Убийства в Департаменте полиции

Размер шрифта:   13
Убийства в Департаменте полиции

Холодный гранит Невы

Ноябрь вползал в Петербург незваным гостем, промозглым и серым, просачиваясь сквозь щели рам, оседая влажной пылью на подоконниках и ледяной тоской – в душах. Аркадий Петрович Вольский ощущал его присутствие физически, будто город выдыхал на него свой чахоточный, гнилостный дух. Пробуждение было похоже на медленное всплытие из вязкой, темной воды. За окном, в колодце двора, едва брезжил жидкий, немощный свет, не способный разогнать ночной мрак, а лишь разбавлявший его до цвета старого олова.

Он сидел за кухонным столом в своей квартире на Васильевском острове, машинально прихлебывая остывший чай. Керосиновая лампа на столе бросала на стену его тень – длинную, сутулую, двойника, который был честнее оригинала, не скрывая усталости. В этом утреннем ритуале была своя дисциплина, свой порядок, единственное, что еще подчинялось ему в мире, давно вышедшем из пазов. Завести часы-ходики. Протереть стекла пенсне. Развернуть свежий номер «Петербургского листка», вдохнув типографский запах свинца и тревожных новостей. Новости были все те же: стачки на заводах, новые указы Синода, очередной суд над анархистами. Система работала, перемалывая жизни с усердием громадного, ржавого механизма. Он был винтиком в этом механизме, и от этого осознания чай во рту становился еще горше.

Резкий, требовательный стук в дверь вырвал его из оцепенения. Так стучат либо с бедой, либо с приказом, что в его службе часто было одним и тем же. На пороге стоял молодой околоточный, запыхавшийся, с красным от мороза и спешки лицом. Он вытянулся в струнку, сжимая в руке фуражку.

– Ваше высокоблагородие, господин надворный советник! Генерал Хвостов требуют немедля в Департамент. Происшествие у нас… чрезвычайное.

Вольский молча кивнул, уже натягивая форменный сюртук. Он не задавал вопросов. Чрезвычайные происшествия были его ремеслом. Он лишь отметил про себя, что голос у юнца дрожал, а глаза бегали, словно у нашкодившего гимназиста. Страх. В здании на Гороховой, цитадели закона и порядка, страх был дурным предзнаменованием.

Пролетка, нанятая околоточным, неслась по пустынным утренним улицам, взбивая копытами ледяную грязь. Город еще не проснулся, он дремал, укутанный в саван тумана. Газовые рожки, словно умирающие светляки, цеплялись за жизнь, их свет тонул в белесой мгле, не достигая мостовой. Из тумана выплывали призрачные силуэты: Исаакий, похожий на громадный шлем забытого великана; темная громада Адмиралтейства. Петербург был городом-лабиринтом, построенным на костях и амбициях, и Вольский знал его темные углы лучше, чем собственную душу. Он знал, что туман – лучший союзник лжи, он скрывает уродство, размывает контуры, заставляет сомневаться в том, что видишь собственными глазами.

У подъезда Департамента полиции царило непривычное оживление. Несколько экипажей, кучка зевак, которых отгоняли городовые. Но главное было не это. Главным была тишина. Не обычная утренняя тишина, а напряженная, звенящая, как натянутая струна. Воздух был наэлектризован. Войдя в вестибюль, Вольский сразу понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. Чиновники, обычно спешившие по своим делам с шорохом бумаг и скрипом сапог, сбились в группы по углам, перешептывались, бросая косые взгляды на внутренний двор. Лица у всех были бледными, растерянными. Эта картина была противоестественной. Сыщики, филеры, приставы – люди, для которых смерть и насилие были ежедневной рутиной, – выглядели так, будто увидели привидение.

Его встретил капитан Захар Белецкий, его правая рука. Крепкий, надежный, с простым и честным лицом, он был одним из немногих, кому Вольский доверял хотя бы отчасти.

– Аркадий Петрович, слава Богу, вы здесь. Генерал рвет и мечет.

– Что стряслось, Захар Игнатьич? – спросил Вольский, снимая перчатки.

Белецкий понизил голос, его ясные голубые глаза потемнели.

– Ляпунов. Ипполит Матвеевич. Из окна своего кабинета… Час назад.

Вольский замер. Ляпунов. Статский советник, начальник отдела по экономическим делам. Человек-футляр. Осторожный до трусости, педантичный до абсурда. Он боялся сквозняков, начальственного гнева и дурного глаза. Такой человек не способен на широкий, отчаянный жест. Он скорее удавился бы на шелковом шнурке от портьеры в полном уединении, чем устроил бы такое представление.

– Насмерть?

Белецкий мрачно кивнул в сторону двора.

– Доктор уже осмотрел. Говорит, падение с четвертого этажа шансов не оставляет.

Двор Департамента, вымощенный щербатым булыжником, был оцеплен. Под стеной, накрытое грубой серой парусиной, лежало то, что еще недавно было Ипполитом Матвеевичем Ляпуновым. Рядом топтался уездный врач с саквояжем и растерянным видом. Вольский не стал подходить. Он видел достаточно мертвецов, чтобы знать – они уже ничего не расскажут. Рассказывают живые. И вещи. Он поднял голову. Четыре этажа серого казенного фасада. Одно окно распахнуто настежь, черным провалом зияя в монотонной стене. Оно походило на кричащий рот.

Кабинет Ляпунова был наводнен людьми. В центре, багровый от гнева и с трудом сдерживаемой паники, стоял генерал-майор Афанасий Валерьянович Хвостов. Его зычный голос, привыкший отдавать команды на плацу, сейчас гремел в замкнутом пространстве, сотрясая пылинки в воздухе.

– …чтобы к полудню дело было закрыто! Самоубийство! Ясно вам? Несчастный запутался в долгах, не вынес позора! Никаких домыслов, никаких сплетен! Департамент полиции – не балаган!

Увидев Вольского, он немного остыл, но лицо его по-прежнему напоминало свеклу.

– А, Вольский. Наконец-то. Полюбуйтесь на это безобразие. Прямо у меня под носом! Опозорил весь мундир.

Он ткнул толстым пальцем в сторону стола.

– Вот. Записка. Все объясняет.

Вольский подошел к массивному дубовому столу. На нем, под бронзовым пресс-папье в виде двуглавого орла, лежал лист гербовой бумаги. Аккуратным, бисерным почерком Ляпунова было выведено: «Более не могу нести бремя позора и долгов. Прошу никого не винить. Простите, если сможете». Подпись, дата. Все чисто, гладко, правильно. Слишком правильно.

– Долги? – тихо спросил Вольский, не отрывая взгляда от записки.

– Игорные! – рявкнул Хвостов. – Просадил в клубе все состояние, казенные деньги прихватил, вот и конец! Обычная история. Грязно, но понятно. Доктор, подтвердите!

Врач, невысокий господин в очках, вздрогнул.

– При первичном осмотре, ваше превосходительство, признаки насильственной смерти отсутствуют. Травмы характерны для падения с большой высоты. Окончательное заключение даст вскрытие, но… версия о самоубийстве представляется наиболее вероятной.

Хвостов удовлетворенно хмыкнул. Для него дело было кончено. Оставалось лишь замести мусор под ковер. Но Вольский не слушал. Его взгляд, цепкий, привыкший замечать то, что другие упускали, скользил по комнате, впитывая детали.

Он подошел к окну. Ноябрьский ветер врывался в кабинет, шевелил бумаги на столе, холодил лицо. Створка была распахнута до упора. Странно. Ляпунов, панически боявшийся простуды, никогда бы не открыл так окно в такую погоду. Даже для того, чтобы сделать последний шаг. Человек в его состоянии скорее приоткрыл бы форточку.

Вольский наклонился, внимательно осматривая подоконник. Дерево, крашенное много лет назад, было покрыто слоем пыли и копоти. И на этой пыли, у самого края, виднелась тонкая, едва заметная царапина. Свежая. Будто от каблука сапога, который проехался по поверхности с силой. Не след того, кто шагнул сам, а того, кого тащили. Или того, кто упирался.

Он выпрямился, вернулся к столу. Его взгляд упал на чернильницу. Дорогая, из малахита, подарок сослуживцев на юбилей. Она была опрокинута. Темное пятно медленно расползалось по зеленому сукну, как уродливая клякса на репутации Департамента. Но вот что было странно: предсмертная записка, лежавшая всего в нескольких дюймах от кляксы, была абсолютно чистой. Ни единого пятнышка, ни одной смазанной буквы. Словно чернильницу опрокинули уже после того, Rак записка была написана и убрана под пресс-папье.

Мелочи. Незначительные детали, которые не укладывались в гладкую, удобную версию генерала Хвостова. Мир Вольского состоял из таких мелочей. Он знал, что дьявол, как и истина, всегда кроется в них.

– Ваше превосходительство, – ровным голосом произнес он, поворачиваясь к Хвостову. – Позвольте задать несколько вопросов.

Генерал нахмурился, его бакенбарды недовольно топорщились.

– Какие еще вопросы, Вольский? Все ясно как Божий день!

– Я знал Ипполита Матвеевича, – не отступал Вольский. – Он был человеком привычки. Осторожным. Даже трусливым. Это не его почерк.

– Почерк?! – взревел Хвостов. – У него на столе записка его почерком! Что тебе еще нужно?

– В записке нет ни единой помарки. А чернильница опрокинута. Он написал, аккуратно промокнул песком, убрал под пресс-папье, а потом вдруг решил разлить чернила? Зачем? – Вольский сделал паузу, давая словам впитаться в сознание присутствующих. – И окно. Оно распахнуто. Ипполит Матвеевич скорее бы задохнулся, чем впустил в кабинет ноябрьский ветер.

В кабинете повисла тишина, нарушаемая лишь воем ветра за окном. Хвостов побагровел еще сильнее. Он не любил, когда его простые и понятные решения ставили под сомнение. Особенно когда это делал Вольский, с его тихим голосом и колючим взглядом, который, казалось, видел генерала насквозь, со всеми его слабостями и тайными грешками.

– Это все домыслы, надворный советник! – прошипел он. – Ты видишь заговоры там, где их нет. Человек на грани смерти непредсказуем! Может, он хотел воздуха перед прыжком!

– Возможно, – спокойно согласился Вольский. – А возможно, в кабинете был кто-то еще. Кто-то, кто помог ему сделать этот шаг.

Последние слова он произнес почти шепотом, но они прозвучали в комнате как выстрел. Лица чиновников вытянулись. Хвостов понял, что замять дело тихо уже не получится. Слишком много свидетелей слышали этот разговор.

– Хорошо, – процедил он сквозь зубы, отводя Вольского в сторону. – Хорошо. Действуй. Но тихо. Без шума. Опроси кого сочтешь нужным. Но чтобы к вечеру у меня на столе лежал рапорт, подтверждающий самоубийство. Мне не нужен скандал. Особенно сейчас. Ты меня понял, Аркадий Петрович?

Вольский смотрел на генерала. Он видел не заботу о чести мундира. Он видел страх. Страх за собственное кресло, за теплое место, за налаженную жизнь. И Вольский понял, что правды от начальства он не дождется. Если здесь и была тайна, ему придется разгадывать ее в одиночку.

– Я вас понял, ваше превосходительство, – сухо ответил он.

Когда кабинет опустел, и лишь Белецкий остался стоять у двери, Вольский начал свою работу. Он двигался по комнате медленно, методично, как хирург, препарирующий тело в анатомическом театре. Он не просто смотрел, он вдыхал запахи, вслушивался в тишину, ощупывал поверхности. Воздух пах холодом, сургучом, пылью и едва уловимым, сладковатым запахом валериановых капель. Ляпунов успокаивал нервы.

Он подошел к книжному шкафу. Все в идеальном порядке. Полное собрание законов Российской империи. Уставы. Циркуляры. Ничего личного, ничего человеческого. Только служба. На краю полки стояла фотография в серебряной рамке: полная, безликая женщина, очевидно, покойная супруга Ляпунова. Вольский взял рамку. Стекло было холодным. Он провел пальцем по обратной стороне. Что-то зацепилось за ноготь. Он поднес рамку к свету. В щель между картонной задней стенкой и рамкой была засунута крохотная, сложенная вчетверо бумажка. Квитанция из ломбарда. Заложена брошь с жемчугом, две недели назад. Сумма была смехотворной. Не той, из-за которой статские советники бросаются из окон.

– Захар Игнатьич, – позвал он. – Вы были дружны с покойным?

– Не то чтобы дружны, Аркадий Петрович. Так, по службе. Он был человек замкнутый, себе на уме. Но в последнее время казался особенно нервным, это правда. Все оглядывался, будто ждал кого-то.

– О долгах его слышали?

Белецкий нахмурился, вспоминая.

– Слухи ходили. Говорили, в Английском клубе его часто видели. Но чтобы до такой степени… Не верится. Он был слишком… расчетлив. Даже в своих пороках.

Вольский молчал, разглядывая царапину на подоконнике. Расчетливый человек. Да, именно таким он и был. И такой человек, запутавшись в долгах, скорее бы сбежал за границу с остатками казенных денег, чем шагнул в пустоту.

Он повернулся к Белецкому.

– Распорядитесь, чтобы никто не входил в этот кабинет. Опечатайте. Я хочу сам поговорить с его секретарем. И найдите мне все дела, над которыми Ляпунов работал в последний месяц. Все, до последней бумажки.

– Будет исполнено, ваше высокоблагородие.

Когда Белецкий ушел, Вольский еще на минуту задержался в кабинете. Он стоял у окна и смотрел вниз, во двор, где уже увозили тело. Город тонул в тумане. Серая, непроглядная мгла скрывала улицы, дома, людей. И здесь, в самом сердце правосудия, сгустился свой, особый туман. Туман лжи, страха и недомолвок. Официальное расследование еще не началось, а неофициальное, его собственное, уже завело его в тупик из противоречий. Он не знал, что именно ищет. Но он чувствовал это своим старым, израненным чутьем сыщика. Это была не просто смерть одного жалкого, запутавшегося чиновника. Это было начало. Первый камень, выбитый из основания серого, незыблемого здания на Гороховой. И Вольский понимал, что если потянуть за эту ниточку, может рухнуть вся стена.

Вторая свеча на поминальном столе

Ночь прошла в бумажном плену. Кабинет Вольского, тесная келья, заставленная шкафами с делами, превратился в поле битвы, где он в одиночку сражался с призраком Ипполита Ляпунова. Воздух пропитался запахом остывшего табака, сургуча и той особой архивной пыли, которая, казалось, была материализовавшимся временем. На столе высились стопки папок, донесений, финансовых отчетов – вся никчемная, скрупулезно задокументированная жизнь покойного статского советника. Вольский перебирал эти листы, испещренные каллиграфическим почерком, и не находил ничего. Ничего, кроме удушающей, стерильной пустоты. Жизнь Ляпунова была так же аккуратна и безлика, как его предсмертная записка. Долги были, но не катастрофические. Связи – да, но в пределах дозволенного чиновнику его ранга. Все нити обрывались, не успев сплестись в узор.

Он откинулся на спинку скрипучего кресла, потер воспаленные глаза. За окном Петербург все еще бился в агонии долгой, безрассветной ночи. Туман не рассеялся, он лишь уплотнился, превратившись в мокрую вату, что глушила звуки и мысли. Вольский чувствовал себя запертым в этом городе, в этом здании, в этом деле. Царапина на подоконнике, опрокинутая чернильница – эти мелкие, колючие факты не давали ему покоя, как камешки в сапоге. Они нарушали гармонию удобной версии генерала Хвостова, вносили диссонанс в похоронный марш, который начальство уже было готово сыграть. Он поднялся, подошел к окну. Внизу, во дворе, на месте, где утром лежало тело, темнело мокрое пятно. Его не смыл ни ночной дождь, ни старания дворника. Память места. Камни помнили дольше людей.

Утро не принесло облегчения. Оно ввалилось в Департамент с тем же серым, похмельным видом, что и накануне. Чиновники двигались по гулким коридорам медленнее обычного, их голоса были приглушены, словно в доме покойника. Разговоры велись шепотом, но взгляды были громче любых слов. Страх, подозрительность, нездоровое любопытство – эти три сестры-ведьмы поселились в стенах на Гороховой, и их невидимое присутствие ощущалось в каждом скрипе половиц, в каждом шорохе бумаг. Смерть Ляпунова перестала быть происшествием, она стала предзнаменованием.

Вольский сидел над планом здания, пытаясь восстановить последние часы жизни Ляпунова, когда дверь его кабинета распахнулась без стука. На пороге стоял юный письмоводитель из канцелярии, безусый мальчишка с глазами испуганной лани. Лицо его было цвета мокрого пергамента, губы дрожали, силясь вытолкнуть слова, застрявшие в горле костью.

– Ваше… ваше высокоблагородие… – пролепетал он, хватаясь за косяк. – Там… внизу…

Вольский поднялся, мгновенно ощутив, как ледяная игла вонзилась куда-то под ребра. Не предчувствие – знание. Черное, иррациональное знание того, что занавес поднят для второго акта трагедии.

– Где внизу? Говори толком!

– В архиве… в нижнем… Катин… Яков Фомич… он… он там… лежит… весь в крови…

Слова повисли в воздухе. В Департаменте наступила иная тишина. Не та, что бывает между ударами часов, а та, что приходит после того, как часы останавливаются навсегда. Новость не разнеслась криком, она поползла по коридорам ядовитым шепотом, отравляя воздух, проникая под двери кабинетов, замораживая улыбки на лицах. Паника была тихой, внутренней. Люди не бежали, не кричали. Они просто замирали на своих местах, и их глаза становились стеклянными. Два трупа за два дня. В цитадели имперского сыска. Это уже была не трагедия. Это было глумление.

Нижний архив был преисподней Департамента. Туда ссылали дела, утратившие актуальность, дела, которые следовало забыть. Десятилетия бумажной жизни империи гнили на стеллажах, уходивших в полумрак под низкими сводчатыми потолками. Воздух здесь был спертый, тяжелый, пахнущий мышами, тленом и холодной сыростью, идущей от каменных стен. Единственный свет давали редкие, забранные решетками оконца под самым потолком, но их мутные стекла едва пропускали скудный дневной свет, который тут же тонул в вековом сумраке.

В центре этого царства забвения, в узком проходе между стеллажами, лежало тело титулярного советника Якова Катина. Лежало неестественно, скорчившись, будто пытаясь защититься от удара, который уже настиг его. Вольский опустился на колено рядом. Катин, известный своей въедливостью и несносным характером, человек, который мог неделями искать пропавшую запятую в стостраничном рапорте, теперь лежал с проломленным черепом. Лицо его было залито кровью, застывшей темной, почти черной массой. Рядом с головой валялся тяжелый чугунный пресс для бумаг в виде грифона – обыденная канцелярская принадлежность, ставшая орудием жестокой расправы. Сомнений не было. Это было убийство. Дикое, яростное, совершенное в нескольких саженях от кабинетов, где вершился закон.

Вокруг уже суетились люди. Прибыл тот же уездный врач, еще более растерянный, чем накануне. Городовые неуклюже пытались что-то записывать в свои блокноты. Но Вольский не обращал на них внимания. Он осматривал место преступления своим особым, внутренним зрением. Он видел не тело и не лужу крови. Он искал аномалию, деталь, выпадающую из общей картины хаоса.

Папки на полу. Несколько дел были вытащены со стеллажа и разбросаны. Убийца что-то искал? Или это была инсценировка ограбления? Но что мог украсть вор в пыльном архиве? Секреты? В Департаменте знали, что самые страшные секреты хранятся не на бумаге, а в головах.

Его взгляд скользнул по полу, по грязным, истертым доскам. Бумажный сор, вековая пыль, мышиный помет. И среди этого хлама – что-то тускло блеснуло в слабом луче света от фонаря, который держал Белецкий. Что-то маленькое, круглое, серое.

Вольский осторожно, кончиками пальцев, поднял находку. Это была пуговица. Маленькая, оловянная, потемневшая от времени. На ее поверхности с трудом угадывались очертания двуглавого орла старого образца. Он повертел ее в пальцах. Пуговица была не с форменного сюртука. Мундир, к которому она могла принадлежать, был снят с вооружения лет пятнадцать, а то и двадцать назад. Такие носили еще в турецкую кампанию. Кто мог носить подобный антиквариат в стенах Департамента полиции в 1889 году?

И тут память, услужливая и жестокая, подбросила ему образ. Вчера. Кабинет Ляпунова. Тело, лежащее во дворе. Когда его переворачивали, из складки сюртука на мгновение выкатилось и тут же затерялось в пыли что-то похожее. Такое же серое, невзрачное. Тогда он не придал этому значения, списав на мусор, прилипший при падении. Но теперь эта деталь, эта ничтожная оловянная пуговица, вырастала в его сознании до размеров неопровержимой улики.

Две смерти. Две пуговицы. Это не могло быть совпадением. Это был знак. Подпись. Почерк убийцы.

– Аркадий Петрович? Вы что-то нашли? – голос Белецкого вырвал его из оцепенения.

Вольский разжал ладонь и показал ему пуговицу.

– Посмотрите, Захар Игнатьич. Что скажете?

Белецкий взял пуговицу, поднес ближе к фонарю. Его честное лицо выражало недоумение.

– Старая. Солдатская, похоже. Откуда она здесь? Может, Катин в кармане носил, как талисман?

– А может, ее обронил тот, кто проломил ему голову, – тихо сказал Вольский. – Тот же, кто вчера «помог» Ляпунову выйти в окно.

Белецкий замер, его голубые глаза расширились от внезапного понимания.

– Вы думаете… это связано?

– Я в этом уверен.

В этот момент в архив, кряхтя и отдуваясь, спустился генерал Хвостов. Его лицо было цвета грозовой тучи. Увидев тело, он не стал кричать. Он заговорил тихо, и от этого его голос казался еще более зловещим.

– Вольский. Доложите. Без экивоков.

– Убийство, ваше превосходительство. Яков Катин, титулярный советник. Убит ударом тяжелого предмета по голове. Предположительно, вот этим прессом.

Хвостов поморщился, словно от зубной боли.

– Причина? Мотив?

– Пока неясно. Возможно, убийца искал что-то в бумагах. Возможно, это личная месть. Катин был человеком сложным, врагов у него хватало.

Генерал промолчал, обводя архив тяжелым взглядом. Он выглядел как хозяин дома, который обнаружил, что в его подвале завелись не просто крысы, а волки.

– Перекрыть все входы и выходы, – наконец выдавил он. – Никого не впускать, никого не выпускать без моего личного приказа. Установить посты на всех этажах. Это… это карантин. Чума в нашем собственном доме.

Он повернулся к Вольскому, и в его глазах, обычно наглых и властных, промелькнул животный страх.

– Ты вчера говорил о заговорах, Вольский. Я счел это бредом. Но теперь… Теперь я уже ни в чем не уверен. Что ты думаешь? Только честно.

Вольский посмотрел на генерала, потом на Белецкого, потом на съежившихся в углу чиновников. Он медленно сжал в кулаке холодную оловянную пуговицу. Правда была проста, как удар ножа, и так же смертоносна. Произнести ее вслух означало выдернуть чеку из гранаты посреди порохового склада. Но молчать было уже нельзя.

Он шагнул ближе к Хвостову, понизив голос так, чтобы слышал только он.

– Я думаю, ваше превосходительство, что оба убийства – дело рук одного человека. Он действует расчетливо и хладнокровно. Он не оставляет следов, кроме тех, что хочет оставить. Он знает это здание как свои пять пальцев. Знает все входы, все выходы, все потайные коридоры. Он знает наше расписание, наши привычки, наши слабости. Он может проникнуть в кабинет начальника отдела на четвертом этаже и в запертый архив в подвале.

Вольский сделал паузу, вглядываясь в побагровевшее лицо генерала.

– Вчера я ошибся. Это не заговор. Это хуже. Это волк в овчарне. Убийца не пришел с улицы. Он все это время был здесь, среди нас. Он носит такой же мундир, как мы с вами. Он отдает нам честь в коридорах и, возможно, пьет с нами чай в буфете. Он – один из них.

Последние слова он произнес почти шепотом, но они ударили по Хвостову сильнее, чем любой крик. Генерал отшатнулся, его рука непроизвольно потянулась к эфесу парадной сабли, висевшей у него на поясе, – бесполезному, бутафорскому оружию против такого врага. Его лицо из багрового стало пепельным. Он смотрел на Вольского, но видел не его. Он видел сотни лиц своих подчиненных, и на каждом ему теперь мерещилась маска убийцы. Вся его власть, все его положение, вся незыблемость его мира рухнули в один миг, рассыпались в пыль здесь, в этом сыром, зловонном подвале.

– Не может быть… – прохрипел он. – Это… это абсурд! Мятеж!

– Это факт, ваше превосходительство, – ровным, безжалостным тоном заключил Вольский. – И пока мы не примем этот факт, будут новые свечи на поминальном столе. И никто из нас не знает, чье имя будет на следующей поминальной записке.

Круг подозреваемых

Слова генерала Хвостова упали в мертвую тишину архива не приказом, а проклятием. Карантин. Чума в нашем доме. Это слово, произнесенное вполголоса, обладало силой заклинания. Оно мгновенно изменило саму материю Департамента. Воздух загустел, коридоры, казалось, сузились. Массивное здание на Гороховой, этот каменный левиафан, замер, втянул в себя внешнюю жизнь и запер ее на все замки и засовы, оставшись наедине со своей болезнью.

Новость, переданная по внутреннему телеграфу и усиленная властным рыком дежурных офицеров, парализовала привычный ход службы. Грохот сапог по чугунным лестницам стих. Скрип перьев в канцеляриях оборвался на полуслове. Курьеры застыли с папками в руках, не зная, куда им теперь дозволено идти. Департамент превратился в стеклянную банку, в которую посадили потревоженный муравейник, а сверху плотно завинтили крышку. Внешне – та же иерархия, те же мундиры, те же чины. Но под этой застывшей поверхностью уже началось брожение. Вчерашние сослуживцы, делившие табак и служебные байки, теперь обменивались быстрыми, оценивающими взглядами. Каждое слово, сказанное громче шепота, заставляло оборачиваться. Каждая закрытая дверь кабинета теперь казалась заговором. Дружба стала роскошью, доверие – безрассудством. Паранойя, словно невидимые споры плесени, разносилась по коридорам сквозняками, оседая на душах липкой, холодной изморозью.

Через час Вольского вызвали к Хвостову. Генеральский кабинет, обычно наполненный солнечным светом и запахом дорогих сигар, теперь был погружен в сумрак. Тяжелые бархатные портьеры были задернуты, и лишь одна лампа на массивном столе выхватывала из темноты багровое, одутловатое лицо генерала и его руки, нервно теребившие серебряный нож для бумаг. Хвостов не предложил сесть. Он прошелся по ковру, отбрасывая на стены гротескную, мечущуюся тень. Он напоминал зверя, запертого в собственной клетке.

– Ты этого хотел, Вольский? – начал он глухо, не глядя на Аркадия Петровича. – Ты разворошил это осиное гнездо. Теперь наслаждайся жужжанием.

Вольский молчал. Он знал, что сейчас любое слово будет истолковано против него.

– Вся ответственность на тебе, – Хвостов наконец остановился и вперил в него свой тяжелый взгляд. – Я даю тебе чрезвычайные полномочия. Можешь допрашивать кого угодно, от письмоводителя до моего адъютанта. Можешь вскрывать любой кабинет, читать любую бумагу. Мне нужен результат. Мне нужно имя. И я хочу получить его до того, как слухи просочатся за эти стены и дойдут до ушей государя. Если это случится, полетят головы. И твоя, Аркадий Петрович, будет первой.

Это была не угроза, а констатация факта. Вольский стал для генерала одновременно и скальпелем, и козлом отпущения. Хирургом, который должен вырезать опухоль, но если пациент умрет на столе, вина ляжет на инструмент.

– Я не даю тебе людей, – продолжил Хвостов, понижая голос до змеиного шипения. – Потому что не знаю, кого из них тебе давать – помощников или соучастников. Бери кого сочтешь нужным, на свой страх и риск. Но помни: каждый, с кем ты говоришь, может оказаться тем, кого ты ищешь. И каждый может лгать, чтобы спасти свою шкуру или подставить другого. Ты теперь в яме со скорпионами. Твоя задача – найти самого ядовитого, пока они не сожрали тебя.

Он сел в свое огромное кресло, которое жалобно скрипнуло под его весом, и махнул рукой.

– Иди. Работай. И докладывай только мне. Лично. Каждые три часа. Свободен.

Выйдя из генеральского кабинета, Вольский на мгновение остановился в полутемном коридоре. Чрезвычайные полномочия. На деле это означало абсолютное одиночество. Ему дали право подозревать всех, а значит, доверять он не мог никому. Он был теперь чужим среди своих, следователем в стае волков, обязанный по запаху определить того, кто уже попробовал крови. Он спустился в свой кабинет и запер за собой дверь. Первым делом он достал чистый лист бумаги и начал составлять список. Не улик, не фактов. Имен. Список всех, кто имел доступ, мотив, возможность. Список тех, чьи души ему предстояло вывернуть наизнанку. Лист быстро заполнялся, превращаясь в перечень его коллег, его подчиненных, его начальников. Он смотрел на эти имена и понимал, что с этой минуты каждое из них для него – лишь гипотеза, требующая проверки.

Первым в списке значился поручик Дмитрий Орлов. Молодой, высокий, с безупречным пробором в светлых волосах и той породистой красотой, что так ценится в гвардейских полках. Орлов был из тех, кого называют баловнями судьбы: знатный род, блестящее образование, протекция в высших сферах. В Департамент он попал недавно, но уже успел зарекомендовать себя как человек деятельный и крайне амбициозный. Он не скрывал, что метит на место покойного Ляпунова, и смерть статского советника расчистила ему путь. Слишком удобно.

Вольский застал его в собственном кабинете – Орлов, не дожидаясь официального приказа, уже распоряжался, перебирая бумаги, примеряя на себя роль хозяина. При виде Вольского он вытянулся, но в его глазах блеснуло холодное раздражение.

– Господин надворный советник. Чем могу служить следствию?

Голос его был ровным, хорошо поставленным, но Вольский уловил в нем едва заметную фальшивую ноту, как на расстроенном рояле.

– Можете, поручик. Расскажите, где вы были вчера утром, в момент смерти господина Ляпунова.

Орлов усмехнулся, чуть изогнув тонкие губы.

– Разумеется. Я был у себя в кабинете. Готовил отчет для его превосходительства. Дежурный офицер может подтвердить. Как и мой письмоводитель. Безукоризненное алиби, не находите?

Он говорил с легкой, почти оскорбительной иронией, словно все это – досадное недоразумение, отвлекающее его от важных государственных дел.

– Ваши отношения с покойным? – продолжал Вольский, игнорируя его тон.

– Служебные. Ипполит Матвеевич был… консервативен. Его методы работы, скажем так, не всегда соответствовали духу времени. Я неоднократно предлагал ему реорганизовать работу отдела, но он предпочитал действовать по старинке. Это создавало определенные трения.

«Трения». Какое изящное слово для ненависти честолюбца к своему начальнику-ретрограду.

– Вы знали о его долгах?

– Слухи доходили, – Орлов пожал плечами. – Но в нашем кругу, господин надворный советник, долги – не порок, а лишь досадная привычка. Уверяю вас, есть люди с долгами куда более значительными, и они не спешат бросаться из окон.

Он подошел к окну, тому самому, ляпуновскому, и посмотрел вниз.

– Если вы ищете убийцу, – сказал он, не оборачиваясь, – я бы посоветовал вам присмотреться к тем, кому Ипполит Матвеевич действительно перешел дорогу. Он занимался экономическими делами. Контракты, подряды, акцизы… Это куда более грязный мир, чем банальные карточные долги. Там крутятся такие деньги, из-за которых не то что из окна выкинут – в гранит набережной закатают.

Он говорил это с видом знатока, человека, посвященного в тайны, недоступные простому сыщику. Он не защищался, он нападал, пытаясь направить следствие по выгодному ему руслу. Вольский смотрел на его точеный профиль, на холеные руки, и видел перед собой хищника. Молодого, сильного, нетерпеливого. Но был ли он убийцей? Или просто стервятником, слетевшимся на труп, чтобы урвать свой кусок?

Следующим был Евграф Савельевич Плеве. Архивариус. Он был полной противоположностью блестящему Орлову. Плеве казался ровесником тех дел, что он охранял. Сухонький, сгорбленный, с лицом, похожим на печеное яблоко, и руками, покрытыми коричневыми старческими пятнами. Он словно впитал в себя всю пыль и тлен своего подвального царства. Его кабинет, а вернее, каморка, притулившаяся в углу архива, пахла мышами, клейстером и страхом.

Вольский нашел его за разбором каких-то бумаг. При виде следователя Плеве вздрогнул так, что с его плеч на бумаги посыпалась перхоть. Он вскочил, уронив пенсне на цепочке.

– Ваше высокоблагородие… Аркадий Петрович… Чем могу…

– Можете, Евграф Савельевич. Сядьте. – Голос Вольского прозвучал в тесной каморке оглушительно громко.

Плеве рухнул на стул. Его руки, лежавшие на столе, мелко дрожали.

– Вы хорошо знали Якова Фомича Катина?

Старик судорожно сглотнул. Его глаза, выцветшие, водянистые, забегали по сторонам, ни на чем не останавливаясь.

– По службе… Как и все… Он часто сюда спускался. Требовал дела… всегда спешил… нервничал…

– О чем вы с ним говорили в последний раз?

– Не помню… право слово, не помню… О бумагах, как всегда… Он искал какое-то старое дело… Давно списанное… Ругался, что у меня не порядок… Он всегда ругался…

Плеве говорил прерывисто, заикаясь. Он напоминал Вольскому маленькое, затравленное животное, которое чует запах охотника и ищет, куда бы забиться.

– Какое дело он искал? – нажал Вольский.

– Не могу знать! – почти взвизгнул старик. – Он номер не назвал! Только год… кажется… десятой давности… А может и не десятой… Память у меня уже не та, ваше высокоблагородие… Старый я…

Он лгал. Лгал неумело, панически. Вольский видел это по тому, как побелели костяшки его пальцев, вцепившихся в край стола, по капельке пота, медленно сползавшей по его морщинистому виску. Этот человек что-то знал. Или о чем-то догадывался. И это знание его ужасало. Он был не убийцей, нет. Он был свидетелем. Возможно, случайным. Тем самым маленьким человеком, который видел слишком много и теперь боялся собственной тени.

– В день убийства вас кто-нибудь видел? – спросил Вольский, меняя тактику.

– Я… я был здесь. Все утро. Один. Я всегда один… Ко мне редко кто заходит… – Плеве съежился еще больше, словно слова Вольского были физическими ударами.

Вольский поднялся. Давить на старика сейчас было бесполезно. Он бы скорее умер от разрыва сердца, чем сказал правду. Его нужно было оставить. Дать страху доделать свою работу. Рано или поздно он либо заговорит, либо совершит ошибку.

– Если что-нибудь вспомните, Евграф Савельевич, немедленно сообщите мне, – сказал он уже от двери.

Старик лишь судорожно кивнул, не поднимая головы. Выйдя из архива, Вольский вдохнул спертый, но все же живой воздух коридора, как пловец, вынырнувший с большой глубины. Он только что говорил с человеком, который был уже мертв. Убит не прессом для бумаг, а собственным страхом.

Ночь опустилась на запертый Департамент. Газовые рожки в коридорах шипели, отбрасывая на стены длинные, колеблющиеся тени. Здание, днем похожее на гудящий улей, теперь стало гробницей. Каждый шаг отдавался гулким эхом, каждый скрип двери заставлял вздрагивать. Вольский сидел в своем кабинете, окруженный рапортами, протоколами допросов и собственными мыслями, которые были темнее и запутаннее любого дела. Он допросил еще с десяток человек. Каждый давал гладкие, непротиворечивые показания. У каждого было алиби, подтвержденное двумя, а то и тремя свидетелями. Круг подозреваемых не сужался, он превращался в туман, в котором каждое лицо казалось одновременно и невинным, и виновным. Он искал хищника, а видел лишь стаю испуганных, огрызающихся друг на друга волков.

В дверь тихо постучали. Вошел Захар Белецкий. Он выглядел уставшим, но собранным. В руках у него была стопка бумаг и два стакана с горячим чаем.

– Решил, вам не помешает, Аркадий Петрович, – сказал он, ставя один стакан на стол перед Вольским. – Вы совсем себя не бережете.

– Спасибо, Захар Игнатьич. Есть новости?

Белецкий сел напротив. Его присутствие было единственным, что вносило в этот хаос подобие порядка. Он был надежен, как гранитная набережная Невы. Исполнительный, толковый, без лишних вопросов. Вольский поручил ему собрать всю информацию о личной жизни и связях убитых.

– Кое-что есть, – начал Белецкий, раскладывая бумаги. – Ляпунов, как и предполагал поручик Орлов, был замешан в темных делах. Я навел справки через своих людей в порту. Он «крышевал» контрабанду английского сукна. Незадолго до смерти у него был серьезный конфликт с одной из артелей. Они что-то не поделили. Так что мотив с той стороны имеется.

– А Катин? – спросил Вольский, прихлебывая горячий, сладкий чай.

– С Катиным сложнее. Он жил один, бобылем. Тихий, незаметный. Единственная его страсть – сутяжничество. Он несколько лет вел тяжбу с дальними родственниками из-за наследства – какого-то захудалого именьица под Псковом. Дело дошло до Сената. Судя по бумагам, он был близок к победе. Родственнички его, говорят, люди отчаянные, могли и на крайние меры пойти.

Белецкий излагал факты четко, ясно, без эмоций. Идеальный рапорт. Его версии были логичны. Они выводили след убийцы за пределы Департамента, туда, в большой, грязный мир денег и мести. Это было так соблазнительно – ухватиться за одну из этих нитей, арестовать каких-нибудь контрабандистов или озлобленных псковских дворян и закрыть дело. Генерал Хвостов был бы счастлив.

– Хорошая работа, Захар Игнатьич, – сказал Вольский. – Но это не объясняет одного.

– Чего именно, Аркадий Петрович?

– Пуговицы. Старой, солдатской. Какое отношение она имеет к контрабандистам или псковским наследникам? – Вольский достал из ящика стола оловянную пуговицу, найденную в архиве, и положил ее на стол. Она тускло блеснула в свете лампы. – Нет. Это послание. Знак. И он предназначен для нас. Убийца здесь. Он играет с нами. Все эти нити, ведущие наружу, могут быть ложными. Он может сам их нам подбрасывать, чтобы мы бежали по его следу, пока он готовит новый удар.

Белецкий долго смотрел на пуговицу. Его простое, открытое лицо было серьезным.

– Вы правы, – наконец сказал он. – Я об этом не подумал. Мы заперты здесь с ним. Это как на корабле во время шторма, где завелся убийца. Некуда бежать.

Он поднял на Вольского свои ясные, прямые глаза.

– Что будем делать, Аркадий Петрович?

Вольский почувствовал внезапный прилив благодарности к этому человеку. В атмосфере всеобщего недоверия его спокойная уверенность и готовность действовать были как глоток свежего воздуха.

– Будем копать здесь, – сказал он твердо. – Завтра с утра поднимем личные дела всех сотрудников Департамента. Всех до единого. Будем искать тех, кто служил в армии в семидесятых. Тех, кто мог носить такой мундир. Круг должен сузиться. Он где-то ошибся. Оставил эту пуговицу. И она приведет нас к нему.

– Будет исполнено, – просто ответил Белецкий.

Когда он ушел, Вольский еще долго сидел в тишине. Он снова посмотрел на свой список. Орлов, Плеве… десятки других имен. Теперь к ним добавится еще один фильтр – армейское прошлое. Расследование обретало контуры, превращалось из хаотичного опроса в методичный поиск. Но от этого не становилось легче. Он чувствовал себя врачом, который, изучая симптомы болезни, с ужасом понимает, что она поразила весь организм. Департамент, призванный быть иммунной системой империи, сам был болен. Коррупция, карьеризм, страх, старые обиды – все это было питательной средой для того зла, которое сейчас пустило метастазы. Он искал не просто убийцу. Он вскрывал гнойник, и не было никакой гарантии, что его самого не захлестнет ядовитым содержимым. Он подошел к окну. Туман за стеклом был плотным, как войлок. Города не было видно. Была только эта серая, непроницаемая завеса. И он был за ней, запертый в каменном саркофаге со своими подозрениями, один на один с врагом, у которого было лицо его товарища по службе.

Шепот газетных полос

Поиск призрака в доме, полном призраков, оказался занятием изнурительным и бесплодным. Третий день карантина превратил Департамент полиции в герметично запаянный сосуд, где бродили и закисали страхи. Решение Вольского и Белецкого просеять личные дела всех служащих в поисках армейского прошлого обернулось сизифовым трудом. Горы пожелтевших формуляров, рапортов о награждениях и взысканиях, аттестаций и прошений – вся эта бумажная летопись сотен жизней, сведенная к казенным строчкам, не давала ничего. Люди, служившие в семидесятых, были, но их были десятки. Старики, давно перешедшие на тихие канцелярские должности, молодые ветераны турецкой кампании, кавалеристы, пехотинцы, артиллеристы… Пуговица со старого мундира могла принадлежать кому угодно. Она была как игла в стоге сена, который к тому же непрерывно шевелился и норовил уколоть в ответ.

Каждый допрос превращался в вязкий, утомительный танец недомолвок. Люди лгали из страха, из карьерных соображений, из простой человеческой подлости. Они выгораживали себя, топили сослуживцев, вспоминали старые обиды. Вольский чувствовал, как реальность расслаивается, превращаясь в палимпсест, где под каждым словом скрывалось еще два, лживых и уклончивых. Он погружался в это болото подозрений все глубже, и ледяная вода паранойи уже подступала к самому горлу. Убийца был умнее их. Он не просто убивал; он выпустил в замкнутую систему вирус недоверия, и теперь она пожирала сама себя изнутри. Вольский и его тщетные поиски были лишь частью этого дьявольского замысла.

Он сидел в своем кабинете, когда в дверь постучали. Не так, как стучали в эти дни – робко, будто извиняясь за собственное существование. Этот стук был иным – коротким, отчетливым и настойчивым. Не просительным, а требовательным.

– Войдите, – буркнул Вольский, не отрываясь от очередного личного дела, где витиеватый почерк писаря расписывал подвиги некоего коллежского регистратора в битве под Плевной.

Дверь открылась, и на пороге возникла фигура, до того неуместная в этом царстве страха и пыльных бумаг, что Вольский на мгновение решил, будто это галлюцинация, порожденная бессонницей и табачным дымом.

На пороге стояла молодая женщина.

Она была одета не по-казенному строго, но с вызывающей элегантностью: темно-вишневое платье, плотно облегавшее стройную фигуру, короткая бархатная накидка, отделанная мехом, и маленькая шляпка с вуалью, кокетливо сдвинутая набок. Из-под вуали на Вольского смотрели большие, насмешливые глаза цвета темного меда. Она не казалась испуганной или растерянной. Напротив, во всей ее позе, в легком наклоне головы, в том, как она держала в руке ридикюль из тисненой кожи, сквозила уверенность, граничащая с дерзостью.

– Господин надворный советник Вольский? – Голос ее был низким, с легкой, приятной хрипотцой. – Мое имя Анна Загорская. Я из «Петербургского листка».

Вольский медленно отложил папку. Газетчица. В Департаменте, находящемся на осадном положении. Это было не просто нарушением приказа, это было насмешкой над ним.

– Департамент закрыт для посетителей, сударыня. Каким образом вы…

– О, у меня свои способы, – она улыбнулась, и в уголках ее глаз собрались тонкие лучики морщинок. – Скажем так, не все двери в этом почтенном заведении ведут через парадный вход. И не все стражники одинаково устойчивы к женскому обаянию и трем рублям серебром. Я пришла к вам по делу. По нашему общему делу.

Она без приглашения вошла в кабинет, и он наполнился едва уловимым ароматом фиалок и морозного воздуха – запахом внешнего мира, который казался теперь чем-то нереальным, забытым. Она окинула быстрым, цепким взглядом заваленный бумагами стол, стопку остывших стаканов, переполненную окурками пепельницу. Ее взгляд не был сочувствующим, он был анализирующим, как у врача, ставящего диагноз.

– Я знаю, кто вы, мадемуазель Загорская, – холодно произнес Вольский, поднимаясь. Он не предложил ей сесть. – Вы ведете отдел криминальной хроники. И пишете фельетоны, от которых у его превосходительства случается несварение желудка. Боюсь, сегодня сенсаций не будет. Можете передать вашему редактору, что в Департаменте полиции все спокойно. Небольшая реорганизация, внутренние учения.

– Учения с двумя покойниками? – парировала она, приподняв бровь. – Весьма радикальные методы подготовки, господин советник. Город уже гудит, как растревоженный улей. Ваши «учения» – секрет Полишинеля. Все знают, что здесь произошло. Не знают только – почему. И кто. Я пришла не за сплетнями. Я пришла с информацией.

Она сделала шаг к столу и положила на него свой ридикюль. Щелкнул замочек. Она извлекла не пудреницу или флакон с духами, а аккуратно сложенный вчетверо лист бумаги.

– Я полагаю, вы сейчас идете по ложному следу, – сказала она прямо, без обиняков. – Ищете убийцу среди своих. Ревность, месть, карьерные интриги… Все это мелко, господин Вольский. Это уровень уездной драмы. То, что здесь происходит, – пьеса иного масштаба. Здесь замешаны деньги. Очень большие деньги.

Вольский молчал, изучая ее. Он привык к информаторам – запуганным, торгующим сведениями за гроши или из мести. Эта женщина была не из их числа. Она не просила, не заискивала. Она предлагала сделку, и ее товаром были факты.

– Продолжайте, – сказал он, наконец указав ей на одно из двух жестких кресел для посетителей.

Она села, изящно скрестив щиколотки.

– Спасибо. Я несколько недель работала над статьей о государственных подрядах на строительство нового участка Сибирской магистрали. Очень лакомый кусок, не правда ли? Миллионы казенных рублей. И, как водится, там, где миллионы, всегда есть те, кто хочет отщипнуть от них кусочек покрупнее. В моих руках оказались документы, – она постучала пальцем в перчатке по листку, лежавшему на столе, – которые доказывают, что тендер был выигран нечестно. Цены на материалы были завышены втрое, а часть работ существует только на бумаге. Ниточки от этого мошенничества ведут в самые высокие кабинеты.

– Какое отношение это имеет к Ляпунову? – спросил Вольский, хотя уже начинал догадываться.

– Самое прямое. Ипполит Матвеевич был тем самым человеком, который визировал все сметы и закрывал глаза на вопиющие несоответствия. Он был, если угодно, смазочным материалом в этом коррупционном механизме. За свои услуги он получал щедрое вознаграждение. Отсюда и его визиты в Английский клуб, и дорогие любовницы, и жизнь не по средствам. Но Ляпунов был не только алчным, но и трусливым. А в последнее время – еще и неосторожным. Он начал требовать больше. И, что еще хуже, начал говорить. Намекать своим покровителям, что его молчание стоит дороже.

Анна Загорская сделала паузу, давая Вольскому время осознать услышанное.

– И кто же эти покровители? – его голос был ровным, безэмоциональным, но внутри все напряглось.

Она посмотрела ему прямо в глаза.

– Главным выгодоприобретателем в этой истории является некто барон Леопольд Карлович фон Дорн. Владелец сталелитейных заводов, мануфактур, человек с безупречной репутацией в свете и волчьей хваткой в делах. Именно его заводы получили подряд на поставку рельсов по заоблачной цене. Ляпунов был его ручной собачкой. Но собачка начала кусаться. А таких собак, господин советник, обычно усыпляют.

Барон фон Дорн. Имя прогремело в тишине кабинета, как пушечный выстрел. Вольский знал это имя. Его знал весь Петербург. Меценат, благотворитель, вхожий в Зимний дворец. Его особняк на Английской набережной был одним из центров светской жизни столицы. Фигура почти неприкосновенная.

– У вас есть доказательства? – спросил Вольский.

– У меня есть вот это. – Она развернула листок. Это была копия банковского векселя на предъявителя на огромную сумму, выписанного одной из подставных контор барона на имя некоего господина, чья фамилия была написана неразборчиво. Но подпись поверенного, заверившего сделку, была четкой и ясной: И. Ляпунов. – А еще у меня есть свидетель. Мелкий клерк из конторы барона, которого уволили за пьянство. Он готов дать показания, если ему гарантируют безопасность. Он утверждает, что за неделю до смерти Ляпунов встречался с фон Дорном в его загородном имении. Разговор был на повышенных тонах. Ляпунов уехал оттуда бледный как полотно.

Вольский взял вексель. Бумага была настоящей. Подпись – тоже. Это была не просто версия. Это была полноценная следственная линия. Та самая, которую он искал. Та самая, которая выводила убийцу за пределы Департамента и давала ясный, понятный мотив: деньги и страх разоблачения. Убийство Катина в эту схему тоже укладывалось: возможно, дотошный титулярный советник случайно наткнулся на след махинаций своего коллеги и его тоже пришлось убрать как опасного свидетеля. Все было логично. Гладко. Убедительно.

Именно это его и насторожило.

– Почему вы принесли это мне? – спросил он, поднимая на нее взгляд. – Почему не напечатали в своей газете? Это же бомба. Тираж вашего «Листка» взлетел бы до небес.

Она невесело усмехнулась.

– Потому что я не самоубийца, господин Вольский. Если я напечатаю это без официального подтверждения, без ареста, без следствия, меня на следующий же день найдут в Мойке. Или мой редактор получит из канцелярии градоначальника предписание, после которого газета просто перестанет существовать. Барон фон Дорн – это не мелкий мошенник с Сенной. У него слишком длинные руки. Я даю эту информацию вам, потому что вы – единственный, кто, по слухам, не боится идти против течения. Вы начнете расследование, арестуете барона, и вот тогда я смогу написать свою статью. Это взаимовыгодное сотрудничество. Вы получаете разгадку, я – материал и возможность остаться в живых.

Она говорила откровенно, даже цинично. И в этом цинизме было больше правды, чем во всех присягах и клятвах, которые Вольский слышал в залах суда.

– Откуда вам известно, что я ищу убийцу именно внутри Департамента? – это был последний, контрольный вопрос.

– Я же журналистка, – она снова улыбнулась, но на этот раз в ее глазах мелькнуло что-то жесткое. – Моя работа – знать то, чего знать не положено. У меня есть свои источники. Даже в этом наглухо запертом здании.

Она поднялась, давая понять, что разговор окончен.

– Я оставлю это вам. Мой адрес вы найдете в редакции, если я вам понадоблюсь. Надеюсь, вы правильно воспользуетесь моим скромным подарком.

Она кивнула ему и вышла так же стремительно и бесшумно, как и появилась, оставив после себя лишь легкий запах фиалок и копию векселя, лежавшую на столе, как подброшенная змеиная кожа.

Вольский еще долго сидел неподвижно, глядя на документ. Он чувствовал себя игроком в шахматы, которому противник неожиданно подсказал блестящий, выигрышный ход. Но опытный игрок знает: самые опасные ловушки часто маскируются под подарки.

Версия Анны Загорской была безупречна. Она объясняла все: и мотив Ляпунова, и его подавленное состояние, и внезапное богатство. Она давала следствию ясное, респектабельное направление. Генерал Хвостов будет в восторге. Арестовать такого туза, как фон Дорн, – это не просто закрыть дело об убийствах, это совершить гражданский подвиг. Звезды и чины посыплются как из рога изобилия.

Но что-то мешало. Что-то царапало сознание, как та еле заметная царапина на подоконнике в кабинете Ляпунова. Эта история была слишком хорошо сложена. Слишком литературна. В ней был злодей, жертва, мотив, улика. Она походила на хорошо написанный роман, а не на кровавую, бессмысленную прозу настоящего убийства. Настоящие преступления всегда оставляют рваные края, нестыковки, абсурдные детали. А здесь все было подогнано одно к другому с дьявольской точностью.

И пуговица. Старая оловянная пуговица. Какое отношение она имела к элегантному барону фон Дорну и его финансовым махинациям? Зачем убийце, нанятому бароном, оставлять такую странную, личную метку? Это не вязалось. Это было из другой оперы.

Он подошел к окну и чуть отодвинул тяжелую штору. Снаружи все тот же серый, непроглядный туман обволакивал город. И Вольскому вдруг пришло в голову, что версия, подброшенная ему журналисткой, – это такой же туман. Искусно созданная дымовая завеса, призванная скрыть истинное направление главного удара. Кто-то очень умный и расчетливый направлял его по этому следу. Кто-то, кто хотел, чтобы полиция вцепилась в барона, как бульдог, и потратила все свои силы на борьбу с этим гигантом, пока настоящий убийца, тот, что с оловянной пуговицей на старом мундире, спокойно заметает следы или готовит новый удар.

Кто? Сама журналистка, используемая вслепую? Или тот, кто дал ей эту информацию?

Он вернулся к столу. Нет, отмахиваться от этой нити было нельзя. Она была слишком серьезна. Но и слепо идти по ней было бы самоубийством. Он должен был разыграть свою партию.

Он вызвал Белецкого. Капитан вошел, как всегда, собранный и готовый к действию.

– Захар Игнатьич, – сказал Вольский, протягивая ему копию векселя. – У нас появилось новое направление.

Белецкий быстро пробежал глазами документ. На его честном лице отразилось удивление, смешанное с азартом.

– Барон фон Дорн… Вот это поворот! Так значит, все дело в деньгах? И убийца – не наш?

– Возможно, – уклончиво ответил Вольский. – А возможно, кто-то очень хочет, чтобы мы так думали. Поэтому действовать будем крайне осторожно. Никаких арестов, никаких официальных запросов. Я хочу, чтобы вы взяли двух самых толковых филеров, которым можно доверять как себе, и установили за бароном и его особняком самое тщательное, но совершенно невидимое наблюдение. Мне нужно знать все: кто к нему приходит, кто уходит, с кем он встречается, где бывает. Каждый его шаг. И соберите мне все, что сможете найти на этого человека. Неофициально. Газетные вырезки, светские сплетни, слухи с биржи. Любую мелочь.

– Но, Аркадий Петрович, если он действительно виновен, мы же упускаем время! Он может скрыться или уничтожить улики! – в голосе Белецкого впервые прозвучало несогласие.

– Если он виновен, он никуда не скроется, – твердо сказал Вольский. – Он слишком уверен в своей безнаказанности. А если он – лишь пешка в чужой игре, то, спугнув его, мы потеряем шанс увидеть руку игрока. Действуйте, капитан.

Белецкий козырнул и вышел.

Вольский остался один. Он снова взял в руки оловянную пуговицу, холодную и тяжелую. И подброшенную журналисткой бумагу. Две улики. Два разных мира. Мир старой, забытой обиды, пахнущей нафталином и порохом. И мир новых, бешеных денег, пахнущий дорогими сигарами и предательством. Они не могли существовать в одном деле. А значит, одна из них была ложью.

И его задача теперь – понять, какая именно. Он чувствовал, что расследование разделилось на два потока, как мутные воды Невы, огибающие остров. Один поток был видимым, бурным, он вел к роскошным дворцам на набережной. Другой – тихим, подводным, он уходил в темные, заиленные глубины прошлого. И где-то там, в этой мути, скрывалось настоящее чудовище.

Тени Литейного проспекта

Филер, которого приставил к барону Белецкий, был одним из лучших. Неприметный, как уличный фонарь, и такой же терпеливый. Его рапорт, поданный Вольскому на третий день наблюдения, был написан на сером листе оберточной бумаги карандашным огрызком, но каждая буква в нем была отлита из чистого факта. Барон фон Дорн вел жизнь респектабельную до зевоты: биржа, клуб, благотворительный комитет, визиты к нужным людям. Но раз в неделю, всегда после полуночи, его карета без гербов сворачивала с парадных проспектов в лабиринт переулков Коломны и останавливалась у неприметной двери доходного дома на Офицерской. Карета ждала по два, а то и по три часа. Сам барон никогда не выходил через эту дверь. Он покидал здание через черный ход, выходивший в грязный, пахнущий кошками двор, и уезжал уже на наемной пролетке. Это была та самая трещина в монолитном фасаде его репутации, за которую можно было уцепиться.

Вечером того же дня Вольский стоял перед этим домом. Он был одет в штатское: добротный, но неброский сюртук, котелок, надвинутый на глаза. Он не хотел быть здесь надворным советником Вольским, карающей десницей закона. Он хотел быть тенью, одним из тех безликих господ, что ищут в петербургской ночи забвения или острого, как бритва, ощущения жизни. Здание было старым, обрюзгшим от сырости, его фасад покрывали оспины отвалившейся штукатурки. На первом этаже тускло светились окна трактира «Якорь», из-за запотевших стекол доносились пьяные выкрики и тоскливый напев шарманки. Ничто не выдавало присутствия здесь иного, более дорогого и опасного порока.

Вольский толкнул тяжелую дубовую дверь, пропитанную запахом кислой капусты и дешевой махорки. Внутри, в полумраке парадной, сидел на табурете швейцар – грузная туша в поношенной ливрее, с лицом, похожим на непропеченный каравай. Он окинул Вольского мутным, безразличным взглядом.

– Трактир налево, номера наверх, – пробасил он, даже не потрудившись встать.

Вольский молча положил на засаленный столик перед ним серебряный рубль. Монета не звякнула, а глухо шлепнулась на дерево. Глаза швейцара на мгновение ожили. Он сгреб рубль ладонью размером с лопату.

– Клуб господина Жильбера, – тихо сказал Вольский.

Швейцар медленно, с усилием, перевел взгляд на его лицо, потом на руки, на ботинки. Это был взгляд оценщика, привыкшего отличать настоящую породу от подделки. Что-то в холодном спокойствии Вольского его удовлетворило. Он лениво кивнул в сторону неприметной двери под лестницей, обитой потертым дерматином.

– Пароль – «Надежда».

Какая ирония. В месте, где люди теряли последнее, паролем служило слово «надежда».

За дверью оказался узкий, круто уходящий вниз коридор, освещенный одной газовой горелкой, шипевшей, как рассерженная змея. Стены были влажными на ощупь. Воздух стал плотнее, в нем смешались запахи сырого камня, дорогого табака и еще чего-то неуловимого – запаха денег и нервного пота. В конце коридора его встретил еще один страж. Этот был полной противоположностью сонного швейцара наверху. Сухой, поджарый, в идеально сидящем фраке, с лицом профессионального игрока, на котором не дрогнет ни один мускул, даже если рухнет потолок.

– «Надежда», – произнес Вольский.

Человек во фраке не ответил. Он молча открыл перед ним тяжелую, обитую зеленым сукном дверь, и Вольский шагнул из серого, промозглого мира петербургской реальности в иной – в лихорадочный, безмолвный ад.

Он ожидал увидеть дым, шум, пьяные крики, блеск бриллиантов и шелков – все то, что описывали в бульварных романах. Но здесь было иначе. Здесь царила тишина. Не мертвая, а напряженная, вибрирующая, как воздух перед грозой. Зал был небольшим, с низким потолком, затянутым темно-красным бархатом, который поглощал и свет, и звуки. Не было ни музыки, ни громких разговоров. Весь мир сжался до нескольких круглых столов, покрытых зеленым сукном и ярко освещенных низко висящими лампами с абажурами. Эти столы были алтарями, а люди, склонившиеся над ними, – жрецами и паствой странного, молчаливого культа.

Вольский медленно пошел вдоль стены, стараясь оставаться в тени. Он видел их лица, выхваченные из полумрака светом ламп. Лица были разными: молодые, безусые корнеты, проигрывающие родительское состояние; седобородые купцы с тяжелыми, потными руками, сжимавшими стопки ассигнаций; аристократы с изможденными, породистыми чертами, ставившие на кон последнее родовое имение. Но выражение у всех было одно. Голое, первобытное, лишенное всякой светской шелухи. Это была смесь алчности, страха и того особого, стеклянного блеска в глазах, который бывает только у людей, заглянувших в бездну и увидевших там свое отражение.

Здесь не пили много. Лишь изредка лакей в белых перчатках бесшумно подносил кому-то бокал шампанского или стакан с водой. Здесь не было женщин, кроме нескольких безмолвных, как фарфоровые куклы, девиц в дальнем углу, чья задача была лишь в том, чтобы приносить удачу или служить последним утешением проигравшимся. Все было подчинено ритуалу. Единственными звуками, нарушавшими гипнотическую тишину, были сухой стук костей для игры в штосс, шелест карт и, главное, тихий, завораживающий стрекот шарика, бегущего по кругу рулетки. Этот звук был сердцем этого места, его метрономом, отмерявшим взлеты и падения, триумфы и катастрофы.

Вольский нашел глазами управляющего, месье Жильбера, – полного, холеного француза с ухоженной бородкой и глазами старого, мудрого ворона. Он стоял у камина, наблюдая за залом с видом гостеприимного хозяина, который точно знает, сколько крови может вытечь из его гостей, прежде чем они умрут. Вольский знал, что Жильбер – бывший филер, выгнанный со службы за взятки. Он был обязан Вольскому: несколько лет назад Аркадий Петрович закрыл глаза на одно его мелкое прегрешение, взяв слово, что тот когда-нибудь вернет долг. Момент настал.

Он подошел к камину. Жильбер заметил его сразу, но ни один мускул не дрогнул на его лице. Лишь в глубине черных глаз промелькнуло что-то похожее на беспокойство.

– Господин советник, – прошептал он, едва шевеля губами. – Какая неожиданность. Надеюсь, ваш визит носит сугубо частный характер.

– Мои визиты никогда не носят частного характера, Жильбер, – так же тихо ответил Вольский. – Мне нужно поговорить.

– Здесь не место для разговоров.

– Мы сделаем его местом для разговоров. Ваш кабинет. Пять минут.

Жильбер колебался секунду. Он посмотрел на зал, на своих богатых, влиятельных клиентов, потом на холодное, ничего не обещающее лицо Вольского. Он выбрал меньшее из зол.

– Следуйте за мной.

Кабинет управляющего был полной противоположностью игорного зала. Светлый, обставленный с буржуазным уютом. Книжные шкафы, персидский ковер, на столе – бронзовый бювар и семейная фотография. Это была витрина добропорядочности, фальшивая, как улыбка крупье.

– Что вам угодно? – спросил Жильбер, закрыв за собой дверь. Его гостеприимство испарилось.

– Ипполит Матвеевич Ляпунов, – Вольский произнес имя и стал наблюдать за реакцией.

Жильбер слегка побледнел. Он потер пухлые руки.

– Несчастный. Я читал в газетах… самоубийство. Ужасная трагедия.

– Он был вашим клиентом.

– Многие уважаемые люди бывают моими клиентами, – уклончиво ответил француз.

– Он много проигрывал?

Жильбер поджал губы. Это был вопрос профессиональной этики, даже для такого места. Но взгляд Вольского был тяжелее любых этических соображений.

– Фортуна не всегда была к нему благосклонна, – наконец выдавил он.

– Насколько неблагосклонна?

– Достаточно, чтобы лишиться сна и аппетита. Он был должен… значительную сумму.

– Кому? – в голосе Вольского появилась сталь. – Вам?

– Боже упаси! – Жильбер картинно воздел руки. – Мое заведение – лишь площадка. Люди играют друг с другом. Он проиграл нескольким господам. Но его основной долг был перед банком. Перед кассой заведения.

– И что же? Вы собирались выбивать из статского советника деньги?

Жильбер криво усмехнулся.

– Мы не варвары, господин советник. У нас свои методы. Репутация – вот наш главный инструмент. Слух, пущенный в нужном кругу, может разрушить карьеру быстрее, чем пуля. Господин Ляпунов это прекрасно понимал. Он был на грани.

– Был? – ухватился Вольский за слово.

– Да. Был. А потом, около двух недель назад, произошло чудо. Он пришел и погасил все. До последней копейки. Наличными. Крупными ассигнациями. Он выглядел так, будто сам не верил в свое счастье. Сказал, что получил неожиданное наследство от дальней родственницы.

«Наследство». Вольский вспомнил копию векселя, которую принесла ему Загорская. Вот оно. Ляпунов получил деньги от барона и первым делом бросился закрывать свои самые опасные долги. Картина становилась все яснее.

– И после этого он продолжал играть?

– Нет. Больше он здесь не появлялся. Что странно. Человек, которому так улыбнулась удача, обычно пытается ее удвоить. А он… исчез. Словно испугался.

В этот момент за дверью кабинета послышались приглушенные голоса, один из которых был явно недовольным. Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова сухого господина во фраке.

– Месье Жильбер, прошу прощения. Господа интересуются, почему вы их покинули.

– Я сейчас буду, Эмиль, – поспешно ответил Жильбер, бросив на Вольского умоляющий взгляд.

Но прежде чем дверь закрылась, Вольский успел увидеть тех, кто стоял за спиной Эмиля. Двое. Они не играли. Они стояли у стены, как статуи, и наблюдали за залом. Одетые в дорогие английские костюмы, они выглядели здесь чужеродно. Не игроки, не прожигатели жизни. Скорее, санитары. Или волки, присматривающие за овцами. Один был высок и светловолос, с аккуратной эспаньолкой и холодными голубыми глазами. Второй – коренастый, бритый наголо, с шеей, толстой, как у быка, и сломанными ушами борца. Филер в своем рапорте описывал их как людей, которые всегда сопровождали барона фон Дорна.

– Кто эти двое? – спросил Вольский, когда дверь закрылась.

Жильбер замялся.

– Охрана. Порядок в заведении.

– Чья охрана? Ваша?

Француз отвел глаза.

– Они… представляют интересы одного из наших главных инвесторов.

– Барона фон Дорна.

При упоминании имени барона Жильбер вздрогнул, как от удара. Его лицо стало серым.

– Я не могу обсуждать своих партнеров. Это… это невозможно.

– А я думаю, возможно, – спокойно сказал Вольский. – Потому что альтернатива – это закрытие вашего уютного заведения сегодня же ночью. И поверьте, я найду для этого достаточно оснований. От отсутствия вентиляции до морального разложения имперских чиновников.

Жильбер тяжело дышал. Он был пойман между молотом и наковальней.

– Они здесь каждую ночь, когда играет барон. Следят, чтобы все было… честно. Барон не любит, когда его беспокоят.

– Я и не собирался, – сказал Вольский, поднимаясь. Он получил все, что хотел. – Мой долг возвращен, Жильбер. Но если я узнаю, что вы кому-то рассказали о моем визите, я вернусь. И это будет уже не разговор.

Он вышел из кабинета и направился к выходу, не глядя по сторонам. Он чувствовал на своей спине два взгляда – тяжелый, как свинец, взгляд бритоголового и острый, как стилет, взгляд его светловолосого напарника. Он прошел мимо них, делая вид, что не замечает. Но когда его рука уже легла на ручку двери, обитой сукном, высокий блондин сделал шаг вперед, преграждая ему путь. Он двигался с плавной, хищной грацией.

– Прошу прощения, сударь, – произнес он с легким, почти неуловимым немецким акцентом. Голос его был тихим и вежливым. – Вы, кажется, что-то обронили.

Он протянул Вольскому на раскрытой ладони серебряный рубль. Тот самый, который Вольский дал швейцару.

– Это не мое, – ровно ответил Вольский, глядя ему прямо в глаза. Глаза у немца были цвета замерзшего озера. В них не было ничего, кроме холода и абсолютной уверенности в себе.

– Странно, – блондин не убирал руки. – Нам показалось, что это ваше. Мы бы не хотели, чтобы гости нашего друга уходили с чувством, будто они что-то потеряли. Иногда люди теряют здесь гораздо больше, чем деньги. Они теряют чувство меры. Начинают интересоваться вещами, которые их не касаются. Это очень вредно для здоровья. Особенно в нашем петербургском климате. Сквозняки, знаете ли. Можно легко простудиться и… выпасть из жизни.

Угроза была произнесена с обезоруживающей улыбкой. Она не была прямой. Она была подана, как светский совет, как дружеское предостережение. И от этого становилась только страшнее. Бритоголовый его напарник молча стоял чуть позади, но Вольский ощущал его присутствие физически, как ощущают близость раскаленной печи.

Вольский медленно, не отрывая взгляда от немца, взял с его ладони монету. Пальцы их на мгновение соприкоснулись. Рука блондина была сухой и холодной, как у рептилии.

– Благодарю за заботу, – произнес Вольский. – Но я всегда одеваюсь по погоде. И сквозняков не боюсь. У меня крепкие нервы.

Он сжал рубль в кулаке и, не говоря больше ни слова, повернулся и вышел.

Поднимаясь по темной лестнице наверх, он слышал за спиной лишь тишину. Но он знал, что они все еще смотрят ему вслед. Выйдя на улицу, он глубоко вдохнул сырой, холодный воздух. После удушливой атмосферы игорного дома он казался чистым и живительным, как вода из родника. Пролетка, нанятая им заранее, ждала у угла.

– На Васильевский, – бросил он извозчику и откинулся на жесткое сиденье.

Карета тронулась, цокот копыт по брусчатке отбивал рваный, тревожный ритм. Вольский разжал кулак. На ладони лежал серебряный рубль, нагретый теплом его руки. Попытка давления была столь же очевидной, сколь и профессиональной. Не грубая угроза бандитов с Лиговки, а холодное предупреждение людей, привыкших решать проблемы тихо и окончательно. Это укрепляло его в мысли, что линия с бароном фон Дорном – не пустышка. Там, где такие псы охраняют тайны своего хозяина, эти тайны действительно существуют. И они стоят человеческой жизни. Ляпунов знал слишком много, стал слишком жадным и за это был устранен. Все логично.

Но пока пролетка катила по ночным улицам, мимо темных громад домов, мимо редких фонарей, выхватывавших из мглы мокрый блеск мостовой, его не покидало чувство глубокого, иррационального диссонанса. Он пытался мысленно соединить две части этой головоломки, и они не сходились. С одной стороны – элегантный, безжалостный мир барона фон Дорна. Мир миллионов, биржевых интриг, политического влияния и хладнокровных убийц в английских костюмах. А с другой… маленькая, убогая оловянная пуговица со старого солдатского мундира.

Что между ними общего? Ничего.

Это были два разных преступления, два разных почерка, две разные вселенные. Люди барона, если бы им приказали убрать Ляпунова, сделали бы это чисто. Нож в темной подворотне. Несчастный случай на охоте. Внезапный сердечный приступ после обильного ужина. Но они бы не стали устраивать этот уродливый спектакль с падением из окна в самом охраняемом здании столицы. И уж тем более не стали бы спускаться в пыльный архив, чтобы проломить голову мелкому, никому не нужному клерку. И самое главное – они бы не оставили эту странную, интимную, почти ритуальную метку. Оловянную пуговицу.

Это был почерк не наемника. Это был почерк мстителя. Человека, для которого убийство – не работа, а личное дело. Человека, одержимого чем-то из прошлого. Человека, который был здесь, внутри, среди своих.

Пролетка выехала на набережную. Слева чернела ледяная вода Невы, справа тянулись строгие фасады дворцов. И Вольский вдруг с абсолютной ясностью понял, что его водят по кругу. Он идет по ярко освещенной, хорошо утоптанной дороге, которую ему услужливо проложили. А настоящий убийца в это время уходит по темной, неприметной тропе, которую никто не видит. Линия с бароном была не просто версией. Она была ловушкой. Идеально продуманной, великолепно исполненной. Дымовая завеса, призванная скрыть огонь, пожирающий Департамент изнутри.

Он сунул руку в карман сюртука. Его пальцы наткнулись на другую пуговицу, ту, что он нашел в архиве. Она была маленькой, но в его руке казалась тяжелой, как камень. Он сжал ее. Холодный металл обжигал кожу. Вот она, правда. Не в банковских векселях и не в угрозах лощеных убийц. А в этом жалком, потемневшем от времени куске олова. Правда, которую он пока не мог прочесть. Но он чувствовал, что она связана не с будущим, не с миллионными контрактами на строительство железных дорог. Она была родом из прошлого. Из какого-то старого, похороненного в пыльных архивах греха, который сейчас, как неупокоенный мертвец, восстал из могилы, чтобы требовать кровавой расплаты. И ему придется найти эту могилу. Даже если для этого потребуется перекопать все кладбище забытых дел Департамента полиции.

Забытое дело 'Орловской мануфактуры'

Возвращение в собственный кабинет походило на погружение в стоячую воду. Воздух, густой и неподвижный, был пропитан запахами, ставшими за последние дни неотъемлемой частью его самого: холодной золой остывшего табака, кисловатым духом старых бумаг и едва уловимой нотой керосина от лампы, горевшей без сна и отдыха. На столе, среди разбросанных рапортов и протоколов, лежала папка с делом барона фон Дорна, аккуратно собранная Белецким. Она казалась чужеродной, слишком гладкой и новой в этом хаосе. Ее страницы пахли свежей типографской краской и большими деньгами. Вольский смотрел на нее, как на искусно выполненную подделку подлинника. Каждый факт в ней был безупречен, каждая улика – логична. И вся она, от первого до последнего листа, была пропитана фальшью.

Он не притронулся к ней. Вместо этого он выдвинул ящик стола и извлек оттуда маленький, завернутый в платок предмет. Развернув ткань, он высыпал на ладонь две оловянные пуговицы. Они лежали рядом, тусклые, неказистые, похожие на слепые глаза мертвеца. Одна – найденная в архиве, у тела Катина. Вторая – та, что он сам подобрал во дворе, когда увозили Ляпунова, и о которой никому не сказал. Они были идентичны. Два маленьких, упрямых факта, которые не укладывались ни в одну изящную теорию. Они не пахли деньгами барона. Они пахли чем-то иным – нафталином старого сундука, ржавчиной, забвением. Прошлым.

Рука блондина-немца в игорном доме, протягивавшая ему серебряный рубль, была холодной и сухой. Это был холод профессионала, для которого смерть – лишь статья расходов. Но убийца, оставляющий такие метки, не профессионал. Он – художник. Страшный, одержимый художник, рисующий свою картину кровью на стенах Департамента. А эти пуговицы – его подпись, понятная, возможно, только ему самому. И жертвам.

Вольский понял, что все это время он смотрел не туда. Его, как неопытного щенка, повели по яркому, пахучему следу, в то время как настоящий зверь уходил в другую сторону, по старой, заросшей тропе. Он отодвинул папку фон Дорна в дальний угол стола, словно изолируя источник заразы. Нужно было возвращаться. Не к свидетелям, не к уликам на месте преступления. К самим жертвам. К их жизням, перемолотым в однообразную казенную труху. Где-то там, в этой серой пыли, должен был остаться след того, что связало их не только службой, но и смертью.

Он начал с Ляпунова. Личное дело статского советника было тонким и безупречным, как некролог в правительственной газете. Родился, учился, поступил на службу. Женился, овдовел. Взысканий не имел, благодарностями не обделен. Ни единого пятна, ни единой зацепки. Он перебирал эти листы, исписанные образцовым почерком писаря, и чувствовал, как его затягивает в трясину канцелярской скуки. Это была жизнь, тщательно очищенная от самой жизни.

Тогда он изменил тактику. Он затребовал у дежурного офицера служебные архивы за последние пятнадцать лет. Не личные дела, а рабочие. Годовые отчеты, реестры расследований, приказы о назначении следственных групп. Он искал не событие, а пересечение. Точку на карте времени, где пути Ляпунова и Катина сошлись не в общем коридоре Департамента, а в одном конкретном деле.

Ночь снова вступила в свои права, превратив кабинет Вольского в одинокий остров света посреди темного, замершего океана здания. Лампа шипела, отбрасывая на стены его увеличенную, сгорбленную тень. Он работал методично, безжалостно к себе и к бумаге. Стопка за стопкой. Год за годом. Имена, даты, номера дел сливались в сплошной, убаюкивающий поток бессмыслицы. Мелкие кражи, мошенничества, пьяные драки с поножовщиной, жалобы на торговцев с Апраксина двора… Обыденное зло, которое Департамент переваривал ежедневно, не меняя выражения своего каменного лица. Ляпунов и Катин служили в разных отделах, их обязанности почти не соприкасались. Ляпунов парил в эмпиреях экономических преступлений, Катин копошился в мелочах, проверяя протоколы и выискивая формальные ошибки. Их служебные орбиты были параллельны. Почти.

Когда часы на Спасской башне глухо пробили три, и глаза уже слипались от усталости, он наткнулся на это. Случайно. Это не было отдельным делом. Лишь строчка в общем отчете о происшествиях по Петербургскому уезду за 1879 год. «…возгорание на территории Орловской суконной мануфактуры близ Нарвской заставы. Имеются человеческие жертвы. Для установления причин и обстоятельств на место направлена следственная группа в составе…» И дальше список фамилий. Первой, как старший по чину, шел тогда еще коллежский асессор Ипполит Ляпунов. А в самом конце, среди писарей и младших чинов, прикомандированных для составления описи и опроса свидетелей, значился Яков Катин, тогда еще без чина, простой канцелярский служащий.

Орловская мануфактура. Название было смутно знакомым, как полузабытый сон. Кажется, о том пожаре много писали в газетах. Крупное происшествие, скандал. Вольский потер лоб, пытаясь разбудить свою память. Да. Он вспомнил. Пожар был страшный. Выгорело почти все. Погибли рабочие из ночной смены, жившие в казармах при фабрике.

Он вцепился в эту нить. Это было оно. То самое пересечение, которое он искал. Единственное задокументированное дело, где эти двое работали вместе. Десять лет назад. Срок давности, за который обида успевает не утихнуть, а настояться, как дешевое вино, превратившись в уксус или яд.

Он начал искать дальше, уже целенаправленно. Найти предварительный рапорт о пожаре оказалось несложно, он хранился в общем архиве происшествий. Вольский развязал тесемки на тонкой картонной папке. Бумага внутри пожелтела, чернила выцвели, превратившись в ржавые разводы. Он читал, и сухие, безжизненные строки казенного отчета медленно оживали, складываясь в картину трагедии.

«…В результате пожара, начавшегося, по предварительным данным, в третьем часу пополуночи на складе готовой продукции, строениям Орловской мануфактуры нанесен значительный ущерб. Полностью уничтожен главный производственный цех и примыкающие к нему жилые бараки. Согласно показаниям выживших, огонь распространялся с неестественной быстротой, что дает основания предполагать умышленный поджог…»

Дальше шел список. Список погибших. Безликие фамилии рабочих: Иванов, Петров, Сидоров. А потом отдельная строка, выделившаяся из общего ряда своей подробностью:

«…также в огне погибла семья унтер-офицера N-ского пехотного полка Ивана Дмитриевича Огарева, проживавшего при мануфактуре, где он нес охранную службу: супруга его, Марфа Степановна Огарева, 25 лет, и сын их, Петр Иванович Огарев, 4 лет…»

Вольский замер. Унтер-офицер. Человек в солдатском мундире. Холод пробежал по его спине, не имевший ничего общего с ночным сквозняком. Он перевернул страницу.

Продолжить чтение