Да здравствует фикус!
Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею денег, я – ничто. И если я раздам все имущество мое, дабы накормить бедных, и отдам тело мое на сожжение, а денег не имею, нет мне в том никакой пользы. Деньги долго терпят, милосердствуют; деньги не завидуют, деньги не превозносятся, не гордятся, не бесчинствуют, не ищут своего, не раздражаются, не мыслят зла, не радуются неправде, а сорадуются истине, всё покрывают, всему верят, всего надеются, всё переносят… А теперь пребывают сии три: вера, надежда, деньги, но деньги из них – большее.
I КОРИНФЯНАМ XIII (адаптировано)[2]
Часы пробили половину третьего. В задней комнате книжного магазина Мистера МакКични, предназначавшейся для сотрудников, Гордон – Гордон Комсток, последний потомок семейства Комстоков, сидел, навалившись на стол, и пощёлкивая большим пальцем, открывал и закрывал чырехпенсовую пачку сигарет «Плэйерз Уэйтс». Вид у двадцатидевятилетнего молодого человека был уже довольно потрёпанный.
Перезвон других часов, с фасада «Принца Уэльского», что располагались дальше, на другой стороне улицы, расшевелил застоявшийся воздух. Гордон сделал над собой усилие, сел прямо и убрал пачку сигарет во внутренний карман. Ему до смерти хотелось курить, но осталось всего четыре сигареты. Сегодня среда, а до пятницы никаких денег не предвидется. Протянуть сегодня весь вечер без табака будет чертовски трудно, да и завтрашний день тоже.
Заранее предчувстсвуя тоску бестабачных часов, он поднялся и направился к двери – небольшая хрупкая фигурка человека тонкого в кости с нервными телодвижениями. Куртка на правом рукаве протёрлась, пуговица посередине отсутствует. Фланелевые брюки из магазина готовой одежды заляпаны и потеряли форму. Подошва туфель, даже если посмотреть сверху, определенно нуждается в замене.
Когда Гордон поднялся, в кармане брюк звякнули деньги. Он точно знал, какая там сумма. Пять с половиной пенсов: два с половиной и трехпенсовик. Он помедлил, достал трехпенсовую монетку и посмотрел на нее. Чертовски бесполезная штука! И черт меня дернул ее взять! Произошло это вчера, когда он покупал сигареты. «Вы не против трехпенсовой монетки, сэр?» – прочирикала эта сучка – продавщица в магазине. И он, конечно же, позволил ей всучить себе эту монету. «Конечно, не против!» – ответил он. Вот идиот, чертов идиот!
Он с горечью признал, что у него на всё про всё только пять с половиной пенсов, три пенса из которых он даже не может потратить. Ну как можно что-либо купить на этот трехпенсовик? Это не монета, а так, поиграться. Когда достаешь её из кармана, выглядишь круглым дураком, если она не в горсти с другими. «Сколько?» – задаешь ты вопрос. – «Три пенса», – отвечает продавщица. И тогда ты шаришь в кармане и извлекаешь оттуда эту нелепую штучку, которая сама собой пристала к концу пальца как фишка в игре тедлиуинк. Продавщица фыркает. Она сразу же догадывается, что у тебя остался всего лишь этот трёхпенсовик. Она оглядывает монету быстрым взглядом – не прилип ли к ней кусочек рождественского пудинга, – а ты следишь за всем этим, задрав нос кверху, и больше никогда не заходишь в этот магазин. Нет уж! Не будем тратить наш трёхпенсовик. Осталось два пенса и полпенни – два пенса и полпенни до пятницы.
Был тихий послеобеденный час, когда редкий посетитель заглядывает в магазин, а то и вовсе никто не появляется. Один Гордон пребывал сейчас здесь, среди семи тысяч книг. Маленькая темная комнатка, пропахшая пылью и застарелой бумагой, до краев заполнена книгами, в большинстве своём старыми и непродаваемыми. На верхних полках под потолком стопками дремали на боку большие тома устаревших энциклопедий, почти как ряды гробов в общих могилах. Гордон отодвинул синюю, насквозь пропылившуюся штору, служившую вместо дверей в проходе в другую комнату. В этой второй, лучше освещенной, располагалась библиотека с выдачей книг на дом. Одна из тех библиотек, что выдают книги «за два пенни и без залога», столь популярная у любителей «заигрывать» книжки. Конечно же, никаких книг, кроме романов. И каких романов! Ничего не скажешь, дело вкуса.
Все восемь сотен выстроились рядами с трех сторон до самого потолка, ряд за рядом кричаще-ярких продолговатых корешков, словно стены были построены из выложенных вертикально разноцветных кирпичей. Книги расставлены в алфавитном порядке. Арлен, Бэрроуз, Дипинг, Делл, Франкау, Голсуорси, Гиббс, Пристли, Саппер, Уолпоул. Гордон смотрел на них с холодной ненавистью. В данный момент он ненавидел все книги, и романы в особенности. Страшно подумать обо всем этом нудном, полусыром хламе, собранном в одном месте. Пудинг, засаленный пудинг. Восемь ломтей пудинга, замуровавшие его в пудингокаменном склепе. Тягостная мысль. Он прошел через открытую дверь в главную часть мазагина. Входя туда, пригладил волосы. Привычное движение. В конце концов, за стеклянной дверью могут оказаться девушки. Внешне Гордон не производил впечатления. Высотой он всего в пять футов и семь дюймов, а так как волосы у него, как правило, слишком длинные, создавалось впечатление, что голова чересчур велика для такого тела. Подсознательно он всегда помнил о своем небольшом росте. Когда понимал, что кто-то на него смотрит, он сразу выпрямлялся, выставлял грудь вперёд и принимал надменный вид, который время от времени вводил в заблуждение простолюдинов.
Однако снаружи никого не было. У этого большого помещения, в отличие от остальных комнат магазина, вид элегантный и дорогой. Здесь располагались две тысячи книг, а самые эксклюзивные выставлялись в витрине. Справа – специальная витрина для детских книг. Гордону не хотелось смотреть на пыльную курточку Рэкхемовского героя и сказочных деток, расхаживавших, как Венди, на поляне с колокольчиками.[3] Он уставился на улицу за стеклянной дверью. Гнусный день, и ветер поднимается. Свинцовое небо, скользкий булыжник мостовой. Был День святого Эндрю, тринадцатое ноября. «МакКэчни» расположился на углу площади странной формы, где сходились четыре улицы. Слева, в поле зрения благодаря стеклянной двери, был огромный вяз, сейчас без листвы, чьи многочисленные ветви образовывали на фоне неба кружево светло-коричневого оттенка. Напротив, рядом с «Принцем Уэльским», – высокие щиты, завешенные рекламой запатентованной еды и запатентованных лекарств, призывающих вас сгноить свои внутренности с помощью той или иной синтетической дряни. Галерея монстрообразных кукольных личиков – пустых розовых личиков, полных глупого оптимизма. «Вкуснейший соус», «Чипсы к завтраку» («Детки без ума от этих чипсов!»), «Красное Бургундское!», «Шоколад Витамолт», «Бовекс». Из них из всех «Бовекс» раздражал Гордона больше всего. Очкастый клерк с крысиным личиком, с волосами, блестящими как лакированные штиблеты, сидел в кафе с кружкой белого «Бовекса» и скалил зубы. «Роланд Бутта наслаждается едой с „Бовексом“». Рассказывайте сказки!
Гордон перевел взгляд на дверь. С потускневшего от пыли стекла на него смотрело его собственное отражение. Нехорошее лицо. Еще и тридцати нет, а уже поизносившееся. Бледное, с горькими, неизгладимыми складками. Лоб, правда, высокий, как говорится, «хороший» лоб, да вот подбородок маленький, заостренный. Лицо в целом из-за этого получается скорее грушевидной формы, чем овальной. Волосы мышиного цвета, неопрятные, рот неприветливый, глаза коричневато-зеленоватые. Он опять перевел взгляд вдаль. Последнее время он терпеть не мог зеркала. Снаружи все мрачно-холодное. Трамвай, словно хриплый лебедь из стали, скрипя скользит над булыжной мостовой, а пробудившийся ветер сметает обрывки растоптанных листьев. Он закрутил в вихре ветки вяза, вытянул их к востоку. Постер с рекламой соуса порвался с краю; бумажная лента судорожно трепещет, словно флажок на ветру. И справа, в переулке, голые тополя, выстроившиеся вдоль тротуара, тоже резко склонялись под порывами ветра. Противный сырой ветер. В его порывах слышится угрожающая нотка – первое ворчание злой зимы. В голове Гордона вот-вот готовы родиться две строчки стихотворения.
«Здесь какой-то там ветер… к примеру, угрожающий ветер? Нет, лучше – злобный ветер. Злобный ветер всюду дует… нет, лучше – ветра злобного порывы… какие-то там тополя… податливые тополя? Нет, лучше – нагие тополя. Это созвучно: злобные – нагие? Да не важно! Тополя нагие, склонились… Вот и хорошо».
- Здесь ветра злобного порывы
- Нагие клонят тополя.
Неплохо. Хотя «тополя» черта с два зарифмуешь. Но в запасе всегда есть «земля». Вот так с рифмой к слову «air» бился каждый поэт со времен Чосера. Однако творческий порыв Гордона быстро заглох. Два пенса полпенни и трёхпенсовик – два пенса полпенни. Вязкая тоска заполонила все его мысли. Не может он справиться с этими рифмами и прилагательными. Не может, когда у него в кармане два пенса и полпенни.
Он опять сфокусировал взгляд на двух рекламных плакатах напротив. Мерзкая дрянь. Были свои причины, чтобы их ненавидеть. Он механически перечитал надписи. «Красное Бургундское – вино для британцев», «От этого соуса ваш муженек будет не переставая улыбаться», «Иди в поход на целый день с одной плиткой Витамолта», «Ты высоколобый? – Причина в „Дарндаффе“», «Детки без ума от этих чипсов», «Пародонтит? Только не у меня!», «Роланд Бутта наслаждается едой с Бовексом».
Ха! Вот и покупатель! По крайней мере, потенциальный покупатель. Гордон приосанился. Стоя около двери, можно увидеть размытую картину того, что происходит снаружи, оставаясь при этом незамеченным. Гордон рассматривал потенциального покупателя.
Приличный мужчина средних лет, в черном костюме, в котелке, с зонтом и портфелем – провинциальный адвокатик или городский служащий уставился на витрину своими бесцветными глазищами. Вид у него виноватый. Гордон проследил за направлением взгляда незнакомца. Ах! Вот оно что! Он пронюхал об этих первых изданиях Д.Г. Лоуренса, что стоят в том дальнем углу. Потянуло на непристойности, ясное дело. Прослышал откуда-то о «Леди Чаттерлей».[4] Плохое у него лицо, подумал Гордон. Бледное, тяжелое, расплывшееся, профиль совсем плох. По виду – валиец. Похоже, сектант какой-нибудь. У него и складки в уголках рта типично как у инакомыслящих. У себя дома – председатель местного Союза борьбы за чистоту нравов или Приморского комитета бдительности (тапочки на резиновой подошве и электрический фонарик – высматривает целующиеся парочки на пляжном параде), а теперь вот в городе, решил покутить. Хотелось бы, чтобы он зашел. Продам ему экземпляр «Женщины в любви». Как он потом разочаруется!
Так нет же! Валийский адвокат сдрейфил. Засунул зонтик под мышку и, развернувшись, удалился с видом праведника. Но сегодня же вечером, когда в темноте не будет видно, как он краснеет, прокрадется в какой-нибудь секс-шоп и купит «Веселые штучки в Парижском монастыре» Сэди Блэкис.[5]
Гордон отвернулся и пошёл к книжным полкам, расположившимся слева, у выхода из библиотеки, где стояли новые или почти новые книги – яркое цветовое пятно, которое, по замыслу, должно было привлечь каждого, кто заглянул в стеклянную дверь. Гладкие, без единого пятнышка, корешки этих книг, казалось, так и стремились к тебе со своих полок. «Купи меня, купи меня!» – кричали они. Свеженькие романы прямо из печати – невесты, еще не тронутые, тоскующие по ножу для бумаги, который лишит их девственности, – и переизданные экземпляры, как молодые вдовушки, еще цветущие, но уже не девственницы; и здесь и там, в группах по полдюжины, жалкие старые девы, «остатки», все ещё с надеждой сохраняющие долго оберегаемую девственность. Гордон отвёл глаза от «остатков». Они вызывали неприятные воспоминания. Было продано всего сто пятьдесят три экземпляра его единственной несчастной книжечки, опубликованной им самим два года назад, после чего она была отправлена в «остатки», и даже из «остатков» ее никто больше не покупал. Он прошел мимо новых изданий и остановился перед располагавшимися к ним под прямым углом полками, заполненными в основном букинистическими книгами.
Справа наверху шли стеллажи с поэзией. На тех, что оказались перед ним, стояла проза, вся вперемешку. Эти книги были рассортированы в зависимости от высоты их расположения, от чистых и дорогих, что стояли прямо перед глазами, до выцветших и дешевых – наверху и внизу. Во всех книжных магазинах одна и та же дикая дарвиновская борьба, в которой труды людей ныне живущих тянутся на тот уровень, что перед глазами, а работы умерших идут либо вверх, либо вниз – вниз, в Геенну огненную, или вверх, на трон; однако какое бы положение они ни заняли – их не замечают. В самом низу на полках тихо загнивают «классики», вымершие монстры Викторианской эпохи. Скотт, Карлайл, Мередит, Раскин, Патер, Стивенсон – их имена уже трудно разобрать на широких немодных переплётах. На верхних полках, где их почти не разглядеть, спят пухлые биографии герцогов. Под ними, всё ещё пользующаяся спросом и вследствии этого расположенная в зоне досягаемости, – «религиозная» литература, всех направлений и вероисповеданий – в общей массе, без дискриминации. «Мир за пределами нашего сознания» от автора «Дух коснулся меня своими руками». «Жизнь Иисуса Христа» английского богослова Фаррара. «Иисус – первый ротарианец». Последная книга отца Хилари Честната о пропаганде католицизма. Религия всегда продаётся при условии, что она достаточно сентиментальна. Еще ниже, прямо на уровне глаз, – современная литература. Пристли, из последнего; книжонки Динки с переизданными шуточками, бодрящий «юмор» от Герберта, Кнокса и Милна. Еще и кое-какое чтиво для особо умных. Роман или пара – Хэмингуэйя, Вирджиния Вульф. Соблазнительные переиначенные псевдобиографии Стрейчи. Презрительные, изящные книжечки о проверенных художниках и проверенных поэтах, написанные этой молодой зверской порослью, что так элегантно перекочёвывает из Итона в Кембридж, а из Кембриджа в литературные обозрения.
Мрачным взглядом Гордон окинул стеллажи с книгами. Он ненавидел все книги, старые и новые, сверхумные и непритязательные, высокопарные и весёлые. Один их вид наводил его на мысль о собственном бесплодии. Ну вот он здесь, предположительно, «писатель», а сам и «писать» не может! И вопрос вовсе не в том, что его не печатают. Он просто ничего не выдаёт, или почти ничего. А вся эта чушь, загромождающая полки, она, по крайней мере, существует. Она – своего рода достижение. Даже Деллз и Дипингз по крайней мере выдают свою ежегодную порцию печатной продукции.[6] Но больше всего он ненавидел вот эти высокомерные «культурные» книжечки – критику и обозрения. Такого рода вещички этот зверский молодняк из Кембриджа строчит чуть ли не в полусонном состоянии. Да он, Гордон, и сам мог бы так писать, будь у него чуть побольше денег. Деньги и культура! В такой стране, как Англия, ты точно также не можешь быть культурным без денег, как не можешь вступить в Кэвэлри клаб.
Инстинктивно, совсем как ребенок, который раскачивает шатающийся зуб, он вытащил внушительного вида том – «Некоторые черты итальянского барокко» – открыл его, прочитал абзац и засунул обратно со смешанным чувством отвращения и зависти. Это разрушительное всезнайство! Эта ядовитая изысканность типчика в роговых очках! И деньги, которые за этой изысканностью стоят! И в конечном итоге, что за ней, если не деньги? Деньги на подобающее образование, деньги на влиятельных друзей, деньги на досуг и спокойствие, деньги на путешествия по Италии. Деньги пишут книги, деньги их и продают. О, Боже, не давай мне добродетелей – дай мне денег. Только денег.
Он позвенел монетками в кармане. Ему почти тридцать, а он ещё ничего не сделал. Только жалкая книжечка стихов, которая, как первый блин комом, получилась и того хуже. И с тех самых пор, вот уже целых два года, он блуждает по лабиринтам ужасной поэмы, которая ни капли не продвинулась, и которая, как он понимал в минуты просветления, никогда дальше и не продвинется. Ему не хватает денег, да, это просто нехватка денег – это она отбирает у него способность «писать». Он ухватился за эту мысль, как за постулат веры. Деньги, деньги… Это всё деньги! Да разве сможешь ты вложить себя всего хоть бы и в грошовый рассказик, который пишешь, если у тебя нет денег? Выдумка, энергия, остроумие, стиль, очарование – за всё это нужно платить по полной программе. И тем не менее, осмотр полок в какой-то степени успокаивал Гордона. Как много выцветших нечитаемых книг! В конце концов, мы все в одной лодке. Memento mori. И вас, и меня, и тех заносчивых молодых людей из Кембриджа ждет одно и то же – забвение, хотя, возможно, тех молодых из Кембриджа оно подождет подольше. Он посмотрел на потускневшие от времени тома классиков у себя под ногами. Мертвы, все они мертвы. Карлайл и Раскин, Мередит и Стивенсон – мертвы все, сгнили по милости Божией. Он оглядел выцветшие названия. Собрание писем Роберта Льюиса Стивенсона. Ха-ха! Вот это здорово. Собрание писем Роберта Льюиса Стивенсона! Сверху почернело от пыли. Искусство, ты есть прах, и в прах возвратишься.[7] Гордон пнул том Стивенсона. Эй ты, искусство, старая фальшивая монетка! Остывший труп, хоть и шотландец.
Дзинь! Дверной колокольчик. Гордон обернулся. Двое посетителей. В библиотеку. Сутулая, пришибленного вида женщина из низшего класса, похожая на вывалявшуюся в грязи утку, которая роется в мусоре. Ввалилась внутрь, неуклюже управляясь со своей корзинкой. Вместе с ней запрыгнула, словно маленький пухленький воробушек, женщина самого что ни на есть среднего класса, неся под мышкой экземпляр «Саги о Форсайтах», – названием наружу, чтобы все прохожие могли оценить её незаурядность.
С лица Гордона тут же испарилось кислое выражение. Он приветствовал посетителей с отеческой манерой семейного доктора, которая у него была припасена для подписчиков библиотеки.
– Добрый день, мисс Уивер. Добрый день, мисс Пенн. Что за ужасная погода!
– Отвратительная! – отозвалась мисс Пенн.
Гордон отошёл в сторону, чтобы дать им пройти. Мисс Уивер перевернула свою корзинку, из которой вылетела на пол книжка Этель М. Делл «Серебряная свадьба». Птичьи глазки мис Пенн при этом ярко блеснули. Она лукаво улыбнулась Гордону за спиной мисс Уивер, как интеллектуал интеллектуалу. Делл! Это такая низость! Все эти книги, которые читают низшие сословия! Гордон понимающе улыбнулся в ответ. Они прошли в библиотеку, интеллектуал обмениваясь улыбкой с интеллектуалкой.
Мис Пенн положила «Сагу о Форсайтах» на стол и развернулась к Гордону своей воробьиной грудкой. Она всегда была с ним очень любезна, и обращалась к нему «мистер Комсток», хоть он и был просто продавец, и всегда вела с ним разговоры о литературе. Прямо масонский союз интеллектуалов.
– Надеюсь, вы получили удовольствие от «Саги о Форсайтах», мисс Пенн?
– Эта книга – абсолютное очарование, мистер Комсток! А знаете, что заставило меня перечитывать её в четвёртый раз? Эпичность. Это же настоящий эпос!
Мисс Уинтер рылась в книгах – у неё не доставало ума сообразить, что они расставлены в алфавитном порядке.
– Не знаю, что и почитать на этой неделе, всё уж перечитала, – раздалось из её не совсем чистого рта. – Дочка моя всё хочет, чтоб я попробовала Дипинга. Она от него без ума. А вот зять-то, тот больше за Берроуза. Я и не знаю, не уверена.
При упоминании о Берроузе лицо мисс Пенн исказила гримаса. Она демонстративно повернулась спиной к мисс Уивер.
– Я так чувствую, мистер Комсток, что в Голуорси есть нечто громадное. Он столь широк, столь универсален, и в то же время такой английский по духу, так человечен. Его книги – подлинный документ человечности.
– Так же, как и Пристли, – сказал Гордон. – Я думаю, что Пристли чрезвычайно хороший писатель. Вы так не считаете?
– О, да! Это такая громада, он так широк, так человечен! И такой английский – по существу!
Мисс Уивер разжала губы – за ними показались три одиноких жёлтых зуба.
– Подумала я тута, лучше уж прихвачу еще одного Делла, – сказала она. – У вас же тута есть еще Делл. Или нету? Должна сказать, мне и вправду в удовольствие читать Делла. Так вот и скажу своей дочке-то, «Сами мол читайте своих дипингсов и берроузов. А мне Делла подавай». Так и скажу.
Динг Донг Делл! Герцог Дор Лабрадор! – Глаза мисс Пенн подали сигнал об умной иронии. Гордон сигнализировал в ответ. Нужно держаться с мисс Пенн – клиент хороший и постоянный.
– О, конечно же, мисс Уивер. У нас есть целая полка с книгами Этель М. Делла. Хотите взять «Желание всей его жизни»? Или вы, возможно, ее уже читали. Тогда как насчёт «Алтаря чести»?
– Меня интересует, есть ли у вас что-нибудь из последних книг Хью Уолпола? – поинтересовалась мисс Пенн. – Я на этой неделе настоена на что-то эпическое, что-то громадное. А теперь, знаете ли, я считаю Уолпола действительно великим писателем. Ставлю его вторым сразу после Голсуорси. В нём есть что-то такое громадное. И при этом он всё же такой человечный.
– И такой английский – по существу, – добавил Гордон.
– О, конечно! Такой английский – по существу!
– А дай-ка я опять возьму «Путь орла», – сказала в конце концов мисс Уивер. – Похоже, «Путь орла» никогда не надоест. Так ведь?
– Конечно, книга удивительно популярная, – заметил дипломатично Гордон, переглянувшись с мисс Пенн.
– О да, удивительно! – иронично отозвалась мисс Пенн, не отводя глаз от Гордона.
Он взял с каждой по два пенса и отправил их восвояси вполне довольными – мисс Пенн с «Роуг Херрис» Уолпола и мисс Уивер с «Путём орла».
Гордон вернулся в другую комнату и подошел к полкам с поэзией. Меланхоличное очарование таили для него эти полки. Там была и его собственная жалкая книжечка. Конечно же, под небесами, на самом верху, среди непродаваемых. «Мыши» Гордона Комстока, преступно маленького формата в одну восьмую долю листа, ценой в три с половиной шиллинга, сниженной теперь до одного. Из тринадцати круглых дураков, которые писали на нее рецензии (а в «Литературном приложении Таймс» даже нашли её «исключительно многообещающей») никто так и не заметил тонкой насмешки в её названии. И вот, спустя два года, он в книжном магазине МакКечни, и ни один из покупателей, ни один единственный, никогда даже и не снял «Мышей» с полки.
Здесь было пятнадцать или двадцать полок с поэзией. Гордон находил их «прокисшими». По большей части барахло. Чуть выше уровня глаз, уже на подходе к небесам и забвению, были поэты годов ушедших, звёзды его ранней юности. Йейтс, Дэвис, Хаусман, Томас, Де Лаа Мар, Гарди. Мертвые звезды. Под ними, прямо на уровне глаз, стояли петарды, разорвавшиеся в последние минуты. Элиот, Паунд, Оден, Кэмпбелл, Дэй Льюис, Спендер. Очень подмокшие петарды, такая вот компашка. Мертвые звёзды наверху, подмокшие петарды пониже. Хоть когда-нибудь найдётся у нас вновь писатель, которого стоит почитать? Но Лоуренс был нормальным, и еще Джойс, перед тем как у него крыша поехала. И если у нас все-таки и найдётся писатель, которого действительно стоит почитать, узнаем ли его мы среди развалов мусора, столкнувшись с ним лицом к лицу?
Дзинь! Колокольчик у двери. Гордон обернулся. Ещё один покупатель. Женоподобной походкой вошёл молодой человек лет двадцати с золотистыми волосами. Денежный, это очевидно. Прямо в золотистой ауре от денег. Раньше он в магазин не заходил. Гордон принял джентельменско-подобострастный вид, специально припасённый для новых покупателей. Он повторил стандартные фразы:
– Добрый день. Чем я могу вам помочь? Вам нужна какая-то конкретная книга?
– О, нет. Пхактически нет, – ответил женоподобный картавя. – Можно мне пхосто посмотхеть? Не мог не соблазниться вашей ветхиной. Питаю слабость к книжным магазинам. Поэтому я пхосто залетел сюда… тип-топ.
Ну и вылетай обратно, Голубой. Однако Гордон улыбнулся культурной улыбкой, как книголюб книголюбу.
– О, да. Пожалуйста. Мы рады, когда люди заходят посмотреть. Поэзия вас, случайно, не интересует?
– Конечно! Я обожаю поэзию!
Ну конечно! Паршивый мелкий сноб. А одет с художественным вкусом. Гордон выудил с полки поэзии «худенький» красный томик.
– Вот это только что вышло. Возможно, вас заинтересует. Переводы, некоторые очень даже нестандартные. Переводы с болгарского.
А теперь – очень тонко. Нужно предоставить его самому себе. С покупателями именно так нужно себя вести. Не суетись вокруг них; дай им минут двадцать – пусть присмотрятся. Тогда они почувствуют себя неловко и что-то купят. Гордон, приняв независимый вид, свойственный джентльмену, благоразумно отошел к двери, чтобы не мешаться у Голубого под ногами.
За окном скользкая улица выглядела серой и мрачной. Откуда-то из-за угла донёсся цокот копыт – холодный, пустой звук. Тёмные столбы дыма из труб, подхваченные ветром, изогнулись и покатились вниз по покатым крышам.
- Здесь ветра злобного порывы
- Нагие клонят тополя,
- Его бичи хлестают трубы
- И дым стелится тра-ля-ля (что-то типа дымной завесы).
Неплохо. Но запал прошёл. Взгляд Гордона опять упал на рекламу на другой стороне улицы. Даже появилось желание посмеяться над всеми этими постерами – уж такие они слабенькие, не живы – не мертвы, такие неаппетитные. Трудно себе представить, что кто-то может клюнуть на такое! Прям суккубы с прыщавыми задницами![8] Но эти картинки в то же время вгоняли его в депрессию. Всё из-за поганых денег, эти поганые деньги везде и всюду. Гордон украдкой взглянул на Голубого, который отчалил от стеллажей с поэзией и достал большую дорогущую книгу о русском балете. Он держал ее в своих розовеньких, не приспособленных для цепкой хватки лапках, словно белочка орешек, и изучал фотографии. Гордон знал этот тип людей – денежные молодые люди из «артистической среды». Сам по себе явно не художник и не артист, но болтается вокруг да около; завсегдатай студий, любитель поболтать о скандальных историях. Однако привлекательный среди своих гомосексуалов. Кожа на шее сзади гладенькая, шелковистая, перламутровая, как внутри раковины. С доходом в пять сотен в год такой кожей не обзаведешься. Такого типа очарование, такой лоск – удел людей денежных. Деньги и очарование… попробуй, отдели одно от другого!
Гордон подумал о Рейвелстоне, своём очаровательном богатом друге, редакторе «Антихриста», от которого он был без ума, но с которым встречался не чаще двух раз в месяц. Он подумал о Розмари, девушке, которая его любила, обожала… но которая, тем не менее, никогда с ним не спала. Деньги, опять они. Всё из-за денег. Любые отношения между людьми нужно покупать за деньги. Если у тебя нет денег, мужчинам до тебя нет дела, женщины тебя не любят. Да, им нет до тебя никакого дела и они тебя ни капли не любят. И как же они правы, в конце-то концов! Ибо безденежный, ты не достоин любви. Если говорю я языками человеческими и ангельскими… но дальше: если у меня нет денег. А я-то не говорю языками человеческими и ангельскими.
Он снова посмотрел на рекламные постеры. И как же он их ненавидел! Вот этот, например, про Витамолт. «Иди в поход на целый день с одной плиткой Витамолта!» Юная парочка, парень и девица, – все из себя такие чистенькие, волосы живописно развеваются на ветру, – лезут через ограждение на фоне сассекского пейзажа. И что за лицо у этой девицы! Что за дикая радость сорванца на нём! Типа девочек, что любят невинные развлечения. Всем ветрам навстречу. Шортики цвета хаки в обтяжку, но это совсем не значит, что тебе можно ущипнуть её за зад. А рядом с ними этот Роланд Бутта. «Роланд Бутта наслаждается едой с „Бовексом“». Гордон стал рассматривать картинку с привиредливостью охваченного ненавистью человека. Идиотское ухмыляющееся лицо, как у самодовольной крысы, лоснящиеся волосы, дурацкие очки. Вот он, Роланд Бутта, наследник ушедших поколений, прям герой Ватерлоо, Роланд Бутта – эталон Современного человека, каким хочет выдеть его хозяин: послушненький поросеночек в мире денег, попивающий Бовекс.
Мелькают лица, пожелтевшие от ветра. По площади прозвенел трамвай, и часы на «Принце Уэльском» пробили три. Парочка стариков в длинных, прямо до земли, засаленных пыльниках, – то ли бродяга, то ли попрошайка с женой – шаркающей походкой направляются к магазину. Судя по всему, книжные воришки. Нужно присматривать за коробками, что на улице. Старик остановился в нескольких ярдах на обочине, а его жена подошла к двери. Она толчком распахнула дверь и сквозь седые пряди волос взглянула на Гордона одновременно со злобой и с надеждой.
– Книги покупаете? – в её хриплом голосе прозвучала настойчивость.
– Иногда покупаем. Всё зависит от книг.
– Ну у меня-то прелестные книжки.
Голубой через плечо бросил на неё неприязненный взгляд и отошёл на шаг, подальше в угол. Старуха извлекла из-под пыльника небольшой засаленный мешочек. Прошла вперёд, со звоном захлопнув за собой дверь. Она доверительно подошла к Гордону поближе. От неё пахло прогорклым хлебом, очень-очень прогорклым.
– Вот эти возьмёте? – спросила она, сжимая в руке мешок. – За всё про всё полкроны.
– Что это за книги? Позвольте мне их посмотреть.
– Прелестные, – выпалила она и согнулась над открытым теперь мешком, из которого вырвалась резкая струя запаха прогорклого хлеба.
– Во! – воскликнула она и сунула охапку грязных книжек чуть ли не в лицо Гордону.
Это была подборка романов Шарлотты Йондж, издание 1884 года. Вид у книжек был такой, словно на них многие годы кто-то спал. Гордон, не выдержав, отступил назад.
– По всей видимости, мы не можем их купить, – коротко ответил он.
– Чё так, не можем купить? Это ещё почему?
– Потому, что мы не можем их использовать. Такие книги не продаются.
– Чё я тогда вытаскивала их из мешка? – злобно наступала старуха.
Гордон встал с другой стороны, чтобы уйти от запаха, и, не говоря ни слова, распахнул дверь. Спорить нет смысла. В магазин весь день заходят люди такого типа. Старуха, злобно сгорбившись, ворча, вышла из магазина и подошла к мужу. Тот постоял, откашлялся, да так смачно, что слышно было за дверью. Сгусток слизи белым язычком высунулся у него изо рта, после чего был низвергнут в сточную канавку. Потом эти двое поплелись прочь; старые существа, в своих засаленных пыльниках, закрывавших их полностью, до самых пят, они походили на двух жуков.
Гордон смотрел им вслед. Они всего лишь побочные продукты, отбросы в царстве денег. По всему Лондону десятками тысяч плетутся такие вот старики, ползут, как грязные жуки, к своим могилам.
Гордон пристально вглядывался в некрасивую улицу. Сейчас ему кажется, что на такой улице, как эта, и в таком городе, как этот, жизнь любого человека должна быть бессмысленной и невыносимой. Ощущение разложения, упадка, свойственное нашему времени, в нём развито очень сильно. Каким-то образом оно переплеталось с рекламными плакатами напротив. Теперь он смотрит более пристальным взглядом на эти большие ухмыляющиеся лица. В конце концов, в них не просто полнейшая глупость, жадность и вульгарность. Рональд Бутта, блестя в улыбке своими вставными зубыми, кажется оптимистичным. Но что стоит за его ухмылкой? Отчаяние, пустота, предвестники смерти. И разве не видно – если ты умеешь смотреть, – что за этим скользким самодовольством, за этим хихиканьем толстопузой тривиальности, нет ничего, кроме пугающей пустоты, кроме тайного отчаяния? Тяготение к смерти в современном мире. Акты суицида. Засунутые в газовые духовки головы в изолированных ото всех маленьких квартирках. Презервативы и противозачаточные средства. И эхо будущих войн. Вражеские самолёты, летающие над Лондоном, угрожающий рёв пропеллеров, грохот разрывающихся бомб. И всё это написано на лице Роланда Бутты.
Идут новые покупатели. Гордон отходит от окна, принимает джентельменски-подобострастный вид. Звякает дверной колокольчик. Вплывают две леди из высшего слоя среднего класса. Одна – розовенькая и цветущая, лет тридцати пяти, с пышной грудью, выпирающей из-под её беличьей шубки, источает исключительно женственный запах «Пармских фиалок». Вторая – среднего возраста, грубоватая и тёмнолицая, как карри, – вероятно, из Индии. Следом за ними неопрятный, темноволосый молодой человек проскользнул в дверь незаметно, как кот. Он – один из лучших покупателей магазина – такое перелетающее с места на место одинокое существо, слишком застенчивое, чтобы завести разговор, которому с помощью каких-то странных манипуляций удаётся всегда выглядеть так, будто он не брился именно один день.
Гордон повторил свои стандартные фразы.
– Добрый день. Чем я могу вам помочь? Вам нужна какая-то конкретная книга?
Цветущая ошеломила его своей улыбкой, однако тёмнолицая расценила его вопрос как наглость. Проигнорировав Гордона, она потащила цветущую через весь зал к стеллажам с новыми изданиями, рядом с которыми располагались книги о собаках и кошках. Они обе сразу же стали брать с полок эти книги и громко разговаривать. Голос у смуглой был как у сержанта-инструктора. Она, несомненно, была то ли полковничьей женой, то ли вдовой. Голубой, всё ещё поглощенный книгой о русском балете, деликатно отошёл в сторону. У него на лице было написано, что, если его ещё кто-нибудь побеспокоит, то он уйдёт из магазина. Две вышеупомянутые дамы посещали магазин довольно часто. Им всегда хотелось посмотреть книги о кошках и собаках, но они практически никогда ничего не покупали. Такие собачьи-кошачьи книги занимали целых две полки – «Женский уголок», как называл их старина МакКечни.
Прибыла ещё одна посетительница, в библиотеку. Некрасивая девушка, лет двадцати, без шляпки, в белом рабочем халатике, с бледным, простодушно-открытым лицом, в очках с сильными линзами, искажающими глаза. Она работала помощницей в аптеке. Гордон принял вид приветливого библиотекаря. Девушка ему улыбнулась и неуклюжей походкой медведя проследовала за Гордоном в библиотеку.
– Какую книгу вам бы хотелось почитать на этот раз, мисс Уикс?
– Знаете, – начала она, вцепившись в края халата. Её искажённые стеклами глаза цвета чёрной патоки доверчиво блестнули. – Знаете, чего бы и вправду хотелось? Хорошую книжку про страстную любовь. Что-нибудь современное.
– Что-нибудь современное? Может быть, Барбару Бедворти, например? Вы читали у неё «Почти девственница»?
– О, нет, не её. Она слишком Глубокая. Терпеть не могу эти Глубокие книги. А я хочу что-нибудь, ну, вы понимаете, что-нибудь такое современное. Сексуальные проблемы, разводы и всё такое. Вы же понимаете.
– Современное, но не Глубокое, – повторил Гордон как простак простаку.
Он окинул взглядом современные книжки про страстную любовь. Таких в бииблиотеке было не менее трёх сотен. Из главного помещения доходили голоса двух леди из высшего слоя среднего класса – цветущей и тёмнолицей. Они вели дискуссию о собаках. Выбрали книжечку про собак и изучали фотографии. Голосок цветущей выражал восторг от картинки с пикенесом – «такой холеный ангелочек, а глазки такие большие, такие душевные, и холеный чёрненький носик, ох, пупсик!» Но голос тёмнолицей (да, несомненно, полковничья вдова) утверждал, что пикенесы слащавые. Ей подавай крутых собак, которые будут драться, сказала она. Темнолицая терпеть не могла таких слащавых комнатных собачонок, так она утверждала. «Ты такая Бездушная, Беделия», – жалобно звучал голосок цветущей. Колокольчик на двери звякнул вновь. Гордон выдал девушке из аптеки «Семь алых ночей» и записал название в её читательский билет. Аптекарша достала из кармана халата потёртый кожаный кошелёк и заплатила два пенса.
Гордон вышел в главное помещение. Голубой поставил свою книгу обратно, но не на ту полку, и исчез. Вошла тощая прямоносая юркая женщина, в одежде без излишеств, в пенсне в золотой оправе. Возможно, школьная учительница, ну а что феминистка – так это определённо. Она потребовала историю движения суфражисток мисс Уартон-Беверлей. Гордон, втайне радуясь, заявил, что они такого издания не получали. Она пробуравила Гордона убийственным взглядом из-за его мужской некомпетентности и вышла. Худощавый молодой человек с извиняющимся видом продолжал стоять в углу, уткнувшись носом в «Избранные стихотворения» Лоуренса. Он походил на длинноногую птицу, спрятавшую голову под крыло.
Гордон подождал у двери. Снаружи потрёпанный старик благородного вида в замотанном вокруг шеи шарфе цвета хаки и с носом цвета клубники перебирал шестипенсовые книги в коробке. Две леди из высшего слоя среднего класса неожиданно удалились, оставив на столе открытые и разбросанные в беспорядке книги. Цветущей, судя по взглядам, которые она бросала, оборачиваясь назад, не хотелось расставаться с книгами о собаках, но тёмнолицая тянула её за собой, решительно отговаривая что-либо покупать. Гордон придержал дверь. Две леди шумно выплыли на улицу, не обратив на него никакого внимания.
Гордон смотрел, как удаляются спины в меховых шубках этих представительниц высшего слоя среднего класса. Старик с клубничного цвета носом разговаривал сам с собой, роясь в книгах. Вероятно, с головой не совсем в порядке. Может стащить что-нибудь, если за ним не следить. Подул более холодный ветер, подсушивая уличную слякость. Пора зажигать свет. Подхваченная порывом ветра полоска бумаги, оторванная от рекламы соуса, билась на ветру, как бельё на верёвке. Ах, вот оно:
- Здесь ветра злобные порывы
- Нагие клонят тополя.
- Его бичи хлестают трубы,
- Завесы дымные стеля…
- Холодным звуком отдаётся
- ......
- Плакат рекламный бьётся, рвётся…
Неплохо, совсем неплохо. Но желания продолжать не появилось. Право, он не может сейчас продолжать. Он потрогал деньги в карманах, осторожно, чтобы они не звенели, дабы стеснительный молодой человек не услышал. Два пенса полпенни. Весь завтрашний день без табака. У него заломило в суставах.
В «Принце Уэльском» вспыхнул свет. Они, должно быть, протирают барную стойку. Старик с клубничного цвета носом читал Эдгара Уоллеса из двухпенсовой коробки. Неподелёку прозвенел трамвай. В комнате наверху мистер МакКечни, который редко спускается в магазин, дремлет у газового камина. Белые волосы, белая борода, под рукой табакерка, перед носом фолиант Миддлтона «Путешествия в Леванте» в телячьем переплёте.
До худощавого молодого человека внезапно доходит, что он один остался в книжном магазине; он с виноватым видом поднимает глаза. Завсегдатай книжных магазинов, он никогда не задерживается ни в одном из них дольше десяти минут. В нём постоянно борются непреодолимый голод до книг и боязнь доставить неудобство. После десятиминутного пребывания в любом магазине он начинает чувствовать себя неловко, ему кажется, что это уже de trop[9], и он вылетает из магазина, купив что-нибудь исключительно из-за своей нервозности. Ничего не сказав, он протягивает Гордону томик стихов Лоуренса и неуклюже извлекает из кармана три шиллинга. Протягивая их Гордону, он роняет один. Оба наклоняются одновременно, сталкиваются лбами. Молодой человек распрямляется, густо покраснев.
– Я вам заверну, – предлагает Гордон.
Но стеснительный молодой человек крутит головой – он так сильно заикается, что никогда не разоваривает, если этого можно избежать. Он прижимает книжку к себе и выскальзывает из магазина с таким видом, будто совершил нечто предосудительное.
Гордон остаётся один. Он проходит обратно, к двери. Тот, что с клубничным носом, бросает взгляд через плечо, ловит на себе взгляд Гордона и уходит ни с чем. Он нацелился было на Эдгара Уоллеса – готов уже был засунуть его себе в карман.
Часы на «Принце Уэльском» пробили четверть четвёртого.
Дин-дон! Четверть четвёртого. В половине включить свет. Четыре и три четверти часа до закрытия. Пять с четвертью часов до ужина. В кармане два пенса и полпенни. Завтра – без табака.
И вдруг Гордона охватило непреодолимое желание закурить. Ещё раньше он дал себе слово не курить сегодня после полудня. Осталось только четыре сигареты. Нужно сохранить их до вечера, когда он намеревается «писать», потому что он не может «писать» без табака. Ему это важнее, чем воздух. И, тем не менее, он должен закурить. Гордон достал пачку «Плэйерз Уэйтс» и извлёк из нее одну мини-сигаретку. Такая глупая уступка самому себе: она означает, что время на «писание» сокращается на полчаса. Но никакого сопротивления не последовало. С некоторого рода постыдным удовольствием он втянул дым в лёгкие.
Его собственное лицо, отражаясь, смотрело на него с серовато стекла. Гордон Комсток, автор «Мышей»; en l'an trentiesme de son eage[10], а уж такой потрёпанный. Только двадцать шесть зубов осталось. Однако у Вийона в этом же возрасте был сифилис. Хоть от этого бог миловал.
Гордон смотрел, как бьётся на ветру оторванная от рекламы соуса бумажная полоска. Наша цивилизация умирает. Это точно – она умирает. Но она не умрёт спокойно, в своей кровати. Вот приближаются самолёты. Зууум… бабаах! Весь западный мир взлетит на воздух средь грохота взрывов.
Он посмотрел на темнеющую улицу, на сереющее отражение своего лица в стекле, на плетущиеся мимо потрепанные фигуры прохожих. Почти непроизвольно Гордон повторил эти строки: «C'est l'Ennui – l'œil chargé d'un pleur involontaire, Il rêve d'échafauds en fumant son houka!»[11]
Деньги, деньги! Рональд Бутта! Гул самолётов и грохот бомб.
Гордон, прищурившись, посмотрел на свинцовое небо. Эти самолёты приближаются. В своём воображении он увидел, как они приближаются уже сейчас. Эскадрон за эскадроном, бесчисленное количество, небо потемнело от них, как от комариных туч. Имитируя гудение самолётов, Гордон прижал язык к зубам и издал жужжащий звук, звук бьющейся о стекло мухи. И это был именно тот звук, который страстно желал услышать Гордон в этот момент.
II
Гордон шёл домой навстречу грохочущему ветру, который отбрасывал волосы назад, как никогда подчёркивая его «хороший» лоб. Манера, которую он демонстрировал прохожим (по крайней мере, он надеялся, что это так) говорила о том, что, если он и не носит пальто, что это из чистого каприза. На самом же деле пальто было заложено за пятнадцать шиллингов.
Уиллоубед-роуд, на северо-востоке, нельзя было назвать трущобой, но мрачной и унылой улицей – вполне.[12] Настоящие трущобы находились всего лишь в пяти минутах ходьбы от неё. Это там, где в многоквартирных домах семьи спали по пять человек на одной кровати, и, когда один из них умирал, спали по ночам вместе с трупом, пока его не захоронят; это там, где в переулках у облезлых стен шестнадцатилетние мальчишки лишали девственности пятнадцатилетних девчонок. Однако Уиллоу-роуд умудрялась держаться с достоинством мелочного среднего класса самого низкого уровня. На одном из домов даже была медная табличка дантиста. В гостиничных окнах многих домов (почти две трети из всех) среди кружевных занавесок, над листвой аспидистры, красовалась зеленая табличка, на которой серебряными буквами было выведено – «Апартаменты».
Мисс Уисбич, хозяйка квартиры, где жил Гордон, специализировалась на «одиноких джентльменах». Спальня, она же и гостиная, газовое освещение включено в стоимость, обогрев помещения – ваша проблема, ванна (с газовой колонкой) за дополнительную плату и еда в тёмной, как могила, столовой за столом с выстроившейся посредине фалангой бутылочек с засохшими соусами. Гордон, приходивший днём к обеду, платил двадцать семь шиллингов и шесть пенсов в неделю.
Через матовую фрамугу над дверью с номером 31 проникал жёлтый свет газового светильника. Гордон достал ключ и постарался воткнуть его в замочную скважину – в такого рода домах ключи никогда как следует не вставляются. Маленькая темноватая прихожая – точнее, просто проход. Запах помоев, капусты, половиков и содержимого ночных горшков. Гордон бросил взгяд на японский поднос в прихожей. Конечно же, писем нет. Он же заранее говорил себе – не надеяться на письмо, а ведь всё равно продолжает надеяться. Какое-то ноющее чувство, не сказать, чтобы боль, – засело в груди. Уж могла бы Розмари написать! Четыре дня прошло с тех пор, как она писала. А кроме того, он отослал в журналы парочку стихотворений, и они до сих пор к нему не вернулись. Единственное, что делало вечера сносными, – это письма, которые поджидали его возвращения дома. Однако писем он получал очень мало: самое большее – четыре, пять в неделю.
Слева от прихожей раполагалась никогда не использовавшаяся гостиная, далее шла лестница, а над ней проход, который вёл в кухню и в неприступное логово самой мисс Уисбич. Гордон вошёл, дверь в конце прохода открылась на фут или около того. Появилось лицо мисс Уисбич. Она быстро и подозрительно оглядела Гордона, и лицо сразу же исчезло. Войти в дом или выйти из него в любое время до восьми вечера и не подвергнуться такому внимательному изучению было практически невозможно. Трудно сказать, в чём именно могла подозревать вас мисс Уисбич. Возможно, в том, что вы тайком проведёте в её дом женщину. Она была одной из тех злобных приличных женщин, которые содержат подобные дома. Лет около сорока пяти, дородная и деятельная, розовое лицо с правильными чертами, лицо, ужасно всё подмечающее, прекрасные седые волосы и постоянно обиженный вид.
Гордон остановился внизу у лестницы. Сверху раздавался хриплый густой голос. «Кто боится большого плохого волка?». Очень толстый мужчина, лет тридцати восьми или тридцати девяти, легкой танцующей походкой, не свойственной таким толстякам, вышел из-за поворота на лестницу. На нём нарядный серый костюм, жёлтые туфли, лихая фетровая шляпа и синее пальто с поясом – ошеломляюще пошлый вид. То был Флэксман, квартирант с первого этажа, выездной представитель фирмы «Туалетные принадлежности Королевы Шебы». Спускаясь, он в знак приветствия поднял лимонного цвета перчатку.
– Привет, парнище! – беспечно проговорил Флэксман. (Он всех называл «парнище».) – Как жизнь?
– Хреново, – отрезал Гордон.
Флэксман спустился с лестницы. Его пухлая рука мягко легла Гордону на плечи.
– Не падай духом, старик! Выглядишь ты как на похоронах. Я иду к Крайтонам. Давай со мной! Не тормози!
– Не могу. Мне надо работать.
– О, чёрт! Что такой не компанейский? И хочется тебе здесь просиживать? Идём к Крайтонам, пощипем там барменшу за задницу.
Гордон высвободился из-под руки Флэксмана. Как все небольшие и хрупкие люди он терпеть не мог, когда его трогали. Флэксман только усмехнулся в типичной для толстяков добродушной манере. Он и правда был ужасно толстый. Казалось, чтобы заполнить собой брюки, он сначала растаял, а потом в них вылился. Но, конечно же, как и все толстые люди, он никогда не считал себя толстым. Ни один толстый человек не будет употреблять слово «толстый», если есть какой-либо способ этого избежать. «Дородный» – вот какое слово они употребят, или, ещё лучше – «крепкий». При первой своей встрече с Гордоном Флэксман готов был назвать себя «крепким», но что-то в зеленоватых глазах Гордона его остановило. Он пошёл на компромисс и вместо этого сказал «дородный».
– Я должен признать, парнище – сказал он, – что я… так слегка раздобрел, дородный стал. Здоровью-то это не вредит, как ты понимаешь. – Он погладил себя по расплывшейся границе между животом и грудной клеткой. – Хорошая крепкая плоть. И на подъём-то я быстрый, это факт. Хоть, впрочем, думаю… можно сказать, что я «дородный».
– Как Кортес, – предложил Гордон.
– Кортес? Кортес? Это тот парнище, что всё бродил по горам в Мексике?
– Да, тот самый парень. Но был дородный, но глаза – как у орла.
– Да ну? Тогда это забавно. Потому как жена однажды сказала мне кое-что похожее. «Джордж, – сказала она. – У тебя самые прекрасные глаза в мире. У тебя глаза, как у орла». Так и сказала. Но это было до того, как она вышла за меня, сам понимаешь.
В настоящее время Флэксман не жил с женой. Некоторое время тому назад компания «Туалетные принадлежности Королевы Шебы» неожиданно выплатила бонус в тридцать фунтов всем разъездным сотрудникам, а Флэксман в то самое время, вместе с двумя его коллегами, был направлен в Париж, навязывать помаду с новым сексапильным натуральным оттенком французским фирмам. Флэксман не посчитал необходимым упоминать жене о тридцати фунтах. Ну, и конечно, поразвлёкся в Париже по полной. Даже сейчас, спустя три месяца, при упоминании об этом у него начинали течь слюнки. Он раньше имел обыкновение развлекать Гордона смачными описаниями. Десять дней в Париже с тридцатью фунтами, о которых жёнушка понятия не имела! Это что-то! Но, к сожалению, где-то просочилось; вернувшись домой, Флэксман обнаружил, что возмездие его уже поджидает. Жена разбила ему голову хрустальным графином для виски (то был свадебный подарок, который хранился у них четырнадцать лет), а потом сбежала домой к маме, прихватив с собой детей. Ганс Флэксман был изгнан на Уиллоубед-роуд. Но он не унывал. Всё, вне сомнения, рассосётся – раньше такое тоже случалось, уже несколько раз.
Гордон сделал ещё одну попытку проскользнуть на лестницу мимо Флэксмана. Самое ужасное заключалось в том, что ему очень хотелось пойти с Флэксманом. Ему очень нужно сейчас выпить. От одного упоминания о «Гербе Крайтона» у него пересыхало в горле. Но пойти туда, конечно же, невозможно – у него нет денег. Флэксман положил руку на перила, загородив ему проход. Он искренне симпатизировал Гордону, считал его «одарённым», а «одарённость» для него означала некоторого рода милое помешательство. А кроме того, он не любил оставаться в одиночестве, даже на такое короткое время, как прогулка до паба.
– Идём же, парнище! – уговаривал он. Тебе нужно подкрепиться «Гиннессом», да ты и сам этого хочешь. Ты ещё не видел новую девочку у них в баре. Это что-то! Персик! Прямо для тебя.
– Так вот почему ты так разоделся? – сказал Гордон, холодно посмотрев на жёлтые перчатки Флэксмана.
– Стоит того, парнище! Ох, что за персик! Пепельная блондинка. И знает ещё пару таких вещичек! Вчера вечером я дал ей помаду, эту нашу «Сексапильный натуральный оттенок». Ты бы видел, как она вертела задницей, проходя мимо моего столика. Думаешь, даст мне ущипнуть? Нет, это что-то!
Флэксман похотливо изогнулся, высунув кончик языка. Потом, неожиданно притворившись, будто Гордон не Гордон, а пепельная блондинка, Флэксман схватил его за талию и нежно сжал. Гордон отпихнул его прочь. На какой-то момент желание пойти в «Герб Крайтона» нахлынуло с такой силой, что он едва его одолел. О! Пинта пива! Казалось, он чувствует, как пиво течёт у него по горлу. Если бы только у него были деньги! Хоть бы и семь пенсов за кружку. Да что толку! У него в кармане всего два пенса полпенни. Нельзя допускать, чтобы за тебя платили другие.
– О, Бога ради, оставь меня в покое! – раздражённо проговорил он, отступая от Флэксмана в сторону, и, не оглядываясь, пошёл вверх по лестнице. Флэксман, слегка обидевшись, надел шляпу и отправился к входной двери. Гордон мрачно размышлял о том, что теперь всегда так и получается. Вечно он пренебрегает дружескими предложениями. Конечно, это всё из-за денег, всегда из-за денег. Невозможно поддерживать дружеские отношения, даже просто быть вежливым, если у тебя в кармане нет денег. Его охватил приступ жалости к самому себе. Сердцем он рвался в бар к Крайтонам. Приятный запах пива, тёплый яркий свет, весёлые голоса, звон кружек у влажной от пива барной стойки. Деньги, деньги! Гордон продолжал подниматься по тёмной, противно пахнущей лестнице. Мысль о своей холодной одинокой комнате на верхнем этаже казалась ему смертным приговором.
На втором этаже жил Лоренгайм. Тёмное, тощее, похожее на ящерицу существо неопределённого возраста и расы. Он зарабатывал около тридцати пяти шиллингов в неделю на рекламе пылесосов. Гордон всегда поспешно проходил мимо его двери. Лоренгайм был одним из тех людей, у которых нет ни одного друга во всём мире и которые изголодались по общению. Его одиночество было столь ужасным, что стоило вам всего лишь немного замедлить шаги около его двери, как он готов был наброситься на вас и отчасти затащить, отчасти заманить вас лестью к себе, чтобы вы послушали его параноидальные бредни о девушках, которых он соблазнил, и работодателях, которых он послал. А комната у него была настолько холодной и убогой, что даже меблированные комнаты не имеют права быть такими. Там вечно повсюду валялись наполовину объеденные кусочки хлеба с маргарином. В доме был и ещё один квартирант; какой-то инженер, работавший по ночам. Гордон сталкивался с ним лишь иногда. Массивный мужчина с мрачным, бесцветным лицом; и в доме, и на улице он носил шляпу-котелок.
Привычный к темноте в комнате, Гордон нащупал газовый рожок и зажёг свет. Его комната была среднего размера; не настолько большая, чтобы её можно было перегородить занавесом на две, и не слишком большая для того, чтобы её можно было в достаточной мере обогреть одной дефективной масляной горелкой. Мебель в ней была именно такая, какую предположительно можно встретить в задних комнатах на самом верхнем этаже. Узкая кровать, застеленная белым одеялом, коричневый линолеум на полу, стоячий рукомойник с кувшином и тазом (дешевые белые предметы обихода, глядя на которые невозможно не вспомнить о ночных горшках). На подоконнике болезненного вида аспидистра в зелёном глазурованном горшке.
Кроме всего прочего имелся ещё кухонный стол под окном, покрытый зелёной скатертью с пятнами от чернил. Он служил Гордону «письменным столом». Вынудить мисс Уинсбич дать ему этот кухонный стол вместо «обычного» бамбукового (простой подставки для аспидистры), который она считала подходящим для задней комнаты на самом верху, – удалось только после жёстокой битвы. И даже теперь продолжались бесконечные бои из-за того, что Гордон никогда не разрешал «прибирать» свой стол. На столе постоянно царил беспорядок. Стол почти весь был завален кучей бумаг: где-то две сотни листов одного формата, грязных и с загнутыми краями, и на всех на них было что-то написано, потом зачёркнуто, потом написано снова – своего рода путаный лабиринт бумаг, ключ к которому был только у Гордона. На всём этом лежал слой пыли и стояло несколько грязных пепельниц, содержимое которых составлял табачный пепел и скрученные бычки от сигарет. Кроме нескольких книг на каминной полке, этот стол с бумажным беспорядком был единственной личностной деталью всей этой комнаты.
Было зверски холодно. Гордон подумал, не зажечь ли керосиновую горелку. Он поднял её кверху – очень уж лёгкая. Запасная банка для керосина тоже пуста. Никакого керосина до пятницы. Он поднёс спичку; тусклое жёлтое пламя неохотно поползло по фитилю. Если повезёт, может погореть пару часов. Когда Гордон выбросил спичку, взгляд его упал на аспидистру в блестящем зелёном горшке. Исключительно убогий экземпляр. У неё только семь листьев, и не похоже, что она когда-либо выпустит новые. С аспидистрой у Гордона шла особенная тайная борьба. Не один раз предпринимал Гордон попытки её убить: оставлял без воды, тёр о её стебель горячие сигаретные окурки, даже подмешивал ей соль в землю. Но эти зверские твари практически бессмертны. При любых обстоятельствах, увядающие и болезненные, они умудряются продолжать своё существование. Гордон встал и намеренно вытер пальцы в керосине о листья аспидистры.
В этот самый момент с лестницы донёсся сварливый голос мисс Уисбич:
– Мистер Ком-сток!
Гордон подошёл к двери.
– Да, – отозвался он.
– Ваш ужин дожидается вас вот уже десять минут. Почему бы вам не спуститься и не поесть, и не заставлять меня ждать, пока я смогу помыть посуду.
Гордон пошёл вниз. Столовая была на первом этаже, в заднем конце дома, напротив комнаты Флэксмана. Холодная, пропахшая разными запахами комната, сумрачная даже в середине дня. В ней было так много аспидистр, что Гордон их так никогда точно и не пересчитал. Аспидистры были повсюду: на буфете, на полу, на «обычных» столиках; на окне было что-то вроде подставки для цветов, преграждавшей путь свету. Находившемуся в такой полутьме в окружении аспидистр, начинало казаться, что он в оквариуме среди мрачной листвы подводных цветов, куда не проникает солнце. Ужин был накрыт и ждал Гордона в круге белого света, отбрасываемом на скатерть треснувшим газовым рожком. Гордон сел спиной к камину (вместо огня там стояла аспидистра), сьел порцию холодной говядины, два куска крошащегося белого хлеба с канадским маслом, кусочком сыра, похожим на тот, что закладывают в мышеловку, но с приправой «Пан Ян», и выпил стакан холодной, но при этом затхлой воды. Когда он вернулся в комнату, газовая горелка продолжала гореть, более или менее. Довольно горячая, подумал он, можно даже чайник вскипятить. А теперь – главное событие вечера: запретная чашка чая. Почти каждый вечер он готовил себе чай, чрезвычайно секретно. Мисс Уисбич отказывалась давать своим постояльцам чай на ужин, ибо для неё было бы «слишком обременительно лишний раз греть воду». В то же время, заваривать чай у себя в комнате категорически запрещалось. Гордон с отвращением посмотрел на кучу бумаг на столе. Он решительно сказал себе, что не будет сегодня вечером работать. Выпьёт чашечку чая, выкурит оставшиеся сигареты и почитает «Короля Лира» или «Шерлока Холмса». Его книги стояли на каминной полке, рядом с будильником: Шекспир (издание «Эвримен»), «Шерлок Холмс», сборник стихов Вийона, «Родрик Рэндом», «Les Fleurs du Mal»[13] и стопка французских романов. Но в последнее время он не читал ничего, кроме Шекспира и «Шерлока Холмса». Ну и вот, чашка чая.
Гордон подошёл к двери, приоткрыл её и прислушался. Мисс Уисбич не слышно. Действовать нужно очень осторожно: мисс Уисбич способна прокрасться наверх и засечь вас на месте преступления. Приготовление чая было самым серьёзнам правонарущением, наряду с приглашением женщины. Гордон тихо запер дверь на задвижку, вытащил из-под кровати дешёвый чемоданчик и открыл его. Из чемодана он извлёк шестипенсовый вулвофский чайник, пакетик Лионского чая, баночку сгущёного молока, заварной чайник и кружку. Всё это запаковано в газету, дабы не допустить звяканья посуды.
У Гордона была своя устоявшаяся процедура приготовления чая. Вначале он наполовину наполнял водой из кувшина большой чайник и ставил его на газовую горелку. Затем вставал на колени и расстилал перед собой кусочек газеты. Конечно же, вчерашняя заварка всё ещё оставалась в заварном чайнике. Он вытряхивал её на газету, протирал чайник большим пальцем и заворачивал старую заварку в свёрток. Потом он тайно проносил его вниз. Этот процесс избавления от использованной заварки был самым рискованным этапом. С подобными трудностями сталкиваются убийцы, избавляясь от тела жертвы. Что же касается кружки, то он всегда мыл её в своём рукомойнике уже утром. Грязное дело. Иногда его от всего этого тошнило. Странно, какую тайную жизнь приходилось вести, проживая в доме мисс Уисбич. Возникало чувство, что она постоянно за тобой следит. Она, и право, в любое время могла пройтись на цыпочках туда-сюда по лестнице в надежде застукать жильцов во время какой-нибудь проказы. Это один из таких домов, где ты не можешь даже спокойно пойти в туалет – постоянное ощущение, что кто-то тебя подслушивает.
Гордон отодвинул задвижку на двери и внимательно прислушался. Ни звука. Чу! В самом низу стучат посудой. Мисс Уинбич моет после ужина. Тогда, вероятно, можно безопасно спускаться.
Он пошёл на цыпочках вниз, прижимая к груди влажный свёрток с заваркой. Туалет на втором этаже. У поворота лестницы Гордон остановился, опять прислушался. Вот! Опять стук посуды.
Вот оно как! Гордон Комсток, поэт («исключительно многообещающий», по словам литературного приложения «Таймс»), поспешно проскользнул в туалет, бросил заварку в канализацию и дёрнул за спуск. Затем поспешно вернулся в комнату, запер дверь на задвижку и, предприняв все предосторожности, чтобы не шуметь, заварил себе свежий чай.
Комната уже довольно сносно прогрелась. Чай и сигарета сотворили своё недолговечное волшебство. Гордон немного подобрел и почувствовал, что ему не так уж и тоскливо. Может, чуточку поработать? Конечно, он должен работать. Проведя целый вечер впустую, он потом, впоследствии, всегда начинал себя за это укорять. Без особого желания он пододвинул стул к столу. Нужно было сделать над собой усилие даже для того, чтобы разворошить эти страшные горы бумаги. Он пододвинул к себе несколько грязноватых листов, расправил их и рассмотрел. Боже, какая путаница! Написано, зачёркнуто, написано сверху, снова зачёркнуто. Страницы выглядят как искромсанные раковые больные после двадцати операций. Однако почерк там, где не было перечёркнуто, – аккуратный, «академический». Много трудов стоило Гордону добиться такого «академического» письма, столь отличного от того дурацкого «каллиграфического» почерка, которому учили его в школе.
Может, он бы и поработал… в крайнем случае, недолго. Он порылся в бумажном мусоре. Где же этот отрывок, над которым он трудился вчера? Чрезвычайно длинная поэма… вот она, да-да, будет чрезвычайно длинной, когда будет закончена, две тысячи строк, что-то в этом роде, и строфа королевская,[14] описание одного дня в Лондоне. «Прелести Лондона», так она называется. Огромный амбициозный проект, такого рода вещи могут себе позволить только люди с массой свободного времени. Этот факт Гордон не учёл, когда приступил к созданию поэмы. Но теперь до него дошло. И с каким лёгким сердцем он её начинал два года назад! Когда он всё бросил и спустился в трущобы бедности, концепция этой поэмы была отчасти тому причиной. Тогда он был уверен, что это ему по плечу. Однако по какой-то причине, почти с самого начала, с «Прелестями Лондона» что-то не заладилось. Слишком большая задача для него, вот в чём дело. Поэма практически никак не продвигалась, она просто рассыпалась на части, на серию фрагментов. И после двух лет работы всё, что он мог показать, – это только серия фрагментов; незавершённые сами по себе, они никак не объединяются в одно целое. На каждом из этих листов бумаги только разрозненные клочки стихов, которые были написаны, и переписаны, а потом переписывались опять с перерывами в месяцы. Не было и пятисот строчек, которые с уверенностью можно было бы назвать завершёнными. И у него больше не было сил что-то добавлять. Он только мог возиться с тем или иным отрывком, натыкаясь в разных местах на какой-то сумбур. Теперь это уже не та вещь, которую он создавал, а один ночной кошмар, через который он пытается прорваться.
Что до всего остального, то за целых два года он не написал ничего, кроме горстки коротких стишков; всего, наверно, десятка два. Он редко добивался внутреннего спокойствия, при котором можно работать над поэзией (да и прозой, если уж на то пошло). Зато периоды, когда он «не мог» писать, становились обыденностью. Из людей разного рода только человек искусства берёт на себя смелость заявить, что он «не может» работать. Хотя это абсолютная правда. Действительно, существуют периоды, когда такой человек не может работать. Даньги, снова деньги… всегда деньги! Нехватка денег создаёт дискомфорт, заставляет беспокоиться по мелочам, из-за неё тебе нечего курить, она ведёт к постоянному осознанию собственного провала, а главное – к одиночеству. И как можно не быть одноким, если получаешь два фунта в неделю? А в одиночестве не было написано ни одной достойной книги. Абсолютно ясно, что «Прелести Лондона» никогда не станут поэмой, которую он замыслил; и к тому же, абсолютно ясно, что поэма эта никогда не будет закончена. Гордон признавал эти факты, только когда сталкивался с ними лицом к лицу.
Но он всё равно, и скорее даже именно по этой самой причине, продолжал писать. Ему необходимо было за что-то зацепиться. Способ ответного удара по бедности и одиночеству. Да и были, в конце концов, периоды, когда творческий настрой возвращался, – так, по крайней мере ему казалось. Вот сегодня вечером он вернулся, хоть и ненадолго, хоть и на то время, пока он выкурит две сигареты. Пока дым щекотал лёгкие, Гордон отстранился от убогой реальности мира. Его сознание воспарило в те бездны, где создаётся поэзия. Над головой успокаивающе напевал газовый рожок. Слова становились живыми и значительными. Его взгляд остановился с сомнением на написанном год назад незавершенном двустишии. Он повторял его про себя, снова и снова. Что-то в нём не так. Год назад оно казалось нормальным, а теперь совсем иначе – слегка вульгарным. Он стал рыться в груде дурацкой писанины, пока не нашёл лист, не исписанный на обороте, перевернул его, написал двустишие заново, написал с дюжину новых вариантов, много раз повторяя каждый из них про себя. В конце концов, ни один из них его не устроил. Двустишие не получилось. Оно дешёвое и вульгарное. Он нашёл листок с первоначальным вариантом и замазал двустишие жирными линиями. От этого у него появилось ощущение, что он чего-то добился, что время не потрачено зря, словно разрушение результата больших усилий неким образом обернулось делом созидательным.
От неожиданного стука во входную дверь внизу зажребезжал весь дом. Гордон вздрогнул. Он вернулся с неба на землю. Почта! О «Прелестях Лондона» было забыто.
Сердце Гордона затрепетало. Может быть, Розмари написала. Да ещё были два стихотворения, которые он отправлял в журналы. Правда, одно из них он уже считал провалившимся – он отправил его в Америку, в «Калифорнийское ревью» несколько месяцев назад. Вероятно, они даже не считают нужным отсылать обратно. Ещё одно было в английском ежеквартальном журнале «Примроуз». На это он лелеял смелые надежды. Ежеквартальник «Примроуз» являлся одним из тех отвратительных литературных журналов, в которых модные голубенькие мальчики и профессиональные римские католики шли bras dessus, bras dessous.[15] Однако этот журнал вот уже долгое время сохранял репутацию самого влиятельного в Англии. Будучи напечатанным там хоть единожды, ты уже имел имя. В глубине души Гордон понимал, что «Примроуз» никогда не напечатает его стихотворений. Он не подходил под их стандарты. И всё же, чудеса когда-то, да случаются. Ну, если и не чудеса, так хоть случайности. В конце концов, вот уже шесть недель, как они держат его стихотворение. Стали бы они его так долго держать, если бы не собирались напечатать? Гордон постарался подавить безумную надежду. Но, на худой конец, оставался шанс, что ему написала Розмари. С тех пор, как она писала, прошло целых шесть дней. Если бы она знала, как он расстроен, она бы так не поступала. Её письма – длинные, порой бессвязные, полные абсурдных шуточек и заверений в любви – означали для него гораздо больше, чем он мог себе вообразить. Они являлись напоминанием о том, что в этом мире есть человек, который о нём заботится. Они даже были утешением в тех случаях, когда всякие уроды возвращали назад его стихи. По правде говоря, журналы всегда возвращали его стихи; исключение составлял лишь «Антихрист», редактором которого был личный друг Гордона, Рейвелстон.
Внизу послышались шаркающие шаги. Всегда проходило несколько минут, прежде чем она приносила письма наверх. Перед тем, как отдать письма адресатам, она любила их прощупать, стараясь определить, толстые ли они, прочитать почтовые штемпели, рассмотреть их на свет и попробовать догадаться, что в них написано. Она, в каком-то смысле, практиковала в отношении писем droit du seigneur.[16] Раз уж письма попадали к ней в дом, то, по её представлениям, они отчасти принадлежали ей. Она приходила в негодование, если ты спускался к входной двери и сам забирал свои письма. С другой стороны, она негодовала и по поводу того, что на ее долю выпадает труд нести эти письма наверх. Были слышны её шаги, когда она медленно поднималась по лестнице, а потом, если там оказывалось письмо для тебя, с лестничной площадки раздавалось громкие обиженные вздохи. Всё для того, чтобы ты знал: это из-за тебя мисс Уисбич тащилась по лестнице и теперь задыхается. В конце концов, нетерпеливо кряхтя, она подсовывала письма под твою дверь.
Мисс Уисбич поднималась по ступенькам. Гордон прислушался. Шаги остановились на первом этаже. Письмо Флэксману. Идёт дальше, пауза на втором этаже. Письмо инженеру. У Гордона болезненно заколотилось сердце. Письмо, пожалуйста, Боже. Письмо! Ещё шаги. Поднимается или спускается? Несомненно, шаги приближаются! Но нет. Нет! Их звук всё слабее. Она спускается. Шаги замерли. Писем нет.
Гордон опять взял ручку. Абсолютно бесполезный жест. Он же вообще ничего не написал! Вот паршивец! Не малейшего намерения хоть немного поработать. Да он и не мог. Разочарование выбило у него почву из-под ног. Всего лишь пять минут назад поэма казалась ему живой, теперь же он не сомневался, что это бесполезная чушь. С какой-то нервной брезгливостью он собрал вместе все раскиданные листы, сложил их в одну неаккуратную стопку и задвинул её на другой край стола, под аспидистру. Один их вид стал для него невыносим.
Он поднялся. Ложиться спать слишком рано; по крайней мере, он сейчас не настроен. Хоть бы какое-то небольшое развлечение, – с тоской подумал Гордон, – дешевое и простое. Посмотреть кино, сигареты, пиво. Бесполезно! Денег нет ни на что. Обычно он читал «Короля Лира» и забывал о своём отвратительном веке. Однако под конец он остановился на «Приключениях Шерлока Холмса» – их-то он и взял с камина. Это его любимая книга, потому что он знал её наизусть. Керосин в горелке заканчивался, и становилось зверски холодно. Гордон сдернул с кровати одеяло, обернул им ноги и уселся читать. Положив локоть правой руки на стол и засунув руки под одеяло, чтобы они не мёрзли, он стал читать «Пёструю ленту». Наверху вздыхал газовый светильник, тёплые круги керосиновой лампы становились всё меньше, тоненький браслет её огня давал тепла не больше, чем свеча.
Внизу, в логове мисс Уисбич часы пробили половину одиннадцатого. Ночью всегда слышно, как они бьют. Бум-бом, бум-бом – то рока звон! Снова стало отчётливо слышно тиканье будильника на камине, как напоминание о зловещей поступи времени. Гордон огляделся вокруг. Ещё один вечер потерян впустую. Часы, дни, годы проходят впустую. Один вечер за другим, и всё то же самое. Одинокая комната, кровать без женщины, пыль, пепел от сигарет, листья аспидистры. А ему тридцать, почти тридцать. Исключительно из желания досадить самому себе он вытащил стопку «Прелестей Лондона», разложил запачканные листы и посмотрел на них как смотрят на надпись memento mori.[17] «Прелести Лондона» Гордона Комстока, автора «Мышей». Его magnum opus.[18] Плод (и в самом деле, плод!) двух лет работы… вот этот самый беспорядочный лабиринт слов! И достижение сегодняшнего вечера: две вычеркнутые строчки. На две строчки вернулся назад, вместо продвижения вперёд.
Горелка слабо икнула и погасла. Гордон заставил себя подняться и сбросить одеяло на кровать. Лучше, наверно, забраться в кровать, пока не стало холоднее. Он побрёл к кровати. Чуть не забыл, завтра работа. Завести часы, поставить будильник. Ничего не получилось, ничего не сделано. Незаслуженный ночной отдых.
Прошло какое-то время, прежде чем он собрался с силами, чтобы раздеться. Примерно с четверть часа он пролежал в кровати одетый, заложив руки за голову. На потолке была трещина, похожая на карту Австралии. Туфли и носки Гордон умудрился снять не садясь. Он поднял одну ногу и посмотрел на неё. Тонкая нога, и размер маловат. Неважная нога, как и руки. И грязная к тому же. С тех пор, как он принимал ванну, прошло почти десять дней. Устыдившись своей грязной ноги, он принял сидячую позу и, согнувшись, разделся, бросив одежду на пол. Затем выключил свет и пролез под одеяло, дрожа от холода, так как разделся догола. Он всегда спал голым. Его последняя пижамная пара закончила свой жизненный путь более года назад.
Часы внизу пробили одиннадцать. Когда перестал чувствоваться холод простыней, Гордон мысленно вернулся к стихотворению, которое начал сегодня утром. Он шёпотом повторил первую, законченную им строфу:
- Здесь ветра злобного порывы
- Нагие клонят тополя.
- Его бичи хлестают трубы,
- Завесы дымные стеля…
- Холодным звуком отдаётся
- ......
- Плакат рекламный бьётся, рвётся…
Рифмы прыгали туда-сюда. Тик – ток, тик – ток! Их ужасная, механическая пустота его ужаснула. Похоже на бесполезную маленькую машинку, которая тикает сама по себе. Рифма к рифме, тик-ток, тик-ток. Как кивающая заводная кукла. Поэзия! Полная бесполезность. Он лежал без сна, думая о собственной бесполезности, о своих тридцати годах, о том тупике, в который он сам завёл свою жизнь.
Часы пробили двенадцать. Гордон вытянул ноги. Кровать согрелась и стала удобной. Луч от машины, проходившей по параллельной Уилоубед-роуд улице, проник через штору и упал на листья аспидистры, отбросившие тень, напоминающую по форме меч Агамемнона.
III
Довольно противное это имя – Гордон Комсток, но тогда уж и семья, в которой родился Гордон, тоже противная. Гордон – эта часть имени, конечно же, шотландская. Преобладание таких имён в наши дни – это просто часть «шотландификации» Англии, которое продолжается все последние пятьдесят лет. «Гордон», «Колин», «Малькольм», «Дональд» – всё это миру подарила Шотландия, и в придачу гольф, виски, овсяную кашу, и труды Барри и Стивенсона.
Комстоки принадлежали к самой унылой социальной прослойке – к середине среднего класса, к безземельному дворянству. При своей жалкой бедности они даже не могли утешиться, причислив себя к «старым» семьям, которые потерпели крах в трудные времена, так как и вовсе не были никакой «старой» семьёй, а всего лишь одной из тех семей, которая поднялась на волне Викторианского процветания, а потом вновь опустилась, быстрее, чем сама волна. Они прожили почти пятьдесят лет в состоянии относительно благополучном. Это время пришлось на годы жизни деда Гордона, Самуэля Комстока, – дедушки Комстока, как учили Гордона его называть, хоть старик и умер за четыре года до того, как родился Гордон.
Дедушка Комсток был одним из тех людей, которые даже из могилы оказывают мощное влияние. При жизни он был ещё тем негодяем. Грабил пролетариат и так нажил пятьдесят тысяч фунтов, построил себе особняк из красного кирпича, прочный как пирамида, и произвёл на свет двенадцать детей, из которых выжили одиннадцать. В конце концов умер он совершенно неожиданно, от кровоизлияния в мозг. На кладбище Кенсал Грин дети водрузили над ним монолит со следующей надписью:
В знак вечной памяти и любви
Самуэлю Иезекиилю Комстоку,
преданному мужу, нежному отцу и
стойкому, благочестивому человеку,
родившемуся 9 июля, 1828 и
ушедшему из жизни 5 сентября, 1901,
воздвигнут этот памятник
скорбящими детьми.
Покойся с миром в объятиях Иисуса.
Нет нужды повторять богохульские комментарии к последнему предложению, которые оставлял каждый, кто знал дедушку Комстока. Стоит однако подчеркнуть, что гранитная глыба, на которой была начертана эта надпись, весила что-то около пяти тонн и, определённо, была поставлена туда с намерением, хоть и с неосознанным вполне намерением, убедиться, что дедушка Комсток больше из-под неё не поднимется. Если вам хочется узнать, что на самом деле думают родственники об умершем, простым и хорошим тестом является вес надгробия. Комстоки, насколько знал их Гордон, были исключительно унылым, потрёпанным, полуживым-полумёртвым, неудачливым семейством. Им не доставало жизненной силы до такой степени, что это просто удивляет. И это, конечно же, было делом рук дедушки Комстока. К тому времени, как он умер, все дети выросли, а некоторые уже достигли среднего возраста, а к этому моменту ему удалось выбить из них все душевные силы, если они таковыми когда-либо обладали. Он прошёлся по ним как садовый каток по ромашкам, и у их растоптанных личностей не осталось шанса подняться вновь. Все они, как один, превратились в вялых, безвольных неудачников. Ни один из мальчиков не приобрёл подходящую профессию, потому что дедушка Комсток всё преодолел, но добился, чтобы направить каждого из них на такую профессию, которая ему абсолютно не подходила. Только один из них, отец Гордона, превзошёл в храбрости самого дедушку Комстока и осмелился жениться ещё во время жизни последнего. Невозможно было представить, что хоть один из них оставит после себя какой-то след во вселенной; что-нибудь создаст или разрушит, или будет счастливым, или отчаянно несчастным, или будет жить полной жизнью, или даже будет иметь достойный доход. Все они просто плыли по течению, воспринимая свои неудачи в полублагородной манере. Они были одним из тех удручённых семейств, столь типичных для средней прослойки среднего класса, у которых ничего никогда не происходит.
С самого раннего детства родственники Гордона нагоняли на него тоску просто до ужаса. Когда он был маленьким мальчиком, многие из его тётушек и дядюшек ещё были живы. Все они были более или менее похожи: серые, потёртые, безрадостные люди; все слабоваты здоровьем и постоянно обеспокоенные денежными проблемами, которые вечно их окружали, но никогда не приводили к сенсационному взрыву в виде банкротства. Ещё тогда было отмечено, что они утратили тягу к воспроизведению себе подобных. Люди, обладающие жизненной энергией, размножаются почти автоматически, вне зависимости от того, есть у них деньги или нет. Дедушка Комсток, к примеру, сам будучи одним из двенадцати детей, произвёл на свет одиннадцать потомков. Однако из всех этих одиннадцати на свет были произведены только двое, и эти двое, Гордон и его сестра Джулия, к 1934 году не произвели ещё ни одного. Гордон, последний из Комстоков, родившийся в 1905 году, был незапланированным ребёнком, и после этого, все эти долгие-долгие тридцать лет, в семье никто не рождался, только умирали. И дело не просто в заключении браков и рождении детей, а в том, что в семействе Комстоков ни коим образом ничего никогда не происходило. Каждый из них, казалось, был приговорён – словно на нём лежало проклятие – к унылому, неприметному, бесцветному существованию. Никто из них ничего не совершил. Они относились к породе людей, которых всегда, при любой видимой активности, даже если они просто садились в автобус, – автоматически отталкивали от главной цели. Все они, конечно же, были безнадёжными профанами в денежных делах. В конце жизни дедушка Комсток разделил свои деньги на более-менее равные части. В результате, после продажи особняка из красного кирпича, каждый получил около пяти тысяч фунтов. И не успел ещё дедушка Комсток сойти в могилу, как все они начали разбрасывать деньги на ветер. Ни у одного из них не хватило пороху промотать деньги красиво: потратить на женщин или проиграть на скачках. Они просто спустили всё по капле: женщины – на глупые инвестиции, а мужчины – на пустые деловые предприятия, которые выдыхались через год-другой, оставив после себя чистый убыток. Более половины из них сошли в могилу, так и не вступив в брак. Кое-кто из женщин после того, как их отец умер, будучи уже в среднем возрасте, пошли-таки на нежелательное замужество, а вот мужчины, вследствие своей неспособности заработать, чтобы обеспечить достойное существование, оказались в разряде таких, которые «не могут себе позволить» жениться. Ни у кого из них, за исключением Анжелы, тёти Гордона, никогда не было такой малости, как дом, который он мог бы назвать собственным. Все они принадлежали к той категории людей, которые живут в забытых богом «комнатах» или в похожих на гробы доходных домах. И год за годом они вымирают и вымирают, от вялотекущих, но дорогостоящих болезней, которые съедают последние гроши из их капиталов. В 1916 году одна из тётушек Гордона, Шарлотта, дошла до того, что оказалась в Психиатрической лечебнице в Клапеме. Психиатрические лечебницы в Англии, они набиты до отказа! И по большей части одинокими старыми девами из средней прослойки среднего класса – именно благодаря им такие заведения ещё на плаву. К 1934 году из этого поколения выжили только трое: уже упомянутая выше тетушка Шарлотта, и тётушка Анжела, которую в 1912 году по счастливой случайности склонили к приобретению дома и крошечной ежегодной ренте, да ещё дядюшка Уолтер, который вёл унылое существование на те несколько сотен, что остались от его пяти тысяч и заправлял недолговечными «агенствами», непонятно для чего существовавшими.
Гордон вырос в атмосфере одежды на вырост и тушёных бараньих хрящиков. Его отец, как и другие Комстоки, был подвержен депрессии и, следовательно, наводил тоску и на других. При этом он был неглуп и имел склонность к литературе. Самым естественным для дедушки Комстока, заметившего в сыне такой литературный склад ума и ужас перед всем, что связано с цифрами, было заставить последнего пойти в бухгалтеры. По этой причине отец работал, весьма неэффективно, в качестве дипломированного бухгалтера, и всё время заключал сделки с компаниями, которые распадались через год-другой, а потому доход его постоянно менялся, иногда подскакивая до пяти сотен в год, а иногда падая до двух сотен, однако тенденция на уменьшение всегда оставалась постоянной. Отец умер в 1922 году, дожив всего лишь до пятидесяти шести лет, вконец поизносившийся – он долгое время страдал от болезни почек.
Поскольку Комстоки были и благородными, и столкнувшимися в жизни со многими трудностями, у них считалось необходимым тратить большие суммы денег на «образование» Гордона. И как страшен был этот непосильный груз «образования»! Это означало, что для того, чтобы отправить своего сына в подходящую школу (то есть, в частную школу или имитацию таковой), человек среднего класса вынужден был годы напролёт вести такой образ жизни, который вызвал бы презрение даже у сантехника. Гордона отправляли в ужасные, претенциозные школы, за которые нужно было платить около 120 фунтов в год. Но даже такие суммы оборачивались страшными жертвами для семьи. Тем временем Джулия, которая была на пять лет старше Гордона, не получила почти никакого образования. Её, конечно же, отправляли в пару бедных, довольно сомнительных учебных заведений, откуда в шестнадцать лет забрали окончательно. Гордон был «мальчиком», а Джулия «девочкой», и всем казалось естественным, что «девочка» должна быть принесена в жертву ради «мальчика». Более того, в семье давно было решено, что Гордон «способный». Так что Гордон, со своими «способностями», должен был получить стипендию, добиться блестящего успеха в жизни и вернуть в семью благополучие. В эту теорию никто не верил более твёрдо, чем Джулия. Джулия была высокой нескладной девочкой, намного выше Гордона, с худым лицом, с длинной шеей, немного чересчур длинной, – одна из тех девочек, которые даже в самом расцвете молодости неотвратимо напоминают гусыню. По природе открытая и преданная, она была скромной и хозяйственной, вечно занятой в доме глажкой, штопкой, починкой, одним словом – в ней жила душа старой девы. Уже в шестнадцать на ней прямо-таки и было написано «старая дева». Гордона она боготворила. Всё его детство она за ним присматривала, нянчила его, баловала, сама ходила в лохмотьях, лишь бы у него была одежда, подходящая для школы; она копила те несчастные гроши, что давали ей на карманные расходы, чтобы купить ему подарки на Рождество и ко дню рождения. И Гордон, конечно же, отплатил ей, когда подрос: он стал её презирать, потому что она некрасивая и у неё нет «способностей».
Даже в третьеразрядных школах, куда отправляли Гордона, почти все мальчики были богаче, чем он. Они быстро выясняли, что он беден, и, конечно же, превращали его жизнь в ад. Наверно, самое жестокое испытание, которому можно подвергнуть ребёнка, это отправить его учиться в школу, где учатся дети богаче его. Ребёнок, осознающий свою бедность, будет испытывать такие снобистские муки, какие взрослый человек едва ли способен себе представить. В те дни, особенно в средней школе, жизнь Гордона состояла в том, чтобы хранить тайну и держать нос кверху, притворяясь, что его родители богаче, чем они были на самом деле. Ах, сколько унижений пришлось пережить ему в те дни! К примеру, эта ужасная процедура в начале каждого семестра, когда ты при всех должен был «предъявлять» директору деньги, которые принёс с собой; и это презрительное, жестокое хихиканье других мальчишек, когда ты не предъявлял десять шиллингов или больше. Или тот момент, когда выяснилось, что Гордон носит готовый костюм, который стоит тридцать пять шиллингов! Но больше всего Гордон боялся тех моментов, когда родители заходили к нему в школу. Особенно отец. Не стыдиться такого отца было просто невозможно: смертельно бледный, унылый мужчина, сильно сутулившийся, в потёртой и безнадёжно устаревшей одежде. Он приносил с собой атмосферу неудачи, беспокойства и скуки. И у него была такая ужасная привычка, когда он прощался и говорил до свидания, протягивать Гордону полкроны прямо перед другими мальчишками, и тогда все видели, что это всего лишь полкроны, а не десять шиллингов, как это должно было бы быть! Даже двадцать лет спустя воспоминания о той школе вызывали у Гордона дрожь.
Первым результатом всего этого стало развившееся у Гордона почтение к деньгам. В те дни он прямо-таки ненавидел своих бедных родственников: отца и мать, Джулию и всех остальных. Он ненавидел их из-за их мрачных домов, из-за их неряшливости, их безрадостного восприятия жизни, из-за их вечного беспокойства и ворчания над мелочью в три пенса или шесть. Сколько Гордон помнил, самой характерной фразой в семействе Комстоков было: «Этого мы не можем себе позволить». В те дни Гордон так жаждал разбогатеть, как может жаждать только ребёнок. Почему это кто-то не может прилично одеваться, есть сладости и ходить в кино, как только ему этого захотелось? Он обвинял родителей в том, что они бедны, как будто они сделали это нарочно. Почему они не такие, как родители других детей? Это им нравится быть бедными, так ему казалось. Так работает сознание ребёнка.
Но по мере того, как Гордон становился старше, он становился… не то чтобы менее безрассудным, в прямом смысле, а бесрассудным по-иному. Со временем он утвердился в школе, и его больше не унижали так сильно. Он никогда не добивался в школе очень большого успеха: не делал никаких выдающихся работ и не вышел на стипендию, – но ему удалось развить свой ум в том направлении, которое его привлекало. Он читал те книги, которые ученикам читать было не положено, имел антиортодоксальное мнение по поводу Англиканской церкви, относительно патриотизма и крепкого школьного братства. К тому же он начал писать стихи. Через год-другой он даже стал посылать их в «Атенеум», «Новый век» и «Вестминстерский еженедельник», где стихи неизменно отклоняли. В школе, конечно же, были и другие мальчики такого же типа, с которыми Гордон сошёлся. В каждой частной школе есть небольшая прослойка, определяющая себя как интеллигенция. В то время, в послевоенные годы, в Англии столь широко распространились революционные идеи, что ими заразились даже частные школы. Молодые люди, включая и тех, кто был слишком молод, чтобы бороться, бунтовали против родителей; последние зачастую отвечали в том же ключе. Практически каждый, у кого хоть что-то было в голове, на время становился революционером. Между тем старики – скажем, те, кому за шестьдесят – бегали кругами, как курицы, и громко кудахтали о «губительных идеях». Гордон с друзьями раскрутились с этими «губительными идеями» по полной. Целый год они выпускали неофициальную ежемесячную газету под названием «Большевик», которую размножали на копировальном аппарате. В ней они пропагандировали социализм, выступали за свободную любовь, распад Британской Империи, отмену армии и флота, и так далее и тому подобное. Было весело. Каждый интеллигентный мальчик шестнадцати лет – социалист. В этом возрасте никто не видит крючка, что торчит из весомой приманки.
Таким вот непродуманным, мальчишеским путём пришёл он к пониманию вопроса денег. В более раннем возрасте, чем большинство людей, он ухватился за идею, что вся современная коммерция – это надувательство. Довольно любопытно, что первым толчком к этому оказалась реклама на станциях метро. Он тогда и не подозревал, как пишут биографы, что он и сам, в один прекрасный день, будет работать в одной из рекламных компаний. Но на том факте, что всё это надувательство – дело не закончилось. Постепенно он понял, и со временем осознал всё яснее и яснее, что поклонение деньгам переросло в религию. Возможно, это единственная настоящая религия, реально ощущаемая, которая нам досталась. Деньги стали тем, чем раньше был Бог. Добро и зло больше ничего не значат, имеют значение только провал и успех. Покончено с глубоко значимой фразой «делать добро». Десять заповедей сократились до двух. Одна для работодателей (тех избранных, как раньше духовенство, только денежное духовенство): «ДОлжно делать деньги», – и другая для нанятых на работу (рабов и подчинённых): «ДОлжно не терять работу». Примерно в это время Гордон наткнулся на «Филантропов в рваных штанах» и прочёл о голодающем плотнике, который заложил всё, но не смог бросить свою аспидистру.[19] После этого аспидистра стала для Гордона символом. Аспидистра, символ Англии! Она должна быть на нашем гербе вместо льва и единорога. Пока аспидистры в окнах, в Англии не произойдёт никакой революции.
Теперь он не презирал своих родственников, не ненавидел их больше – по крайней мере, не до такой степени. Они всё ещё действовали на него угнетающе, все эти бедные увядающие тётушки и дядюшки, двое или трое из которых уже умерли, и его отец, поизносившийся и бездуховный, и его мать, поблёкшая, нервная и «хрупкая» (у неё были слабые лёгкие), и Джулия, в свои двадцать с небольшим уже со всем смирившаяся послушная прислуга, которая работала по двенадцати часов в день и не имела приличного платья. Но теперь он просёк, в чём тут дело. Причина не просто в отсутствии денег. Она скорее в том, что, не имея денег, они ментально продолжали жить в мире денег – в том мире, где деньги – добродетель, а бедность – преступление. Дело не в бедности, а в том, что они не смогли жить в бедности достойно. Они приняли кодекс денег, а в соответствии с этим кодексом, они потерпели неудачу. У них никогда не появлялось мысли взбрыкнуть и просто начать жить, с деньгами или без – неважно, жить так, как живут низшие классы. И как же правы эти низшие классы! Снимите шляпы перед пареньком, который с четырьмя пенсами в кармане создаёт со своей девушкой новую семью! По крайней мере, в жилах у него течёт кровь, а не деньги.
Всё это Гордон продумал в наивной манере эгоистичного мальчика. В жизни есть два пути, решил он. Можно быть богатым или намеренно отказаться от богатой жизни. Можно либо обладать деньгами, либо презирать деньги, и горе тому, кто боготворит деньги, но не смог их заиметь. Про себя он заведомо решил, что сам он заработать деньги никогда не сможет. Ему едва ли приходило в голову, что он, возможно, обладает талантами, которые можно для этой цели использовать. Своё дело в этом сыграли учителя в школе: они вбили ему в голову, что он мелкая бунтующая посредственность и что он не «добьётся успеха» в жизни. Гордон это принял. Ну и ладно, тогда он откажется от стремления к «успеху»; а главной своей целью поставит: не добиваться «успеха». Лучше править в аду, чем прислуживать на небесах; да и прислуживать лучше в аду, чем на небесах, если на то пошло. И вот к шестнадцати годам Гордон уже знал, на чьей он стороне. Он против бога денег и его свинского духовенства. Гордон объявил войну деньгам, но, конечно же, держал это в секрете.
Гордону было семнадцать, когда умер его отец, оставив после себя около двухсот фунтов. К тому времени Джулия уже несколько лет работала. Два года – 1918 и 1919 – она проработала в государственном учреждении, а после этого, закончив кулинарные курсы, устроилась в противную, но претендующую на изысканность кафе-кондитерскую около станции метро «Ёрлз Корт». Она работала по двенадцать часов в неделю, за что ей выдавали ланч, чай и двадцать пять шиллингов, из которых двенадцать шилингов в неделю, если не более того, уходило на хозяйственные нужды. Вполне очевидно, что самое лучшее, что можно было бы сделать после смерти мистера Комстока, это забрать Гордона из школы, найти ему работу, и отдать двести фунтов в распоряжение Джулии, чтобы она открыла собственную кондитерскую. Но здесь привычная для Комстоков тупость в денежных делах взяла верх. Ни Джулия, ни их мать не хотели и слышать о том, чтобы Гордон ушёл из школы. Со странным, свойственным среднему классу идеалистическим снобизмом, они скорее готовы были пойти в работный дом, чем допустить, чтобы Гордон ушёл из школы до установленного законом восемнадцатилетнего возраста. Две сотни фунтов, или более половины, необходимо было отдать, чтобы Гордон завершил «образование». Гордон позволил им это осуществить. Он объявил войну деньгам, но это не помешало ему оставаться чрезвычайно эгоистичным. И конечно же, мысль об устройстве на работу его пугала. Да и какого бы мальчика она не испугала? Водить пером в какой-нибудь вонючей конторе… О, Боже! Его дядюшки и тётушки уже угрюмо твердили о том, что «Гордону пора устроиться в жизни». Они прибегали к термину – найти «хорошую» работу. Вон младший у Смитов недавно устроился на такую «хорошую» работу в банк, а младший у Джонсов такую «хорошую» работу получил в страховой компании. Гордона тошнило от этих разговоров. Казалось, они так и хотели каждого молодого человека в Англии приковать цепями к «хорошей» работе по гроб жизни.
Тем не менее, деньги нужно было как-то зарабатывать. Мать Гордона до женитьбы была учительницей музыки, и даже потом она периодически брала учеников, когда семья больше обычного оказывалась на мели. Теперь она решила, что будет снова давать уроки. Найти учеников в пригороде (а они жили в Актоне) было довольно легко. Таким образом благодаря платным урокам и зарплате Джулии они, по-видимому, могли «продержаться» ещё год-другой. Но состояние лёгких миссис Комсток было более чем «слабое». Тот же врач, который посещал её мужа перед смертью, приставив стетоскоп к её груди, сделал очень серьёзное лицо. Он велел ей заботиться о своём здоровье, не переохлаждаться, как следует питаться и, главное, не переутомляться. Для неё ничего не было хуже, чем нервная, утомительная работа учительницы игры на фортепиано. Гордон об этом ничего не знал. Однако Джулия знала. И обе женщины хранили это от Гордона в строгом секрете.
Прошёл год. Гордон чувствовал себя несчастным, всё больше и больше он стеснялся из-за своей потёртой одежды, ограниченности в карманных деньгах, из-за чего он стал объектом нападок со стороны девочек. Однако в этом году «Нью Эйдж» принял одно из его стихотворений. Между тем его мать сидела на неудобных табуретах для фортепиано в продуваемых сквозняками гостиных и давала уроки по два шиллинга за час. И потом Гордон закончил школу, и толстый, сующий нос не в свои дела дядюшка Уолтер, у корого были кое-какие связи в мире бизнеса, выступил, заявив, что друг его друга может пристроить Гордона на такую вот «хорошую» работу в бухгалтерии в фирме по производству свинцового сурика. И право, это великолепная работа – прекрасное начало для молодого человека. И если Гордон возьмётся за неё с должным рвением, он со временем сможет стать Важной Персоной. У Гордона сделалось тяжело на душе. Он вдруг весь напрягся, как бывает со слабыми людьми, и, к ужасу всей семьи, отказался даже попробовать там поработать.
Конечно, последовали страшные скандалы. Его не могли понять. Считалось чуть ли не богохульством отказываться от такой «хорошей» работы, когда у тебя есть возможность на неё устроиться. Гордон продолжал твердить, что не хочет «такую» работу. Тогда что же он, в конце концов, хочет? – вопрошали они. Он хочет «писать», угрюмо твердил Гордон. Но как же он сможет заработывать, если будет «писать»? – настаивали они. И он, конечно же, не мог ответить на этот вопрос. В глубине души Гордон считал, что сможет каким-то образом жить за счёт стихов, но на это даже намекать не стоило, настолько абсурдным делом это казалось. Однако ни при каких условиях он не собирался заниматься бизнесом, погружаться в мир денег. Он будет работать, но не на «хорошей» работе.
Никто из родственников не имел ни малейшего представления о том, что он имеет в виду. Мать рыдала, даже Джулия его «не одобряла», а все дядюшки и тётушки (их к тому времени у него оставалось шесть или семь) нерешительно нападали и неумело угрожали. А через три дня случилось ужасное. Посреди ужина у матери начался сильный приступ кашля, она приложила руку к груди, упала, и у неё изо рта пошла кровь.
Гордон был напуган. Когда это произошло, мать не умерла, но, когда её несли наверх, вид у неё был, как у покойницы. Гордон бросился за доктором. Несколько дней мать была на смертном одре. Сказались сквозняки в гостиных и то, что она через силу таскалась от одного ученика к другому в любую погоду. Гордон беспомощно слонялся по дому; к горю примешивалось тяжёлое чувство вины. Точно он не знал, но отчасти догадывался, что мать убила себя ради того, чтобы оплачивать его обучение. После этого он не мог больше противиться её желанию; он отправился к дядюшке Уолтеру и сказал ему, что согласен на работу в фирме по производству свинцового сурика, если они ему таковую предложат. Тогда дядюшка Уолтер поговорил со своим другом, а тот друг поговорил со своим другом, и Гордона направили на собеседование к старому джентельмену с плохо сидящими вставными зубами, и в конце концов он получил работу с испытательным сроком. Он начал с зарплаты в двадцать пять шилингов в неделю, и с этой фирмой он провёл шесть лет.
Они уехали из Актона и сняли квартиру в запущенном многоквартирном доме в районе Пэддингтона. Миссис Комсток перевезла своё фортепиано, и, когда чувствовала себя хоть немного лучше, давала время от времени уроки. Зарплата Гордона постепенно росла, и все трое более-менее «справлялись» с ситуацией. Хотя «справляться» в большей степени приходилось Джулии и миссис Комсток. Гордон от своего мальчишеского эгоизма в отношении денег не избавился. Не сказать, чтобы он совсем уж плохо работал в конторе. Говорили, что он стоит тех денег, которые ему платят, но что он не из тех, кто «стремится к большему». Полное презрение, которое он испытывал к своей работе некоторым образом упрощало для него задачу. Ему удавалось смиряться с бессмысленностью офисной жизни, потому что он никогда ни на минуту не считал её для себя постоянной. Каким-то образом в какое-то время – и Гордон знал, что это произойдёт – он вырвется на свободу. И у него, в конце концов, всегда есть его «творчество». Возможно, наступит время, когда он сможет зарабатывать себе на жизнь «писательским трудом». И тогда, если ты стал писателем, почувствуешь, что свободен от этих вонючих денег… Разве не так? Люди того типа, которых он видел вокруг, вызывали у него чувство неловкости. Вот что значит сделать из денег бога! Устроиться, «стремиться к большему», продать душу за виллу и аспидистру! Превратиться в типичного маленького проныру в шляпе-котелке – в «маленького человека» Струба[20] – этого слабака, который в шесть пятнадцать прибегает домой к ужину из деревенского пирога и консервированных груш, полчасика слушает симфонический концерт по ВВС, а потом, возможно, совершает разрешённый законом половой акт с женой, если она «в настроении!». Вот так судьба! Нет, не для такой жизни создан человек. Он имеет право из этого вырваться; прочь от этих вонючих денег. Вот какой замысел вынашивал Гордон. Он предан идее борьбы против денег. Но это пока секрет. Люди в офисе никогда и не подозревали его в увлечении антиортодоксальными идеями. Они никогда так и не обнаружили, что он пишет стихи, – не сказать, чтоб обнаруживать было много чего: за шесть лет у него накопилось не более двадцати стихотворений, напечатанных в разных журналах. Если присмотреться, он был такой же, как и любой клерк в Сити – всего лишь один из солдат в армии марионеток, которого утром вагоны метро везут в восточном направлении, а вечером – в западном.
Гордону было двадцать четыре, когда умерла мать. Семейство распадалось. Из старшего поколения Комстоков осталось только четверо: тетушка Анжела, тетушка Шарлотта, дядюшка Уолтер и ещё один дядюшка, который умрёт год спустя. Гордон и Джулия отказались от квартиры. Гордон снял меблированную комнату на Дайти-стрит (у него было ощущение, что литератору пристало жить в Блумбери), а Джулия переехала в Эрлс-Корт, чтобы быть рядом с магазином. Теперь Джулии было уже почти тридцать, а выглядела она намного старше. Она похудела – раньше такой не была, – хоть и оставалась вполне здоровой; в волосах появилась седина. Джулия всё ещё работала по двенадцать часов в день, а её зарплата за шесть лет выросла на десять шиллингов в неделю. Хозяйка чайной, изо всех сил строившая из себя леди, находилась с Джулией в полудружеских отношениях, оставаясь при этом работодателем, а это, конечно, позволяло ей помыкать Джулией, прикрываясь песенкой о «дорогой» и «любимой» Джулии. Через четыре месяца после смерти матери Гордон неожиданно ушёл со своей работы. В фирме он никак это не объяснил. Там решили, что он собирается «устроиться получше» и (к счастью, всё обернулось именно так) дали ему хорошие рекомендации. Но он даже не думал о том, чтобы искать новую работу. Ему захотелось сжечь за собой мосты. С этого дня он всегда будет дышать чистым воздухом, свободным от этой денежной вони. Чтобы сделать этот шаг, он не ждал сознательно, пока умрёт мать; однако получилось так, что толчком послужила именно смерть матери.
Конечно же, в оставшейся от семейства части разразился ещё более грандиозный скандал. Решили, что Гордон сошёл с ума. Вновь и вновь он старался, довольно тщетно, объяснить всем, что он не отдастся в рабство «хорошей» работе. «А на что же ты будешь жить? На что ты будешь жить?» – причитали со всех сторон. Об этом он не хотел серьёзно задумываться. Конечно, он всё ещё лелеял мысль, что сможет зарабатывать «писательским трудом». К этому времени Гордон познакомился с Рейвелстоном, редактором «Антихриста», который помимо публикации его стихотворений ещё и время от времени давал ему книги на рецензирование. Перспективы в литературе теперь не были столь унылыми, как шесть лет назад. И всё же, главным мотивом было не стремление «писать». Бежать от мира денег – вот чего он хотел. У него было смутное желание вести существование безденежного затворника. Ему казалось, что, если ты презираешь деньги, всё равно можно как-то прожить, как птицы небесные. Гордон забыл, что птицам в небе не надо платить за квартиру. Поэт, голодающий в мансарде, причём голодающий не то чтобы без комфорта, – таким он себя представлял.
В последовавшие семь месяцев всё рухнуло. Он был напуган и почти что пал духом. Он понял, что значит жить недели напролёт на хлебе с маргарином, пробовать «писать», когда ты голоден, закладывать одежду, красться по лестнице, дрожа от ужаса, как бы тебя не услышала хозяйка, которой ты задолжал за три недели. Более того, за эти семь месяцев он практически ничего не написал. Первое, что делает бедность, – она убивает мысль. Новая мысль, за которую он ухватился, как за новое открытие, заключалась в том, что ты не можешь убежать от денег попросту став безденежным. Напротив, ты оказываешься в безнадёжном рабстве у денег, если тебе не на что жить, – некая «правомочность», как говорят эти отвратительные средние классы. В конце концов, после грубого скандала, его выгнали из комнаты. Три дня и четыре ночи он провёл на улице. Было ужасно. Три раза утром, по совету одного человека, которого он встретил на набережной, Гордон провёл в Биллингсгейте, помогая возить оттуда в Истчип по маленьким извилистым горкам тачки с рыбой. «Два пенса и точка» – вот что он получал, да ещё чертовскую боль в мышцах. На той работе было полно людей, и приходилось ждать своей очереди; если удавалось заработать восемь пенсов с четырёх до девяти утра, – тебе повезло. После трёх дней такой жизни Гордон сдался. Какая польза? Он был раздавлен. Ничего не оставалось, как вернуться в семью, занять немного денег и найти другую работу.
Но теперь, конечно же, никакой работы не находилось. Четыре месяца он жил за счёт семьи. Джулия поддерживала его, пока не истратила всё до капли из своих скудных сбережений. Это было отвратительно. Вот чем обернулись его благие намерения! Он отказался от амбиций, объявил войну деньгам, и всё это привело к тому, что он живёт за счёт сестры! А Джулия – и он это знал – переживает из-за его провала сильнее, чем из-за потери своих сбережений. У неё были такие надежды на Гордона! В нём одном из всех Комстоков было заложено обещание «успеха». Даже сейчас она верила, что настанет день, и каким-то образом он вернёт в семью благосостояние. Ведь он такой «способный» – конечно же, он сможет заработать денег, если попытается! Целых два месяца Гоордон жил у тётушка Анжелы в её маленьком домике в Хайгейте – у бедной выцветшей, похожей на мумию тётушки Анжелы, которой едва хватало на еду даже для неё самой. Всё это время он отчаянно искал работу. Дядюшка Уолтер больше не мог ему в этом помогать. Его влияние в мире бизнеса, и раньше небольшое, теперь практически свелось к нулю. Однако, в конце концов, причём самым неожиданным образом, Гордону повезло. Другу друга брата работодательницы Джулии удалось устроить Гордона на работу в бухгалтерию рекламной компании «Новый Альбион».
«Новый Альбион» оказался одной из тех рекламных фирм, которые после войны разрослись как грибы, – можно сказать, как отростки разлагающегося капитализма. Это была маленькая, поднимающаяся фирма, и она хваталась за любую рекламу, к которой у неё был доступ. Она стала автором некоторого количества постеров большого размера с рекламой высококалорийной овсянки, муки с добавлением разрыхлителей и всего в таком духе, но её главным направлением являлась реклама дамских шляп и косметики в иллюстрированных журналах для женщин, а также мелкие рекламы в дешёвых еженедельниках, типа «Белорозовые пилюли при женских недомоганиях», «Ваш гороскоп от профессора Раратондо», «Семь секретов Венеры», «Правда о некрасивых ногах», «Справимся с алкоголизмом за три дня» и «Лосьон для волос „Ципролакс“ отгонит всех непрошенных гостей». Фирма, конечно же, имела большой штат коммерческих специалистов. Именно здесь Гордон впервые встретился с Розмари. Она работала в «студии», помогала там с дизайном модных картинок. Прошло немало времени, прежде чем он с ней заговорил. Поначалу он воспринимал её как человека от него далёкого; маленькая, тёмноволосая, с быстрыми движениями, она на расстоянии казалась ему привлекательной, но пугающей. Когда они сталкивались в коридорах, она бросала на него ироничный взгляд, как будто всё о нём знала и считала его немного смешным. Но тем не менее, она посматривала на него чаще, чем необходимо. Со сферой её деятельности он никак не был связан. Он работал в бухгалтерии, обычный служащий с зарплатой три фунта в неделю.
Интересного в «Новом Альбионе» было то, что контора эта оказалась абсолютно современной по духу. Здесь едва ли можно было найти человека, который не понимал бы прекрасно, что создание рекламы, сама реклама, – это самое грязное мошенничество, порождённое капитализмом. В фирме по производству свинцового сурика всё ещё существовали некоторые идеи относительно чести коммерсанта и пользе коммерции. Но в «Новом Альбионе» над такими вещами просто смеялись. Большинство из работавших там сотрудников являли собой тип прожжённого американизированного предпринимателя; для людей такого типа нет ничего святого, кроме денег. Свой циничный принцип они применяют на практике. Публика – свинья, рекламировать – всё равно что стучать погремушкой в помойном ведре. И всё же за их цинизмом стояла наивность – слепое поклонение богу денег. Гордон изучал их в ненавязчивой манере. Как и раньше, он исполнял свою работу довольно хорошо, а его коллеги смотрели на него сверху вниз. Ничего в его восприятии действительности не изменилось. Он продолжал презирать деньги и отвергать кодекс денег. Рано или поздно, но он когда-нибудь от всего этого сбежит; даже теперь, после своего последнего фиаско, Гордон не оставил замысел побега. Он внутри мира денег, он не вне его. Что же до типов, его окружающих, будь то пресмыкающиеся шляпы-котелки, которые никогда не изменялись, или вылезшие из недр американских бизнес-колледжей предприниматели, – все они его забавляли, не более того. Ему нравилось изучать их рабский манталитет: главное – не потерять работу. Он был среди них и делал заметки.
Однажды произошла любопытная вещь. Кто-то случайно увидел в журнале стихотворение Гордона, и доложил, что, мол, «у нас в офисе есть поэт». Конечно же, коллеги Гордона осмеяли, но не злобно. Они прозвали его «бард», и это прозвище закрепилось. Они посмеялись, но не без доли презрения. Этот факт подтвердил их представления о Гордоне: от парня, который пишет стихи, ничего хорошего ждать не приходится. Однако этот случай имел неожиданное продолжение. К тому времени, как клеркам надоело поддразнивать Гордона, мистер Эрскин, управляющий компании, который до этого времени едва ли замечал Гордона, вдруг пригласил его на интервью.
Мистер Эрскин был большим мужчиной с медленными движениями и с грубым, ничего не выражающим лицом здорового человека. Судя по его внешности и медленной речи, можно было с уверенностью сказать, что жизнь его была связана с сельским хозяйством или животноводством. Ум его был таким же медлительным, как и телодвижения, и был он человеком такого склада, который никогда ничего не слышит, пока другие не перестанут об этом говорить. Как такой человек мог оказаться во главе рекламного агенства, известно только странным богам капитализма. И всё же человеком он был довольно приятным. Он не обладал тем вспыльчивым, спесивым нравом, который обычно сопутствует способности делать деньги. И каким-то образом собственное тугодумство делало Эрскина стойким в хорошем смысле. Не будучи подверженным общим предрассудкам, он отличался способностью ценить людей по их заслугам, и, как следствие этого, умел подбирать талантливых сотрудников. Новость о том, что Гордон пишет стихи, не только его не шокировала, а, наоборот, произвела впечатление. Им в «Новом Альбионе» нужен талантливый литератор. Эрскин послал за Гордоном, поизучал его сонным косым взглядом и задал ему некоторое количество не относящихся к делу вопросов. Ответы Гордона он и вовсе не слушал, а вопросы свои прерывал звуками, типа: «Гм, гм». «Пишите стихи, не так ли? Что, правда? Гм, гм. Надеюсь, вам за это платят? Не много платят, точно? Думаю, нет. Гм, гм. Поэзия? Гм. Должно быть, трудновато. Написать строчки одинаковой длины, и всё такое. Гм, гм. Что-нибудь ещё пишете? Ну, рассказы, и прочее? Гм. О, правда? Очень интересно. Гм!»
Затем, без дальнейших расспросов, он повысил Гордона, назначив его секретарём, а в сущности, учеником, к мистеру Клю, главному литературному сотруднику. Как и прочие рекламные агенства, «Новый Альбион» всё время искал литсотрудников с искрой воображения. Любопытен тот факт, что найти специалиста для рисования гораздо легче, чем найти человека, который сможет придумать рекламные формулы, типа «От такого соуса ваш муженёк будет всё время улыбаться» или «Умный пользуется шампунем „Дандрафф“». Зарплата Гордона не выросла в один миг, но фирма положила на него глаз. Если повезёт, через годик он может стать полноценным литсотрудником. А это безошибочный шанс продвинуться.
Гордон шесть месяцев проработал с мистером Клю. Этот мистер Клю был человеком лет сорока, с кудрявой шевелюрой, в которую он часто засовывал пальцы. Работал он в душном маленьком помещении, все стены которого были обклеены бумагами – свидетельства его бывших триумфов в форме рекламных плакатов. Он дружелюбно взял Гордона под своё крыло, показал ему, за какие верёвочки дёргать, и даже готов был выслушивать его предложения. В то время они работали над рядом журнальных реклам «Апрельской росы» – исключительного нового дезодоранта, который выпускала на рынок компания «Туалетные принадлежности королевы Шебы» (любопытно отметить, что там работал Флаксман). Скрывая отвращение, Гордон приступил к работе. Однако за этим последовало довольно неожиданное продолжение. Оказалось, что Гордон с самого начала выказал незаурядный талант к написанию текстов. Он сочинял рекламу так, словно для этого и появился на свет. Живые фразы, которые прилипают и задевают за живое, аккуратненькие текстики, в которых ложь упакована в сотню слов, – они приходили к нему сами, как непрошеные гости. У него всегда был дар играть словами, но здесь он впервые смог использовать его с успехом. Мистер Клю считал его очень многообещающим. Гордон следил за своим прогрессом сначала с удивлением, потом с изумлением, и наконец, с некоторого рода ужасом. Так вот к чему он идёт! Писать ложь, чтобы выудить деньги из карманов дураков! Злая ирония была ещё и в том, что именно ему, пожелавшему стать «писателем», приходится считать успехом тексты рекламы дезодорантов. Впрочем, это не было столь необычным явлением, как он себе представлял. Литературные сотрудники в большинстве своём, романисты manqués.[21] Или наоборот?
«Королева Шеба» была очень довольна их рекламой. Был доволен и мистер Эрскин. Зарплата Гордона выросла на десять шиллингов в неделю. И вот тогда Гордон испугался. В конце концов, деньги подчиняют его себе. Он летит вниз, всё ниже и ниже, в этот денежный свинарник. Ещё немного и он застрянет в нём на всю жизнь. Странно, как всё это происходит. Ты отворачиваешься от успеха, ты клянёшься никогда не продвигаться, при этом ты искренне веришь, что не сможешь продвинуться, даже если этого захочешь. Но потом происходит какое-то одно событие, чистая случайность, и ты вдруг видишь, что ты продвигаешься, почти автоматически. Он понял, что пришло время бежать, теперь или никогда. Он должен выбраться отсюда, выбраться прочь из этого мира денег, уйти безвозвратно, пока не зашёл слишком далеко.
Однако на этот раз он не даст голоду себя сломить. Гордон отправился к Рейвелстону и попросил о помощи. Он сказал, что ищет какую-нибудь работу, не «хорошую» работу, а работу, которая поможет поддерживать тело, но не продавать душу. Рейвелстон отлично его понял. Рейвелстону не нужно было объяснять разницу между просто работой и «хорошей» работой. К тому же он не стал убеждать Гордона, что тот поступает глупо. У Рейвелстона была отличная черта: он всегда умел посмотреть на вещи с позиции другого человека. Так получается, если у тебя есть деньги. Ясное дело, богатые могут себе позволить относиться к другим людям с пониманием. Кроме того, будучи богатым, Рейвелстон мог найти работу для других. Уже через две недели он сказал Гордону, что есть работа, которая может его устроить. Некий мистер МакКечни, хозяин букинистического магазина, почти развалившегося, с которым Рейвелстон иногда имеет дело, ищет помощника. Ему не нужен опытный продавец, который будет претендовать на полную зарплату, ему нужен какой-нибудь человек, который выглядит как джентльмен и сможет поговорить о книгах, – чтобы производил впечатление на покупателей. Такое занятие было бы полной противоположностью «хорошей» работе. Много часов, зарплата никудышная – два фунта в неделю – и никакого шанса на продвижение. Бесперспективная работа. И, конечно же, бесперсективная работа – это именно то, что Гордон ищет. Гордон пошёл и поговорил с мистером МакКечни, сонным добродушным шотландцем с красным носом и белой бородой в пятнах от нюхательного табака. Он принял Гордона на работу без возражений. В это самое время «Мыши», сборник стихотворений Гордона, готовился к печати. Сборник выпускал седьмой из издателей, которым Гордон этот сборник отсылал. Гордон не знал, что всё организовал Рейвелстон, который был личным другом издателя. Рейвелстон всегда устраивал такого рода вещи, в тайне для неизвестных поэтов. Гордон решил, что будущее распахивает перед ним свои двери. Теперь он устроившийся человек, хотя, по стандартам любителей аспидистры, – неустроенный.
Об уходе из офиса он известил за месяц. Вместе с тем, больно было всё бросать. Конечно же, Джулия была более чем когда-либо подавлена из-за этого его второго отказа от «хорошей» работы. К этому времени Гордон уже хорошо знал Розмари. Она не старалась отговаривать его от идеи уйти с работы. Вмешиваться в чужие дела было против её правил. «Каждый должен прожить свою собственную жизнь», – так она считала. Однако она не могла понять, почему он это делает. Больше всего Гордона расстроил разговор с мистером Эрскином. Мистер Эрскин человеком был очень добрым. Ему не хотелось, чтобы Гордон уходил из фирмы, о чем он откровенно сказал Гордону. Со слоновьей неуклюжестью, стараясь быть вежливым, он сдерживался, чтобы не назвать Гордона молодым дурачком. Но он не смог не спросить, почему тот уходит. Гордон не смог ни избежать ответа, ни назвать единственную причину, которая была бы понятна мистеру Эрскину: что он уходит на более высокооплачиваемую работу. Вместо этого он со стыдом выпалил, что «не видит себя в бизнесе» и что хочет «посвятить себя писательскому труду». Эрскин ответил уклончиво: «Писать, да? Хм. И сейчас за это много платят? Не много? Хм. – Нет, думаю, что нет». Гордон, чувствуя, что выглядит смешно, пробормотал, что сейчас как раз «выходит его книга». Книга стихов, добавил он, с трудом произнося слова. Мистер Эрскин посмотрел на него искоса и заметил:
– Поэзия, да? Хм. Поэзия? Можно прожить, занимаясь такими вещами… Думаешь, да?
– Ну, не совсем чтобы прожить… Но это подспорье.
– Хм… что ж! Думаю, тебе лучше знать. В любой время, если тебе нужна будет работа, – возвращайся. Полагаю, для тебя мы всегда найдём место. Мы с тобой хорошо сработались. Не забывай.
Гордон ушёл с неприятным чувством, что он вёл себя неправильно и оказался неблагодарным. Однако следовало с этим смириться. Должен же он уйти из мира денег. Как странно, по всей Англии молодые люди лезут из кожи вон, чтобы найти работу, а вот его, Гордона, которого тошнит от самого слова «работа», эта самая работа никак не хочет отпускать. Пример того, что в этом мире ты можешь получить всё, при условии, что ты этого на самом деле не хочешь. Кроме того, слова мистера Эрскина застряли у Гордона в голове. А что если он действительно так думает? Возможно, Гордона будет ждать работа, если он захочет вернуться. Получается, что корабли его сожжены лишь наполовину. «Новый Альбион», как злой рок, оставался не только позади, но и маячил впереди.
И как же счастлив был Гордон, по крайней мере в первое время, в магазине мистера МакКечни! На какое-то время, правда, на очень короткое время, у него оставалась иллюзия, что он действительно избавился от мира денег. Конечно же, торговля книгами такое же надувательство, как и любая другая торговля, а всё же это надувательство совсем иного рода! Здесь не было суеты, не было продвижения, не нужно было пресмыкаться. Ни один из ловцов наживы не выдержал бы и десяти минут застойной атмосферы книжной торговли. Что ж до работы, так она была очень проста. В основном она состояла в пребывании в магазине в течение десяти часов в день. Мистер МакКечни был неплохой старикан. Ну, конечно, шотландец, он и есть шотландец. Но как бы то ни было, алчностью он не отличался. Самой главной его чертой была лень. Ещё он был трезвенник и принадлежал к какой-то нонконформистской секте, но это Гордона никак не касалось. К тому времени, как «Мыши» были напечатаны, Гордон проработал в магазине уже около месяца. Рецензии на них напечатали не менее тринадцати газет! А в литературном приложении «Таймс» говорилось, что произведение «исключительно многообещающее». И только спустя месяцы Гордон понял, каким безнадёжным провалом были «Мыши» на самом деле.
А только теперь, когда он опустился до зарплаты в два фунта в неделю и практически отрезал себе путь к более высоким заработкам, до него дошла суть битвы, которую он ведёт. Подвох состоит в том, что блеск самоотречения не долог. Жизнь на два фунта в неделю перестаёт казаться героическим жестом и превращается в мрачную привычку. Падение – это такое же надувательство, как и успех. Гордон бросил свою «хорошую» работу и навсегда отверг «хорошие» работы. Что ж, в этом была необходимость. Он не хочет к этому возвращаться. Однако бесполезно притворяться, что, придя к бедности по собственному желанию, он избежал всех тех неприятностей, которые бедность тянет за собой. Дело не в трудностях. Имея два фунта в неделю, ты не страдаешь от реальных трудностей в физическом смысле, а если и страдаешь, то не в этом дело. Главное в том, что нехватка денег разъедает тебе мозг и душу. Ментальное омертвение, духовная нищета неизбежно наваливаются на тебя, когда твой доход падает ниже определённого уровня. Вера, надежда, деньги… только святой может сохранить первые две – без третьего.
Гордон становился всё старше и старше. Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять. Он достиг того возраста, когда будущее теряет свои розово-голубые тона и приобретает реальный и угрожающий вид. Зрелище выжившых родственников действовало на него всё более и более депрессивно. С годами он начинал сильнее чувствовать родство с ними. Вот каким путём он идёт! Ещё несколько лет и он будет точно такой же, только и всего! Он чувствовал это даже с Джулией, которую видел чаще, чем дядюшку и тётушку. Несмотря на часто принимаемые решения никогда больше не занимать у неё денег, он прибегал к этому время от времени. Джулия быстро седела; глубокие линии пролегли на её худых красных щеках. Она установила в своей жизни определённый распорядок, и нельзя сказать, что чувствовала себя несчастной. Эта жизнь состояла из работы в магазине, шитья по вечерам в своей спальне (она же и гостиная) на Эрлз-Корт (второй этаж, задняя комната, девять фунтов в неделю, не меблированная), время от времени встречи с подругами – такими же старыми девами, такими же одинокими, как и она сама. Типичная бесцветная жизнь бедных незамужних женщин; Джулия приняла её, едва ли осознавая, что судьба её могла бы быть иной. И всё же она как-то по-своему переживала, больше за Гордона, чем за себя.
Она воспринимала как трагедию постепенное угасание семейства, то, как они умирали, один за другим, и ничего не оставляли после себя. Деньги, деньги! «Никому из нас не удалось как следует заработать!» – постоянно сетовала она. И Гордону, одному из всего семейства, выпал шанс как следует заработать, а Гордон от него отказался. Он, как и другие, пассивно опускался на дно бедности. После того, как первый скандал утих, Джулия не опускалась до того, чтобы «доставать» его вновь по поводу его отказа от работы в «Новом Альбионе». Мотивы Гордона казались ей бессмысленными. Женская интуиция говорила ей, что нет хуже греха, чем восставать против денег.
А что до тётушки Анжелы и дядюшки Уолтера… О, Боже! Что за парочка! Каждый раз, глядя на них, Гордон чувствовал себя на десять лет старше. К примеру, дядюшка Уолтер. Он производил очень тягостное впечатление. В свои шестьдесят семь лет он, со своим «предпринимательством» и с уменьшающимися остатками своего наследства, имел еженедельный доход не более трёх фунтов в неделю. У него была крошечная комнатушка в офисе на Кёситор-стрит, и жил он в очень дешёвых меблированных комнатах в Холланд-парке. Получалось в полном соответствии с общим правилом: все мужчины из рода Комстоков естественным образом доходили до меблированных комнат. Если посмотреть на бедного старого дядюшку, с его большим трясущимся животом, бронхитическим голосом, с его широким бледным робким лицом, которому он старается придать напыщенное выражение, совсем как на сарджентовском портрете Генри Джеймса, с его абсолютно безволосой головой, с его бесцветными глазами и мешками под ними, с его свисающими книзу усами, которые он тщетно пытается закручивать кверху… если посмотреть на него, то абсолютно невозможно себе представить, что он когда-то был молодым. Мыслимо ли, чтобы такое существо когда-либо чувствовало в своих венах биение жизни? Неужели он когда-то залезал на дерево, нырял вниз головой с мостика, был влюблён? Неужели у него когда-то рабогали мозги? Даже если вернуться в начало девяностых, когда он, по всем подсчётам, был молодым, пытался ли он хоть что-то испробовать в жизни? Может, две-три проказы исподтишка. Чуток виски в мрачных барах, парочка прогулок по Имперской набережной, визиты к шлюхам на скорую руку; унылые, неряшливые внебрачные связи, какие можно себе представить разве что между египетскими мумиями в музее после его закрытия. И после всех этих долгих, долгих тихих лет неудач в бизнесе, одиночество и загнивание в забытых богом меблированных комнатах.
