Дачный сюжет. Роман

Размер шрифта:   13
Дачный сюжет. Роман

© Мария Бушуева, 2025

ISBN 978-5-0068-5154-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

МАРИЯ БУШУЕВА

ДАЧНЫЙ СЮЖЕТ

роман

Лица его родни шелестели в листве, темнели и светлели в траве, то в одном месте дачного сада, то в другом: вот промелькнул в жёлтых стеблях правильный профиль отца, Антона Андреевича Ярославцева, его тут же вместе с сухой травой унесло вдаль быстрым порывом ветра, но среди древесных веток успела откликнуться ему солнечным бликом улыбка матери Анны; ей тут же отозвалась мягкая морщинистая рябь – это бабушка Юлия Николаевна посылала с облака свой привет, и за ней пушинкой, в сердцевине которой твердело семя, спустилась в сад лёгкая тень простой и мудрой бабушки Клавдии Тимофеевны…

Внезапно со звякнувшим щемящим звуком просквозил по выступающим древесным корням острый профиль Сергея и зацепился за поднимающийся из-под сухой земли рыжевато-коричневый сосновый бугор. А среди тёмно-зеленой хвои вспыхнуло рыжим пламенем яркоглазое лицо деда.

– Чутьё, его вело чутьё, эге?

И кора запестрела цыганской юбкой, и старая королева – хозяйка дачного дома – возникла на миг, как солнечный воздушный столп – тут же распавшийся на золотистые искры, одна из которых уже сверкала в живых и нежных глазах вышедшей на террасу Натальи, сестры.

– Я прочитала недавно один роман, – Наталья смотрела на брата своим тихим взглядом. – Мне очень понравилась книга, там есть такой эпизод: герой читает старые письма советской эпохи, в которых родня обменивается впечатлениями о рождении детей, о поездках на юг, о своих огородных посадках… И герой бросает письма в огонь, потому что считает, что той жизни уже не существует и не будет никогда. Но это – мужской взгляд. А мне кажется, та жизнь никуда не исчезла, она так же длится и длится. Мы, женщины, ощущаем глубинные течения, связывающие человеческие души. Во внешней жизни меняются декорации и правила игры, появляются новые герои, выбрасываются на свалку старые. На самом деле это только майя, только очередная иллюзия…

А жизнь внутренняя – жизнь наших бабушек, наших родителей и наша юность – всё остается в нас.

Мы такие же – мы так же хотим любви и счастья.

Часть первая

НА СТАРЫХ ДАЧАХ

Узнаю тебя, жизнь, принимаю…

А. Блок

I

Чутьё, чутьё, его вело чутьё. Место самое обыкновенное, никакого искусственного моря тогда в помине не было, так, приток небольшой, крутые берега, правда, сосны, да, сосны – красиво, особенно вечерами. И несколько домишек, не дачек – обычных домиков со стариками и старухами. Вот здесь, говорит, построю я дачку. И что теперь, ведь всего сорок лет прошло – и здесь самый престижный дачный посёлок: «Волги», «Жигули», а как начались девяностые, сплошные иномарки…

И дырявая кастрюля папаши.

Сергея в школе пытались звать Сержем. Отмахнулся: пошло. Кликуха для банды. Приклеилось другое: граф. Тоже ведь прозвище, но почему-то не отнекивался, не морщился – даже нравилось. Льстило, наверное. Граф сказал, граф пошёл. Не пошёл – побежал. Быстрый, порывистый, смесь холерика с меланхоликом, как про себя любил говорить. Девочкам нравился, лезли все. Кроме скромных. Те влюблялись в других: попримитивней. Это всегда так в юности, как раньше говорили: Лондон – город контрастов, – в том смысле, что, если ты сам сложный, то тянет тебя к примитивам. Сергея ласкали девочки крупнокалиберные, рано созревшие. Было, видимо, что-то притягательное в его чувственности: целовался как-то по-особому, что ли… Ему не было еще пятнадцати, а ей тридцать три. Долго забыть не мог. Учительница первая моя. Так её называл. Ты помнишь, отец? Эге?! Хорошая баба была, он и сейчас кому угодно это повторит. Хорошая баба. Всегда поможет – только попроси поласковее. На дачке прошёл он свою первую школу. Граф. А она – жена кучера. Муж у неё работал таксистом. Налей, налей бокалы полней. Он ей пел. Муж, говорит, у меня тряпка. И жалко. Жалко у пчёлки, а пчёлка на ёлке – выгляни в окно! Так вот с тобой и пою. На гитаре он, правда, никогда не играл. Не умел. И учиться не пожелал: инструмент для парикмахеров, как бабушка изъяснялась: ещё только гриф алым бантом обвязать, а тебе чуб завить. Дед был, конечно, проще её. Но с чутьём, говорю, с чутьём, а?

Отец молча слушает. У него вообще такая манера: как можно меньше себя проявлять. Многие вопросы до него просто не долетают. Шум жизни, точно поток, огибает его и уносится вдаль. Жена Сергея, Томка, уверяет, что в конце отечественной войны, когда Сергеева отца, девятнадцатилетнего парнишку, тяжело контузило, у него отвалился какой-то загадочный винтик, отвечающий за душевные переживания.

Эге! Анекдот старый: стоит человек на остановке, а у него в ушах бананы. Подходит другой, видит, обращается к первому: гражданин, у вас в ушах бананы. А?! У вас в ушах бананы. Что?! Не слышу?! У вас в ушах бананы. Не слышу! Не слышу! Говорите, пожалуйста, громче, поскольку у меня в ушах бананы. Сергей криво смеётся. Он всё делает быстро, криво, рывками.

А что? Не так? Не права я? Томка встаёт, пожимает плечами, отворачивается от супруга. А что же делает супруга одна в отсутствии… Она бровки поднимает, выщипывает пинцетом. Не так? Первая жена Антона Андреевича ушла, годовалую дочь Наташку забрала, тебя, сына своего, оставила. Скучал он по дочери? По жене? Ещё чего! И тебя прям-таки завоспитывал, заласкал. Наплевать ему было на всех… Бабушка тебя вырастила. Бабушку Томка уважала. Старая интеллигентка была. Сдержанная, деликатная, всегда в хорошем костюме, даже чулочки в цвет. Подозрительная, правда, – плохо с людьми сходилась. Антон Андреевич сразу тогда женился вторично. Сергею уже десять лет было. Но вторая жена погибла, остался трёхлетний сын. И что – умер с горя Антон Андреевич?! Страдал? Мучился? Как бы не так!

Ей-то, Томке, и лучше, что Антон Андреевич такой: вся её родня на даче живёт. Братец и сестрица раньше часто наведывались – теперь что-то не очень. И, слава Богу. Приедет, бывало, Наталья, сядет на веранде на бабушкин стул, физю вытянет – глядите-ка на меня, принцессу.

– Какие у Натальи губы красивые! – как-то сказал Сергей восхищённо.

– Красит, вот и всё, – отрезала Томка. И всё сестрице не так – то кровать не там стоит, то телевизор спать мешает. А теперь вдруг Антон Андреевич задумал дачу поделить между детьми. Наглость какая! Сергей на ней всегда жил, потом с ней, с Томкой и Томкиной мамашкой – молодящейся старухой – бывшей актриской оперетки. Красотки, красотки, красотки кабаре! Не ори, Сергей, своим козлиным голосом. Обиделся. И за сестру тогда обиделся. Нет, красивые губы и всё. Ну ладно, Наталья хоть родная сестра, а этот, Митька, сводный – а главное, типичный тунеядец. Его Томка ненавидит особо. Чем он лучше Сергея, что все о нём языками чешут: говорят, Митя там, слышали, что Митя у вас так-то, рассказывают, что у Мити… Встретишь дачного соседа – сейчас все они тихонькие – неохота зады-то от насиженных кресел отрывать, а время смутное – и первый вопрос: а младший сын Антон Андреича где? Авантюрист и тунеядец. Но не ответишь так. Ах, не знаю, давно не был, что вы, мы так всегда рады, когда он приезжает, да, конечно, удивительный, но сложный, сложный, сейчас-то таким проще будет, вы считаете?.. Ох, молодость, сокрушается сосед. И мы в его годы такими были. Пообломали. Привет Антон Андреичу. Поклон супруге. И потащился коряга.

Дачу ему – подавится!

Себя Томка считает несчастливой, и это как бы даёт ей право требовать у судьбы компенсации – ну хотя бы качестве места для отдыха себе и сыну. А что, такой муж, как Сергей – счастье? Все знают – он запивается. Знают, но молчат. А её мать?! Ох, уж не повезло тебе, Тамарочка, такая ты невзрачненькая, одно тебе остаётся – учиться, учиться и учиться. Отец был, конечно, хороший мужик. Подполковник. Инженер военный. Мебель и ту – своими руками. Крестьянский сын. Но тоже стал попивать к пенсии. Тихо, сам с собою. А что: от супруги такой – запьёшь. Клюнул в молодости на смазливость. Губы, правда, у Томки яркие, пухлые, Сергей в первые ночи всё целовал, целовал – рот на поллица расползался. Нет. Враньё. Нежный, ласковый он. Это другой – садист. Женись, говорит, граф, на Томке, отличная она девка, не ошибёшься. В тот раз она от Сергея и забеременела.

А эта красит – точно красит.

Томка стала инженером. Денег мало. А теперь у честных людей денег и не может быть. На юга не наездишься. Водку Сергей жрёт – только десятки летят.

– Чутьё, у него чутьё было! А твою вторую жену, ты же помнишь, наш дед не любил…

Отец морщится слегка: об умерших дурно не говорят.

– …Хоть и красивая была, полногрудая. Слышу – плачет Митька, я в его комнату – он один, описался весь, а мне-то – одиннадцать, я к вам в спальню, она поднялась

– грудь огромная, голая, рукой машет – не мешай.

Отец непроницаем. А может, всё забыл. Налей, налей бокалы полней. Слышишь, отец, – Митька не в нашу породу пошёл…

Дмитрий, Митя, сколько ему сейчас? Антон Андреевич мысленно подсчитывает. Скоро двадцать два. А – ничем ничего.

– …И дети твои, отец, все – неудачники, – говорит Сергей неожиданно. – Наталья одна, ни одного парня у нее никогда не было, и сейчас нет. Я… ты знаешь сам… сам ты всё обо мне знаешь… Однако не побледнел ли ты, Антон Андреевич?

– …И этот твой, младший, бездельник!

– Он – не бездельник.

– Неудавшийся художник!

– Всё у него хорошо, хорошо у него всё будет.

– Чушь! – Сергей злится. – Ты помнишь его Лильку? Сколько они прожили? Год? Полтора? Дурацкий брак. Зачем, скажи, нужно было ему в девятнадцать на ней жениться – ведь такая ду-у-ура несусветная! Красавица, видите ли, твою мать…

Отец смотрит в сторону. Не любит бесед, бередящих душу. У всех всё хорошо, у всех всё хорошо. Выпил рюмку, выпил две. И что он цепляет?

– …Болтается, как цветок в проруби, зачем Митьке дача? А Наталье можно отдать сад, пусть клубничку выращивает, но Митьке…

…Летний вечер на даче. Темнеет. Доносятся с веранд соседних домов спокойные голоса. Сергей задумался над листом тетради. Когда-то он мечтал стать журналистом, потом писателем, и сейчас – в этот летний вечер на даче – ему верится, что он в будущем сможет написать роман. Так, что ещё? Он прислушался и записал: кто-то поёт, кто-то смеётся. Потянул воздух ноздрями. Так. Пахнет дымком: на той стороне улицы сосед, кандидат геологических наук… три последние слова вычеркнул… топит баню. Ещё тепло. Чай со смородиновым листом так душист. Скоро совсем стемнеет, о стекло веранды забьются ночные мотыльки, на лесной поляне неподалёку разведут костёр. Ночь, тепло, купание, светится женское тело во мгле. Как бы описал Бунин? Тело её казалось… тело её… поцелуй… поцелуй… А сейчас, кстати, Татка и Митя ушли купаться. Прочитал, всё перечеркнул, лист смял, поднёс спичку – сжёг. В пепельнице пожар. Гоголь Н. В. Второй том. «Мёртвые души».

Они идут по еле-еле видной во тьме лесной тропинке. Словно морды вокруг из кустов, словно вздохи и стоны – ночь. Митя видит, слышит, ощущает – точно прибор. Нажми кнопку и получишь нужный ответ, всегда интересный. Умный парень мой братишка Митька, думает о нём Наталья.

Этакая – так характеризует сестру Сергей. Он рядом с ней чувствует себя стариком, она же – совсем как девчонка. Медичка. Тру-ля-ля. Он медичек всегда любил. Школа, технический вуз, хоккейная сборная, хорошие характеристики – и вот позвали служить. Томка надавила – надо, хоть будем жить, как люди. Теперь – капитан. Не его это совсем, говорит о брате Наташа. И чувствует: недоволен Сергей всем. Кроме, пожалуй, одного: здесь, на даче, ему хорошо. Он каждый вечер поддаёт – портвешонок какой-нибудь – и ловит кайф.

– Ой! – пугается Наташа. – Белеет что-то!

– Столб.

– Как темно кругом!

– Ты купаться будешь?

– Конечно!

– Я тоже! Они сбегают по крутому склону к воде. Шелестит, шепчет – слышишь? – шелестит море, шепчет. Наталья тоже шепчет, ей не хочется сейчас говорить громко; она сбрасывает лёгкую юбку, тапочки, белую мужскую рубашку. И Митя раздевается.

– Худой ты, ужас! – говорит она ласково, со смешком, и дотрагивается до его тёплой загорелой кожи. – Весь в мурашках! – И в воду бежит. То плечо её просияет серебристо, то сверкнёт белой скорлупой круглая пяточка; она плещется и смеётся…

– Ну, иди же, трусишка!..

Всегда Митя сначала немного медлит перед тем как нырнуть, идёт тихо, ему холодно, хотя вода тёплая, – наверное, мама в детстве мало обнимала его, и он замерзал в своей детской кроватке – но вот он, наконец, разрезает руками воду и плывёт, забыв обо всём сразу – и о том, и о том, кто он есть – имя свое он вряд ли помнит сейчас, качаемый материнской волной, закрывший зелёные свои глаза, на спину лёгший, доверившийся летней ночи…

«На даче спят, – бормочет Наталья стихи, когда возвращаются они в посёлок, – как флот в трёхъярусном полёте… как флот в трёхъярусном полёте… как флот…»

Ей, наверное, нравится в жизни то, что и всем похожим на неё её ровесницам: джинсы, стихи и Гребенщиков. Правда, она сама путается: то ли действительно всё это ей нравится, то ли ей только кажется, что всё это действительно ей нравится…

– Ты словно во сне, – говорит она вдруг Мите, – будто всегда не с нами.

Так вот, бывает, скажешь – удивишься. Особенно странно – такое – и о Мите. А может, не о нём? О себе? Сомнамбулизм, хоть имя дико, но мне ласкает слух оно, – смеётся он.

– Пора спать.

– Пора, – соглашается он.

– Жалко…

– У пчёлки…

– Пчёлка на ёлке!

– Кто-то курит? «Кто?» – Наталья смотрит пристально, прищурившись: курит на веранде Сергей.

– Явились – не запылились, полуночники! – в его голосе досада. Они всё-таки обидели его вчера. Играли с Митькой в оперу – не говорили, а пели: Иди-и-и-и ко мне-е-е! или – Нале-е-ей мне ча-а-аю! – вдруг он из комнаты подпел сверлящим тенорком: – И мне-е-е-е!

Они переглянулись, фыркнули – и игра закончилась.

Митя бесшумно пролетает мимо Сергея. Разные миры. Разные планеты, вращающиеся вокруг одной, отцовской.

– Постой, не ложись, – внезапно просит Сергей Наталью, – посиди со мной!

– Ветер, – тихо говорит она, облокотившись о стол. Она покачивается на стуле. Закрывает глаза. Словно вода, вновь обтекает её воздух июльской ночи.

– Шумит ветер… Сергей молча курит. Потом встаёт. Скрипнув, отворяется под его рукой дверца старого шкафа. Лунный блик стремительно стекает со стекла бутылки и ныряет в его глаза.

– Выпьешь?

В бокалах чуть колышется вино. Колышется ночь. Июльская тёплая ночь обволакивает её. Июльская ночь.

* * *

Он запнулся о них – иначе бы не заметил.

– Ты что не спишь, шатаешься? – Сергей не выругался, сдержался. Запнулся, но ничего не понял. Так и прошёл сонный – туда и обратно. Холодили щиколотки влажные лопухи. Плюхнулся на матрас, набитый свежей травой, тут же заснул вновь. Ему нравилось спать и видеть сны. И приснилось ему, что наткнулся он в темноте на Сергея с какой-то девушкой, сплетённых на траве, и наклонился, – и вдруг сердце так бухнуло, что он проснулся: тихая, тихая ночь. И вновь упал в сон. И другое приснилось: Наталья в крови. Грудь её залита кровью. И опять сердце так стукнулось о стену груди, что проснулся. Уже рассвело. А днём Наталья уехала на электричке в город. Торопливо покидала свои платья и юбки, спотыкаясь о столик и стулья, пролила чай, остывший в чашке с отбитой ручкой, чмокнула Митю.

– Провожу, – предложил он, хотя у них не принято было встречать и провожать. Излишняя сентиментальность.

– Нет, нет. – И уехала.

* * *

…А знаешь ли ты, Наташа, почему твоя мать ушла от отца? Ты была совсем крошкой – года тебе не было, и Ниночка отказалась ехать с твоим отцом на дачу: нет, говорит, там нет горячей воды, ладно Серёжка, а Наташечка еще совсем малышка, а может, тебе полтора было, не помню…

Наталью вырастила бабушка, мать матери, Клавдия Тимофеевна, бухгалтер в прошлом. И дед был бухгалтером. Тогда называлось – счетовод. Волей случая или волей судьбы всех троих детей Ярославцевых – Сергея, Наталью и Дмитрия – воспитывали бабушки. Каждого – своя.

Наташа, конечно, была уверена, что волей судьбы.

Иногда все трое собирались на день рожденья их общей бабушки, Елены Андреевны: тринадцатого июля, на даче. Порой кто-то из троих отсутствовал – или Митя по рассеянности или Сергей из-за важной (все его командировки были «важными») поездки. Старушка аккуратно и элегантно одевалась, любила повспоминать свою петербургскую юность, родив сына Антона уже почти под сорок, она всем своим внукам годилась в прабабушки, и, пристально поглядывая на окружающих своими длинными светло зелёными глазами в жёлтую крапинку, так иронично улыбалась, будто давала понять – она знает давно всем людям – и несомненно, и внукам своим! – цену. Невысокая цена, нужно признать с грустью.

И только Сергей считал Елену Андреевну своей.

– Моя бабушка, – говорил он Наталье, – она мне и отца и мать заменила. Ты нашего отца знаешь…

Наташа несколько обжалась за их вторую бабушку, Клавдию Тимофеевну.

– Ты её совсем мало видишь, и не представляешь даже, какая она хорошая.

– Блинчики она вкусно готовит. Факт.

– Обжора!

– А ты-то!..

…А такие худые и брат, и сестра, но для девушки Наталья высокая, Сергей же – средненький, щупловатый, хоть и жилистый, он сутулится и когда стоит, разговаривает, то коленкой острой дёргает – точно внутри у него всегда звучит нервная музыка. Но что-то в тебе, Серёжка, есть, что-то – есть. Наталья щурится. Ну, не удивительно ли, что, несмотря на различный цвет глаз: у Сергея – синие, у Наташи – светло-карие, ореховые, у Мити – зелёные, – щурятся они все одинаково. Как бабушка Елена.

Митьку воспитала Юлия Николаевна: такая мощная старуха, как выражается сам Митяй.

Наталья отогнала комара, почесала ногу, приподняв оранжевую юбку чуть выше колена. И засмеялась.

– Комары…

– Ну, и не вижу ничего смешного.

– Так вот, Серёга, бабуля рассказывала, что мама наша ушла от отца потому, что ей, когда она осталась в городе, не поехав с ним на дачу, а ты, выходит, был здесь, с папашей, в общем, она была дома одна, а бабуля гуляла со мной в парке…

– Помню, тоже с тобой гулял. У тебя капор был смешной, какой-то старомодный. С бантом! И сумочка.

– …И какая-то женщина, тётка, приносит нашей мамульке записку, вам говорит, просили передать, и тут же исчезает, а в записке – ваш муж такой-то, пока вы в городе болеете, наверное, или ребёночек у вас младший болеет, а ваш супруг косой изменяет вам на даче с такой же точно уродиной кривой…

– Это он мог.

– Я сама записку не читала, но бабушка рассказывает, что она была написана печатными буквами на листочке в клеточку, то есть из тетрадки вырванном. И мне, знаешь, что обидно? Отец-то косит совсем незаметно.

– Эге.

– Кто мог нацарапать пасквиль?

– Понятия не имею.

– Бабуля говорит – соседка по даче. Жене дядь Миши это не надо – она считает себя слишком духовной. Без пяти минут доктор наук. Она всегда книжки читала, о смысле жизни размышляла.

– Бедный мужик!

– Геологине, вроде, тоже. И потом – она каждое лето – в партии со своим. Для полковничихи стиль слишком сложен – такая тонкая параллель косого с кривой… В общем, – какая-то змеища, которая валялась вместе с мамулей на пляже…

– Странно.

– Ну, вот, бабулька привозит меня, вынимает из коляски, а дочь её вся в слезах, она же у нас была такая растютёха, что такое, откуда эти слезы? Записку принесли! Негодяй, он не может скрыть свою порочную натуру! Изменять такой женщине! Я тебя растила, думала, ты выйдешь замуж, как нормальный человек, как неглупая женщина… А ты с ума сошла, я молила тебя, когда перед Загсом он попросил у меня иголку с ниткой – извините, мол, мне нужно брюки зашить, – молила тебя, на колени падала – остановись! В общем: сволочь, негодяй, мерзавец. Вскоре папаша нарисовался: ку-ку, мои хорошие, родные, золотые. А ему а! ты! так! тогда! мы! все! конец! В общем: куку. Финита ля комедия.

***

– Странная история, а, Митя? – рассказывает Наталья в другой раз.

– Банальная, – говорит Митя скучно, – банальная, как любая измена.

– Но кто написал записку?

– Кто-то.

– Слушай, ты такой рассеянный с улицы Бассейной, ты вообще ничего не слушаешь, слушать не желаешь, тебе безразлично, почему распалась семья! Ну, конечно, – язвит Наталья, – не распадись наша семья, не было бы тебя!

– Всё именно потому и произошло, – Дмитрий улыбается, вечная манера Ярославцева-отца: то ли шутит, то ли серьёзно говорит. Любит он розыгрыши всякие, мистификации. И сын такой же. У!

– Возможно, никакой измены и не было. А если и была, то…

– Отец-то сам признался: грешен.

– А… – Митя делает наброски.

Нет, нет, как-то объяснял он Наташе, колдуя над её мордочкой, я лучше рисую с внутренней натуры, мне нужно вчувствоваться в человека, чтобы он отчётливо был мне виден, когда я закрываю глаза: вот он, в тёмной комнате, освещённый так, будто в потолке перевёрнутый колодец, из которого свет, истекая непонятным образом, оставляет всю комнату в тени кроме сидящего или стоящего человека. И тогда я делаю портрет. У меня внутри – цветной слайд – и я его как бы проецирую на экран холста.

Вообще-то Наталья ничего в этом деле не понимает, лишь ощущает: да, хорошо – или нет, как-то не так. У Мити по т о й линии способности к живописи. Те, наверное, вообще все необыкновенные. Правда, их почти никого не осталось: мать погибла, на такси налетел грузовик – ужасно! – Митьке было три.

Роковое три. И Наташке было столько же, когда мать вышла замуж за отчима. Одна бабка у Мити – и всё. И какие-то мифические родственники, актёры вроде или писатели. Митя уверяет, что если и актёры, то погорелого театра. А если и писатели – то футбольных обозрений. То есть репортёришки. Есть даже какие-то богачи в Канаде. Однофамильцы, – смеётся Митя. Но бабушка его свято отстаивает генеалогические линии. Наталья редко, но всё-таки у Мити бывает. Книг много, но как-то по-старинному всё. Бабушка, Юлия Николаевна, похожа на львицу: нос короткий, голова крупная, лицо властное. Жену Мити – кошечку грациозную – она прихлопнула одной лапой. Митя, конечно, сглупил. Фифочка такая: ах, Дмитрий, сделай мне портрет на фоне вот того куста шиповника. И чтобы я – в розовых тонах. Бывают дуры, но такие! Она всё заставляла его халтурить в ущерб учебе в институте, на шубу ей и другие шмотки деньги зарабатывать. Бесполезно. Митя – кремень. На вечность пашет. И не разберешь порой, что у него на картине, – а завораживает.

А бабушку свою он обожает, как Миша Лермонтов свою. Советуется с ней, отпрашивается у неё. Забавно. Наталья, откровенно говоря, всего этого не понимает. Ну, и она свою старушенцию любит, но нормально. В умеренных пределах. Та ворчит, иногда мешает, порой запрещает поздно приходить. Наталья, конечно, всё равно всё делает по-своему. Но не возражает, если мать старушку забирает на праздники или так, на недельку-две погостить.

– …А это почему у меня глаза разные? Один – какой-то зелёный? У меня же карие?

– Реалистичная ты моя! – он смеётся.

– Понятно, просто в одном моём зрачке уместилось лето!

***

…Лето… как пахнет травой, как пахнет водой, зелёные стаи кустов проносятся над твоей головой, ещё не созрела черёмуха, но мальчишки уже качаются на ее ветках… кто это? Это корова, не бойся, она просто сюда забрела, помнишь, как рисуют в детских книжках: у коровы длинные, загнутые ресницы… как мои?… твои? Да. Пусть будет так. Ты нахал. Немножко. Лето, лето, если смотреть снизу, с песка, то все девушки длинноноги. Вот, противное облако, оно закрыло солнце! Не бойся, сейчас оно снова покажется. Точно!..

…Лето, лето, вон парус твой, твой листик зелёный, твой голубой парашют, твоя серебристая рыбка, твоя золотая слеза далеко-далеко уплывает, о, как ты волнуешься, что ты, река, всё вернётся опять… Никогда бы я не подумала, что бывают такие мохнатые, ужас. Шерстяной человек… Вновь, река, ты уносишь меня по волнистой дороге своей, по струящейся, по золотой, по смеющейся и голубой, по дороге, дороге своей… А тебе нравится грудь вон той женщины?..

Они вернулись с пляжа. Наталья и Митя. Их общая бабушка, Елена Андреевна, умерла полтора года назад, её похоронили в дождливый январский день, вот, случился дождь в середине зимы, и не стало на даче нехлопотливого её дозора – но остался комод, в котором почему-то все ящички были закрыты на ключ.

А ключа, разумеется, не было.

– Надо спросить у отца, – сказала Наталья, сняв мокрый купальник и накинув полосатый халат. Послезавтра она уедет, торопливо покидав платья, юбки, блузки и прочее в сумку, забыв лишь сине-красный халат, а сегодня они будут вечером, все вместе, есть клубнику, купленную на дачном рынке. В саду у них, который не здесь, а совсем в другом месте, далеко, возможно, и произрастает ягодка, но садом занимается жена Сергея Тома. Как вас звать? Тома. И этим всё сказано. Так определяет её Митя. Худой, длинный, он на голову выше брата. Тома кличет Дмитрия жердью.

– Спроси лучше у Сергея. Он знает, скорее всего, где может быть ключ.

– Я спрашивала, он сказал – никто никогда комода не открывал.

– Детективная пьеса. – Митя раскачивается в кресле, вытянув ноги и покуривая, – в таких пьесах обычно что-то должен знать мальчик. Вот и он! Сын и внук, племянник и…

– Просто Кир!

– Кирилка, ты не видел ключа от комода?

– Надо спросить у папы.

– Спрашивал.

– Тогда у деда.

– У деда?

– Угу.

– Ты мудрец, парень, ты будущий Платон.

– А где твоя мама?

– В саду.

А Кирилл не очень разговорчив. И не так мал. Он уже не так мал, право, Митя. Он уже очень большой и, наверное, курит. Двенадцать лет. Но Сергей жалуется, что Кирилл только и делает, что мечтает. Расставит солдатиков на ковре, ляжет на пол, обопрется о локоть – и мечтает. Что, однако, не помешает ему и курить. Да? В Кирилле, точно, что-то есть. Вот, уже улизнул.

– Ему скучно с нами, взрослыми.

– Это мы-то взрослые! Ха!

– У него своя жизнь. Он мне как-то рассказывает: увижу во сне, а потом это сбывается. У тебя, Мить, так бывает: сначала приснится, а после окажется всё точно так на самом деле.

– И что ты ответил?

– Бывает.

– И у меня. Постоянно.

– Что-то в нём есть…

***

И твой отец тоже – человек с не совсем понятной душой, – так говорит Юлия Николаевна, Митина бабушка. В этот вечер она одна дома, с книгой, ей страшно нравится читать трагедии и драмы, боюсь, что и я для неё только герой одной из пьес её воображения, думает иногда Митя, хотя, кстати, о близких он не очень-то размышляет, они есть и всё, вот чем дальше человек, тем больше он его занимает. Но в последнее время бабушка стала интересовать его, он стал ощущать на своей жизни тиски её страстной воли. Наверное, когда мои ровесники уже становятся отцами, я только взрослею – шутит он, – да, Юлия Николаевна с книгой, дома, она ревнует Митю к сестре и к брату, а уж к Антону Андреевичу и подавно: да, отец Мити с непонятной душой, Китайский Лис какой-то. В окно виден соседний дом, в нём таинственный институт: вечно загораются его окна после двенадцати ночи, тёмные силуэты мелькают, шторы задёргиваются. Юлия Николаевна частенько сидит возле подоконника и ждёт внука. Ей мерещатся бандиты, ей слышится визг тормозов, окровавленное тело внука видится ей. Но где-то в самой глубине её души живёт не подчинённое её страхам и тревогам знание, что всё у него будет хорошо. Только вот плохо, что он такой бескомпромиссный, и не умеет уживаться с людьми, и неприспособленный такой, с нежным сердцем.

– В наше страшное время, – говорит она, качая крупной головой, – и с таким нежным, хрупким сердцем.

К Юлии Николаевне зашла соседка, подражающая ей во всем и именно за это ненавидящая её пламенно. Порой Мите кажется, что никакой соседки не существует, есть только сморщенная бабушкина тень.

– Он – талантлив, очень, я верю в него, – делится Юлия Николаевна с тенью, – но боюсь, что с его характером ему никуда не пробиться. Сколько талантов погибло в нашей стране. Сколько любовных лодок разбилось о быт.

Ссохшийся горох на платье кивающей тени. Двенадцать ночи.

«Боюсь, что в бабушкиной пьеске Герой повиснет на подвеске», – записал как-то Митя на листке и сунул листок в папку. Некое подобие дневника – так он озаглавил папку. Некое подобие…

В принципе, мне бы вполне хватило, иронизировал он над собой, нескольких словечек: это, то и некое. Плюс к ним склонения, спряжения, не помню, правда, что спрягается, что склоняется, знаю только, что лошадь запрягают, чего, однако, я никогда не имел счастья видеть. А если когда и видел, то забыл. Что меня плохо характеризует.

***

Итак, в этот вечер они все собрались на даче. Кроме Томы (что, слава богу) и кроме Серафимы Петровны, гражданской супруги Антона Андреевича (что тоже неплохо). Она редко наезжает. У неё сын – толстый Мура. Он такую дачку в гробу видел. Дом большой, отличный дом, но ремонта не могут сделать как люди. Лодыри.

Мура – кандидат наук, но сейчас он торгует пивом. А чем, говорит, не работа, я не ворую, я только на пене зарабатываю.

Серафима Петровна – лаборант на кафедре психиатрии мединститута, образование у неё высшее, но валериану от цианистого она никогда не отличит. Наталья её терпеть не может. Танк, а не женщина. Спасайся, кто может. У папаши вообще с женщинами сложно. Или наоборот – слишком просто. Слишком просто, да, Митя? Брат ответствует: когда ты, сестра, говоришь о Серафиме, в сущности, ты говоришь о Не-Серафиме, вот потому-то мы её называем Серафимой.

Эге! Просто папаша – женолюб. Охотожён. Слаб до баб. И мы все такие! Иди ты, Сережка, знаешь куда, хохочет Наталья, Мура отцу пиво домой носит. Вот и вся истина.

Но появляется Антон Андреевич – они меняют тему. Наташа улыбается, она любит, когда в дачном доме нет хозяйки, кроме неё.

Вот она – дачка. Дачка-кукарачка. Из-за которой распалась семья, из-за которой мама вышла замуж второй раз. Нет, отчим – приличный мужик. Куркуль – но сейчас такой и нужен. А мне? Наталь сморщилась. Фу – гадость. А мамулька была молодой, любила шнырять по курортам, никаких участков дачных она не уважала: да ну, больно-то надо горбатиться над грядкой!..

Вот она – дачка: на первом этаже четыре комнаты, кухня, есть ещё и чулан, где старая этажерка и зимние изношенные кофты. Лыжи там же стоят, меховой жилет, полусъеденный молью, валяется среди вёдер, ржавеет Кириллов детский велосипед, а на стене охотничье ружье отца. Второй этаж не достроен. Обои нужно наклеить и доделать пол. Так и стоит недоделанная дача много-много лет. Столовая, она же кухня. Или наоборот: кухня – она же столовая. Стол обеденный, древний, чёрный, стулья с гнутыми спинками, когда-то такие, кажется, называли венскими, печь, газовая плита, холодильник за ширмой, на ширме когда-то был нарисован яркий тигр. Как в китайской сказке. Любимая сказка Мити: жил один мальчик, считавшийся очень умным, и жил в том же месте злой завистливый богач. Прослышал богач о славе мальчика и решил опозорить его, выставив глупцом. Собрал он у себя в доме всех жителей села, позвал мальчика, поставил перед ним ширму с вышитым на ней шёлковыми нитками тигром и приказал, усмехаясь: поймай тигра! «Что ж, – согласился мальчик, – хорошо. Но велите принести мне толстую верёвку». Богач крикнул – верёвку принесли. Взял её мальчик за оба конца, отошёл от ширмы на несколько шагов, чуть-чуть наклонился и громко сказал богачу: «Я готов. А теперь вы гоните тигра на меня!»

А возможно, сказка и не китайская. Митя глядит на выцветшую ширму и курит. Наталья медленно вылавливает из белой тарелки с желтоватыми сливками красные ягоды. Сергей разливает «Токай».

– Отец, а тебе? С возрастом у Антона Андреевича меняется лицо: верхние веки спускаются всё ниже, нависая над жёлтыми зрачками тонкими смуглыми складками, укрупняется нос, западают щёки.

– А ведь ты, брат, среди художников не котируешься, – задирается Сергей, выпив несколько рюмок. Такие высокие, неприятного визгливого тембра голоса в моде у рок-певцов. Митя едва заметно улыбается. Но Антон Андреевич недоволен. Легче, легче надо жить – молчите, проклятые струны.

– Петухам, наверное, тоже кажется, что соловей не умеет петь.

– Ты ещё и зазнаёшься, – Сергей кривится, – гляди-ка. Ничем ничего, а с гонором. Ну ладно. – Он залпом опорожняет очередную рюмку. – Это неплохо. Всё-таки наша кровь в тебе тоже есть.

Влетает оса, кружит над ягодой, уйди, уйди, бурчит Наталья, надувая губы, уйди, кому говорю. Ай! Оса садится на ее тонкое запястье. Уффф. Улетела мерзавка.

– Где Кирилл? – вспоминает отец.

– Он у соседей. Я видела.

– Что, как Рембрандт будешь?

– Слушай, отстань!

– Бабушка меня научила играть в преферанс. – Сергей щёлкает по розовой рюмке скрюченным худым пальцем. – Тебя вот, Митька, не успела.

Этот вечер на даче. Обязательные собаки лают и лают. От скуки, наверное, лают даже на собственную тень. Оранжевые вершины…

***

(Всё-таки любопытно – загорятся ли вновь сегодня в институте окна? Забыл ты, внук мой, о своей старухе?..)

***

…сосен, и если бы все соседи разом смолкли, можно было бы услышать дальнего дятла на старой сосне. Нет, дятлы, конечно, уже спят. Именно возле этой сосны сметливый Сергей открыл свой кабачок «Под пеньком»: если пойдёшь ночью купаться, сверни на лесную тропинку, самую первую, если встать к улице спиной, а к лесу лицом, не испугайся шорохов всяких и шёпота тёмной травы; сразу за ровной, круглой, как блюдце, поляной, белой от света такой же круглой и ровной луны, ты увидишь сосну, что стоит чуть в стороне от других… Здравствуйте, здравствуйте, Александр Сергеич!.. а возле сосны ты отыщешь мхом заросший пенёк. Там, между корней, в глубине, где прохладно, я прячу бутылку вина. Подошёл, налил в рюмочку, я и рюмочку прячу тут же, чокнусь с сосной за здоровье своё – бд! – и Луна поглядит, и дальний поезд прогудит. Ох, тоска! Дзинь! Моё здоровье, братцы-кролики, ещё раз! Твоё, твоё здоровьице, Сергей Антонович, бедный ты наш, несчастный, никто-то тебя не любит, не жалеет, а разве ты хоть немного не красив? И спрячет Сергей бутылку, пробочкой, припасенной заранее, её заткнув, обратно под пенёк, а рюмашку завернёт в сорванный лист лопуха. Впрочем, не разглядеть в темноте – но на ощупь вроде бы лист лопуха. И тоже припрячет. Вот так. Теперь можно двигаться дальше – в лёгких свист.

***

Антон Андреевич курит. Лицо его неподвижно, глаза полуприкрыты, ему хочется поскорее уйти играть в карты с соседом Мишкой. И с соседом ещё одним, геологом, кандидатом наук Василием Васильевичем. Собственные дети томят его; порой ему перед самим собой неловко, что он совершенно не знает, как полагается обращаться с детьми, ставшими такими взрослыми. Впрочем, он вряд ли отчётливо представлял, как вести себя и с малышами. Подойдёт к маленькому Мите, пальцем, пожелтевшим от никотина, ткнёт в животик: какой чудик! Единственное, что Антону Андреевичу нравилось, – семью фотографировать. Однако вторая его тёща, Юлия Николаевна, которую он весьма побаивался – слишком многого она от него требовала, – глядя на его снимки, постоянно язвила, что узнать на них ни взрослого, ни ребёнка просто невозможно. Как можно было из белокурой Анечки с кроткими её глазами, с её носиком небольшим, чуть вздёрнутым, ухитриться сделать горбоносую косматую ведьму – ума не приложу! Митя, изящный мальчик в голубом шерстяном костюмчике, отвлекался от игры в машины и глядел на бабушку тревожно. Возмущение, удивление, горе, радость – она всегда высказывала вслух, предпочитая всем иным формам выражения чувств старинную форму монолога. Она, конечно, не обращала внимания на прислушивающегося внучка. Господи, как могла она, красавица, умница, ангел небесный, его выбрать, стенала Юлия Николаевна, всё было бы не так, и не погибла бы она, моя ласточка, прожила бы с другим, умеющим оценить её золотую душу и чистоту детскую, долгие годы в счастии и довольстве, а ведь как я её отговаривала, как я её, голубоньку, убеждала – тебя же засмеют с ним, ну, посмотри на него, приглядись – ведь он же косой в придачу, прости меня, грешную, господи, как я не усмотрела, не остановила её!

Часто кроме внука присутствовала при бабушкиных сердечных излияниях соседка, сморщенная старуха, гладко причёсанная, в гороховом платье.

Ещё одна оса прилетела, вот уже волочит своё махонькое брюшко по овалу вазочки с вареньем: попалась! Наталья ложечкой вытаскивает её из тёмно-вишнёвого сиропа, перегибается через деревянный поребрик веранды, сбрасывает осу в траву. Лети, лети, дура, если сумеешь!..

Сергей, как всегда, пьян.

Антон Андреевич следит за ним из-под низких бровей с едва уловимой усмешкой: не то поколение пошло, не то! Дед на собаках один в пургу, по Северу, любимый его девиз: «Время не ждёт!», сам Антон Андреевич и верхом на лошади мог, строитель тоннелей, правда, давно уже только на бумаге – и выпить он может, никогда не опьянеет. А этот! Слаб. Удовольствия жизни надо ценить, учил дед, охоту, женщин, коньячок. Но что голову зря терять? Прицел, огонь – десятка! Нет, не то поколение, не то. Пить и то не умеют. Правда, и в себе тоже кое-что Антона Андреевича смущает: стрелять вот в божью тварь Антон Андреевич не любит, крови не выносит, и наблюдать, как рыба на крючке трепещет, тоже ему неприятно; вот сидеть на бережку в кустиках, потягивать лёгонькое винишко, на воду глядеть, за облачками следить. Одним словом, из тех он охотников, что предпочитают лежать на привале. А женщины? Что – женщины? С Серафимой Антону Андреевичу, в общем-то, неплохо: проста, и, слава богу. Ну, на буфетчицу смахивает, ну, глуповата… Лучшие минуты переживает Антон Андреевич, когда Серафима утром ещё спит: рано, рано встаёт он, умывается, шлёпает в кухню, чтобы, заварив кофе, курить, делать неторопливые глотки, ощущая приятный вкус чёрной жидкости,

– и смотреть в окно. Серьёзные мысли он отгоняет, как комаров, а вот лёгкие, шкодливые мыслишки ласкает и пригревает. Мыслишки шаловливо лазают по женским равнинам, холмам и впадинам, пока, в конце концов, не задремлют меж двух белых холмов, точно смуглые родинки. Антон Андреевич вообще не любит прямых линий и острых углов: в беседах он уклончив, в поступках осторожен. Правда, нет-нет, да и вырвется из его глаз какой-то жёлтый огонь. Тёмной лошадкой называет гражданского супруга Серафима. Он будто резервуар, который долго, покорно принимает в себя всё, что ни нальёшь – драгоценное ли вино, грязную ли воду, – но в какой-то миг, переполнившись, внезапно окатывает тебя фонтаном всей этой малопривлекательной смеси. Вместителен, глубок резервуар…

– Слушай, Митька, – задирается Сергей, – неужели ты можешь бабам нравиться? Только картинками разве…

– Почему это? – Наталья вскидывается: узкая, кривящаяся физиономия Сергея по-родственному мила ей, но она, невольно немного подыгрывая, делает вид, что обижается за младшего брата. – Митяй очень нравится женщинам!

– Ерунда!

– Нравится!

– Чем это?

– Он – красивый.

– Ой, не могу, ой, насмешила! – орёт Сергей. – Красивый! Жердь!

– А ты-то?!

– Я и не претендую, а он…

Митя уже отсел от стола. Он не пьет совсем – так, только чуть-чуть пригубит и отставляет бокал. Среди его знакомых художников пьющих вообще нет, даже курящих мало, Митя вот тоже намеревается бросить, а спиваются, как правильно говорил его преподаватель живописи, старый чудаковатый художник Николаев, только богемствующие бездари, изображающие из себя непризнанные таланты.

На брезентовом стуле, закинув ногу на ногу, Митя срывает и кидает одну за другой в рот чёрные ягоды смородины, мутные и сочные, и лениво перелистывает старый журнал, давно валявшийся среди хлама на даче.

– И вообще наша кровь чёрная, – болтает Сергей, морща длинный хрящеватый нос, – скоро, скоро узнаешь, куда наша кровь тянет!

– Придётся победить дракона.

– Ишь ты – победитель! Ты сначала на отца внимательней посмотри да покумекай, а туда же…

– Удивительно! – восклицает Наталья, по женской своей привычке не вслушиваясь в разговор, а думая о своём. – Нас ведь всех объединяет дача. Мы же друг у друга не бываем! Ты когда, Серёжа, был у меня последний раз? Когда с матерью виделся?

– Больно мне надо у вас бывать.

– Года два назад?

– Эге.

К Мите Сергей вообще не заходит никогда: чужой дом.

Точно сеть с тёмными рыбками, колышутся на Митиных бледно-синих джинсах тени листьев. Антон Андреевич незаметно исчез – скорее всего, ушёл играть в карты к соседу.

– Пойти искупаться, что ли, – встаёт Сергей и потягивается. Он всё делает как-то рывком, криво, даже потянуться плавно не может – изогнулся судорожно, дёрнулся, скукожил треугольник лица. Наташа засмеялась. А Митя, наблюдая за ней, подумал, что нравится она, наверное, каким-то загадочным и милым обещанием, таящимся в её кругловатых глазах и детской полуулыбке. Солнечные пятна волновались на её зеленоватой футболке и серой юбке, и, если приглядеться, на её переносице можно было отыскать рыжеватые крапинки веснушек. Как мило это, как мило.

Ей очень покойно было сейчас, среди двух своих сухопарых братьев, на недостроенной, но уже обветшавшей даче, и она, наклонившись, погладила забежавшую чёрную дворнягу.

– Воплощение дьявола, – пошутил Митя, тоже поднимаясь. Журнал упал в траву беззвучно, как в немом кино. Да, какой симпатичный пёс, улыбаясь, лепетала Наталья, и поглаживала блестящую шерсть, дал бы ты, Серёга, ему что-нибудь. Собака просительно подняла морду, словно понимая её слова, и Сергей кинул ей косточку из вчерашнего супа.

– Скорбные останки курочки тебе, парень! – иронично прокомментировал Митя.

– А тебе и того не достанется! – огрызнулся Сергей. Собака, добродушно оскалившись в ответ, помедлила, потом схватила зубами кость и, вильнув свалявшимся хвостом, в котором торчала бледно-голубая медуза репья, побежала, прихрамывая, за калитку.

* * *

Юлия Николаевна недолюбливала девиц, атакующих её светловолосого внука телефонными звонками. Жениться ему ещё рано – он не встал на ноги, да и зачем тратить молодость на семью? Одна глупая попытка уже была – надо извлекать пользу из своих ошибок. Юлия Николаевна порой так умело отвечала по телефону, что очередная претендентка на непонятное сердце Мити звонить переставала. Зачем вселять напрасные надежды? Жизнь внука весьма интересовала старую даму. То, что она видела постоянно: работа, книги, погружённость в себя, – её вполне устраивало. И закулисная его жизнь представлялась ей такой же беспорочной, почти что ангельской. Но порой какая-то знобящая тревога охватывала старуху, и тогда она старалась удостовериться – да, внук совершенно чист, чист – и её тонкие, наводящие вопросы его телефонным приятелям приносили ей успокоение. Что вы, он такой не от мира сего, говорил какой-нибудь его дружок, он весь в искусстве. Ему ни до чего другого дела нет. Хорошо, хорошо, думала Юлия Николаевна, но вдруг пугалась: господи, а умри она, как будет он жить, её голубь? И, случалось, в весьма мягкой форме пыталась бабушка объяснить взрослому внуку, что жизнь не так проста и кристальна, как считает, видимо, он, что в искусстве нынче не талантом берут, а угождением правящей идеологии, – она так и говорила, вполне откровенно, ведь сама проработала долгие годы в центральной областной газете редактором и понимала правила игры. Митя злился, пинал стул, рявкал на бедную старуху и убегал из дома.

Он и в самом деле не от мира сего – то ли с огорчением, то ли с облегчением думала она тогда. Ни одна женщина не выберет такого в мужья. Всем ведь нужно одно – обеспеченность, опора. Что ж, жаловалась она соседке в гороховом платье, видно, тащить мне этот крест до самой смерти. И детский светящийся мотылёк счастья вдруг пролетал над её тяжёлым львиным лицом.

Приходившие к Мите сначала подвергались рентгеновскому взору Юлии Николаевны, которая усаживала их рядом с собой, расспрашивала о том о сём и, наконец, видимо, убедившись, что опасности нет, звала: Митенька, к тебе! – и выглядывал из своей комнаты, заставленной и заваленной, пропахшей красками и всем, что им сопутствует, улыбающийся Митя, махал рукой – салют! – и его бабушка, Юлия Николаевна, пропустив к нему просвеченный объект, тоже с улыбкой принималась за чтение.

Пьесы, пьесы любила она.

Но знакомство его с Риткой бабушке почему-то понравилось. А ведь Ритка была замужем – и прочно. Муж её, Лёня, Леонид Галкин, работал заместителем директора магазина «Галантерея», того самого, на углу Советской и проспекта Маркса, который в народе давно прозвали магазинчиком Михановского: старикан сидел директором уже сороковой год и, говорят, любил водить в подвалы девочек, где после нескольких приятных для него процедур щедро одаривал их всевозможной косметикой, в те годы редко появлявшейся на прилавках. В Ритке, хорошенькой, подвижной, худощавой, Митя не заметил жёсткого прагматизма, но угадал задавленную тоску по идеалу. Пятнадцатилетняя, в школьной форме с белым отложным воротничком, с косой, перекинутой через плечо, она глянула на него с фотоснимка грустными светлыми глазами, и он тут же понял, для какой судьбы она родилась: пьющий муж, её к нему страстная любовь, страдание, ревность, многотерпение; она бы нянчила его троих детей, вытаскивала его на себе, как фронтовая подруга, из драк и пьянок, в жертвенности своей находя, конечно, неосознанно, тот идеал, которого так недостаёт ей в сытой, обеспеченной жизни. Чтобы убедить себя, что всё идёт правильно, преимущества своей жизни необходимо было периодически демонстрировать бедным подругам, перед которыми раскрывались шкафы с шикарными платьями, пушистыми лёгкими кофтами, дублёнками, кожаными пальто, выдвигались ящики с косметикой, самой лучшей, самой дорогой, французской, раскрывались коробочки с бриллиантовыми серьгами и кольцами (всё имевшееся в доме золото, разумеется, она не показывала – не разрешал Лёня). Подруги леденели от зависти; удовлетворённая, она включила им видео, чтобы, пока они окончательно гибнут под сексуальный фильмик, приготовить им что-нибудь особенное поесть и красную икру выставить на стол – пусть живущие в скудости и нищете вкусят хоть малость от красивого пирога настоящей жизни. Смутная тоска о чём-то неведомом вновь мощным ударом была отброшена в самый дальний угол – и там до поры до времени таилась, иссохшая и незаметная, а лихорадочная мелодия канкана звучала, всё нарастая.

Она была старше Мити на четыре с половиной года. Девочка Кристина составляла предмет её гордости наравне с бриллиантами и любимым кожаным плащом. Миленькая, чёрненькая, кудрявая, она весело щебетала и уже мечтала стать продавщицей. Кристинку Ритка хотела в честь бабушки, Лёниной матери, назвать Деборой. Но муж не дал.

– Ты что, сдурела! – крикнул. – Никаких Дебор.

Так и получилось: Кристина, Кристя, Тина. Митя, впервые к Рите придя (бывшая его сокурсница, Инесса, теперь возглавляющая рекламу в торговом центре, привела его: выяснилось, что с Риткой они приятельницы), ничего особенного в квартире не заметил. Только интенсивное сочетание охры и оттенков красного: гвоздики стояли в хрустальной вазе на фоне яркой шторы. Да и гвоздики-то оказались искусственными. Скучная квартира, мельком подумал он. И, наверное, скуку его и поймала остроглазая Ритка. К видео он тоже не проявил интереса. А что есть? Порнушка? Не смотрю.

И заговорил, глядя куда-то в сторону двери, что да, не отказался бы от домашней видео- библиотеки с лучшими фильмами мира, но денег нет, а вообще-то наступает его время – время настоящих лентяев, даже в библиотеку не нужно ходить – на экране откроется искомая книга, захочешь поиграть в шахматы – играй с компьютерным соперником.

Да, нет же, повторил он, сморщившись, не надо включать, зачем тратить время.

И несексуальный совсем, решила Ритка.

Надо сказать, что мужу она изменяла. Оправдывала она себя тем, что он очень слаб в постели. И нытик. Но Митя, не анализируя, уловил другое: ей просто не хватало содержания.

Форма ради формы – декорации без спектакля.

Митя с любопытством относился к чистым формалистам, но не в жизни

Ритке нужен был текст, который бы она не просто произносила, гуляя между дорогими мебельными досками, но и полностью была уверена, что высказывает она, вслух или про себя, свои собственные мысли.

И Мите стало жалко её, как ребёнка, только-только научившегося говорить и потерявшегося в большом городе среди горящих витрин и холодных небоскрёбов. Впрочем, он тут же подверг ножницам иронии собственную пушистую нежность.

***

Содержание Риткиного Лёни находилось за пределами квартиры, и это было ясно. Его занимали махинации, операции с деньгами, лёгкие интрижки с продавщицами, скорее дипломатического, чем эротического свойства.

Митя, глянув на свадебную фотографию Риты и Лёни, почувствовал подвижность и гибкость его естества – домой он забегал, чтобы вкусно поесть, сладко поспать и горделиво потрепать дочурку по мягким её волосам. Порой он заставал очередного поклонника супруги, но она давно убедила его, что от скуки крутит мужикам головы без всякого там понятно чего, и он не вдумывался, так ли это на самом деле. Жена имела значительную цену в его глазах именно потому, что другие не прочь были её приобрести.

На Митю бы, пожалуй, особого внимания он вообще не обратил: то ли студент, то ли спортсмен – у этого и возможности, разумеется, не было перекупить супругу, однако, неожиданно Ритка заинтересовалась живописью. Она теперь частенько листала дорогие альбомы, до той поры мёртвым капиталом лежавшие в нижнем отделе коричневой стенки.

И Лёня поинтересовался – кто этот Митя.

И сказала ему Рита: это художник, он пока непризнанный, но Инесса утверждает, а Инесса в данном вопросе сечёт, что он точно будет великим.

Точно ветерок прошёл по квартире. О вечности подумала Рита, о собственном бессмертии, и впервые ощутила, как остро она жаждет бессмертия, как страстно жаждет она его. Миллионы людей будут связывать её имя с бессмертным именем его.

О шикарной жизни подумал Лёня. О миллионном капитале. О журналисте Зорине, который показал ему, девятилетнему мальчику, по советскому телевидению замечательные лица американских мультимиллионеров.

Митя о психологических глубинах, сокрытых в семье Галкиных, не задумывался. У него не было мастерской, потому что мастерские давали в их городе только членам союза художников, где он пока не состоял. Бабушка, бедная его многострадальная бабушка, терпела все запахи и все неудобства.

Инесса недолгое время звонила ему и интересовалась, как у него с Риткой, но осторожничала и ситуацию не заостряла.

Ритке нравилось приезжать в дом к Мите без него и часами говорить о внуке с Юлией Николаевной. Иногда они открывали дверь его комнаты и на цыпочках, чтобы не дай-то бог чего-нибудь не отодвинуть, не пролить, не испортить, обходили её, с благоговением рассматривая его работы.

– Какая вы счастливая, Юлия Николаевна, – с любовной завистью шептала Рита. Старуха кивала головой, и слезы стояли в её серых светлых глазах.

* * *

Между прочим, Наталья любила кошек. Она работала в поликлинике участковым терапевтом и даже там, несмотря на ворчанье санитарок-уборщиц, пригрела рыженького котёнка.

Сергей тоже кошек любил, но считал, что на даче они ни к чему: и так баб вокруг хватает. Они даже ругнулись, когда Митя приволок пушистый клубочек и представил: Тяпа.

– Ты будешь кормить, да?! – возмутился Сергей.

– А что? – будто не понял Митя.

– Уноси туда, откуда принёс!

– Ну, Серёга, – возразила Наташа немного плаксиво, – пусть останется, пусть!

Но то было позавчера, а сегодня с котёнком возился Кирилл. Он лежал на резиновом матрасе, желтеющем меж травяных волн, а перед ним на блёклой фанере, точно на песчаном берегу, темнел нестроевой узор пластмассовых солдатиков; он туманно и равнодушно, как потерявший интерес к боям и парадам адмирал, поглядывал на них, а сам ласково и лениво теребил рыженького котёнка.

Он мельком отметил, что отец опять пьян. Тот вернулся с пляжа мокрый и раздражённый, рявкнул на сына, грохнул слегка помятым ковшом по металлическому баку, стоящему в углу на веранде, и хлобыстнул дверью так, что котёнок под кирилловой ладонью вздрогнул и сжался, как пугливое детское сердечко. Но Кирилл даже не повернул головы. Отец – это неуправляемая часть действительности, совершенно бесполезно возражать, выяснять, в чём дело и в чём он, Кирилл, собственно провинился, нужно лишь принимать, не замечать и по возможности самому проскальзывать мимо отца в шапке-невидимке. Шапка-невидимка – это здорово, честное слово!

Самым мировым из семьи Ярославцевых Кирилл считал Митю. Правда, у деда где-то далеко гремел настоящий фронт, на который он ушел старшеклассником, и тускло белели пятна тундры, а у Наташи были такие симпатичные веснушки (Кирилл вполне трезво разглядывал свою порывистую молодую тётку), зато Митя просто был совсем не такой, как все. Он влёк, как терра инкогнита. Не переступая границ, наблюдая за взрослыми исподтишка, как за представителями иной цивилизации, Кирилл догадывался, что и Митю что-то отделяет от тех, остальных взрослых, как таинственный остров от привычного материка, и получалось, что это что-то, отделяющее Митю от остальных, можно было назвать водой. Но всё равно, какое зоне различия имя не дай – яснее не становилось. Возможно, Митя ещё не взрослый, нет, не так, Митя – не настоящий взрослый, ведь настоящие взрослые не рисуют, рисуют только дети. А всякие там родители и подобные им двуногие занимаются заурядными делами: зарабатывают деньги, ходят в гости друг к другу, там напиваются, песни орут или анекдоты травят, а наутро они ругают весь белый свет, особенно правительство и начальство; иногда взрослые рожают детей – это уж вообще последнее дело, умному в голову не придёт.

Нет, Кирилл не желал вырастать. Скучно.

Скажи, Мить, чего больше всего я хочу? Ты? Не догадаешься. Думаю, мой юный умный Кролик, ты больше всего мечтаешь о путешествиях, тебе бы такой небольшой космоходик и прошвырнуться по Вселенной, нет ли там какого космического Эльдорадо? А? Верно? И почему ты скрыл от почтенных родителей, что тебя вызывали к директору за то, что ты увёл почти весь класс…

– Не весь!

…с английского языка!?

– Знаешь, эти противные отличники… Одни тупые амбиции!

– Я тоже, кстати, всегда недолюбливал отличников.

– Но откуда ты в с ё знаешь?

– О! Не задавай, как говорят в народе, лишних вопросов.

– Если бы у тебя, Митя, была борода вон оттуда вот сюда и оттуда перетуда и обратно вот сюда, ты походил бы на колдуна!

Хм. Гм.

Котёнок робко царапался. На Кирилла свалилась сухая шишка: ага, наверное, белка! Он посмотрел вверх: точно, серо-рыжая. Бела, бела! А вдруг белка – это совсем не белка, а дух огня? Ой, как же, как же, слово забыл. Дух лесного огня. Нет. Нет. Будто дух огня спит, а белки его сторожат. Сторожат его сон. Ага. Как же… как же… всё-таки есть такое слово… Митя бы сейчас сказал: и ещё есть такая болезнь – склероз!

Котёнок наконец выбрался изпод его локтя и, отряхнувшись, побежал по траве…

***

(В один прекрасный день Ритка поняла, что она хочет безумно – да, она, наверное, безумна! – родить от Мити сына.)

***

…И этот летний день окончился. И подошел к концу летний вечер. И наступила летняя ночь.

Уснул, утомленный преферансом, Антон Андреевич, заблокировав каналы связи берушами, приобретенными в аптеке номер семь неподалеку от кинотеатра «Космос». Где-то шарахался Сергей, выискивая очередную симпатюлечку. Лимпопо, Лимпопо, жох! С книжкой в постели лежала Наталья, стараясь не шевелиться: ее обгоревшие плечики были щедро намазаны сметаной. Читала она «Тайну белого пятна» – детскую книженцию, обнаруженную среди пустых бутылок в шкафу на веранде. Кириллу снилось, что бродит он по зеленому лугу с большим желтым сачком, а у него и сачка такого никогда не было, если только давным-давно, в некотором царстве, некотором государстве забытого детства, и никого, никого вокруг, а луг уже такой зеленый, что уже будто и синий, и вдруг Кирилл чувствует, что оторвались его ступни от земли, повисли в воздухе, а тело его стало таким легким, просто удивительно, как ему хорошо…

Спал и Митя, левая рука его застывшим лунным потоком спадала к алебастровым узорам потертого коврика, растекшегося возле кровати, а правую руку Митя во сне как-то так странно изогнул, что если не приглядеться, ее вывернутая ладонь казалась тоже левой, и она серебристо светилась на бледно-синих холмах простыни.

И вот Серега, волоча толстенькую рыбешку в свою комнату, на миг застыл, как рыболовный крючок, возле постели брата. Эге! И вспомнил, что в детстве Дмитрий был неловок. Напрасно широкоплечая спортсменка, племянница Юлии Николаевны, пыталась обучить его изысканной акробатической композиции – педагогические усилия тётки были слишком грубы, материал оказался слишком хрупок – и порадовать старуху ещё одной сверкающей гранью дарований внучка не удалось. Правда, вскоре Митя научился уверенно играть в шахматы, шашки и поддавки. Широкоплечая тётка умела только побеждать и, обставляя порой племянника на шахматной доске, регулярно проигрывала ему в поддавки. Не тогда ли зародилась в нем странная тяга к игре с подтекстом – игре, в которой блестящий проигрыш оборачивается тайным выигрышем, а к настоящей победе – победе ищущего духа – приводит цепь мнимых поражений!

По моим детским рисункам, как-то с полуулыбкой сказал Митя в разговоре с Натальей, можно угадать мою судьбу: автомобили, пароходы, самолеты – это постоянное движение. Ну, ты же все-таки мальчик, заметила она трезво. А вот мост – смотри, как часто, – опять мост (он перелистнул страницу альбома) – это переход от одного периода жизни к другому, ты же знаешь – многие не прошли, а под мостом – бездна, и Лермонтов не прошел. Она вскинула брови. Он – фантазер, Митька, честное слово.

– По мостику любви перебежать. – Он вздохнул. – Нет движения – нет жизни. Смотри, какие мрачные сюжеты там, где нет машин: «Смерть Вовы», «Болезнь».

– А здорово нарисовано! Она даже в ладоши хлопнула. – Здорово. Это ведь твоя мама?

– Она.

– Странно – сходства прямого нет – а я сразу догадалась. Почему у нее хвостики, а не взрослая прическа?

– Она маленькая. Всегда была точно ребенок. Впрочем, не знаю. Я ведь ее не помню. А нарисовал по воображению.

– Фонари сквозь нее…

Да, он кивнул – и она сквозь них

Сквозь машины, дома и деревья светом просквозила его бедная, бедная юная мать, всё выше поднималась она, вот уже по облачным холмам, по белым холмам холодных облаков, плавные вершины которых оранжевы от заходящего солнца, от её ускользающего в небеса детского света, от солнца юности её золотой, туда, туда, в страну воли, где никого, где медленно кружатся сферы, а музыка нескончаема, как взгляд первой любви… Он так и назвал одну свою работу: «Туда, туда, в страну воли».

Наталья едва заснула, да будто кто-то потряс ее за плечо – больно! Она открыла глаза. Ныла обгоревшая кожа – наверное, простыней задела, уснув. За тонкой стенкой хрипловатый женский смех. Собака Сергей, не один вернулся. Мотыльки шуршали в углах, где давно клоками свисали старые обои.

Послезавтра. А пока – пусть хохочет случайная жизнь. И в душе такие крошечные сумрачные облачка, что лишь самый опытный синоптик по ним смог бы предсказать затяжное ненастье.

* * *

Серафима отнюдь не мечтала узаконить собственные близкие отношения с Антон Андрееичем. И Мура был против. Правда, он уважал Сергея за ответственное место под солнцем, которое везуну удалось урвать, и Наталью кой-как воспринимал: смазливенькая и одевается стильно, и хорошо, что ни одного парня у нее никогда не было, это матушка выведала у Антона Андреевича, выходит, сказала, Наталья – девица, в наши бы времена сказали – старая дева. Опять же – врачиха, всем нужна, врачам кто, что может, тащит. Но папаша и младший сынок – люди совершенно не деловые. Бросовый товар. Какой толковый мужик в наше-то время станет мазать бумагу? Живописец, твою мать. Хоть бы рестораны оформлял и магазины – и то был бы от него прок. Дурак, в общем. Нет, Мура тоже попробовал интеллектуальную жизнь – пусть другие с голоду дохнут. А у Муры был талант – да, да! – его интригами выжили, он – жертва застойного периода!

Мура отхлебнул и закашлялся. А теперь я – царь.

Он попивал свое пивко и рассуждал. Ты, мать, просто не представляешь, кто туда ко мне на поклон приходит! На черных лимузинах подъезжают! Хочу – одарю, хочу – подсолёный кукиш покажу. На днях сотрудник Сергея наведался.

– Сейчас бы ты, Мурочка, докторскую уже написал!

– Да на кой она мне?! Чтобы задницы академиков лизать?! Я теперь сам себе хозяин. И сыт, и у тебя все есть, еще и своего сутенёра кормишь…

– Загубили талант, – вздыхает Серафима несколько притворно.

– И в моём деле талант нужен.

– Верно, Мурочка, верно.

– Ты не представляешь, как морда у Феоктистова вытянулась, когда я ему признался, что мое любимое произведение все-таки «Мастер и Маргарита»! – Мура тоненько захихикал. Вообще-то он обожал с детства Юлиана Семенова, оттого старший сын Антона Андреевича представлялся ему этаким Вихрем из старого фильма или даже самим Штирлицем мирного времени, внушая наравне с уважением еще и завистливое восхищение.

– Ну, старик, как там у вас, ё-мое, есть профессиональные тайны?

– Ты, парень, сам все понимаешь. Раскрыли тут одно дельце, взяли резидента. Вот истечёт срок – десять лет – можно будет и рассказать. Сложная была работенка. Да, всё-таки раскрыли!

Главное – значительная интонация. Дай им фактик, ну два от силы, остальное – присочини, будут кормить, поить, на руках носить.

– Пей, пей пивко, Серега, – сладко потчевал Мура, – так ты говоришь – сложное дело? С гостайной связанное?

– Вот уйду на свободу, сяду и напишу воспоминания. Много есть чего порассказать.

– Везёт тебе, – шмыгал носом Мура, – один мой одноклассник тоже работать у вас хотел, зрение подкачало, не взяли.

– Я же бывший спортсмен.

– У тебя первый? Или ты был кандидат в мастера?

– Эге!

– Слушай, а правду говорят, у вас там такие таблетки есть – трахнулся, выпил, и чем бы баба не болела, ты не заразишься. Если есть – достань, а?

– Там всё по счету.

– А тебе давали? Да?

***

Подружку, которую притащил и чей смех услыхала Наталья, Сергей накормил бутербродами.

– Ты чего так громко хохочешь, сумасшедшая? – спросил, моргая полусонно. Выпил он предостаточно.

– А чего, граф, нельзя?

Он глянул на нее ошалело: откуда бы ей знать его школьное прозвище. Но уже хотелось спать, спать. Или – еще выпить. Пожалуй, надо дерябнуть. После тридцать четвертой рюмки трезвеешь. Шутка. Он на полусогнутых вылез на веранду, открыл шкаф, скрипнула дверца. Бесшумно из-под шкафа выкатился котёнок. Перевернулся на другой бок спящий Кирилл. Чего только сын мой не лицезреет. Так вдруг подумалось. Но чего только не довелось увидеть ему самому! Отец был женат не три раза, если вообще считать Серафиму, как-то сказал он Митьке, а тридцать три. Кстати, на тридцать четвертой рюмке… Или опосля ея? И вообще – считать ли Серафиму? И я заставал отца так, что лучше не вспоминать. Правда, потом и он меня случайно подлавливал. Даже ему было неловко. Как-то с такой застукал – жуть! Патологоанатом. Любила всем этим заниматься в резиновых перчатках. Баба была явно не для моих слабых нервов. Ей бы каменотеса или мясника. Только ты у нас, Митька, херувимчиком прикидываешься, а вон какие чёрные круги под глазами. С чего бы, а? Скажи, скажи, не стесняйся!

Эге! А бутылки нет. Он вернулся в комнату. Вот, пьян, а стулья все на своих местах, как солдаты. Ать-два. Не хочу я ничего, в том смысле что напился, давай-ка лучше… Она обвила его руками, шепнула, что стоит пойти на террасу, здесь душно.

Где это я ее выкопал, такую славненькую? Он подумал вслух, и она рассмеялась. Ать-два. Ать-два. Споткнулась о табуретку. Шшш! Разбудишь сына. А таким, как ты, нельзя иметь сыновей. Всё смеешься? Смотри у меня.

На террасе она задрожала, обними скорее, зашептала, обними же. Тепленькая такая, ну, как ребенок, ночные путанки, они такие мяконькие; она приникла к нему, он сел на старый стул, не выпуская из цепких пальцев ее кругленького локотка, она – к нему на колени, вскинула торопливо юбчонку, а под ней ничего! Купальник был мокрый, сняла, горячо шепнула ему в ухо. О, здорово, а ты ловкая, подруженька. Ну? Полувопросительно, полувластно, с хриплым смешком. Эге. Она впилась в его острые кривые зубы. Пушистенькая хищница ночи. Оторвалась. Ну и где? Он у меня, кстати, не так плох…

О… Черт! Носит же Наталью по ночам!

Наталья ойкнула, заметалась: то ли обратно идти в дом, то ли по тропинке туда, куда и направлялась?

А пусть смотрит! Лунный свет воровато нырнул в тёмный омуток, окружённый прохладным незагорелым атласом. И, ткнув ему в шею горячей босою ступней, она быстро закинула ногу ему за спину. Скалолазочка, чёрт ее дери. Он убрал руку. Ну?! Хрипло. Чего он у тебя там?! Взвизгнула вдруг, точно гарпия…

– Сядь нормально, – осердился он, – это моя сеструха.

Наталья, ежась – холодные капли первой еще ночной росы слетали на неё с кустов, – пробежала по тропинке обратно. Она ничего не сказала, и Сергей промолчал. Притихла и опустившая смуглую ногу ночная девица… Крупные, крупные звезды над крышами дачных домов и дальний одинокий лай бессонного пса.

Ничего не получилось. Он проводил подружку до её хибарки – она гостила у знакомых – чмокнул в щеку: не сердись, малышка. Она повернулась к нему, сверкнула злыми пустыми глазами, выдохнула: не сестра была, не ври!

Он подождал. Калитка, впуская её, ржаво пискнула и замолкла. Потом присвистнула дверь домишки. И хлопнула напоследок.

Не унывай, парень, сказал он сам себе, нам всем в привычку рисковать! Умейте проигрывать, граф! И вспомнил: он сам рассказал ей – когда, оторвав её от вялой, ленивой подруги, вел между домов – анекдот про утонченного графа, с надеждой вопрошающего после первой брачной ночи: «Графиня, я надеюсь, вы беременны?» – «Ах, боже мой, граф, – пугается она, – но я слышала, что не всегда так получается с первого раза». «Боже мой! – восклицает граф горестно. – Неужели мне еще раз придется повторять сии гнусные телодвижения?!»

Он захохотал и сутуло, быстро, мелкими шажками побежал к дачке. Утром он вспомнил, что «Под пеньком» должно явно что-то оставаться, заторопился, смотался туда, выпил рюмашку, выпил другую, и, вернувшись за Кириллом, уже вместе с ним, поскакал, как серенький козлик – за грибами.

Он срезал влажные грибы и скрипуче орал: «Вот как, вот как, тру-ля-ля-ля!»

Вот как, вот как, тру-ля-ля-ля.

* * *

А Ритка заметила: после каждой её измены заболевает Кристинка. Странная картина: температурная свечка до тридцати девяти и выше! Кристинка металась сначала, потом затихала, глазки её глядели почти бессмысленно; всегда такая живая, подвижная прямо, как ртуть, сейчас она лежала покорно, тихо, точно вот-вот душа её нежная покинет маленькое ослабшее тельце. Господи, только бы она не умерла! – молила Ритка. Всю ночь просиживала она над ребенком, девочку часто рвало, она меняла ей простынки, приносила в чашечке водички, чуть ли не выла над родной постелькой.

Всю ночь она курила, выходила на балкон, всю ночь заваривала и пила кофе. К утру девочка засыпала, а к обеду следующего дня уже бегала, смеющаяся, резвая, шаловливая – будто ничего такого страшного и не было совсем. Не болела она, не мучилась бедная, изможденная мать, валившаяся с ног от недосыпа.

– Я в тебя вкладываю своё здоровье! – выговаривала ей Ритка сурово. – Ты съедаешь меня, съедаешь!

Девочка не понимала.

Митя сделал с ребенка несколько набросков. Ритке не понравилось.

– Нарисуй Кристинку в платье, которое Леня купил, финское платьице такое, мы еще гуляли, помнишь, в парк аттракционов её водили в нём? Зачем ты её рисуешь в майке?

– В майке нужно рисовать Майку, – пробормотал он, прощая непонимание.

– Какую еще Майку?

Видимо, он уже привязался к ней, даже порой скучал, если она не звонила дня два: Рита же нарочно порой не звонила – боялась надоесть. Юлия Николаевна ей по секрету сказала: «Бойся только, девочка, его пресыщения. Он нуждается в новом. Ты должна всегда быть разной».

И она старалась. Пыталась и ревность вызвать – не получилось. Все её настырные намеки на какого-то черноглазого и чернобородого он просто пропустил мимо ушей. Между прочим, через некоторое время вспомнил и пожалел: надо было подыграть. Пусть бы смешная обрадовалась, что он ревнует. Митя не любил разбивать иллюзии, а маленькая Ритка так сильно в иллюзиях нуждалась.

– И не думай, дорогая моя девочка, его женить. Твой Леня – муж, семьянин, он для тебя – опора, стена, а Митя – только художник. Ему самому нужна опора, его нужно терпеть, о нём нужно заботиться. А у тебя Кристина…

– Что вы, Юлия Николаевна, я все понимаю. Но Митю я люблю.

– А его, Митю, и нельзя не любить.

Они рассматривали семейный альбом: вот Мите годик, его держит на руках Анечка, нет, нет, он не похож на мать, а жаль, да, пожалуй, только мягким взором, мягким взором? Ты, девочка моя, не идеализируй, в с я к и й он, порой так поглядит – волк, помню, в годы послевоенные, может, сразу в сорок шестом, зашла я как-то в зоопарк, наверное, с годовалой Анечкой, а может и для газеты, что-то нужно было написать, я рано начала там работать, подошла к клетке с волком, тот сидел, вытянувшись, смотрел вдаль, в степь свою, наверное, любимую, далекую, меня он и не заметил, своими светлыми прозрачными глазами туда, туда глядел, меня мороз по коже продрал – сквозь меня смотрел.

Не считай уж Митю таким ангелом, хотя чист, честен, по-ангельски честен… Да, вот он в первом классе, до четвертого класса, пока я следила, а он, видимо, меня немного побаивался, отличником был, потом решила – да ну, мальчишка, зачем ему одни пятерки? – и он съехал, а уже тогда много рисовал, и не так, как все, я даже тревожилась, какой-то необычный свой мир у него уже тогда был… А вот она… да, да, жена его, ну что ты – какая семья – поиграли и разбежались, и сама посуди, к чему бы ему такая дура?.. Красивая? Смазливая просто, поразилась я, сердечная, признаюсь тебе, его выбору, по-моему, чтобы самоутвердиться, он стеснительный был… Он?! …И не подумаешь. Порой и сейчас робок.

– Никогда бы не подумала!

Прадед его тоже робок был, может, Митя чем-то на него и похож, тот не способен был ничего делать на людях, отец-то прадеда был крупный священник, архиерей, не мог иметь детей, воспитал и усыновил племянника-сироту – моего деда, походил он на дядюшку своего, как две капли воды, злые люди поговаривали, что сын он его родной, а вовсе не племянник. Лгали. Хороший род – духовный, если бы не революция – было бы уже четыреста лет духовенства. Ну, правда, справедливости ради скажу – уже мой отец был атеистом, в отличие от брата своего двоюродного, протоиерея, говорят, он потом в Канаду уехал, так следы и затерялись, кто его знает – где его потомки?.. Да ты, права, девочка, сейчас многие своих находят, да уж его-то, конечно, давно нет – не до ста же лет он живет, а дети его, что они нам? Что мы им? …Отец-то мой отошел от священничества, занимался редакторской деятельностью в каком-то журнале, кажется, астрономическом. Я была девчонкой, когда он умер, а знаю только, что мама моя, Митина прабабка, была по отцу своему из рода польских дворян, всего лишенных и в Сибирь сосланных за польское восстание – правда, мать-то ее, моя бабушка, была русской, сибирячкой – дочерью иркутского мелкого чиновника – видишь, как судьба ведет?

– Митина жена? Да забудь ты о ней, Риточка, забудь, он уже давным-давно все забыл, как старый фильм какой-нибудь…

* * *

…Как во сне получилось. Господи. Как могло такое получиться?! Ведь брат, брат, а не просто… Оттолкнула уже в последний момент!

Оттолкнула!

Оттолкнула!

Оттолкнула!

А гнилостные эти поцелуи впечатались в душу. И на коже, по всему телу, точно вмятины с грязью. От его пальцев.

Наталья сидит у себя в кабинете. Понедельник. Больше она на дачу не сможет поехать никогда.

– Здравствуйте, Наталья Антоновна. Старушка. Не с её участка. Там болеет врач. Проходите, что беспокоит? Беспокоит все, доктор. Старость беспокоит. Близкая смерть беспокоит. Но больше всего не это – к этому привыкнуть можно – беспокоит, что вижу плохо. Слышу плохо. Но даже и не это больше всего – давление. Нет ли повышенного давления, доктор?

– Галя!

– Здесь я.

– Измерьте давление, будьте добры.

Медсестра Галя. Хорошая девка. Уходила от мужа, вернулась. Господи, ну как такое получилось?! Ведь брат!

– Спасибо, Наталья Антоновна.

– Не болейте.

Как получилось?

– Вы пойдете?

– Галя, сколько раз говорила, мы – на ты.

– Но когда вы с ними разговариваете, у вас такой вид, я сразу же забываю, что мы договаривались. Вы обедать пойдете?

– Вот опять. Нет, не пойду, плохо себя чувствую.

– Вот-вот, я и хотела сказать, что вы не в форме. Случилось что-нибудь?

– Да нет. Спала плохо.

– А…

– Иди, иди, Галя.

– Принести что-нибудь? Может, сока?

– Ладно, посмотри там.

– Ага.

Вообще-то совсем не спала. Как, как получилось? Да, Митька лег. Совесть чистая – сон хороший. А он попросил – посиди. Села. А сначала сняла купальник, мокрый ведь, надела шорты, маечку. Днем я так стесняюсь ходить: ноги кривоваты, маленькая грудь… Да, да, он тоже шёпотом: маленькая грудка какая у тебя, Татка, но до чего же ты хорошенькая, господи, люблю! Чушь! Алкогольный бред! Нет. Он налил вина. Вот, пьянка его во всём и виновата. Его пьянка? А я? Зачем пила? Зачем?! Пошли ещё в его кабачок, допили портвейн. Или что там было?..

– Можно?

– Входите, пожалуйста, Сергей Лаврентьевич. Имя мерзкое. Серый. Се-ре-нький.

– Вы знаете, что-то печень стала беспокоить.

Знал бы он – к о м у жалуется… Господи.

– И болит, болит.

– А настроение? – Недавно она прочитала в одной из новых работ, что болезнь печени может быть следствием депрессии и единственным её выраженным сигналом.

– Мерзкое, доктор.

И у меня. Слушать Сукачева.

– Так, так – больно?

– Да…

– Слегка увеличена. Ничего. Что-нибудь придумаем.

Придти домой – и в петлю.

– Так порой болит – хоть в петлю. Кто это сказал? А, он. Телепатия в действии.

– Ничего, ничего, пройдет.

– Какая вы хорошая женщина, доктор.

– Обыкновенная.

– Нет!

– Ладно, значит, после еды сразу минеральной. Лучше «Ессентуки». Слегка подогревайте… Я не ищу белых пятен на глобусе, господи, как это получилось, ну, шорты, шорты, какие, говорит, у тебя штанишки – отпад, почему не носишь днём? Ножки совсем чуть-чуть кривоватые. Так совсем – или чуть-чуть? Ты – дурёха. Зашли обратно в ограду. Давай я тебя в гамаке покачаю. Отец несколько дней назад прикрепил гамак к двум соснам. Лучше бы он этого не делал. Покачай. Ой, чуть не опрокинул. Слушай, Татка, ты ведь взрослая, а мне кажется, ты и целоваться-то не умеешь, у тебя и парня-то никогда не было! Ты ведь девственница, эге! Всё равно умею. Да брось ты. Умею! Продемонстрируй! Пожалуйста! А ещё! …ещё… нет, ещё! Говорил же – опрокину!.. говорил, глупая, глупая… ещё…

– Можно?

– Войдите?

– Это что же такое творится, Наталья Антоновна, не записывали к Вам, твердят – приходите завтра.

– Врач на соседнем участке болен – все ко мне. Как вы, Антонина Павловна?

– Ой, не спрашивайте!

– Должна я вас спрашивать.

Боже мой, забыть навсегда.

– Да, всё то же – и здесь вот…

Когда закрылась дверь за последним пациентом, она откинулась на спинку стула, достала сигарету, закурила. Белая, белая дверь. Белых пятен на глобусе. Вот привязалось. Белая, белая тварь. Это она.

М о ж н о л и т е п е р ь ж и т ь?!

А где Галя? Галя-то где? На столе банка с томатным соком. Вскрыть вены. Нет, слишком истерично. Я же сама отпустила её пораньше. Ничего не помню. Смерила себе давление: девяносто на шестьдесят. Опять закурила. Нет сил даже встать за пепельницей – пусть себе сыпется пепел в бумажку. Не сгорит. И так все уже сгорело. Как называют таких мужчин? Да. Подонки. Ее брат – подонок. Легче стало? Определение даёт успокоение. Назовешь болезнь – так вроде и вылечить можно. Врачебный самообман. Такой мальчик был в матросочке с синими глазами. Такая девочка была в вязаном костюмчике с детской сумочкой в руках. Такая жизнь была, бананы в магазинах. Бананы. Мать удрала. Отцу на все наплевать. Брат – подонок. Нет, лучше некоторых диагнозов не знать. Она…

Митя!

Вот и кончилось в с ё.

Митя – о, ужас! Митька-то выходил!!! Он же не знает, что оттолкнула, оттолкнула, всё-таки оттолкнула!

* * *

Если смотреть на Землю с высоты – Земля прекрасна. Издалека глядя на человека – не заметишь в нем недостатков. А если и заметишь, покажутся они его своеобразными достоинствами. Расстояние – необходимое условие для любви. Разлука с Россией пробуждала таланты. Оторванность от своих близких обостряет нежность. Так беседовал сам с собой Митя. И не совсем понимал, почему в разлуке с Риткой он её забывает, а чем чаще видит, тем сильнее привязывается. Все духовное усиливается разлукой, все плотское ослабляется. Он отошел от мольберта. Работа называлась «Луна, или Скудные радости бытия». Неплохо бы, кстати, сделать портрет отца. Митя задумался. В его зелёных глазах появилось то странное выражение, что так пугало порой его бабушку Юлию Николаевну: он смотрел сквозь… сквозь время, сквозь тебя, Рита, моя птичка, сквозь детей и грядущих внуков твоих, моя радость, сквозь собственное чувство к тебе…

Импульсивный и по-детски порывистый, Митя, однако, знал о себе многое – и о своей способности становиться точно бестелесным давным-давно догадывался. И, несмотря на все терзания сомневающегося рассудка, чувствовал он и то, что талантлив. Если на его холсте было яркое солнце, смотрящему невольно становилось жарко. Когда он делал портреты, ему не нужно было использовать фотографии – с фотографий писали некоторые члены их союза и даже, хуже того, со слайдов, спроецированных на холст, а самые продвинутые уже меняли проектор на компьютер.

Ему же достаточно было бросить точное цветовое пятно, а на бумагу – несколько мгновенных штрихов – и изображенный узнавался моментально, словно выхваченный из мглы вспышкой света. Наташа, увлекшаяся на одно время опытами по экстрасенсорике, подносила к его работам подвешенное на нити колечко: оно вращалось точно так, как над фотоснимками живых людей.

О своей судьбе, между тем, Митя никогда серьёзно не думал. Серьёзно – то есть сесть, взять тетрадь, составить план и прочая, прочая. Нет. Митя просто верил, что судьба – если жить, бессознательно подчиняясь глубинным ритмам жизни, – все расставит по местам. Рано или поздно, но обязательно в нужный миг спустится с неба то, что будет ему так необходимо. Он верил в удачу и не очень печалился, что местная организация художников почти отторгала его. Он нёс на себе печать легкого и как бы случайного, будто именно отпущенного ему свыше дарования, печать, неприемлемую ни там, где работа художника считалась делом государственным, вполне подвластным планированию и сознательным сверхзадачам, поставленным в ключе очередных деклараций, ни там, где она подчинялась только деньгам. В первом случае самой высокой оценкой таланта служили официальные премии, а во втором – бешеные гонорары. Митя не стремился к дружбе с представителями власти, как многие его собратья по кисти, хотя никакой ненависти к правящим кругам не испытывал. Его не влекло превращение в яростного «подпольщика», за которым с покровительственным одобрением следят зарубежные знатоки.

Всё, кроме искусства, было ему безразлично.

И к хоровому рёву толпы, восхищенному или негодующему, он был равнодушен.

О Митиной судьбе думала бабушка.

Она, кстати, совсем не умела рисовать, но прекрасно лепила. И не стала учиться ваянию по двум причинам – был страх, что с её происхождением высовываться в сталинское время опасно; но была причина и субъективная: слишком легко у неё все получалось, так легко, что, казалось, все так умеют, она даже некоторое время была убеждена, что дар её подобен умению ходить, говорить, есть, спать, и страшно удивилась, когда убедилась – большинство никакой такой способностью не обладают. Лепят в детстве. Играют в детстве – а разве её умение не игра? И дар заснул вместе со взрослением. Правда, куда-то тянуло её в молодости, она металась, рвалась, влюблялась, а, родив дочь, словно умерла. Она так и сказала Мите: «Я умерла в тридцать лет, родив твою мать. Жизнь женщины кончается вместе с рождением ребёнка. Меня не стало».

***

Себя называла Юлия Николаевна не бабушкой Мити, а кормилицей. Собственной кровью вспоила я тебя, собственной кровью вспоила я твою несчастную мать. Но я всегда знала, что судьба моя – похоронить мое ангельское дитя, мою крошку-дочь. Чёрный вихрь налетел и унёс, вырвав из земли, хрупкий цветок.

Он помнил, как мама подходила к его постельке. Или ему только снилось, как обволакивает его душистое облако, золотистое от света оранжевой люстры? Аромат волос, бой часов, жёлтый шелковый халат с долгими черными цветами, темно-синий голос, она часто пела ему – не из её ли глубокого голоса выросла потом его печаль и цикл юношеских рисунков, названный просто «Песни вечеров»?

Не плачь, малыш, не плач. Это во сне. И другой сон: ему, наверное, лет шесть, он идёт один по дороге в сумраке синем и ярком, точно в кино, и спрашивает всех – где моя мама? – а попадающиеся навстречу не отвечают, лишь отворачивают восковые лица…

Иногда, казалось бы, ни с того, ни с сего, Митя срывался, ссорился с бабушкой, бросал краски, кисти – и уходил из дома. Слава Богу, Анечка до страданий таких не дожила, кричала бабушка ему вслед. Возможно, он пытался вырваться из того образа, куда, как в железную клетку, неосознанно загоняла его страстная старуха. Рожденный счастливым, то есть тем, кто чувствует вечную и простую истину жизни даже в малой её ошибке, как угадывают судьбу по опечатке, повторяющейся на страницах несколько раз, он был природно чужд всякой искусственности и, пройдя в школьные годы через увлечение театром, перестал на спектакли ходить, зубной болью реагируя на привычную театральную фальшь и явную или маскирующуюся под новации заурядную пошлость. Тесно ему было и в образе оторванного от реальности не понимаемого никем дарования – хотя, и правда, мало кто мог точно понять и по достоинству оценить его работы. Пошлым казалось Мите то, что называлось привычно «драматичной судьбой художника», в которой обыватель желал обнаружить скандальную любовь, желательно с гибелью возлюбленной или возлюбленного, непризнанность, изгойство, эмиграцию, сумасшедший дом или тайную порочность

Драматизм творчества заключался для Мити только в одном: даже среди тех, кто искусством занимается, понимают в нём по-настоящему только единицы. И создают искусство редкие исключения, а всё остальное – имитация, истерия, претенциозное желание быть не таким, как все. Его, наоборот, тяготило, что к нему многие невольно относятся как к существу необычному, он хотел бы слиться со всеми, стать обыкновенным молодым парнем, нравящимся девушкам и не имеющим серьёзных проблем, но ему не удавалось это. Он не одевался «под художника», не отпускал обязательной бороды, не очень любил делать наброски в людных городских местах – всё, что хоть немного отдавало актерством, было неприятно ему.

Однажды и свои взрывы раздражения с уходом из дома он расценил как театрализацию. Но бабушка уже ждала гроз – и он опять взорвался, бросил на пол кисти, стукнул дверью… Конечно, такой внук ей понятен, думал он, болтаясь по аллее сквера, – сидит сейчас в кресле в слезах, а напротив гороховая тень. Раздражение его только усилилось. Все потускнело, посерело, как во время затмения – и змейкой скользнула по краю души мысль о самоубийстве. Он присел на скамейку и стал, прикрыв глаза, вглядываться в себя: змейка явно ползла извне, а не из глубины его собственного естества, она была ему чужой, и, мысленно приблизив ее к глазам, он так же в воображении обхватил её пальцами возле плоской ядовитой головы, с силой сдавил – и отбросил в траву.

Открыл глаза, поднялся, пошел по аллее – и вздрогнул: в траве лежало что-то похожее на змею. Наклонился – и засмеялся облегченно: детская игрушка, зеленый деревянный паровозик…

***

– Мы обязаны терпеть, Риточка, терпеть. Рядом с художником постоянно может находиться только жертвенная женщина. Только жертвенная.

Рита курила, бабушка иногда, тайно от Мити, покуривала вместе с ней.

Ритка привозила иногда старушке маленькие лакомства: то кусочек полузабытой ею севрюжки, то трюфельку… Потом ехала домой, готовила ужин, забирала из сада Кристинку, ссорилась с Лёней из-за бриллиантовых серёжек, сначала им ей подаренных, а после, без её ведома и согласия, перепроданных подороже, наконец, выполнив свой супружеский долг, усыпив дочку, постелив мужу, ложилась и сама.

Они спали с Лёней в разных комнатах, так, полагала она, острее его к ней сексуальное влечение, а секс – клей для семьи. Мужа потерять, откровенно говоря, Ритка страшно боялась. И вот одна, среди своих то ли «Людовиков», то ли «Медей» – она никак не могла запомнить импортное прозвище спальни, – с глянцевым журналом мод, лежала она и представляла, как родит от Мити сына, такого же удивительного, как он, такого же уникального, а Митя… С Митей вдруг что-нибудь случится – ой, не дай Бог! – и ей, ей придется заниматься его картинами, все поймут тогда, после его смерти – ой, о чем я думаю?! – какой он гениальный, будут организованы выставки, ей придется присутствовать на открытиях, давать интервью, а поездки… а телепередачи…

Как назвать сына?

Но – Лёня? А что – Лёня?

***

(Однако не то чтобы я такой добрый человек, нет, размышлял Митя, просто, наверное, я их люблю. А любить – это значит не разбивать иллюзии. А любить – это оправдывать ожидания.

А любить…)

* * *

Можно делать все то же: оправдывать ожидания и не разбивать иллюзии – по совсем отличной от любви причине, чем и занимался на протяжении последних лет Сергей.

– Старик, тебя где-то не было, я звонил, звонил, Антон Андреевич намекнул, что у тебя важные дела. Задание серьезное?

– Ты задаешь лишние вопросы. Понял? – Акцентировать «понял» как можно значительнее. И самое свежее пиво. И водочку в пиво. Эге!

Иногда Сергей навещал свою мать. Редко, конечно. Щупленькая женщина в очках. Выбрала замдиректора по административно-хозяйственной части. Завхоза, одним словом. Сейчас это звучит элегантно: коммерческий директор. С отцом бы ноги протянула. Ему же – лишь бы его не трогали. К внуку Кириллу вот порой какая-то нежность у него проглядывает. А так – не догадаешься, что и на уме. Да, наверное, картишки, выпивка и женщины. Ещё шмоняться на своей старой кастрюле обожает.

Сергей трезвый никогда за руль не сядет, но, выпив, куролесит на машине между сосен, еще и скорость такую разовьет – держись! Наташка сказала как-то: «Ты, Сергей, суицидант?» Эге! Мудреные слова! Самоубийца то есть потенциальный.

А! Вот как! Вот как! Визгливым своим голосом. Между сосен – бах! – между рыжих сосен – раз! Однажды Наташку с собой посадил – она побледнела, как… И вот тут пора уже дать себе ответ: как э т о с ним получилось. Ведь сестра. Или не задумываться? Подумаешь, поцелуйчики-обнимашки. Решил потренировать, а то какой-нибудь хлыщ засмеёт неопытную дуру. И всё равно как-то гадко… Есть ведь и объяснение: чёрная кровь. Она сильнее меня. Дед – отцу: наша кровь чёрная, а отец по цепочке, так сказать, – сыночку, Сергунчику. Семейное проклятие, одним словом. Мерзко. А я резвлюсь, болван. Сестра, да, сестра. Сестричка-невеличка. Кривенькие ножки, карие глазёнки. Ужас. Стыдно мне, стыдно, стыдно ли мне? Она, вроде, всё ж таки изловчилась и, сбросив меня, отпрыгнула? Ничего не помню, чёрт. Как гадко всё-таки, как противно. Какие еще есть определения, Сергей Антонович, подумайте, подумайте. Идиотство, одним словом.

Это всё вино, вино. Виноват.

Приснилось ей: около универсама бродит Сергей, пьяный, качается, вот-вот упадет, она стоит в стороне, наблюдает, он не видит её, качается, качается, как волна, и вот – упал. Она кинулась к нему – поднять, вдруг замечает Митю, стоящего в стороне, он красивый такой, лучше, чем в жизни, волосы светлее и ростом выше. И она почему-то остановилась, не стала подбегать к Сергею, а спряталась за киоск. Бабушка Клавдия Тимофеевна объяснила: пьяный снится – значит, виноват перед тобой.

Виноват? Наталья губы закусила, кивнула: да. А не подошла ты к нему, видно, не простила. Наталья отвернулась, чтобы скрыть подступающие слёзы. А вот что Митя твой такой во сне красивый – дурно, не случилось бы с ним чего.

Клавдия Тимофеевна из семьи многодетной, самая младшая, как в селе говорили, последыш, и дочь родила поздно, под сорок. Её старшие братья батрачили, мать одна их поднимала, потом, слава тебе господи, как-то мало-помалу все пристроились, один брат агрономом стал, двое – на заводе работали, старший завцехом, средний – технологом, война их скосила, сёстры замуж повыходили, и самой Клавдии Тимофеевне повезло: муж на железной дороге главным бухгалтером работал, небольшой, но начальник, и образование дочери дали – как-никак врач. И вот внученька, гордость ее старухина, тоже врач.

– А вон, детонька, со снами-то как: маме моей, прабабушке твоей, как-то приснилось: идёт она будто по полю босая вослед за парнем молодым, идёт да колоски-то и подбирает, много колосков – так старухи-то ей и объяснили: замуж за его выйдешь, жить будешь бедно, семья у вас будет многодетная, а его любовь и самого-то потеряешь: это потому что она во сне босая шла… Так-то оно и вышло.

У матери с отчимом большая квартира в центре, полногабаритная, обставленная дорого, со старинными вазами, антикварным фарфором и коврами, книг вот маловато. Не очень маман печалится о дочери, а что – бабка воспитала, бабка и квартирой обеспечит, ведь жизнь её уже к концу подошла. И о Сергее она сильно не пеклась. Прямо кукушка. Сергей, может быть, и чаще бы к ней захаживал, да отчима не переваривает. Такой жлоб. Всё в дом. Разве можно сравнить с отцом? Когда мать за отчима выходила, у того серая «Волга» была, сад, дом в деревне двухэтажный, хобби даже буржуйское – собирал антиквариат. Бабуська рассказывала – то он гаражи покупает и перепродает, то ягоды на рынок отвозит. А мамаша только и знала всегда, что по курортам шнырять – не уследишь! Изменяла она ему, наверное. И как все медики, легко себя оправдывала: необходимо для здоровья.

Наталья читала об астме, любопытные все-таки данные: астма как реакция на невозможность проявить свое «я» во всей полноте. Психогения. Так и у меня скоро будет астма, подумала с полуулыбкой. Бабуську забрала мать на две недели: уехали с отчимом отдыхать, а кто будет квартиру сторожить? Цепная собака – верная бабка. Разве мать такой должна быть?..

Астма, да. Сексуальный зажим – не мог товарищ Иванов реализовать свои сексуальные фантазии, тянуло его к чему-то необычному, в чём он не мог признаться себе. Наталья смеётся – и ойкает: в боку прострел. Острая боль – не печёночная ли колика? Ой. Невралгия, наверное.

..А там, на краю обрыва, стоит Сергей, бледный, бледный… Наталья встала, открыла форточку, достала сигарету. Обрыв мысли. Обрыв души. На краю обрыва оказалась я. Она курит. Не дым вдыхать нравится ей, а выдыхать из себя облачко. И замирать, погружаясь в него на несколько секунд, как в забвение, в крохотную смерть. Наталья не думает так, она так ощущает. Думает она чаще всего, как все, банальностями и говорит почти всегда, как большинство, штампами, не вслушиваясь в слова ни в свои, ни в чужие. Что-то смутное с детства владело ее душой, какая-то загадочная дымка окружала её, и сквозь дымку глядела она на мир. Все неживые предметы: и дома, и мебель, и старые ограды парков – точно живые откликались на её безмолвный зов, один дом – в дачном поселке ли, в городе ли её огромном – улыбался ей, другой хмурился и почти отворачивался, в одной квартире её любили зеркала, она казалась себе в них такой хорошенькой, не замечая ни острых ключиц, ни кривоватых ног, в другой квартире – делали её уродливой; были стулья, что ласково грели, как бабушкины колени, были и те, что сгоняли её со своих деревянных сидений…

Возможно, и сама Наталья была только полусказочной дымкой, принявший здесь, в реальности пыльной и яркой, форму обыкновенной девушки, похожей на своих ровесниц, девушки с небольшим комплексом неполноценности, следствием которого было обостренное самолюбие и недоверие к тому, что может она, с недостатками наружности, составляющими, кстати сказать, по мнению Мити её основную прелесть, нравиться мужчинам, и с чувством одиночества, ведь мать-кукушка не согрела её в детстве. Ранимая Наталья, впечатлительная Наталья, любящая, не осознавая этого совершенно, состояние небытия. Маленькое забвение сигаретного облака. Но не тем холодным сном могилы… Не знает о себе, не понимает – и вряд ли когда-нибудь до конца узнает и поймет. Так думает о себе – в третьем лице. Но Митя, для которого сестра, подобно другим людям, по его воле могла порой становиться прозрачной, любил, очень любил полусказочную, детскую дымку её души.

Она курит, вместе с дымом выдыхая суету жизни. Сейчас её нет.

***

И она вновь здесь. Потому что в дверь звонят, потому что кто-то пришел. И ей кажется, что пришел Митя. Ей хочется, чтобы это был он. С ним ей спокойно. С ним её несовершенное «я», недостроенное, как отцовская дача, мгновенно приобретает завершённость, достраивается по волшебному движению мага. И еще ей хочется, чтобы Митя по-отцовски начал ворчать, что она курит. Зачем ты куришь, Наташка, зачем? Отец-то никогда не разговаривал с ними, с детьми, как отец. Она открывает дверь: ба! Это в самом деле Митя. Но как неприятно все же – он не один.

– Проходите, проходите!

– Рита.

– Моя сестра Наталья.

Он улыбается. Но вдруг она вспоминает – а если он видел тогда!? Ужас. Но Митя гладит её по волосам, как ребенка, и уже ворчит: ты опять куришь, Талка, сколько раз я тебе говорил, ну зачем, зачем. И уже ревнует эта неприятная девица. Джинсовая стерва. Какая я все-таки плохая – еще не знаю человека, а так уже думаю. Просто ты, Наталья, ревнуешь своего брата к незнакомой Рите. Нет! Она, правда, очень вульгарна. Представить, что у брата будет такая, не могла я никогда!

– Хотите кофе? Или сухого?

– Я пью только коньяк!

– У меня есть немного.

В Наталье, в ее движениях, немного угловатых, в её русых волосах, она поправляет их рассеянно, в её карих глазах – прелесть запоздалого ожидания любви. Так размышляет Митя. Рите Наталья тоже приятна: Рита ощущает свою власть и над Митиным телом, и над его душой, и Наталья мила ей, как сестра принца, бессильная в своих родственных притязаниях на брата, мила пленившей его Золушке. Конечно, Митя – красивый, а Наташка так, симпатичная только, и сестра она только сводная – Юлия Николаевна Ритку давно просветила насчет всех Ярославцевых – то есть Наташка как бы менее знатная сестра принца, в ней нет той породы, которая есть в Мите. Худоваты они все, но порода есть порода.

– Муж мне подарил колечко с бриллиантом на восьмое марта, – рассказывает Ритка. Ее привычная тема в женском обществе. Да, я такая маленькая, про себя кумекает она, но удаленькая. А вы все – такие высокие да видные, а такие растяпы! Вот и Митя – мой! Здесь нет соперниц, но так, по привычке, на всякий пожарный. И квартирка обыкновенная, только ковер на полу красивый, большой, да две вазы китайских. Книг тоже немного – один книжный шкаф. Богатства, одним словом, нет. Впрочем, может быть, у мамаши? Кольцо на Наташе серебряное, серьги – тоже, Ритка западло считает такое носить, и Лёня ей не позволяет.

Слишком нежный брат он всё-таки! Как смотрит, как смотрит?.. Она разобьёт его дружбу с сестрой. Недаром давно слывет она черной кошкой! Стоило пробежать ей, глаза сузив, между двумя – и рушилось всё, расторгались помолвки, отчаявшиеся девки беременели от кого попало, а в результате оставались одни. Но и мужикам приходилось несладко! Разобьёт.

– Митя, я хочу познакомиться с вашим старшим братом. Чувствую – мы найдем с ним общий язык!

Как она вульгарна все-таки. Ну, Митя!

– Съездим на дачу, – предлагает он.

Господи, на дачу! Наталья опять пугается, краснеет – вдруг он видел? Но вновь спокойный его взор успокаивает её. Наверное, не видел. Не узнал. А если узнал, но молчит, оберегая её? Господи. Твоя мать страстно любила деньги, как-то осуждающе произнесла бабушка. Мужчин и деньги. Деньги сильнее. Вот и я – падшая её дочь. К деньгам, правда, равнодушна, как мы все. И Митя, и… Имя даже его отвратительно мне. Но я должна из последних сил преодолеть ужас, отвращение – всё преодолеть, я должна поехать. Должна преодолеть и поехать.

– Давайте в пятницу, – произносит она. Губы ее пересохли. Кофе вызывал жажду. Она встаёт, споткнувшись о ножку стола, идёт в кухню пить холодную воду.

– У меня муж улетает в пятницу, – возражает Рита, – лучше в субботу, до обеда.

Кристинку она сбагрит свекрови, а то уже растолстела от лени. Пусть узнает, как даются дети! Лёнька-то вырос на руках бабки с дедом. А свекровка только и знает, что на судьбу жаловаться. Толстобрюхая. Имя вот красивое: Дебора.

* * *

И вот они едут на электричке. Антон Андреевич порой подбрасывает детей до дачки на своей машине, но сегодня он куда-то потартал Серафиму. У Митяя, конечно, нет личного транспорта. Пыльная, темно-зеленая электричка. Ритка в итальянских босоножках, в яркой футболке и джинсовой юбке. Наташа в серой широкой юбке и светло-сером свитерке. Утром прохладно. Митя, прищурившись, разглядывает пассажиров. Рита поглядывает на него. Она порой чувствует себя белкой, пленившей тигра. Никогда не знаешь – чего от него ждать. Наталья смотрит в окно, она любит смотреть, смотреть, не вдумываясь, пожалуй, и не замечая, мимо чего электричка катит, постукивая, – то ли в полудрёму Наталья впадает, то ли погружается, как колеблющийся тонкий свет, на дно колодца души, где тайная есть дверца, за которой…

– Наталка, ты помидоры положила? Я привезла и ссыпала на кухонный столик? – . Воспитанная в грубой простоте, знающая в общении с мужем лишь четыре темы: кухня, деньги, секс, ребёнок, – Ритке так хочется и думать, и выражать свои мысли красиво: «Возлюбленный мой», – обращается она мысленно к Мите, не сводя с него пылающих глаз, «единственный царь души моей…». А Наталья бездумно глядит в окно. Покачивается вагон, покачиваются яркие пятна солнца на скамейках и на полу, покачиваются сетки на крючках возле окон, и жизнь Натальина покачивается плавно, точно золотая лодочка на реке, которую вот-вот минует электропоезд.

– Мама, кораблик! – кричит малыш и, вырвавшись из теплых материнских рук, приникает к окошку вагона. Пройдет время, и вырвется он навсегда из нежных ладоней, убежит, улетит, умчится к своему далёкому кораблю. Митя с улыбкой следит за малышом. Дети нравятся ему, как деревья, вода или облака. Он и сам, Митя, как облако – случайное сочетание частичек света – поэтичная бабушка его, Юлия Николаевна, думает Рита, обладает удивительным взглядом на мир: а Сергей – как вихрь, сказала Ритке она.

И Ритка замирает от непонятных предчувствий…

***

Сергей любит готовить: вечерами, напевая себе под нос слегка фальшиво какую-нибудь одну фразу из шлягера, он танцует над сковородками, кастрюлями и тарелками, и кто бы мог подумать: движения его перестают быть такими угловатыми и резкими: точно странная птица, метавшаяся только острыми зигзагами, вдруг обрела плавность полёта. Все Ярославцевы хорошо готовят, уверяет он. Это легенда, сочиненная, пожалуй, им самим. Наталья готовит редко, да, может быть, неплохо, однако, так редко, что уникальные её кулинарные достижения прочно забываются, как исчезают из памяти красивые случайно мелькнувшие лица в окнах соседнего троллейбуса, на минуту притормозившего рядом с везущим тебя автобусом возле светофора. Разумеется, Митя не занимался кухней совсем.

Он порхает над газовой плитой, напевая. Они на даче с Кириллом вдвоём, и никого видеть не хочется. Сергей уже подзабыл дурное о себе, установил пусть шаткую, но приятную гармонию с миром, доверчивым и обезличенным благодаря отсутствию родственников и знакомых, Кирилл, конечно, не в счет, – и порхает с ножом, вилкой и бутылкой подсолнечного масла… А-а-а! Чуть не обжегся. М-м-м-м-м, вкусно!

И ведь приедут, приедут, завалятся, ладно бы один Митька, а то…

И приехали, чёрт их дери. Наталья на него не глядит. Митя – детский смех, беспечная улыбка. И новое лицо: Рита.

– Сергей, – они знакомятся. Она смотрит многообещающе. Ладно, хоть какое-то разнообразие, сломали кайф своим приездом, так хоть девицу привезли.

– А у нас есть водка, – говорит она и вновь многообещающе смотрит.

– Эге! – отвечает он.

– Где отец? – Наталья скорее спрашивает у Мити, чем у него. Видеть отца здесь, где все произошло, ей было бы, наверное, не под силу. Произошедшее по-прежнему кажется ей ужасным. Ещё в раннем детстве даже мелкие собственные проступки всегда вырастали в её памяти, обступая детскую душу, точно гигантские монстры, пугая и мучая её перед сном.

– За попытку изнасилование какая статья? Кажется, сто седьмая?! Или дают условно?! – Он рывком снимает сковородку. – Мясо готово.

– О! – Ритка, поигрывая бёдрами, подплывает к плите, ненароком коснувшись острого локтя Сергея. – Ты и готовишь?

Она фамильярна, думает он, это и лучше. А мне – сто седьмая. Ха. Он отворачивается от Ритки – и встречается взглядом с Натальей. Её лицо сереет.

– В нашей семье нет морали! – за едой орёт визгливо Сергей. – И в стране нет морали тоже! Только удовольствия!

– Оттого-то, наверное, всё и разваливается, – говорит Наталья сдавленно. Уже ясно и ему и ей: они ненавидят друг друга. Ненависть родилась внезапно. Ненависть теперь – самое страстное, что есть в его жизни, для страсти, возможно, и созданной. В нетрезвом сознании колышутся, перекатываясь и наваливаясь друг на друга, слова и фразы: «преступление», «сотру в порошок свидетеля», «пьяный бред»… Сергей чиркает спичкой о коробок – нет огня.

Коробок падал в тарелку, замечает Митя, а в ней, кажется, была вода.

Ненависть, да здравствует ненависть!

Сергей пьёт. На столе краснеют нарезанные кругами помидоры. Зелёные острова в красном море родной крови.

Если смотреть на землю с самолета, шутит Митя, она похожа на этот вот стол.

– А ты у нас всё с самолета глядишь, сверху вниз на людей смотришь!

Кажется, я Сергею уже нравлюсь, размышляет хитро Ритка, иначе с чего бы он на брата кидался.

– Сережа, ты ведь в органах работаешь, – интересуется она, позаимствовав определение из лексики своей матери, всегда говоривший о соседе по площадке, уважительно понизив голос: «Он работает в органах», – и что ты там делаешь?

– Ну да, в гинекологических, – он досадливо морщится, кривится тонкий длинный его нос, изгибаются червячком алые губы. В нем порок, пошлый порок, с горькой ненавистью думает Наталья. Он гнусный лжец.

– И вообще этот разговор не для стола, – с трудом скрипит Сергей, – ра-бо-та.

Пожалуй, он воспринимает жизнь как игру, от которой давно устал. На службе играешь в одно, дома в другое, с бабами в третье. Со всеми, как тень: так точно, ясно, или – деньги в шкафу, или – подними ножку, опусти ручку. Общее – только постоянная пьянка. Он ещё держится: колоссальная выдержка, отец бы от такой жизни давно загнулся. Прикажешь себе проснуться в шесть пятнадцать. Открываешь глаза – на часах ровно шесть часов пятнадцать минут. Подъём, товарищ капитан! Должны вам весной дать майора. Почему он согласился? Томка уговорила. Дочь офицера захотела и мужа иметь офицера. Его рок. Что они знают, родственнички? Ни-че-го.

Сергей напоминает Мите оставшуюся струну от разбитой виолончели. Почему-то жалко ему старшего брата. Помнит струна о каких-то прекрасных давних мелодиях, о пальцах длинных и сильных, о далёкой жизни, и звенит она остро и высоко, а больше ничего не может. Ей бы служить бельевой верёвкой или быть натянутой над окном, чтобы с лёгким свистом бежали по ней, открываясь и закрываясь, тёмно-желтые, как спелое солнце, а может, красные, как гранат, шторы. Но она так заносчива, ведь чувствует себя до сих пор главною струною царственной виолончели! Лучше стань, струна дорогая, тонкой дорогой для штор, чем узкой петлей для залетной головы.

– Ну, что уставился? – злится Сергей.

Ненависть ощущает Митя. В дачном домике, недостроенном, но старом, над темной крышей которого шатёр сосны, поселилась ненависть.

– Опасная у тебя работа, – Рита улыбается, поглядывая на Сергея через стекло фужера. – У нас в классе многие мальчишки мечтали туда попасть.

– Бухгалтерия, – кривится он. Шеф уже намекал ему на увольнение в запас по состоянию здоровья. Наградят грамотой – и ногой под зад. Одномоментно.

А пока Сергею из игры не выйти. Отвернутся от него все. Даже отец. Сам-то Антон Андреевич в душе демократ, а вот защита ему нужна крепкая. Тылы то есть. На всякий пожарный. В нашей стране иначе демократу не выжить. Или тылы – или денежный мешок. Так что Сергей – в ловушке. Даже для этой вот дурочки-курочки он представляет интерес только поэтому.

В ловушке.

Насчет дурочки он, конечно, не совсем прав. Митя, Митя сияет на вершине её треугольника, а Наталья и даже Сергей лишь оттеняют яркую звезду её души.

Вечер вновь наступил. Наступил я на горло собственной песне. Сергей уже пьян, он закинул ногу на ногу, худая его тень с длинным носом и сутулой спиной покачнулась на тёмно-белой стене. Гоголевская тень, увидел Митя. Каким мерзким кажется бредущей по ограде Наташе тот участок с травой, словно примятой теперь навсегда, возле смородиновых кустов. Горит на столе свеча. Ритка попросила зажечь. Господи, еще месяц назад всё было так хорошо. Наталья поднимается по деревянным ступенькам на террасу. Что месяц? Неделю назад всё было так хорошо. Она склоняется и прикуривает от свечки. Дурная примета. Но она нарочно прикуривает от свечки – пусть ей будет плохо совсем. Сергей дёрнулся, когда, проходя, она чуть не задела его широкой юбкой.

А Ритка так жаждет, чтобы Сергей влюбился в неё. Чтобы все Ярославцевы полюбили её, чтобы мучился от ревности Митя, а она бы любила только его одного. Прелесть Риткина в том, что душа её чиста и не имеет объема. Митя улыбнулся своей забавной мысли и отпил полуостывшего чая. И попытки объем приобрести будут подобны тому наивному приёму, когда прорезается дырочка в полотне, а за дырочкой приклеивается еще одно полотно с изображением, к примеру, дачного домика, вроде бы находящегося и от зрителя, и от наблюдателя, выписанного на холсте, очень-очень далеко. Я люблю Риту за то, чего она не имеет. Хватит нам с ней всего моего на двоих. Лишнее нам зачем? Вот глупышка, разделась, щеголяет в бикини. Обрати внимание, Митя, как вульгарно твоя приятельница липнет к Сергею. Ну и что с того. Все же делается ею ради меня, оттого её прощаю.

Ветер поднимается, и шумит сосна, раскачивается ствол, собака у соседей вдруг тоскливо завыла: наверное, мальчишки просто не взяли её на рыбалку. Спать я пошёл, бесцветно произносит Сергей и криво зевает, даже рот его красный, неправильной формы четырехугольник. У соседей других хлопнули створки окна. Точно выстрел. Ритка примостилась на коленях у Мити. Как милый котнок сижу я, считает она. Развязная дура, сердится мысленно Наталья. Встаёт: я тоже спать. И встречается взглядом с Сергеем: чёрная ненависти хищная птица бесшумно и мгновенно промчалась между ними – тень её на стене даже Митя заметил, рассеянный в чувственности своей светловолосый Митя.

…и только пылающий шепот Ритки в ночной тишине: как я люблю тебя, ты – такой восхитительный любовник, люблю, схожу с ума!

…и приснилось ему: то ли полуразрушенный, то ли не совсем достроенный дом на шоссе возле леса – и огонёк свечи мелькает то в одном окне, то в другом – страх охватывает его отчего-то – вот огонек свечи остановился в окне на первом этаже – и он понимает, что сейчас кто-то из дома выйдет, и страшно ему. Он уже торопливо идет по пустому шосссе, вокруг ни домов, ни деревьев, и вдруг слышит гулкие, отчетливые шаги и, вздрогнув, оглядывается: женщина в чёрных длинных одеждах, с закрытым чёрной тканью лицом спешит за ним. Он, охваченный сильным страхом, уже почти бежит, но чувствует – она тоже идет значительно быстрее. От неё, скорее от нее. Кто она?! Почему она так торопится? Но вот – городская площадь. Он устремляется к первому дому, это серое монументальное здание, открывает стеклянные двери, потом вторые двери, тоже стеклянные, и подбегает к прилавку. Очевидно, он в магазине. Кисти, краски, конфеты, рубашки, носки – всё на прилавке вместе. Он наклоняется, что-то берёт в руки, и в этот момент со стуком отворяется дверь – он оглядывается – женщина заходит с улицы, её встречает неизвестно откуда взявшийся старик-швейцар. Ее чёрная долгая фигура со спрятанным под чёрной накидкой лицом – точно в аквариуме огромном – между стеклянными дверьми. И Митя с чеком в руках – значит, он что-то намеревается купить? – застыв от ужаса, наблюдает за женщиной. – Вам кого? – спрашивает ее швейцар. – Я пришла. – Женщина мгновение смотрит на Митю – кажется, её лицо уже приоткрыто – но вроде и нет у неё лица – и переводит леденящий взгляд… и тут какая-то маленькая фигурка, седая и сгорбленная, семеня, бежит к прозрачным дверям. И он во сне облегченно вздыхает. И потом годы, годы, годы не может простить себе того облегченного вздоха.

***

Утром было ветрено, постоянные, серыми караванами тянущиеся облака закрывали солнце. Оно на секунду-другую прорывалось, ослепляло Наталью, и вновь небесные караваны воровали его, упрятывая в серую мешковину и дачный поселок, и полупустой берег. Тогда Наталья переворачивалась на живот и начинала раскладывать пасьянс «Тройка». Пасьянс был громоздкий, как раз для лежания возле воды, и часто сходился. Сейчас она загадала на неожиданную встречу с приятным мужчиной, так, семерка пик, это мы перекладываем, восьмерка, так, валет бубновый, бубновая дама.

– Положи валета трефового к червонной девятке, – посоветовала Ритка. Она курила и, сняв с себя лифчик от купальника, сидела в одних плавках. Пожалуй, её поведение чуть-чуть смущало Митю, хотя он не сковывал её: сколько художников ведет себя подобно Ритке – только чтобы привлечь внимание к себе. Все они дети малые, дети и только. Гораздо сильнее Риткиных вольностей тревожил его собственный сон. Мысли о смерти вились мышиным серпантином.

Сергей остался на даче. Кирилл висел в гамаке, маясь бездельем. Порой сын так напоминал Сергею его самого в возрасте подростковом, что Сергей морщился, обнажая острые и редкие зубы. Неудачником будет – в родного отца…

– Мить, а Мить?

– Что, Риткин?

– Ты не собираешься в союз художников вступать?

Он прекрасно понимал: вступив туда, он станет для неё, как и для множества людей неискушенных, настоящим художником. Всё же пока Ритку порой покусывали сомнения. Он усмехнулся: будем смотреть.

– У Мити много врагов, – вступила в разговор Наталья.

– У великих всегда много врагов, – радостно откликнулась Ритка.

– Против него в институте даже заговор устраивали!

– Ну, ты это, сестра, выдумываешь.

– Серьезно, заговор?

– Ничего я не выдумываю – целая группа против тебя объединилась!

– Значит, я просто этого не заметил!

На него внезапно напал смех, он захохотал, безудержно и громко, вскочил, рванул вверх руку, заорал: ничего, я все равно победю!

– Нет, побежду! – засмеялась Наташа.

– Победю!

– Побежду!

– Я тучка-тучка-тучка! – Митя кинулся к Ритке.

Отстань, а! Сумасшедший! Куча-мала! Белиберда! Абракадабра! Бра! Ура!!! Наташке даже стало немного обидно. На тебя уже глазеют, сказала она голосом Клавдии Тимофеевны, постыдился бы, не мальчик ведь. Он обнял Ритку и её: мои красавицы! Мои птички!

– Групповуха! – хохотала Ритка. Они катались по песку и орали.

А на даче Сергею хотелось выпить: не оставили водки, козлы. Он нашарил в портфеле три смятые бумажки. Томка предусмотрительно зарплату его конфисковала. Крыса. На бутылку здесь не хватит. Где, где могут быть бабки? Он обследовал карманы брюк, пиджака, перелистал книжонку, пылящуюся на подоконнике, открыл тетрадку со своими заготовками для будущего романа – вдруг застыл, уперев ладони в стол, схватил тетрадку вновь – и изорвал. В тюрьме буду сочинять! Еще бы десяточку. Яростно полез в кухонный столик, загремел вилками, ножами, распахнул шкаф… Вернулся в комнаты, взгляд его наткнулся на комод: что может быть там? Подергал: все три ящика закрыты. И ключей нет. Вот ерунда. Взял кухонный ножик – поковырял в замке. В одном, в другом – дрянь, не открываются. Выскочил из дома, метнул нож в сосну – тот звякнул и упал в траву. Подошел сутуло к ограде, чёрт, ногу занозил, попрыгал на одной, вытащил из пятки другой деревянный шип, выругался, перегнулся через ограду и крикнул: эй, дядь Миш, ты дома? Никого. Куда все подевались, бесы?!

– Слушай, Кир, – крикнул сыну, – сбегай на пляж, попроси у Митьки десятку.

– Сам иди, – огрызнулся Кирилл, – а я не пойду!

– Ты как со мной разговариваешь?! Ты что, совсем потерял стыд?! Двоечник! Бездельник! Висишь целыми днями в гамаке, как макака! Болтаешься на даче…

Ну, завёлся, попал я ему под горячую руку, меланхолично подумал Кирилл, правда, легче на пляж сходить, а там ведь можно их и не найти…

– Стой! – Сергей кинулся ему вслед. – Не надо! Пусть проглотят свои каменные морды! Сходи лучше за молоком.

* * *

Но Кирилл уже скрылся в лесной зелени, он брёл по тропинке, поглядывая по сторонам – вдруг попадется гриб – и, дойдя до знакомого муравейника, остановился. Созерцание холма, похожего на египетскую пирамиду, полного серьезных и умных насекомых, настраивало Кирилла на философский лад. Будь он чуть повзрослее и несколько начитаннее, то состояние, что охватывало его здесь, обозначил бы он словами из Экклезиаста: все суета сует… И собственная жизнь, только начинающаяся, показалась ему сейчас уже завершённой, точно он, Кирилл, древний старик и смотрит на человеческий мир с вершины своих мудрых лет. Палочкой он потрогал пирамиду. Удивительно, как быстро заволновались все муравьи! Точно помчались по холму красные мотоциклисты. Наклонился, поднял с земли большую шишку, уронил её прямо на муравейник. Паника охватила мотоциклистов! Кирилл тоже о мотоцикле мечтал. Пошевелил шишку палочкой. Метались красные насекомые, передавая друг другу сигналы неблагополучия: что-то упало с неба, что-то опасное движется от соприкосновения с другим, тоже опасным. И Кирилл поднял голову, посмотрел ввысь: облака школьными шеренгами тянулись по небу. Озорное солнце то появлялось, то пряталось вновь. И впервые не просто непонятное настроение овладело им здесь, возле шевелящегося муравейника, но странный вопрос возник вдруг перед ним: а з а ч е м ч е л о в е к ж и в ё т?..

Из-за кустов выглядывала девочка. Какой красивый мальчик, решила она и покраснела. Худой и красивый. Она уже с минуту или даже больше наблюдала за ним, но подойти ближе никак не решалась. Ей было двенадцать лет. Мама её снимала дачу в том же дачном поселке. Мальчика девочка уже встречала – возле хлебного магазина. Но он не обратил на неё внимания…

Он присел на корточки перед муравейником. И убрал шишку, и отбросил в сторону палку. Наверное, в этот миг он впервые понял – не словами, душой – что каждый всесилен относительно кого-то другого, а другой относительно кого-то третьего. Он вновь хотел глянуть на небо, но почувствовал, что за ним тоже наблюдают, как за муравьями он. И глянул в сторону почти сердито. Девочка чуть испугалась, но все же не спряталась, а наоборот вышла из кустов и сказала немного манерно: «Здравствуй, а я вот стою и смотрю, что ты делаешь, кстати?». Еще полчаса назад он бы нагрубил этой кокетке. Но сейчас он поднялся и уставился на неё с удивлением – как на существо с другой планеты – на её короткий вздернутый нос, пухлый большой рот и льняные волосы, слегка колышущиеся, как пламя свечи, оттого, что она как-то невольно покачивала головой. И шея, и остренькие ключицы, и ладошки, грязноватые с бледно-розовыми ногтями, – всё неожиданно предстало перед ним крупным планом, а потом растаяло, расплылось, растеклось. И остались только её глаза, зеленоватые, длинные, в чёрных ресничках, глядевшие на него восхищенно. Потом глаза затаились, спрятались под бледные тонкие веки, а на щеке у девочки оказалась темная родинка. Кирилл стоял потрясенный. О любви с первого взгляда он уже читал. А теперь, теперь понял, что так бывает на самом деле.

– Как тебя… вас… тебя зовут? – прошептал он. – Меня – Кирилл.

– Даша, – она потупилась и покраснела опять. И, как в старинных романах, вдруг налетел ветер, и закачались кусты, и…

– А, вот ты где, – сказала женщина совсем не сердито, – пойдем-ка домой, девочка моя. – Женщина показалась синим пятном, а собачка, бегущая за ней, белой кляксой.

– До свидания! – Девочка махнула рукой. И ветер приподнял ее волосы, они упали на глаза, закрыли лицо…

Начался дождь. Солдатиков заменили книги.

* * *

Помнила ли Ритка свое детство? Смутно. Возможно, потому, что ей и хотелось его забыть. Она знала, что отец бросил мать и скрылся в неизвестном направлении. Говорят, видели его последний раз в Алуште. А может, в Алупке. Вот, сверлила мать зло, упахиваюсь, как лошадь, на двух работах, чтобы тебя кормить, чтобы тебе дать образование. И тогда, в детстве, приняла Ритка твердое решение: у неё в жизни все будет не так. Нормальных-то баб мужья обеспечивают, жалобилась мать, неприязненно на дочь глядя, а я – и себя, и тебя! Вот вырастешь, узнаешь, как деньги-то даются. С потом и кровью. А деньги – это всё. Небось, и твой родитель на богатой принцессе женился. Зачем я ему была нужна, деревенская дурёха?

Всё не так будет у Ритки, всё совсем, совсем наоборот!

Мать порой и поколачивала её. Потом жалеть начинала, причитала: нагуляешь, как я, ведь такая ты хорошенькая, любой под куст затащить захочет. Поколачивала – это бы ладно, хуже другое – будила она Ритку ночью, если сама заявлялась поздно от своего очередного – и, если не в духе была, требовала, чтобы дочь отчиталась, как приготовила уроки. И не дай-то Бог, чтобы в тетрадке было хоть что-то не так, хватала тогда мать, что под руку попадет, раз даже тряпку половую схватила – и хлестала, хлестала!

Нет, не вспоминать детство, не вспоминать.

Ходить в кино – вот что любила Ритка. Там на экране цвели красные тюльпаны, бродили красивые молодые пары, появлялись прекрасные герои, и романтичные девушки выходили за них замуж. Одноклассницы, её подружки, лет с десяти собирали открытки с фотографиями артистов, покупали старые журналы о кино у букиниста, вырезали оттуда портреты кинозвезд и потом подсчитывали, у кого коллекция больше, старались походить на любимых артисток: кто на Вертинских, кто на Монику Витти и на вечную Софии Лорен, или, уже на первых курсах институтов, куда они дружно поступили, на Ирину Муравьеву.

И страстные желания славы и любви овладевали Риткой. Она тёрла, скребла, мыла, починяла, зашивала, чистила, мела, она варила кашу, вытряхивала пыль из ковриков – но она мечтала, мечтала, мечтала.

Мать экономила на дочери. Той приходилось донашивать старое материнское белье и вышедшие из моды туфли – благо, у них был один размер ноги. Лишь однажды, в честь окончания школы, мать купила ей туфли – первые собственные Риткины, красивые и дорогие. В лице матери-мачехи неожиданно на мгновение проступили черты доброй феи. И на выпускном вечере все парни приглашали Ритку танцевать: и правда, была она лучше всех! – маленькая, в розовом платье и туфлях на каблучках, как бабочка лёгкая, она кружилась, кружилась, кружилась. И через день записала в заветную тетрадку: «Я поняла, что по одёжке встречают. Я была на выпускном в очень красивых туфлях и восхитительном платье – и все танцевали только со мной. И он».

Да, к тому времени он уже появился. Объединили два поредевших десятых – кто-то ушел работать, кто-то в техникум – и получился из двух классов один. И он появился. Высокий, сероглазый, не такой, как все. Он принципиально не вступил в комсомол. Все осудили его. Он выступил против несправедливой математички. И все восхитились им. Он с подчеркнутым равнодушием взирал на противоположный пол, и все девушки повлюблялись в него, а парни признали его духовное лидерство. Знала бы она тогда, в школе, на какой дуре он женится, у какой обыкновенной стервы будет под каблуком – да она бы окатила его презрительным смехом, плюнула бы ему в лицо!

Ведь она нравилась, нравилась ему – точно! Но это у неё к восемнадцати годам прорезались все зубы мудрости, это её недетская жизнь научила рано трезвости и расчёту, а он туманно глядел всегда куда-то вдаль, в заоблачные выси, он был устремлен далеко-далеко – и все были уверены, что его ждет великое будущее – а что оказалось? Окончил университет и стал работать сторожем – это он-то! – вокруг него собрались какие-то нищие полубезумцы. А потом еще и женился на круглоглазой дуре. Из семьи-то взял самой обычной – преподавательской. На ней, Ритке, он, конечно, не женился. Им владели тайные планы – и жениться для него тогда, в юности, означало окончить жизнь сразу, без проб и попыток, а для неё, наоборот, замужество было началом её настоящего, конкретно воплощённого бытия. Так объяснил ей как-то Митя. Не осуждай его, сказал, ты, конечно, не могла ему не нравиться. Он женился почти в тридцать лет, ты в девятнадцать. Вы просто не совпали во времени. Разошлись по разным дорожкам июньского цветущего сада. К легкому выпускному платью так подошло бы тонкое кружево фаты. Но он сел на коня и ускакал. И куда доскакал? До сторожки! В ней он философские трактаты сочиняет! Ладно, хоть не пьет. Сейчас, говорят, чтобы лупоглазую дуру кормить, книги возле метро продает. Пусть скачет жених – не доскачет… Что ты сказал? Не доскачет? Это из «Мцыри», кажется?

Зато появился Лёня. Он понравился матери. И, наверное, немного приглянулся ей самой: нищий принц чем лучше богатого мельника? Я выйду замуж, и когда-нибудь тот поймет, что не было лучше меня никого, что только я его любила по-настоящему. Лучше меня не было, не было. Поймет когда-нибудь, будет локти кусать.

И вот – Митя.

***

Летом вечерние воскресные электрички всегда переполнены, и Митя стоит в проходе вместе с сестрой. Ритка сидит: нашли ей местечко между двумя толстыми, потными тётками; страшно жарко, и одна из тёток обмахивается газетой. Наташка дремлет стоя. Современные мужчины не привыкли уступать место девушкам и женщинам.

– Офицеры, офицеры! в транспорте сидят, а пожилые и молодые женщины стоят! – Порой горюет Юлия Николаевна. – Это все виновата советская культура, их воспитавшая. А советы – это же власть низов! – И добавляет: но с волками жить – по-волчьи выть. И одаривает Митю весьма укоризненным взглядом: он последнего тезиса не понимает.

– Ты же погибнешь, погибнешь, – сердится она, – культура стала массовой, то есть перестала быть культурой вообще, кому ты нужен со своими работами, кто поймет, что ты имеешь в виду: «Полнолуние души», «Улетающие храмы», «Ступая по завитку улитки» – так, кажется, называются твои работы? – ты останешься изгоем, одиозной личностью, на тебя пальцем станут показывать, как на сумасшедшего!

Но Ритке Юлия Николаевна говорит иначе: всё будет у него, я верю, и выставки, и известность, и материальное благополучие. Беспокоит меня только его личное счастье – ведь Митю надо понимать, терпеть и любить.

Наташа дремлет. Она преодолела себя, вложив в преодоление все свои силы, она приехала на дачу, убеждая себя забыть. Но вряд ли она сможет поехать туда скоро. Острый, ножничный профиль Сергея лучше ей больше не видеть никогда!

Упала чья-то сетка, покатились по вагону яблоки, одно – прямо к ногам Натальи. Митя наклонился, поднял, покрутил в руках, мельком подумав о Сезанне, о двух половинках Платона и о популярном мифе.

– Возьмите, – увидел, что пожилой мужчина в светлой рубахе и красных брюках яблоки собирает: их бока слились в солнце заката. Наталья прикрыла глаза: солнце яблок утонуло в её зрачках. Она устала стоять, затекла левая нога, она правой потерла левую – и прислонилась к брату. Красивая пара, брат и сестра, позавидовала Ритка, даже не подумаешь, что Наташка старше. Прогудел товарный поезд, прогремел слепой кинопленкой. Так и чья-нибудь жизнь порой прогудит, просвистит – и закроет тебе все окна в мир. Митя подмигнул Ритке. Маленькой курочке, зайчонку. Слава Богу, вокзал, прошептала Наталья изможденно.

И верно: уже расходились вокруг электрички пути, как сосуды, уже виадук, дук, дук, дук показался и бледно-зелёная гусеница вокзала проползла средь шумного бала потоков людских.

– Приехали, да? Как хочется спать. – Наталья слегка потянулась: приехали, да. И Ритка стала мазать губы. Лицо её приняло вдруг будничное, озабоченное выражение. Праздник окончился. Ей надо за дочкой, завтра не забыть купить сахара, приготовить банки. Злая жизнь, прямо бля, а не жизнь! Варенье ещё варить, засолить огурцы, помидоры, не на рынке же покупать, как Наташка! Та уже звала: идём, выходим, выходим!.. Мне бы их заботы, я ведь в сущности простая изношенная баба.

Она возвращалась в свою жизнь.

* * *

Уже наступила ночь, а Сергей не спал. Он пинком уторкал в постель Кирилла, чтобы тот не мешал, стаскался за симпо-лимпотюлечкой, но ему проворчали: уехала в город; потом все-таки купил возле закрывшегося магазина у грузчиков бутылку, и сейчас один, под низкий шум сосен пил, проклиная свой характер, свою супругу Томку в томатном соусе, отца, научившего таскаться за бабами, ощущая затягивающий вкус женского естества. Он не думал о сестре. Приказал себе, когда они уехали, не думать больше никогда. Не существует никакой сестры. Разбежались ведь родители, могли и дети их совсем не сближаться, так нет – интеллигентские замашки бабушки: Елена Андреевна дружбу детей поощрила. Окончила Елена Андреевна когда-то, в легендарные дореволюционные времена, классическую гимназию, одержима была, как многие девушки из приличных семей, идеей спасения народа – все они тогда решили «просвещать честныя умы» – так и Леночка в своем дневнике записала. Сергей перелистал его как-то с тщеславным удовлетворением – не у всякого такая бабка! – но без особого интереса к содержанию Леночкиной души. Ну, революция – ну, романтика. Какая глупость. Есть сказочка про вершки и корешки. Там кто-то кого-то надул – а здесь срезали вершки и выкорчевали корешки. Новые растения посадили. Вот дед был именно новым побегом. Чутье – как у зверя. В тридцатые крутился, меняя работы, места жительства. Сергей давно понимает все. Это они – его родственнички – наивные простаки. Митька на десять лет его моложе. Другое поколение. Елене Андреевне уже семьдесят с лишком было, когда Митька родился. И Сергей, между прочим, только один по-настоящему бабушку Елену Андреевну любил и ни с кем делить её не собирался. Даже с обожаемым братцем. Что-то в нём есть всё-таки удивительное: он как будто не вырос в нашей системе, она не коснулась его. «Я прошел сквозь». То ли пошутил, то ли серьезно. Вечная манера Ярославцевых. Похож, похож Митька на отца. Только черты лица покрупнее, позначительнее. Но вряд ли может бабулькам нравиться – не от мира сего. Приложение к кисточке. Кисочки таких не любят. Он пьет в одиночестве. Ночные шорохи, всхлипы ночных птиц, чьи-то далекие крадущиеся шаги не тревожат его. Он сильный, смелый, могучий, у него за спиной сложены мускулистые крылья. Жаль, что не удалось приволочь кукушечку, покуковали бы вместе под шорохи и всхлипы, полетали над кустами, над сплетенными телами, всю бы жизнь свою прокуковали. Эге! Он успел урвать телефон Ритуленьки. Приедет в город – сразу позвонит. Маленькая хищная птичка. С загнутым клювиком. Он ей покажет круги ястреба, зазвенит сухая трава… А глаза у неё, кажется, голубые… Мы на лодочке катались… Отражения в воде.

Такой я лентяй, а даже английский выучил в институте, чтобы Кама сутру прочитать. Мы все, мы все – похотливые коты и ленивые скоты. Сорок лет дачке – никто второго этажа не достроит. А вот возьму и сделаю! А что?! Вот тогда пусть отец попробует сказать: дачу всем.

Как бы не так. Я строил, мне дача!

Шумят сосны, шумят, ровно, постоянно, это сплошным потоком идут летающие тарелки. Идёт, гудёт зеленый шум. А, может быть, они проносятся над Землей совершенно бесшумно? Ты их видел? Я не видел, но шеф говорит, а раз шеф говорит, ну, раз сам шеф говорит…

– Ты что не спишь, полуночник? – Чёрт возьми, так и окочуриться можно… Не услышал шагов. – Ты, что ли, дядь Миша?

– Угу.

– Садись, выпей со мной.

– Наливай! – Вон как повеселел доцент на пенсии. Старый приятель отца. Как родные мы с ним, ей-богу.

– Уехали твои?

– Эге!

– Ты бы, Серёга, о даче-то серьезно подумал. – Это надо же – угадал старый хрыч мои мысли! – Ведь у тебя сын, год, другой, третий…

– …четвёртый, пятый…

– …женится он, а там появятся у тебя внуки…

Кошка бесцветная прошмыгнула в калитку, бесшумно прокралась на веранду, села прямо перед столом.

– Дай ей что-нибудь, дядь Миша.

– Не поощряй тварь алчную, – это у него такой философичный юмор, – ешь, существо жалкое, ничтожное.

Сергей кидает кошке со стола колбасы. Она быстро жует. И через минуту вновь сидит неподвижно, устремив на пьющих свои болотные огоньки. Пролетел самолет. Красные точки пронеслись меж звездами и скрылись. Возможно, в Париж. Ты погляди – вокруг тебя тайга – а-а-а. Плевал я на Париж.

И кошка вдруг встрепенулась, потрясла одной лапой, потом подняла другую, сделала нервный шажок, потрясла лапой второй – и вытянулась в напряженной готовности.

– Мышь учуяла, а?

– Эге!

* * *

Антон Андреевич проснулся, как всегда, рано. Серафима еще сопела вовсю, раскинув руки на подушке, как упавший на брюхо самолет. Лётчиком мог бы стать Антон Андреевич, но вот не стал. И в театральной студии он занимался, даже способности у него находили – бросил: не в его это характере кому-то подчиняться. Тяжело. А Серафима, между тем, обожает театр и сама громко декламирует стихи. Ещё они по вечерам поют с Мурой дуэтом: «Отвори потихоньку калитку и войди в темный сад ты, как тень».

– Кстати, ты, Антон, зачем сад передал Томке, она оттяпает у тебя его, как миленькая, непрактичный ты человек!

Не облагораживает тебя пение, железная моя Серафима. Все, кстати, считают Антона Андреевича непрактичным. Первая жена потому и ушла. И теща вечно гнусила. Ныла и вторая, но поделикатнее, больше использовала тонкие намёки. А не подскажете ли вы, Антон, сколько сейчас в магазине неплохая горжетка? А золотые часы? Однако никто в нём ничего не понимает: у Антона Андреевича свой практицизм – практицизм отсутствия частной собственности. Томка в саду? Хорошо – хлопот меньше. Сергей заикнулся, что дачку отремонтирует – Бог в помощь. Да, я плохой отец, зато кофе хорош, какой ароматный парок над белой чашкой с синим цветком, и что, собственно говоря, с меня взять – уж такой я есть. Мне самому ничего не нужно, но и от меня настоятельно прошу ничего не требовать.

«Не забудь потемне-е-е-е накидку, кружева на голоо- овку надень», – тянул вчера своим тенорком толстый Мура.

– Не поженить ли нам Муру и Наталью, а что? – вдруг после сытного ужина, приготовленного, кстати, именно умелым Мурой, заквохтала Серафима. – Мура – видный мужик, все-таки не с улицы, кандидат наук, а пивом торгует, так ты же, Антон, знаешь: его съели враги, и твоя Наталья – врач, ценная профессия в её руках, будут жить душа в душу, и глядишь, Мурочке повезет, и Наталье повезет, разумеется, не то что была его первая, стерва современная, измучила, скажу тебе по секрету, Муру сексом, а он болезненный был в детстве, так она, конечно, хвостом крутила: ты меня не удовлетворяешь – и бросила Муру, а как он страдал, ай-ай, как томился.

Через день Мура всё выслушивает молча. Он округл, мелкокудряв, с бесцветными глубоко упрятанными кнопочками глаз – Антон Андреевич впервые разглядывает сына гражданской супруги внимательно, – и ротик у него кудрявый, выглядывающий из серо-рыжих зарослей аленький цветочек.

В общем, непонятно, как можно от этого всего открутиться. Дело её, говорит Антон Андрееевич вяло. Мне что. И верно, ему-то что – ну, Мура, Антон Андреевич все же слегка тщеславен, не честолюбив, а именно тщеславен, – кто муж у Вашей дочери? Торговец пивом. Так, конечно, не каждому ответишь. А ведь можно сказать: кандидат наук. Какие-то трудности в институте. Временно подрабатывает в другом месте. Он морщится. Но ты, Серафима, уж сама это устраивай, ты же знаешь, я в таких делах ничего не понимаю. Устранился то есть. Как всегда.

Кофе он пьёт крепкий. Курит папиросы. Больше любит сигареты, забыл с вечера купить. Где-то есть у Муры, но где. Так припрячет, Нат Пинкертон не отыщет. Куда, кстати, Сергей подевал старые книги, дореволюционные ещё? Неужели уже книги продает? Да нет, не может быть. Он так, не пьёт – выпивает, балуется для удовольствия.

А Серафима спит и видит сны. Офелии и в самом деле лучше было утопиться, явно превратилась бы в Серафиму. У Антона Андреевича есть маленький секрет: он пописывал стихи. Несколько под Киплинга. Одним словом, он тайный романтик. Но о том не догадывается ни одна живая душа: стеснителен Антон Андреевич. Никто его не понимает, никто не знает, что за смуглыми шторами его лица происходят удивительные вещи: открываются острова и закрываются жаркие очи! Только бы Антона Андреевича не трогали, только бы не мешали ему представлять. Слаб я духом, стыдно мне за свой малоактивный характер, мужчина, конечно же, должен быть совсем другим: он обязан делать карьеру, добывать деньги, сидеть в президиуме, ездить за рубеж, не дай Бог, кто-нибудь заподозрит, что мне хорошо с самим собой. Я и сам не хочу ничего о себе знать. Я такой же, как все. Я не другой. Оставайтесь там, наверху, а моя скромная работа – туннели. Президиуму предпочитает Антон Андреевич берег реки: вода, переливаясь, течёт из прошлого в будущее, в ресницах твоих, дорогая, горит огонёк костерка, пусть течет, пусть смывает вода всю эту суету жизни, как хорошо нам с тобой на голубом островке, ты в душе моей, разве тебе, плещущейся в сетях моей тайны, хочется горькой свободы?.. А вместо денег любит Антон Андреевич грибы собирать, много секретов у грибника, все проторенными ходят тропинками, он же выбирает свою дорогу, гриб он узнает по тонкому запаху издалека: здравствуй, приятель, заждался меня, вот лопухи, не заметить тебя, вот растяпы. Заграничным поездкам, погоне за вещицами и за престижем предпочитает Антон Андреевич путешествие в собственной старой машине по летним горячим дорогам: так пусто в душе, так светло, что пролетает сквозь неё листва, проезжают встречные машины, пробегает симпатичная женщина в голубом платочке и светлом платье, и сын Митя проходит её, как будто просторную комнату, и выходит на улицу один…

Он допивает кофе. Он доволен: он здорово от всех замаскировался, никто не догадается, что он такой… чудак. Неприятно, конечно, но так – я чудак. Докуривает папиросу, глядит в окно: что-то там, за окнами соседнего дома, происходит сейчас. И вдруг вспоминает, что полное имя Муры тоже Дмитрий. Надо же. Чего только не бывает в жизни!

***

Наталья дома у себя тоже пила кофе, зевала, красила ресницы, мазалась тональным кремом, натягивала узкое платье и собралась, наконец, выходить, когда позвонила Ритка.

– Мне очень-очень нужно с тобой поговорить. Я зайду к тебе на работу прямо сейчас?

– Конечно, – она несколько удивилась, – случилось что-то?

– Видишь ли, Митя пропал. Странно, думала она, торопясь в поликлинику, когда он мог успеть пропасть? Вечером расстались на вокзале, он поехал провожать Ритку. Ничего не понимаю.

* * *

Утренний город любила она. Нравилась ей дорога от дома до работы. Мимо Управления железной дороги, построенного в тридцатых годах серого крупного здания, обвитого сплошными ремнями блестящих окон, мимо ЦУМа с оранжевыми девушками-манекенами, мимо какой-то типографии, она за несколько лет так и не удосужилась прочитать вывеску – тоже черта всех Ярославцевых – но вдыхала запах краски и даже приостанавливалась чуть-чуть, чтобы заглянуть в приоткрытое полуподвальное окно, за которым гудели машины и мальчик в сером фартуке иногда, подойдя к окну близко, знакомо поглядывал на неё, а может, и не на нее, а на её прабабушку-гимназистку, бегущую по дореволюционному Петербургу, и через магистраль, постояв у светофора, через старую аллею, мимо скамейки, где уже выпивает какой-то бывший интеллигент, приставив к выцветшим брючишкам оборванный древний портфель из натуральной кожи – наверное, лет двадцать пять назад он носил в этом бывалом товарище черновик своей кандидатской диссертации, а сейчас там болтаются батон хлеба, плавленый сырок и облитая красным портвейном брошюра «Тотем и табу», отпечатанная еще в пору его студенчества, – мимо другой скамейки с сидящими на ней громкоголосыми студентами, и мимо той, где всегда с утра старушка в синем берете и черном пальто кормит хлебом воркующих голубей…

И вот и поликлиника. Сейчас начнется вновь та серьезная игра, нравящаяся ей с детства, – в доктора и больного.

Здравствуйте, Наталья Антоновна. Проходите, проходите. Ну как? Горло лучше? Лучше, спасибо. Но насморк. Это ничего, санорином только не увлекайтесь.

Мягче действует пиносол. Беспокоит ещё, что после семи вечера поднимается температура. И сколько? Тридцать семь – тридцать семь и одна. Субфебрильная, так. Вот-вот. Знаете, пожалуй, отправлю-ка я вас на флюорографию, ничего в лёгких не прослушивается, но, может быть, прикорневая… У меня была два года назад. Я помню, помню. Вот направление. И приходите в четверг. Спасибо. Выздоравливайте.

Или: здравствуйте, доктор. Добрый день. Доктор, вы не поверите, два дня страдал, приступ за приступом. Сегодня не смог пойти на работу, печень, видимо. Выпишите больничный, умоляю. Раннее утро. Понедельник. Алкоголизм. Беседы врача. Телевизионные оздоровительные программы. Гипноз. Всё ерунда. Выпив, я – щуплый субъект с улицы Луначарского – становлюсь всемогущим. Никакие беседы врача мне никогда не помогут. И гипноз не пробьет. Выпью, ребята, мне охота летать! Я, как ракета, залью горючее и поднимаюсь, гудя, выплёвывая вихри огня, сначала над своей супругой, Агафьей Тихоновной, а может, и Таней Лариной, да, да! – сделаю над ней, землей моей родимой, кружок-другой и перескочу на другую орбиту, кукиш сложу над соседом из квартиры напротив, бравым майором, и дальше, выше – и вот уже, растопырив крылья с жёлтыми ногтями, кружу я торжественно, как гимн, над луной лысины начальника своего, Петра Николаевича Шумилова, и величаво плюю на него сверху, и пускаю симфоническую струю на его малиновое авто.

Где же Ритка, меж тем думает худенькая женщина-врач. Почти девушка. О, дайте, дайте мне больничный. Такая худенькая, но все равно очень симпатичная. Дай, ну дай. Есть ещё люди, радуется пациент, выползая на воздух, есть ещё женщины в наших поликлиниках, они выписывают нам, страдальцам, по понедельникам больничные листы.

И всё-таки, где же Ритка?

А вот и старушки поспешили, как мушки, на белый сахар её халата. Она жалеет старушек. Им одиноко. Но не одиночество их и не коммунальные их страдания вызывают у Натальи особое сочувствие, а давняя своя догадка, что под пергаментными лицами и седыми пучочками скрываются юные души, восторженные и жаждущие любви! Они именно здесь, в кабинете поликлиники, собирают тоненькими хоботками тот нектар тепла, без которого высохнут окончательно прозрачные стенки их сосудов, сморщатся сгоревшей бумагой их сердца и в углах старых комнат отыщет их зима, чтобы смести, смести, смести…

Где же все-таки Ритка? Вот шебутная, позвонила и исчезла. Господи, только бы он не попал под машину – такой рассеянный. Нет, какой же он рассеянный?! Наоборот, самые мелкие детали замечает, мышь прошмыгнет – сразу уловит. Это она с той самой Бассейной. Могло быть: шёл, задумался, скорее даже засмотрелся: какой интенсивный желтый! – и откуда ни возьмись машина. Глупости, не надо притягивать негатив. Напугаешь себя. И… Пойду-ка позвоню. Да, вот позвонишь – старую бабку его всполошишь. Ой, ну Ритка!

Заглянула медсестричка. Позвала к телефону. Наталья так спешила по коридору, что чуть не сбила какую-то пожилую матрону, объемней Натальи раза в четыре. Как она разоралась! Врачи еще называются, никакого внимания к людям, больные пришли, а они носятся точно кони! Безобразие!

Не Ритка звонила – Мура. Наталья так удивилась, что сразу заговорила быстро-быстро: а, Мура, здравствуй, ну как ты, у меня столько пациентов. Пока не сообразила: Мура звонит зачем-то. Остановила поток слов. Покашляла в трубку. Пригласил её в гости вечером. Она хотела сразу отказаться, но что-то в голосе его насторожило. Больно тихо он говорил, просительно, и голос то ли подрагивал, то ли в телефонном аппарате помехи.

Никогда она не может отказать. Мягкая. Самой противно. Как тесто. Как пластилин. Она положила трубку, пошла понуро. Тётка продолжала возмущаться. К ней подключились другие – и уже скандал метался от стены к стене, норовя умчаться дальше и захватить весь коридор.

– Наталья Антоновна, опять вас! – её окликнули из регистратуры. Медсестры относились к ней с симпатией: не зазнаётся и на психику дисциплиной не давит. Доброжелательная, одним словом. Звонила на этот раз всё-таки Ритка. Всё нормально, она не придет, Митя нашёлся, привет.

– Привет, – она уронила на место трубку. Стояла молча и глядела, не видя, перед собой.

– Да что творится! Вы только посмотрите, посмотрите!

Крик вывел ее из задумчивости. Она с любопытством перевела взгляд и обнаружила рядом электрическую брюнетку, трясущую больничной карточкой. Регистраторши в белых колпаках и медсестричка, та, что позвала Наталью к телефону, обернули к негодующей свои невозмутимые лица.

– Что пишет врач: в горле слизистые чистые, миндалины не увеличены!

– Ну, так что? – вяло поинтересовалась медсестричка.

– Что такого?

– Все правильно, – закивали точно в немом кино регистраторши.

– А то такого – у меня миндалины удалили в тринадцать лет!!!

Наталья отвернулась и молча захохотала. Она поспешно сделала вид, что ищет чью-то поликлиническую карту среди разноцветных корешков, выстроившихся на полках. И когда крикливая пациентка ушла, медсестра Галя тоже просто покатилась со смеху. Они весело смеялись вдвоем. А белолицые регистраторши глядели на них строго, даже осуждающе глядели эти застывшие девы в накрахмаленных колпаках.

* * *

С Митей ничего особенного не произошло. Это слабые женщины, Юлия Николаевна и Ритуля, видели за каждым углом несущийся на него грузовик. Ритка и сестру заразила своим сумасшествием. Конечно, бабушка уже была один раз напугана судьбой, но сумела выстоять, выдержать и даже обратить свою страшную потерю в перевернутую боярскую шапку, куда полетели монеты сочувствия и жалости к бедной старухе. Юлия Николаевна любила читать пьесы. И жертвенная её любовь к внуку порой превращалась в королевский флаг, под которым выступала израненная флотилия. Пожалуй, Митина интуиция проникала часто слишком глубоко, и если бы не его доброе сердце, если бы не его доброе сердце, девочка моя, я бы его боялась! Сердце у него мягкое и нежное. Иногда он, бывает, взорвётся, но уже через час, покаянный, виноватый, жалостливый, приникает к моим старым ладоням. Он во всём и со всеми такой. Как-то одного старого бездаря, увенчанного лаврами, знакомого мне по моей журналистской работе, пожалел, ходил к нему, терпеливо выслушивал его бессмысленный, напыщенный бред, чтобы, когда старец, растаяв, уже готов был раскрыть объятия и написать рекомендацию ему в союз, с мастерской помочь, на выставку протолкнуть, взять да и выпалить ему правду-матку. И потом как он мучился, и ведь не тем, чудак, что так всё у него плохо клеится, а что старика обидел. Вот ведь он какой, наш Митя.

Юлия Николаевна перелистывала свой блокнот: сейчас я тебе найду, девочка, слова одного польского писателя, нет, кажется, жены писателя о нём, точно не скажу, но удивительно они подходят к Мите, так, так, вот тоже интересные выписки сделала из какой-то рукописи, он приносил, читал, а я за ним, о цветах: голубой – цвет правды, связан с религией, развивает чувствительность к музыке, успокаивает нервную систему, вылечивает лёгкие и благотворно действует на глаза. Интересно? Что вы, очень интересно. А фиолетовый, оказывается, мистический цвет. А вот ещё: если тебе вдруг станет страшно, ты в темноте идёшь, обратись к свету, попроси свет сопровождать тебя, защитить тебя… Нашла: «Творческая его природа, требующая всего нового, постоянных метаморфоз, странствий души и привязанности только к одному листу бумаги, вступала в неразрешимое противоречие с нежностью, которую, точно стеклодув, вдунула его мать в него, наделив его хрупкой, утонченной формой и слишком большой душой».

Как-то сказала я ему: ведь, наверное, хочется тебе, Митенька, уехать из нашего города, уезжай, ничего со мной, старухой, не случится, помогут добрые люди, и молока принесут, и хлеба кусок найдется!

…И, как ребенок, взглянула на меня такими беспомощными, наивными глазами. Ты присмотрись, присмотрись, Рита, у бабушки глаза пятилетней девочки.

– А в людях он, девочка моя, не разбирается совершенно.

Ощущал себя постоянным притворщиком: проходит сквозь них, но маскируется. Неловко ему выказывать, что он в них обнаруживает, под всеми их благожелательными улыбками и самоиллюзиями. Иногда злился на себя – не за что их всех жалеть, страдают-то они чаще всего из-за собственного тщеславия, из-за не взятых честолюбивых вершин, из-за того, что заглядывают завистливо за соседский забор. Жалеть?! Только за скудость. За бедность. За ничтожность. Дух мой не любит людей, как-то сказал он Ритке, но душа прощает и обнимает всех сирых мира сего.

Возможно, все душевные порывы предков Митиных, священников-миссионеров, сконцентрировались в нём, только помни, Рита, что свет, сконцентрировавшись в линзе, способен прожигать.

Если я прожигал – и обжигал – и сжигал – вины моей не было в этом. Так зачем же виню себя?..

Уверенный, что бабушка будет спокойно спать, считая, что внук на даче, и подзабыв о ри-ри, что означало ритуальный Ритин вечерний звонок (она всегда проверяла, на месте ли её принц), встретив случайно, возле собственного дома бывшую свою приятельницу, узенькую кареглазую Альмиру, он отправился к ней и провел у нее ночь.

«Вода на поверхности искрится, переливается, кажется легкомысленно-игривой, но глубина её способна и притянуть, и отпугнуть робких пловцов. И небо вроде вот оно, рядом, с беспечными кудряшками белых облачков, с желтым солнышком, точно из детского мультфильма, но всё выше, всё выше поднимается самолет, а нет небу конца, за облачными кудряшками снежные холмы, а дальше огромные поющие пространства, величественное безмолвие…»

Юлия Николаевна отложила книгу и задумалась.

***

Альмиру любил он год, он любил в ней свой образ Азии – её орнаменты и тонкие запястья, её шелковые ресницы, прикрывающие осторожные зрачки, её горловой крик несущегося наездника, её навязчивые пряные мелодии и то страстное зло, которое угадывалось под вежливо-сладкими улыбками и плавными движениями. Он звал Альмиру просто Азиаткой. Она была для него линией, красками, пластикой Азии. Он рисовал её очень много – и много любил. Он никогда ни к кому не возвращался, и, возможно, провел с ней нынешнюю ночь, только чтобы вспомнить запахи и цвета Азии своей души – так вспоминается что-то во сне, уже к полудню следующего дня полностью стираясь из памяти. И утром он шел к мольберту, чтобы не потерять мелодию линий, изогнутых, смуглых: музыкальные зигзаги в пору их страсти рисовались им на всех листочках совершенно автоматически. Наброски его, кстати, Инесса и её приятели сравнивали с рисунками Пикассо и графикой Анатолия Зверева. К сожалению, и тогда он уже понимал, что Альмира для него – лишь разложимый на линии и краски символ, через узкое горлышко которого пил он древний и душный дух Азии, чтобы, захмелев, превращать его в наркотические образы на полотне. Чувственности обычной Альмира в нём не пробуждала. И она женским чутьем, видимо, улавливала это и однажды призналась в своём непонятном страхе: что-то будто в тебе не совсем человеческое, сказала шёпотом, будто мы не в постели, а в Космосе…

Чувственно влекла его, как ни странно, Ритка. И если и рисовал он её, работы его были или открыто, или чуть завуалированно эротичны.

Может быть, он забыл намеренно о вечернем обязательном звонке? Любят все Ярославцевы немного подразнить, так – для придания жизни некоторой остроты.

Ритка готова была его убить!

Не забавно ли? Милая дуришка. Контролировать его каждый шаг – это, пожалуй, слишком. Достаточно ему пристального Циклопа – его старой кормилицы.

Но уже было жаль её, и он тут же приехал к ней на работу – Ритка заведовала культработой клуба. Они пошли в парк, она курила и язвила насчёт его распутного образа жизни. Он весело лгал, что был у приятеля. Если в творчестве он шёл, пожалуй, одной из самых трудных дорог, то в общении предпочитал пути наименьшего сопротивления.

Мимо катали свои разноцветные коляски молодые мамы, шли старушки с палочками, бежали, выкрикивая что-то и хохоча, дети, на Ритино лицо падала тень от ветки, делая её похожей на даму со старинного полотна, а ветер нёс пепел от её сигареты обратно и ссыпал на Митины джинсы…

У нас будет вот такой малыш, думала она, когда мимо проплывала очередная коляска, побегает он тогда у меня, ещё посмотрим, кто будет бегать – я за ним или он за мной.

А его завораживала тень от листьев – и он, наклоняясь, целовал Ритке висок. Он всегда желал и жалел её, такую маленькую и смешную! Она не очень мешала ему: стремление поймать его в клетку было подобно усилию лилипутихи, пытающейся связать Гулливера. Однако ты недооцениваешь моей хитрости, думала она, силой не смогу одолеть, хитростью опутаю моего великана. Но ни о каких её хитрых планах он совершенно не тревожился. Часто мысленно он сажал её на ладонь и улыбался: какая хорошенькая девочка, просто чудо. А порой, чтобы девочку сильно не запугать, он тоже превращался на время в Мальчика-с-пальчика, поскольку, сам тому удивляясь, умел становиться то огромным, то необычно маленьким. В его удивлении была всё-таки доля небольшого мужского нарциссизма – нравился он себе иногда, чёрт возьми!

– Я так перепугалась, Наташке позвонила, – призналась вдруг она.

– А вот это зря. Не надо волновать сестру по пустякам.

– Для тебя пустяк! Пустяк! А для меня… – и она заплакала. Она уже минут пятнадцать хотела, чтобы слёзы красиво потекли по её щекам, но они не текли, потому что Митя болтал какую-то ерунду со смешными подробностями про приятеля, у которого ночевал, и снова целовал её в висок, – наконец ей все же удалось зарыдать прекрасно, как в кино.

– Ты не понимаешь, как я беспокоюсь! – рыдала она. Он обнял её. Она всхлипывала.

– Смотри, – шутливо пригрозил он, – накличешь своими слезами дождь. И точно: через несколько минут полил дождь. Тучку краем глаза он давно приметил над городом, бессознательно фиксируя все изменения в природе, потухание красок или, наоборот, их возрастающую интенсивность, особенности движения людей, зигзаги ветвей, колышущихся на ветру или неподвижных… Дождь лил, Ритка перестала рыдать.

– Бежим! – позвал он, и они побежали к ее клубу. У дверей, уже под навесом, она с изумлением оглянулась: льёт, как из ведра.

* * *

Мура приготовился. Сделал сам ужин: потушил баклажаны, открыл банку креветок, сварил два яйца вкрутую, пошинковал, плача, лук, смешал, получился салат, заправил его майонезом из дорогого магазина – всё Мура может купить! – а баклажаны будут гарниром к варёному мясу. И приправы добавил в меру, чтобы только усилить аромат свежей говядины, а не заглушить, хотел телятинки поджарить – показалась несвежей. Нарезал и помидоры, добавив к ним тоненькие зелёные пластинки свежего перца и прозрачные кругляшки лука, один салат с майонезом, второй для разнообразия заправлен оливковым маслом. Фрукты: груши, яблоки, дыня. Разве мало? К фруктам и шоколадным конфетам – коньячок, к мясу – неплохое винцо. Недурственно получается. Роскошный ужин.

Серафима отправилась к Антону Андреевичу. Они вообще постоянно курсировали из его квартиры в её и обратно. Долго мамаша меня не выдерживает, а я ведь поору на неё, а все потом сделаю сам. И обед. И пол даже вымою. Цены мне нет. Разве так мы жили, когда я свою кандидатскую писал? Разве приволакивал ящиками сгущёнку, мандарины, шоколад, мясные консервы? Я, между прочим – единственный кандидат наук, торгующий пивом! Скажешь Феоктистову – знаешь, парень, люблю я, признаюсь тебе, Сальвадора Дали, он аж облезет. А матушка моя все больше импрессионистов. Такие вот пироги.

Жениться Муре хотелось с умом. Наталья не была абсолютной красавицей – так это и хорошо: не слиняет, как предыдущая стерва. И сексуального опыта совсем нет, Муре будет легче. Зато шарма в Наталье – море, так определил, однажды увидев её, Феоктистов, а он калач в энтих вопросах тёртый! Читать книжки любит – тоже хорошо, будет детишкам на ночь сказки мурлыкать. А брат её – вообще бриллиант! Правда, идея женитьбы на Наталье принадлежала Серафиме, но Мура уже подзабыл об этом. Он сам еще два года назад обратил на врачиху внимание! Причем тут матушка? На фоне вульгарных раскрашенных жён остальных пивоторговцев Наталья будет звездой!

Она ни о чём таком не догадывалась. Шевельнулось предчувствие, правда: Мура что-то замышляет, – да тут же и погасло. Голос интуиции звучал в ней смутно и расплывчато, не облекаясь в форму отчетливо-точную, как почти всегда, наверное, бывало у Мити, и не служил целям конкретно-бытовым с тем постоянством, с каким помогал Сергею крутиться, выкручиваться и не сходить со своего круга.

Она поднялась по лестнице на четвертый этаж – и недовольно сморщилась: опять из-за своей мягкотелости ей придется целый вечер скучать. Пожалуй, пробудет она с часок – и достаточно. Дома ли Серафима?

Мура открыл. Фу, какой он толстый, сальный, с кудряшками и с настороженной улыбкой. Дал ей тапочки. Ага, значит, мамаши его нет дома, она у отца.

Какой стол?! Сегодня вроде обычный день? Не праздник. И мне помнится, твой день варенья в феврале.

Он приносил и уносил тарелки, он наливал и подливал вина, он так хотел, чтобы она поняла: он будет весьма неплохим мужем, он рассказывал, как у одного из его знакомых, тоже торгующего пивом, украли ведро – ведро! – денег прямо из киоска – пусть она догадается: Мура тоже будет богат, – он заговорил и о жене Феоктистова, сообщил некоторые бытовые подробности о купленном ей норковом манто, о сапожках зимних, страшно дорогих, о машине, которую Феоктистов грохнул, а теперь, отремонтировав, продал в два раза дороже, чтобы приобрести новую иномарку, вот какой министр своего дела, дока Феоктистов – и он, Мура, скоро таким же станет!..

Продолжить чтение