Половина головы клоуна

Размер шрифта:   13
Половина головы клоуна

Часть I

– Так и быть, я полезу с вами на крышу, – сказала она неожиданно и так некстати, что рука моя, уже приученная открывать эту дверь с плавной осторожностью, все же дрогнула и слишком резко повернула ключ. Замок сразу щелкнул, прикусив его будто намертво, – уже в который раз!

Если б я была порасторопней, то давно ушла бы, десять раз успела бы уйти, пока она копалась в умывальной комнате, а сейчас даже не знаю, что ей ответить. Я никогда не звала ее с собой на крышу, мне даже в голову это не приходило! Разве не достаточно того, что мы с ней вот уже вторую неделю толчемся бок о бок в этой тесной комнатушке? Между нашими кроватями не будет и метра, и вот теперь еще и на крыше улечься рядышком?!

Замешательство на моем лице отразилось, видимо, так четко, что она, не выразив никакого беспокойства по поводу двери – хотя не могла не догадаться по щелчку, что замок опять заклинило, – с несвойственной ей живостью добавила:

– Я только купальник надену. Я быстро. А то на реке, знаете, уже холодно стало загорать…

И завозилась с купальником. Зная наверняка, что когда и купальник надет, и бутылочка с питьем поставлена в сумку, уже невозможно будет ей отказать, ну просто язык не повернется. “Я полезу с вами на крышу!“ – возмущалась я мысленно, все терзая замок, а вслух бранила завхоза теми вялыми восклицаниями (до-каких-же-пор-будет-продолжаться-это-безобразие), от которых безнадежность всегда только усиливается. Краем глаза я видела, как деловито расправила она бретельки лифчика, как несколько раз оттопырила, точно проверяя на крепость, резинку трусов, – каждое ее движение злило меня своим спокойствием. Этот желтый купальник с мелкими черными пальмами, он вечно висит на батарее в изголовье ее кровати. И когда я долго не могу заснуть, эти пальмы будто отпечатываются на изнанке моих закрытых век – они увеличиваются, раскачиваются, даже шумят, не поддаваясь счету… батареи не топят, что толку вешать на них купальники?!

– Надо выбираться через форточку, – сказала она наконец, уже полностью собранная, с большим полиэтиленовым пакетом в руках и маленькой сумочкой через плечо.

Ничего лучшего не могла придумать! Я взглянула на нашу форточку, хоть и без того знала, насколько мала она и высока, чтобы послужить выходом. А рамы были предусмотрительно заколочены, должно быть, все тем же завхозом.

– Что ж, попробуйте! – съязвила я.

Поставив пакет, она вдруг вспрыгнула на стул. С которого, лишь слегка шатнувшись, взобралась на подоконник – довольно ловко! И сложила ладони над головой, будто примеряясь к форточке, как если бы собиралась в нее… нырнуть! Что-то неладное с ней сегодня творится, – почти паникуя, подумала я, – напросилась на крышу ни с того, ни с чего, а теперь и вовсе дурит…

– Это вы серьезно? Бросьте, – сказала я как можно спокойнее.

Она не ответила, лишь сжала плечи, точно готовая вползти в тесное квадратное отверстие, и уже пристраивала ногу, заметно подрагивающую, на хрупкую ручку рамы – все это до странности походило на какой-то нелепый, почти цирковой, трюк! Даже холодок по спине прошел… Машинально я все еще теребила ключ, но прикидывала – ухватить ее лучше за подол или прямо за ногу, чтобы стащить вниз? Ведь вдруг сейчас она, и правда, съежится, сузится да и выползет наружу змеей – вопреки моему рассудку…

Оттого-то и показалось даже, что это я качнулась, а не дверь, которая удивительно легко, не скрипнув даже, вдруг подалась под моей вспотевшей рукой и – распахнулась! Впрочем, так оно всегда и бывало, с этой нашей дурной дверью…

– А у вас способности, акробатикой занимались? – спросила я уже по дороге преувеличенно любезным тоном, мне было неудобно за мое давешнее психование у двери.

Она промолчала и шла немного поодаль, позади, отчего мне приходилось то и дело оборачиваться.

– Там не очень удобно, я должна предупредить вас. Покрытие сильно накаляется, а доски короткие. И заведующая столовой иногда сгоняет нас, если не поленится взобраться наверх. Считает, что можно упасть, а ей отвечать, якобы, за нас… И покрывало прячьте, – продолжала я.

Сосредоточенно глядя себе под ноги, она никак не реагировала на мои наставления. Халат на ней опять был новый – фиолетовый сатин в крупных розовых загогулинах лоснился на солнце и, казалось, чуть похрустывал от новизны. У нее просто прорва этих халатов, а ведь приехала с одним чемоданом! Для меня загадка, как они в нем умещаются.

Несмотря на то, что я предупредила ее насчет покрывала, она тащила его в прозрачном пакете, никак не маскируя. Попадись нам на пути кастелянша, та мигом отправит ее обратно. Что было бы кстати, я бы только порадовалась, мне самой уже как-то и расхотелось загорать. Было по-утреннему свежо и ненадежным казалось солнце, то и дело ныряющее в облака.

Что и говорить, в этот сезон нам всем не повезло с погодой. Я устала ловить погожие не то, чтобы часы, но минуты. Вчера, например, только успела улечься (причем, как нарочно, удалось занять самые хорошие доски), как вдруг, безо всяких предупреждающих ненастье признаков, нагрянула туча, да такая, что возле столовой – и это в полдень! – включили фонарь. Дождь, правда, начался только к вечеру, но уж зато ночью хлестал без передышки.

А вот сегодня, пожалуй, пусть бы и туча… Я чувствовала все нарастающее раздражение оттого, что она шла за мной по пятам, что она молчала. Напросилась, а теперь вела себя так, будто это я ее туда тащила!

Мы миновали два последних корпуса, стоявших на отшибе, – наши домики, приземистые и вытянутые, наподобие вагончиков, называли в пансионате корпусами, – и вышли в сосновую рощу. Земля под соснами еще не просохла от ночного дождя, и рыжие иголки хвои поблескивали, точно люрексовые нити. В какой-то момент почудилось даже, что я иду одна, что за спиною и нет никого – настолько бесшумно ступала она в своих домашних тапочках, и даже дыхания ее, обычно заметного, как у многих астматиков, не было слышно.

– Сюда, – сказала я, оглянувшись, чтобы убедиться, что она все-таки тут, и она без слов повернула за мной налево.

Сделав небольшой крюк, мы обошли столовую с тыла – чтобы не привлечь внимания работников. Некоторые из них в эти минуты, когда с завтраком уже покончено, а обед еще не скоро, имели обыкновение тоже посидеть на солнышке, столь редком в это лето. Молоденькие подавальщицы надевали белые халаты прямо поверх купальников. И они вполне могли настучать заведующей, что на крыше опять набралось полно народу.

Сосны, подобно выцветшему занавесу, наконец, расступились и явили нашим взорам жемчужину пансионата “Речной Плес“ – двухэтажное здание из белого кирпича, особенно белого в такие ясные дни. Не считая бани, закопченной и совсем непрезентабельной, столовая была единственным кирпичным строением на всей территории. Узкая, хорошо утоптанная дорожка вывела нас к торцевой стене, прямо к лестнице, чьи щербатые, а местами и вовсе порушенные, ступени возносили желающих на заветную крышу.

– Вот! – сказала я не без гордости.

Мне нравилась эта лестница, нравилась тем, что была винтовая – ступени ее, сходившиеся в одну почти точку у основания, расходились по внешнему кругу широким эффектным веером. Я уже знала – одна любознательная дама, ветеранша пансионата, просветила меня, – что по проекту лестница задумывалась чуть ли не парадной. На это и по сю пору указывали останки двух гипсовых белых вазонов и квадратные плиты с рельефным узором, которыми начали было выкладывать площадку перед ней, да так и бросили. Планировалось, что отдыхающие будут подниматься по этой лестнице в кафетерий, удобно и оригинально расположенный на крыше… Дай-то бог не забредать ему сюда, этому архитектору-фантазеру!

– Осторожней, – предупредила я, – на шестой ступеньке, с края, незаметный выступ, не споткнитесь!

И крепко держась за перила, которые и сами-то пошатывались, я стала подниматься, даже вернее сказать – карабкаться, первой. Заведующая не так уж и неправа со своими запретами.

Я уже преодолела два витка, а она все еще стояла внизу, запрокинув кверху голову, и стекла ее очков, отсвечивая, на миг показались двумя стальными непроницаемыми бляхами, зачем-то наложенными на глаза. Я подбодрила ее кивком и приостановилась, поджидая. Если она будет так мешкать, то дождь, несмотря на обманчивую ясность неба, настигнет нас раньше, чем мы доползем до крыши. Да-да, так оно и бывало этим гнилым летом.

– Ох, постойте, постойте, – наконец подала она голос, вот в проеме показалась ее кудрявая шевелюра. – Дайте руку!

Поднималась согнувшись, едва не на четвереньках, сумку с покрывалом прижала к животу. Точно схватки у беременной, – усмехнулась я про себя, но, едва взглянув на ее бледное лицо, насторожилась:

– Что с вами? Вам плохо?

Вместо ответа она схватила меня за запястье – рука ее была холодней железного поручня, а на носу проступил пот.

– Так мы упадем с вами вместе, – в шутку сказала я и от этих, видимо, слов она вцепилась в меня обеими руками, выпустив пакет. Я едва успела подхватить его, ведь помнила, что там была стеклянная бутылка с минералкой.

– Погодите… я отдышусь, – пробормотала она, почти повиснув на мне.

Перильца за моей спиной, и в самом деле, качнулись от натиска двух тел. Увязалась за мной да еще в таком состоянии! – подумала я, опять раздражаясь и слегка отстраняя ее. А ведь как прытко давеча полезла в форточку!

– Послушайте… Инна, – с непривычки я произнесла ее имя с запинкой, ведь мы почти не общались и, следовательно, никак друг друга не называли. – Здесь же всего два этажа, хоть и высоких, ну, два с половиной. Или… хотите, – предложила с затаенной надеждой, – я отведу вас обратно в корпус?!

Она помотала головой и неловкими, словно и в самом деле оледеневшими, руками – несмотря на все разгорающееся солнце, – полезла к себе в сумочку, в ту маленькую черную сумочку, которая всегда болталась у нее на плече. Достала ингалятор и, привычно-быстрым движением сунув его глубоко в горло, прыснула трижды.

Странно, но мне стало жаль ее! Быть может, впервые стало жаль – за все то время, что мы прожили вместе в нашем крохотном номере, даже разойдясь по углам которого, все равно оставались друг от дружки на расстоянии вытянутой руки. Ее присутствие всегда, почти с самого момента знакомства, тяготило и удручало меня – во сто крат сильней, чем даже ненастная погода. Вот потому-то я и удивилась этой внезапной жалости. Ведь это не было обычным сочувствием к больному – к ее внезапным и довольно частым приступам удушья я уже привыкла. Что поделать, она была хроническим астматиком, я даже выучила название ее ингалятора – “Беродуал“, напоминавшее имя короля из какой-нибудь сказки-феерии…

Я отцепила пару сосновых иголок с рукава ее бледно-голубой кофты, накинутой поверх халата, и хотела было отодрать еще и несколько свалявшихся катышков, но вовремя опомнилась – ведь и без того чересчур заботливо поддерживала ее. Я убрала руку, но она вряд ли это заметила: как всегда во время приступа, она стояла, прикрыв глаза, подавляя рвущийся изнутри кашель. Ноздри ее широко раздувались, и похоже было, что она зачем-то считает про себя.

– Попрошу вас, – вдруг проговорила она строго и как-то глухо, будто подавившись этим кашлем, – не называть меня Инной! Вы ведь знаете, что я – Инесса. Имейте уважение, не коверкайте имена.

Это было новостью! Я глядела на нее во все глаза, как если б увидала впервые. Я же прекрасно помнила, как она представилась, появившись на пороге, – именно Инной! Я не могла ослышаться. Может, она так шутит? Ну, как если бы я вдруг попросила называть меня Матильдой… или Клотильдой? Ведь смешно? Хотя и не очень… она меж тем снова принялась рыться в сумочке: уложила обратно “Беродуал“, достала носовой платок и лишь мельком взглянула на меня.

– Впрочем, можно и Инной, – смягчилась, вероятно, заметив, что я остолбенела. – Мне все равно. Как вам больше нравится…

И с легкой насмешечкой, по которой было ясно, что она окончательно пришла в себя, подчеркнула:

– Мне аб-со-лют-но все равно!

Я пропустила ее вперед – подол пестрого халата так и замелькал перед глазами, будто ингалятор не только облегчил ей дыхание, но и придал толику силы. Картонная этикетка болталась на нитке, не иначе, забыла сорвать с обновки, второпях собираясь сюда. Однако указывать ей на это я не стала. После этой ерунды с именами, что-то внутри меня опять насторожилось и это “что-то“ посоветовало промолчать.

В самом дальнем углу крыши на своем обычном месте я сразу увидела Таню из пятого корпуса и чуть не засмеялась от радости – теперь мы были не одни. Я улягусь поближе к Тане, несмотря на то, что она опять взяла с собой дочку. Девочка сидела, уже надувшись, и, скорее всего, поджидала причину, чтобы расплакаться. Таня махнула мне рукой.

– А я слышу-послышу, кто-то там возится… Ну, думаю, заведующая собрала команду, идет выгонять. А, нашего полку прибыло – вы вдвоем! Опаздываете, все солнце провороните, глядите, какая у меня полоса над трусами, – протараторила она и, не без труда качнув задом, продемонстрировала розоватую полосу.

Наверняка пропустила сегодня завтрак, чтобы занять самые широкие доски. А меж тем загар ей, блондинке, совсем не к лицу – через пару погожих дней кожа ее повсюду, а не только над трусами, приобретет устойчивый свекольный оттенок.

Я принялась расстилать покрывало, а Таня с бесцеремонным любопытством, свойственным провинциалам, уставилась своими выпуклыми, блеклыми от солнца глазами на новенькую. В то время как я, напротив, отворачивалась от той, всячески стараясь делать вид, что каждая из нас пришла позагорать сама по себе. И в самом деле, из того, что я привела ее сюда, не следует, что я стану нянчиться тут с ней и заботиться о ее комфорте.

– Вам удобно? – все же, не утерпев, спросила я. – Вот дощечка поровней…

Она уже вытянулась на покрывале, разостланном безо всяких досок прямо на черной прокаленной поверхности крыши (кастеляншу хватил бы удар!) – прямая и строгая, руки по швам. Ее белые ноги, все в мелких черных волосках, казалось, никогда не знавали солнца, а ведь ходила же она на реку. Аккуратно сложенный халат прикрыла сверху носовым платком – чтоб не выгорал. Похоже, она не расслышала меня.

– А вы заметили, какой прекрасный вид открывается отсюда на реку? – добавила я.

– Да, – ответила она устало и сомкнула веки.

Будто и видеть меня не хотела. Вот и славно, теперь и мне можно будет отвернуться и отодвинуться поближе к Тане.

Какое-то время я, заставляя себя не думать о соседке и уж тем более не обижаться на нее, любовалась действительно великолепным видом на реку. Только здесь, на крыше, и можно было догадаться, откуда взялось название пансионата – “Речной Плес“. Наши домики были настолько удалены от реки и, вдобавок, отделены от нее еще и лесом, что редкие отдыхающие добирались дотуда. К тому же берег ее, густо заросший камышом и осокой, можно было бы считать и вовсе неприступным, если бы не узкая песчаная проплешина, которую работники пансионата время от времени расчищали. Это место они даже называли “пляжем“. Отсюда, с высоты, он как раз отлично просматривался – пустынный неуютный уголок.

Таня, критически осмотрев новенькую, перевернулась на спину. Скорее всего, сделала вывод, что женские прелести моей соседки не заслуживают ровным счетом никакого внимания. Я знала, что она очень ревниво относилась к таким вещам, поскольку считала свою фигуру лучшей во всем пансионате. Проведя рукой по полной и такой розовой, что будто ошпаренной, груди, она с довольной улыбкой пропела:

– Купальник мал становится… Пора садиться на диету, а не то разъелась я тут. Сегодня опять на завтрак были оладьи. Мы взяли их сухим пайком и съели прямо тут, на крыше. А с этих оладьев меня, знаете, как развезти может, вы себе не представите даже! – (отчего же, я отлично представляла: она и сейчас выпирала из своего купальника, как подоспевшая опара). – Овощного совсем не готовят. А ведь сегодня опять разгружали яблоки, мы с Оксанкой видели – целую машину. Я даже думаю, заведующая потому так злится на нас, что отсюда, сверху, прекрасно видно, какие продукты завозятся в столовую и в каком количестве… А ведь мы платим деньги, мы могли бы рассчитывать на фрукты…

Говорила она тягуче, немного вяло, несмотря на обличительный характер сказанного. Обычно Танина болтовня утомляла, но сегодня сам голос ее, по-южному томный, протяжный, успокаивал, чуть убаюкивая… веяло незнакомым мне Воронежем, откуда Таня была родом.

– Компот сварят, – в полудреме вставила я, машинально выцепив «яблоки» из ее монолога.

– Да бросьте вы… знаю я эти компоты! На них уходит горстка огрызков, а повара, вот увидите, пойдут домой с полными сумками… Оксанка, отойди от края! – не глядя предупредила она и угадала – дочка ее, действительно, подбиралась к низкому барьеру, опоясывающему крышу по периметру.

Девочка всегда скучала на крыше, всегда ныла и теребила мать, но сегодня и она казалась смирной, какой-то даже подозрительно притихшей. Может, просто раскисла от нарастающей жары, ведь сидит здесь с самого утра. Мы все отвыкли уже от солнца, а на нем, может, бури бушуют сегодня? Те самые магнитные бури, на которые так удобно списывать все недомогания и отклонения.

Послушно отойдя от края, девчонка принялась вымеривать шагами расстояние от металлических опор, которые там и сям были вмонтированы в крышу. На этих опорах и должны были крепиться те нарядные тенты – они почему-то представлялись мне полосатыми, – под которыми отдыхающие, поедая мороженое и потягивая коктейли, наслаждались бы окрестными видами… бы! Грустно было видеть эти ненужные теперь, и даже опасные, штыри – точно маленькие обелиски чьим-то несбывшимся мечтам…

А народ все равно собирается здесь, натаскали коробок, досок. Вот только что с куском картона поднялся мужчина и прошел за вентиляционную будку. Это Виктор, тоже один из завсегдатаев нашего высотного пляжа. Он отдыхает в пансионате с мамой – очень маленькой и очень пожилой женщиной, которая на крышу не забиралась, но все равно сидела где-нибудь неподалеку от столовой, в тенечке.

Все это время, что я лежала, отвернувшись от соседки и вполуха вслушиваясь в пустую Танину трескотню, а заодно еще и присматривая за девочкой, которая могла лишь прикинуться тихоней перед тем, как вытворить очередную каверзу – в прошлый раз она, прыгая, раздавила мои солнцезащитные очки, и я уверена, что нарочно, – так вот, все это время я ощущала спиною явственный холодок, от которого даже сводило лопатки… Я не слышала никакого шевеления позади себя, а ведь загорающий человек должен периодически поворачиваться, меняя позу, подставляя солнцу разные участки тела, это же простые правила загорания!

Заснула? – думала я, но оглянуться не решалась. Из-за этой постоянной опаски увидеть за стеклами очков глаза – водянисто-серые с неживой черной точкой посередине, как это не раз бывало в нашей комнате, когда мне точно так же казалось, что она спит. Именно эти моменты и были самыми неприятными, в сравнении с которыми даже ее молчание казалось пустяком, пусть бы себе молчала. Наслушавшись Таню, даже начнешь ценить молчунов, но только бы не этот пустой, ничего не выражающий взгляд! Или глядела бы куда-нибудь в сторону, на потолок или дверь! Так нет, глаза ее нацеливались прямо на меня – увеличенные стеклами диоптрий этак на восемь, они следили из-за очков, как из окон какой-то наблюдательной будки. С тем отстраненным и даже чуть усталым безучастием, с каким, бывает, мы рассматриваем жучка-древоточца, муху ли, которая, осмелев от нашей неподвижности, ползает по обеденному столу, чистит лапки у нас перед носом, и нет ни сил, ни желания, чтоб замахнуться убить ее…

Однажды, не вытерпев, я сделала ей нечто вроде замечания на этот счет:

– Вы хотите что-то мне сказать? Просто вы так смотрите, будто…

– Нет, – кратко оборвала она меня и отвернулась к стене.

Совсем ненадолго отвернулась и чуть погодя уставилась опять – все так же пристально, но будто не видя.

– …вчера, представляете, этот Виктор, – Таня меж тем перешла на быстрый шепот, она хоть и лежала на спине, но тоже заметила Виктора. Мужчин в пансионате было немного, и холостяк Виктор был у нее на особом счету.

– …приходил смотреть новости и опять занял место для мамочки, газетку на стул положил, а та, с прической, ну знаете, фифа молодящаяся из третьего корпуса, не сообразила, хотела подсесть. Через весь зал на жутких своих каблуках перебежала! – Таня прыснула в ладошку. – Он, бедный, весь покраснел, тык-мык, а газету не убирает, старуха-то, как назло, запаздывала…

В свое время и я вставляла свои наблюдения – полный, лысоватый и ужасно застенчивый Виктор со своей мамулей был постоянной мишенью для наших порой не очень добрых шуток. Но сегодня настроение было не то, мои мысли будто подмяла под себя та, что тихо, словно покойница, лежала рядом, по-прежнему рядом… Нет, я все же попрошусь в другой корпус, – подумала я, наверное, в тысячный раз. Скажу, что у нас сыровато и замок барахлит. В ответ, конечно же, разведут руками – на сырость и неполадки в номерах здесь жаловались многие.

Если б я хоть с кем-то могла поделиться! Своими чувствами, а точнее, той тревогой, которая охватывала меня по ночам, когда мы лежали в своей комнате, точно в пенале, вытянувшись на двух узких казенных кроватях… С Таней делиться бесполезно, еще примется шутить по этому поводу и высмеет меня же. И в самом деле, мои претензии, если высказывать их вслух, прозвучали бы неубедительно, даже глупо. Вот, к примеру, она не снимает на ночь очки. Вроде, чего тут такого? Не мое это дело, однако почему-то все время кажется, что даже в кромешной темноте она продолжает смотреть на меня! И, бывает, не повернусь лишний раз, хоть и руки-ноги уже затекут, отчего-то уверенная, что любое движение выдаст меня, и она догадается, что я тоже не сплю. Может, я ошибаюсь и мучаюсь зря, может, она-то как раз и спит преспокойно. Спит, несмотря на свою астму, беззвучным мертвецким сном… а виною всему мои нервы, как всегда к отпуску основательно расшатанные. Но только… только кто же все-таки спит в очках?!

Сейчас уже трудно определить, в какой момент зародилось во мне беспокойство, но я склонна думать, что сразу. Сразу же, как только она вошла. А прежде стукнула форточка – вроде бы, легонько, вроде, невзначай, но было в этом звуке что-то особенное… он был похож на предвестье.

Я хорошо помню тот вечер. Я вернулась тогда из столовой после ужина немного пораньше, чтобы успеть прогуляться до реки и полюбоваться закатом. В те первые дни я жила в своей комнатке одна и начала уже даже надеяться, что, может, ко мне никого не подселят. С грустью вспоминалось мне то время. За весь мой невезучий отпуск оно оказалось самым безмятежным, и даже погода была чуть получше – закаты над рекой пару раз выдавались долгими и ясными.

И вот, я уже надела прогулочные туфли, как вдруг возле самого окна мне послышались шаги. Окна нашего домика расположены близко к земле, возле них проходит дорожка, посыпанная гравием, и по ней, конечно же, постоянно кто-то прогуливается, особенно после ужина. Некоторые дамы предпочитают крутиться возле корпусов, нежели пройтись сотню-другую метров хотя бы до сосновой рощи. Сплетничая, они глазеют в окошки, в которых об эту пору зажигают свет, а после у них еще достает наглости расспросить – а не боитесь ли вы простудиться, читая на кровати в одном белье?

Однако на этот раз это не было шуршанье шагов проходящих, а осторожный такой шорох шагов остановившихся, перетаптывание, заметное на гравии, – возле самого моего окна. Даже не выглянув, я инстинктивно задернула штору. И вот тогда-то хлопнула форточка – я сразу догадалась, что не сама по себе, но с чьей-то помощью. Не стоило никакого труда дотянуться до нее снаружи, а при желании что угодно в нее забросить, какую-нибудь гадость. Не знаю почему, но я всегда этого опасалась.

Что ж, я выглянула из-за шторки – за окном уже смеркалось, и хотя было гораздо темнее обычного, все же можно было разглядеть, что поблизости никого нет. Однако это не успокоило меня, напротив, от странного предчувствия перехватило дыхание, и в этот самый момент, когда я вглядывалась за окно, форточка над моей головой вдруг захлопала быстро и часто, а штора вздулась и взвилась так, что зазвенели кольца на карнизе. Я даже не услышала, как распахнулась дверь, а скорее, почувствовала, что кто-то вошел, обернулась. На пороге рядом с большим чемоданом, перетянутом ремнями, стояла она…

– Сквозняк, – сказала я, придерживая форточку, которая все еще трепыхалась под моей рукой, и с удивлением заметила, что и плащ ее, и шелковая косынка были мокры. – А что, разве дождь?!

– И какой… – ответила она, отряхиваясь и протирая запотевшие очки. – Ливень…

– Да?! – растерянно удивилась я, уже понимая, что придется тесниться. – На последнем автобусе приехали? – спросила, стараясь не выдать досады.

– Нет, я шла от станции пешком. Автобусы не ходят сегодня, – она перехватила мой взгляд, упавший на ее залепленные грязью туфли. – Вроде, где-то упало дерево поперек дороги, от сильного ветра… Инна, – буркнула она, протаскивая свой тяжеленный на вид чемодан к кровати.

Сырой темный след протянулся через только что мою, а теперь уже нашу комнату – он будто перечеркивал весь мой прежний уют и покой. По стеклу с неистовой силой забарабанил дождь, теперь-то я и сама это слышала…

Прогулка моя в тот вечер, конечно же, не состоялась. Не смогла я выбраться к реке и в последующие дни – началась полоса ненастья, которое надолго заточило нас в нашем домике. И тогда я даже порадовалась соседству, решив, что непогоду все же веселее коротать вдвоем, за чашкой чая, благо я предусмотрительно захватила с собой кипятильник. Ее замкнутость поначалу не казалась мне ненормальной, я склонна была усматривать в этом стеснительность, даже после того, как она отвергла пятое мое или шестое приглашение к чаю! Разговоры наши были редки и быстро затухали, смахивая на какую-то викторину – я, как ведущая, задавала вопросы, а она односложно отвечала:

– Отчего вы запоздали к началу заезда?

– Задержали на работе.

– Вы прежде бывали в этих краях?

– Нет.

И либо углублялась в свою бездонную косметичку, либо что-то перекладывала или выискивала в своем чемодане. Мне не удавалось разузнать даже такой мелочи, как где, собственно, и кем она работает. А ведь такими сведениями успевают поделиться даже попутчики, всего пару часов едущие в одном купе.

Вскоре я оставила свои жалкие попытки «подружиться» и замолчала тоже. Выходило так, что за все время нашего совместного проживания самым многословным и относительно любезным оставалось ее первое сообщение о пути со станции пешком и о поваленном дереве.

По утрам мы порознь уходили завтракать, а, возвратившись, усаживались, поджавши ноги, каждая на своей кровати. Я, как правило, с книжкой, а она чаще всего принималась переставлять те многочисленные тюбики, флаконы и коробочки, которыми заставила не только свою тумбочку, которой вольна была распоряжаться, как угодно, но и подоконник, и общий журнальный столик. А он у меня до ее приезда считался чайным.

Иногда, побуждаемая естественным любопытством, я тоже наблюдала за ней, лишь маскируясь книгой. Она придвигала к себе круглое увеличивающее зеркало на подставке и принималась краситься. Сначала, следуя какому-то заведенному правилу, накладывала на лицо резко пахнущий крем из пузатой баночки, похлопывая себя по щекам и подбородку, затем густо запудривала все это бледной, почти белой пудрой из круглой картонной коробочки с надписью “Лебяжий пух“. Иногда подолгу выщипывала брови, складывая волоски на салфетку…

Я никак не могла определить ее возраста. Несмотря на все кремы и протирания лосьонами, кожа ее была довольно дряблой, с мелкими усталыми морщинками под глазами, а в темных мелко-вьющихся волосах хоть и изредка, но все же проблескивала седина. Однако, вместе с тем, ее тонкая шея и худые, еще будто не оформившиеся, руки все же не давали повода причислить ее к более зрелой возрастной категории… Возможно, она чуть моложе меня, прикидывала я, наблюдая, как открывала-закрывала она свои склянки, накопленные, должно быть, за много лет, на что указывали сломанные крышечки, перетянутые резинками, и стертые наклейки с давними названиями, типа того же “Лебяжьего пуха“, которого нынче не встретишь ни в одном магазине… или, наоборот, намного старше? А спросить не решалась. Старая девушка, не дева, а именно девушка… – вот что чаще всего приходило на ум в такие моменты.

Я открыла глаза, почувствовав, что набежала тень. Так и есть, мелкие облака пошли плотным рядом. Таня несколько минут полежала молча, шумно вздохнула, недовольная, видать, моей безучастностью к беседе, а потом приподнялась на локте и сказала, да так громко, что я вздрогнула:

– А я вас вчера видела! Вы шли с реки, когда уже совсем стемнело…

Слова перелетели через меня к соседке, к которой адресовались, а я привычно напряглась, ожидая ответа. Вчера она, действительно, вернулась поздно, но я никак не подумала бы, что в такую пору она ходила к реке.

– Уж не купаетесь ли вы там? Скажите нам, и мы, может, тоже рискнем – станем моржами. Это очень удобно, когда такое лето…

Я уловила нотку насмешливой церемонности в Танином голосе, соседка же по-прежнему не подавала признаков жизни. Она не могла не понять, что обращаются именно к ней, но, скорее всего, притворилась спящей. Таня тронула меня за плечо.

– Она что – спит?

– Да… может, не выспалась, – сказала я, почувствовав себя сообщницей, покрывающей ложь.

– Оксанка, отдай дяде газету! – раздраженно прикрикнула Таня. Девчонка утащила у Виктора газету и, по своей привычке вредить, уже вовсю мяла и комкала ее.

– Ничего, ничего… – послышался голос Виктора.

Он по-прежнему скрывался за будкой, очевидно, стыдясь своего белого нетренированного тела. Только полосатые плавки мелькнули, когда он все же подошел, почему-то на цыпочках, и забрал у девочки газету.

– А что старуха… она не забирается на крышу? – вдруг прозвучал вопрос.

Странный вопрос, заданный странным приглушенным голосом, а ведь я только что подтвердила, что она спит!

– Это вы о ком? – переспросила я.

– Старуха, его мать. Они ведь всегда вместе.

Повернувшись, я поглядела на нее – она лежала все так же, на спине, с закрытыми глазами. Напудренное лицо походило на гипсовую маску, да и голос, исходящий словно из какой-то глубины, казался скорее чревовещательным, нежели нормальным человеческим. По идее, она не могла видеть Виктора – так бесшумно и быстро скользнул он в свое укрытие, в противоположной почти стороне. Таня тоже уставилась на нее в недоумении – опершись на пухлый локоть и донельзя округлив свои глупые голубые глаза.

– Нет, – собралась я с мыслью. – Она ждет его внизу.

Я уже привыкла отвечать ей так же односложно, как и она. И порой именно такая вот краткая, отрывочная фраза в беседе с нею вдруг наполнялась каким-то особым смыслом, слегка отдавая нереальностью, какую, бывает, улавливаешь даже в самом правдоподобном сновидении. Иногда хотелось даже ущипнуть себя, уяснить – о чем я, собственно, говорю? А сейчас еще подумалось, что нам всем напекло голову – и мне, и ей и Тане…

– А-а… она боится. Старухи всегда всего боятся, – усмехнулась она.

– А вы? Вы сами почему раньше не поднимались сюда? – тотчас встряла Таня. – Здесь отлично загорается! Вот посмотрите, сколько народу соберется после обеда, весело будет…

Она просто не могла не вклиниться в разговор! Пусть даже не разговор, а обмен репликами между мной и соседкой. Не могла оставить попыток растормошить если не меня, то хотя бы новенькую. А я не в силах была предупредить ее ни словом, ни жестом, меня к этому моменту, и правда, разморило. Лишь мелькнуло нехорошее предчувствие, что из этих Таниных приставаний может выйти неприятность.

– Мы долго еще здесь пробудем? Мне жарко, – с какой-то даже капризной ноткой спросила меня соседка, проигнорировав Танин вопрос и объединив нас обеих словечком “мы“, таким непривычным в ее устах.

– Как всегда, до обеда будем, – опередила меня Таня.

– А ведь я, кажется, не вас спрашиваю! – отрезала та, наконец зашевелившись.

Вот поднялась и принялась складывать покрывало, отряхивая и разглаживая углы, как ни в чем ни бывало! А неудобство за нее испытывала – я! Ведь это я привела ее сюда, где прежде у нас никогда не бывало стычек. Таня, какой бы липучкой ни была, все же не заслужила подобной грубости. Огорошенная, она полулежала сейчас на боку, в позе русалки, подперев рукой пунцовую щеку и… молчала. Притихшая и задумчивая. Та самая Таня, которая с такой легкостью отбивала любые нападки на редкость вздорной заведующей!

– Оксанка, сюда! – только и вырвалось у нее и то, видать, автоматически.

– Я ухожу, – объявила соседка, уже одеваясь. – А то здесь дети бегают прямо по голове.

И только я хотела подсказать ей, что неправильно надела халат – застежкой на спину (не иначе, медсестра, еще мелькнуло, у них бывают такие халаты), как она, накинув его таким странным образом, вдруг пошла по крыше, пересекла ее и, к моему изумлению, остановилась у вентиляционной будки, возле которой виднелась мне как раз половина Виктора. Он стоял, широко расставив ноги, сдвинув на лоб полотняную кепочку, и читал газету, основательно измятую Оксанкой.

– Будьте добры, – послышалось, – не поможете мне застегнуть?!

Нерасторопный Виктор промычал что-то невнятное. До чего же растерянным и беззащитным он выглядел! И прежде, чем приступить к делу, столь щекотливому и невероятному, еще пару раз затравленно глянул в нашу сторону – опасаясь, по-видимому, розыгрыша.

Спятила! – ужаснулась я. С ней, и вообще-то, не все в порядке, но сегодня просто зашкаливает! С чего взбрело напялить халат задом наперед? Будто изображает из себя героиню какого-то пошлого фильма, в котором воздыхатель расстегивает даме корсет…

Нам обеим – и мне, и Тане, – хорошо видна была вся эта сценка, щедро освещенная солнцем: Виктор с газетой под мышкой переминался возле нее с ноги на ногу и подолгу не мог попасть пуговицей в петлю. Сама она стояла сосредоточенная, даже суровая, чуть склонив голову и сильно ссутулив спину – чтоб ему удобней было застегивать. На лице ни тени кокетства, казалось бы, непременного в такой ситуации. Я запереживала, что сейчас попадет и Виктору, если он будет так возиться. К ним вприпрыжку подбежала девочка, привлеченная хоть каким-то действием на этой скучной крыше, и встала чуть поодаль, сунув палец в нос.

Таня с жадностью следила за происходящим, впитывая каждую подробность, – за обедом ей будет что порассказать приятельницам. Виктор благополучно миновал пуговицы, расположенные на самом заду, на ее плоском, чуть приземистом заду, и уже наклонился было над последней, на подоле, как она вдруг обернулась… и одарила его тем подобием улыбки, которое было так хорошо знакомо мне! Бывало, закончив макияж, она последним штрихом красила губы ядовито-цикламеновой помадой и победно взглядывала в зеркальце, улыбаясь самой себе. Причудливая смесь торжества и презрения пару мгновений играла на ее губах…

Она еще что-то проговорила ему вполголоса, мы уже не могли разобрать – что, как ни вытягивала Таня шею. На лице Виктора отпечаталась тяжелая неодолимая мысль. Он так и стоял, покуда она возвращалась обратно к нам, и даже забыл прикрыть газеткой свой белый жирный живот.

На ходу подхватив сумку, она направилась к лестнице, не сказав мне ни слова.

– Вы спуститесь сами? – спросила я, не задумываясь больше над ее причудами, ведь ясно было, что с ней что-то творится.

– Да уж как-нибудь, – обронила она, уже спускаясь.

– Ну и хамка! – сразу сказала Таня, как только та скрылась из виду и затихли шаги.

– Сама хамка… – донеслось с лестницы.

После чего где-то ниже звякнула бутылка – вот теперь она действительно спускалась. Мне опять стало не по себе: похоже, она нарочно задержалась на верхних ступенях, может, даже пригнулась, поджидая… но вовсе не Танину реплику, нет, она хотела услышать, что скажу за ее спиной я!

Ушла… а я все никак не могла успокоиться. Поворачивалась с боку на бок, тоже теперь притворяясь задремавшей, чтобы только отвязаться от Тани и не мусолить с ней то, о чем хотелось подумать самой. А та, как заведенная, все твердила:

– Вот чокнутая! И как вы ее терпите, такую чокнутую? Давайте переселяйтесь в наш корпус, у нас нормальные люди…

Пару раз я поддакнула ей, на всякий случай – негромко. А ведь и сама хотела с кем-нибудь поделиться, и вот он, подходящий случай! Но мне было стыдно признаться самой себе, а уж тем более посторонней Тане, что я… боялась, непонятно, чего, но боялась. Надо было как-то разобраться в своих опасениях, связанных с этой Инной-Инессой. Ведь, если подумать, то в этой выходке с Виктором, в общем-то, и не было ничего особенного. Ее чрезмерное пристрастие к косметике и фасонистые халаты, и нарядное платье с брошкой, в котором она являлась в столовую, – все говорило о том, что ей все же хочется, несмотря на свою замкнутость, привлечь к себе внимание. И, в первую очередь, разумеется, внимание мужчин. Разве не является это естественным для каждой женщины, даже для самого синего-пресинего чулка? Та же Таня, она ведь тоже приехала сюда не только, чтобы загорать, но чтобы вдруг да подыскать себе здесь мужа и папу для Оксанки.

Вспомнилось, как однажды соседка, а это было где-то вскоре после ее приезда, поинтересовалась, не проводятся ли в пансионате… дискотеки. Да-да, именно дискотеки, не танцы даже. Она еще, помню, сидела с каким-то журналом, листая его по сотому разу, и спросила:

– Вы не знаете, как часто здесь бывают дискотеки?

– Здесь не бывает дискотек! – я не могла скрыть своего удивления.

– Вот как… – она задержалась на странице, будто увидала там что-то новое. – А в поселке?

– Я в поселок вовсе не хожу. Но, насколько мне известно, тамошний клуб закрыт на ремонт.

– Вот как… – опять сказала она и резко перевернула лист, едва не порвав его. – Значит, меня неправильно про-ин-фор-ми-ро-ва-ли.

Произнесла с той самой расстановочкой, с которой сегодня на лестнице сказала “аб-со-лют-но“. Я снова углубилась в свою книжку, а она (да-да, я с точностью могла бы воспроизвести любой наш разговор, настолько редкими и запоминающимися они были) сказала вдруг каким-то отчаянным, неизвестно кого передразнивающим голосом:

– Товарищи отдыхающие! Разумно используйте досуг для удовлетворения культурных запросов… ха-ха!

Ну да, это было написано на плакате при входе в столовую, действительно нелепый и смешной призыв, который, однако, не следовало принимать так близко к сердцу. Конечно, особого веселья в нашем глухом и, кстати сказать, довольно дешевом пансионате, не было, но меня, например, вполне устраивал размеренный ритм здешней жизни. А вот ее… ее я никак не могла представить на какой бы то ни было дискотеке! Старовата она для этого…

– Дождик! Дождик! – радостно закричала девочка и наступила мне на руку.

Нарочно наступила, ведь прекрасно видит, что здесь лежит “тетенька“. Я не торопилась подниматься, лежала, ощущая кожей первые, пока еще теплые капли дождя. Таня уже собирала сумки, в сердцах заталкивая игрушки и полотенца, и по ее резким шумным движениям можно было догадаться, что она досадует на меня. И, в общем-то, у нее были для этого основания…

Я вернулась в наш домик перед самым обедом, а сначала, насмотря на плотную морось, не спеша прошлась по сосновой рощице, посидела на скамье возле спортплощадки, на которой играли в бадминтон две пожилые, но еще довольно шустрые женщины. Обе, насколько я знала, проживали в корпусе возле бани. Их окна выходили прямо на угольные кучи, и, может, они-то как раз и не прочь были бы поменяться со мной. Игра у них не клеилась, воланчик то и дело улетал в кусты, но они, невзирая на дождь, были неутомимы и даже веселы. Старость иногда бывает почти такой же беззаботной, как и детство…

Я застала соседку лежащей на кровати. Еще перед тем, как открыть дверь, могла побиться об заклад, что она будет лежать на кровати. Так оно и вышло. Все в том же халате, застегнутом на спине, и этой нехитрой уловкой как бы превращенном в платье. Я стала расстилать покрывало на своей такой же узкой коечке, чтобы тоже прилечь хотя бы на десять минут – отдохнуть перед обедом. Забавно устроена жизнь в подобных учреждениях, в которых после отдыха полагается еще немного отдыха и еще чуток отдыха, а вместе с тем такая страшная усталость наваливается вдруг…

Дождь шуршал за окном, небольшой, несильный, он вряд ли продлится долго. Казалось, вот силы его иссякли, он прервался и, с минуту переждав, словно подумав, начался снова. Я прислушивалась к его тихому шуму, точно к пульсу, пока вдруг не примешался к нему слабый посторонний шорох. Я приподняла голову от подушки – это она ровняла пилочкой ногти: ширк-ширк, ширк-ширк…

– Речной плес… плес… – проговорила вполголоса, не глядя на меня.

Ну, вот, и она успокоилась, – подумала я почти в дремоте. Этот мерный шелест дождя, пусть даже чуть подпорченный ее пилочкой, умиротворенно действовал на мои нервы. Какое удивительное это слово – “плес“… кажется, что именно его нашептывают волны, плещущие о прибрежный песок…

– Пес! – вдруг выкрикнула она и засмеялась так отрывисто, так резко, что я побоялась открыть глаза.

Пожалуй, я впервые слышала ее смех и, как всякий смех истерического характера, он был неприятным, лающим. И вдобавок, она, кажется, схватила что-то с тумбочки. А ведь это опасно! – более чем когда-либо отчетливо подумала я. Опасно находиться с ней в одной комнате! В пансионате не требуют справок о состоянии психического здоровья, попасть сюда может каждый, будут рады хоть снежному человеку, лишь бы деньги заплатил… – пронеслось в моей голове.

Осторожно, краем глаза, я все же взглянула – она прекратила смеяться и, сидя на кровати по-турецки, сжимала в руках баночку с кремом. Самую большую изо всех стоявших на ее тумбочке. Ночной питательный ланолиновый крем… я ведь иногда любопытничала, разглядывая ее запасы. Я не сомневалась, что сейчас она запустит ею, тяжелой жирной бомбой, – это было видно по побелевшим костяшкам пальцев, по закушенным губам… я даже чувствовала, как дрожат под халатом ее колени.

И верно – она размахнулась и с силой швырнула банку…

Прямехонько в подушку, лежавшую в ногах ее кровати.

А ведь соображает! Очень даже хорошо соображает! – отметила я. Швырни она ее в мою сторону, в стену – что было для ее позы более естественным, то банка непременно раскололась бы. Сразу бы лишилась и крема, и стену пришлось бы очищать, да и меня приводить в чувство…

Наступила тишина. Я лежала неподвижно, решив не подавать и виду… Она, вне всякого сомнения, ждала моей реакции. Да только я не стану кудахтать над ней, как давеча на лестнице – ой-да-что-это-с-вами-такое? Все равно ничего путного не скажет, а мне до нее нет никакого дела. Желает похамить, как Тане, устроить истерику – пожалуйста, но только без моего участия!

Дождь, однако, все усиливается, – заставила я себя подумать о чем-то другом. Придется опять надевать резиновые туфли, чтобы дойти до столовой.

– Простите, – она дотянулась и тронула меня за рукав, что было несложно при таком расположении кроватей, а голос был так тих и кроток, что я опять содрогнулась. – Вы не возражаете, если я выйду подышать свежим воздухом? Здесь у нас душновато.

– Нет, – ответила я, опять ощутив тот знакомый отзвук, привкус чего-то нелапого, как если бы силилась, но не могла проснуться.

Она накинула свой серый двубортный плащ, взяла сумочку, подошла к двери, взялась за ручку… и обернулась. О чем-то спросит или попросит опять? – замерла я на своем одре. Но нет, она прошла к своей тумбочке и подушилась духами «Дзинтарс», прямоугольный флакон с ярко-желтой жидкостью, пятьдесят миллилитров. И вот только после этого, наконец, действительно вышла…

Я тотчас вскочила, выглянула в окно – она шагала по дорожке в сторону столовой. Мне хорошо видна была ее удаляющаяся фигура: сильно затянутый поясом плащ сразу намок и потемнел от дождя, зонта она почему-то не раскрывала, на боку болталась лакированая черная сумочка на длинном ремешке. И именно эта сумочка, такая неуместная здесь, в этих лесистых, почти диких, окрестностях пансионата, по которым отдыхающие шныряли большей частью в спортивных костюмах, именно она, как последний выразительный штрих, подчеркивала всю ее неприкаянность и одинокость. Я вспомнила, как однажды в телевизионной комнате кто-то сказал про нее с усмешкой – “а, это та, с ридикюлем“… над ней и вообще-то подсмеивались, не одна только Таня.

– Ненормальная, – сказала я вслух и с удовольствием, потому что сейчас, когда я глядела ей вслед, уж точно никто не мог подслушать меня.

Остался только запах, отвратительный запах «Дзинтарса». Помнится, она попросила меня не пользоваться моим легким дезодорантом, дескать, у нее аллергия. Тогда как сама, хоть изредка, но поливала себя вот этими, вне всякого сомнения – старыми, духами. Тяжелый маслянистый запах, казалось, пленкой прилип ко всем предметам в комнате и даже ко мне. Я иногда чувствовала, что пахну – ею.

Надев глубокие резиновые туфли, которые Таня по своей провинциальности как-то раз назвала галошами (не заметив на них каблучков), и захватив опостылевший за лето зонтик, я тоже отправилась в столовую.

Однако, странно, на обеде ее не было. Я все поглядывала на столик, расположенный в самом неудобном месте у входа. Она приехала позже других, потому-то ей такой и достался. И сидела за ним всегда одна, в своем платье с брошкой, тщательно накрашенная, действительно – Инесса…

Если бы это все не было так опасно, то даже интересно, что еще отчебучит она до конца срока? Я видела Виктора, который сидел со своей мамашей за хорошим столом у окна. Они ели молча, внимательно приглядываясь к пище, у старухи подрагивала стриженая седая голова. В другом конце зала виднелась мне и Таня – та, напротив, чрезвычайно была оживлена. По тому, как поворачивалась она к соседкам по столу, как строила то презрительные, то испуганные гримасы, можно было догадаться, что она в лицах изображает утреннее происшествие – застегивание пуговиц…

Со мною рядом обедала тихая скромная женщина из Пскова, которая напоминала мне паломницу, по ошибке попавшую в пансионат вместо монастыря. С ней мы всегда коротко переговаривались только о погоде. Мы уже пожурили сегодняшний дождь и теперь, погрузившись каждая в свои мысли, глотали пересоленый рассольник. Должно быть, повара полагали, что рассольник достаточно хорошо посолить и не обязательно утруждать себя возней с солеными огурцами, их-то в супе как раз и не было, да и перловку подменили рисом… Все еще озираясь на входную дверь, я вдруг подумала, что вряд ли кто из сидящих здесь, кроме, разумеется, меня, заметил, что она отсутствует. Что ее нет… и уж тем более никто не спохватится, если она так и не появится.

Куда все же отправилась? Опять на реку? Даже я, ее соседка, могу только предполагать… и зачем-то попросила разрешения выйти?

До вечера я просидела в телевизионной комнате, куда, как всегда в ненастье, набилось много народу. Мне было тревожно оставаться у себя – она в любой момент могла вернуться и, бог знает, в каком состоянии. Если прежде я склонна была считать ее всего лишь эксцентричной особой – а такие, кстати, частенько попадаются во всяких домах отдыха, лет пять назад довелось наблюдать одну даму с явно выраженной придурью, она все время порывалась петь: на прогулках, в столовой, даже в туалете, где находила прекрасной акустику, но с той я, к счастью, не жила в одном номере, – так вот, сегодня мое мнение изменилось. Одно дело, не снимать на ночь очки, что настораживает и только, но вот кидаться, чем ни попадя, это уже другое…

Я смотрела на экран телевизора – большой “Горизонт“ с некудышными красками, ко всему прочему, еще и покрывался рябью, как только к нему подбегали дети, подстрекаемые все той же вездесущей Оксанкой, – и прикидывала, пошла ли она на реку, как вчера, или в поселок? Сидит там сейчас в какой-нибудь библиотеке. Впрочем, я даже не знала, была ли в поселке библиотека.

На ужин она тоже не пришла. Я нарочно задержалась и вышла из зала последней – мимо ее столика, на котором стояли нетронутые сырники и чай.

После ужина отдыхающие обычно не торопились расходиться по своим кельям, многие оставались тут же, в вестибюле столовой. Немногочисленные мужчины с важным видом играли в шахматы, а женщины усаживались в зеленом уголке под большой китайской розой, где вязали, обсуждали скудные новости, делились рецептами пирогов и секретами диет. Я колебалась – пристроиться ли здесь, возле вязальщиц, или опять пойти к телевизору? И не успела решить, как в этот самый момент погас свет.

– Безобразие! – воскликнула женщина, проходившая мимо. Другая чертыхнулась, наткнувшись на что-то и едва не упав.

В сумраке едва выделялись высокие окна вестибюля, и видно было, что и на улице погасли фонари. Значит, свет отключился на всей территории. Отдыхающие загалдели, потянулись к выходу, женщины уже смеясь и повизгивая, а мужчины, или, как их пренебрежительно называла Таня – “наши недомужчины“, в полутьме оживились, стали в шутку пугать своих спутниц и даже будто заигрывать.

Казалось, никто особо не сожалел, что сорвались все вечерние мероприятия, такая неприятность, похоже, только развеселила всех – они побрели к своим корпусам, и кто-то даже порывался запеть романс «Сияла ночь, луной был полон сад»… а я?

Как я вернусь к себе? Если бы могла отыскать в темноте Таню, обязательно напросилась бы к ней, хоть та наверняка дуется на меня за то, что я не вступилась за нее утром.

– Ну, что же вы все-таки решили?! – вдруг, хватая меня за руку, прозвенела прямо в ухо Таня, легкая на помине.

– Насчет чего? – переспросила я, хотя прекрасно поняла.

– Насчет этой вашей, как ее… Это ж клиника, дурдом! Пойдемте вместе в администрацию, завтра же пойдем, я поддержу вас. В девятом корпусе куча свободных мест, там, правда, трещина в стене, но, по мне, уж лучше трещина, чем такое соседство…

– Да, я посмотрю… – начала было я, но Таня перебила.

– А чего смотреть? И смотреть нечего! Видали, как она на меня сегодня набросилась? Она и на вас набросится, вы рискуете! Я когда увидела ее в первый раз – с брошкой! в столовой! – так сразу и подумала, что дамочка с приветом. К ней даже за стол никто не подсаживается! Сидит одна, как сыч, хотя люди порой впятером теснятся за столами! Размалевана, раздушена – всем на смех! Неужто вам не жаль своего отпуска?!

Она взяла меня под руку, прижималась ко мне. Напирала и телом, и словами, такой натиск был не по мне. С одной стороны, порадоваться бы, что появилась такая союзница, что и объяснять ничего не надо – она сама сделала выводы. Однако, перехватывая инициативу у меня, она перебарщивала. Ведь, если разобраться, на нее-то никто особо и не нападал. Разве не доводилось ей сталкиваться с настоящим хамством, где-нибудь в трамвае? По сравнению с чем, произошедшее на крыше (да и что, собственно, произошло?) – всего лишь цветочки, банками-то в нее не швырялись…

И почему так настырно она приписывает ее мне? Сказала с “этой вашей“, не с “вашей соседкой“, а просто с «этой вашей»… с какой стати она моя?

– А этикетка?! Видали, у нее болталась эткетка? Это просто амнезия какая-то, вот вы разве выходите с этикетками на улицу? Я женщинам сегодня рассказала, так они не поверили, а вы терпите. Ну, нельзя же быть такой…

Такой «размазней“, хотела сказать она. Мне начинали действовать на нервы ее вразумления и, вдобавок, я уже дважды ступила в лужу, почерпнув воды поверх туфель, ведь приходилось тесниться на узкой дорожке. Но я терпела, потому что знала, как заставить ее замолчать. Один простенький вопросик и она затихнет.

– Таня, простите, я вас перебью, а кто сегодня разгружал яблоки? Гарик? Вы ведь, кажется, наблюдали с крыши…

То-то же, она мигом осеклась, чуть отстранившись от меня.

– Да, – (очень, очень сухое “да“). – А что?

– Думаю съездить как-нибудь на станцию, хочу договориться с ним.

Что ж, у каждого из нас своя мозоль, на которую лучше не наступать. У меня соседка, а вот у Тани – Гарик.

Он водитель небольшого грузового фургона, доставляющего продукты в нашу столовую. А по совместительству грузчик и, по слухам, еще и любовник заведующей. Оттого и позволяет себе являться на работу подвыпившим. Может, конечно, это и не так, ведь, как ни крути, он за рулем, однако лично я, да и многие другие, подозревают его в этом – уж до того гоношистый, занозистый, да и лицо вечно красное. Несмотря на крайнюю свою неказистость: мелкий, жилистый, с жухлыми усами и с непроходящими ячменями на глазах, Гарик этот чем-то все же глянулся заведующей, солидной женщине, на добрый десяток лет старше его. Не мною замечено, что женщины почему-то тянутся к негодяям.

Запала на него и Таня. Еще в первые дни заезда, оценив обстановку, разузнав, что мужчин в нашей смене раз-два и обчелся, она остановила свое внимание на шофере. Стала ездить с ним на станцию, якобы за каким-то особым лимонадом для Оксанки. Надо сказать, что отдыхающие, бывает, просят его подвезти, ведь автобусы ходят редко. И хотя Гарик берет людей неохотно, чванясь, сунутая десятка, а то и полтинник, все же решают дело. Как-то раз и я съездила с ним. Не проронив за весь путь ни слова, он гнал грузовик, как ракету, не разбирая дороги, с такой бешеной скоростью, что я зареклась больше ездить с ним. То ли злился, что взял пассажира, то ли все-таки был нетрезв… хотя не исключаю того и другого вместе. А у меня и по сю пору нет-нет, да и заноет зашибленный копчик.

– Ну, мне пора, – и в самом деле, остановилась Таня. – Оксанка забоится одна, в темноте. Я ее наказала вечером. Не взяла к телевизору, оставила в корпусе. Кто же знал, что свет отключат.

И наспех распрощавшись, повернула направо. А все из-за этого шофера, из-за того, что я заговорила о нем. Тут темная была история. Однажды она вернулась из поездки с ним сама не своя. Два дня не появлялась на крыше, а когда, наконец, пришла, то в таком была подавленном настроении, что я даже не осмелилась ее о чем-либо расспросить. Уже после она сказала сама, что попала с Гариком в небольшую аварию, но в какую именно, не пояснила, и это было невероятным – чтобы Таня во всех красках не расписала аварию! Грузовичок (выходя из столовой, я осмотрела его) был целехонек, нигде не поцарапан, не помят, да ведь и сами не пострадали. Мне пришлось остановиться на версии, что Гарик, распаленный алкоголем и Таниным назойливым кокетством, в силу недалекости своей и примитивной мужской спеси, превратно все эти ее ужимки истолковал и просто-напросто изнасиловал где-нибудь в лесу. Возможно, грубее и примитивней, чем могла ожидать сама Таня, так и нарывавшаяся на подобную развязку романа. Иначе, почему с тех пор она не только не ездила с ним, но даже никогда не поминала? И Оксанка больше не нуждалась ни в каком лимонаде…

Дальше мне пришлось идти одной, наш дом стоял на самом краю территории. Помнится, я сама выбрала такое расположение, стремясь к уединению. Разве могла я подумать, что впоследствии пожалею об этом? Темное, словно уже осеннее, небо сливалось с кронами сосен, окна домов тоже были черны, ведь никто не захватил сюда с собой свечек, и только поверхности многочисленных луж чуть посверкивали, как осколки разбитых зеркал… Может, зря отшила Таню? И чем ближе подходила к своему корпусу, тем сильнее становилось желание повернуть назад. А может, все обойдется? И она так и не придет?

В темноте еще долго возилась с ключом, никак не попадая в скважину, а когда зашла-таки в комнату, споткнулась обо что-то у самой двери.

– Осторожней, – запоздало предупредила она. – Там мой чемодан.

Я наощупь пробралась к своей кровати.

– Отчего вы не были сегодня в столовой? – спросила я, хоть и давала себе слово ни о чем ее не спрашивать. Однако молчание в темноте и бывает особенно тягостным.

– Я уезжаю, – сказала она, не ответив на вопрос.

Слава богу! – мысленно воскликнула я, уже расстилая постель. Спать мне, конечно, не хотелось, но единственное занятие, которому я могла бы предаться, – чтение, было сегодня недоступно. Неужели, и правда, она уедет, и я доживу последние денечки в покое?

– К черту, – проговорила она погодя.

У нее иногда вырывались такие словечки, обращенные будто в никуда, я к этому уже привыкла, несмотря на то, что ругательства плохо вязались с ее библиотекарским видом. Но надо отдать ей должное – ко мне она всегда обращалась вежливо, даже подчеркнуто вежливо. Это Тане сегодня не повезло.

– К черту! – повторила она громче. – Наврали… наврали, что сюда приезжают отдыхать моряки, да еще и подводники, а здесь одни старухи!

Помедлила и, как ни странно, продолжила.

– Лишь бы сбагрить путевку, а я поверила. И в поселке на танцах одни сопляки, я ходила туда сегодня. Я уеду завтра же, первой электричкой.

Столько информации в один присест – такого еще не бывало! Я заслушалась, взбивая тощую казенную подушонку. Надо же, что у нее на уме – подводники! Значит, таскалась в поселок, а я-то беспокоилась, думала, к реке, хотя и поселка со счетов не сбрасывала. Она опять умолкла, и чтобы подтолкнуть ее к продолжению беседы, я спросила с излишней любезностью:

– Вы и впрямь решились уехать? Хотя, знаете, я и сама, бывает, подумываю об этом, – (даже приврала, уж я-то уеду отсюда в положенный срок, ни часом ранее). – У себя в профкоме так и скажу, что бытовые удобства в “Речном плесе“ никудышные… Ведь могли бы хоть изредка протапливать, чтобы мы не становились заложниками непогоды.

Со стороны ее койки донесся неясный краткий звук – вроде, поддакнула.

Забравшись под одеяло, я вытянула ноги на влажной холодной простыне. Тепло так медленно подбиралось к кончикам пальцев, что некоторое время казалось, будто я стою на снегу. Где-то далеко, скорее всего, за баней, заорали кошки. Не иначе, подрались. Там обосновалась целая стая поселковых кошек, их прикармливали, раскладывая на газетах остатки столовской еды. Вот донесся шум мотора, взвизгнули тормоза. Это, наверное, Гарик. Привез продукты на завтрашний день, других машин в такое время здесь не бывало. Он всегда приезжает так поздно, подгадывает, чтобы остаться на ночь у заведующей. И где-то наверняка у него семья и даже, может, не одна, такие «гарики», повторюсь, нарасхват… А может, ему, алкашу, просто безопаснее ездить ночами, чтобы не нарваться на какого-нибудь гаишника…

– Вы спите? – вдруг спросила она, когда все затихло: успокоились кошки, заглохли моторы, да и я уже почти погрузилась в сон. – Вы знаете, почему отключилось электричество?

– Наверное, где-то повреждение на линии, может, авария…

Я даже усмехнулась во тьме – надо же, стоило ей только разговориться, как приходится уезжать, какая жалость!

– Вот я и спрашиваю, вы не знаете, отчего авария? И именно сегодня? – спросила опять.

– Разумеется, деталей я не знаю, – сказала я, уже даже не удивляясь ее глупым вопросам. – Я же не электрик.

– Зато я знаю… это из-за меня! Из-за меня, потому что я хотела уехать уже сегодня вечером, не дожидаясь утра!

Что за чушь, при чем здесь электричество? – подумала я, ощутив, наконец, долгожданное тепло в ногах. Теперь бы самое время заснуть.

– Мне пришлось бы опять идти дорогой вдоль леса. В абсолютной темноте, без единого фонаря. Вот вам… разве не было бы страшно? Вы же помните, что в тот день, когда я приехала сюда, ураганом повалило дерево? Поперек дороги и прямо на провода. Так что, видите, все сходится, это из-за меня! – странная торжествующая нотка прозвучала в ее голосе.

– Ну-у… – протянула я, – мало ли чего случается, и если…

– Никаких “если“, – оборвала она меня. – Говорю же, причина во мне, это меня хотят наказать, сломить! Чтобы я всю жизнь ползала на коленях, вымаливая прощение!

Все это произнесено было высоким, чуть свистящим шепотом. Театр, да и только. Рановато я обрадовалась, она раскипятилась не на шутку и еще успеет вытворить что-нибудь напоследок. А я улеглась! Такая теперь беззащитная перед ее не пойми откуда взявшейся яростью.

– Да помилуйте, – обратила я к ней такое устаревшее словечко, понимая, что сейчас надо как можно более тщательно подбирать слова. – За что же вас наказывать?! Я уверена, что где-то просто перегорела какая-нибудь пробка, замыкание или что там еще…

Она не отвечала, да так долго, что я уже было решила, что она, как обычно, сочла наш разговор оконченным. Ведь, повторю, ответами на вопросы она себя не утруждала.

– За что? – вдруг промолвила тихо. – Всегда есть за что наказывать. И меня, и вас, и каждого. Ну, например… за убийство. Вам случалось когда-нибудь убивать?

Спросила бесстрастно, обыденно. Я приподнялась на локте – в темноте едва заметна была ее голова на фоне чуть белеющей наволочки. Уловив мое движение, она усмехнулась:

– Да не пугайтесь! Я так, к слову… только признайтесь, что иногда так и хочется кого-нибудь убить! Я даже читала, что это не такое уж отклонение, что это даже в порядке вещей, мы только сдерживаем себя, как люди воспитанные и образованные. Позволяем же мы себе давить насекомых! Даже будет банальностью сказать, что это тоже убийство. Но ведь, правда, в такие моменты чувствуется какая-то власть над жизнью? Секунду назад оно летало, ползало, и вот – одно движение нашего пальца, еле слышимый хруст, и нет его… и это уже непоправимо. Непоправимо! Помню, в детстве, играя во дворе, я распорола гвоздем резиновый мяч. У меня был замечательный мяч – розовый с пупырышками, из плотной полупрозрачной резины, словно огромный рубин он светился на солнце… Я неосторожно пнула его, и он ударился о забор, как раз о большущий ржавый гвоздь. Воздух вышел из него с таким ужасным звуком… как последнее дыханье из живого существа! И сколько я потом его ни заклеивала, ставя заплаты, ни заматывала изолентой, ничего не помогало, он был, он оставался будто… мертвым. И почему-то поменял цвет, потемнел до багрового оттенка, и уже не прыгал и не звенел, а еле переваливался по двору, враз отяжелевший, как… как отрубленная голова. Вот тогда я впервые осознала, что это такое – не-по-пра-ви-мо… Но я не убивала! Не подумайте, нет! Она сама. За давностью лет никто ничего и не спросит – какие могут быть улики, где свидетели? Все произошло так быстро… И даже если вы и захотите сообщить обо всем в милицию, над вами только посмеются, да-да, укажут вам на дверь. Вот вы сейчас лежите и думаете – зачем она мне все это говорит?

Она угадала, я думала именно об этом и еще о том, что Таня была права – это клиника! Та, из которой слова надо было клещами вытягивать, вдруг разразилась воспоминаньями – и о чем? О мяче! Точно метким броском она запустила его в темноту, до того явственно пронесся он перед закрытыми глазами – светящийся, алый, до боли знакомый, ведь у каждого в детстве был мяч… И что-то еще об убийстве… убила мяч?! Я сплю? Или тоже схожу с ума?

– Не лучше ли ей, то есть мне, обратиться к психиатру? Ведь так думаете вы? Однако нет, как раз ему-то я ничего не смогла бы сказать, потому что в кабинете будет гореть свет, а в кабинетах он, как правило, бывает особенно яркий и какой-то… недоброжелательный. Раздражающе наглый свет. Да и кто он такой, психиатр? Такой же человек, как и вы… Если позволите, я расскажу обо всем вам, расскажу сейчас, когда так темно, что я даже не могу видеть вашего лица, как и вы моего. А утром, едва забрезжит, я уйду и, стало быть, вас и вовсе больше не увижу. Я бы не стала, поверьте, не стала бы беспокоить вас да еще в такой поздний час, я столько лет молчала, но она… она достает меня повсюду! Сегодня дошло до того, что она залезла следом за мной на крышу! Я уже свыклась с тем, что каждую ночь вижу ее во сне, вы только подумайте – каждую! – но это бы ладно, это не особо напрягает меня, потому как понимаю, что это всего-навсего сон, и, если ей вздумается опять довести меня до слез, я смогу в любой момент проснуться…

О чем она? О ком? Кто залез вместе с ней на крышу? Надо бы прервать, переспросить хотя бы, но странно, отчего-то я ни звука не могла произнести, ни даже пошевелиться…

– Иногда в сумерках она ходит со мною к реке, – продолжала меж тем она, – но там она ведет себя спокойно, тут я не могу ее упрекнуть. Садится на песок и опускает в воду, представьте, в ледяную почти воду, свои распухшие белые ноги. Видимо, ей это нравится, в такие моменты она даже перестает мучить меня своими бесконечными жалобами, и я могу принять ее за простую отдыхающую старуху, которых здесь полно. Но вот, чтобы появиться днем, при ярком солнце, там, где, казалось бы, я так надежно спряталась – на крыше! Такого еще не бывало. Она забралась туда, отдуваясь, запыхавшаяся и бледная, будто только что из своего погреба, и проговорила с обычным укором: «Зачем залезла так высоко?»

– Да ведь вы спали на крыше?! – не выдержав, воскликнула я.

– Ничуть! – с жаром возразила она. – Я даже не задремала и слышала все, о чем вы говорили с этой белобрысой тупицей! Говорю же, она меня преследует! И только, когда я догадалась подойти к Виктору, она немного испугалась. Наверное, – (тут она хихикнула, от чего меня пробрал озноб, то был нервический смешок умалишенной), – наверно, она решила, что это мой кавалер и что, вздумай она ловить меня, он непременно заступится, защитит. Он все-таки крупный мужчина, ей с ним не сладить…

От смеха она закашлядлась. Стала нашаривать на тумбочке ингалятор. Я лежала, точно пригвожденная, опасаясь даже повернуться на бок: не дай бог, моя возня спровоцирует новый приступ, неизвестно чего, но приступ. Ноги мои занемели и вновь замерзли, но это были уже пустяки… Прокашлявшись и отдышавшись, она проговорила с какой-то серьезной грустью:

– Знаете, о чем я все время думаю…

В короткую эту паузу у меня мелькнула надежда, что, может, от ингалятора ей полегчало и даже немного прочистились мозги? И какой-никакой рассудок вновь вернулся к ней? Хотела даже сказать ей что-нибудь утешительное, поласковей, но не успела…

– Я думаю, а не может ли она защекотать меня? В старину такое случалось, есть много свидетельств… Ведь она все ближе подбирается и, следовательно, становится все опаснее. То, что она желает моей смерти, это очевидно. Не далее, как сегодня утром, она подговаривала меня выпрыгнуть в форточку, это чтобы я головой упала на ту острую щебенку, что насыпана под окном. Она стояла вот тут, возле шкафа, вы не заметили, поскольку были заняты дверью, а она подстрекала: “Давай, давай, лезь, я тебя поддержу! Докажи этой своей Иродиаде, что не одна она здесь хозяйка, ты тоже можешь принимать решения! Представь, что тебе всего девять, и прыгай…».

– Как вы сказали… Ира… Иродиаде? – царапнуло меня именно это.

– Ну, да, это она про вас! О, она умеет метко назвать! Вы, может, подумаете, что это у нее, то есть, у меня, видения такие, галлюцинации… лежите сейчас и, может, улыбаетесь в темноте. Что ж, я не вижу вашей улыбки, и, стало быть, ее как бы и нет для меня. Все дело в том, что ее-то я как раз вижу, пусть иной раз расплывчато, иногда словно прозрачную… порою это и вовсе будто тень, но я вижу! И, стало быть, она более реальна для меня, чем даже вы, чем кто бы то ни было! Но предупреждаю, если вы вздумаете надо мной посмеяться, если вы… то… впрочем, это ваше право, мне все равно. Мне аб-со-лют-но будет все равно.

Эти предупреждения, конечно же, были напрасны – мне было совсем не до смеха. Если б я была уверена, что замок опять не заклинит (а по известному закону он обязательно заклинит!), то выскочила бы в коридор прямо в ночной рубашке, добежала бы до соседей, которые мирно спали сейчас в противоположном конце корпуса, кто-нибудь вызвал бы медсестру или даже скорую из поселка, общими усилиями покараулили бы ее до приезда врачей, а те, сделав какой-нибудь укол, увезли бы ее немедля в ближайшую психушку…

Так лихорадочно прикидывала я в то время, как она завозилась на своей кровати, устраиваясь поудобней, полусидя, подоткнув под спину подушку. Что-то переставила на своей тумбочке, отхлебнула какой-то жидкости из стакана и после этих недолгих приготовлений начала свой рассказ – голосом ровным и размеренным, ни дать ни взять, профессиональная чтица.

Мне же не оставалось ровным счетом ничего, как только лежать, вытянувшись в струну, и слушать, лежать и внимать… постепенно, как в глубокий колодец, погружаясь в чужое прошлое. Слова, дробясь на звуки, набрякшими каплями падали на дно, неожиданно гулкие в кромешной тишине и стремительные, точно ртутные шарики, вырвавшиеся на волю из разбитого градусника…

– Весь тот год мы с матерью прожили в пригороде…

Часть II

Весь тот год мы с матерью прожили в пригороде, таком же захолустном, как здешний поселок. Мы снимали небольшую, смежную с холодной верандой комнату в частном доме. Сегодня я могу сказать, что это был обычный деревянный дом в два этажа, какой найдете в любой дачной местности, но тогда… Тогда он виделся мне, девятилетнему еще ребенку, чудовищной громадой с раздутыми боками-пристройками и кривым балконом. Да, он не производил веселенького впечатления, этот дом, несмотря даже на то, что был свежевыкрашен по фасаду светлой, еще лоснящейся охрой. Резной балкончик, задуманный, очевидно, как украшение, в действительности как-то косо, без малейшей симметрии лепился к угловой мансарде, что придавало облику дома – в целом хоть и хмурому, но крепкому, – едва уловимый оттенок ненадежности…

А может, виною всему были сосны, что высились прямо за клубничными грядами – они шумели даже в безветрие и, казалось, скрадывали в своих красных исполинских стволах почти половину неба…

Я хорошо помню наш приезд. Мы с матерью шли от калитки к дому, нашему новому пристанищу, по неширокой дорожке, посыпанной розоватым песком и обсаженной по обе стороны высокими пышными флоксами. Был конец лета, как и сейчас. Хозяин подметал дорожки и, не прерывая своего занятия, медленно двигался навстречу нам. Это был невысокий пожилой человек в синей рабочей куртке и суконных ботах, он взмахивал метлой широко, но аккуратно – не вздымая пыли. Взмахивал до тех пор, пока его огромная колючая метла не уперлась в мамины туфли. Лакированые, заметьте, выходные туфли.

И у меня тогда такое нехорошее чувство мелькнуло, что будто он хотел… смести нас, да-да, в буквальном смысле, смести со своей розовой ухоженной дорожки, как что-то ненужное, как помеху. Вдобавок, и лицо его вблизи оказалось на редкость неприветливым, если не сказать, злым, – с перебитым носом и кустистыми седыми бровями. Впоследствии-то мы узнали, что выражение его лица всегда было таким и, во многом, как раз из-за носа, поврежденного на войне и оттого чуть будто сдвинутого на сторону, такой же почти дефект, как и у балкончика его кривоватого… Однако долгое время ничто не могло развеять того моего странного убеждения, что в самый первый день хозяин был недоволен моим появлением. Именно моим, поскольку с матерью он уже виделся прежде, когда договаривался насчет жилья, а вот я – я с первого взгляда не понравилась ему. Мало того, я даже решила, что он сразу возненавидел меня.

По прошествии стольких лет появилась у меня и такая мысль – а не было ли это предчувствием? Быть может, его и без того нездоровое сердце вдруг заныло в тот самый момент, когда на утренней дорожке показались мы и над нами, едва ощутимая в одуряюще-сладком аромате флоксов, уже кружила беда? Как, бывает, улавливаешь в цветке самую первую, будто даже чуть пряную нотку скорого неизбежного увядания… Я, вообще-то, и не верила бы в дурные предчувствия, но ведь жизнь и события заставляют нас верить в них.

К тому же мы застали Петра Михалыча (так его звали, нашего хозяина) в тот невеселый период жизни, когда мужчина постепенно и незаметно превращается в старика. Он начинал уже шаркать, хотя был еще достаточно бодр, переспрашивал по нескольку раз, хотя, по моим более поздним наблюдениям, обладал довольно острым слухом, и с наибольшим увлечением занимался уже сугубо стариковскими делами, к каким, несомненно, относилось многочасовое подметание двора. В моей памяти он, кстати, давно покойный, всегда всплывает именно с метлой, в обрамлении из фантастически-пышных фиолетовых флоксов…

Хозяин повел нас, будто нехотя, к дому, даже не предложив матери помочь с вещами. Я плелась следом за ними, оглядывая и дом, и двор, но от волненья ничего не видя. Вот мы переступили высокий порог, обитый войлоком, и очутились в кухне, довольно просторной, но темной. Занавески на окне почему-то были задернуты.

– Алевтина! – позвал Петр Михалыч, но никто не отозвался.

Я успела сосчитать немытые чашки на столе и заметить остатки картошки в неприкрытой сковороде, когда дверь, ведущая в комнаты, наконец приоткрылась. Оттуда выглянула пожилая женщина с бледным широким лицом и желтыми волосами.

– Квартиранты прибыли, – горестно объявил хозяин и зачем-то пояснил. – Женщина и с нею девочка.

После паузы добавил все с тем же недовольным видом:

– Жена моя, Алевтина Ивановна.

Хозяйка к нам не подошла, а так и оставалась стоять в дверях, пристально нас разглядывая. Она лишь кивнула и негромко сказала:

– Хорошо.

– Отведу их в тамбур, – сообщил Петр Михалыч будто бы ей, а на самом деле, конечно же, нам. – Как договаривались. Оплата первого числа каждого месяца, без проволочек. Как договаривались.

И с этими словами вывел нас обратно в маленькую прихожую, где стояли фляги с водой и где под лестницей, ведущий на второй этаж, и располагалась наша комнатка. Хозяева называли ее тамбуром и справедливо: она была не больше вот этой, где мы сейчас с вами находимся, и довольно холодной. Но мы были рады и этому, после рабочего общежития, где мы жили прежде, это было настоящей роскошью – иметь свою комнату. Мне даже нравилось, что нас теперь называли квартирантами, это слово казалось таким же звучным и красивым, как и “тамбур“.

В первые дни я ни на шаг не отставала от матери, потому что боялась хозяина. Особенно любила ходить с ней на кухню и греться у плиты, пока она готовила. Матери приходилось торопиться – топили плиту всего два раза в день, и при этом хозяин не любил, чтобы мы мельтешили на кухне в его присутствии. Готовил он всегда сам. Чаще всего жарил картошку, раскладывал ее по двум большим тарелкам: одну съедал тут же, у плиты, а другую уносил в комнаты. Я даже знала, что он всегда пережаривал свою картошку, до черноты, – все подробности я успевала подметить, когда, замирая от страха и любопытства, выбегала на кухню за чайником. И все время ожидала окрика…

Хотя, если покопаться в воспоминаниях, то окажется, что этот неизменно сердитый Петр Михалыч никогда не повышал на меня голоса. Скорее, он просто не замечал меня, да и то сказать, меня вообще мало замечали. Я была молчаливым неназойливым ребенком… не то, что сегодняшняя девчонка на крыше, вечная всем помеха. Как сейчас я вижу себя в голубом фланелевом халатике, в колготках с отвисшими коленками, с косичкой, уложенной тугим калачиком высоко на затылке. Мать каждое утро завязывала мне огромный капроновый бант, но даже и с этим бантом я оставалась никем не замеченной. Вот, бывало, еще в городе мать повстречает кого-нибудь на улице, разговорится, а я, как всегда, стою рядом, внимательно слушаю и жду, когда же незнакомая тетенька вдруг опустит глаза и скажет, чуть сюсюкая и заигрывая, как это принято бывает с другими детьми: “А это что за девочка?! Это чья такая девочка?!“, ну, какие-нибудь пустяки в этом роде. Но не припомню, чтобы кто-то хоть раз заговорил со мной подобным образом. Взгляды взрослых всегда точно соскальзывали с меня, и никакие банты и красные праздничные колготки, никакие мои вежливые тихие улыбки не могли ни привлечь эти взгляды, ни удержать их… Впрочем, я отвлекаюсь, ведь речь сейчас не о том.

Так мы некоторое время жили в своем тамбуре, совсем почти не общаясь с хозяевами. Наше незаметное присутствие никак не повлияло на их однообразный, годами выработанный ритм уединенной жизни. Хозяйка не выходила из комнат. Иногда, когда мы суетились на кухне, до нас доносилось глухое покашливание из-за толстой утепленной двери. Было ясно, что Алевтина Ивановна больна, и именно этой причиной мать стала оправдывать суровый нрав хозяина. Она никогда не обижалась на него и даже жалела. Изредка к Петру Михалычу заходил сосед, такой же пожилой Николай Никанорович, за каким-нибудь садовым инвентарем, который если ему и давали, то с крайне неохотным видом. Однажды сосед при мне попросил у хозяина секатор, чтобы подравнять кусты крыжовника. И тот отказал, сославшись, что куда-то задевал его и не может найти. А спиною – я видела – заслонял ту полку в коридоре, где как раз и лежали эти большущие ножницы, которыми он сам подрезал ветки.

После отпуска, затраченного на переезд, мать вышла на работу и с первой электричкой стала ездить на свою фабрику. Возвращалась уже затемно. Я ждала ее в нашей комнатке, не включая света, – за окном тянула ко мне свои корявые черные руки старая яблоня, царапая холодное, как лед, стекло… И тогда мне казалось, что во всем этом большом затаившемся доме только я одна, а хозяева либо умерли, либо их никогда не было вовсе. И сердце сжималось и замирало от ужаса… пока в самой глубине этого ужаса не обнаруживалось нечто приятно-волнительное… Ну, знаете, это как если рассасывать горошину витамина – простую желтенькую аскорбинку, то после кислоты, сводящей скулы, вдруг ощущаешь на языке сладкое зернышко в самом центре. Да, они немного нравились мне, эти одинокие жутковатые вечера, ведь иначе я могла бы запросто включить свет и зашторить окна.

Но однажды все переменилось. В тот вечер мать вернулась с работы пораньше. Я помчалась с чайником на кухню, но в дверях столкнулась с Петром Михалычем. Он всегда заходил к нам без стука, по-хозяйски. Вошел и с тем угрюмым выражением, с каким обычно делал матери замечания (а он любил выговаривать ей за всякие мелочи, типа того, что опять она закапала маслом плиту или что мы плохо вытираем о половики ноги), сказал следующее:

– Пойдемте. Аля зовет вас к столу. Блины стынут.

Мать накинула новую кофту, поправила на мне бант, и мы торопливо вышли почти следом за ним.

Так я впервые очутилась на запретной прежде территории – в хозяйской гостиной или “зале“, как называли ее сами хозяева. Посередине был накрыт стол, за которым уже сидели гости. Тут был тот самый Николай Никанорович с женой, уже порядком набравшийся. При нашем появлении он закричал “О-о-о!“, как если бы мы были его старыми друзьями. Сидела за столом и сестра Петра Михалыча, невысокая сухопарая Полина, которую к тому моменту я тоже видала неоднократно – она приносила брату постиранное белье и забирала грязное. Во главе стола расположилась хозяйка, и хотя довольно трудно определить, где главное место у круглого стола, я тотчас решила тогда, что, конечно же, перед телевизором.

Телевизор, даже не включенный, тотчас приковал мое внимание – в те годы это был еще не самый распространенный предмет обстановки, тем более в загородном доме, а нам с матерью, перекочевавшим с общаги на квартиру, он и подавно представлялся чем-то значительным. Разумеется, в марках я не разбиралась, но, скорее всего, это был “КВН“ (“старичок“ даже по тем временам) с выпуклым пузатым экраном размером, пожалуй, с блюдце. Как странно, – подумала я тогда, – покашливание хозяйки слышится иногда из-за двери, а телевизор никогда… исправный ли он? Или они смотрят его тайно? Чтобы никто не напросился. В то время, когда мы сидим в своем тамбуре, они смотрят кино и мультфильмы… Занятая этими мыслями, я и не заметила, как меня усадили рядом с хозяйкой, как положили на тарелку странной еды, похожей на кашу, и не поняла, почему Николай Никанорович опять раскричался:

– Брудершафт, Зинаида Сергеевна! Брудершафт!

Этот крик да незнакомое слово заставили меня очнуться и оторвать глаза от телевизора. Сперва я решила, что это фамилия, на которую откликнулась незнакомая мне женщина, сидящая рядом с Петром Михалычем. С бокалом в руке она поднималась теперь со стула.

Вот встала, и люстра, висящая над столом, ярко осветила ее – алый рот, красные, будто ягоды, ногти, и даже в бокале багряно вспыхнуло вино. Сейчас-то я понимаю, что она вовсе не была красавицей, эта Зинаида Сергеевна со своими крашеными мелкими кудряшками, тогда как раз входил в моду перманент. И что в тот вечер она могла лишь показаться обворожительной на фоне моей скромной матери, унылой Полины и больной хозяйки… Да, моложавая, да, подтянутая, но еще долгие годы я связывала само понятие женской красоты с густо накрашенными губами и непременным маникюром. Кстати, отчего вы не маникюрите ногти? Без лака руки становятся невыразительными и выглядят блекло, как крысиные лапы. Вы замечали, что у крыс, обитающих в глубоких подземельях, бывают абсолютно белые, бескровные лапы? Но, кажется, я отвлеклась. Вернемся лучше к тому застолью, с которого как раз и началось все то, что отравляет мои дни и по сю пору.

Николай Никанорович, взлохмаченный и веселый, потянулся к Зинаиде Сергеевне через стол со своим стаканом, прямо через жену, задев ту по лицу полою пиджака.

– Сядь, чумной! Не срамись! – вскрикнула жена. – Забыл разве, зачем собрались?

– Ничего, ничего, веселитесь, – вдруг подала свой тихий, почти безжизненный, голос хозяйка.

Я поглядела на нее, а вернее, на ее крупную коричневую бородавку на щеке – как раз с того бока, которым хозяйка сидела ко мне. Чуть помолчав, она тише прежнего произнесла странную фразу:

– Ена была веселой девочкой…

– Блины стынут, – как всегда отрывисто, если не сказать, зло, напомнил Петр Михалыч, и все заторопились с едой.

Расковыряв вилкой ту горку риса, что положили мне на тарелку, я обнаружила там изюм и машинально съедала его, чуть настороженная внезапно наступившим молчанием.

– А тебе сколько лет, девочка?

Это спросила хозяйка, повернув ко мне свое лицо. Я видела его теперь будто во много раз увеличенное какой-то необыкновенной лупой – эти толстые, словно валики, морщины на лбу, бородавку, чуть не с грецкий орех, жесткие седые волосины, торчащие на подбородке безобразным кустом. И глаза… неожиданно мелкие по сравнению с крупными чертами, полуприкрытые плоскими желтыми веками, она в упор уставила их на меня.

Само собой, ее внешность – далеко, конечно, не привлекательная, но, однако, и не столь уродливая, каковой я сейчас ее вам описала, – исказилась тогда в моих глазах от робости и страха. Ведь ко мне в кои-то веки обратились с вопросом, все смотрели на меня, и надо было немедленно отвечать, отвечать без запинки и вежливо, как и подобает девочке, которую наравне со всеми, точно взрослую, усадили за этот стол. Я была так взволнована, что едва слышно прошептала:

– Девять.

И едва успела произнести, как все тотчас же дружно позабыли про меня, опять начался разговор и возобновился безудержный смех Николая Никаноровича. Я же говорила, что так всегда происходило со мной, никому не было до меня никакого дела, и уж тем более, когда люди убеждались, какую тупицу я из себя представляю, – ей, скажут, понадобился целый час, чтобы только ответить, сколько ей лет! Николай Никанорович принялся рассказывать про какую-то медкомиссию, на которой он удивил врачей:

– Надо же, говорят, шестьдесят лет – и ни одного седого волоса! И ни одного гнилого зуба!

Мать услужливо раскладывала блины по тарелкам, она и не глядела в мою сторону. И потому, когда хозяйка вновь наклонилась ко мне и спосила вполголоса: “Отчего же ты не ходишь в школу?“, я ответила быстро и четко, ведь я умела так отвечать:

– Потому что мама еще не забрала документы из старой школы. А с середины сентября, когда меня оформят, я пойду уже в новую.

– Это хорошо, – одобрила она и дотронулась до моей руки. – Школа это хорошо. В твои годы наша Ена уже давно лежала в могилке, хотя она умела читать и писать…

Никто не мог слышать этих ее слов, они были сказаны почти на ухо мне, да еще и с улыбкой! Я поперхнулась при слове “могилка“, закашлялась, но мать не повернулась ко мне, а все кивала головой Полине – та жаловалась, как трудно ей управляться со стиркой. Николай Никанорович, подмигнув Зинаиде Сергеевне, объявил анекдот “про вдовицу“, и все приготовились слушать, а я… я как будто была наедине с хозяйкой. Которая еще ближе придвинулась ко мне и спросила снова:

– Ты что сейчас кушаешь, детка?

– Рис, – отвечала я вяло, будто со сна – из находчивой и ловкой девочки я опять превращалась в рохлю. Меня пугал ее вкрадчивый голос, ее огромная бородавка.

– Это хорошо, – еще раз похвалила меня Алевтина Ивановна. – Это кутью Полина сварила в память о нашей девочке. Вот ты кушай и вспоминай девочку Еночку.

Ну да, я жевала этот недоваренный, точно резиновый, рис, жевала, как она велела, хотя другие давно приступили к блинам, и так же туго при этом соображала – как могла я вспоминать какую-то девочку да еще с таким неслыханным именем, если я и знать-то ее не знала? Я решила опять тихонько закашляться, чтобы перестать жевать и чтобы хозяйка больше не приставала ко мне с расспросами.

Сама она ни разу не кашлянула за столом и, несмотря на необыкновенную бледность, вовсе не казалась такой больной, какой мы с матерью ее себе представляли. Она задумчиво надкусила блин, до того задумчиво, что уронила кусочек на платье, на свою большую грудь, украшенную стеклянной брошкой. Вы, кстати, видели эту брошь, я иногда закалываю ею воротник, когда иду в столовую. Блин так и оставался лежать у нее на груди, выделяясь, точно вторая брошка. Платье было темно-бордовое, потом-то я узнала, что оно было у нее единственным нарядным.

Тогда мне показалось это смешным – блин на платье, да еще и Николай Никанорович рассмешил меня. Весь вечер порываясь поцеловать “ручку“ Зинаиды Сергеевны, он спьяну схватил сухую, жесткую от стирки руку Полины… В какой-то момент я даже увидала, что и Петр Михалыч улыбается. Раскрасневшись, он то и дело потирал свой кривой нос и все подкладывал закуску сидящей рядом Зинаиде Сергеевне. А та за весь вечер почти не открывала своего яркого рта, будто склеенного помадой.

– Спасибо за блины, Полина! – сказала хозяйка. – Хороши! Покойница любила блиночки, все, бывало, просила, напеки да напеки, мамуля, тоненьких да кружевных, с дырочками. Помнишь, Петруша, она еще говорила “клузевных с дылоськами“…

Гости опять приумолкли на миг, опустили глаза, как бы скорбя вместе с матерью. Николай Никанорович, только что беззаботно смеявшийся, и вовсе уронил голову на стол, и, казалось, уже был не в силах поднять ее. Хозяин же, которому меньше, чем кому бы то ни было, подходило быть «Петрушей», сосредоточенно накручивал на вилку блин и, похоже, выжидал, когда можно будет съесть его, не нарушив тем самым торжественности минуты.

– Петруша! – вновь обратилась к нему Алефтина Ивановна. – Погляди-ка, все ли я съела?

И не успела я подивиться нелепости ее просьбы, как догадка вспыхнула в голове – так вот что за болезнь, та таинственная болезнь, которая целыми днями держит хозяйку взаперти! Никогда прежде не доводилось мне видеть слепых, тем более так близко, и потому я заново, но только с большим испугом и не меньшим жадным любопытством, заглянула ей в лицо. Почему-то я полагала, что у слепых и вовсе не должно было быть глаз, что вместо глаз у них дырки, которые они маскируют черными повязками, а ведь у нее глаза были! Пусть даже такие мутные, полуприкрытые… но трудно было осознать, что вот с этими какими-никакими глазами она ничего не видит, совсем ничего. Ей не хотелось, видимо, скрести по тарелке ножом или ощупывать ее жирную поверхность пальцами, вот потому и спрашивала мужа, не осталось ли чего на тарелке. И эта степень ее беспомощности потрясла меня.

– Да, – негромко ответил Петр Михалыч, едва взглянув в ее сторону, как бы вскользь, не желая заострять на том вниманье, но беседа за столом прервалась, и все уставились на пустую, измазанную вареньем и маслом тарелку Алевтины Ивановны. Все видели также и кусок блина на ее платье, но никто не потянулся, чтобы убрать его.

– А вот кушайте селедочку под шубой! – плаксиво предложила Полина, указывая на салатник, в котором бугрилось нечто багрово-желтое, совершенно несъедобное на вид.

Мать, не спрашивая, положила салата мне, Петр Михалыч – Зинаиде Сергеевне.

– Достаточно, достаточно, – остановила та его хриплым, то ли простуженным, то ли прокуренным голосом.

Алевтине же Ивановне никто ничего не положил, ведь рядом с ней с одной стороны сидела я, а с другой – совсем уже почти невменяемый Николай Никанорович, который все повторял:

– Н-ну… н-надо же! Ш-ш-шесят лет… и н-н-ни одного з-зуба! И н-н-ни одного волоса!

А девятилетний ребенок, сами знаете, не всегда бывает находчив. Может, ей и не полагается салат? – решила я. Она измажет им стол и себя, раз не видит. Весь остаток вечера я следила за ней, не спуская глаз: как она поглаживала скатерть своей пухлой рукой, как прихлебывала морс, каждый раз, впрочем, безошибочно нашаривая стакан, а иногда кивала головой, но не в такт общему разговору, а будто соглашаясь со своими какими-то мыслями. Жена Николая Никаноровича, я не помню, как ее звали, перебросила ей кружок колбасы: “Алевтина, колбаски таллинской!“ – точно кошке, и та съела, но, по-моему, машинально. К счастью, она будто напрочь забыла о моем присутствии, и в какой-то момент показалось, что она даже задремала.

Мы с матерью вышли из-за стола раньше всех, если не считать Николая Никаноровича, которого уже бесчувственного еще прежде вытащили и уложили на диван. Возбужденные, мы вернулись к себе, в свой маленький и даже уютный тамбур, и мать поделилась со мной теми сведениями, которые удалось добыть за вечер от Полины, такой же, кстати, необщительной и скупой на слова, как и брат ее Петр. Но, видать, рюмка-другая вина все же развязали ей язык, и вот, что она рассказала.

Дочь хозяев Ена, умерла еще в шестилетнем возрасте, уже несколько десятков лет тому назад. Подхватила какое-то осложнение после простой простуды, совсем недолго проболела и неожиданно умерла. С тех пор Алевтина Ивановна каждый год настаивает на поминках, устраивать которые приходится ей, Полине, у которой и своих забот полно. Да, хозяйка совсем слепа и давно. Когда-то в гололед сильно ударилась головой, от чего развилась глазная болезнь, остановить которую не смогли. Несмотря даже на то, что Петр Михалыч много раз возил ее в город по разным врачам. Сама же Алефтина Ивановна уверяла, что выплакала все глаза, что именно из-за слез по ушедшей дочери так повредилось зрение. А Зинаида Сергеевна работала продавщицей в пристанционном магазине, и мать тотчас вспомнила, что в бакалейном отделе не раз видала ее, только там она всегда в высоком колпаке, без которого ее и не узнать…

Мы улеглись спать, и мне в ту ночь приснилась девочка, безликая и бесформенная, как пятно, как блин, но я все же знала, что это – девочка… Помню, я оттолкнула ее, когда она приблизилась ко мне, и блин, раздувшись, превратился в шар – он отскочил, ничуть не обидевшись, а наоборот, звонко и весело, как резиновый мяч, тот самый мяч, о котором я упоминала и который на тот момент еще не был распорот.

Какое-то время после того вечера, открывшего нам сразу столько тайн хозяйской жизни, мы опять жили по-прежнему, сами по себе. Я уже ходила в школу, которую сразу невзлюбила за то, что была деревянная и выкрашена в зеленый цвет, и тосковала по своей старой городской школе. Зато вечера уже не были такими долгими и мрачными – я не таращилась больше на яблони, а готовила уроки за маленьким столом, который мать приладила у окошка специально для меня.

Продолжить чтение