Событие в аду

Размер шрифта:   13
Событие в аду

© Григорьев М.П., перевод на русский язык

© ИП Воробьёв В.А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

Рис.0 Событие в аду

Краткая биография

Рюноскэ Акутагава родился 1 марта 1992 года в г. Токио, в районе Кёобаси-ку, Ирибунэ-чоо, в семье зажиточных родителей. Отец его – Кайзоо Ниихара – происходил из военного сословия. Восемнадцатилетним юношей, в 1876 году, К. Ниихара принимал участие в так называемом бунте Хаги. После усмирения бунта он бежал в горы Хаконэ, недалеко от Токио, и здесь занялся молочным хозяйством. Впоследствии он переехал в Токио и расширил свое предприятие, открыв две молочных фермы в Синдзюку и Ирибунэ-чоо. Мать Рюноскэ – Фуку – в девичестве носила фамилию Акутагава, происходя из старинной семьи Акутагава, несколько поколений которой служили при дворе сёогунов Токугава. При рождении Рюноскэ отцу его было 42 года, а матери – 33 года. Так как оба эти возраста суеверными японцами считаются «черными годами», – первый для мужчин, а второй для женщин, – то, чтобы не навлечь несчастья на новорожденного, на семейном совете было решено, в согласии с обычаем, считать младенца подкидышем. Рюноскэ был фиктивно подброшен к Асадзироо Мацумура, управляющему отделением молочной фермы отца в Ниппори.

На девятом месяце после рождения Рюноскэ мать впала в тихое помешательство, после чего Рюноскэ был передан в семью ее старшего брата Мичиаки Акутагава и был усыновлен последним. Район Хондзё-ку, где проживал М. Акутагава, особенно кварталы Сомнзо, Рёогоку, Оокавабата и др., до настоящего времени еще хранят облик городских улиц феодального Эдо. Здесь прошли детские годы Рюноскэ, в атмосфере старинного семейного уклада, царившего в доме приемного отца, и среди наполнявших отцовскую библиотечку старинных книг с фантастическими повестями о чудовищах и привидениях, во вкусе китайской литературы. К этим книгам и к чтению вообще Рюноскэ пристрастился с малых лет. Серенький пейзаж улиц Хондзё и жуткий фантастический мир, раскрывшийся ребенку из книг, оставили неизгладимый след в душе Рюноскэ и отразились в какой-то мере на всем его миросозерцании.

С шести лет он был отдан в детский сад при начальном училище Коотоо, которое находилось рядом со знаменитым буддийским храмом Экооин, а с семи лет Рюноскэ начал ходить и в самое училище. Учился он успешно, но не отличался хорошим здоровьем: был слабосилен, тщедушен, истеричен, часто доходил до состояния, называемого в просторечье «родимчиком». К здоровым физически Рюноскэ питал поэтому зависть, граничившую с ненавистью, в чем он сам признавался.

Посещая начальное училище, Рюноскэ не оставлял чтения, пристрастившись к нему еще больше. Все, что имелось в библиотечке приемного отца, было перечитано. Тогда Рюноскэ стал брать книги на прочтение из ближайшей книжной лавки, Литература была типа лубочной, большею частью переделки из китайских фантастических романов, как «Сайюуки», «Суйкодан» и «Хаккэн-дэн» («История восьми собак»), из романов легкого жанра японских писателей эпохи Эдо-Вакина, Самма, Икку, из драм Чикамацу и т. п.

Одиннадцати лет Рюноскэ лишился матери, так и скончавшейся в состоянии тихого помешательства. Приблизительно с того же возраста Рюноскэ приступил к изучению английского языка и классической китайской литературы. Из японских писателей его умом владел в то время Рока Токутоми, в частности его произведения «Природа и жизнь» («Сизэн то дзинсэй») и «Воспоминания» («Омонда но ки»). К этому же времени относится издание Рюноскэ вместе с другими товарищами по классу школьного журнала «Мир на восходе солнца» («Хино-дэ-кай»), в котором Рюноскэ поместил свои первые рассказы «Великий пират» («Дай-кайзоку»), «Добро пожаловать» («Вэлл-кам»), «Удивительное» («Фусиги»), «Европейские сказки» (Сайёо отогия) и несколько мелких произведений. Журнал просуществовал около гола. Рюноскэ с большим увлечением отдавался сочинительству, сам редактировал журнал и даже рисовал для него обложки.

В 1905 году, четырнадцати лет, Рюноскэ поступил в 3-ью Токийскую губернскую гимназию. Учился он и здесь хорошо, хотя мало уделял времени на приготовление уроков. Большая часть свободного времени у него уходила на чтение, которое становилось все серьезнее и выше по качеству. Его любимыми писателями сделались Кёока Изуми, Соосэки Нацумэ и Оогай Мори, – крупнейшие писатели эпохи Мэйдзи. За свою страсть к чтению, прогрессировавшую в ущерб его физическому развитию, Рюноскэ постоянно подвергался насмешкам товарищей и учителей. Это больно задевало его самолюбие, вызывало в душе протест, отталкивало от школьной среды, заставляло замыкаться в себе, усугубляло одиночество и способствовало развитию гордости. Одновременно росло в его душе отвращение к бедности, о чем Рюноскэ пишет в автобиографическом рассказе «Полжизни Дайдоодзи Синсука» («Дайдоодки Синсукэ но хансай»).

Семья Синсукэ была бедна. Впрочем, это не была бедность людей низшего класса, гнездящихся под одной крышей в многоквартирных домах. Это была бедность людей, принадлежащих к нижнему слою среднего сословия, тянущихся из последних сил, чтобы соблюсти внешние приличия. Отец его, чиновник в отставке, едва сводил концы с концами, живя с семьей в пять человек и прислугой на единственный, если не считать процентов на кой-какие сбережения, доход – пенсию в размере 500 иен в год. Естественно, приходилось во всем соблюдать строгую экономию. Семья размещалась в небольшом доме, правда, имевшем маленький садик и даже забор с воротами, но состоявшем всего из пяти комнат, включая и переднюю.

«Синсукэ рано пришлось испытать вкус бедности, веявшей от его пахнувшего лаком столика с неохотно выдвигавшимся ящиком. Он рано возненавидел ложь, сопряженную с бедностью. Мать, покупавшая пирожные в соседней лавчонке и перекладывавшая их в коробку с маркой первоклассной кондитерской „Фуугецу“, когда требовалось сделать кому-либо подарок, отец, отказывавший ему в покупке китайско-японского словаря под предлогом нежелания потворствовать нездоровым литературным увлечениям сына и читавший ему наставления о пользе экономии и о достоинствах военных видов спорта, – все это отдавало ложью бедности, которую Синсукэ возненавидел лютой ненавистью, оставившей в его сердце неизгладимый след».

По окончании гимназии, в 1910 голу Рюноскэ без экзамена был принят в 1-ый Колледж (Коотоо-гаккоо) на отделение английской литературы. Здесь его товарищами по классу оказались будущие писатели: Масао Кума, Кан Кикучи, Юузов Ямамото, Юзуру Мацуока и др.

Впрочем, в то время у самого Рюноскэ еще не было намерения стать писателем. Больше привлекала его мысль выдвинуться на пути духовного совершенствования, причем сколько-нибудь конкретного содержания в эту мысль Рюноскэ не вкладывал. Путь должны были указать философы, за чтение которых Рюноскэ и принялся. Бергсон его разочаровал, атеистический материализм Ламетри не удовлетворил, «Критику чистого разума» Канта он дочитал лишь до четвертой страницы. Зато Ницше и Шопенгауэр овладели его умом. Но обстоятельному знакомству с философией мешали отсутствие необходимой подготовки, недостаток терпения и склад характера, «слишком чувствительный для того, чтобы довольствоваться пищей отвлеченных понятий». Ощущение, какой-то пустоты в душе не покидало Рюноскэ. По его собственному признанию, он стал пессимистом, еще не познакомившись с произведениями пессимистической философии. В «Афоризмах» Шопенгауэра он нашел своему пессимизму убедительное оправдание.

С писательством дело не ладилось. «Из-под пера не выливалось ничего, кроме междометий». Рюноскэ попробовал взяться за переводы иностранной литературы, но скоро разочаровался и в этом, придя к сознанию, что переводить чужие произведения – то же самое, что ходить в картинную галерею и копировать чужие картины. Среди этих метаний оставалась одна страсть, которой Рюноскэ не изменял: страсть к чтению.

В тогдашнем литературном мире Японии главенствовало течение, получившее название натурализма. В центре внимания читательских кругов были Тургенев, Ибсен, Мопассан. Но Рюноскэ не ограничивался этими писателями; с такой жадностью он читал и Оскара Уайльда, и Теофиля Готье, и Стриндберга, и Романа Роллана, и китайские романы, и романы японских писателей-гуманистов, Наоя Сига и Санзацу Мусякоодзи. Феноменальная память и острый ум помогали Рюноскэ извлекать обильную пищу из этого широкого и разностороннего чтения, на котором воспитывался литературный вкус Рюноскэ и его замечательный литературный стиль. Какую роль играла книга в формировании писательского склада Рюноскэ, можно судить из его собственных слов:

«Книге он был обязан всем. Для познания человеческой жизни он не занимался наблюдением людей на улице. Скорее, для наблюдения проходящих по улице людей, он обращался к изучению человеческой жизни по книге. Возможно, что для познания жизни такой путь был слишком извилист и далек. Но прохожие на улице оставались для него только прохожими. Для него не было другого способа узнать их, кроме как через книгу. Узнать о их любви, о их ненависти, о их тщеславии. Только чтение книг, особенно европейских романов и драм, рожденных концом века, давало ему это познание».

Через книгу к реальности, – вот путь, избранный Рюноскэ и оказавший решающее влияние на характер всего его творчества.

В 1911 году Рюноскэ поступил в Токийский Императорский Университет на отделение английской литературы. Находясь на втором курсе, он вместе с товарищами по факультету – Масао Кума, Кан Кикучи, Юзуру Мацуока, Масаказу Наруса, Юузоо Ямамото и др. предпринял издание (по счету третье) студенческого литературного журнала «Новые течения мысли» («Син-сичоо»). В этом журнале была напечатана первая более или менее зрелая вещь Рюноскэ – рассказ «Старик» («Роонан»), кроме которого были помещены в разных номерах журнала: «Юноша и смерть» («Сэйнэн то си») и переводы – «Валтасар» Анатоля Франса и «Сердце весны» Иецца. На девятом номере журнал прекратился. Вместе с названными произведениями Рюноскэ на страницах других журналов, – «Цветы сердца» («Кокоро но хана») и «Литературный Журнал Императорского Университета» («Тэйкоку Бунгаку»), – появилось еще несколько его рассказов, в том числе «Ворота Расёо» («Расёо-мон»), в котором уже заметны проблески недюжинного литературного таланта. Несмотря на то, что избрание писательского поприща еще не получило у Рюноскэ формы ясно выраженного стремления, вехи на этом пути уже наметились. Решительный поворот произошел позднее, в 1916 году, богатом событиями в жизни Рюноскэ.

В июле этого года Рюноскэ окончил университет и был приглашен преподавателем английского языка в Морское инженерное училище. В феврале того же года, когда Рюноскэ находился еще в стенах университета, им было предпринято новое – четвертое – издание журнала: «Син-сичоо». Сотрудники были прежние. В первом номере журнала был напечатан юмористический рассказ Рюноскэ «Нос» («Хана»), который был отмечен крупнейшим писателем того времени Соосэки Нацумэ, давшим о рассказе восторженный отзыв. C этого рассказа, собственно, и начинает восходить звезда писательской славы Рюноскэ. Ободренный отзывом своего учителя, Рюноскэ с увлечением отдался литературной работе. Из-под его пера один за другим выходят рассказы: «Картофельная похлебка» («Имогаю»), «Носовой платок» («Хан-качи»), «Докладная записка Рёосая Огата» («Огата Рёосай обовакия), „Судьба“ („Ун“) и др., помещавшиеся, кроме „Син-сичоо“, также и в других журналах. Тоненький кружковый журнальчик „Син-сичоо“, обычно в 60–70 страниц, продававшийся по 15–20 сен, неожиданно приобрел вес в литературном мире Японии, благодаря талантливой кучке молодых писателей, объединившихся вокруг него.

В истории японской литературы журнал „Син сичоо“, именно в этом своем четвертом издании, создал целое литературное течение, получившее название „син-сичес-ха“. Сами участники журнала называли себя „неореалистами“, так охарактеризовав смысл этого термина в своем литературном манифесте. „Нас больше не удовлетворяет натурализм, сводящий свои жизненные построения к умственным схемам. Вместе с тем нас не привлекают и гедонисты, и романтики, которые слишком далеко ушли от реального мира. Мы желаем видеть жизнь такой, какой она есть, заранее отрешаясь от всяких предвзятых схем. Первым необходимым условием для этого является наличие не искривлённого, острого и ясного интеллекта. Мы стоим за полное и свободное раскрытие возникающих эмоций и психологических феноменов и не допускаем никакого насилия над ними. В этом и заключается неореализм“.

Отличительными признаками этого течения являются психологизм, субъективизм и даже эготизм, пронизывающий произведения писателей „син-сичоо-ха“. Отсюда берут начало их попытки нового, по существу произвольного, истолкования действительности. Отсюда же вытекает их пристрастие к темам историческим, по отношению к которым они чувствовали себя наиболее свободными в выборе материала. Охотно черпал из истории материал для своих рассказов и Рюноскэ Акутагава, особенно в первой половине своей писательской жизни. Много таких рассказов помещено в его сборниках „Ворота Раско“ („Расес-мок“ вышел в 1917 г.), „Марионеточный артист“ („Кайрайси“ 1919 г.) и „Вращающийся фонарь“ („Кала-добро“ 1920 г.). Среди этих рассказов выделяются „Сайгов Такамори“, „Событие в аду“ („Даитоку-хан“), „Смерть христианина“ („Хоскёонии на си“), „Еретик“ („Дзясюумон“), Паутинка» («Кука на нтов»), «Мандарины» («Микан»).

В феврале 1918 года Рюноскэ женился на Фуми Цукамото, а в следующем году оставил должность преподавателя английского языка в Морском инженерном училище и перешел на службу в газету «Токио Ничи-ничи» на должность литературного корреспондента. С этого времени он отдается исключительно литературной работе. Один за другим выходят в свет его новые рассказы, многообразные по темам, всегда с занимательной фабулой. Формы произведений Рюноскэ не менее разнообразны: детские сказки, легенды, фантастические рассказы, реалистические новеллы, исторические повести и т. п. Все эти произведения поражают своей архитектурной слаженностью, изящным стилем, парадоксальным истолкованием явлений человеческой психологии, порою легким юмором. Отношение к человеку и всему человеческому – отнюдь не оптимистическое, а проникнутое скепсисом и острой иронией, часто переходящей в сарказм. Освещенные творческим прожектором, направленным всегда с неожиданной стороны и под неожиданным углом, внутренние импульсы человеческого поведения извлекаются на поверхность и предстают читателю в самом неожиданном виде, иногда фантастически окрашенном.

По существу же жизнь человеческая, сама по себе, кажется Рюноскэ пустой, бессодержательной и скучной. Интерес и значение она приобретает лишь постольку, поскольку может быть преображена в лаборатории чистого искусства, куда, по мнению Рюноскэ, и должен спасаться писатель. Впрочем, ему не чуждо и понимание всей призрачности и безысходности такого пути. Вот как говорит Рюноскэ о своем литературном двойнике в «Жизни одного глупца» («Аруахоо но иссёо»):

«В двадцать девять лет он уже не мог найти в человеческой жизни ничего светлого. Вольтер предоставил ему искусственные крылья. Расправив их, он легко вознесся в небо. Все радости и печали человеческой жизни, освещенные лучами разума, остались где-то внизу, под ногами. Бросая сверху на неприглядные городские улицы свои парадоксы и улыбки, он все выше и выше летел в небесном просторе прямо к солнцу, словно забыв о том древнем эллине, который погиб, упавши в море, когда солнце попалило его искусственные крылья»…

В 1921 году вышел новый сборник рассказов Рюноскэ «Ночные цветы» («Яраи-но-хана»), в котором, в числе прочих, были помещены рассказы «Вальдшнеп» («Ямасиги»), «Зоологический сад» («Дообуцуен»), «Осень» («Аки»), «Христос из Начкина» («Нанкин-но-Кристо») и др. В произведениях этого времени уже заметен разлад, происходящий в душе Рюноскэ. Сознание бесперспективности пути, уводящего от жизни в область «чистого искусства», начинает отражаться на тематике: писатель постепенно отходит от чистой фантастики и обращается к темам реалистическим.

В марте 1921 года Рюноскэ был командирован газетой «Токио-Ничи-ничи» в Китай и совершил поездку по Хэнаньской провинции, побывав в Шанхае, Ханькоу, Пекине и других городах. Впечатления от поездки вылились в форму записок путешественника, вышедших в свет в 1925 году под заглавием «Записки о путешествии по Китаю» («Сина-юуки»).

В Китай Рюноскэ поехал полубольным, не оправившись от гриппа, в Шанхае заболел. сухим плевритом и три недели пролежал в больнице. По возвращении в Токио Рюноскэ чувствовал постоянное недомогание, усугублявшееся припадками неврастении, и осложненное появившимися впоследствии новыми физическими недугами. Однако, Рюноскэ не прекращал литературной работы. В 1923 году вышел сборник его рассказов «Весеннее платье» («Сюмпуку»), в котором были помещены «Праведная кончина» («Оодзёо змаки»), «Улыбка богов» («Ками-гами но бисёо»), «В зарослях» («Ябу но нака») и другие рассказы.

Болезни, пережитое в сентябре 1923 года страшное землетрясение, смерть нескольких близких людей, семейные неудачи – все это способствовало усилению мрачных настроений Рюноскэ и обостряло его неврастению. Рюноскэ страдал от бессонницы и вынужден был постоянно прибегать к вероналу. Так, в 1926 году он писал своему другу: «Бессонница не проходит, мучаюсь уже два месяца. Две ночи не сплю, на третью засыпаю от изнеможения, на четвертую опять не могу сомкнуть глаз». К бессоннице присоединилась, наконец, мания преследования. Произведения последних лет жизни говорят о сильных нравственных и физических страданиях писателя и свидетельствуют о прогрессирующем душевном распаде и об отчаянных поисках выхода из него. Любопытно отметить его попытки, именно в эту пору, ближе подойти к пониманию христианства, которым Рюноскэ интересовался и раньше, но исключительно только с точки зрения утилитарно-писательской. Столкновение идей христианских с особенностями национального мышления дало Рюноскэ целый ряд острых тем для рассказов «Еретик» («Дзясюумон»), «Улыбка богов», «Дневник воздаяний за добро» («Хоронки»), «Смерть христианина» («Хоокёонин но си»), «Человек с Запада» («Сэйхоо но хито») и др. Но на пути обращения к вере Христовой лежала непроходимая пропасть: душевная опустошенность, упорная нигилистическая настроенность и непомерная гордыня ума, толкавшие Рюноскэ даже на бунт против Бога. «Все окружающее противно. Противен я сам себе. Как мучительно жить и смотреть на все это. Но человек вынуждается жить так, как есть. Если все считать за дело рук Бога, то это дело представляется какой-то злой насмешкой… Иногда приходит мысль: да стоит ли продолжать существование, когда все так устроено. Начинаешь даже думать, что лучше покончить с существованием, чтобы этим отомстить Богу», – пишет Рюноскэ своему другу Кёо Цунэкоо в феврале 1925 года.

О страшной драме, переживавшейся мятущейся душой, не находящей никакой опоры в жизни, ярко свидетельствуют произведения, написанные Рюноскэ в 1927 году: «Диалог во тьме» («Анчуу мондоо»), «Зубчатое колесо» («Хагурума») и «Жизнь одного глупца». В них раскрывается трагедия человека, осознавшего до конца, что нигилистическое отношение к жизни и бегство от нее в мир «чистого искусства», по существу оказавшийся миром пустых фантасмагорий, завели в тупик, выхода из которого нет.

24 июля 1927 года Рюноскэ Акутагава покончил счеты с этой «бессмысленной, мерзкой, скучной человеческой жизнью», приняв сильную дозу веронала.

После Р. Акутагава осталось богатое литературное наследство, состоящее более чем из двухсот отдельных произведений. Эти произведения создали в истории японской литературы целую эпоху, получившую название литературной эры Тайсёо.

М. П. Григорьев

Событие в аду

1

– Нет, таких персон, как сиятельный князь Хорикава, не бывало еще на свете, да навряд ли когда и будут. Говорили, будто перед тем, как им родиться, матушке-княгине сонное видение было: явился им будто сам бог Дайтоку-Мёо-Оо [Один из пяти богов-хранителей буддийского культа; изображается шестиликим, шестиркуким, восседающим на белом быке с мечом, копьем, колесом и жезлом в руках. – Здесь и далее примеч. переводчика] и стал у ихнего изголовья. Так что, изволите видеть, уже по самому рожденью своему князь отличались от обыкновенных смертных. Да и все дела у них такие были, что нашему уму никак вместить невозможно. Взять к слову хотя бы имение князей Хорикава. Посмотреть только: этакой размах, этакое величие! Ширь! Раздолье! Уж не знаю, как и выразить: есть что-то смелое такое, дерзновенное, для нас— простых смертных – уму непостижимое. А вот находятся же охотники языком почесать: ставят князя за норов ихний да за дела на одну доску с императорами Ши и Ян [Легендарные императоры Китая]. Это, как говорится в пословице: взялись слепые о слоне судить, руками без толку водить. А у князя и в мыслях того не было, чтобы самим лишь во славе жить да в роскоши. Широкая натура были: о самом маленьком человечке, бывало, не забудут, позаботятся, и даже удовольствия, надо сказать, тогда лишь признавали, когда со всеми вместе им предаваться могли.

Оттого, наверное, и выходили князь здравыми и невредимыми из таких историй, как, скажем, встреча с ночной процессией чертей в Большом Дворце, что на втором проспекте. Да повстречайся князю хоть привидение самого левого министра Тоору [В лестнице государственных чинов в старой Японии после первого министра – «дадзео дайдзин» – следовали правый и левый министры – «удайдзин» и «содайдзин»], что появлялось, говорят, по ночам в знаменитом дворце Кавараин на третьем восточном проспекте, – в том самом, где парк еще устроен по точному подобию Сиогама в провинции Мичиноку, – так, я думаю, стоило бы князю только прикрикнуть, как от привидения и след простыл бы. Недаром жители Киото о ту пору все, от мала до велика, при одном имени князя в благоговейный трепет приходили, будто от второго пришествия Будды, – таким они пользовались влиянием и могуществом.

Раз как-то возвращались князь с одного пира, – устроен был по случаю цветения сливы в ихнем саду, – и вырвался у них из колесницы бык. А тут на грех старик какой-то подвернулся. Ну, бык его и потрепал маленько. Так говорят, старик тот даже руки сложил от умиления, что князеву быку на рога попасть сподобился. Такие-то дела! Много всяческих историй оставили по себе князь в назидание потомству. На одном пиру тридцать белых коней отборных гостям подарить изволили. Как закладывали мост через реку Нагара, под мостовыми стойками любимого своего мальчишку-прислужника живьем замуровать приказали [Старинный обычай человеческих жертвоприношений при закладке мостов и замков]. Китайского монаха, что завез врачебное искусство Хуа-То [Знаменитый врач в древнем Китае], у себя на лядвее нарыв гнойный взрезать заставили. Да ежели начать перечислять все ихние дела, так и конца-краю им не будет. Много было разных удивительных историй, но нет среди них страшнее истории с ширмой под названием «Событие в аду», – в княжеском роду она теперь сокровищем фамильным почитается. На что уж хладнокровны были князь, – ни при каких-то обстоятельствах, бывало, не взволнуются, – но тут и они потрясены были приметно. А что до нас касается, до ихних холопьев ближних, так нечего и говорить, – вот когда узнали мы, как это душа в пятки уходит. К примеру, взять меня: двадцать лет служил я их сиятельству, но ничего страшнее в жизни не видывал.

Однако, прежде чем начать эту историю, расскажу я вам про художника Иосихидэ, что написал эту самую ширму «Событие в аду».

2

Есть еще, пожалуй, люди, что до сих пор помнят Иосихидэ. О ту же пору это был художник знаменитейший. Говорили о нем, нет-де человека, который превзошел бы его в кисти. Случилась же с ним история эта, когда был он уже на склоне пятого десятка. С виду Иосихидэ был маленького роста, сморщенный такой, худющий, кожа да кости, а норовом преядовитый старикашка. Как появился при дворе сиятельного князя, так ходил все больше в охотничьем костюме «каригину» гвоздичного цвету, да в маленькой шапочке, «моми-эбоси» с высоким верхом. Наружности был самой мерзкой, но что всего в нем было неприятнее и сразу всем в глаза бросалось, так это губы, красные-красные, совсем не как у старика, и чудилось в них что-то жуткое, звериное. Говорили, будто от карминной краски это, потому что он-де беспрестанно кисть в губах мусолит, да кто его там знает! Другие же, позлее на язык, уверяли, будто и ухватки то у Иосихидэ совсем, как у мартышки. И даже кличку ему такую дали: «Мартын-хидэ».

Надо вам сказать, что с этой кличкой «Мартын-хидэ» связана одна история. Была у Иосихидэ единственная дочка, девочка годов этак пятнадцати. Служила младшей горничной в покоях князя. И совсем не в отца пошла девчурка, – милая была такая, ласковая. То ли от того, что матери лишилась рано, но отзывчивая была она на редкость, развитая не по годам и умница от рождения, даром что годами малая. Оттого и с ней все обходились ласково, – и сама княгинюшка и другие горничные.

Как-то раз прислали в княжий дом в подарок из провинции Тамба ручную обезьянку. И надо ж было маленькому князю дать обезьянке прозвище «Иосихидэ». И без того то препотешная была зверюга, а тут еще эта кличка, – умора да и только. Всяк, кто ни завидит ее в усадьбе, просто от смеху удержаться не может. Да добро бы только смеялись, а то чуть-что так издеваться еще начнут. На сосну ли во дворе вскарабкается обезьянка, на циновки ли в лакейской напачкает, только и слышно: Иосихидэ, да Иосихидэ!

Ну-с, в один прекрасный день идет это дочка Иосихидэ по длинному коридору. В руке ветку ранней сливы держит с распустившимися алыми цветочками, а к ветке письмецо привязано [Изящный способ доставки писем в старину]. Вдруг видит: издалека, со стороны двери, несется к ней стрелою обезьянка эта самая «Иосихидэ», ковыляет от чего-то, ногу вывихнула что ли, – даже на столб вскарабкаться не может, как обычно. А за нею маленький князь бегут, гонятся с прутом в руке, кричат: «Держи ее, лови! Воровка! Мандарин утащила!» Дочка Иосихидэ сначала-то оторопела, а потом видит: подбежала обезьянка к ней, в подол вцепилась скулит жалобным голоском, – жалко стало ей зверюшку, не стерпела. Одну ручку с веткой вперед вытянула, загораживает, а другою длинный рукав своего лилового «учиги» откинула легонько, подхватила нежно обезьянку, над маленьким князем наклонилась и говорит ему ласковым голоском:

– Смилуйтесь, ваше сиятельство, животное, ведь, беззащитное…

А маленький князь от бега-то разгорячились, личико нахмурили, ножкой два-три раза топнули!

– Ты что это потакаешь? Мартышка-то воровка, мандарин утащила.

– Животное, ведь… – еще раз проговорила девочка, а потом усмехнулась этак грустно: – и зовут-то ее «Иосихидэ»… Так и кажется, будто папашу моего обижают. Как же мне глядеть-то…

И так это решительно проговорила, что маленький князь не выдержали, уступили:

– Ну, коли так… Коли за отца просишь, так и быть, – помилую.

Промолвили это неохотно, а сами прут на пол бросили и пошли ни с чем туда, откуда прибежали, – к двери коридорной.

3

С тех пор и привязались друг к дружке дочка Иосихидэ и эта обезьянка. Был у девочки бубенчик золотой – в подарок от княжны достался; она его на красивой красной ленте обезьянке на шею подвязала. И обезьянка опять же только возле девочки и трется и, хоть ты что, ни на шаг от нее не отходит. Раз как-то простудилась девочка, занемогла, в постель слегла. Так что вы думаете? – обезьянка у ней в головах приспособилась, и уж не знаю, показалось мне так или что, только вижу: сидит, мордочка грустная такая, и все ногти себе грызет.

И удивительное дело: никто не стал больше дразнить обезьянку, как бывало прежде. Напротив того, – ласкать ее стали, а под конец даже сам маленький князь, смотришь, – то персимон ей бросят, то каштан, а когда один самурай пнул было ногою обезьянку, так они очень даже осерчать изволили. Дальше – больше, дошло дело до того, что старый князь однажды призывают к себе дочку Иосихидэ, да велят, чтобы вместе с обезьянкой явилась. Говорят, доложил кто-то их сиятельству, как сынок их на самурая гневаться изволили, князь тогда же, должно быть, и узнали, отчего стала девочка ласкать обезьянку.

– Примерная дочь, награды достойная, – похвалили князь и приказали одарить ее исподней одеждой малинового цвета – «акомэ».

А обезьянка тут как тут: принесли «акомэ», а она – что вы думаете? – ладошки лодочкой сложила и себе на голову: благодарим покорно, значит. Князь при виде этого еще в большее благодушие пришли. Стали князь с тех пор оказывать дочке Иосихидэ особое благоволение. И вовсе не оттого, что приглянулась им девочка, как пошли потом болтать языки долгие, а в поощрение за ее ласку к обезьянке, да за родительское послушание, да за сердце ее доброе. Впрочем, расскажу я вам потом, откуда взялись эти толки, нет в том ничего мудреного. Теперь же доложу одно: не такого князь были происхождения, чтобы снизойти до смазливенькой девчонки – дочки живописца какого-то.

Ну, так то-с. Удостоившись княжеских похвал, вернулась дочка Иосихидэ к себе. Умница была девочка, – так сумела повести себя, что даже зависти у прочих горничных не вызвала. Напротив того, еще больше стали все ласкать и ее и обезьянку, а особенно княжна: ни на шаг от себя ее не отпускают, и как ехать на колеснице на зрелища или еще куда, уж непременно ее с собой возьмут.

Но довольно пока про дочку Иосихидэ, а обратимся снова к отцу ее.

В скором времени, как я вам уже сказал, обхождение с обезьянкой стало у всех самое приветливое. Что же касается Иосихидэ, то по-прежнему никто-то его не любит, чуть-что Мартыном-хидэ за спиной обзывают. И не одна лишь челядь дворовая, – их священство «соозу» [Одна из высоких степеней буддийского монашества] Иокогава и те терпеть не могли Иосихидэ и при одном его имени в лице даже менялись, словно при виде нечистого. Ходили, впрочем, слухи, будто причиной было то, что Иосихидэ изобразил как-то житие их священства «соозу» в смехотворном виде на картине. Да мало ли чего болтают люди, так ли это было на самом деле или нет, сказать вам затрудняюсь. Одним словом, у кого только ни спроси про Иосихидэ, никто-то о нем хорошо не отзовется. Если же кто не говорил о нем худого, так это разве двое-трое приятелей его, такие же как и он живописцы, да еще те, кто не знали, что за человек Иосихидэ, а судили о нем только по его картинам.

Да правду сказать – за что было любить его: наружности был он самой пакостной, а пуще всего за дурной норов его ненавидели. Что тут изволите поделать: что посеешь, то и пожнешь, как говорится.

4

Норовом же, надобно сказать вам, был он человек жадный, скупой, бесстыдник и лентяй, алчности неутолимой, а пуще того заносчивый, чванливый, до того нос задирал – я-де первый художник Японии, – что просто нет терпения. И добро бы только в живописи, еще куда ни шло, так нет: в своей гордыне дьявольской все-то он обычаи людские, все обряды высмеет. Рассказывал один ученик Иосихидэ: пригласили в некий знатный дом гадалку прорицательницу знаменитую, из Хигаки. Вызвала она духа. Вот вселился дух в нее и устами ее всяческие прорицания вещает страшные. А Иосихидэ и в ус не дует: взял кисть да тушь, что были под рукой, сидит да зарисовывает страшное лицо прорицательницы – во всей доскональности. Подумать только, мести духа и той не устрашился человек, – за ребячьи сказки все это почитал.

А то богиню Киссёотен [Богиня красноречия и ума] в образе плясуньи какой-то гулящей напишет или бога Фудоо Мёо-Оо [Один из богов-хранителей в буддийском культе. Изваяние его ставят в центре других священных фигур. Изображается на фоне пламени с гневным лицом, в правой руке – меч, поражающий дьявола, в левой – вервие] изобразит бродягой, выпущенным из узилища, – вот какие штуки непотребные выкидывал. А начнешь его корить, куда тут – еще куражится: – Где, говорит, это слыхано, чтобы боги, рукою Иосихидэ изображенные, ему же и наказание с неба посылали! Ученики Иосихидэ и те руками разводили. Сам видел я, как многие из них спешили убраться от него скорее по добру да по здорову, – загробного возмездия страшились. Одним словом, заносчивости в нем этой было, – не оберешься. Думал человек, что нет людей умнее его на свете.

Что же касается до живописи, так тут и говорить нечего, какая спесь обуревала человека. Надобно сказать вам, что, действительно, в картинах Иосихидэ и манера его писать и краски, – все было не как у прочих живописцев: И которые имели зуб против него, так те за это его шарлатаном величали.

Попадешь, бывало, в их компанию, – каких только чудес не наговорят! У старинных-де мастеров – Каванари там или Ямаока, – уж если написана, положим, слива, у деревянной калитки в цвету стоящая, так от нее-де в лунные ночи даже аромат исходит. А ежели изображен придворный, играющий на флейте, так даже звуки флейты, дескать, бывают слышны, А станут о картинах Иосихидэ судить, каких только страстей не наслушаешься! Сказать к примеру: есть у Иосихидэ картина, называемая «Хождение души по пяти кругам жизни и смерти». Написана она на воротах храма Рюугайдзи. И вот говорили, будто, кто проходил под теми воротами ночью, тому бывали слышны вздохи и всхлипывания дев небесных. Были даже и такие, что собственным носом обоняли запах тлена, как бы от трупов исходящий. А то передают еще, приказали как-то князь Иосихидэ писать портреты с придворных дам. Так что бы вы думали? – не прошло трех лет, как все, кто был изображен на тех портретах, одна за другой перемерли. Какая-то болезнь неведомая с ними приключилась: стали все такие, словно у них души кто повынимал. Злые языки и говорили: это, мол, самое верное свидетельство, что у Иосихидэ картины от нечистого.

А Иосихидэ от этих слухов только пуще спесью надувается, – говорил я вам уже: любил: человек делать все наперекор другим.

Как-то раз говорят ему князь в шутку:

– Посмотрю я на тебя, Иосихидэ, просто страсть у тебя какая-то к безобразию.

А Иосихидэ скривил этакой противной усмешечкой губы свои красные и отвечает дерзко:

– Правильно изволили заметить! Только, говорит, не всякому художнику дано понимать красоту в безобразии.

И как только язык у человека повернулся сказать этакую дерзостную вещь в присутствии сиятельного князя, – будь ты хоть распропервый художник Японии! Недаром же тот самый ученик, о ком давеча упомянул я вам, дал исподтишка учителю своему прозвище за его гордыню непомерную – «Чира-эйдзю». А это, изволите знать, в древности в Китае демона одного так звали длинноносого – «Чира-эйдзю», – имя его оттуда к нам проникло.

Надобно, однако, вам сказать, что и у Иосихидэ, у этого отступника беспутного, которому и названия то подходящего не сыщешь, было все-таки одно человеческое чувство.

5

Дело в том, что Иосихидэ любил безумно свою дочку единственную, что служила младшей горничной у князя. Девочка, как говорил я вам, была на редкость ласковая, о родителе своем заботливая, но и отец болел о ней душой не меньше. Смотришь на него, бывало, и глазам своим не веришь: человек даже на храм гроша ломаного не пожертвует, а как дочке платье справить или там украшенье головное, – швырял деньги не жалея. Впрочем, вся любовь Иосихидэ к дочке только в том и заключалась, чтобы ласкать ее да холить, а чтобы о женихе хорошем для нее позаботиться, то даже и не помышлял об этом. Какое там! Заведись, пожалуй, у девицы воздыхатель какой, чего доброго еще подослал бы из-за угла убийц наемных, – всего можно было ждать от этого человека. Когда по княжьей милости назначили девчурку младшей горничной, отец был страх как недоволен и первое время все насупленный пред княжьи очи появлялся. Должно быть, этот вид его и дал тогда пищу толкам, будто князь противу воли отца приблизили к себе девицу, красотой ее-де увлеченные.

В слухах этих, конечно, и доли правды не было, но верно было то, что Иосихидэ, болея за дочку сердцем, всячески старался вернуть ее домой.

Приказали как-то князь Иосихидэ отрока Мондзю [С санскритского – «Маньчжушри». В буддийском культе – один из бодисатв, изображаемый обычно сидящим по левую руку от Сакья-Муни на лотосе или на льве, с мечом в правой руке и цветком лотоса в левой. Почитается божеством ума] на картине изобразить. Писал его Иосихидэ с одного любимейшего князева прислужника-мальчишки. Картина вышла удачная, князь остались ею много довольны и говорят милостиво Иосихидэ:

– Проси себе в награду чего хочешь. Все дам, говори, не стесняйся.

А тот почтительно отвечает:

– Ваше, говорит, сиятельство, будьте милостивы, дозвольте дочку взять обратно. Так и сказал! Как вам это понравится! Ну, служи дочка его где-нибудь в чужом доме, еще куда ни шло: любовь отцовская и все такое. Но чтобы самому светлейшему князю Хорикава, к особе которых девочка приближена, да такою просьбой докучать, чтобы домой-де отпустили, – да где же это видано?

Уж на что великодушны были князь, но только, видно, такой ответ им очень не по сердцу пришелся; посмотрели они молча на Иосихидэ и говорят:

– Не бывать тому! – сказали, как отрезали, и резко с места встали.

И так ведь раз пять повторялась эта история, – и до того и после того. Припоминаю я теперь, стали князь с тех пор смотреть на Иосихидэ все холоднее и холоднее. А девчурка, всякий раз, бывало, как спустится на черную половину, закусит зубками рукав своего «учиги», сидит, всхлипывает, слезами заливается: за отца, должно быть, очень беспокоилась. А слухи про любовь князя к дочке Иосихидэ оттого лишь пуще разгораются. Под конец стали даже говорить, будто самое происхождение ширмы «Событие в аду» тому лишь и обязано, что воспротивилась тогда девчурка воле княжеской. На самом деле ничего подобного конечно, не было.

Думается мне, из-за того не отпускали князь дочку Иосихидэ к отцу, что судьбе ее жалостной сочувствовали. Должно быть, полагали они по милости своей: чем сидеть девчонке у отца, в упрямстве закоснелого, пусть живет лучше в княжеском доме, хоть нужды ни в чем испытывать не будет. С большим благоволением князь к ней относились, это доподлинно, да девчурка-то уж больно ласковая была. А насчет того, будто любовью плотскою они к ней воспылали, так это выдумки людские. И не выдумки даже, а сказать прямо – ложь черная.

Так то-с. После этого разговора о дочери в большую немилость впал Иосихидэ у князя. И вот тогда-то и случилось, что призвали его князь к себе, и не знаю уже, по каким соображениям, приказали ему написать ширму эту самую – «Событие в аду».

6

Вот назвал я вам ширму – «Событие в аду», а у самого так и встают перед глазами ужасы, на ней изображенные. Есть и у других художников картины под таким названием, но ежели сравнить с ними картину Иосихидэ, то она прежде всего замыслом своим от них отличается. Представьте вы себе этакую ширму складную. В одном углу ее ма-ахонькие фигурки расположены – это десять царей [Десять царей загробного мира, правящих десятью областями, по которым суждено мытарствовать душе покойного] с приближенными, а по остальному полю вихри огненные так и крутят, так и свирепствуют, и кажется вам, будто даже гора, мечами утыканная, и дерево кинжальное [Места пыток для грешников, в буддийском аду] – и те вот-вот займутся и тлеть начнут. Куда ни кинешь взглядом, везде огонь, – так и полышет ярким полымем, дым от него валит клубами, черной тушью пущенный, искры, золотой краской набрызганные, снопами летят. И только желтые да синие фигуры служителей адовых, одетых на китайский манер, то там, то сям пятнами раскиданы по полю огненному.

Уже один этот общий вид картины способен поразить взор человеческий – до чего смелый размах кисти! Что же касается отдельных фигур грешников, которые в этом пекле адовом в мучениях корчатся, то ничего подобного вы не увидите на других картинах. Почему? – а потому, что среди множества грешников изобразил Иосихидэ людей всякого рангу: от блистательных сановников придворных и всяческих персон знатных до самых последних нищих и отверженных. Тут вам и вельможи в пышных одеяниях, и молодые нежные девушки дворцовые, в целый ворох платьев облеченные, и бонзы с ожерельями из четок на шее, и ученики-самураи на высоких гета [Деревянная обувь в виде дощечек на подставках], и девочки в длинных одеждах, и звездочеты-гадатели со священными бумажными полосками в руках, – кого-кого только здесь нет, всех и перечесть невозможно.

И все эти люди, словно листья, бурею гонимые, в вихрях пламенных и дымных мечутся, отданные на терзание слугам адовым с бычьими и лошадиными мордами. Тут, смотришь, женщина острогой за волосы подхвачена, ноги, как у паука, поджаты судорожно, – должно быть жрица-прорицательница. Там мужчина головою вниз висит на манер нетопыря, в грудь копьем пронзенный, – не иначе как правитель нерадивый. Есть, которых розгами железными стегают, есть, которые скалой придавлены лежат. Есть терзаемые клювами птиц чудовищных, есть ввергнутые в пасть дракону ядовитому. И сколько грешников в аду, столько им и казней всяческих отпущено.

Но что приметнее всего на ширме выделяется и жутким видом своим взоры привлекает, – так это колесница, запряженная быком. Летит она вниз по самой середине ширмы, закрыла наполовину верхушку кинжального дерева, торчащую как клык звериный, а на ветвях того дерева тоже тела грешников висят, гроздьями нанизанные. Адским вихрем у колесницы бамбуковую штору откинуло, а внутри – девушка прекрасная виднеется: черные волосы длинные-предлинные в пламени развеваются, пышные одежды сверкают, затмевая великолепием своим одеяния самых знатных дам, придворных. В адских муках она вся извивается, голова у ней назад запрокинута, шея белая напоказ выставлена. И нет самого малого места во всей фигуре этой девушки, в колеснице заключенной, что не говорило бы о страшных муках пекла адова. Вот в ней-то, можно сказать, в одной этой фигуре человеческой, весь ужас огромной картины-то и собран. И таким она вдохновением божественным пронизана, что глядишь на нее и чудится, будто звенит в ушах у вас истошный вопль этой девушки, так вот и отдается.

О-о-о-ко-хошеньки! Тут-то вот, в фигуре этой самой все как раз и кроется. Из-за чего ведь вся история то страшная эта возгорелась, как не из-за того, чтобы фигуре этой быть написанной. Не случись ее, этой истории, да разве мог бы кто изобразить с такою живостью все муки адовы, – будь это хоть сам Иосихидэ. Да-а, написать-то он ширму написал, да зато потом такой ценой ужасной заплатил, что одно только ему и оставалось— жизни своей решиться. Изобразил человек, можно сказать, тот ад, в который после суждено было ему же самому быть ввергнуту, – ему, Иосихидэ, первому художнику Японии…

Однако, я увлекся малость, поспешил вам описать картину этой ширмы удивительной, а порядок-то рассказа своего нарушил. Вернусь опять к тому, как приказали князь Иосихидэ изобразить картину ада.

7

Прошло таким образом месяцев пять шесть. Иосихидэ в княжеские хоромы и глаз не казывал, все картину писал для ширмы. И удивительно: такой, казалось бы, любящий отец, а вот подите ж, как примется, бывало, за картину, так даже на дочку свою и на ту смотреть не хочет. Рассказывал мне тот самый ученик, о котором давеча говорил я вам: как засядет Иосихидэ за работу, так словно дух лисицы в него вселится [По японскому поверью лисица обладает свойствами оборотня и, вселяясь в человека, может заколдовать его], право. И, в самом деле, ходили тогда слухи, будто Иосихидэ оттого и прославился в художестве, что дал обет какой-то великому богу Фукутоку [Бог счастья, которому в Японии строят храмы с каменными изваниями лисиц при входе]. Были, говорят, тому и доказательства: кой-кому удалось подглядеть, как во время работы над картинами бывал он окружен таинственными фигурами лисиц-привидений. Вот и понятно, отчего, берясь за кисть, он забывал про все на свете и ни о чем не думал, кроме как довести картину до конца. Запирался он тогда в своей каморке, дни и ночи в ней просиживал, на свет Божий и очей не казывал.

Когда же взялся он писать картину «Событие в аду», так до того в своем увлечении дошел человек, что просто уж ни на что не похоже стало. Не в том дело, что он и днем сидел у себя в каморке с закрытыми ставнями и при свете фонаря либо таинственные краски смешивал, либо фигуры учеников зарисовывал, заставляя их одеваться в разные одежды. На такие штуки бывал способен он и раньше, когда вообще садился за работу, не только когда занялся ширмой «Событие в аду».

Вот, например, писал он картину «Хождение души по пяти кругам жизни и смерти» для храма Рюугайдзи, так был с ним такой случай: на улице валялось тело мертвое, люди добрые проходят мимо, глаза в сторону отводят, чтоб не видеть, а он расселся спокойно перед трупом, сидит и зарисовывает себе все до мелочей: руки, ноги покойника, тленом тронутые, – все до единого волоска, ничего не пропуская.

Когда же бывал он в крайности своего увлечения, то не всякий даже и представить может, до чего доходил этот человек. Только обо всем подробно вам рассказывать теперь не хватит времени, а ежели доложить вам главное, то вот какие, например, истории бывали.

Сидит как-то один ученик Иосихидэ, тот самый, о ком я говорил вам давеча, и краски растирает. Вдруг входит учитель и говорит ему:

– Я маленько прилягу, говорит, – соснуть хочу. Только что-то мне, говорит, все сны худые снятся это время.

Что ж, ничего в том удивительного нет, – ученик и отвечает ему, рук от работы не отрываючи, так, из вежливости только:

– Вот как? – говорит.

А Иосихидэ скучный такой с лица, как никогда.

– Так вот, пока я сплю, не посидишь ли ты у меня в изголовье, а?

А сам вроде как конфузится. Ученик даже подивился: что это, мол, с учителем сталось, – снов боится, никогда с ним этого прежде не бывало.

Посидеть, конечно, дело немудреное.

– Ладно, – говорит.

А учитель опять же с беспокойным видом:

– Так ты сию минуту, говорит, и приходи в покои. Ежели же явится еще кто из учеников, то ты не пускай ко мне, пожалуйста.

Нерешительно так говорит. А покои-то его и была та самая комната, где писал Иосихидэ свои картины. Ставни в ней в тот день, как всегда, наглухо закрыты были, словно на ночь, – только один фонарь тускло мерцал в темноте. Кругом по стенам створки этой самой ширмы порасставлены и на них углем контуры фигур набросаны. Пришли они туда. Иосихидэ тотчас прилег, подложив руку под голову, и заснул крепким сном, как спит человек, когда до смерти умается. Только не прошло и получаса, слышит ученик, сидя у него в головах, – звуки какие-то доносятся, да такие жуткие, что и словами не выразить.

Продолжить чтение