Шоу-бизнес

Размер шрифта:   13
Шоу-бизнес

Книга первая

ПРОЛОГ

Москва. Чудовищный мегаполис, раскинувшийся как гигантская раковая опухоль на теле России. Город-спрут, город-блудница, город-мясорубка. Каждое утро она просыпается с похмелья и жадно глотает новые жертвы. Тысячи, миллионы муравьев снуют по её артериям-проспектам, и каждый думает, что именно он покорит эту суку. Наивные идиоты.

Валерий Положенцев стоял у панорамного окна своего кабинета, и чёрное стекло возвращало ему отражение, искажённое временем и усталостью. Морщины прорезали лицо глубже, чем следовало бы в его семьдесят лет, глаза смотрели из глазниц с пустотой человека, видевшего слишком много. В отражении он видел не себя – он видел череп, обтянутый дорогой кожей, череп, который когда-то был молодым журналистом с амбициями. Семьдесят лет – возраст, когда перестаёшь врать самому себе.

Виски в хрустальном стакане – двадцатилетней выдержки, как и его цинизм – оставило янтарный след на губах. Валерий Иванович повернулся к пустому кабинету. Кожаные кресла стоимостью в годовую зарплату среднего москвича молчали, как свидетели на процессе. На стене – фотографии со звёздами, которых он создал. Или уничтожил. Грань между этими понятиями стёрлась где-то в девяностых.

Его голос, прокуренный до хрипоты, заполнил пустоту кабинета:

– Римляне кричали: «Хлеба и зрелищ!» Наивные дураки. Думали, кровь на арене – это развлечение. Нет, братцы. Это героин. А где героин – там барыги.

– В сказке про Буратино все восхищались деревяшкой с носом. Я ставил на Карабаса – психопата с хлыстом. И на кота Базилио – гения развода. Они знали формулу: контролируешь сцену – владеешь миром. Остальное – детали.

Неоновые огни рекламных вывесок пульсировали в ритме больного сердца мегаполиса, отражаясь в стеклянных фасадах бизнес-центров… Москва никогда не спала, особенно та её часть, что жила ночной жизнью клубов и концертных залов. Его империя.

– В России любой, даже самый честный бизнес, начинается как криминальная история. Как мутная схема, замешанная на обмане и административном ресурсе. Но без тех, кто не боялся ходить по краю, не было бы ни шоу, ни бизнеса. Была бы только серость.

Он встал, подошёл к стене славы – сотни фотографий со звёздами, которых он создал. Или уничтожил. Иногда – одновременно. Провёл пальцем по рамке фотографии с Пугачевой. Восемьдесят шестой год, Варна, фестиваль «Золотой Орфей». Тогда он ещё верил, что можно изменить систему изнутри. Святая наивность.

– Хотите знать правду? Вся правда в том, что правды нет. Есть только наглая ложь и реальные события. В нашей среде это почти всегда одно и то же.

ШОУ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Концертный зал «Крокус Сити Холл» дрожал от басов, как живое существо в агонии. Двадцать тысяч глоток орали в унисон, двадцать тысяч смартфонов высвечивали в темноте экранами – светлячки цифровой эпохи, каждый записывает одно и то же, чтобы потом никогда не пересмотреть. На сцене – девчонка лет двадцати, может, двадцати двух. Звали её Алина. Или Алиса. Или Алёна – какая разница, через год будет другая, с таким же именем на букву «А» и таким же автотюном вместо голоса.

Платье на ней – творение какого-то модного дизайнера, миллиона за три. Стразы Сваровски отражают софиты, создавая иллюзию звёздного неба. Снизу, из зала, она кажется небожительницей. Вблизи – перепуганная девочка из Саратова, которая ещё год назад пела в переходе у метро «Павелецкая».

В VIP-партере, отгороженном от простых смертных бархатным канатом и двумя охранниками, сидели те, кто мог позволить себе билеты по пятьсот долларов. Новые русские, их жёны в мехах несмотря на май, дети-мажоры с потухшими от кокаина глазами.

Виталик Золотов – сорок пять лет, владелец сети автосалонов – подпрыгивал на месте как заведённый. Лысина блестела от пота, рубашка от Версаче прилипла к телу, на запястье – Rolex, который он купил на прошлой неделе и теперь демонстрировал при каждом удобном случае.

– Гена! Генка! – он схватил приятеля за плечо, тряс как грушу, брызги пота летели на соседей. – Видал?! Она на меня посмотрела! Прямо в глаза! В душу, мать её! Клянусь мамой, это знак судьбы!

Геннадий Архипов – ровесник Виталика, но выглядел старше. Серый костюм с чужого плеча, в глазах – вселенская усталость человека, который слишком много знает о том, как устроен этот мир. Когда-то они с Виталиком вместе начинали – перегоняли машины из Германии в лихие девяностые. Виталик выплыл, открыл бизнес. Гена остался при нём – не то друг, не то прислуга.

Капли пота с его лба брызнули на соседей – пожилую пару в вечерних нарядах, которые поморщились с брезгливостью людей, случайно наступивших в собачьи экскременты.

Гена отхлебнул тёплого пива. В его глазах читалась вселенская усталость человека, который слишком много знает о том, как устроен мир.

– Она смотрела на сектор Д-12, – Гена отхлебнул пива из пластикового стакана. Пятьсот рублей за ноль-пять «Хайнекена» – грабёж средь бела дня. – Там двести таких же идиотов с открытыми ртами. А в её ухе сидит продюсер и командует: «Левый фланг! Улыбка номер пять! Подмигни! Покрути задом! Работай, сука, ипотека не ждёт!»

На сцене певичка сделала тот самый фирменный поворот бедром – отрепетированный тысячу раз перед зеркалом, выверенный до миллиметра хореографом-садистом. Толпа взвыла, как стая голодных волков, учуявших кровь.

– Не порти драйв! – Виталик замахал руками, брызги пота полетели на соседей. – Это же чистый кайф! Энергия! Чувствуешь?

– Чувствую. Пердёж соседа слева и духи соседки справа. «Шанель», если не ошибаюсь. Литрами вылила, стерва.

На сцене певичка перешла к медленной композиции. Прожектора приглушили, оставив только голубой свет – типа лунный, романтика. Минусовка заиграла что-то напоминающее «My Heart Will Go On», только слова русские, про любовь и разлуку.

– Это же новая песня! – Виталик достал телефон, начал снимать. – Эксклюзив! Ещё не выпущена!

– Эксклюзив, – фыркнул Гена. – Это не песня, это продукт. Как сосиски в магазине. Знаешь, из чего сосиски делают? Из жил, хрящей и красителя Е-124. Вот и эта песня – из обрывков западных хитов, автотюна и силикона в губах.

– Ты просто завидуешь!

– Кому? Ей? – Гена кивнул на сцену. – Этой несчастной куколке, которую через год выкинут на помойку шоу-бизнеса? Знаешь, сколько она получает с концерта? Процентов пять от сборов. Остальное – продюсеру, директору площадки, охране, костюмерам, визажистам. Она раб, Виталь. Красивый, блестящий, но раб.

– Зато какой раб! Посмотри, как она двигается!

Певица действительно двигалась профессионально. Каждый жест отрепетирован сотни раз перед зеркалом. Поворот головы – волосы веером. Взмах рукой – браслеты звенят в микрофон, создавая дополнительный эффект. Прогиб спины ровно на столько, чтобы возбудить, но не пошло.

– Это не она двигается, – Гена допил пиво, смял стакан. – Это хореограф через неё двигается. Как кукловод. Дёрни за ниточку – рука вверх. Дёрни за другую – улыбка. Видишь, как губы дрожат? Не от волнения. Она про себя считает. Раз-два-три-четыре, поворот. Пять-шесть-семь-восемь, шаг вперёд.

– Откуда ты знаешь?

– Моя бывшая в кордебалете танцевала. В Большом. Знаешь, что она говорила? «На сцене нет людей. Есть функции. Функция улыбаться, функция прыгать, функция изображать страсть». Пока не спилась, умная была.

Песня закончилась. Зал взорвался аплодисментами. Певица раскланивалась, прижимая руку к силиконовой груди – жест искренней благодарности, отработанный до автоматизма.

– Спасибо, Москва! Вы лучшие!

– Вчера в Питере то же самое кричала, – заметил кто-то сзади.

– А позавчера в Екатеринбурге, – добавил другой голос.

Софиты ударили на полную мощность. Белый свет, режущий глаза. Начался очередной танцевальный номер. Басы вколачивали ритм прямо в солнечное сплетение. На сцену выбежали танцоры – четверо парней в обтягивающих майках. Мышцы, татуировки, отрепетированная сексуальность.

– Вот! – Виталик ткнул пальцем. – Вот это шоу! Это же Америка! Лас-Вегас!

– Это Крокус Сити Холл. Кошерный Лас-Вегас для лохов из Подмосковья.

– Почему ты такой злой? Что тебе эта девочка сделала?

Гена задумался. Полез в карман, достал сигареты. Курить в зале нельзя, но в VIP-партере можно всё – за пятьсот долларов входит и право травить соседей дымом.

– Знаешь, что меня бесит? Не она. Она жертва. Меня бесит система. Которая берёт нормальную девчонку с голосом и превращает в это, – он махнул в сторону сцены. – В товар. В функцию. В дойную корову для продюсеров.

– Но люди же хотят! Смотри, какой аншлаг!

– Люди хотят сказку. Иллюзию. Что где-то есть другая жизнь – красивая, блестящая, без ипотеки и начальников-уродов. Они приходят сюда на два часа сбежать от реальности. Как в наркопритон. Только легально.

На сцене тем временем начался интерактив. Певица спустилась в зал, микрофон в руке, охрана расчищает дорогу. Подошла к VIP-партеру.

– А теперь споём вместе! Кто знает слова?

Виталик подскочил, замахал руками:

– Я! Я знаю! Все знаю!

Она подошла ближе, протянула микрофон. Виталик схватил его потными руками, заорал:

– Ты моя надежда! Ты моя отрада!

Фальшивил чудовищно, но ему было всё равно. Момент славы. Двадцать тысяч человек смотрят на него. Завтра видео попадёт в интернет – «Толстый мужик спел с Алиной». Миллион просмотров, тысячи лайков.

Певица профессионально улыбалась, кивала в такт. В глазах – пустота. Она думала о том, что после концерта нужно ехать в Нижний. Ночной переезд, утром саундчек, вечером снова на сцену. И так по кругу. Пока не сломается голос или не найдут замену помоложе.

Виталик допел, вернул микрофон. Певица чмокнула его в щёку – жест отработанный, губы даже не коснулись кожи. Но Виталик был на седьмом небе.

– Видел?! Поцеловала! При всех!

– Герпес подхватишь, – буркнул Гена.

– Завидуй молча!

Концерт подходил к финалу. Последняя песня – патриотическая, про Россию-матушку. На экране за сценой – кремлёвские купола, берёзки, пшеничные поля. Китч чистой воды, но зал встал. Кто-то даже прослезился.

– Вот это и есть наш шоу-бизнес, – сказал Гена, направляясь к выходу. – Силикон, автотюн и берёзки. Формула успеха.

– Куда ты? Ещё выход на бис будет!

– На бис она споёт то же самое. Я лучше в бар пойду. Там хотя бы водка настоящая.

Ушёл, оставив Виталика наслаждаться последними минутами шоу. На сцене певица раскланивалась, ловила цветы из зала. Улыбалась. Махала рукой. Изображала счастье.

А в голове у неё крутилась только одна мысль – скорее бы в гримёрку. Снять это платье, которое жмёт. Стереть макияж толщиной в сантиметр. Выпить коньяка – для голоса, конечно. И забыться хотя бы на пару часов.

Пока не начнётся следующее шоу.

Потому что шоу должно продолжаться.

Всегда.

ИЗНАНКА ПРАЗДНИКА

За кулисами «Крокус Сити Холл» царил организованный хаос. Узкий коридор, заваленный кейсами с аппаратурой, походил на кишки какого-то монстра, переваривающего таланты и выплёвывающего звёзд. Стены, выкрашенные когда-то в бежевый, теперь покрыты отпечатками грязных рук, следами от кейсов и автографами тех, кто считал себя достаточно важным, чтобы оставить след в истории.

Пахло потом – густым, почти осязаемым. К нему примешивался запах дешёвой косметики из гримёрок, спирта от влажных салфеток, которыми протирали микрофоны, и того особенного аромата страха, который источают артисты перед выходом на сцену. Страха облажаться, забыть слова, упасть, спеть мимо ноты – тысяча вариантов провала, и каждый висит над головой как дамоклов меч.

По коридору сновали люди – костюмеры с вешалками платьев, звукорежиссеры с наушниками на шее, администраторы с рациями, охранники с каменными лицами. Все при деле, все заняты, все изображают важность своей функции в этой машине по производству иллюзий.

У гримёрки номер семь – самой большой, со звездой на двери – столкнулись две фигуры.

Первая – ДИВА. Женщина неопределённого возраста, но определённо за пятьдесят. Лицо стянуто подтяжками так, что улыбка превратилась в оскал. Волосы цвета воронова крыла – парик за тридцать тысяч, из натуральных волос индийских девственниц. Платье от Валентина Юдашкина – специально для этого концерта, полмиллиона рублей. Но выглядело как занавеска из борделя времён НЭПа – слишком много блёсток, слишком много декольте для её возраста, слишком много всего.

Вторая фигура – ПАШЕНЬКА. Молодой человек лет тридцати пяти, но старающийся выглядеть на двадцать пять. Узкие брюки, подчёркивающие то, что не стоило бы подчёркивать. Рубашка расстёгнута на три пуговицы, в вырезе поблескивает цепочка с крестиком – дань моде на православие среди богемы. Причёска – произведение искусства, каждый волосок уложен с помощью геля и лака. Глаза бегают как у мелкого грызуна – туда-сюда, туда-сюда, высматривают опасность или выгоду.

– Пашенька! Золотце моё! – Дива раскинула руки для объятий. Бриллианты на шее сверкали с отчаянием тонущего «Титаника».

– Сто лет, сто зим!

– Дива! Богиня! Венера Милосская! – Пашенька ответила тем же фальшивым восторгом, какой бывает у стоматолога, увидевшего новый кариес у постоянного клиента.

Они обнялись. Со стороны – трогательная встреча старых подруг. Вблизи – схватка питонов, прощупывающих слабые места друг друга.

На три секунды воцарилась тишина. Лица застыли в улыбках, но глаза оставались холодными, как у рыб на льду. А потом Дива, не меняя выражения лица, понизила голос до шипения кобры перед броском:

– Слушай сюда, гнида поганая. Если твой директор-педик ещё раз мой Екатеринбург перебьёт, я тебе яйца через задницу вытащу и галстуком от Hermès повяжу. Понял, сладкий?

Пашенька не изменился в лице. Профессионал высшего класса – за двадцать лет в шоу-бизнесе он научился улыбаться даже с ножом в спине.

– Дива, солнышко, это же бизнес, – прошептал он с улыбкой Джоконды. – Свободный рынок, капитализм, невидимая рука рынка делает неприличный жест. В твоём возрасте, дорогая, пора мемуары строчить. «Как я для дорогого Леонида Ильича выступала». Бестселлер гарантирован! Особенно глава про диван в его кабинете.

Удар ниже пояса. Намёк на возраст для эстрадной дивы – как плевок в лицо. Слухи о её прошлом – как пинок под зад.

– Я на твоих похоронах петь буду, – Дива даже не моргнула, но в уголке левого глаза дёрнулась жилка. – Бесплатно. А капелла. «Калинку-малинку» – чтобы все знали, какая ты была бездарность при жизни.

– Закажу что-нибудь весёленькое для тебя тоже, дорогая. Что-нибудь из репертуара Вертинского. Он же ещё жив? Или вы уже вместе в доме престарелых поёте?

Они расцепились, отступили на шаг. Воздух между ними искрил от ненависти. Оба знали – открытая война означает потери для обоих. В шоу-бизнесе нет друзей, только временные союзники и вечные враги. И лучше держать врагов близко – чтобы видеть, когда они достанут нож.

– До встречи на сцене, дорогой! – Дива помахала ручкой с маникюром стоимостью в среднюю зарплату.

– Целую в места, куда дотянешься без посторонней помощи! – Пашенька послал воздушный поцелуй.

Разошлись в разные стороны коридора. За их спинами техники переглянулись – старожилы видели такие сцены сотни раз. Новички смотрели с восторгом первого дня в зоопарке.

ПАТРИАРХ

Валерий Иванович Положенцев шёл по коридору «Крокус Сити Холла», и люди расступались перед ним, как Красное море перед Моисеем. Только в отличие от библейского пророка, он вёл свой народ не к свободе, а к кассе. В его походке читалась власть человека, способного одним звонком закончить любую карьеру – или начать её, что случалось значительно реже.

Телефон у уха – последняя модель iPhone, подарок от благодарного артиста, которого он вытащил из забвения и превратил в звезду на один сезон. Голос в трубке – спокойный, с лёгкой иронией хирурга, объясняющего родственникам, что операция прошла успешно, но пациент все равно умрёт:

– Объясни этому дегенерату простую мысль. Простую, как мычание коровы на бойне. Часы тикают громче, чем швейцарский хронометр. К утру его карета превратится не просто в тыкву – в компост для моей дачи. А он сам – в то, чем был до встречи со мной. В статистическую погрешность. В пыль под ногами тех, кто умеет ходить по этой земле.

Мимо пробежала стайка танцовщиц из кордебалета – молодые, длинноногие, в обтягивающих лосинах. Увидев Положенцева, притихли, прижались к стене. Он скользнул по ним взглядом – оценивающим, как мясник оценивает туши. Одна, рыженькая, попыталась улыбнуться. Наивная дура. Думает, улыбка и длинные ноги – пропуск в большой мир. Не знает ещё, что в его мире платят не улыбками.

К нему подлетел помощник – Костя, молодой парень лет двадцати пяти с глазами спаниеля и повадками суслика, вечно готового нырнуть в первую попавшуюся нору. Идеальный помощник – достаточно умён, чтобы выполнять поручения, достаточно глуп, чтобы не задавать вопросов. На нем был костюм от Zara, который он носил с таким видом, будто это Armani. В руках – планшет с расписанием, святая святых империи Положенцева.

– Валерий Иванович, – голос дрожал от волнения новичка, впервые обращающегося к божеству. – Зюзина капризничает. Отказывается выходить после Жарова. Говорит, это унижение для народной артистки.

Положенцев остановился. Медленно повернул голову, и температура в коридоре упала на двадцать градусов. Костя сжался, словно его окатили жидким азотом.

– Зюзина? – Положенцев произнёс это имя так, словно пробовал на вкус что-то протухшее. – Та самая Зюзина, которая год назад на коленях стояла в моём кабинете? Рыдала, сопли пускала, умоляла дать ей ещё один шанс?

– Она… она теперь заслуженная артистка…

– Заслуженная? – Положенцев усмехнулся. Усмешка была страшнее крика. – Костя, мальчик мой, объясни мне. Что она заслужила? Кроме моей милости? Голос у неё как у простуженной вороны. Внешность – провинциальная училка на пенсии. Талант – на уровне сельской самодеятельности. Единственное, что она умеет – это правильно работать ртом. И я не про пение.

Костя покраснел. В коридоре повисла тишина – те, кто проходил мимо, ускоряли шаг, делая вид, что ничего не слышат.

– Передай этой престарелой корове следующее. Слово в слово, без купюр и смягчений. Если не выйдет после Жарова, следующий её выход состоится у метро «Арбатская» с протянутой ладошкой и картонкой «Подайте на пропитание народной артистке». Дословно. И добавь – я не шучу. У меня чувство юмора атрофировалось в девяносто шестом. Вместе с совестью и способностью прощать.

– Но… но она же народная артистка… – помощник попытался возразить, не понимая, что подписывает себе приговор.

– Народная без народа – это как девственница после трёх абортов. Физически невозможно. Логический парадокс. – Положенцев смотрел на него как энтомолог на особенно глупую муху. – Народ сейчас в «Пятёрочке» за акционной гречкой давится. Или в кредитах за айфоны тонет. А она товар с истекающим сроком годности. Который я либо толкаю по сходной цене, либо утилизирую. Иди. Работай. Время – деньги, а деньги – это все, что отделяет нас от животных.

Помощник умчался, стуча каблуками как чечеточник. Положенцев продолжил свой путь. За ним тянулся невидимый шлейф власти – смесь страха, зависти и тайной надежды оказаться в его команде.

У двери гримёрки номер один его ждал ещё один проситель – молодой продюсер, только-только начинающий. Костюм с чужого плеча, ботинки стоптанные, но начищенные до блеска. В руках – папка с проектом. В глазах – надежда.

– Валерий Иванович! Простите, что подхожу вот так, но у меня проект…

– Стоп, – Положенцев поднял руку. – Как тебя зовут?

– Женя. Евгений Палкин.

– Женя Палкин. Звучит как диагноз. Сколько тебе лет, Женя?

– Двадцать восемь.

– Двадцать восемь. Прекрасный возраст. Для самоубийства. Потому что подходить ко мне с проектом в коридоре – это суицид. Профессиональный, социальный, возможно даже физический. Ты понимаешь это?

– Я… я просто подумал…

– Не думай. Это вредно для здоровья. Особенно для твоего. У тебя есть тридцать секунд. Продай мне свой проект. Но учти – если это очередные сопли про любовь студентки и олигарха, я сделаю так, что ты не то, что в Москве – в Урюпинске работы не найдёшь.

Парень сглотнул. Папка в руках задрожала.

– Это… это новый формат. Реалити-шоу. Но не просто реалити. Мы берём обычных людей с улицы и за три месяца делаем из них звёзд. Прямо на глазах у зрителей. Вокал, хореография, актёрское мастерство…

– «Фабрика звёзд» уже была.

– Но там были отобранные таланты! А мы берём первых попавшихся! Бомжа, алкоголика, домохозяйку! И превращаем в звёзд! Это же социальный лифт в действии!

Положенцев остановился. В его глазах мелькнул интерес – первый раз за весь день.

– Бомжа в звёзды?

– Представьте рейтинги! Вся страна будет смотреть! Болеть за своих! Это же история Золушки, только по-настоящему!

– Сколько нужно денег?

– Пятьдесят миллионов. На первый сезон.

– Дам пять. На пилотную серию. Если выстрелит – получишь остальное. Если нет – будешь должен мне эти пять до конца жизни. Которая в случае провала окажется очень короткой. Согласен?

Парень побледнел, но кивнул.

– Молодец. Завтра в десять в моём офисе. Опоздаешь – сделка отменяется. Придёшь в таком же костюме – выгоню. Купи нормальный. В долг. Под мой проект уже дадут.

Валерий Иванович пошёл дальше. За спиной остался парень с папкой – то ли осчастливленный, то ли приговорённый. Время покажет.

У выхода на сцену столпились артисты, готовящиеся к финальному выходу. Увидев Положенцева, расступились. Он прошёл, не глядя на них. Пешки. Функции. Инструменты для зарабатывания денег.

Остановился у кулис, посмотрел на сцену. Там, в свете софитов, кривлялась очередная звёздочка. Через год её никто не вспомнит. Но сегодня она приносит деньги. А это единственное, что имеет значение.

ВЕРШИНА АЙСБЕРГА

Кулисы «Крокус Сити Холл» после концерта. Запах пота уже выветрился, остался только аромат дорогого парфюма вперемешку с сигаретным дымом. По коридору сновали уборщицы – молдаванки и таджички в синих халатах, собирали мусор, который оставляют после себя звёзды – пустые бутылки из-под шампанского, окурки, использованные салфетки со следами помады и грима.

У двери служебного выхода его ждал молодой журналист из глянцевого издания. Блокнот наготове, глаза горят энтузиазмом неофита, диктофон в кармане тайно записывает – думает, что незаметно, наивный. Молодой, лет двадцати, в очках в тонкой оправе – модно, интеллигентно. Блокнот в руках – молескин, конечно, какой же творческий человек без молескина. Ручка – «Паркер», подарок редакции за лучший материал года. На лице – выражение человека, который сейчас прикоснётся к легенде.

Валерий Иванович Положенцев курил, прислонившись к стене. Дым поднимался к потолку, растворяясь в полумраке. На нём был всё тот же костюм от Brioni, но пиджак расстёгнут, галстук ослаблен. После спектакля актёры расслабляются.

– Валерий Иванович! – журналист подскочил как подброшенный пружиной матраса. На нем был модный пиджак с закатанными рукавами – тренд сезона, подсмотренный в Instagram. – Невероятная империя! Половина звёзд на сцене – все ваши! Без вас эстрада до сих пор горланила бы «Калинку» под баян! Как вы это делаете?

Положенцев остановился. На его лице появилась улыбка – не добрая, но завораживающая. Улыбка удава, объясняющего кролику преимущества быть съеденным: быстро, почти безболезненно, и уж точно интереснее, чем сдохнуть от старости.

– Историческая личность – это тот, о ком врут в учебниках после смерти, – он поправил запонку на манжете. Cartier, подарок от благодарной звезды. Или напуганной – какая, собственно, разница. – Я предпочитаю, чтобы обо мне врали в глянце и жёлтой прессе. Платят лучше, и тиражи больше, да и отзывы почитать можно. К тому же, учебники читают только школьники по принуждению. А глянец – по доброй воле, в туалете. Самая благодарная аудитория.

– И все же – как рождается звезда?

– Хотите рецепт? Извольте. Знаете разницу между созданием звезды и приготовлением борща?

Журналист замер с ручкой наготове.

– Борщ – это скучно. Все по ГОСТу: свекла, капуста, морковь. А здесь берёшь крупицу таланта – именно крупицу, больше не надо, талантливые слишком много о себе думают. Добавляешь вагон денег, щепотку управляемого скандала – роман с женатым, обнажённые фото, драка в ночном клубе. Вливаешь ведро отборного цинизма и центнер сладкой лжи. Перемешиваешь в информационном пространстве. И на выходе можешь получить как платиновый альбом, так и пшик с запахом тухлых яиц. Зависит от везения. А везение – это тоже товар. Просто дорогой.

– Но как же творчество? Искусство? Душа? – журналист смотрел с наивностью ребёнка, узнающего, что Дед Мороз – это папа в халате.

Положенцев засмеялся. Сухо, без веселья – как кашляет больной эмфиземой, знающий, что следующий приступ может стать последним.

– Трогательно. Почти умилительно. Послушайте внимательно, потому что повторять не буду. Талант – это нефть. Чёрная, вонючая жижа, которая без переработки никому не нужна. Правильно переработаешь – получишь высокооктановый бензин. А на бензине едет весь мир. Неправильно – получишь экологическую катастрофу. Exxon Valdez слышали? Одиннадцать миллионов галлонов нефти в океане. Вот это непереработанный талант – растёкся по поверхности, загадил все вокруг, и толку ноль.

– Как вы их перерабатываете?

– Алгоритм прост, как советская водка. Берёшь девочку из Урюпинска. Сначала – имидж. Стрижка у модного стилиста – пятьдесят тысяч. Грудь – триста тысяч, но это инвестиция, окупается за три клипа. Зубы – голливудская улыбка, двести тысяч. Не жалеть денег – это вложения в будущее. Потом – легенда. Она уже не Маша-доярка, а загадочная Марго с трагическим прошлым. Сирота, сбежавшая от отчима-алкоголика. Классика жанра. Работает безотказно.

Журналист строчил, не поднимая головы, стараясь не упустить ни одной детали этого циничного откровения.

– Дальше – репертуар. Не то, что она хочет блеять про несчастную любовь своим козлиным голоском, а то, что купят домохозяйки и офисный планктон. Песни пишут профессионалы – три аккорда, текст на уровне пятого класса, припев, который застревает в мозгу как жвачка в волосах. Потом – скандал. Дозированный, как инсулин диабетику. Роман с женатым футболистом, обнажённые фото «случайно» попавшие в сеть, драка в ночном клубе с другой старлеткой. Что угодно, лишь бы первые полосы таблоидов.

– Это же… это же цинично! – журналист поднял глаза, полные праведного возмущения поколения, воспитанного на Disney.

– Цинизм, мой юный друг, – это просто честность, доведённая до логического абсолюта. Я даю людям то, за чем они приходят. Хотят сказку – создаю сказку. Хотят драму – режиссирую драму. Хотят скандал – организую скандал. Это честный бизнес. Гораздо честнее политики, где обещают одно, делают другое, а в результате получается третье – обычно хуже первых двух вариантов.

Журналист дописывал последнюю фразу. Диктофон всё ещё жужжал.

– Последний вопрос, Валерий Иванович. Не жалеете? О том, что превратили искусство в бизнес?

Положенцев достал пачку сигарет, но не стал закуривать. Покрутил в руках, словно взвешивая ответ.

– Знаете, что такое искусство в чистом виде? Это крик в пустоту. Красивый, искренний, но крик в пустоту. А бизнес – это мост. Между тем, кто кричит, и тем, кто готов слушать. Я строю мосты. За деньги, да. Цинично, да. Но благодаря моим мостам миллионы людей получают то, что им нужно – эмоции, слёзы, радость, забвение. Пусть искусственное, пусть на два часа, но получают. Это разве не служение? Просто я, в отличие от романтиков, не стесняюсь брать за это деньги. Большие деньги.

К ним подошёл Орлов – человек-тень, серый кардинал концертного бизнеса. Лицо непроницаемое, как у игрока в покер, костюм – неприметный, но при ближайшем рассмотрении безумно дорогой. Кивнул в сторону служебного выхода – там ждали.

– Извините, – Положенцев повернулся к журналисту. – Business calls. Бизнес зовёт, а он не любит ждать. И запомните: я не создаю звёзд. Звезды – это горящие шары газа в космосе. Я создаю иллюзию звёзд. А это, поверьте, значительно сложнее. Звезда – это физика, законы природы. Иллюзия – это уже квантовая механика. Принцип неопределённости Гейзенберга в чистом виде. Пока не посмотришь – не узнаешь, есть там талант или только силикон и автотюн.

Он пошёл к выходу. Журналист поспешил следом.

– Спасибо за интервью!

– Пришлите текст перед публикацией. И… Не пытайтесь написать «правду». Напишите красивую историю. Её купят лучше.

ПОДВОДНЫЕ КАМНИ

Валерий Иванович шёл по коридору неспешной походкой человека, который точно знает – торопиться некуда, все равно от судьбы не убежишь. Его итальянские туфли ручной работы мягко ступали по потёртому линолеуму. Костюм странно контрастировал с облезлыми стенами, но в этом был весь Положенцев – умение сохранять лоск даже в самой убогой обстановке.

В тёмном углу, там, где коридор делал поворот к запасному выходу, ждал человек. Фигура материализовалась из тени, словно сама тьма решила принять человеческий облик.

Лет пятьдесят, может, больше – из тех, кому года не идут в плюс, а множатся в морщинах. Лицо – дорожная карта неприятностей: шрам на левой брови, сломанный и криво сросшийся нос, глаза – две чёрные дыры, в которых тонул свет. Кожаная куртка висела на широких плечах, под ней угадывались мышцы человека, привыкшего решать вопросы физически.

– Не ожидал, – Положенцев подошёл спокойно, руки в карманах брюк от Brioni. – Думал, тебя в бетон закатали где-нибудь под Красноярском. Или это уже не модно? Сейчас, говорят, в кислоте растворяют – экологичнее.

– Думал, не признаешь, барин, – голос у Незнакомца был как наждачная бумага по стеклу. Каждое слово царапало воздух. – Зазвездился. Король концертной помойки. Олигарх веселья. Как тебя там Forbes обозвал? «Человек, который продаёт воздух»?

– «Человек, который торгует воздухом», – поправил Положенцев. – Точность формулировок важна. Журналисты любят метафоры. Зачем пришел? Ностальгировать или по делу? Если за деньгами – касса закрыта. Если угрожать – очередь большая, запишись у секретаря.

– Потрындеть за жизнь босяцкую. – Незнакомец достал пачку «Парламента», закурил, не спрашивая разрешения. – Помнишь Свердловск? Восемьдесят седьмой? Холодная зима была. Снег по пояс, водка по девять рублей, мечты по миллиону.

– Помню. И что?

– Некоторые дела имеют свойство всплывать. Как дерьмо в проруби весной. Прошлое – оно как бумеранг. Кинул – забыл. А оно – бац! – и по затылку. С процентами и пенями за просрочку.

Орлов незаметно отошёл в сторону. Профессионал – знал, когда лучше не мешать, а просто быть готовым набрать нужный номер.

– Это угроза или ностальгия? – Положенцев не изменился в лице. Годы научили его контролировать эмоции лучше, чем ботокс.

– Констатация факта, как ты любишь. Птичка напела – мемуары пишешь. Про лихие девяностые. Бестселлер будет, не сомневаюсь. Особенно глава про первые схемы.

– И?

– Некоторые страницы лучше пропустить. Или переписать. Творчески переосмыслить. Время прошло, да. Но люди остались. С хорошей памятью. И руки все ещё длинные, несмотря на артрит. И связи не протухли, как селёдка в консервной банке – только крепче стали.

– Сколько? – Положенцев был прямолинеен. В их мире время – деньги, а длинные разговоры – признак слабости.

Незнакомец усмехнулся. В полумраке его улыбка выглядела как оскал на черепе.

– Не за баблом пришел, Валера. За гарантиями. Что в твоей сказочке меня не будет. Ни строчки. Ни намёка. Ни даже инициалов. Совсем. Как будто мы никогда не встречались в том подвале на Уралмаше. Как будто не было ничего.

– А если литературная правда потребует? Редактор скажет – нужна интрига, нужны живые персонажи?

– Тогда выйдет другая книжка. Покруче твоей. «Свердловск. Как все начиналось на самом деле». Первые схемы – с фамилиями и адресами. Первые бабки – с номерами счетов. Кто, где, когда, за сколько, с кем делился. Тираж обеспечу. Многим интересно будет. Особенно в Следственном комитете. У них там молодые, голодные, им звезды на погоны нужны.

Пауза. Где-то за стеной орала музыка, топала толпа – новое поколение, которое не знает, что их кумиры куплены и проданы задолго до выхода на сцену. Два человека смотрели друг на друга, и в этом взгляде было больше текста, чем в любых мемуарах.

– Услышал тебя, – наконец сказал Положенцев.

– Умный ты стал, Валера. Седой, правда, но умный. Помнишь, тот пацаненок тебя спрашивал – с чего все началось? Звезды, бабки, власть?

– И?

– Что бы ты ответил честно? Без понтов и литературных красивостей?

Положенцев задумался. Впервые за весь разговор на его лице появилось что-то похожее на искренность. Или на усталость – иногда это одно и то же.

– Что все началось с мечты изменить мир. А закончилось войной за выживание. Только в этой войне нет победителей. Есть только те, кто дожил до следующего раунда. И те, кто не дожил. Вторых, кстати, больше.

Незнакомец кивнул, бросил окурок на пол, растёр дорогим ботинком.

– Жизнь – как русская рулетка. Только в барабане пять патронов из шести. И ты это знал с самого начала. Но все равно играл. Потому что адреналин дороже безопасности.

Они постояли ещё немного, два старых волка, помнящих времена, когда в лесу было больше дичи и меньше охотников. Потом Незнакомец развернулся и ушёл, растворился в темноте коридора, как будто его и не было.

Экран погас. Титры поползли вверх, белые буквы на чёрном фоне:

СВЕРДЛОВСК 1977

Время отмотало плёнку назад, в эпоху, когда мечты стоили дёшево, а расплата была дорогой.

ПЕРВЫЙ СРОК

Зал суда в Свердловске. Март семьдесят седьмого. Здесь пахло не просто казёнщиной – здесь воняло разложением человеческих судеб, той особенной вонью советского правосудия, которая въедалась в кожу, как трупный запах в одежду могильщика. Стены, выкрашенные в цвет гнилой капусты, потели от дыхания загнанных в угол людей. Каждый квадратный сантиметр этого пространства был пропитан страхом – густым, как солидол, липким, как кровь.

На улице минус двадцать, но в зале было холоднее – тот мертвенный холод, который идёт не от температуры, а от понимания: ты здесь никто, твоя жизнь – статистическая погрешность в отчётах о борьбе с преступностью. Портрет Брежнева висел криво, и казалось, генсек смотрит не с отеческой укоризной, а с брезгливостью патологоанатома, вскрывающего очередной труп. Герб СССР над судейским столом – серп и молот – в мутном свете ламп напоминал не символ труда, а орудия пыток: серпом выкашивают судьбы, молотом забивают гвозди в крышку гроба твоего будущего.

Судья – женщина неопределённого возраста, законсервированная в своём безразличии, как препарат в формалине. Лицо – географическая карта чужих бед, где каждая морщина – это чья-то сломанная жизнь, чей-то крик, не услышанный системой. Она читала приговор с интонацией работницы морга, заполняющей бирки на трупах – механически, без эмоций, потому что эмоции здесь выжжены начисто, как радиацией в Хиросиме.

– …приняв во внимание чистосердечное раскаяние подсудимого…

Чистосердечное. Сергей чуть не засмеялся. В этой стране чистосердечность – это когда ты признаёшь то, чего не делал, потому что так проще всем: следователю закрыть дело, прокурору отчитаться, судье вынести приговор. Машина должна работать, перемалывая кости, а ты – просто хрящик, который застрял между шестерёнками.

– …суд приговаривает к полутора годам лишения свободы условно с испытательным сроком два года…

Условно. Это слово повисло в воздухе, как петля. Не затянутая пока, но уже накинутая на шею. Сергей стоял в деревянном загоне – клетке для скота, идущего на убой. Коричневая краска облупилась, обнажая труху – дерево гнило изнутри, как и вся эта система, как и он сам, как и все, кто попадал в эти жернова.

Адамово яблоко дёрнулось – единственное, что выдало его. Внутри всё сжалось в комок. Не от страха – страх он уже переварил, как переваривают испорченную пищу. От понимания: условный срок в СССР – это не второй шанс, это отсрочка казни. Ты уже мертвец, просто ещё ходишь, ешь, спишь. Но система уже поставила на тебе крест, и этот крест рано или поздно станет могильным.

Мать всхлипнула где-то сзади. Полная женщина в пальто, которое она носила уже лет десять – то самое, «выходное». Утирала слёзы платком. Он повернул голову, встретился с ней взглядом. В её глазах было всё: облегчение, что не посадили; страх, что посадят; и главное – знание. Она знала своего сына. Знала, что он не из тех, кто исправляется. Он из тех, кто гниёт медленно, но неотвратимо, как подпорки в заброшенной шахте.

– Подсудимый, вам понятен приговор?

Понятен. Всё в этой стране понятно: ты винтик, и если начал ржаветь – тебя выбросят. Не сразу, сначала попробуют смазать условным сроком. Но ржавчина – она как рак, она всё равно сожрёт тебя изнутри.

– Понятен, гражданин судья.

– Вы имеете право на обжалование в течение семи суток…

Но он уже не слушал. В голове металось одинокое понимание, как крыса в банке с водой: в этой стране второй шанс – это иллюзия. Как морковка перед мордой осла. Ты думаешь, что идёшь к ней, а на самом деле просто тащишь повозку системы, которая рано или поздно отправит тебя на живодёрню.

Конвой – два сержанта с лицами, стёртыми службой до полного безразличия, как стираются надписи на могильных плитах – подтолкнули к выходу. Они уже видели сотни таких, как он. Знали, что большинство вернётся. Уже не условно, а по-настоящему. Потому что система не отпускает. Она метит своих, как скот клеймят раскалённым железом.

В коридоре, пропахшем мочой и дешёвым табаком, ждал только Костян. Единственный, кто пришёл. Остальные предпочли забыть. В Свердловске дружба с условником – это как дружба с прокажённым. Заразно. Смертельно.

– Держись, братан, – Костян хлопнул по плечу. Рука дрожала. Он тоже боялся. Боялся заразиться этой проказой неудачника. – Всё образуется.

– Образуется, – Сергей выплюнул это слово, как сгусток крови.

Образуется. В стране, где уголовный кодекс – это не свод законов, а инструкция по уничтожению неугодных. Где условный срок – это не свобода, а ошейник с длинным поводком. Где ты уже не человек, а функция: осуждённый, поднадзорный, будущий рецидивист.

Он шёл по коридору суда, и каждый шаг отдавался в голове погребальным звоном. Впереди была не жизнь, а существование. Медленное, мучительное умирание в ожидании, когда система решит добить тебя окончательно. Потому что в СССР условная свобода – это как условная жизнь. Вроде есть, а вроде и нет.

И самое страшное – он это понимал. Понимал и шёл дальше. Потому что выбора не было. Никогда не было. С самого рождения в этой стране выбора нет ни у кого.

Свердловск, март семьдесят седьмого. Город, задыхающийся в собственных миазмах. Город, где даже снег серый от безысходности. Город, который сожрёт тебя и не подавится.

И Сергей это знал.

СПОРТСМЕН

Двумя неделями раньше. До суда. До приговора. До того, как всё покатилось под откос, хотя откос этот был выкопан задолго до рождения всех участников этой истории.

Школьный двор в центре Свердловска – типовая советская школа номер пять, серая коробка для штамповки одинаковых винтиков большой машины. Здание выглядело так, будто его не строили, а выблевали из бетономешалки – серое, бесформенное, с выбитыми стёклами на третьем этаже, которые заколотили фанерой ещё в прошлом году. Никто не собирался вставлять новые – зачем, если всё равно выбьют? В этой стране ремонтировать что-то – всё равно что латать дыры в «Титанике» после встречи с айсбергом.

Вокруг – пятиэтажки, хрущёвки, склепы для живых. Окна смотрели на школьный двор пустыми глазницами – за ними копошились люди, варили борщи, ругались, трахались, рожали детей, которым предстояло повторить тот же круг ада. Асфальт двора исчерчен детскими «классиками» и матерными надписями – вечная борьба невинности и реальности, где реальность всегда побеждает. Пионеры пытались закрасить маты белой краской, но буквы проступали снова, как проказа сквозь грим.

У ворот стоял Сергей. Спортивный костюм «Адидас» – польский левак, привезённый через три границы и десять рук. Три полоски местами отклеились, обнажая дешёвую ткань, но издалека ещё можно было пустить пыль в глаза. В этой стране вся жизнь – пускание пыли в глаза. Главное – не подпускать близко, чтобы не разглядели швы.

Рядом маялся Костян – друг детства, из тех друзей, что достаются по географическому принципу: жили в одном дворе, ходили в одну школу, дрались в одних драках. Дружба по инерции, как ездят на разбитом велосипеде – вроде и неудобно, но выбрасывать жалко.

– Серый, ты когда-нибудь жрал мороженое «Лакомка»? – Костян закурил «Приму», дым горький, как сама жизнь в этой стране. – Не то дерьмо из ларька, где молоко порошковое с привкусом алюминия. А настоящее, с хладокомбината.

– Жрал. И что? – Сергей не отрывал взгляд от школьных дверей. Ждал сестру. Единственное светлое, что осталось в его жизни. Всё остальное уже было испачкано, измято, обоссано системой.

– Это как первый раз с бабой – помнишь всю жизнь. Только мороженое тает, и баба уходит. А память остаётся. И эта память – единственное, что у нас есть настоящего. Всё остальное – подделка, суррогат, эрзац.

Философия советского человека – искать смысл в мороженом, потому что в жизни смысла не найти. Костян это понимал. Сергей тоже. Но молчали оба – говорить об этом вслух было опасно. Не политически, а экзистенциально – признаешь безысходность, и она тебя сожрёт.

– Вон она…

Из школы вышла Таня. Семь лет. Косички с голубыми бантами – мать заплетала каждое утро, пока руки не начинали дрожать от усталости. Школьная форма с передником, выглаженная до хруста – последний бастион порядка в их разваливающейся жизни.

Девочка ревела. Не плакала – именно ревела, как ревут дети, когда мир оказывается не таким, каким его рисовали в букваре. Слёзы размазаны по щекам, сопли пузырями. Шапки не было. Той самой – синей, с помпоном, которую мать вязала неделю из распущенного старого свитера.

Сергей почувствовал, как внутри что-то сжимается, превращается в комок ярости. Не просто злости – именно ярости, древней, животной, той, что досталась от предков, дравшихся за кусок мяса у костра. В советской стране эту ярость пытались вытравить, заменить классовой ненавистью, но она всё равно жила, пульсировала под кожей, ждала своего часа.

– Опять отобрали? – Костян всё понимал. В их мире у слабых отбирали всё: вещи, достоинство, надежду.

Сергей подошёл к сестре. Достал носовой платок – чистый, единственная чистая вещь в его жизни. Мать говорила: «У мужчины всегда должен быть чистый платок, даже если весь мир вокруг в дерьме». Промокнул Тане лицо, стараясь не думать, что через две недели он будет стоять перед судом.

– Кто? – один вопрос, но в нём всё: готовность защищать, понимание последствий, принятие неизбежности.

– Витька… – Таня давилась словами, как давятся костью. – Сказал посмотреть шапочку… я дала… а он… убежал… смеётся…

У турников – шпана. Подростки четырнадцати-пятнадцати лет, уже испорченные, уже сломанные системой, но ещё не понимающие этого. Курили ворованные папиросы, ржали – тот особенный ржач стаи, почувствовавшей слабость жертвы. На голове у главного – Танина шапка. Синяя. С помпоном. Натянута на уши, как корона местечкового короля помойки.

Витька. Сергей знал его – щуплый, прыщавый, из тех, кто компенсирует физическую слабость подлостью. Отец – начальник цеха местного завода, мать – работница профкома. Не блатные, но и не совсем честные. Из той серой массы, что составляла основу советского общества – не герои, не враги, просто плесень на теле страны.

– Серый, не надо, – Костян понимал, что сейчас произойдёт. – Их десять. Размажут. И мало не покажется.

– Присмотри за малой.

Сергей пошёл к турникам. Шаг размеренный – не агрессия, но и не слабость. В уличной иерархии важно всё: как идёшь, как смотришь, как стоишь. Одно неверное движение – и ты уже жертва. Но он не был жертвой. Пока не был.

Шпана притихла. Почуяли чужого – не запах, а что-то более древнее. Инстинкт, доставшийся от времён, когда люди ещё помнили, что они звери. В советской школе учили, что человек – это звучит гордо. Но во дворе все знали: человек – это больно. И страшно. И унизительно.

– Здорово, пацаны.

Тишина. Только сигаретный дым – горький, как предчувствие беды. Витька затянулся демонстративно медленно. Показывал, что не боится. Врал, конечно. Боялся. Но отступить перед своими – это социальная смерть. А в их возрасте социальная смерть страшнее физической.

– У тебя моя вещь.

Простые слова. Но за ними – целая вселенная унижений, обид, невысказанной ярости. Витька это понимал. Понимали все. Это был не просто разговор о шапке – это был вызов системе, где право сильного было единственным правом.

– Какая вещь? – Витька играл в дурачка. Классическая тактика – тянуть время, надеяться, что противник дрогнет, отступит, найдёт способ сохранить лицо.

– Шапка. Синяя. С помпоном. Сестры моей. Отдавай.

Сергей протянул руку. Ладонь вверх – универсальный жест. Давай по-хорошему, и разойдёмся. Три секунды ожидания. В уличной драке три секунды – это вечность, за которую можно передумать жить.

И тут Витька сделал ошибку. Роковую, непоправимую ошибку. Он решил самоутвердиться. Показать своим, что он альфа. Что он не боится старшего парня в поддельном «Адидасе».

– А может, она мне сама дала? – похабная ухмылка. – За красивые глаза? Твоя сестричка, может, уже знает, как мальчикам угождать? Маленькая, да удаленькая?

Это были последние слова Витьки как короля помойки. Потому что есть черта, которую нельзя переходить. Даже в стране, где все черты давно стёрты. Даже во дворе, где мораль – это роскошь, которую не могут себе позволить.

Сергей двинулся. Не пошёл – именно двинулся, как движется лавина. Неотвратимо. Необратимо. Правая рука взметнулась – не для удара. Подзатыльник. Унизительный, оскорбительный, публичный. Хуже любого удара, потому что удар – это конфликт равных. А подзатыльник – это наказание старшего младшему. Отца сыну. Хозяина рабу.

ШЛЁП.

Звук разнёсся по двору, как выстрел. Все замерли. Даже ветер, казалось, затих. Потому что все поняли: точка невозврата пройдена. Теперь будет кровь. Может, не сегодня. Может, завтра. Но будет обязательно.

Витька стоял, держась за затылок. В глазах – шок, боль, но главное – понимание. Его унизили. При всех. При его пацанах. Теперь он должен ответить, или его сожрут свои же. Такова природа стаи – слабого вожака рвут на части.

А Сергей уже знал, что подписал себе приговор. Не юридический – тот придёт через две недели. А настоящий, дворовый, от которого нет апелляций. Он это знал и всё равно сделал. Потому что иначе нельзя было. Потому что если не защитишь сестру, то кто ты после этого? Человек? В этой стране люди давно кончились. Остались только функции – рабочий, колхозник, заключённый.

Шапка упала на землю. Синяя, с помпоном. Красивая. Последняя красивая вещь в их жизни.

ЯМА

Вечер того же дня. Квартира в хрущёвке – типовой склеп на тридцать квадратов, где советская власть великодушно разрешила существовать семье из четырех человек. Первый этаж – самый поганый, где воняет подвалом, где в окна заглядывают бомжи и алкаши, где слышно, как наверху срут, трахаются и бьют детей. Вид из окна – на точно такую же хрущёвку напротив, бесконечное отражение убожества, умноженного на безысходность.

Обои в цветочек – наследие хрущёвской оттепели, когда власть решила, что советский человек достоин не только серых стен, но и убогих розочек на выцветшей бумаге. Розочки давно пожелтели, превратились в трупные пятна на теле умирающей квартиры. Линолеум у порога протёрт до бетона – тысячи шагов людей, идущих никуда.

На кухне – четыре квадратных метра, где невозможно разминуться двоим – Сергей раскатывал тесто для пельменей. Мать на вечерней смене – преподаёт в институте, где инженеры проектируют светлое будущее, которое никогда не наступит. Дополнительные часы взяла – копейки, но и копейки в этой стране решают, будет ли у тебя завтра хлеб или только вода из-под крана.

Таня лепила пельмени – криво, как всё в этой стране, но старательно. В её семь лет она ещё не понимала, что старание здесь не награждается. Что можешь стараться всю жизнь и сдохнуть в той же хрущёвке, только этажом выше.

– Не так, – Сергей поправил её пельмень. Края расползались, как границы империи, которая трещит по швам, но ещё держится на страхе и инерции. – Крепче защипывай, а то развалится всё к чертям.

– Серёж, а почему тот мальчик такой злой?

Детский вопрос, на который нет детского ответа. Как объяснить семилетней девочке, что злоба – это естественное состояние советского человека? Что здесь злятся все: на власть, которую боятся; на соседей, которые живут чуть лучше; на себя, за то, что не можешь вырваться из этого круга?

– Не злой. Просто дурак. А дураки всегда злые, потому что мир им кажется несправедливым.

Ложь, конечно. Мир не кажется несправедливым – он такой и есть. Просто умные научились с этим жить, а дураки всё ещё бьются головой о стену, надеясь её пробить.

Звонок в дверь. Не просто звонок – набат, сирена воздушной тревоги, вопль системы, пришедшей за своей жертвой. Длинный, три коротких, снова длинный. В этом ритме было что-то зловещее, как в стуке костей по крышке гроба.

Таня вздрогнула. Скалка упала, тесто прилипло к линолеуму – теперь там будет пятно, которое не отмоешь, как не отмоешь пятно от этого вечера с их жизни.

– Я открою. Ты пельмени доделывай.

Но он знал – пельмени уже не важны. Как не важно всё, что было до этого звонка. Потому что такие звонки разделяют жизнь на «до» и «после».

На пороге – воплощение советской ярости в юбке и пальто. Мамаша Витьки. Лицо красное, как кумач на демонстрации, глаза навыкате, как у удавленника. От неё несло – перегаром, потом, яростью праведной советской матери, у которой посмели обидеть отпрыска. Платок съехал, обнажая крашеные в рыжий волосы – попытка выглядеть моложе, жалкая и трогательная одновременно.

– ТЫ?! – палец, направленный как дуло пистолета. – ТЫ МОЕГО РЕБЁНКА ПОКАЛЕЧИЛ?! ГДЕ РОДИТЕЛИ, УБЛЮДОК?!

Голос – не просто крик. Это был вой раненого зверя, помноженный на истерику базарной торговки. Весь подъезд уже знал: у Сергея проблемы. Соседи повылезали из нор – бесплатный спектакль, единственное развлечение в их серой жизни. Бабка Нюра с четвёртого – старая стерва, пережившая трёх мужей и схоронившая двух сыновей – уже ковыляла вниз, предчувствуя материал для сплетен на месяц вперёд. Палыч-фронтовик выглянул из своей конуры, где воняло мочой и кислой капустой – даже его, видевшего Сталинград, заинтересовала эта бытовая драма.

– Здрасьте. Он жив. Родители на работе.

Спокойствие – единственное оружие против истерики. Но Сергей уже понимал: это не поможет. Машина запущена, и она его перемелет.

– НЕ КАЛЕЧИЛ?! А ЭТО ЧТО?!

Она выволокла Витьку, как куклу. На затылке – синяк. Большой, лиловый, свежий. Но не от подзатыльника – Сергей это точно знал. Слишком обширный, слишком тёмный. Пацан сам себе врезал. Или попросил дружков. Классика жанра – бьёшься головой о косяк и обвиняешь врага. В их мире это называлось «подставить».

Витька стоял, опустив глаза. В них читалось всё: стыд за мать, страх перед Сергеем, но главное – понимание, что обратной дороги нет. Он уже запустил механизм, который раздавит их обоих. Его – позором труса, спрятавшегося за мамкину юбку. Сергея – советским правосудием, которое всегда на стороне того, кто громче кричит.

– МИЛИЦИЮ ВЫЗВАЛА! ПОСАДЯТ ТЕБЯ! МАЛОЛЕТНИЙ ПРЕСТУПНИК!

Малолетний преступник. Клеймо, которое в СССР прилипало навсегда. С ним не возьмут в институт, не дадут нормальную работу. Будешь всю жизнь ходить по краю, ждать, когда система решит тебя добить.

Участковый явился минут через десять – лейтенант Петелин, молодой, прыщавый, с красными ушами, которые горели от смущения и холода. Форма сидела как на вешалке – видимо, донашивал чью-то. В глазах читалась вселенская усталость человека, который уже в двадцать пять понял: он винтик в машине, которая перемалывает людей, и ничего изменить нельзя.

– Гражданка, успокойтесь…

Но она не успокаивалась. Вцепилась в него, как утопающая в бревно – последняя надежда на справедливость, которой в этой стране не было никогда.

– Товарищ лейтенант! Избиение! Травма! Покушение на убийство! Статья!

Статья. Волшебное слово советской действительности. Есть статья – есть преступник. Нет человека – нет проблемы, но если человек есть, статью всегда можно найти.

Лейтенант смотрел устало. Он уже всё понял: бытовуха, разборки малолеток, но женщина с связями – иначе не орала бы так уверенно. А против связей он бессилен, как бессильны все в этой стране против тех, кто ближе к кормушке.

– Завтра в отделение. Все. С документами. Разберёмся.

Разберёмся. Сергей почти рассмеялся. В этой стране «разберёмся» означало: посадят того, у кого меньше связей. А у него их не было вообще. Мать – преподаватель. Отца инженер. Защитить некому.

Процессия удалилась. Соседи расползлись по норам, унося с собой свежую порцию сплетен. Завтра весь двор будет знать: Серый – хулиган и садист.

Сергей закрыл дверь, привалился к ней спиной. В голове уже выстраивалась цепочка событий: завтра – отделение, послезавтра – суд, через неделю – приговор. Условный, если повезёт. Реальный, если Витькина мамаша окажется не простой истеричкой, а женой кого-то важного.

Таня выглянула из кухни, вцепилась в его руку. Маленькая, тёплая ладошка – последнее, что связывало его с миром, где ещё была надежда.

– Серёж, это была та самая яма? Как в книжке про Винни-Пуха?

Детская ассоциация, но точная до жути. Да, это была яма. Ловушка. Только выкопали её не для Слонопотама, а для него. И он в неё уже провалился.

– Ага, малая. Только мы не медвежата. И вылезти из нашей ямы сложнее.

– А вдруг тебя посадят?

Вдруг. В этой стране не бывает «вдруг». Всё предопределено с рождения: кем родился, там и помрёшь. Родился в хрущёвке – сдохнешь в хрущёвке. Родился сыном уборщицы – будешь мыть полы или сидеть в тюрьме. Выбор небольшой.

– Не посадят, – соврал он. – Максимум – пятнадцать суток. За мелкое хулиганство.

Но уже той ночью он узнал правду. Мать пришла с ночной смены бледная, как стена в морге. Соседка по цеху рассказала: Витькина мамаша – жена начальника цеха. А начальник цеха – номенклатура. Пусть мелкая, районная, но с выходом на горком партии.

В СССР это означало приговор.

История с подзатыльником обрастала подробностями, как труп червями. К утру Сергей превратился в малолетнего садиста, терроризирующего честных советских детей. К обеду – в рецидивиста, от которого нужно защитить общество. К вечеру следующего дня было решено: суд, общественное порицание, приговор.

Условный срок – ещё повезло. Судья оказалась из старых, помнила время, когда подзатыльник был воспитательной мерой, а не покушением на убийство. Но условный срок в семьдесят седьмом – это клеймо. Чёрная метка. С ней ты уже не человек, а потенциальный преступник, которого система рано или поздно сожрёт.

Так начиналась история Сергея. С детской шапки. С материнских слез. С понимания простой истины: в этой стране справедливость – это привилегия тех, у кого есть телефон начальника цеха.

А у остальных есть только условный срок. И безусловная безысходность.

ЗНАКОМСТВО С ЦЕНТРОВЫМИ

Детская комната милиции на Малышева. «Детская» – издевательство над здравым смыслом. Здесь детство кончалось быстрее, чем девственность у вокзальной шлюхи. Стены цвета блевотины – тот самый казённый зелёный, которым красили все советские застенки, от школьных сортиров до моргов. Будто специально выбирали оттенок, от которого тошнит ещё до того, как поймёшь, куда попал.

Решётки на окнах – толстые, советские, через которые не то что человек – надежда не пролезет. Лавки вдоль стен исцарапаны автографами поколений малолеток, уже понявших, что жизнь – это не пионерский лагерь, а зона, только пока без вышек. «Вася был тут», «Менты – пидоры», «Свобода или смерть» – детский почерк, взрослые мысли.

Воняло хлоркой – ею тут заливали всё: полы, стены, души. Хлорка не убивала запах страха – тот особенный, кислый страх пацанов, впервые понявших, что попали в мясорубку, из которой выходят либо фаршем, либо волками. Третьего не дано.

Сергей сидел в углу. Третий час мариновался, как огурец в рассоле. Ещё не осуждённый, но уже заклеймённый – система ставит метки быстро, как скотобойня. Спортивный костюм «Адидас», который утром казался броней уличного бойца, теперь выглядел жалко – как фантик от конфеты в луже. Здесь крутость измерялась не полосками на штанах, а шрамами на душе.

Рядом двое. Сразу видно – центровые, костяк, элита помойки. Джинсы «Монтана» – не с барахолки, а из-под полы, за сотку минимум. Кожанки – натуральные, не дерьмо китайское. Значит, при деньгах. А деньги в семьдесят седьмом у малолеток – это либо фарца, либо кража, либо крыша от взрослых. В любом случае – криминал.

Олег – первый. Семнадцать лет, но в глазах уже тридцатник. Худой, жилистый, как борзая. Нервный от безделья – крутил в пальцах болт, выковыривал грязь из-под ногтей, постукивал ногой. Энергия молодого волка, запертого в клетке. Такие долго не живут – либо сгорают, как спички, либо становятся авторитетами. Середины нет.

Миша – второй. Двадцать, может, чуть больше. Уже отмотал – это читалось в посадке, в манере держать руки (всегда готов к удару или защите), в том, как он листал журнал «Крокодил» – не читая, а просто чтобы руки были заняты. Тюрьма учит: пустые руки – мишень для проблем.

– Слышь, братан, – Олег заговорил первым, обращаясь вроде к Мише, но целя в Сергея. – Помнишь мультик про Чебурашку? Там старуха Шапокляк с крысой Лариской. Стерва редкая, но с понятиями чёткими: «Хорошими делами прославиться нельзя». Умная карга была, не то что нынешние пионеры-герои.

Миша хмыкнул, не отрываясь от журнала:

– К чему воздух сотрясаешь?

– А к тому, что вон спортсмен сидит. – Олег кивнул на Сергея. – Весь из себя правильный, аж противно. Небось за правду-матку пострадал. Думает, он как Данко – сердце из груди вырвал, людям посветил. А люди это сердце ногами топчут и ржут.

Повернулся к Сергею, оскалился. Не улыбка – именно оскал, как у пса перед прыжком:

– Эй, легкоатлет. Ты тут в первый раз, морду твою раньше не рисовал. За какую кипишную тему попал? Пионерку спас от насильника? Комсомольцу-мудаку в рыло дал? Или просто не с теми связался, а теперь героя из себя корчишь?

Сергей молчал. Первое правило улицы – пока не просёк расклад, держи хлебало на замке. Скажешь не то – размажут. Скажешь правильно – тоже могут размазать, но уже с уважением.

– О, молчун-партизан, – Миша отложил журнал, заинтересовался. – Либо язык проглотил от страха, либо мозги есть. Что редкость в наше время. Ну давай, колись – за что попал? Не ссы, мы не кусаемся. Пока.

– За базар ответишь? – Сергей наконец заговорил. Голос спокойный, но в нём уже слышалась та интонация, которая через годы станет его фирменной – готовность идти до конца.

Олег присвистнул:

– О, дерзкий попался! Миш, гляди, спортсмен оказывается с яйцами. За базар спрашивает. За него директор базара отвечает. Усёк, пацан. Но всё же – за какую движуху приплыл?

– За сестру малую, – коротко ответил Сергей.

Тишина. В ней было всё: оценка, уважение, понимание. На зоне и на улице за своих отвечают. Это закон. Нарушишь – чушкой станешь, опущенным. А это хуже смерти.

– Нормальная тема, – Олег спрятал болт в карман, подсел ближе. – Уважуха. Кто обидел?

– Шпана местная. Шапку отобрали.

– Шапку? – Миша усмехнулся. – И ты за шапку под статью пошёл? Либо ты совсем отмороженный, либо сестра у тебя – единственное святое, что осталось.

– Второе.

– Тогда понятно. Только вот что, братан, – Олег достал пачку «БТ», болгарские, по блату доставали. Предложил Сергею. – Куришь?

– Нет.

– И правильно. Но учти на будущее: здесь все курят. Не табак – так план. Не план – так клей нюхают. Трезвых не любят – на трезвую голову реальность не переварить. Она как говно собачье – воняет, липнет и не отмывается.

Закурил сам, выпустил дым в потолок:

– Скажу тебе как старший младшему, хоть мы и ровесники почти. Улица – она правды не признаёт. Справедливость для лохов и пионеров. Здесь выживает либо самый сильный, либо самый хитрый, либо тот, кто с правильными людьми. Ты пока ни то, ни другое, ни третье. Но задатки есть.

– К чему клонишь?

– К тому, что одному тебе не выплыть. Утопят и не заметят. Нужна бригада, команда, братва – называй как хочешь. Мы с Мишей – центровые в своём районе. Не блатные пока, но и не шестёрки. Середнячок такой, но с перспективой. Приглядись к нам, мы к тебе. Может, спаяемся.

Дверь открылась. В проёме – инспектор по делам несовершеннолетних. Баба лет сорока, замученная жизнью, как лошадь на скачках. Лицо – карта неудач и разочарований. Глаза потухшие – видела слишком много пацанов, которых система сожрала и выплюнула костями.

– Сергей, на выход.

Сергей встал. Олег успел шепнуть:

– Найдём тебя, Серый. Базар есть серьёзный. Не ссы – не кинем. Мы своих не бросаем.

В кабинете у инспекторши воняло валерьянкой, «Беломором» и тоской. На стенах – плакаты про вред всего на свете: курения, пьянства, тунеядства. Брежнев с портрета смотрел укоризненно, как дед-алкоголик на внука, спёршего заначку.

– Садись, – она ткнула в стул, будто приговор выносила. – Рассказывай. Только без соплей и героизма. Факты давай.

Сергей рассказал. Коротко, без эмоций. Шапка, подзатыльник, мамаша с визгами. Инспекторша слушала, чиркала в блокноте. На её лице читалось одно: «Опять та же песня».

– Ясно всё с тобой, – она откинулась на спинку стула, скрипнул металл. – История как под копирку. Герой-романтик защищал слабых. Теперь герой под судом, а слабые дома борщ хлебают. Классика жанра, ёпт.

– Может, можно что-то..

– Что можно? – она посмотрела на него, как на идиота. – Я тебе Господь Бог, что ли? Или адвокат за триста рэ? Мамаша того ублюдка – жена начальника цеха. У них блат до самого горкома. А ты кто? Сын учительницы. Радуйся, что условно дали. С их связями могли и реальный срок впаять, для профилактики.

Встала, подошла к окну. За решёткой – вид на помойку и забор с колючей проволокой. Советский пейзаж во всей красе.

– Знаешь, сколько таких, как ты, я повидала? Легион. Все за правду, все за справедливость. Романтики хреновы. И знаешь, где они сейчас? Правильно – либо в земле, либо на зоне, либо спились к чертям собачьим. Единицы выбрались. Но те, кто выбрался, – уже не люди. Волки. Или шакалы. Средних не бывает.

Повернулась, посмотрела в глаза:

– Дам совет. Последний раз в жизни бесплатный совет даю, потому что жалко тебя, дурака. Получил условный – сиди тише воды. Не лезь в разборки. Не якшайся с блатными. Не геройствуй. Отбудешь срок – вали из Свердловска на все четыре стороны. Забудь это место, как страшный сон.

– А мать? Сестра?

– А что мать с сестрой? Они без тебя проживут. Бабы – они живучие, как тараканы. А вот ты без них – может, человеком останешься. Хотя вряд ли. Судя по глазам, ты уже на крючке. Улица тебя не отпустит. Сожрёт и косточками поперхнётся.

Она села обратно, устало потёрла виски:

– Всё, вали. Жду через неделю, каждую среду. Опоздаешь хоть на минуту – заочно оформлю нарушение режима. Три нарушения – привет, реальный срок. Усёк?

– Усёк.

Сергей вышел. В коридоре его уже поджидали Олег с Мишей. Стояли у стены, курили в окно.

– Ну что, боец? – спросил Олег. – Какой вердикт?

– Раз в неделю отмечаться. Шаг влево, шаг вправо – побег.

– Условный срок – это как петля на шее, – Миша стряхнул пепел. – Дёрнешься – затянется. Но ничего, браток. Мы поможем. Не за спасибо, конечно. В нашем мире спасибо на хлеб не намажешь. Но поможем.

– Чего надо будет?

– Пока ничего, – Олег хлопнул его по плечу. – Но запомни нас, Серый. Придёт время – позовём. И ты придёшь. Потому что мы сейчас тебя из дерьма вытащим. А долги на улице – святое. Не вернёшь – петухом станешь. А это хуже смерти.

Они вышли втроём. Март, Свердловск, серое небо давит, как крышка гроба. Три пацана, которых система уже пометила своим клеймом. Двоих не станет в девяностые – сгорят в криминальных войнах, как спички. Третий выживет, станет тем, кем станет.

Но это потом. А пока они просто три пацана, идущие по улице Малышева. И каждый думает, что проживёт вечно. Потому что в семнадцать лет смерть – это то, что случается с другими.

Дураки. Смерть в Свердловске – она за каждым углом. Просто пока не показывает лица.

ЗАПАДНЫЙ ДРАЙВ

Варна, Болгария. Август семьдесят восьмого. Чёрное море лижет берег, как ласковая шлюха – нежно, но с профессиональным безразличием. «Золотой Орфей» – международный фестиваль, где советские артисты на три дня становились почти свободными. Как зэки на прогулке – воздухом подышать дают, но конвой рядом.

Болгария – это вам не СССР, это почти заграница! Тут кока-колу продают (правда, болгарскую, но всё же), девки в мини ходят (не арестовывают!), и музыку крутят такую, от которой у парткомовских тётенек случается разрыв шаблона с летальным исходом.

Концертный зал трясся, как эпилептик без таблеток. На сцене ВИА «Бродячие музыканты» – название придумал какой-то партийный остроумец, не понимая, что бродяги в СССР – это статья. Но пофиг! Главное, что парни жгли так, что у Прометея бы зависть случилась.

Виктор Малышев – солист, красавчик с глазами голодного волка и улыбкой ангела-расстриги – выделывал с микрофоном такое, что фрейдисты написали бы диссертацию. В СССР за такие движения тазом можно было схлопотать выговор по комсомольской линии с занесением. Но здесь, в благословенной Болгарии, можно! Можно вилять задом, можно стонать в микрофон, можно даже – о ужас! – не петь про урожай и трактористов!

Зал сходил с ума красиво и разнообразно. Болгарские девчонки визжали, как поросята на кастрации, только радостнее. Парни прыгали, как кенгуру на амфетаминах. Даже солидные болгарские товарищи с партбилетами в карманах покачивались в ритм – осторожно, чтобы ордена не зазвенели.

А в VIP-ложе сидели советские функционеры и делали вид, что им нравится. Лица каменные, как у статуй на ВДНХ, но ноги под столом отбивали ритм. Человеческое не вытравить даже партийной дисциплиной – оно прорывается, как трава сквозь асфальт.

За кулисами молодой Валерий Положенцев строчил в блокноте, как Пушкин в лицее – вдохновенно и неразборчиво. Двадцать пять лет, младший сотрудник журнала «Советская культура» – должность скромная, но амбиции, как у Наполеона перед Аустерлицем. Костюм на нём – югославский, за сотню рублей с рук. По советским меркам – богач, по западным – нищий. Но носил он его так, будто это Армани собственной персоной его одел.

– Нравится? – рядом материализовался Геннадий Тихонов, композитор-легенда. Человек, который умудрился писать советские песни так, что их можно было слушать без рвотного рефлекса. Талант, что тут скажешь. – Парень огонь, да? Настоящий артист, не картонный идол для съездов.

– Феномен! – Валера не отрывал взгляда от сцены. – Как он через худсовет прошёл? Это же чистый Запад!

– А никак не прошёл. То, что ты видишь – это болгарская программа. В Союзе он поёт про комбайнёров и доярок. «Славься, труд!» и всё такое. А здесь – отрывается. Как собака с цепи. Знаешь, как собаки воют, когда их отпускают? От счастья воют. Вот и он так.

Тихонов закурил «Мальборо» – в Болгарии можно, не донесут. Пустил дым кольцами, как дракон в китайской сказке:

– Хочешь познакомиться? Парень специфический – звёздная болезнь в начальной стадии, но лечится. Талантом лечится. У кого талант настоящий, тот выживет. А бездари сопьются или в парткомы уйдут – что, в принципе, одно и то же.

– Буду рад знакомству, Геннадий Фёдорович!

В гримёрке Малышев отжимал рубашку – хоть в стакан выливай. Пот лился с него, как с коня после скачек, но глаза горели таким счастьем, что позавидовал бы новобрачный после первой ночи.

– Витя, тут к тебе журналист из Москвы! – Тихонов ввёл Валеру, как импресарио представляет новую звезду. – Положенцев Валерий, подающий надежды. Хочет правду писать. Представляешь, в советском журнале – правду! Как динозавр в зоопарке!

Малышев обернулся, оценил гостя взглядом. Профессиональная привычка – сканировать людей, как рентген. Кто друг, кто враг, кто просто мимо проходил.

– Правду? – усмехнулся. – В «Советской культуре»? Это как целка в борделе – теоретически возможно, но практически невероятно.

– Правду можно писать по-разному, – Валера не смутился. – Можно прямо: «Советская эстрада – кладбище талантов». А можно иначе: «Молодые исполнители ищут новые формы выражения вечных ценностей». Смысл тот же, но первое – статья УК, второе – премия от редакции.

– О, эзопов язык! – Малышев рассмеялся. – Великое советское искусство говорить «жопа», но так, чтобы слышалось «роза». Мы все в этом специалисты. Я вот пою «Славься, Родина», а думаю «Задолбала ты меня, Родина». И ведь получается! Зал аплодирует, партком доволен, все счастливы. Театр абсурда, Ионеско отдыхает!

Натянул чистую рубашку – болгарскую, с пальмами. В СССР за такую можно в вытрезвитель загреметь – неформальный вид.

– Пошли выпьем? Тут рядом кафе есть, «Чайка». Вид на море, коньяк болгарский – «Плиска». Как наш «Арарат», только без привкуса разочарования. И главное – наших церберов там нет. Они в «Интуристе» кучкуются, друг за другом следят – кто первый водки попросит.

Вышли втроём на набережную. Варна сияла огнями, как новогодняя ёлка в детском саду – ярко, празднично и немного фальшиво. Море шумело, накатывая на берег волны с белыми гребешками – природа тоже участвовала в празднике жизни.

– Знаете, в чём проблема советского артиста? – Малышев шёл, размахивая руками, как дирижёр невидимого оркестра. – Мы как евнухи в гареме. Всё видим, всё понимаем, а сделать ничего не можем. Только смотреть и страдать. И петь про урожай, когда хочется про любовь. Про любовь настоящую, а не «любовь к родному колхозу».

– Но вы же прорываетесь! – Валера доставал блокнот на ходу. – Вот сегодня на сцене – это же прорыв!

– Это не прорыв, это побег. На три дня. Как Золушка на бал. Потом полночь пробьёт – и опять в СССР, где за лишнее движение бедром можно в Магадан загреметь. Гастроли называется.

В кафе «Чайка» было шумно и весело. Болгары, немцы из ГДР, поляки, венгры – весь соцлагерь в сборе. И все делали вид, что они почти европейцы. Пили коньяк, курили «Мальборо», говорили о свободе творчества. Карнавал лицемерия, но красивый.

Сели за столик у окна. Море плескалось в десяти метрах, луна рисовала на воде дорожку – хоть святых выноси.

– За что выпьем? – Малышев разлил коньяк. – За советскую власть не предлагать – тошнит уже. За мир во всём мире – банально. За любовь – пошло.

– За музыку! – предложил Тихонов. – За ту музыку, которую мы когда-нибудь сыграем без оглядки на худсоветы!

– Утопия, – Малышев опрокинул рюмку. – Но красивая. За красивые утопии!

Выпили. Коньяк был тёплый, как объятия болгарской девушки – приятный, но с лёгким привкусом чужбины.

– Знаете, я вам завидую, – Валера смотрел на море. – Вы хотя бы на сцене можете быть собой. Пусть три минуты, пусть в Болгарии, но можете. А я? Я пишу про то, чего нет. Про счастливых советских артистов, про расцвет культуры, про дружбу народов. Враньё на вранье.

– Все мы врём, – Тихонов закурил очередную сигарету. – Весь Советский Союз – это спектакль. Мы играем счастливых граждан, партия играет мудрых вождей, КГБ играет в защитников. Все играют. Вопрос только – веришь ты в свою роль или нет.

– А вы верите?

– Я верю в музыку. В ноты. Они не врут. До-мажор – он и в Африке до-мажор. А слова… Слова – это проститутки. Продаются тому, кто больше заплатит.

Малышев встал, подошёл к окну. Постоял, глядя на море. Потом обернулся:

– Хотите настоящую историю для статьи? Не про «молодого советского артиста», а про человека? Пишите. В семьдесят пятом я чуть не уехал. В Израиль. Родня дальняя приглашение прислала. Документы собрал, заявление написал. А потом испугался. Не КГБ испугался – себя. Понял, что без сцены сдохну. Как рыба без воды. Пусть в аквариуме, пусть за стеклом, но плавать. А там что? Мыть посуду в кафе? Нет уж, лучше здесь петь про доярок.

– И не жалеете?

– Каждый день жалею. И каждый день радуюсь. Шизофрения по-советски – это норма. Ты одновременно любишь и ненавидишь свою страну. Гордишься и стыдишься. Хочешь уехать и боишься потеряться. Мы все шизофреники, просто не все это признают.

Вернулся за стол, плеснул ещё коньяка:

– Напишете об этом?

– Напишу. Не прямо, конечно. Но напишу. Про артиста, который ищет себя. Про конфликт таланта и системы. Про… про надежду.

– Надежду? – Малышев рассмеялся. – Вы оптимист! Надежда в СССР – это как девственность в борделе. Все о ней говорят, но никто не видел.

– А всё-таки она есть, – Валера упрямо мотнул головой. – Иначе зачем мы здесь сидим? Зачем вы поёте? Зачем я пишу? Надежда – это то, что нас держит. Как якорь. Или как петля. Но держит.

Просидели до утра. Пили коньяк, курили болгарские сигареты, говорили о музыке, о свободе, о женщинах. О том, что будет, когда… Когда что? Никто не знал. Но все надеялись.

А скоро – обратно в СССР. Где Малышев опять станет петь про доярок, Тихонов – писать марши для парадов, а Положенцев – сочинять статьи про расцвет советской культуры.

Но эта ночь в Варне останется. Как прививка от безысходности. Как доказательство, что где-то есть другая жизнь. Пусть в Болгарии, пусть на три дня, но есть.

И это уже кое-что.

БАНКЕТ

Банкетный зал гостиницы «Чёрное море» – помпезный болгарский Версаль для бедных. Хрустальные люстры из чешского стекла (социалистическая взаимопомощь!), красная ковровая дорожка (как в Кремле, только потёртая), портрет Брежнева над сценой (брови как два мохнатых гусеницы, поедающих лицо). Советская культурная элита отмечала финал фестиваля – напивалась по-чёрному, но культурно, с тостами о дружбе народов.

Столы ломились от гастрономического безумия. Советско-болгарский кулинарный апокалипсис: оливье обнималось с баницей, селёдка под шубой флиртовала с мусакой, холодец и шопский салат устроили социалистическое соревнование за звание «Самое непотребное блюдо вечера». Водка лилась как Ниагара – болгары не жлобились, советские не стеснялись.

Тосты звучали один тупее другого. «За мир во всём мире!» – это классика, без неё никак. «За дружбу болгарского и советского народов!» – обязательная программа. «За дорогого Леонида Ильича!» – тут все дружно поднимали рюмки, но половина думала: «Когда же ты, старый хрен, наконец сыграешь в ящик?»

Валера нашёл Малышева в углу зала – артист сидел как Байрон на развалинах Греции. Гитара на коленях, сигарета в зубах, взгляд в никуда. Играл блюз – музыку, которая в СССР считалась идеологической диверсией. Негритянская музыка угнетённых масс – можно, но только если про борьбу с капитализмом. А он играл про любовь, про одиночество, про то, что душа болит. Вокруг него – вакуум. Советские коллеги обходили десятой дорогой. Заразный он, понимаешь. Талантом заразный.

– Витя, браво! – Валера протянул бокал коньяка. Армянский, пятизвёздочный – для номенклатуры возили. – Играешь как Би Би Кинг! Только у тебя душевнее. Наша боль, родная, советская.

Малышев поднял глаза – в них плавала ирония, маринованная в усталости:

– Би Би Кинг? В СССР за такие сравнения можно в психушку загреметь. «Преклонение перед Западом, гражданин Малышев! Вы что, нашей советской музыки стесняетесь? Калинки-малинки вам мало?»

– Да ладно, мы же в Болгарии. Тут почти Европа!

– Почти – не считается. Как почти беременная. Или ты беременная, или нет. Или ты свободный, или советский. Третьего не дано.

Малышев отхлебнул коньяк, поморщился:

– Знаете, что такое советская эстрада? Это как секс по телефону. Вроде все слова правильные говоришь, стонешь где надо, но удовольствия – ноль. Одна имитация. И трубку потом противно в руках держать.

Валера рассмеялся:

– Блестяще! Можно в статью?

– Да хоть на могильной плите выбей. Все равно правду не напечатают. Напишете: «Молодой артист творчески осмысливает наследие». Или как там у вас формулировки? «В поисках новых форм»?

– А что если найти новые формы по-настоящему? – Валера придвинулся ближе, понизил голос. Стены в СССР имели не только уши, но и магнитофоны. – Не имитацию, а реальность?

– Вы что, с Луны свалились? Какая реальность в стране победившего сюрреализма? У нас план по счастью есть! Норматив радости на душу населения! Мы строим коммунизм, а он, сука, всё не строится!

– Я серьёзно. Время меняется. Старики дохнут. Брежнев еле ноги таскает, на таблетках держится. Косыгин вообще при смерти. Андропов в почках купается – скоро концы отдаст. Придут молодые. Может, дадут воздуха больше.

– Молодые? – Малышев скептически хмыкнул. – У нас «молодые» – это те, кому под семьдесят. Они в сорок третьем были молодые, а сейчас просто хорошо сохранившиеся трупы. Знаете, как определить советского руководителя? Если при ходьбе не гремит – значит, без орденов. Если не скрипит – протезов нет. Если не воняет – ещё не помер.

К их столику подплыла певица из московской делегации – платиновая блондинка с сиськами, как у Джейн Мэнсфилд, только силиконовыми. Губы накрашены так густо, что можно было оставлять автографы поцелуями. Платье с вырезом до пупка – советская власть разрешила, но только за границей. Дома бы за такое в «Крокодиле» высмеяли.

– Мальчики не скучают? – проворковала она голосом, от которого скисало молоко в радиусе километра. – Может, составлю компанию?

– Спасибо, мы в завязке, – Малышев даже не посмотрел в её сторону.

– Зря, – она обиженно фыркнула. – Я ведь не только ногами петь умею. И не только петь.

Уплыла, виляя задом как метроном – туда-сюда, туда-сюда. Отмеряла такт марша «Прощание славянки».

– Бывшая? – спросил Валера.

– Будущая. Все они будущие. Сегодня с одним, завтра с другим. У нас в эстраде это называется «ротация кадров». Только ротируют не по вертикали, а по горизонтали. В основном в горизонтальном положении.

Выпили ещё. Коньяк пошёл легче – армяне знали толк в забвении.

– Слушайте, Валера, – Малышев вдруг посерьёзнел. – Вы же умный человек. Образованный. Зачем вам это надо? Писать про нас, артистов? Мы же все проститутки. Продаём голос, талант, душу. Кто за деньги, кто за славу, кто за возможность выехать в Болгарию. Вы же могли бы нормальную журналистику делать. Про важное писать.

– А что важное? Про урожай? Про досрочное выполнение пятилетки? Это всё враньё. А музыка – она настоящая. Даже когда слова лживые, музыка не врёт. Нота «до» – она и в Африке «до». И при коммунизме, и при капитализме.

– Красиво сказано. Неправда, но красиво. Музыка тоже врёт. Просто изящнее. Вот я пою «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», а думаю – какая, в жопу, сказка? Барак, в котором я вырос? Отец-алкаш? Мать, которая в три смены вкалывала, чтобы нас прокормить? Очень сказочно, да.

– Но вы же поёте. Значит, верите во что-то?

– Верю, – Малышев налил ещё коньяка. Рука дрогнула, капли упали на стол – кровь на белой скатерти. – Верю, что где-то есть другая жизнь. Где можно петь что хочешь. Где не надо врать. Где талант – это дар, а не проклятие. Но это не здесь. И не сейчас.

– А я думаю – здесь и сейчас. Просто надо найти щели в системе. Она же не монолит. Она как старый дом – вроде стоит, а везде трещины. И в эти трещины можно просочиться. С музыкой, с правдой, с надеждой.

– Вы опасный человек, Валера. С такими мыслями у нас долго не живут. Или ломаются, или ломают.

– Посмотрим, кто кого.

К утру оба были пьяны, но по-разному. Малышев – горько, безнадёжно, как пьют те, кто знает, что завтра будет хуже. Валера – весело, задиристо, как пьют те, кто собирается завоевать мир.

Расходились под утро. Болгарское солнце уже золотило море. Чайки орали, как комсомольцы на субботнике. Жизнь продолжалась, несмотря ни на что.

– Запомните этот день, – сказал Малышев на прощание. – Сегодня мы ещё верим, что что-то можем изменить. Через год вспомните и посмейтесь над собой.

– А я запомню, – ответил Валера. – И через год докажу, что был прав.

Разошлись. Один – умирать медленно в золотой клетке советской эстрады. Другой – строить империю на обломках империи.

История покажет, кто был прав. Спойлер: никто. Но это уже совсем другая история.

А пока – утро в Варне, два русских идиота с похмелья и большими планами, и чайки, которым насрать на все их амбиции.

Жизнь прекрасна. Особенно когда не знаешь, что будет дальше.

КАТРАН

Свердловск, семьдесят девятый. Город медленно сгнивал заживо, как туберкулёзник в последней стадии – ещё дышит, но уже труп. Заводы выплёвывали в небо чёрный дым, люди выплёвывали чёрную кровь, а жизнь выплёвывала людей, как отработанный материал.

Катран – полуподвальный клуб в бывшем бомбоубежище. Место, где прятались от ядерной войны, теперь прятались от советской действительности. Только радиация убивает быстро, а СССР – медленно, методично, с садистским удовольствием растягивая агонию на десятилетия.

Спуск вёл в чрево бетонного монстра – двенадцать ступеней вниз, как в могилу. Каждая ступень – год жизни, которую ты теряешь, спускаясь в это царство полумёртвых. Стены потели, как покойник в морге – конденсат смешивался с плесенью, создавая узоры, похожие на предсмертные видения. Граффити на стенах – крик души поколения, которому нечего терять: «Жизнь – говно», «СССР – тюрьма народов», «Умри молодым». И философское: «Бог умер, но забыл нас прихватить».

У входа – Витёк. Тощий, как узник Освенцима, но жилистый, как крыса, пережившая атомную войну. Руки боксёра, разбитые об чужие морды, лицо интеллигента, разбитое об советскую действительность. Делал вид, что читает «Технику – молодёжи», на самом деле фильтровал входящих. Свой – чужой. Жертва – хищник. Живой – уже мёртвый.

Внутри – ад для клаустрофобов и рай для тех, кто устал притворяться счастливым советским человеком. Потолок давил, как крышка гроба, уже заколоченного, но ещё не опущенного в землю. Воздух густой от дыма «Беломора» и «Примы» – лёгкие гнили у всех одинаково демократично. Пот, перегар, парфюм «Красная Москва» вперемешку с вонью безысходности – коктейль эпохи развитого социализма.

За барной стойкой – Толян, бывший боксёр. Нос расплющен так, что дышал ртом, как карп на суше. Отвечал за кофе из цикория и пирожные трёхдневной давности. Научился главному советскому бизнес-принципу: разрежь торт на части – и каждый кусок продавай как целый. Капитализм в миниатюре, замаскированный под общепит.

В углу шла игра – вечная, как сама Россия. Карты, деньги, обман. Миша тасовал колоду с ловкостью хирурга, вырезающего опухоль надежды из тела очередного лоха. Вокруг – студенты, молодые инженеры. Те, у кого ещё были иллюзии, что можно обыграть систему. Дураки. Систему не обыграть – она всегда с крапом.

– Смотри сюда, салабон, – Миша раскладывал карты веером, как патологоанатом раскладывает инструменты перед вскрытием. – Игра называется «штос». Пушкин про это писал. Помнишь «Пиковую даму»? Германн там проиграл жизнь. Но это литература, а у нас реальность. Тут проигрывают быстрее.

Первокурсник смотрел заворожённо. Девятнадцать лет, лицо ещё не помято жизнью, глаза ещё верят в справедливость. В кармане – стипендия, сорок рублей. Для него – богатство. Для Миши – три минуты работы.

– Правила простые, как могила. Загадываешь карту – я мечу. Направо – твоя. Налево – моя. Чья кучка сожрёт – тот и выиграл. Ставь рубль, не дрейфь. Что ты теряешь? Всего лишь будущее.

Мимо проплыли две тени – Олег и Сергей. Олег уже откинулся, год на воле после двух на зоне. В глазах – мудрость волка, познавшего вкус человечины. Сергей – условник, ещё балансирует между двумя мирами. Но баланс уже нарушен – падение неизбежно, вопрос только в какую сторону.

– Жирует Мишка, – Олег кивнул на игру. – Третий день студентов потрошит. Вчера двести с аспиранта снял. Тот думал – систему разгадал. Дурак. Система одна: дилер всегда в плюсе, лох всегда в минусе. Как в жизни.

– Шулерит?

– Зачем? Математика и психология. Азарт – это болезнь. Как туберкулёз. Сначала кашель, потом кровь, потом могила. Только при туберкулёзе хоть жалеют. А игрока презирают. Даже родные.

Остановились у сцены – несколько досок на ящиках из-под водки. Символично – русская культура всегда стояла на алкоголе.

– Проблема есть, – Сергей закурил. Дым горький, как сама жизнь. – Меня условником в диск-жокеи записали. Типа общественно-полезный труд. Теперь надо дискотеки проводить, массы развлекать. А массы хотят не просто музыку – им зрелищ подавай. Свет нужен, прожектора, светомузыка. Где брать?

– Украсть, – Олег даже не задумался. Для него это было естественно, как дышать. – По стройкам прожектора валяются. Ржавеют под снегом, никому не нужны. Социалистическая собственность – значит, ничья. Берёшь десяток – и у тебя Лас-Вегас. Правда, Лас-Вегас в Свердловске – это как оргазм в морге. Возможно технически, но зачем?

– И что взамен?

– Половина от твоей доли. Мы тебе – оборудование. Ты нам – процент. Капитализм, детка. Только не говори комсомольцам – расстреляют за антисоветчину.

Сергей смотрел на него и видел своё будущее. Олег уже прошёл эту дорогу – от романтика до циника, от человека до функции. Теперь его черёд.

– По рукам.

Пожали руки. Сделка. Первый шаг в пропасть, которая называется «криминальный бизнес». Но в СССР любой бизнес криминальный. Просто у одних есть мандат от партии, а у других – только наглость и готовность рисковать.

За карточным столом первокурсник уже проиграл двадцатку. Лицо красное, руки дрожат. Азарт въелся, как ржавчина в железо.

– Ещё разок, – умолял он. – Последний. Я чувствую, сейчас повезёт.

– Всегда везёт, – ухмылялся Миша. – В последний раз. Как в песне – «последний раз дают «Cвободу» по третьей программе». Только свободы не будет. Будет рабство. Долговое.

Сергей отвернулся. Не его дело. У каждого своя дорога в ад. Кто-то через карты, кто-то через водку, кто-то через условный срок, который неизбежно станет реальным.

Катран гудел, как улей обречённых. Молодость Свердловска собралась здесь, чтобы забыться, обмануть себя, притвориться свободными. На несколько часов. Потом – обратно в серую реальность, где завтра хуже, чем вчера, а послезавтра хуже, чем завтра.

Но пока – музыка, дым, карты, иллюзия жизни. В бомбоубежище, которое стало убежищем от бомбы замедленного действия под названием СССР.

И каждый здесь знал: бомба рано или поздно взорвётся. Вопрос только – доживём ли мы до взрыва или сдохнем раньше от безысходности.

Ставки сделаны. Игра началась. Только в этой игре нет победителей – все проигрывают. Просто с разной скоростью.

Свердловск, семьдесят девятый. До распада империи – двенадцать лет. До личного распада каждого из присутствующих – гораздо меньше.

Но они ещё не знали этого. Ещё надеялись. Дураки.

Надежда в СССР – это последнее, что умирает. Обычно вместе с носителем.

КРАЖА

Три часа ночи. Время, когда совесть спит крепче всего, а душа готова на любую подлость. Свердловск, окраина – там, где город кончается и начинается пустота. Минус пятнадцать, снег скрипит под ногами, как хрящи в суставах покойника. Операция «Прожектор» – название придумал Витёк, дурак романтичный. Будто они партизаны, а не обычные воры.

Стройка торчала из земли, как кости из могилы, которую не докопали. Девятиэтажка в лесах – скелет будущего человейника, где люди будут жить, как тараканы в коробке, и думать, что это счастье. Квартира от государства – мечта советского человека. Своя клетка в общем курятнике.

Забор вокруг стройки – формальность, как презерватив с дыркой. Вроде защита есть, а толку ноль. Сторож Петрович – алкоголик в терминальной стадии, человек-функция: делает вид, что сторожит, начальство делает вид, что платит. Симулякр охраны в стране-симулякре.

Трое теней у забора – Андрей, Витёк и Коля. В чёрном, лица обмотаны шарфами. Жалкая пародия на ниндзя. Ниндзя убивают за честь. Они воруют за копейки. Разница принципиальная, но в СССР все различия стёрты – все воры, просто у одних есть мандат от партии.

– Там, за углом, – Витёк тыкал пальцем в темноту. – Двадцать прожекторов. С прошлой зимы валяются. Никому не нужны.

Двадцать прожекторов под снегом – символ советской экономики. Произвели, привезли, бросили. План выполнен, премии получены, а то, что добро гниёт – это уже детали. В стране, где дефицит всего, всё валяется и ржавеет. Парадокс? Нет, система.

– Десяток берём, – Андрей считал в уме. Каждый прожектор – это риск. Каждый риск – это шаг к зоне. А зона уже ждёт, разинув пасть. – Больше – палево.

Пролезли через дыру в заборе. Как крысы в амбар. Впрочем, вся страна – амбар, где крысы делят зерно, пока хозяин спит пьяный.

Прожектора лежали под брезентом – ПЖ-45, по тридцать кило железа каждый. Сделаны, чтобы пережить ядерную войну. Иронично – война не случилась, а страна всё равно развалится. Но прожектора переживут и её развал. Будут ржаветь при капитализме так же, как ржавели при социализме.

– Твою мать, – Витёк пытался поднять один. – Это не прожектор, это гроб металлический.

Гроб. Точное слово. Они воруют гробы для света. Чтобы устроить светопреставление в подвале, где молодёжь пытается забыть, что живёт в стране-кладбище.

Таскали молча. Каждый думал своё. Витёк – что на вырученные деньги купит джинсы. Коля – что починит мотоцикл. Андрей – что проваливается в яму, из которой нет выхода. Первая кража – это как первая доза. Говоришь себе: только раз. А потом ещё раз. И ещё. Пока не становишься тем, кем стал.

К третьему рейсу взмокли, пот застывал на лице ледяной коркой. Как слёзы, которые некому выплакать.

– Хватит, – Андрей остановился. Девять прожекторов в «буханке». Хлебный фургон, гружёный краденым светом. Символично до тошноты.

– Там кабель, – Коля кивнул в темноту. – Без него прожектора – металлолом.

Полезли за кабелем. И тут сработал главный закон СССР: если что-то может пойти не так – оно пойдёт хуже, чем ты предполагал.

Витёк грохнулся. Арматура ударила по железу – звук разнёсся по стройке, как набат. В сторожке зажёгся свет. Мутный, жёлтый, как глаз умирающего.

– Валим!

Бежали к забору, волоча кабель. Пятьдесят метров меди – это не кабель, это петля на шее. Но бросить нельзя – без него вся операция бессмысленна.

– Стоять, суки! – Петрович вывалился из сторожки с фонарём. Пьяный в дрова, но инстинкт сторожевого пса ещё работал. – Менты вас найдут!

Менты. Волшебное слово советской действительности. Все боятся ментов. Даже менты боятся ментов. Потому что сегодня ты мент, а завтра – зэк. Грань тонкая, как лезвие.

Кабель застрял. Дёргали втроём – бесполезно. Как бесполезно дёргаться в этой стране. Чем больше дёргаешься, тем крепче затягивается петля.

– Режь!

Витёк перекусил кабель. Пятьдесят метров вытащили. Половина – но в СССР все живут на половине. Полуправда, полужизнь, полусвобода.

Рванули в ночь. «Буханка» взвыла, не желая заводиться на морозе. Как всё советское – работает через раз, и то неохотно.

– Я вас запомнил! – орал Петрович вслед. – Всех запомнил!

Запомнил. К утру забудет. Водка – лучший ластик для памяти. А память в СССР – это обуза. Лучше не помнить, легче жить.

В кузове грохотали прожектора. Каждый удар по кочке – как удар судьбы. Ты думаешь, что управляешь ситуацией, а на самом деле тебя трясёт, как прожектор в кузове. И ты не знаешь, доедешь ли до места или развалишься по дороге.

К утру прожектора стояли в подвале «Катрана». Накрыли декорациями от самодеятельности – фанерные берёзки от спектакля «А зори здесь тихие». Берёзки, символ России, прикрывают краденое. Всё как всегда.

Через неделю клуб засиял. Разноцветные лучи резали темноту, как скальпель – плоть. Молодёжь ломилась. Платили рубль за вход и радовались, как дети. Дети, которым дали погреметь блестящей погремушкой.

Сергей стоял у пульта. В руках – переключатели света. Во власти – управлять настроением толпы. Опасная иллюзия власти. Он думал, что дирижирует светом. На самом деле свет уже дирижировал им. Вёл в темноту, из которой не возвращаются.

– Красота! – Олег хлопнул по плечу. – Как в Москве!

Как в Москве. Высшая похвала для провинциала. Быть как в Москве – мечта. Не понимают, дураки, что Москва – это та же дыра, только с подсветкой.

Первый успех. Первые деньги. Первый шаг в пропасть. Сергей ещё не знал, что каждый украденный прожектор – это год будущего срока. Девять прожекторов – девять лет. Арифметика простая, как тюремная баланда.

Но это потом. А сейчас – музыка, свет, иллюзия счастья. В подвале, в бывшем бомбоубежище, в городе, который сам как бомбоубежище от жизни.

И никто не знал, что через десять лет империя рухнет. А прожектора будут работать. Железо переживёт идеологию. Свет переживёт тьму.

Но не людей. Людей не переживёт ничто. Особенно в Свердловске, где даже выжить – это уже подвиг.

ПРОПУСК НА КОНЦЕРТ

УПИ. Уральский политехнический – фабрика по штамповке инженеров для умирающей империи. Коридор главного корпуса воняло хлоркой и безысходностью – стандартный букет советского образования. Хлорка убивала микробы, безысходность убивала души. Работали одинаково эффективно.

На стенах – кладбище амбиций. Фотографии передовиков учёбы смотрели с выцветших стендов, как покойники с надгробий. Все эти отличники давно спились или сдохли от инфаркта в сорок лет, пытаясь выполнить план. Расписание лекций на миллиметровке – последняя попытка внести порядок в хаос. «Собрание комсомольского актива» – обязательная процедура самооскопления.

Сергей шёл по коридору, как по минному полю. Сопромат прогулял третий раз – плевать. Формулы сопротивления материалов не помогут, когда сама жизнь трещит по швам. Из аудиторий неслось бормотание преподавателей – старых, уставших людей, читающих лекции, в которые сами не верят. «Диалектический материализм» – философия для рабов, придуманная рабами.

У окна маячила фигура. Длинные волосы – вызов системе, где даже бакенбарды считались экстремизмом. Джинсы-клёш, майка с «The Who» – нарисованная маркером, жалкая попытка прикоснуться к недостижимому Западу. Александр Пантыкин. Человек, который думал, что музыка может что-то изменить. Наивный идиот. Но талантливый идиот – а это уже кое-что в стране, где бездарность возведена в норму.

– Серёга? – Пантыкин отлип от стены, как плесень от сырого угла. Протянул руку – мозолистую от струн, но всё ещё живую. Не все руки в Свердловске живые. У большинства – протезы души. – Слышал про твой «Катран». Говорят, устроил филиал ада с подсветкой.

– Преувеличивают, – Сергей знал: в СССР любой успех нужно преуменьшать. Зависть убивает быстрее пули.

– Да ладно скромничать. Я мимо проходил – у вас там эпилептикам вход воспрещён. Такие вспышки, что глаза выжигает. Но народу нравится. Хлеба нет – дайте зрелищ.

Уборщица тётя Клава в конце коридора возила шваброй – размазывала грязь философски равномерно. Вся советская уборка – не убрать грязь, а распределить её социально справедливо.

– Короче, мутится тема, – Пантыкин понизил голос, хотя подслушивать было некому. Паранойя – профессиональная болезнь советского человека. – Концерт. Большой. Настоящий рок, не комсомольская самодеятельность с гармошкой.

– Где? В актовом зале института? – Сергей усмехнулся. – Там после девяти даже дышать нельзя.

– ДК железнодорожников. Директор – алкоголик с пониманием. За процент от кассы готов душу дьяволу продать. Хотя какая у него душа – одни метастазы.

«Беломор» дымил в руках Пантыкина, как кадило на отпевании. Они курили, глядя в окно на первокурсников, марширующих на военной кафедре. Будущее пушечное мясо для войны, которая не случится. Но они будут маршировать до пенсии. Потом научат маршировать своих детей. Круговорот идиотизма в природе.

– Состав какой? – Сергей считал в уме. Музыканты – это риск. Каждый со своими тараканами, амбициями, страхами.

– «Урфин Джюс» – мы. «Трек» – они жёсткие, играют так, что штукатурка осыпается. «Автограф» хотим, но они уже звёзды. Звёзды в СССР – это те, кому разрешили светить. Тусклым светом, по расписанию, но светить.

– И что от меня надо?

– Свет. Настоящий. Твои прожектора. – Пантыкин смотрел в глаза, проверяя реакцию. – Не спрашиваю, откуда они. В этой стране у всего криминальная биография. Главное – они есть.

Информация утекла. Сергей это понял. В Свердловске секретов не бывает – город маленький, все друг друга знают, все друг друга продают.

– Допустим. Какие условия?

– Двадцать пять процентов от сборов. Зал на четыреста мест, но впихнём восемьсот. Как сельдей в бочку. По два рубля билет – считай сам.

Тысяча шестьсот. Минус расходы – восемьсот. Четверть – двести. За вечер. Месячная зарплата инженера за одну ночь. В стране, где инженеры получают меньше грузчиков, это почти революция.

– Тридцать процентов, – Сергей торговался автоматически. В СССР все торгуются – за место в очереди, за справку в поликлинике, за право дышать.

– Двадцать пять. Но ты становишься постоянным светооператором. У нас планы. Официальный рок-клуб. Первый в стране.

– Официальный рок-клуб в СССР? – Сергей чуть не рассмеялся. – Это как официальный бордель в монастыре.

– Времена меняются. Брежнев подыхает. Андропов… он умный. Понимает: лучше пусть молодёжь на концертах прыгает, чем баррикады строит.

Наивность. Трогательная, самоубийственная наивность. Андропов не даст прыгать. Андропов посадит всех, кто прыгает не в такт. Но Пантыкин этого ещё не знал. Ещё верил.

– Ладно, по рукам.

Пожали руки. Сделка. Ещё один шаг в пропасть, которая называется «нелегальный бизнес в СССР». Каждая сделка – гвоздь в крышку будущего гроба.

– Через две недели, суббота. ДК железнодорожников. Приезжай с утра – настраивать будем.

– Приеду.

Пантыкин умчался – репетиция, подготовка, вечная война с системой, которая не любит тех, кто высовывается. Сергей остался у окна. Смотрел на доску объявлений внизу. «Создаётся рок-группа. Энтузиазм обязателен, талант желателен». Энтузиазм. В стране, где энтузиазм – это психическое расстройство.

Вышел на улицу. Октябрьский Свердловск – серый, холодный, пахнущий химическими выбросами. Город-завод, город-тюрьма, город-морг. И где-то в этом морге готовился концерт. Попытка оживить мертвеца электрошоком.

Двести рублей за вечер. Хорошие деньги. Но Сергей уже знал – в СССР за хорошие деньги платят плохой судьбой. Чем больше заработаешь, тем больше срок. Арифметика простая, как тюремная параша.

Но он пойдёт на этот концерт. Привезёт прожектора. Сделает свет. Потому что выбора нет. В этой стране у тебя два пути – медленно сдохнуть от тоски или быстро сгореть, пытаясь жить. Он выбрал второе.

Через две недели состоится концерт, который войдёт в историю. Или все сядут по статье «незаконная предпринимательская деятельность». В СССР это одно и то же – история пишется в тюремных камерах.

Сергей шёл по улице, и каждый шаг отдавался в голове погребальным звоном. Он ещё не знал, что через десять лет империя рухнет. Что рок станет официальным. Что Пантыкин станет легендой, дедушкой Свердловского рока.

Но это всё потом. А сейчас – октябрь восемьдесят первого, Свердловск, и призрачная надежда заработать двести рублей за ночь.

В стране, где надежда – это форма безумия, а безумие – единственная форма нормальности.

СТОЛИЧНЫЙ КОМБИНАТОР

Москва, восьмидесятый год. Олимпиада на носу, город вылизан как кот перед свадьбой – фасады покрашены, бомжей выслали за сто первый километр, в магазинах появилась колбаса (правда, только для иностранцев, но это детали).

Здание на Гоголевском бульваре – сталинский ампир во всей красе. Колонны толщиной с секвойю, лепнина как у Растрелли на стероидах, величие империи, которая уже трещит по швам, но ещё делает вид, что всё в ажуре. Редакция «Советской культуры» – третий этаж, паркет скрипит как старый диван в момент оргазма, из окон вид на бульвар, где дипломаты выгуливают своих жён, а КГБ выгуливает дипломатов.

Валерий Положенцев восседал в кожаном кресле – трофейное, из бункера Геринга, как врал предыдущий хозяин (на самом деле из ГУМа, но легенда красивее реальности). На Валере – итальянский костюм из последней командировки. Ткань нежная, как первый поцелуй, крой безупречный, как алиби вора. В таком костюме даже последний подлец чувствует себя джентльменом.

Телефон у уха. На проводе – Борис Ефимович Злотников, начальник международного отдела Госконцерта. Человек-шлагбаум: кого пустить за границу, кого завернуть обратно в СССР, где единственная заграница – это сон после водки.

– Разумеется, Борис Ефимович! – Валера вещал голосом придворного евнуха, умело балансируя между подобострастием и достоинством. – Завтра в девять ноль-ноль, как космонавты! Прямой рейс до Берлина, борт командира Сидорова – летает как Чкалов, только трезвый!

В трубке булькало, как в желудке после солянки. Злотников говорил скороговоркой – привычка человека, который знает, что его подслушивают даже мысли.

– Иосиф Давыдович в блестящей форме! – продолжал Валера, любуясь своим маникюром (вчера в «Интуристе», мастер из Прибалтики – золотые руки и язык без костей). – Готов нести советскую песню как Александр Матросов – на амбразуру! «Подмосковные вечера» отрепетированы до состояния нирваны. «День Победы» звучит так, что плачут даже немцы. А «Очи чёрные» – это вообще оружие массового поражения!

– Кобзон – это актив, – прокашлялся Злотников. – Но у меня к вам личная просьба. Деликатная, как девственность в борделе.

Валера выпрямился. «Деликатная просьба» на советском новоязе означала «нелегальщина за хорошие бабки».

– Весь во внимании, как Штирлиц на явке!

– Супруга моя… женщины, сами понимаете… как дети, только хуже… – Злотников мямлил, как импотент на исповеди. – «Опиум» от Ив Сен-Лорана ей подавай. В KaDeWe есть, тридцать миллилитров. Тёще – «Шанель номер пять», она у нас консерватор, как Суслов. Дочке – «Анаис Анаис», молодёжная тема.

Валера строчил в блокноте. «Опиум» – восемьдесят марок, «Шанель» – сотня, «Анаис» – шестьдесят. На таможне один флакон – личное пользование, остальное – играем в партизан.

– График у меня как у белки в колесе, – Валера включил сомнения. – Концерты, приёмы, интервью с идиотами из «Нойес Дойчланд». Берлин кишит штази как борщ мухами. За советскими следят даже в туалете!

– Валерий Иванович, родной! – Злотников заголосил как тенор в опере. – Я же не жлоб какой-то! Гонорар ваш – сто пятьдесят?

– Высшая категория, заграница всё-таки.

– Давайте триста! За риски! Плюс двойные суточные – оформим как сверхурочные! И словечко замолвлю насчёт Вены. Там культурный атташе нужен. Три года минимум!

Продолжить чтение