Лилен Беляева. Мир печали и слёз

Размер шрифта:   13

Сейчас в конце моего жизненного пути, перечитывая дневники и переписку, похоронив двух мужей и сыновей, раздумываю о своей судьбе. Именно о судьбе, а не о жизни, потому что взрослая жизнь моя прошла в крайней бедности и неисчислимых попытках бороться с ней, в тяготах и переездах, а судьбой была предначертана глупая двойственность этой самой жизни: с одной стороны, я желала всего революционного, но не всем сердцем и умом, а так, поверхностно, почти ничего не делая, а с другой стороны, всю жизнь оставалась дворянкой и уехала из родной страны из-за революции.

Хотелось бы прожить сначала и по-другому? Конечно. Но я не совершила ничего ужасного, отчего бы днём мучила совесть, а по ночам кошмары. Лишь один свой поступок считаю таковым, именно он тревожит душу и заставляет перечёркивать столь важную для меня уверенность в собственной порядочности или хотя бы в стремлении быть такой. Ночью снова смотрела на лунный свет на одеяле, а перед глазами сцены из жизни. Вдруг поняла, что не смогу простить себе тот поступок, остаётся надеяться только на высшее прощение, которое отменит самонепрощение. Но ведь я неверующая! Только в детстве стояла перед иконами, замерев и не понимая, что нужно чувствовать, о чём думать и как молиться. А мама моя умерла в осаждённом Ленинграде, замёрзнув в канаве с кусочком чёрного хлеба в одной руке, а другая в крёстном знамении так и не смогла прикоснуться ко лбу. Только этой ночью поняла смысл слов “хлеб наш насущный дай нам сегодня”. В одной руке пища телесная, в другой – духовная.

Доживаю свои дни, месяцы или годы. Доживаю с болью, что жизнь моя была трудной, иногда невыносимой и почти всегда несчастной. Несчастна я и сейчас, хотя вернулась на Родину к родным, а те двое, по отношению к которым я поступила столь мерзко, возможно, смотрят на меня с небес и ждут, когда, наконец, присоединюсь к ним и услышу слова прощения. Говорят, мёртвые являются к живым. Вот бы явились и мне и тогда при жизни услышала бы слова прощения!

Отчасти душу согревает то, что поступила не по собственной воле, а под влиянием внешних сил и недомыслию, но не ищу в этом утешения. А если быть до конца честной перед собой, совершила я тот поступок ещё и потому, что всю жизнь недолюбливала обоих. Злил их патриотизм, набожность, семейные устои, не менявшиеся поколениями. А ведь жизнь моя начиналась именно так, в кругу любящих, воспитанных и образованных людей, на Соборной улице в Гатчине. Я была старшая. За мной родились Александра, Софья, Николай, Екатерина, Сергей, Михаил, Василий и Георгий. Ещё не было дома, жили в какой-то квартире. Бабушка наверху. Соня на четвереньках заползала к ней по лестнице, мама кормила старшего брата, который явился на свет после трёх девочек, отец служил в 23-й бригаде, часто ездил в Петербург, а когда дома что-то шло не так, громогласно кричал на нас. Я так пугалась, что приходилось менять панталоны. Утром в столовой бабушка грела на самоваре баранки, подавала отцу какао или чай, а нам молоко.

С няней мы гуляли в соборном саду. Тамарочка приводила под руку почти слепого отца. Он садился на скамейку, а мы играли рядом. Однажды на дорожке показалось странное существо в старом красном одеяле. Одной рукой держало складки на груди, а другой широко размахивало, декларируя стихи. Мы с Тамарочкой бросились к её отцу.

– Поэт Фофанов, – улыбнулся он. – Как всегда, пьяный, но зла не сделает, даже если в белой горячке. – Поднялся и подал руку, но Фофанов, не обращая внимания, продолжал во весь голос читать стихи, а няньки поспешно уводили детей домой.

– Поэт – посланник божий, вдохновение, – сказала мама. – Вот, послушай, Лилен:

Звёзды ясные, звёзды прекрасны

Нашептали цветам сказки чудные,

Лепестки улыбнулись атласные,

Задрожали листки изумрудные.

И земля, упоённая ласками,

Убаюкана звёздными сказками.

– Господи, что это? Музыка! Спасибо “Новому времени”, печатают.

А в обед горничная что-то горячо зашептала маме. Бросив салфетку на стол, мама покрылась красными пятнами, что всегда с ней случалось в минуты душевного волнения, и, едва сдерживаясь, произнесла:

– Проведи в кабинет.

Из коридора в гостиную и сразу же в отцовский кабинет, стыдливо ссутулившись, не глядя на нас и стараясь хоть как-то спрятаться за высоким столом, проскользнула низенькая, худенькая женская фигурка в тёмном. Мама, нервно поправив волосы, вошла за ней. Но вскоре вышла и зашла в шкафную. Вытаскивала вещи, приговаривая:

– Всё равно скоро будут малы.

Понесла в кабинет, а через четверть часа проводила странную гостью через парадный.

– Жена Фофанова! Он всё пропивает. Голодают, холодают, дети болеют. Несчастная!

Ещё не раз она появлялась в нашем доме, уносила старые сумки с едой и вещами, а я представить не могла, что меня ожидает такая судьба. Каждый раз мамино лицо покрывалось красными пятнами, а мне казалось, что музыка чудесных звёздных сказок звучит всё глуше и глуше.

На нашей Соборной улице был Павловский собор. Есть и сейчас, не взорвали, как сотни других, но давно закрыли. А в детстве осенью туда привозили мощи, выстраивалась длинная очередь, а по улице двумя рядами ставили палатки, лотки, столики, что-то вроде ярмарки. Продавали иконки, книжечки, крестики, олеографии, лубки, лакомства, пищалки, свистульки. Всё звенело, гудело, кричало, зазывало и двигалось. Нас, детей, манил тот шум и мы многоголосным хором упрашивали родителей отпустить с прислугой. Но мама качала головой, вздыхала и крестилась:

– Господи, ведь это кощунство! – но отпускала.

Выпросив гривенник, я купила лубок под названием “Для мира печали и слёз” со стихотворением Лермонтова “Ангел”:

По небу полуночи ангел летел

И тихую песню он пел.

Он душу младую в объятиях нёс

Для мира печали и слёз.

Над туманной землёй меж звёзд на облачном голубоватом небе бледно-розовый ангел и вправду нёс маленькую душу. Сначала лубок очаровал меня, но потом вызывал грусть и заставлял плакать, когда никто не видел. Я прикрепила его кнопками над своей кроватью, смотрела и рыдала, обычно ночью, иногда и днём. Вытирала рукавом слёзы, снова смотрела и снова рыдала. Мама пришла в ужас, но бабушка сказала:

– Оставь. Благое чувство у ребёнка, вырастет с верой в душе, а то вон сколь нехристей развелось.

Но мама спрятала лубок, а я так плакала, что она сжалилась и вернула.

Однако бабушка ошиблась – картинка не помогла мне вырасти с верой в душе и от литургии в соборе у меня осталось лишь одно воспоминание – прекрасно пел хор.

Во время блокады Ленинграда немцы сожгли все деревянные здания в округе. Наш дом тоже. Тот дом, где я когда-то была счастлива, мечтала, любила и видела жизнь светлой и радостной, не считая лубка с ангелом. Дом сожгли, а храм закрыли…

Ещё до японской войны мы переехали в тот дом в Гатчине на Багговутовской 65. Улицу назвали в честь генерала Багговута, погиб под Тарутиным. Император написал его вдове: “Я пoтерял храбрoгo вoеначальника, пoлезнoгo Отечеству. Он умер на пoле чести и oставил славу имени свoегo.” Патриотизм и монархизм, которые я невзлюбила в молодости! Теперь это улица Карла Маркса, но в душе почему-то лучше не стало.

Дом остался в моей памяти как что-то замечательное, полное чудес, сказочная декорация в детском театре. Отец построил сам, без архитектора, чем очень гордился. Не просто дом, а уклад жизни! Семейные обеды, звон посуды, телефонный аппарат, детский плач, гаммы на рояле, ссоры кухарки и горничной, пар на кухне, звонки в парадном, кипящее варенье под черёмухой, французские и немецкие гувернантки, недовольные окрики отца, мама в спальне перед зеркалом, бабушка с нами в детской и я с химическим карандашом в руке смотрю на настенные часы, ловлю мгновение, чтобы тайком вернуть в папин кабинет. А весной по утрам старенький садовник с отцом копошатся в парнике, на Пасху торжественно приносят редиску и салат. На заднем дворе собака и куры, но туда запрещено ходить без взрослых. Кучер Иван в конюшне показывает, как чистить лошадей и седлать рябую кобылку Мелиту, потом катает нас на коне Тик-так. А ещё была смирная лошадка, не помню кличку, возила нас в школу, в церковь и на вокзал.

В доме было патриархально всё, кроме огромной детской, совсем неудобной, потому что мы рождались один за другим каждые два-три года. Отец поставил перегородку и оклеил белыми моющимися обоями. На них голубые аисты в клюве несли новорождённых. Раз в год мы все вместе мыли их мочалкой. Я не любила детскую, сердили аисты. Почему так много? Перебралась в бабушкину комнату, где каждая вещь была со своей историей, цветом и запахом. В книжном шкафу за стеклом с зелёными шёлковыми занавесками на верхних полках стояли книги в чёрных переплётах с золотым тиснением: Пушкин, Лермонтов, Гончаров, Тургенев. На нижней полке лежали тетради и рукописи.

– Его, моего первого мужа, не твоего дедушки, – говорила бабушка. – Поэт был и масон.

Но самой замечательной вещью была божница – небольшой шкафчик тёмного дерева с полочкой для икон. Пахла старым деревом и душистым маслом. Иконы были тёмные, но мне нравились. Перед ними тёмно-красный стаканчик лампадки с жёлтым огоньком. Можно было молиться или просто смотреть на лики в мерцающем, приглушённом свете. Я просто смотрела, а бабушка на коврике молилась. Сначала читала наизусть молитвы, а я удивлялась, как много она знает. Поминала усопших:

– Упокой, Господи, Василия, и другого Василия, и ещё Василия.

Затем шли Александры и Алексеи, а я думала, как Бог знает, какой Василий первый, какой второй, а какой ещё? Потом старалась понять, кто они эти Василии и отчего их трое, ведь я помнила только одного – дедушку. Как-то спросила:

– Неужели все умерли?

– Умерли, Лизутка, ох, умерли, – ответила бабушка и молилась о живых.

Более всего я любила наши поездки на кладбище в Петербурге и Ораниенбауме. Ехали сначала поездом, потом на конке. Всю дорогу бабушка рассказывала кто там похоронен. С кладбища торопились на поезд, но мне всегда хотелось опоздать, потому что тогда мы шли в кафе Андреева, пили бульон в чашках и ели кулебяку. Случалось, поезд уходил прямо перед нами и мы покупали пирожки на вокзале, а бабушка рассказывала о своём детстве в Архангельске. Её мама была из немцев, а сестра училась в Петербурге в институте. Бабушка вспоминала о празднике для детей в губернаторском доме в Архангельске:

– Жадные мы были, набросились на угощение. Запомни, Лизутка, самое отвратительное – жадность.

В пятнадцать лет я начала писать сказки, как Оскар Уайльд. Рассказывала брату Васе про невиданные цветы, распускавшиеся в оранжевых садах, про зарю, влюблённую в закат, и чудесных королевичей. Об одном из таких я мечтала, а тетрадку прятала. Но папа нашёл и с насмешливой улыбкой сказал:

– Что за чепуха?! Займись делом! Взрослая уже!

Мне стало обидно, покраснела от стыда и перестала писать сказки. Оставили меня чудесные видения, зори, цветы, королевичи…

Мой папа Михаил Николаевич родился в далёком 1868-м. Родился, чтобы стать и умереть военным. Сильный, крепкий, властный, с громким командным голосом. Как и многие Беляевы, закончил кадетский корпус, военное училище, академию, стал генералом и заслужил Георгиевское оружие с орденами. Потом гражданская, армия Деникина, Сибирский поход и взрыв бронепоезда на станции Борзя 8-го октября 1920-го. 52 года…

Мой двоюродный дядя Иван Тимофеевич Беляев проделал тот же армейский путь, хотя рождён был для другого. Невысокий, худой, болезненный, всегда в пенсне, вечно с книгами, он должен был стать профессором военной истории или этнографом, чем и занимался вне службы, увлекаясь горцами и индейцами. Столь добродушный, что пахал окрестным крестьянам поля, косил луга, собирал сено, а по воскресеньям приносил на кухню щи с пирогом и графин водки для больных, которых его бабушка Елизавета Леонтьевна лечила по лечебнику князя Енгалычева. Он даже говорил с крестьянами, цокая на псковско-новгородский манер:

– А цто, Никанор Ивановиц, ницаго не поделаешь! Цого быть – не миновать!

А я считала это глупостью и недолюбливала его.

Однажды мама за обедом сказала отцу:

– Приходила наниматься кухарка, какая-то особенная. Une histoire d’amour.

Так в нашем доме появилась украинка Поля. После обеда и мытья посуды, распустив длинную чёрную косу и надев чистое платье, приходила к нам в детскую и пела чудным, мягким, глубоким голосом. Научила и меня. Бывало, сядем рядышком и поём. Я мучила её вопросами, не совсем понимая украинские слова:

– Почему хочет чужую молодую жену? Почему не жить без неё?

К Поле приходил жених. Ради него, попавшего за рост и красоту к нам в Гатчину в синие кирасиры, она уехала из родной деревни и всё жалование отдавала ему. Они сидели на кухне, а я подсматривала. Мама не любила его. Я тоже, потому что когда он приходил, Поля не заходила к нам в детскую. А летом уехала к себе в деревню. Прощаясь, горько плакала и всех целовала. Но не прошло и двух месяцев, как получили от неё письмо с просьбой выслать денег на дорогу и взять обратно. И стало как прежде: песни, кухня, кирасир.

Но однажды Поля заболела, лежала в своей комнате для прислуги за кухней. Доктор говорил маме:

– Болезнь тяжёлая, держать в таком чулане никак нельзя.

– Перенести в кабинет или гостиную тоже никак нельзя! – почему-то резко возражала мама.

Доктор рассердился, а я тихонько пробралась к Поле. Красная, в бреду, она меня не узнала, а я испугалась и убежала. На следующий день мама велела запрячь лошадей и сама увезла её в больницу. Там Поля умерла. Отпевали в часовне. Мама кому-то горячо шептала, что во всём виноват кирасир – в деревне Поля родила дочку. А я всё думала, почему нельзя было перенести в гостиную.

Ах, как в мае цвела сирень! Белая сирень в белые ночи! Заполняла все закоулки нашей жизни. Ветки в окнах, букеты в вазах, на столах, комодах, этажерках! Дети гадали, обрывая лепесточки, а влюблённые прятали смущённые лица за душистыми ветками. В гимназиях экзамены, а тут сирень, да ещё соловьи! В руки просятся томики стихов Надсона, Апухтина и Алексея Толстого – тех, кого не проходят в гимназии, что особенно завораживает. Опомнишься – уже заря, но на душе чудесно, губы сами улыбаются, в голове лирика, а в глазах необоримый подростковый сон и не думается об экзаменах, а только о том, как бы не расплескав донести до подушки весенне-поэтическое наваждение. Едва не проспав, трясусь, запихивая за корсаж иконку:

– Господи, помоги! В субботу сплету гирлянду в церковь.

Грешный торг, не сразу плелась гирлянда. Но вот экзамены прочь, отцвела сирень, умолкли соловьи, ночи стали темнее, ушло наваждение.

Сижу в своей комнате с окном во двор. К крыльцу подъехал Георгий Фишер, только что сменивший форму реального училища на тужурку с малиновыми кантами института гражданских инженеров. Мы с ним часто вместе катались на велосипедах и подолгу беседовали. Что-то сказал горничной.

– К Вам, барышня Лилен!

– Я – социалист-революционер, – прошептал мне по секрету.

– Террор? – воскликнула я, ещё не зная, что много лет спустя послужу победившей революции и совершу тот гнусный поступок.

– В нём не обязательно участвовать, – протянул мне газету. – Открылись курсы для запасных сестёр милосердия. Бесплатные и разрешения от родителей не требуется. Поступайте непременно. Всё лучше, чем ничего не делать в родительской усадьбе. Моя тётушка Мария Александровна Раутиан пятидесяти лет, но уже учится там.

На следующий день я отправилась в Кауфманскую общину на Фонтанке и записалась на курсы. Шёл 1912-й год, сербская война, многие женщины записывались.

На следующий год Георгий стал моим женихом. Ходили в музеи, на выставки, говорили о симфонических поэмах и картинах ар-нуво Чурляниса, обсуждали тайны манящих и пугающих эскизов Врубеля и часами стояли в очереди за билетами на концерт Ирины Энери, слушая восхищённые рассказы о блистательном исполнении Шопена в Царском Селе и Ясной Поляне.

В 1915-м Георгия забрали на фронт. Вернулся тяжело контуженый. Приехал с фронта мой отец, чтобы устроить нам шикарную свадьбу. Утром суета, подруги и Беляевы из-под Пскова. На авто едем в тесную, темноватую церковь приюта императрицы Александры. В метрической книге делают запись:

Февраля, третьего, года 1916-го.

Жених: Прапорщик 11-й артиллерийской бригады 2-й батареи, Георгий Константинович Фишер православнаго вероисповедания, первым браком, лет 21.

Невеста: Потомственная дворянка, дочь полковника 11-й артиллерийской бригады, девица Елизавета Михайловна Беляева, православнаго вероисповедания, первым браком, лет 21.

Поручители по жениху: Потомственный почётный гражданин, инженер Василий Петрович Гундобин и Брат, студент Петроградскаго Политехническаго Института Александр Константинович Фишер.

Поручители по невесте: Потомственный дворянин Николай Михайлович Беляев и Лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады капитан Тимофей Тимофеевич Беляев.

Совершал таинство: Священник Михаил Николаевский с диаконом Николаем Мегалинским.

Вкусный обед на сорок душ, шампанское. В девятом часу мы с Георгием уезжаем в Гатчину. Торжественность, чинность и традиционность, которые отец постарался придать свадьбе, обязывали оправдать возложенные на нас ожидания в вере и “Домострое”. Родителей и старших родственников не интересовало, что жених – социалист-революционер, невеста учится на курсах, читает крамольные книги и по совету жениха разделяет его политические убеждения. Но мы выполнили всё, что от нас требовалось: визиты к родственникам на третий день после свадьбы и две “немедовые” недели в родительском доме мужа под насмешливыми взглядами его отца сатира-черносотенца и недовольные вздохи жены. Наконец, последний аккорд в установлении семьи – служба в церкви. Теперь, сквозь года, думаю: была мировая война и роскошная свадьба, была я невестой студента, тайного революционера, противника империалистической войны, а замуж вышла за прапорщика с солдатским георгием, трясущейся от контузии головой и катаром лёгких.

Продолжить чтение