овцу в стаде.

– Ты в сакле моего брата, Алхазура. А место это – аул Цой-Педа, что в Ичкерии, в горах, куда и ворон костей не заносит. А ты – его новая жена. Та самая, что свалилась как подкошенная у самых ворот вчера вечером, будто джинны тебя по горам носили. Говорили, ты из дальнего рода, из-за перевала, но не думала, что тамошние женщины настолько слабы здоровьем и нравами.

Жена… Аул… Ичкерия… Слова обрушились на Аишу с весом гирь, сокрушительным градом. Она смотрела на женщину, на ее суровое, непроницаемое лицо, не в силах вымолвить ни слова, чувствуя, как почва уходит из-под ног, как реальность, которую она знала, рассыпается в прах.

– Я… меня зовут Аиша, – наконец выдавила она, и звук собственного имени в этой каменной клетке показался ей кощунственным.

Женщина фыркнула, коротко и презрительно.

– Зулейха. Твоё имя здесь – Зулейха. И забудь, как скверный сон, про все другие имена. Ты теперь здесь. И тебе нужно научиться быть здесь своей. А не чужой, белой вороной, на которую все тыкают пальцами, – она резким движением указала на похлёбку. – Ешь. Пока не остыло. Силы понадобятся. Алхазур вернётся с дозора к вечеру. Увидит, что ты на ногах, а не мелеешь в бреду, – обрадуется. Мужику очаг да ужин подать надо, а не за больной ходить.

Она развернулась, не дожидаясь ответа, и вышла, захлопнув за собой тяжёлую дверь. Звук щеколды, упавшей с другой стороны, прозвучал как приговор.

Зулейха… Так звали ту, чью серебряную пряжку она сжимала в руке в своей московской квартире. Чей дневник она читала. Значит… это не сон. Это не галлюцинация. Это каким-то непостижимым, чудовищным образом – реальность. Она, Аиша Берсанукаева, успешный арт-директор из Москвы XXI века, оказалась в теле своей прапрабабушки в какой-то горной глухомани, в неизвестном ей веке, и была замужем за каким-то незнакомым воином по имени Алхазур.

Ужас, холодный, пронизывающий, сковал ее, парализовал волю. Она с силой поставила миску на земляной пол, с трудом поднялась на дрожащих, ватных ногах и, шатаясь, как пьяная, подошла к узкому оконцу, вцепившись пальцами в шершавые, холодные камни подоконника. То, что она увидела, заставило ее сердце остановиться, а потом забиться с бешеной силой.

Аул, состоящий из нескольких десятков каменных саклей, словно гигантские ступени, карабкался по крутому горному склону. Крыши были плоскими, кое-где на них сушились кукурузные початки или лежали камни, прижимающие от ветра сухие шкуры. Некоторые постройки были двухэтажными, с пристроенными к ним высокими, стройными боевыми башнями с узкими бойницами, упирающимися своими остроконечными вершинами в небо. Воздух был настолько чистым, прозрачным и холодным, что резал лёгкие, как лезвие. Кругом, со всех сторон, высились величественные, покрытые тёмным лесом горные хребты, уходящие вдаль волнами, одна выше другой, и все вместе они упирались в синее, не по-московски яркое и глубокое небо. По узким, мощеныным булыжником улочкам бродили овцы с глухими колокольчиками на шеях, у каменной ограды колодца с деревянным воротом женщины в таких же тёмных, длинных платьях и платках наполняли глиняные кувшины. Ни единого признака современности – ни машин, ни проводов, ни асфальта, ни спутниковых тарелок. Только камень, дерево, горы, небо и необъятное, подавляющее своим величием и безразличием пространство.

Она увидела свою руку, лежащую на грубом камне подоконника. Это была не ее ухоженная, белая рука с идеальным маникюром. Кожа была более смуглой, ладонь – шершавой, с уже заживающими мозолями и старыми, тонкими шрамами. На безымянном пальце правой руки – простой, массивный серебряный перстень с тёмным, почти чёрным камнем, в котором глухо поблескивали искорки.

«Дух женщины закаляют долг и честь, чтобы она могла выдержать жизнь», – вспомнились ей слова из дневника, и теперь они звучали не как красивая метафора, а как жестокий, неумолимый приговор.

Слезы, горячие, горькие, солёные, покатились по ее щекам, оставляя влажные дорожки на пыльной коже. Это была не та тихая, депрессивная грусть, что посещала ее в Москве, когда она смотрела на город с высоты. Это был животный, первобытный ужас, отчаяние загнанного в угол зверя, осознавшего всю безвыходность своего положения. Она оказалась в ловушке. В ловушке времени, в ловушке чужой судьбы, в ловушке этого сурового, неумолимого мира, живущего по своим, неведомым ей законам.

«Можно всю жизнь бежать от своего прошлого, но нельзя убежать от самого себя. Ибо твоё истинное "я" – это не то, кем ты стала, а то, кем ты была рождена в звоне клинков и шёпоте предков», – пронеслось в ее сознании, и она не знала, ее ли это мысль или эхо чужой, запечатлённой в дневнике мудрости, обращённой к ней через толщу лет.

Она медленно, обессиленно соскользнула на земляной пол, прислонившись спиной к холодной, неровной каменной стене, и закрыла лицо руками. Пальцы пахли дымом и землёй. Впереди была ночь. И возвращение незнакомого, сурового мужа. И целая жизнь, которой она не выбирала, которая была ей навязана силой неведомых обстоятельств. Аиша была мертва. Она умерла там, в Москве, упав на паркет с серебряной пряжкой в руке. Осталась только Зулейха. И ей предстояло узнать, что это значит – быть Зулейхой в этом мире из камня, гор и безжалостного долга.

Глава 4

Уроки шерсти и воды

Солнечный луч, тонкий и упрямый, как отточенный кинжал, пробился сквозь щель в ставне и упал прямо на лицо Аиши, заставив ее медленно открыть глаза. Она лежала неподвижно, слушая симфонию нового мира. Где-то совсем рядом, за стеной, мычала корова, и этот звук был таким плотным и реальным, что казалось, будто животное стоит прямо в углу сакли. Со стороны улицы доносился резкий, отрывистый оклик мужчины на том самом гортанном наречии, которое она слышала вчера, – слова, лишённые для неё смысла, но полные некой суровой энергии. Издалека доносился плач ребёнка – не капризный, а глухой и усталый. И над всем этим царила оглушительная, всепоглощающая тишина гор, не мёртвая, а живая, наполненная неслышным гулом ветра в ущельях и биением самого сердца земли.

Дверь скрипнула, впустив в полумрак сакли поток свежего, холодного воздуха и силуэт Хадижат. В руках она несла не миску с едой, а большую охапку немытой овечьей шерсти, серой, свалявшейся, и два длинных, отполированных до гладкости тёмного дерева веретена.

«Довольно нежиться на постели», – ее голос был ровным, как поверхность горного озера, и таким же холодным. «Солнце уже поднялось высоко. День короче, чем кажется. Бери. Будешь учиться прясть. Мужчины ушли в дозор, проверять тропы, а у женщин своя война – с холодом и голодом. И шерсть – наш первый союзник в этой войне».

Аиша медленно поднялась, ее кости скрипели от непривычной жёсткости ложа. Голова ещё была тяжёлой, но сознание прояснилось, принеся с собой неотвратимое, тяжёлое как свинец понимание: это не сон. Она взяла в руки предложенную шерсть. Она была жирной, колючей, пахла дымом костра, потом животных и чем-то диким, степным. Этот запах въедался в пальцы, был осязаемым доказательством ее нового бытия.

«Я… я не умею этого делать», – тихо призналась она, и голос ее прозвучал жалко и слабо в каменных стенах.

Хадижат фыркнула, коротко и беззлобно, будто услышала не признание, а ожидаемую глупость.

«Вижу, что не умеешь. По рукам видно. Руки городские, мягкие, беспомощные. Но здесь все умеют. И ты научишься. Иначе зимой замёрзнешь. Смотри внимательно».

Ловкие, выверенные годами практики движения ее сильных, исчерченных прожилками рук. Небольшой клочок шерсти, скрученный в причудливую петлю, привязывался к веретену. Лёгкий, почти невесомый щелчок пальцев, быстрое вращение деревянного стержня между ладонями – и из бесформенного, хаотичного клубка начинала тянуться ровная, хоть и грубая, нить. Аиша смотрела, заворожённая этим древним, почти сакральным ритуалом, который не менялся, наверное, тысячелетиями. В этом простом действии была вековая мудрость, связь поколений, передаваемая не через слова, а через движение рук.

«Теперь твоя очередь. Покажи, на что способны руки, привыкшие к перу, а не к веретену».

Первая попытка оказалась унизительной и комичной. Шерсть путалась, образуя нелепые узлы, веретено выскальзывало из непослушных пальцев и с глухим стуком падало на земляной пол, едва намеченная нить мгновенно рвалась. Её пальцы, столь искусные в управлении сенсорным экраном и компьютерной мышью, стали вдруг неуклюжими, деревянными, лишёнными всякой тонкой моторики. Хадижат молча наблюдала, стоя рядом, ее неподвижная фигура была воплощением терпения и лёгкого презрения. Лишь изредка она бросала короткие, как удар хлыста, замечания: «Не так. Ты держишь, как палку, а надо чувствовать. Чувствовать шерсть, ее живое дыхание, а не мёртвое дерево. Медленнее. Терпение. Пряха спешит – семья мёрзнет».

«Рука, не знавшая труда, не сможет создать ничего прочного. Ни крепкой нити, ни достойной судьбы своей», – пронеслось в голове у Аиши, и эта мысль, родившаяся из унижения и усталости, была горше любых слез.

Прошёл час, может, больше. Её пальцы горели, спина ныла от непривычной позы, а на коленях лежал жалкий, тонкий и невероятно неровный моток пряжи, больше похожий на гнездо испуганной птицы, чем на полезную в хозяйстве вещь. Но Хадижат, взяв его в руки и внимательно осмотрев, коротко кивнула, и в ее глазах мелькнуло нечто, отдалённо напоминающее одобрение.

«Сойдет. Для первого раза. Пряжа корявая, но тепла не лишена. Завтра будет ровнее. Руки помнят, даже если голова забыла».

Она забрала готовую пряжу и веретена и резким движением подбородка указала на стоящий у двери большой глиняный кувшин с двумя ручками по бокам. «Теперь за водой. Источник внизу, за большим валуном, похожим на спящего барса. Спускайся осторожно, тропа крутая. И смотри, кувшин не разбей. Глина новая, обжигала сама».

Аиша вышла на улицу, и ее снова, как и вчера, ослепило. Солнце, не приглушённое городским смогом, било прямо в глаза, заставляя щуриться. Воздух был настолько чистым, холодным и разреженным, что первые вдохи вызывали лёгкое головокружение. Она взяла тяжёлый, пустой кувшин и пошла по указанной тропе, чувствуя на себе десятки глаз. Женщины, сидевшие у порогов своих саклей за той же пряжей или чисткой зерна, провожали ее взглядами, полными нескрываемого любопытства и оценки. Они перешёптывались, кивали в ее сторону, и Аиша понимала каждым нервом: она здесь чужая. Белая вороной. Пришелец из другого мира, не знающий простейших законов выживания в этом.

Источник бил прямо из-под нависающей скалы, чёрной и мокрой от брызг, стекая тонким, звонким потоком в выдолбленное в камне корыто, края которого были отполированы бесчисленными прикосновениями рук. Вода была ледяной, обжигающей губы, и кристально чистой. Аиша, забыв о приличиях, припала к струе и стала пить большими, жадными глотками. Вкус был таким, каким она его не помнила – абсолютно чистым, живым, насыщенным вкусом камня и талого снега с вершин, без малейшего привкуса хлора, металла или цивилизации. Наполняя кувшин, она заглянула в тёмное, зеркальное зеркало воды, образовавшееся в корыте. И увидела другое лицо. Те же черты, но… кожа была обветренной, покрытой лёгким загаром, волосы, обычно уложенные укладкой, были заплетены в чуждую ей, тяжёлую и простую косу, а в глазах, которые смотрели на неё из глубины, плескался не знакомый ей цинизм и усталость от офисных битв, а чистый, немой животный страх и полная растерянность. «Зулейха», – прошептала она, и отзвук имени тут же утонул в вечном шуме падающей воды.

Обратный путь с полным, невероятно тяжёлым кувшином стал для неё настоящей пыткой. Тропа была крутой, усыпанной острыми камнями. Тяжесть тянула ее вниз, вода расплёскивалась через край, заливая ей ноги и делая кожаную обувь скользкой. Она останавливалась каждые несколько шагов, переводя дух, чувствуя, как горят мышцы на руках, спине и ногах. Мимо неё легко, почти порхая, проскочила девочка лет десяти-одиннадцати, нёсшая на плече кувшин почти такого же размера. Девочка на ходу оглянулась на Аишу, и в ее глазах читалось не осуждение, а детское, неподдельное удивление: как так можно, взрослая тётя, и нести не умеешь? Она ничего не сказала, но ее молчаливый взгляд был красноречивее любых насмешек.

Вернувшись, она обнаружила, что Хадижат уже развела в очаге яркий огонь и помешивала в подвешенном котле густое варево, от которого тянуло паром и запахом дикого лука и какой-то неизвестной Аише травы.

«Молодец. Донесла. Не разбила», – вот и вся похвала, сухая и деловая. «Теперь подкладывай в огонь те поленья, что у стены. Огонь не должен угаснуть. Огонь в очаге – это дух дома. Пока он горит, семья жива».

Весь ее день превратился в бесконечную, монотонную череду простых, но физически тяжёлых действий. Прядение, во время которого пальцы понемногу начинали обретать смутную память. Носка воды, с каждым разом дававшаяся чуть легче. Поддержание огня, требовавшее постоянного внимания. Чистка каких-то странных, мелких и жёстких корнеплодов, которые Хадижат назвала «гӀаьхьа» – репа. Её мир, некогда безграничный, состоявший из виртуальных пространств, международных проектов и сложных социальных связей, сжался до размеров этой каменной сакли, узкой тропы к источнику и колючей охапки шерсти. Тело ее ныло приятной, глубокой усталостью, ум, отключившийся от привычных тревог, пустовал и отдыхал. И странным образом, в этой новой, примитивной усталости не было той изматывающей, нервной опустошённости, что она чувствовала после десятичасового дня в офисе. Это была простая, чистая, почти животная усталость, после которой единственным желанием был сон.

К вечеру, когда солнце начало клониться к самым острым пикам гор, окрашивая вечные снега на их вершинах в нежные, розовые и золотые тона, снаружи послышались знакомые уже звуки: приглушённые голоса мужчин, уверенный топот копыт, радостный, приветственный лай собак. Мужики возвращались из дозора. Хадижат, сидевшая у огня, встрепенулась, ее всегда суровое и непроницаемое лицо на мгновение смягчилось, в уголках глаз обозначились лучики морщинок.

«Алхазур вернулся. Жив, здоров. Слава Всевышнему. Накрывай на стол. Готовь ужин. Он будет голоден, как волк после долгой охоты».

Аиша замерла у очага, сжимая в внезапно вспотевшей ладони деревянную ложку. Сердце заколотилось в груди с такой силой, что ее, казалось, должно быть слышно в самой дальней сакле аула. Сейчас она встретится с ним. Лицом к лицу. С мужем. С незнакомцем, чьим именем был скреплён ее новый статус, от воли и характера которого теперь полностью зависела ее жизнь в этом суровом, незнакомом мире. Она услышала тяжёлые, уверенные шаги, приближающиеся к двери, глухой скрип кожи и железа – вероятно, амуниции. Дверь отворилась, впустив в саклю длинную вечернюю тень и высокую, мощную фигуру в тёмной черкеске, за спиной которой угадывался длинный ствол ружья.

Глава 5

Встреча с тенью прошлого

Дверь отворилась не просто со скрипом – она вздохнула, словно тяжёлое каменное лёгкое, впуская в душное помещение сакли прохладный вечерний воздух и высокую, затемняющую проем фигуру. Это был не просто мужчина – казалось, сама гора сошла со своего основания и вошла под низкие своды. Алхазур. Его плечи, широкие и покатые, почти касались косяков, а длинная тёмная черкеска, плотно облегавшая статной тело, была испещрена по груди рядами газырей, поблескивавших в полумраке тусклым металлом. Через плечо, на широком ремне, висело длинное ружье, его приклад был отполирован до медового оттенка бесчисленными прикосновениям руки, а стальной ствол, холодный и безжалостный, казался продолжением его собственной воли.

Воздух в сакле мгновенно переменился, наполнившись новыми, чуждыми Аише запахами. Пахло конской сбруей – кожей и потом. Пахло древесным дымом костра, на котором, вероятно, грелись мужчины в дозоре. Пахло холодной сталью и горьковатой полынью, впитавшейся в ткань одежды после долгого пути по горным склонам. И был ещё один запах – дикий, свежий, ни на что не похожий, запах свободы и опасности, что витает только в горах, где человек не хозяин, а лишь временный гость.

Аиша застыла у очага, словно превратившись в соляной столп. Она сжимала в внезапно вспотевшей ладони деревянную ложку, чувствуя, как каждый сучок на ней впивается в кожу, оставляя крошечные, болезненные метки. Она ощущала, как кровь отливает от ее лица, стынет в жилах, а сердце колотится где-то в основании горла, перекрывая дыхание. Он снял высокую папаху из каракуля, и густые, тёмные, чуть вьющиеся волосы, сбитые в потную прядь на высоком лбу, открыли лицо, на которое она смотрела, боясь моргнуть.

Лицо его было смуглым, как полированная бронза, кожу испещряла сеть мелких морщин у глаз – от солнца, ветра и постоянного прищура. Черты были резкими, угловатыми, будто высеченными скульптором, не признававшим мягких линий. Прямой, с лёгкой горбинкой нос, упрямо сжатые тонкие губы, массивный, решительный подбородок, покрытый короткой, густой щетиной цвета воронова крыла. Но больше всего ее поразили, пронзили до самого нутра, его глаза. Тёмные, как две бездонные горные озера, глубоко посаженные под густыми бровями, они скользнули по фигуре Хадижат, которая встретила его молчаливым, полным понимания кивком, и наконец упали на Аишу. И в них не было ни любопытства, ни интереса, ни тем более тепла. Это был взгляд оценщика, холодный и отстранённый, взгляд, которым окидывают новую лошадь или незнакомый клинок – взгляд, измеряющий полезность и прочность.

«Алхазур, ужин готов, садись, отощал, наверное, за день», – голос Хадижат прозвучал тихо, нарушая тягостную тишину, но не напряжение, витавшее в воздухе.

Он молча, чуть кивнув сестре, снял ружье с плеча плавным, отработанным движением и прислонил его к стене рядом с дверью, к месту, явно предназначенному для этого. Этот жест был полон такого привычного, почти ритуального смысла – жест человека, возвращающегося в свою крепость, своё единственное и самое надёжное убежище. Затем он тяжело, но без труда, опустился на низкую, грубо сколоченную деревянную табуретку у самого очага, протянув к огню большие, сильные руки с длинными пальцами, чтобы согреть их. Пламя выхватило из полумрака его ладони – шершавые, покрытые старыми, белыми шрамами и свежими ссадинами, с обломанными ногтями, в которых застыла земля. Руки воина, пахаря и охотника.

«Садись», – его голос прозвучал низко, хрипловато, без эмоций. Он не смотрел на неё, его взгляд был прикован к танцующим языкам пламени.

Аиша, повинуясь не столько приказу, сколько внезапной слабости в ногах, медленно, на негнущихся коленях, подошла и опустилась напротив, на корточки, поджав ноги, как это делала Хадижат – единственный известный ей здесь способ сидеть на полу. Она чувствовала его взгляд на себе, тяжёлый, изучающий, безразличный, словно он разглядывал новую деталь в давно знакомом интерьере.

«Хадижат говорит, ты вспомнила, как прясть», – это не был вопрос, в его голосе не звучало ни ожидания ответа, ни одобрения. Это была простая констатация факта, как если бы он сообщал о погоде.

«Я… я учусь», – прошептала она, и слова застряли в пересохшем горле. Её взгляд упал на ее собственные руки, лежавшие на коленях – красные, с воспалёнными участками кожи и несколькими свежими царапинами от колючей шерсти. Рядом с его мощными, исчерченными жизнью ладонями они казались ей жалкими, бесполезными, детскими.

«Учиться никогда не поздно. Даже тому, что другие знают с пелёнок», – произнёс он, все так же глядя в огонь. Он взял из ее рук миску с дымящейся похлёбкой, которую она, движимая внезапным инстинктом, протянула ему. Его пальцы, шершавые и холодные от ночного воздуха, на мгновение коснулись ее ладони. Прикосновение было быстрым и безличным, но оно обожгло ее, как раскалённое железо, заставив вздрогнуть. «Горцы не ищут лёгких троп – они становятся крепче, поднимаясь по крутым», – пронеслось в ее голове, и она снова посмотрела на его руки, на эти инструменты выживания, и почувствовала всю пропасть, отделявшую его мир от ее прежнего.

Он ел молча, быстро и сосредоточенно, не отрывая взгляда от огня, словно в пламени он читал более важные вещи, чем лицо сидящей напротив женщины. Аиша сидела, боясь пошевелиться, вжавшись в себя, чувствуя себя невидимкой, тенью, не имеющей ни голоса, ни права на существование вне его воли. Он доел, поставил пустую деревянную миску на пол между ними и, наконец, медленно поднял на неё взгляд. Теперь он смотрел прямо на неё, и в его тёмных глазах не было ничего, кроме спокойной, неумолимой уверенности.

«Завтра на рассвете я ухожу с мужчинами на три дня. Волчья стая задрала двух овец в нижнем загоне. Нужно найти логово. Пока меня не будет, ты будешь слушаться Хадижат. Она научит тебя, как молоть зерно на жерновах и доить коз. Не подведи меня».

В его словах не было просьбы, не было угрозы, не было ожидания обсуждения. Была простая, ясная, как горный воздух, констатация обязанностей, незыблемых, как законы природы. Он не спрашивал, хочет ли она, может ли она, справится ли она. Он просто сообщал, как будет. Её воля, ее желания, ее «я» в этот момент не имели ровно никакого значения.

«Я… я постараюсь», – выдавила она, и ее собственный голос показался ей до смешного жалким, тонким и слабым, как писк мыши в логове льва.

Он внимательно посмотрел на неё, не моргая, и в глубине его тёмных глаз что-то мелькнуло – не тепло, нет, ничего даже отдалённо похожего на участие, но, возможно, тень лёгкого, почти незаметного любопытства, будто он увидел нечто неожиданное в этом жалком существе.

«"Постараюсь" – это слово для детей, которые учатся ходить, и для стариков, у которых не осталось сил», – произнёс он тихо, но так отчётливо, что каждое слово врезалось в ее сознание, как клеймо. – «Взрослые, зрелые люди, либо делают, либо нет. Ты теперь хозяйка в этом доме, пусть и новая. Веди себя соответственно. Дом – это не стены. Дом – это порядок и долг».

Он встал, его высокая, мощная фигура на мгновение полностью закрыла свет от очага, отбросив на неё огромную, поглотившую все тень. «Спи. Завтра трудный день. Для всех».

Он развернулся и вышел так же бесшумно, как и вошёл, оставив ее сидеть у огня с пустой миской в окоченевших пальцах и гулом в ушах от прозвучавших слов. Хадижат, молча собиравшая со стола, подошла к ней и положила свою шершавую руку ей на плечо. Прикосновение было неожиданно тёплым.

«Не бойся его. Он суров, как наши скалы, но справедлив, как горный поток. И честен. Его слово – закон. В наших горах это ценится выше золота. Теперь иди, принеси ещё воды на ночь, полное ведро. И проверь, хорошо ли закрыт загон с козами на большой деревянный засов. Ночью с гор спускаются шакалы, хитрые твари».

Аиша, словно во сне, вышла в наступающие сумерки. Воздух стал ещё холоднее, колючим, и первые, невероятно яркие и огромные звезды, каких она никогда не видела в городе, одна за другой зажигались на тёмно-синем, почти фиолетовом небе. Она шла по знакомой уже тропе к источнику, и слова Алхазура звучали в ней, как набат, перекрывая шум воды: «"Постараюсь" – это слово для детей… Взрослые либо делают, либо нет…»

Она подняла голову и смотрела на звёздное небо, такое близкое, что, казалось, можно дотянуться рукой, и думала о том, что всего несколько дней назад она смотрела на другие звезды – тусклые, блёклые, едва видные в рыжем зареве многомиллионного мегаполиса. И она с ужасающей ясностью понимала, что старая Аиша, та, что «старалась» построить блестящую карьеру, «старалась» наладить личную жизнь, «старалась» быть счастливой и независимой, – умерла. Здесь, в этом мире из камня, ветра и долга, чтобы просто выжить, нельзя было «стараться». Здесь нужно было делать. Без сомнений, без оглядки, без права на ошибку.

Она вернулась с тяжёлым, полным ведром ледяной воды, проверила загон – массивный деревянный щит был надёжно задвинут на толстый железный засов. Вернувшись в саклю, она увидела, что Алхазур уже спал, завернувшись с головой в свою плотную, войлочную бурку, на своём ложе в самом дальнем, тёмном углу. Его дыхание было ровным, глубоким и спокойным, без следов дневных тревог.

Она легла на свою постель из овечьих шкур и душистой соломы, глядя на тлеющие угли в очаге, которые Хадижат аккуратно присыпала золой, чтобы к утру остались жар. Страх никуда не ушёл, он сжался холодным комком под сердцем. Но к нему добавилось что-то новое, незнакомое – странное, щемящее и тяжёлое чувство ответственности. Не за абстрактный проект или квартальный отчёт, а за этот огонь, что нельзя дать угаснуть, за эту воду, что нужно принести, за этот дом, что нужно хранить. За то, чтобы не «подвести» молчаливого, сурового человека, спящего в пяти шагах от неё, чьё дыхание было теперь единственным звуком, нарушающим величественную тишину горной ночи.

«Иногда, чтобы найти своё истинное лицо, нужно сначала позволить ветру времени сдуть с него всю пыль чужих ожиданий и удобных масок», – родилась в ее сознании новая мысль, ее собственная, не рождённая в спорах с родителями или в беседах с психологом, а выкованная здесь, в тишине горной ночи, под неусыпным взглядом чужих, но таких ярких и правдивых звёзд.

Глава 6

Утро настоящей жизни

Её разбудил не привычный электронный сигнал будильника, а что-то другое – пронзительная, почти физическая тишина, нарушаемая лишь свистом ветра в щелях между камнями и далёким, тоскливым воем шакалов в ущелье. Аиша открыла глаза, и на неё сразу обрушился осознание – не сон. Все тот же низкий каменный свод, почерневший от копоти, все тот же земляной пол, холодный и жёсткий даже сквозь тонкий слой соломы, все тот же густой, спёртый воздух, пахнущий дымом, влажной шерстью и чем-то кислым – возможно, остатками вчерашней простокваши.

В углу, где спал Алхазур, послышалось движение. Она замерла, притворившись спящей, сквозь ресницы наблюдая за его высокой, тёмной фигурой. Он поднялся беззвучно, как тень. Не было ни стона, ни зевка, ни потягивания – лишь эффективные, выверенные движения человека, привыкшего просыпаться в полной боевой готовности. Он надел сапоги – глухой скрип кожи, поправил черкеску, висевшую на деревянном колке у стены, и, не оглянувшись, не издав ни звука, скользнул за дверь. Она прикрылась за ним с тихим, окончательным щелчком. Он ушел. На три дня. И странное чувство охватило Аишу – не столько облегчение от того, что давящее присутствие исчезло, сколько внезапно навалившаяся вся тяжесть ответственности, которую он на неё возложил своими немногословными указаниями. Этот дом, этот очаг, эти животные – теперь все это было на ней.

В саклю, не стучась, вошла Хадижат, неся в переплетённых от холода пальцах охапку сухого, потрескивающего хвороста. Она молча, привычным движением разгребла золу в очаге, подбросила веток и принялась раздувать тлеющие угли, склонившись над ними и легко направляя на них струю воздуха. Пламя вспыхнуло, затрещало, озарив помещение неровным, танцующим светом, который выхватывал из тьмы грубую утварь, закопчённые стены и серьёзное, невозмутимое лицо самой Хадижат.

«Вставай», – сказала она, не глядя на Аишу, ее голос был хриплым от утренней прохлады. «Солнце скоро покажется из-за Снегового хребта. Длинный день впереди. Лежать без дела – роскошь, которую мы не можем себе позволить».

Аиша с трудом поднялась, ее мышцы горели и ныли после вчерашних непривычных нагрузок. Она вышла во двор, и ее обдало таким холодом, что перехватило дыхание. Воздух был кристально чистым, колючим, пахнущим морозом, хвоей и влажным камнем. Небо на востоке только-только начинало светлеть, окрашиваясь в бледные, акварельные тона – от нежно-сиреневого до персикового. Горы стояли безмолвными, тёмно-лиловыми великанами, их вершины, теряющиеся в предрассветной дымке, казались неприступными и вечными. Где-то очень высоко, в самой выси, парил орёл, и его одинокий, пронзительный крик лишь подчёркивал гнетущую, величественную тишину.

«Сначала – козы», – раздался рядом голос Хадижат. Она стояла, держа в руках два выдолбленных из дерева подойника, тёмных от времени и частого использования. «Молоко – наша сила. Учись, смотри внимательно».

Они вошли в небольшой, крытый соломой загон, притулившийся к глухой стене сакли. Воздух здесь был другим – густым, тёплым, насыщенным запахами сена, свежего навоза, шерсти и парного молока. Несколько пёстрых, мохнатых коз с умными, внимательными жёлтыми глазами встретили их тихим, довольным блеянием. Хадижат ловко, почти не глядя, подошла к одной из них, присела на корточки, подставила подойник и своими сильными, привычными к любому труду руками принялась за работу. Тонкие, белые струйки молока зазвенели по дну деревянной посудины, издавая ритмичный, почти музыкальный звук.

«Видишь? Нежно, но уверенно. Не тяни вымя, не дёргай. Сжимай ритмично, сверху вниз. Она должна тебе доверять. Ну, давай, твоя очередь. Эта – Говра, она спокойная».

Аиша, чувствуя себя неловко и робко, подошла к указанной козе. Животное настороженно повернуло к ней голову, ее вертикальные зрачки сузились. Аиша попыталась скопировать движения Хадижат. Её пальцы, непривычные к такому труду, казались ей деревянными и неуклюжими. Ничего не получалось. Коза беспокойно переступила с ноги на ногу, мыча.

«Спокойнее, девушка», – послышался сзади ровный голос Хадижат. «Она чувствует твой страх, как волк чувствует запах крови. Успокой дыхание. Расслабь руки. Ты здесь хозяйка, а не гостья. Покажи ей это без слов».

Аиша закрыла глаза, сделала глубокий вдох ледяного воздуха, пытаясь подарить дрожь в коленях и руках. Она снова попробовала, сосредоточившись, отрешившись от всего, кроме этого момента, кроме этого животного, кроме этой задачи. И вот – несколько белых, жирных капель упали на дно подойника, а затем ещё, и ещё. Это была крошечная, но такая важная победа. Пахло свежим, парным молоком, и этот запах был запахом успеха.

После дойки, когда подойники были полны, Хадижат повела ее к другому месту – к большому, плоскому камню, вмурованному в землю у дальней стены сакли. На нем лежали два массивных каменных диска – жернова. Рядом стоял холщовый мешок с зерном.

«Теперь – зерно», – сказала Хадижат, насыпая из меска горсть золотистой пшеницы на нижний, неподвижный жернов. «Это – основа всего. Мука – это хлеб. Хлеб – это жизнь. Без него – нет сил ни для работы, ни для защиты. Запомни это как «Отче наш»».

Она взялась за деревянную ручку, вделанную в верхний жернов, и начала вращать его по кругу. Раздался низкий, скрежещущий, утробный звук – звук, который слышали здесь, на этом самом месте, ее бабушка, прабабушка и многие поколения до них. Из узкой щели между камнями тонкой струйкой посыпалась свежая, душистая, тёплая мука. Её запах – насыщенный, зерновой – смешивался с запахом камня и пота.

«Теперь ты. Не торопись. Главное – ритм».

Аиша попыталась повторить. Камень оказался невероятно, пугающе тяжёлым. Едва сдвинув его на сантиметр, она поняла, что это не просто работа – это каторжный, изматывающий труд, от которого немеют руки и спина мгновенно покрывается испариной. Казалось, она не вращает камень, а пытается сдвинуть с места саму гору.

«Крути, не останавливайся!» – голос Хадижат прозвучал жёстко, как удар кнута. «Хлеб сам себя не испечёт! Сильнее! Ноги расставь шире, чтобы упереться! Используй вес тела, а не только руки!»

«Сила женщины не в громких словах или блеске украшений, а в молчаливой, упрямой стойкости, с которой она каждый день, из года в год, перемалывает тяжёлое зерно бытия в живительную муку для будущего своего рода», – пронеслось в голове у Аиши, пока она, с стиснутыми зубами, с трудом вращала ненавистный тяжёлый камень.

Когда мешок с зерном опустел наполовину, ее руки дрожали мелкой дрожью, а на ладонях, поверх вчерашних, красовались новые, свежие мозоли. Но в большой деревянной миске лежала порция их собственной, только что смолотой муки. Хадижат взяла щепотку, растёрла между пальцами, понюхала.

«Сойдет. Крупновата, но для первого раза сойдёт. Теперь будем месить тесто. Опара уже подошла».

День пролетел в бесконечной, монотонной, но требующей полной отдачи череде дел. После муки было тесто – липкое, упругое, живое, которое нужно было долго и энергично месить, вымешивая из него всю лень и все сомнения. Потом – раскладка и переноска дров, которые Алхазур нарубил и сложил аккуратной поленницей ещё вчера. Потом – проверка запасов в маленьком, прохладном подвале – куски вяленого бараньего мяса, твёрдые, как камень, головки сыра, завёрнутые в ткань, мешки с сушёными кореньями и травами. Потом – починка ее же собственного платья, которое она порвала о колючий куст татарника, когда ходила за водой, – Хадижат показала ей, как вдеть в самодельную костяную иглу сухожильную нить и зашить прореху прочным, незаметным швом.

К вечеру, когда солнце, клонясь к закату, окрасило снежные вершины в огненно-багряные тона, Аиша сидела на корточках у очага и ела большой, ещё тёплый ломоть свежеиспечённого хлеба. Он был грубым, тёмным, с толстой, хрустящей корочкой, но на вкус он показался ей самым изысканным деликатесом в мире – сытным, питательным, настоящим. Это был хлеб, в который она вложила свой труд, свою боль, свою каплю пота и частицу своей воли.

Хадижат сидела рядом, молча очищая от кожуры коренья для завтрашней похлёбки. Она не произносила слов одобрения, но время от времени ее взгляд скользил по Аише, и она коротко, почти незаметно кивала. В этом мире это было высшей похвалой.

Аиша вышла на улицу, чтобы подышать перед сном. Первые, невероятно яркие звезды, словно бриллиантовая россыпь, зажигались на тёмно-синем бархате неба. Где-то там, в темноте, среди скал и ущелий, был Алхазур. Он выслеживал волков, защищал своё стадо, свой дом. А она здесь, в этом каменном гнезде аула, молола зерно, доила коз и пекла хлеб. И в этой простой, суровой, лишённой всяких иллюзий жизни было что-то невероятно настоящее, прочное и честное, чего ей так отчаянно не хватало там, в ее прежнем, блестящем мире стекла, бетона и виртуальных ценностей.

«Настоящая свобода начинается не с права выбирать из множества опций, а с глубокого, внутреннего умения нести полную ответственность за тот единственный выбор, который ты уже сделал, даже не осознавая этого в момент принятия решения», – родилась в ней новая, горькая и мудрая мысль.

Она вернулась в саклю. Завтра снова будет много работы. Но теперь она знала, что справится. Потому что другого выхода здесь не было. И потому что в этом ежедневном, тяжёлом труде, в этой борьбе за существование, она начала находить своё новое, только что родившееся «я» и свой новый, незнакомый прежде смысл.

Часть вторая

Уроки выживания

Глава 7

Новая реальность

Три дня, наполненных однообразным, выматывающим до дрожи в коленях трудом, пролетели в странном ритме, который Аиша начала невольно усваивать. Каждое утро она встречала, подбрасывая в очаг сухие, потрескивающие ветки арчи, чтобы разжечь пламя для скромной утренней трапезы – обычно это была оставшаяся с вечера лепёшка и кружка тёплого, парного молока. Потом следовала короткая, упрямая борьба с козами в загоне, когда каждая мохнатая хитруля норовила выхватить самую лучшую охапку сена, а воздух наполнялся густым, терпким запахом шерсти, навоза и только что надоенного, пенистого молока, пахнущего альпийскими травами.

А потом наступал черед жерновов. С каждым днём вращать верхний, отполированный бесчисленными прикосновениями ладоней камень, становилось чуть легче. Не оттого, что он терял в весе – гранит оставался гранитом, – а оттого, что ее собственное тело, ее мышцы, сухожилия, кости понемногу смирялись с неизбежным, приспосабливались, находили скрытые резервы и выстраивались в новую, более эффективную конфигурацию. Это была не победа над обстоятельствами, это была медленная, покорная капитуляция организма перед диктатом необходимости.

Хадижат наблюдала за ее метаниями у жернова с каменным, невозмутимым лицом, изредка бросая короткие, как удары топора, замечания, лишённые всякого сочувствия, но полные безразличной, почти физической точности: «Левое плечо опусти ниже, ты его задираешь, оттого и спина болит», «Ноги расставь шире и упрись в землю, как вросший в неё пень, а не как тростинка на ветру», «Ты не по кругу его ведёшь, а толкаешь от себя – так он тебя самого переломит пополам, учись чувствовать его движение». Аиша, стиснув зубы и смирив гордыню, покорно пыталась следовать этим суровым инструкциям.

На третий день, ближе к вечеру, когда солнце уже теряло свою жгучую силу и от гор потянуло прохладой, а Аиша, сгорбившись над ненавистным камнем, снова чувствовала, как пот ручьями стекает по ее спине и солёная влага заливает глаза, к ним медленно, опираясь на резной посох из орехового дерева, подошла пожилая женщина. Аиша узнала ее – это была Залина, мать Алхазура. Она видела ее лишь мельком, всегда на почтительном расстоянии, всегда окружённой ореолом безмолвного уважения. Женщина была невысокого роста, худая и иссохшая, словно древняя виноградная лоза, выдержавшая не один десяток суровых зим, но держалась она с таким невероятным, врождённым достоинством, что казалась выше всех окружающих. Её лицо, испещрённое густой сетью морщин, напоминало старую, потрескавшуюся от времени и непогоды карту былых времён, а глаза, тёмные, глубоко посаженные и невероятно пронзительные, обладали способностью, казалось, видеть не только сквозь стены, но и сквозь плоть, прямо в душу.

Она некоторое время молча постояла, опёршись на посох, ее тёмный, без единого пятнышка платок отбрасывал на землю аккуратную тень. Она наблюдала, как Аиша, кряхтя и отдуваясь, с явным усилием вращает тяжёлый жернов, и по лицу ее нельзя было прочитать ни одобрения, ни осущения.

«Остановись, дитя моё, дай рукам передохнуть», – тихо, но очень чётко произнесла она наконец. Голос у Залины был низким, хриплым, как шелест сухих листьев под ногами, но в нем не было и тени старческой дряблости или слабости – лишь спрессованная долгими годами, выстраданная твёрдость, подобная твёрдости горного базальта.

Аиша, с облегчением выпрямив затёкшую, ноющую спину, остановилась, смущённо вытирая пот со лба тыльной стороной ладони.

Залина медленно подошла к жерновам и положила свою маленькую, иссохшую, покрытую тёмными старческими пятнами и тонкими, как паутина, шрамами руку на шершавую, прохладную поверхность камня. Её прикосновение было удивительно лёгким и в то же время полным какого-то глубокого, почти мистического смысла.

«Мои старые кости до сих пор помнят его вес», – сказала она, глядя куда-то вдаль, сквозь стены сакли, в прошедшие десятилетия. «Руки моей покойной матери, да смилуется над ней Аллах, помнили каждый его выщербленный край. И руки матери моей матери, и ещё много рук до них. Этот камень… он как сама жизнь, дитя моё. Он тяжёл, он безжалостен, он стирает кожу до живой крови и не прощает слабости. Но именно он, а не что иное, даёт нам наш хлеб насущный. Ты понимаешь меня? Не мужчины с их блестящими ружьями, не воины в своих неприступных башнях. Этот немой, бездушный камень. И наши, такие хрупкие на его фоне, руки».

Она медленно перевела свой острый, всевидящий взгляд на Аишу, и девушке почудилось, что старуха видит не ее, Аишу, а кого-то другого, стоящего за ее спиной, может быть, всех тех женщин, что стояли здесь до неё.

«Мне сказали, что ты пришла из далёких краёв, что ты чужая в наших горах. Что ты не знаешь ни наших обычаев, ни нашей речи, ни нашей боли. Но камень… камень он везде одинаков, дитя моё. В горах ли, в долине ли. И боль, что он причиняет неподготовленным рукам, – тоже одинакова. И хлеб, который он даёт тем, кто выдержал его испытание, – на вкус он тоже одинаково свят. Скажи мне, ты сейчас плачешь внутри себя от этой усталости, что костями просится наружу? От этого отчаяния, что сжимает горло, когда понимаешь, что завтра все начнётся сначала?»

Аиша, застигнутая врасплох такой пронзительной, обнажающей душу прямотой, могла лишь беззвучно кивнуть, чувствуя, как предательские слезы подступают к глазам, и будучи не в силах вымолвить ни слова.

«Это хорошо», – так же тихо кивнула в ответ Залина. «Значит, ты не лжёшь самой себе, не прячешься за ширму из гордыни. Запомни же мои слова, девушка, и пронеси их в своём сердце: слезы, что ты проливаешь в тишине над камнем, который в конечном счёте кормит твоих детей, гораздо святее в очах Всевышнего, чем самая истовая молитва, прочитанная в праздности и из чистой духовной лени. Мой сын, Алхазур, привёз тебя сюда. Зачем – это известно лишь Аллаху, и нам не дано ответов. Его промысла. Но раз уж твоя нога ступила на эту землю, и твоя рука легла на этот камень, значит, эта земля ждала именно тебя. И этот немой камень ждал тепла именно твоих ладоней».

Сказав это, она повернулась и так же медленно и бесшумно, как появилась, удалилась, опираясь на свой посох, оставив Аишу в состоянии полного, оглушающего смятения. Эти слова не были ни утешением, ни одобрением, ни ободрением. Они были… констатацией некоего высшего закона. Как констатация того, что солнце встаёт на востоке, а вода течёт вниз. В них заключалась какая-то древняя, неоспоримая, суровая правда, против которой бессильны любые доводы разума и любые душевные метания.

Поздним вечером, когда в очаге уже тлели последние угли, а Хадижат, сидя рядом, чистила для завтрашнего похлёбки дикий лук, от которого в воздухе стоял едкий, щекочущий нос запах, Аиша, набравшись смелости, тихо спросила:

«Хадижат… а что она имела в виду? Залина? Про землю, что ждала меня?»

Хадижат не сразу ответила, ее пальцы ловко снимали тонкую шелуху с белых, сочных луковиц.

«Залина… она, можно сказать, нашептала горам все свои слезы и выплакала все своё горе», – наконец проговорила она, не поднимая глаз от работы. «Двух старших сыновей похоронила ещё до того, как они первые усы отрастили – одного убили в кровной мести, другой сорвался в пропасть на охоте. Мужа ее, отца Алхазура, убили абреки, когда наш брат ещё на четвереньках ползал. Она знает, о чем говорит. Она видит не лицо человеческое, а самую его душу, ее изнанку. И если уж она говорит, что земля тебя ждала, значит, так тому и быть ».

На следующее утро Аиша снова, как по приговору, встала к жерновам. Она снова чувствовала всю ту же давящую тяжесть камня, ту же глубокую, ноющую боль в мышцах спины и плеч, ту же изматывающую усталость, вползающую в кости. Но сегодня в ее восприятии что-то неуловимо, но кардинально изменилось. Она смотрела уже не на свои покрасневшие, покрывающиеся новыми мозолями ладони с чувством тоски и безысходности, а на тонкую, ровную струйку золотистой муки, что, поблескивая в утренних лучах солнца, сыпалась из щели между камнями в подставленную деревянную миску. Это был уже не просто горький порошок, продукт ее унизительного труда. Это была сама жизнь. Её новая, суровая жизнь. И жизнь этого дома, этого очага. И, возможно, в каком-то странном, мистическом смысле, та самая горькая, неприкрашенная правда, которую она так бессознательно, но отчаянно искала все эти годы, сидя в своём стерильном, кондиционированном московском офисе за компьютером.

«Человек носит в себе пустоту и чувство потерянности ровно до того самого момента, пока не найдёт то единственное, не всегда желанное, бремя, которое готов нести на своих плечах не по принуждению, а по глубокой, выстраданной собственной воле», – родилась в ней новая, тяжёлая, как этот жернов, мысль, и эта мысль уже не пугала ее, не повергала в отчаяние, а, наоборот, давала некую странную, суровую, но незыблемую опору в этом новом, враждебном мире.

Она слышала, как другие женщины аула, проходя мимо по своим делам с кувшинами воды или охапками хвороста, перешёптывались, бросая в ее сторону быстрые, оценивающие взгляды. Но теперь, всматриваясь в эти смуглые, серьёзные лица, она начала улавливать в них не только привычное любопытство и скрытое осуждение чужой, неумелой белой вороны. В их взглядах, в едва заметных кивках, в молчаливом одобрении Хадижат, появилась тонкая, но различимая тень… не то чтобы полного уважения, его ещё нужно было заслужить, а скорее первого, самого базового признания. Признания того простого факта, что она, чужая и неумеха, не сломалась, не расплакалась и не убежала. Что она, день за днём, через боль и унижение, выполняла возложенную на неё работу. В этом примитивном, лишённом всякой показной вежливости мире, где ценность человека измерялась его полезностью и стойкостью, это признание значило невероятно много.

Когда позже она пошла по знакомой уже тропе к источнику с пустыми кувшинами, та самая маленькая, черноглазая девчушка, что на днях с лёгкостью молодой серны пронесла мимо неё свой полный кувшин, на этот раз не промчалась, а приостановилась и, уставившись на Аишу своими большими, как спелые сливы, глазами, полными детского любопытства, спросила своим звонким голоском:

«А тебе уже не так тяжко, как в первые дни?»

«Ещё очень даже тяжко», – честно, без утайки ответила Аиша, останавливаясь перед ней.

Девочка внимательно, по-взрослому серьёзно кивнула, словно получила ожидаемое и единственно верное подтверждение.

«Ничего, потом привыкнешь. Моя мама всегда говорит, что спина у настоящей женщины должна быть крепкой, как каменная плита, а руки – шершавыми, как наждак. Это значит, что она хорошая, правильная хозяйка».

И, бросив эту простую, но бездонную по своему смыслу фразу, она легко побежала дальше по тропе, оставив Аишу одну с новой порцией недетской мудрости, что витала в воздухе этого аула. «Хорошая хозяйка». Всего несколько дней назад эти слова вызвали бы у неё лишь горькую, раздражённую усмешку и протест. Сейчас же они заставили ее замереть на месте, вглядываясь в удаляющуюся спинку девочки. Быть «хорошей хозяйкой» здесь, в этих каменных стенах, не означало поддерживать безупречную чистоту или готовить изысканные блюда. Это означало быть тем самым столпом, основой, тем безымянным и невидимым фундаментом, который кормит, поит, сохраняет тепло домашнего очага и саму жизнь, пока мужчины с оружием в руках охраняют стены от внешних угроз. Это была титаническая, неблагодарная, ежедневно повторяющаяся работа, не сулящая ни славы, ни богатства. И впервые за долгие-долгие годы Аиша почувствовала, пусть смутно и не до конца осознанно, что то, что она делает сейчас, ее каторжный труд у жернова, имеет настоящий, осязаемый, жизненно важный смысл. Не для галочки в отчёте, не для получения премии, не для одобрения начальства или зависти подруг, а для самой что ни на есть настоящей жизни. Чьей-то конкретной, реальной жизни.

Она посмотрела на свои руки, на свежие, розовые мозоли, вставшие поверх старых, уже затвердевших. Они больше не казались ей позорными метками неудачницы, не сумевшей устроить свою жизнь в цивилизованном мире. Теперь они виделись ей знаками некоего болезненного, сурового, но истинного посвящения. Посвящения в нечто бесконечно большее, чем она могла себе представить, сидя в своей московской квартире.

Глава 8

Первые искры у очага

Последние лучи заходящего солнца, словно расплавленное золото, заливали острые пики Снегового хребта, когда до аула, преодолевая расстояние и густой вечерний воздух, донёсся отдалённый, но ясный и властный звук горна – долгий, тягучий, за ним два коротких, отрывистых. Сигнал возвращения дозора. Аиша, стоявшая у очага и медленно, почти механически помешивающая густое варево из баранины, репы и дикого лука в подвешенном над огнём котле, вздрогнула всем телом, и деревянная ложка с глухим стуком ударилась о медный край посудины. Сердце ее, уже успокоившееся за три дня относительного покоя, внезапно забилось с такой силой и частотой, что перехватило дыхание. За эти дни она почти, почти свыклась с монотонным, выматывающим, но предсказуемым ритмом жизни без его давящего, неумолимого присутствия, и теперь с удивлением осознала, что в глубине души все это время ждала. Ждала с тревогой, затаившимся страхом, любопытством и какой-то смутной, неосознанной надеждой, в которой боялась себе признаться.

Вскоре со стороны главных ворот аула, сложенных из массивных, почерневших от времени булыжников, послышались уже знакомые, но оттого не менее волнующие звуки – приглушённые, усталые мужские голоса, перебрасывающиеся краткими фразами, мерный, утомленный топот копыт их некрупных, но выносливых горных лошадей, радостный, приветственный лай сторожевых собак, вырывающийся из-за оград. Хадижат, сидевшая в своём обычном углу за прялкой, чьи монотонные поскрипывания стали за эти дни привычным звуковым фоном, отложила свою работу и, бесшумно подойдя к тяжёлой двери, прильнула глазом к щели между косяком и створкой. Аиша увидела, как напряжённые плечи женщины внезапно расслабились, с них словно свалилась невидимая тяжесть.

«Жив, здоров. Не ранен. АльхамдулиЛлях», – тихо, почти шёпотом, выдохнула она, поворачиваясь к Аише, и в этих простых словах, в лёгком движении губ, прозвучало самое искреннее и сильное проявление эмоций, какое Аиша слышала от неё за все время.

Дверь с привычным уже скрипом отворилась, пропуская в саклю высокую, затемняющую проем фигуру Алхазура. В сгущающихся сумерках он казался ещё более крупным, монолитным и внушительным. Его длинная тёмная черкеска была покрыта тонким слоем серой дорожной пыли, в складках грубой ткани застряли сухие колючки репейника и обломки мелких веток. Он снял свою высокую папаху из каракуля, и его густые, тёмные, чуть вьющиеся волосы были мокрыми от пота и прилипли ко лбу. Запах, который он принёс с собой в саклю, был сложным, многослойным коктейлем – пыль горных троп, едкий, терпкий запах конского пота, древесный дым от ночных костров и что-то ещё, дикое, свежее, горьковато-пряное – возможно, запах растёртого копытами коней горного шалфея и полыни.

Он молча, привычным, отработанным движением поставил своё длинное ружье на привычное место у двери, где в стене была выдолблена специальная ниша. Его взгляд, тяжёлый и усталый, скользнул по Хадижат, с которой они обменялись коротким, почти незаметным, но полным глубокого понимания кивком, и наконец остановился на Аише, замершей у очага с ложкой в руке. Она почувствовала, как под этим взглядом кровь приливает к ее щекам, окрашивая их в яркий румянец.

«Ужин… ужин готов», – проговорила она, и ее собственный голос прозвучал в наступившей тишине неестественно громко и звонко.

Он лишь молча кивнул в ответ, тяжело, но плавно опустился на свою низкую деревянную табуретку у самого очага и протянул к огню большие, сильные руки с длинными пальцами, чтобы согреть их. В неровном, прыгающем свете пламени Аиша разглядела свежую, тонкую царапину на его смуглой щеке, пересекающуюся со старой, давно зажившей, и глубокую, неподдельную усталость, залёгшую в уголках его тёмных, как две бездонные горные озера, глаз.

Она подала ему большую, выдолбленную из дерева миску, доверху наполненную дымящейся, ароматной похлёбкой, и положила рядом на низкий столик большую, румяную лепёшку свежего, ещё тёплого хлеба – того самого, что она сама испекла утром из муки своего собственного, вчерашнего помола. Он взял миску, и их пальцы снова ненадолго соприкоснулись в воздухе. На этот раз его рука не была ледяной от ночного холода, а была тёплой, почти горячей, налитой жаром долгого перехода и физического напряжения.

Он ел молча, как и в прошлый раз, быстро, сосредоточенно, не отрывая взгляда от миски. Но на сей раз, отломив большой кусок хлеба, разломив его пополам и внимательно, изучающе рассмотрев его пористую, упругую мякоть и толстую, хрустящую корочку, он неожиданно поднял свой взгляд и устремил его прямо на Аишу, стоявшую по другую сторону очага.

«Хлеб… хороший. Крепкий. Настоящий. Чувствуется, что мука своя, с нашего зерна, а не покупная, с примесями», – произнёс он своим низким, хрипловатым от усталости голосом, и в его словах не было ни лести, ни особой, подчёркнутой похвалы, лишь простая, честная констатация факта, но от этих неброских, обыденных слов у Аиши внутри что-то ёкнуло, сжалось, а потом расплылось тёплой, согревающей волной, что была жарче любого пламени в очаге.

«Спасибо», – прошептала она в ответ, опустив глаза, чувствуя, как ее щеки пылают.

Он доел, не торопясь, поставил пустую, вылизанную дочиста миску на пол рядом с собой и снова уставился на язычки пламени, пляшущие над углями. Тишина вновь повисла в сакле, но на сей раз она не была тягостной, напряжённой, как в первый вечер. Она была… наполненной. Значимой. Хадижат, закончив свою незамысловатую работу, молча, кивнув им обоим, удалилась в свою, отгороженную грубым пологом часть жилища, оставив их одних в колеблющемся свете огня.

«Волков… нашли?» – робко, преодолевая внутреннюю скованность, спросила Аиша, снова нарушая молчание, но на сей раз ее вопрос прозвучал более уверенно.

Он медленно, словно бы нехотя, повернул к ней голову, и в глубине его тёмных глаз, на мгновение, мелькнула тень неподдельного удивления, что она, женщина, проявила интерес к сугубо мужскому, военному делу.

«Нашли. Логово было высоко, в скалах над ущельем Саникъа, где орлы гнездятся. Пришлось подниматься по осыпям, где и горный тур ногу поставит не всякий. Двоих, самых наглых, убили. Остальные, поумнее, ушли глубже, в самые дебри, куда и нам хода нет. На неделю, может, немного меньше, хватит нам спокойствия. Овцы смогут пастись без страха».

Он помолчал, разглядывая ее лицо, освещённое огнём, будто видя его впервые, пытаясь прочитать что-то новое в ее чертах.

«Хадижат говорит, ты справилась здесь одна. С козами, с жерновом, с очагом. Говорит, работала молча, не ныла, не жаловалась, не искала поблажек».

«А на что, собственно, жаловаться?» – неожиданно для самой себя, парировала Аиша, и в ее собственном голосе, к ее удивлению, прозвучали отчётливые нотки той самой новой, только что родившейся в ней суровой твёрдости и принятия. «Работа есть работа. Её не обойти, не объехать. Её нужно делать. Здесь и сейчас. Другого выхода ведь нет».

В уголках его сжатых, строгих губ дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее начало улыбки. Слабая, едва заметная, быстрая, как вспышка, тень.

«Верно. Точнее не скажешь. Её нужно делать. И точка». Он снова уставился в огонь, и его лицо стало серьёзным. «Не все женщины, что приходят в чужой дом из далёких краёв, понимают эту простую истину с первого дня. Некоторые ноют и плачут, как малые дети, пока сама жизнь, как строгий отец, не заставит их проглотить свои слезы и замолчать навсегда».

«Слезы, даже самые горькие, высыхают на щеках быстрее, чем пот на спине. И память о них стирается ветром времени, а вот уважение, заработанное честным трудом и молчаливой стойкостью, остаётся в сердцах людей навсегда, как резьба на камне», – промелькнуло в голове у Аиши, но вслух она так и не решилась произнести эту родившуюся в муках мысль.

«Мне… мне твоя мать, Залина, приходила. Разговаривала со мной у жернова», – сказала она вместо этого, меняя тему и снова чувствуя лёгкую дрожь в коленях.

Он снова кивнул, не выражая ни малейшего удивления, будто так и должно было случиться. «Мать… она, как старое дерево – корнями чувствует все, что происходит на земле. Её слова, как наши горные тропы – со стороны кажутся крутыми и неудобными, но для тех, кто умеет ходить, они – единственный верный путь к вершине. Если она сочла нужным открыть рот и говорить с тобой, значит, ты того стоила в ее глазах. А ее глаза редко ошибаются».

Эти слова, произнесённые его низким, налитым усталостью, но твёрдым голосом, прозвучали для Аиши как самая высшая, самая ценная оценка из всех возможных. Выше любой похвалы от начальства, выше любой премии, выше любого диплома в ее прошлой, казавшейся теперь такой призрачной, жизни.

«Она сказала… она сказала, что эта земля… будто бы ждала меня», – чуть слышно выдохнула Аиша, сама до конца не веря, что решается на такую сокровенную, почти мистическую откровенность с этим суровым, молчаливым человеком.

Алхазур задумался, его лицо, освещённое снизу огнём, казалось высеченным из тёмного, вулканического камня, а тени, ложившиеся в его морщины, делали его старше и мудрее его лет.

«Земля… она никого не ждёт и никого не зовёт, женщина. Она просто есть. Вечная, немая, равнодушная. А уж человек сам решает, прижиться ему на ней, как горный рододендрон, что цепляется корнями за голые скалы и цветёт невероятной красоты цветами, или же засохнуть и осыпаться, как блёклая сорная трава, не выдержавшая первого же крепкого горного ветра. Мать, наверное, увидела в тебе тот самый крепкий, живучий корень, что может держаться за камни, даже когда кругом одна круча».

Он поднялся с табуретки, его высокая, мощная фигура снова отбросила на стены огромную, поглотившую все тень. «Завтра на рассвете, как только первые лучи солнца коснутся вершины горы Цой-Лам, нужно будет пройти и проверить овец в верхнем загоне, за седловиной. Там тропа каменистая, но вид оттуда на все ущелье. Пойдёшь со мной. Покажу тебе эти тропы, чтобы знала их, если что случится, и могла сама дойти, если будет нужда».

Он снова не спросил, хочет ли она, удобно ли ей, не боится ли она. Он снова просто сообщил, как будет. Но на сей раз, в этих его словах, в самой их интонации, не было прежней холодной, отстранённой повелительности. В них слышалось нечто иное… зарождающееся доверие? Первое, осторожное признание ее права быть не просто обузой, не просто случайной женщиной в его доме, а частью этого мира, его сурового, замкнутого мира, со своими правами и, что важнее, обязанностями.

Продолжить чтение