Княжна Ольбора

Размер шрифта:   13
Княжна Ольбора

Пролог

Над вратами Ладимира горели факелы, и дым их лился тяжко, как бы сдавая честь вечеру; ветер донёс запах гари и смолы от причала, где ремесленники днём ковали колесницы. Я, писец при княжем дворе, заведаю пером и описьми, ведал, что ночь надлежит быть бдительной, но не припоминал доселе такой своды тревоги, как в ту пору. В льто то пришла весть, что иное бысть неслыханное: хомогорцы собралися у порога края, и ход их не шутка, а чернь воинская, жадная к добру чужому и к нарушению путей. Весть она пришла с севера, где Каменные Холмы бьют в ладонь стальным ветром, и принёс её гонец, стянутый в плащ, со снегом на усах и с горящей стрелой в правой руке, знак беды, что не в шутку светит.

Глава 1

Тихо было в детинце, но не пусто. Тусклый свет факелов дыхал на камни, и тень их лезла по выемкам стен, как будто сама стража дремала меж щелей. Я стоял у двери хранилища, держал перо и свиток, и взор мой счёл обязанность упорядочить, что было и что будет; ибо летописца неволит долг – свести слова в меру и правду.

В ту ночь совет собрался скорым часом, не дожидаясь зари. Бысть жрицы в чёрных накидках, старейшины с седыми капюшонами и князь Гориславич в плаще, что пахнул железом и жжёной кожей. Княжна Ольбора стояла у порога хранилища, лицом ровна, рука её держала свиток – не для чтения, а как ладонью опору. Волхв Стожар, весь в складках робы и в запахе ладана, шёл медленным шагом и чуть прикрывал глаза, как будто ночь для него была иной видимой тайной.

Хранилище – подвал старый, сводит полутаблицей, и камень там холоден. Вещи древнего рода покоились в сундуках, в кедровых ящиках и в мешках, где осыпалась пыль старых летописей. В углу на каменном постаменте лежал свиток Завета, завернут в холст, зажат тлённой лентой; рядом, на простом столе, покоился Ключ-береста – тоненькая, свернутая полоска коры, связанная красною нитью, знак и символ власти Белоярины.

Речь шепотная, речь церемониальная: начался обряд, которому потому и имя – «шепот», что он есть память насущная, повторение слов, дабы передать знание и чтобы слышали многие. Старшая жрица по велению князя отверзла свиток; слушать велено было всем, и сводилось дело не к чуду, но к свидетельству: кто явился носителем закона и кто свидетель его. Bыло произнесено сдержанно:

«Завет сему роду дан есть не для сует; он есть свидетельство памяти, он есть символ правды. Ключ-береста – знак родовой: при нём правота держится, при нём договоры помнятся, при нём имя князя утверждается. Аще свиток сей сопрёт или исчезнет, да будет весть о том, и суд родовой изыщет правду по знакам, что оставят руки человеческие».

Слова гремели не громко; их смысл, однако, тяжёл как крыло. Жрицы ткнули пальцем в свиток, дунули в кадило, и дым сперся, делая лица бледнее; каждый, кто стоял, приложил ладонь к коже свитка или к ключу, отмечая своё свидетельство (взаимообязательство – не жест, а акт права). Я записал имена тех, кто прикасался, и поставил время – ночь, что следовала за вестью о хомогорах.

Когда показали бересту, Ольбора подняла её с острожностью. Была она мала, трудна на вид, с узлом красной нити. Волхв взял бересту в пучку пальцев и перебрал её, как бы считая узлы времени. Тогда и явилась несообразность: нить на бересте была не так туго завязана, как в старых обрядах; замок сундука был невредим, замочная скважина – чиста. Никого не слышали – и в то же время свиток исчез.

Пошло слово, спор старейшин. Рече один знатный муж: «Не возвещать весть в путь – благо, дабы враг не ведал слабости». Другой отвечал, и гнева в слове его было мало, а печали много: «Скрывать нам будет обман для наших союзников; без правды – гости отшатнутся». Князь молвил тихо и сурово: «Нам не быть ни трусам, ни гордым глашатаем; нам быть мудрым. Кто прячет правду, сеет страх. Приготовлю отряд – да буде путь, и кто возглавит его, тот несёт имя рода. Ольбора пойдёт; но не одна: надзиратель от дружины пойдёт с нею, дабы никто не сказал, что род сдался словам».

В толпе послышался шорох – не все рады были, кто слышал повеление. Ольбора не отвергла приказа. Лицо её, украшенное молодою строгостью, не дрогнуло; в глазе – отвага и боязнь, что сродни долгу. Я видел, как она сомкнула пальцы, и её кисти побелели. Ей ведомо было, что вести войско – иной крест, нежели читать и хранить свитки; но слово князя – вес, и она готова была нести его, хоть бы и за себя самой отдать честь.

Волхв подошёл к Ольборе тихо, как шаг ветвей, и, когда старейшины расселися по своим скамьям, сказал ей тихо, едва слышно для других: «Смотри не наружу; мя там следы иные. Взлома нет; рука, взявшая бересту, знала, где скрыть; и осталась следа, что не видима на свету, но видима очам, коим открыта память».

Ольбора прижала к груди свиток; я видел, как губы её поджались. Волхв сложил пальцы и указал на нить, затеянную вокруг бересты. Он молвил далее, тихо и ровно: «Коль бысть взлом извне, бысть скол на замке и пыль в щели; а здесь – ни трещины. Иной знал песнь запирания, и иной мог отнять бересту, не сломав печати. След на нити – тонкая, как волос, резка; резал её не кто иной, как рука, что привыкла к узлам родовым».

Старейшины слушали и молчали. Кто-то вспомнил давнюю смуту, кто-то – уроки права: молчание о родном преступлении – наказуемо иначе, нежели открытая измена врага. Так возникли вопросы: кто в кругу имел доступ к хранилищу ночию? Кто держал ключи в руках? Какая душа могла знать узел сей и тайно его перерезать, чтоб не повредить кожи замка?

Князь поднял пальцы – знак к порядку. Повелел он собрать список людей, допущенных к тайнам; повелел он отобрать надзирателя от дружины, крепкого и умного, кто не уяжет в причтах. «И поедет Ольбора, – рече он, – не для чести, но для долга; а надзиратель пусть будет строг, дабы не палить имунов и не дать врагу примету нашей слабости. Выслушайте меня: я не дам, чтобы страх правил вместо права. Мы пойдем искать истину, и кто скажет нам ложь, тот ответит по закону».

Имя надзирателя назначено было – старый дружинник, ученый у стен, зовом Сережа, кто служил при князе и знал путь судейства. Жданко, стрелец молодой, выказал дерзость: «Пусть мне дадут лозу, и я иду с ней; от того, кто берет бересту, я бы требовал ответ в мече». Князь жестом усмирил юность: не меч – а суд, молвил он; но юная вспышка выдала, как близки сердца людей к горечи.

Перед тем, как отряд сформировался, Волхв подвел Ольбору в сторону храма хранилища. Его глаза, почти лишённые света, смотрели на неё с неким теплом, и он сказал мало – но то мало звало к вниманию: «Слушай: есть у Завета строки, коих не все держат в памяти. Быть может, забытое слово нам откроет след. Помни старую формулу – не для того, чтоб запугать, но чтоб узреть, где скрыт след родной». Он наклонился и произнёс строку, которой, казалось, не помнил никто более:

«Аще кто из ближних вынет бересту, да не будет свидетелей троих, имя его неявно сойдёт; и признается он по узлу, что обращён внутрь, а не ко всем, и по резу нити, что перерезан изнутри».

Эти слово упали, как камень, и в них лежала не просто старина, но ключ: перерезанная изнутри нить – знак действия того, кто держал бересту в руках своей, знавшего, как прятать след. Ольбора в тот миг поняла, что подозрение ныне, как и прежде, не может падать на чужих лишь; временами враг сидит на родном пеге, и для него нет нужды ломать замок.

Наутро над детинцем стоял густой мороз; воздух отдал звоном, как припомнившее копыто. Отряд был готов; люди взяли обеды, луки, щиты и свитки для писца. Князь дал последнюю увертку: молитвы – и путь. Ольбора вышла первой, под бантом, и Сережа встал при ней, на смотру; Волхв отдал ей узел бересты, как бы передавая бремя, и только он знал, что в слове его таится след. Я смотрел вслед им и думал, что каждая дорога ныне тяжка: не только сырость пути, но и тягость подозрений; ибо тех, кто держит ключ, ныне подозревали ближних.

Когда двери детинца сомкнулись, я последний зафиксировал час отправления и место: путь к Криволесью и дальше – на юг, где свидетелей ждать трудно. Но слово Волхва еще звучало у меня в ушах, и я запомнил его как метку: перерезана изнутри. В том слове был и укор, и указ; и кто бы ни был взявший бересту, он знал, как делать так, чтобы никто, кроме тех, кто владал узлом родовым, не узнал следа.

Так и кончилась советная ночь: дело вышло в путь, а в слове старого волхва лежала нитка, что великая правда могла бы распутать. Вопрос один остался, и он висел над нами, как колокол в безмолвии: кто из ближних научился резать нить изнутри?

А старица жрица, взглянув на пустое место, где прежде держался свиток, шепнула, едва слышно: «Не всяк, кто держит ключ, рожден для веры», – но это было более молитвой, нежели ответом. И волхв подхватил её слово иначе, тихо, да так, что слышала лишь Ольбора:

«Аще кто из ближних вынет бересту, да не будет свидетелей троих, имя его неявно сойдёт; и признается он по узлу, что обращён внутрь, а не ко всем, и по резу нити, что перерезан изнутри».

Глава 2

Полдень лежал тяжёлой плитой на камнях Святилища Белоярины; свет от узкого окна и шторки жёг нишу, где стоял постамент, и пылинки в воздухе казались одним медленным стуком серых часов. Я пришёл с бумагами и пером, но не сказывал слова до тех пор, пока не повелят; ибо летописец прежде видит, потом пишет. Княжна Ольбора и Волхв Стожар ждали уже в тени сводов; две жрицы стояли в сторонах, как две метки, что не допускают пустых слов. В святилище пахло старыми маслами, смолой и ладаном; от свечи под сводом шёл слабый дым, который не то скрывал, не то выявлял контуры предметов. Место было полумрачно, но не мрачно в духе тайны – скорее сосредоточенным, как книга, раскрытая на главе, которую надлежит понять, а не читать вслух.

Ольбора стояла у постамента: лицо её было ровно, но в губах лежала та понятная твердость, что бывает у тех, кто держит в руках не меч, а слово. Волхв шагал медленно и говорил мало; глаза его, почти лишённые света, будто смотрели не на вещи, но через них – на порядок и форму. Он взял в руки книксен (бумагу для записи), поводил пальцем по краю постамента и молвил тихо:

– Смотри, княжно. Знак и слово держатся на деталях; повторам их внимают дети, а хитрости их видит старец. Правда ритуала – не в громких словах, а в том, как ткань узла ведёт себя при прикосновении.

Он вынул из складок робы приношение – лоскут бересты с незаметной меткою; это была не та береста, что утащена, а объяснительная – образец узла и нити. Волхв приложил бересту к свету; нить тускло мерцала, и он начал разбирать узел.

– Подлинный узел, – рече он, – делается так, чтобы лицевая петля смотрела ко всем. Рука, что даёт присягу, кидает нитку наружу; а рука, что прячет, обращает узел внутрь. Посмотри: тут – оборот ко всем; а тут – оборот внутрь. Заметь разницу в натяжении: подлинный узел плотен, нить врезается в кору и светит старою смолой; фальшь же скользит, нитка не обтачена временем. И рез, и стёртость – другая.

Ольбора наклонилась. Она прикасалась к лоскуту не спеша; пальцы её были твёрды, но внимательны. Волхв взял лупу – не ту, что годится для слов, но ту, что годится для знаков, и показал мелкие отметины на нити.

– Видишь едва-едва? – молвил он. – Это не нож – это игла; рез её ходит изнутри. А щербина на краю – не от замка, но от костяшки кольца. Кольцо то было у руки, что удерживала бересту внутри. Понямишь ли сие?

Ольбора кивнула. Она слышала, что сказал Волхв в ту ночь при хранилище; теперь же слова его приобрели плоть. Волхв дал ей лупу и добавил, не делая драматичности, но настойчиво:

– Не ищи сразу чужое; начни с ближнего круга. Техника подделки проста для ремесленника, сложна для чужеземца. Ищи отпечатки, пятна от масла ладоней, следы от воска – они не ложатся одинаково. Кто много бывал у сундуков, тот знает, где прятается тайна.

Он поднял ладонь и указал на полку, где до того внимания не удостоил никто: в тёмном углу, у самой плиты, на нижнем брусе лежала тонкая щепка, почти незаметная в пыли. Щепка эта была зажата под брусом; видно было, что её вбивали и не вынимали уже много лет.

– Это – дело рук ремесла, – вещал он. – Та щепка не от ветру; её воткнули, чтоб брус не скрипел при отворе крышки. Кто мастерит сундуки, тот ставит такое ради уюта; но кто оставляет щепку на месте – тот и бывает у сундука чаще прочих. Запомни деталь: щепка и след от кольца – связаться могут.

Я дернул перо так, что едва не переломал его. На сердце у меня стало тяжко: Волхв показывал то, что прежде прошло мимо глаз многих. Жрицы переглянулись; одна из них, старшая, коснулась подола и молвила, будто в оправдание собственных воспоминаний:

– Твердило приходил часто, – рече она. – Шлифовал скобу, подкладывал новые дощечки, просил, чтоб сундуки не скрипели при ночи. Он умен; делал всё тихо.

Вторая жрица добавила, тихо и ровно.

– И просил, чтобы ему давали ключи на час. Говорил, что надо проверить петли от сырости. Никто не думал зла; он был мастером.

Имя всплыло в воздухе просто, как название руки ремесленника. Твердило – благоразумный человек с крепкими ладонями; он часто возился у сундуков, чиня замки и подкрепляя дощечки. Имя его было знакомо – его и я видел на рынке, когда мясник хвалил новый сундук; и в голове моей сложилась мысль, что ремесленник ближе к тайнам, чем чужеземец на дороге.

Ольбора взглянула на Волхва; взгляд её не был обвинением, он был расчётом. Она молчала, считала в уме: узел, щепка, кольцо – логика следа. Волхв не говорил больше, он дал ей пространство действовать.

– Будет так, – рекла княжна коротко. – Составлю список тех, кто имел доступ к хранилищу. Пусть явится каждый, и пусть подпишет своё имя под присягой. Вызывная опись пойдёт в канцелярию; да будет она известна всем старейшинам.

Я взял перо и раскрыл челобитную книгу; Ольбора назвала имена, и я вписывал одно за другим: старшая жрица, вторая жрица, ключник Мико, дьячок Семён, Твердило ремесленник, слуга Ивашко, да и ещё ряд лиц, что по делу подносили сосуды и помогали у свечей. На бумаге имена казались сухими, но каждое имя носило с собой тяжесть возможной вины.

Ольбора распорядилась, чтобы опись та немедленно ушла в княжескую канцелярию; к посыла содержимого приложил я перо своё и печать, и отослал гонца с приказом, чтоб список был объявлен и вызваны те, кто именуется в нём.

Перед тем как уйти, Ольбора обратилась к жрицам.

– Кто ещё бывал у сундуков часто? – рече она.

Старшая жрица опустила очи, как будто считала людей по внутренней книге памяти.

– Был и мастер ключа, – молвила она. – Мико. Но Твердило – чаще. Часто приходил он по ночам, ибо говорил, что дерево скрипит от росы. Никто не думал, что это могло быть коварством.

Ольбора кивнула, и в её ответе не было ни суда, ни милости – была воля. Она знала цену слов: призывать ремесленника значит призвать мужчину, что жив на ладах рук своих; и признать его в подозрении – значит потревожить лад семейный. Она вздохнула, и тот вздох был короток.

День опускался, и свет в святилище становился густей; я убирал бумаги и готовился уйти, когда услышал стук – не тот громкий стук, что значит приход посланца, но лёгкий, как поклон. В дверях появился слуга сельский, лицо у него было бледно от усталости, и он держал пальцы на губах, как бы скрывая слово.

– Есть ли здесь княжна? – прошептал он.

Ольбора вышла к нему и указала место притихшее. Слуга опустил взгляд и, едва шевелясь, молвил, так тихо, что от него слышнее стало дыхание камня:

– Я видел минувшей нощи… я проходил у мастерской Твердилы; окно его было приоткрыто, и свет был там. Я видел тень, как будто человек сидел, и слышал шорох бересты. Я не пошёл дальше. А ныне, когда пришёл, все молчат и бояться, и я сказываю это только потому, что…

Он не сдержался и назвал имя, простое и тяжкое в звуке:

– Твердило.

Слово это упало в святилище как щепа в колодец. Ольбора побледнела так, что свод под сводом услыхал отрезвляющий звук – как будто где-то вдалеке кто-то закрыл дверь судьбы. Волхв улыбнулся не веселостью, а познанием; руки его были спокойны. Я, писец, на миг опустил перо, и рука моя дрогнула.

Ночь въехала в город. Я удалился, но слышал ещё, как в святилище шептались жрицы и как Ольбора говорила ровно, почти по закону: «Да будут вызваны все; да явится Твердило; да не будет уклонения». Но слово слуги осталось со мною, и мне показалось, что в нём лежит не только имя, но и вопрос: можно ли правду вынуть, не повредив священного шва? И кто станет тем, кто скажет правду, зная, что правда её может сломать?

И в ту ночь, когда двери святилища сомкнулись, при самих камнях я слышал шёпот иной – ледяной и тихий: слуга повторил имя, словно проверяя, как оно звучит на языке ветра. Имя было произнесено без сомнений: Твердило. И в ухо моё пришла мысль, что дело это близко к дому; и в груди княжни зазвенел страх другой – не страх за имя, а страх, что близкий может оказаться тем, кто знает, как резать нить изнутри.

Глава 3

Рассвет пришёл не тихо: он поднялся серой плитой, и крыши горшечных домов взяли на себя свет, будто щиты, что приняли на лезвие утренней зари. Я стоял у ворот Ладимира, перо в пазухе, и видел, как город собрался зрить путь – не для праздника, но для провожания; люди шли немногословно, плечом проводили, взгляд их был тяжёл, как мешок с зерном. Ветер резал щеки; в нём звучал запах дыма от причала и холодной земли. Так и начался путь наш: не с клича, но с взгляда народа, что провожал нас медленно, будто боялся нарушить молитву своей судьбы.

Князь Гориславич стоял на ступенях, в плаще, что пахнул железом и жженой кожей; лицо его было ровно, но в нём лежало то тяжкое ведение, что даёт многолетняя власть. Он ожидал, как и следовало князю, не показывая ни страха, ни лишней мягкости. Ольбора пришла к нему тихо; платье её было застёгнуто просто, волосы убраны, лицо ровно – но кисти рук слегка дрожали.

Князь подал ей руку, и то был не жест простого ласкания, но чинный акт: он взял её ладонь обеими руками, посмотрел прямо в глаза и рече голосом, что держал удар и тепло одновременно:

– Се ты идёшь не для украшения, но для дела рода. Носи имя без праздности; помни закон и обряд. Да не будет тебе лёгкой дорога – но не одна ты пойдёшь. Приими сию врочку – знак моего слова и заручение. Кто упрётся на имя Белоярины, тот и на меня станет.

Он достал малую сукну, на ней вышит был знак рода – простая петля нити, что видится лишь вблизи. Князь привязал ткань к оголовью седла Ольборы, как бы заручая её перед дорогой: не печать власти, а слово отца. Затем приложил ладонь к её лбу – не как заставление, но как благословение – и молвил короче:

– Помни старую формулу: не суди скоропалительно; закон – стальной меч, и им режутся и ложь, и правда. Иати с тобою власть моего слова.

Ольбора ответила мало – наклонилась, приняла знак и вставила его под плащ. Её губы сжались так, что костяшки побелели; в жесте том было не только послушание дочери, но и обещание: не подвести.

При воротах уже собрались те, кто должен был идти с нею. Первым явился Жданко стрелец, молодой, с щекой, где была старая зарубка – знак почти подвига. Он входил в разговоры громче, чем положено молодому человеку, и рече скоро, чтобы все слышали:

– Пусть их ловят на дороге; я же скажу – кто взял бересту, тот получит ответ в стали. Я шил лук и стрелы, и нет мне славы лучше, как рубить измену.

Слова его были резки; в них билась юная горячка, что годится в битве, но не во взвешенном суде. Ольбора посмотрела на него ровно; в взгляде её не было злобы, но было удержание:

– Суд не меч, – молвила она тихо. – Нам важна правда, не месть.

Жданко насмешливо рассмеялся, но не воскликнул; в том смехе слышалось не презрение к ней, а удивленье: княжна говорит как воин, что ли? Твердило же, ремесленник наш, подошёл с держанием иных годов: руки его были влекомы работой; на поясе висел молот и пила, и в складках плаща – обрывки шкур и мотки ниток. Лицо у него было смиренно, но глаза бодры.

– Что нам мниться, – молвил Твердило ровно. – Следы не любят громыху, а правду любят терпение. Рука мастера видит узел, что и волхв показал: рез изнутри – ремесленник может узнать. Не спеши к мечу, Жданко; прежде смотри и щупни.

Жданко сердито усмехнулся: мол, ремесленник советует не рубить. Между ними взникла лёгкая искра – не вражда, но столкновение укладов: честь и меч против точности ремесла.

Хмур же стоял в тени ворот, как бы вне света: бродник с Мутных Погостов, лицо его было сшито временем, глаза остры, как тонкая корка льда. Он молчал, и в молчании том была сила: он оглядывал дорогу, землю, рубцы на камне и трещины в ветвях. Никакого слова он не говорил, но взгляд его говорил: путь знаем не по крикам, а по следам.

Князь дал последние наставления: не судить без знака, не показывать слабости вражьим очам, хранить бережно уйму свидетелей. Он сказал ещё одно, что было важно для Ольборы: да упомянет она присягу ремесленников и жриц, да будет мирный суд, ибо народ устал от кровопролития. И повелел он Серёжу, надзирателю, идти с ними, дабы порядок не слепился в гневе.

Когда отряд вышел из ворот, город вздохнул, и двери за ними сомкнулись с тяжким гулом. Мы шли быстро сначала, по дороге, что вела к Криволесью; снег ещё держался в лощинах, а воздух был твёрд, как металл. Жданко напирал в корчах, подхвачивал слова и тянул разговор, как возница верёвку; Твердило шёл спокойно, то и дело поглядывая под копыта лошадей; Хмур шагал тихо, глядя на землю.

Путь был недалёк от детинца, когда мы нашли первый неприятный след. На обочине лежала разбитая телега, ось её поломана, колёса разбросаны; в крови были пятна – не свежие, но не старые; кто-то вытащил грузы. На покорёженном брусе был вырезан знак: похоже на метку хомогорцев – два пересекающихся рога, но исполнение иное: линия одна была не ровной, а с маленькою точкою в витке. Жданко скрючился и узнал в том знак врага.

– Хомогоры, – молвил он. – Ни дать ни взять.

Твердило вгляделся и покачал головой:

– Не совсем, – рече он. – Рука точна, но не ихняя. Смотри: точка в петле – это как подпись ремесленника; чужак ставит метку ровно, а здесь добавили знак, что мастером сделан.

Хмур присел, провёл пальцем по следу, и сказал тихо, будто не желая, чтобы ветер утащил слово:

– Кто доделал метку, тот знал, чему она служит. Не чужой печёт слою – ближний нашёл путь.

Мы молчали. В тишине слышался только скрежет колёс и где-то вдали – лай собак, что скорее тревожил, нежели успокаивал. Я вынул перо и записал примету: сломанная телега, точка в витке знака, следы рук, мастером сделанные. Всё это укладывало новую мысль: похититель не был простым мародёром; он знал знаки и умел подделывать их так, чтобы обвинить чужого.

Ольбора сжала губы; в взгляде её смешались гнев и расчёт. Она рече тихо, и голос её достиг каждого:

– Нам важно не догнать врага, а понять, кто подделал метку и зачем. Если это сделано, чтобы нас подставить, то след ведёт не к Каменным Холмам, а к дому нашему.

Жданко не захотел сразу уступить:

– А якщо нам идти за ними в глаза? – взывал он. – Дадим им знать цену. Меч утолит правду лучше любой книги.

– И потеряем след, – молвил Твердило, – ибо жизнь другая: кто громко подастся, тот и потеряет следы. Лучше вести тихо, осматривать, искать листки и черточки – по ним найдём руку.

Хмур поднялся и указал на землю у колёс; там лежал небольшой клочок бересты, смятый и потёканный грязью. Ольбора подошла, погладила пальцем края: на бересте виднелась тонкая черта – часть знака Завета, но не весь Ключ. Это был не тот Ключ-береста, что хранился в подвале, но полоска его берестяная, отрезанная, словно вырвана из целого.

Волхвове слова о резе изнутри пришли к ней в память вновь: перерезание нити изнутри – знак того, кто держал бересту в руке. Ольбора прижала клочок к сердцу и молвила тихо:

– Сей знак не полон; но он есть след. Кто бы ни делал сие, он знал узел родовой или хотел, чтобы мы так думали.

И прежде чем мы успели решить, куда повернуть, с юга донёсся глухой звук – горн, одинокий и затем другой за ним. Голоса поднялись вдалеке, как бы поднимали рать. И в тот миг, держа в руке клочок бересты, Ольбора увидела, что дело ныне не только о правде, но и о войне: на краю пути слышны были горны с юга.

Глава 4

В тот день, когда солнце спускалось к хребту и бросал его свет по крышам погоста как светильник по вёдрам, отряд наш пристал у перекрёстка, где сходились торги и пути. Погост сей был место старое и многословное: там менявшиеся купцы держали ладьи и тележные поклажи, там дети гоняли собак, там пахло котлами и смолой, и в воздухе висела торговая крикливость, томимая страхом. Я стоял при возах, перо в складке книгы, и записывал то, что видел; ибо дело летописца – не выдать толкование, а зафиксовать следы, да кто потом судит, тот сам взвесит меру слов моих. В лѣто то дни были тяжки и шумны; горн с юга ещё гремел в горле дороги, и люди шептали, как бы считывая знак беды в каждом ударе металла о металл.

Погостовой староста – муж седой, с морщинами, как следы борозд на поле – встретил нас у скамеек. Он прихрамывал, держа в руке трость, подпирая её ладонью, будто берёг голос. Я записал имя его, по старому обычаю, – звали его Саврас – ибо имена в книгах даются весом и вкусом: кто зовётся Саврас, тот, как правило, помнит и стражу, и цену хлеба.

– Что нова? – рече он, – и чаю ли вы за миром к нам пришли или за судом?

Ольбора сняла плащ, и ветер играл с краем её ткани; лицо её было ровно, но глаза горели рассудком. Она молвила спокойно, как положено княжне, что не ищет славы, а ищет след.

– Мы ищем путь и свидетелей: говорят, что по дороге шла телега, – рече она. – И кто видел в белой рубахе человека, да скажет, а кто что держал в телеге, да назовёт. Всё, что скажете, будет записано и будет свидетельством.

Торговцы и седельщики, стоявшие поблизу, понизили голоса. Один, молодой торговец по имени Ворон, с лицом смуглым от соли и солнца, отвечал сначала косно и отстранённо: – Был тут путь, да мечтал он уйти: видел я телегу с крытою поклажею. Человек в белой рубахе сидел, и плат его был чист, не как у купцов простых; он говорил мало. Телега шла к югу, а не к северу.

Другой, женщина, что продавала полотна – зовом её Марея, – приподняла клок платка и молвила так, что уши наши притихли:

– Проходил у нас человек, не местный; он купил свечи, да дешёвые, и дал за них серебро в охапку. Кавалок бересты, – громко не называла она слова, но я видел, как губы её шевельнулись. – Он спросил про дорогу на Каменные Холмы, да, но путь его свёлся не туда: он искал юг, и на нем был знак – на телеге – что я видела едва.

Ольбора слушала и не спешила обличать. Волхв Стожар стоял в тени, и глаза его, хоть и слабые, ловили малое; он взял слово мало, но то слово весило.

– Кто помнит знак тот, – молвил он, – посмотрит и скажет: если метка та дополнена точкою, то рука мастера была; если же метка ровна, то чужеземец. Нам важно понять, не кто зовёт нас вперёд мечом, но кто крутит нитку правды к дому.

Я выписал слова его, ибо в них был план. Торговцы, боясь сказать всё, склоняли головы и рассказывали по частям, как будто выдавливали молоко из тёмного пузыря: белая рубаха, крытая телега, поклажа, что несли в ней сосуды и ряд вещей, и человек, что платил внимательно.

Когда рассказали о белой рубахе, Твердило, ремесленник наш, снял с пояса молот и потёр ладони; он смотрел на следы на земле так же, как смотрят старые сапожники на подошву новой башмаки: ищут причину трещины.

– Часто ли здесь бывают чужие с белыми рубахами? – спросила Ольбора.

– Нечасто, – рече Марея. – Белые рубахи носят люди чинные или клирики. Но видел я знаки иные: возились с берестою, – сходит он в голосе её, – и кто-то кинул клочок на землю; я подняла его – он маленький, и на нём было начертано чутье, как бы подпись.

Клочок сей принесли нам. На нем была тонкая черта – часть родового знака, но не тот ключ, что хранилися в Святилище: это была часть, будто вырвана из большого куска. Волхв взял лупу и рассмотрел. Его ладони тряслись чуть; он не радовался тому, что узнал.

– Рез изнутри, – молвил он тихо. – То знак, что держал тот, кто знал узел. Но что сие за подпись? – он показал прикосновением на косяк. – Это ремесленническая дробь, не чужая воля.

Хмур тем временем ушёл в сторону, как обычно делал: его шаги были тихи, и взгляд его – остер. Он ушёл, будто проверять землю; возврат его обычно нес в себе ответы, которые слова не дают. Нельзя было держать его на виду: его дар быть вне света годился нам.

Меж тем староста Саврас велел привести клещ для опроса, и торговцы один за другим подходили к огню, где Ольбора внимала; я стоял близко и вписывал имена и слова, ибо свидетельства – то дерево, из коего строят суды. Разговор скользил о семье, о страхе, о том, что слова могут кинуть утрату на хлеб; многие держали рот замкнутым, ибо боялись не хомогорцев, а мести – мол, кто скажет имя, тому дом спалят, или ребёнка лишат хлеба.

И вот в тот час Хмур вернулся и показал палец в сторону дороги: он прошёл тихо по следам, и нашёл ту дорожную печать, что ведёт к югу.

– След возницы к югу идёт, – молвил он тихо. – Колёса левые, не северные. Кто-то хотел, чтобы мы шли на Каменные Холмы; но путь – к нашим южным болотам.

Слова его легли на разговор, как камень на воду; некоторые лица побледнели, и на губах у старосты сыграла неприязнь. Жданко, стрелец молодой и горячий, не стерпел.

– А що нам ждать? – вскрикнул он. – Ратуши и советы, а тем временем вора пускают вдаль! Я говорю: отсечь дорогу, взять человека и спросить именной резьбой – другими словами, мечом. Не пущу я, чтобы измена жила.

Ольбора посмотрела на него строго, но без гнева. Она знала цену слова: как меч может отнять жизнь, так и поспешный меч может отнять истину.

– Суд без знака – это кровь для крови, – молвила она ровно. – Нам важнее знать, кто дало знак, нежели рубить тень. Если уйдём мы горячо, то следы потеряем; если будем тихи, найдём узел. Мстить – просто; держать правду – трудней.

Твердило, который чинял сбрую, отвлёкся от своего ремесла и, покачав головой, приложил ладонь к ремню.

– Жизни людей, – молвил он тихо, – и есть наш долг. Не ради славы честь нося, а ради тех, кто с утра идёт за хлебом. Я чиню упряжь, потому что без колёс люди умрут; мне не по нраву, но голос его дрогнул: ремесленник говорил о простом, а в слове его было напоминание: кого мы судим, тот и может быть чьим; не стоит рушить дома ради догадки.

Спор их продолжался, но не до ссоры: Ольбора распорядилась поставить ночную стражу у телеги, а тело воза – осмотреть при свете факелов. Жданко получил приказ быть у ворот и не пустить ни одного чужака без разрешения; Твердило – отлатать поломанную ось и укрепить мешки; Хмур – идти с разведкой по следам, но не далеко, дабы не упустить знак.

Ночь опала быстро; мы затянули плащи, и огни торговцев померкли, один за другим. Воз подошёл к печи у крыльца, и в нем нашли мы поклажу: ткань, кувшины, сушёные корки, да ящик небольшой, запечатанный сургучем. Сургуч был не новый; на нём отпечаток был – печать, и в ней виднелись буквы и знак малого чиновника: круг, а в нём надпись – «ДЬЯЧЬКО СЕМЁН». Я, писец, узнал сей знак, ибо видел его в свитках: дьячок Семён – муж, служащий при канцелярии, что бывал у детинца и держал при себе бумагу и чернильницу. Печать та была знаком власти, не большой, но достаточной, чтобы открывать двери и держать слово.

Ольбора взяла печать в руку и рассмотрела. Её губы сжались, и на лбу выступили прожилки напряжения. Волхв молвил тихо:

– Печать эта – как нитка: если она в чужих руках, то знак того, что близкий помог; не всяк чужак имеет право печати.

Мне стало тяжко писать. Дьячок Семён был лицем знакомым; находка сей печати означала не просто груз в дороге, но связь с домом. Твердило, что стоял вблизи и слышал, коснулся молча лупы и сказал низким голосом:

– Печать человека канцелярского на поклаже чужой – не простое стечение. Кто носит такую печать, тот имел доступ к нашему хранилищу, или имел контакт с людьми, что держат в руках свитки. Мы стоим на пороге к худому: след ведёт к дому.

Жданко не мог унять пламени своего: он смотрел на печать, затем на Ольбору, и в нём шевельнулась мысль, что дело это требует меча. Ольбора же, крепко держа печать, молчала и дала слово Серёже, надзирателю, что буде расследование тихо и по порядку. Она велела немедленно послать гонца в Ладимир с отчётом о находке и с просьбою, чтобы имя дьячка Семёна было принесено к суду; но при том же она молвила тихо, чтоб нелюди не подняли крик: да не влечёт слух пустых рук к дому покой.

Я записал всё то, что видел: клочок бересты с подписью, след возницы, ведущий к югу, спор Жданка и молчание Ольборы, и печать Семёна, тяжкая в ладони княжны. В ту минуту, когда ночь стала толще и ветер перескочил через огни, горн снова донёсся с юга – не один, а ответный глас, и казалось, что он полон не только силы, но и приближающейся беды.

Кто держал печать в руках своих, тот имел доступ к дому; кто думал подставить нас, тот мог вложить чужой знак в поклажу; а кто трогал нить родовую, тот трогал корень нашего права. И вопрос, что висел над нами, был прост и тяжёл одновременно: чья же рука приложила печать к чужой телеге, и с какой целью? Мне, писцу, оставалось только одно: записать этот вопрос в книгу и ждать, кому надлежит дать ответ. А сердце моё слышало другой звук – не только глухой глас горна, но и шаги, что не далеко от погоста подходили; шаги, что могли быть либо людей, либо рати. После печати Семёна, весь мир между домом и дорогой стал иным. Кто из ближних поднял ручицу свою на правду – вот был вопрос, на который мы должны были ответ найти прежде, нежели меч возымеет суд.

Глава 5

Не с огонька привела меня память о том вечере, но с колена дуба: я видел корень, что вылезал из земли, как ребро древо; по нему и шли мы, дабы не сломать тропу. Дорога в Криволесье стала узка; деревья сомкнулись над ней, и корни искривляли копыто, как будто сама земля просила осторожности. Вечер надвигался червлёный и холодный – ни солнца, ни тепла, а только серый край неба и запах гнили от старых листов. Каждый шаг казался событием, и малый звук в чаще принимался нами как голос вестника: крыса, сломанная ветка, чей-то откашлившийся стон в ветвях – всё служило известием, что лес хранит глаза и уши чужие. Я шел позади, держа перо в складке книги и записывая, ибо обязан летописца – сводить весть, когда придёт срок суду и памяти.

Мы шли цепью: впереди Ольбора на коне, простой плащ её стыл к седлу; за нею Волхв медленно, как шаг старой песни; далее Жданко с луком, Твердило с молотом и мешком ремесленным, Хмур шел вдоль кромки дороги, почти в тени стволов, и несколько дружинников, которых послал Сережа, держали порядок. Никто не говорил много; язык был короток, слова экономились – не от скупости, а ради внимания.

Княжна шла без украшений, но с тем знаком тяжести, который не кладут на плечи праздных: она держала узел бересты при очи, будто он был компасом в руке. Волхв временами прикасался к краю узла и молвил тихо: «Смотри, где нить играет; по ней и пойдет след». Так шли мы, и лес становился гуще; свет тоньше, тьма тверже. Когда тропа привела нас к развилке, мы замедлились, и Жданко, прищурив око, шагнул на корень.

Продолжить чтение