Последняя любовь бабы Дуни
Alina Bronsky
Baba Dunja's Last Love
© 2017, Verlag Kiepenheuer & Witsch GmbH & Co. KG, Cologne/Germany
© Ключак М., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Эвербук», Издательство «Дом историй», 2025
© Макет, верстка. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2025
Ночью меня опять будит Марьин петух Константин. Для Марьи он вроде как вместо мужа. Она холила и лелеяла петуха еще цыпленком; теперь он вырос, и проку от него нет никакого. Ходит как барин по двору да все искоса на меня поглядывает. Внутренние часы у Константина давно сбились, но не думаю, что это связано с радиацией. Нельзя же всю дурь на свете на радиацию сваливать.
Откидываю одеяло и спускаю ноги с кровати. На досках лежит половичок, я сплела его из старых, порезанных на полоски простыней. Зимой у меня времени много: за огородом следить не надо. Зимой я выхожу редко, только за водой или дровами, ну или снег сгрести с порога. Но сейчас лето, так что я с самого утра на ногах. Сегодня вот надо свернуть шею Марьиному петуху.
Каждое утро я смотрю на свои стопы и изумляюсь, какие они широкие и шишковатые в немецких туристических сандалиях. Сандалии крепкие. Такие что угодно переживут, да и меня через пару лет.
У меня не всегда были такие широкие стопы. Когда-то они были узкими и изящными, покрытыми уличной пылью, прекрасными безо всякой обуви. Егор мои стопы любил. Он запрещал мне ходить босиком, потому что мужчин при одном виде моих ног бросало в жар. Когда он заглядывает, я показываю ему свои мослы в туристических сандалиях и говорю: «Видишь, что от былой роскоши осталось?» Он смеется и отвечает, что мои ноги все еще прекрасны. С тех пор как помер, он у меня вежливый стал, выдумщик.
Мне нужна пара минут, чтобы восстановить кровообращение. Я стою, вцепившись в спинку кровати. В голове мутно. Марьин петух Константин хрипит, словно его душат. Может, меня уже кто-то опередил.
Снимаю со стула банный халат. Когда-то он был яркий, красные цветы на черном фоне, а теперь цветов и не разглядеть. Но халат чистый, я за этим слежу. Ирина обещала новый прислать. Я ныряю в рукава и подпоясываюсь. Встряхиваю пуховое одеяло, разглаживаю его на постели и стелю вышитое покрывало. Потом иду к двери. Первые шаги после пробуждения всегда неспешные.
Светло-голубое небо висит над селом как линялая простыня. Выглядывает кусочек солнца. У меня в голове не укладывается, что одно и то же солнце светит всем одинаково: и королеве в Англии, и негритянскому президенту Америки, и Ирине в Германии, и Марьиному петуху Константину. И мне, бабе Дуне, которая тридцать лет назад вправляла сломанные кости и принимала чужих детей, а сегодня вздумала стать убийцей. Константин – тупое создание, толку от него нет, один шум. К тому же я давненько не ела куриного супа.
Петух сидит на заборе и косо на меня поглядывает. Краем глаза я вижу, как Егор прислонился к стволу яблони. На лице у него наверняка ухмылка. Забор покосился и шатается на ветру. Тупая птица балансирует на нем, как поддатый канатоходец.
– Поди сюда, мой сладкий, – говорю я. – Поди сюда, я тебя угомоню.
Вытягиваю руку. Он бьет крыльями и истошно вопит. Сережки у него – скорее серые, чем розовые, – нервно подрагивают. Пытаюсь припомнить, сколько ему лет. «Марья мне этого не простит», – думаю я. Вытянутая рука застывает в воздухе. И тут Константин – не успеваю я до него дотронуться – падает к моим ногам.
Марья сказала, что у нее сердце будет кровью обливаться. Так что придется мне. Она сидит у меня во дворе и сморкается в клетчатый носовой платок. Отвернулась, чтобы не смотреть, как я ощипываю блеклые перья в крапинку и бросаю их в пакет. В воздухе летает пух.
– Он меня любил, – говорит Марья. – Всегда так смотрел, когда я во двор выходила.
Пакет наполовину полон. Уже почти до неприличия голый Константин лежит у меня на коленях. Один глаз у него приоткрыт и устремлен в небо.
– Смотри, – вздыхает Марья, – он будто еще слушает.
– Да уж не осталось ничего, о чем он от тебя не слышал.
И это чистая правда. Марья вечно с ним разговаривала. Это заставляет меня заподозрить, что покоя теперь поубавится. Всем людям, кроме меня, нужно с кем-то разговаривать, особенно Марье. Я ее ближайшая соседка, наши участки разделяет лишь забор. Забор когда-то был добротный, а теперь осталось одно название.
– Ну расскажи, как именно это произошло. – Голос у Марьи вдовий.
– Я уже тысячу раз рассказывала. Вышла, потому что он орал, и тут он с забора свалился. Прямо мне под ноги.
– Может, его проклял кто.
Я киваю. Марья верит во всякое такое. Слезы текут по ее лицу и скрываются в глубоких морщинах. А ведь она лет на десять меня моложе. С образованием у нее так себе, она женщина простая, по профессии доярка. Здесь у Марьи даже коровы нет, но есть коза, которая живет у нее дома и смотрит телевизор, когда по нему что-нибудь передают. Так что у Марьи есть компания – живая душа. Правда, коза не может ответить. Поэтому отвечаю я.
– Да кому он нужен, больно надо проклинать твою тупую птицу.
– Тш-ш. О мертвых так не говорят. Да и люди злые.
– Люди ленивые, – говорю я. – Варить его будешь?
Марья отмахивается.
– Ладно. Тогда я сама.
Она кивает и украдкой поглядывает на пакет с перьями.
– Я вообще-то его похоронить хотела.
– Раньше надо было говорить. Придется теперь перышки рядом складывать, чтобы его свои на небесах не высмеяли.
Марья задумывается.
– Ой, ладно. Сваришь его, а половину супа отдашь мне.
Я знала, что все так закончится. Мясо мы едим редко, а Марья обжора. Киваю и натягиваю сморщенное веко на стеклянный глаз петуха.
О небесах это я просто так сказала. Я в это не верю. То есть верю в небо над головой, но понимаю, что наши мертвые не там. Маленькой девочкой уже не верила, что в облака можно кутаться как в пуховое одеяло. Я верила, что их можно есть, как сахарную вату.
Наши мертвые среди нас, порой они даже не понимают, что умерли и что их тела гниют в земле.
Черново – небольшое село, но у нас тут есть свое кладбище, потому что в Малышах наши трупы принимать не хотят. Сейчас в администрации обсуждают, нужно ли для погребения черновчан в Малышах предписать свинцовый гроб, поскольку зараженная материя даже неживая продолжает облучать. А пока что у нас временное кладбище на месте, где сто пятьдесят лет назад была церковь, а тридцать лет назад – сельская школа. Кладбище скромное, с деревянными крестами, и вокруг некоторых могил даже оградки не стоят.
Если меня спросить, то я вообще не хочу, чтобы меня хоронили в Малышах. После аварии на АЭС я, как и почти все, уехала. Шел 1986 год, и вначале никто не понимал, что случилось. Потом в Черново приехали ликвидаторы в защитных костюмах и с трещащими приборами – с ними они туда-сюда ходили по главной улице. Началась паника, семьи с маленькими детьми первыми собрали пожитки, скатали матрасы, запихнули в заварочные чайники носки и украшения, привязали мебель к багажнику на крыше своих драндулетов – и вот их след простыл. Нужно было спешить, потому что авария произошла не накануне, но никто не сказал нам о ней вовремя.
Я тогда была еще очень молода, чуть старше пятидесяти, но детей в доме уже не было, так что я особо не тревожилась. Ирина училась в Москве, Алексей ушел в поход на Алтай. Я покинула Черново одной из последних. Помогала знакомым распихивать одежду по мешкам и вскрывать половицы, под которыми были спрятаны деньги. Честно говоря, я не понимала, почему вообще должна куда-то ехать.
Егор затолкнул меня в одну из последних машин, которую прислали из столицы, и сам втиснулся рядом. Он заразился паникой, как будто его яйцам предстояло произвести еще много детей и, следовательно, их срочно надлежало доставить в безопасное место. Хотя вяло и пусто у него было не только ниже пояса – уже давно из-за пьянки. Новость о реакторе временно лишила его рассудка – Егор хныкал о конце света и действовал мне на нервы.
У меня дома нет большой кастрюли, я ведь живу одна с тех пор, как вернулась. Гости в очередь не выстраиваются. Я никогда не готовлю с запасом, каждый день свежее, только борщ много раз разогреваю: он, когда пару дней настоится, вкуснее.
Я достаю из шкафа самую большую кастрюлю из тех, что там можно найти. Ищу подходящую крышку. За годы у меня накопилось много крышек, и все не подходят как следует, но меня устраивают. Я отрубаю петуху голову и лапы, которые пойдут на суп, а гузку отдаю кошке. Кладу петуха в кастрюлю, туда же голову и лапы, очищенную морковку из огорода и лук с шелухой, чтобы бульон получился золотистый. Лью из ведра колодезную воду так, чтобы она полностью покрыла содержимое. Бульон получится жирный, блестящий и питательный.
Когда произошла авария, я причислила себя к тем, кто легко отделался. Дети в безопасности, муж так и так долго не протянет, да и тело мое уже всякое повидало. В принципе, терять мне было нечего. Я была готова умереть. Работа научила меня всегда держать в голове этот вариант, чтобы однажды не застали врасплох.
До сих пор каждый день поражаюсь, что я еще здесь. И через день задаюсь вопросом: вдруг я одна из тех мертвых, кто слоняется по округе и не хочет мириться с тем, что имя уже выбито на могильной плите. Кто-то уже должен им сказать, но кто ж осмелится. Я рада, что мне больше никто не высказывает свое мнение. Я уже все видела и ничего не боюсь. Смерть может приходить, но, чур, вежливо.
Вода в кастрюле бурлит. Я сворачиваю огонь, беру с крючка черпак и начинаю снимать с краев кастрюли толстый слой серой пены. Если бы вода продолжала кипеть, то пена разделилась бы на маленькие кусочки и пошла по всему бульону. В поварешке пена выглядит мутной и неаппетитной, как свалявшаяся туча. Я выливаю ее в кошачью миску. Кошки еще неприхотливее, чем мы. Это дочь кошки, которая жила в моем доме, когда я вернулась. Она была хозяйкой, а я гостьей.
В округе сел немного, и они заброшены. Дома стоят, но стены косые и тонкие, а крапива достает до крыши. Даже крыс там нет, потому что крысам нужен мусор, свежий жирный мусор. Крысам нужен человек.
Вернувшись, я могла занять любой дом в Черново. Я выбрала свой старый. Дверь была открыта, газовый баллон использован всего наполовину, в нескольких минутах ходьбы колодец, да и огород еще был узнаваем. Я пропалывала крапиву и подрезала ежевику, несколько недель только этим и занималась. Мне было ясно: огород необходим. Марш-броски до автобусной остановки и частые долгие поездки в Малыши я себе позволить не могу, а есть нужно три раза в день.
С тех пор я возделываю треть огорода. Мне хватает. Если бы была большая семья, то расчистила бы его целиком. Я пожинаю плоды того, что обо всем позаботилась до аварии. Теплица – творение рук Егора, я собираю огурцы и помидоры на неделю раньше остальных. У меня растет зеленый и красный крыжовник, красная, черная и белая смородина. Кусты старые, так что осенью я их предусмотрительно подвязываю, чтобы они пустили новые ростки. На участке две яблони и изгородь малины. Земля здесь плодородная.
Суп томится на медленном огне. Пусть покипит два, а лучше три часа, пока старое мясо не размякнет и не отделится от костей. Тут как у людей: старое мясо так просто не отходит.
Аромат куриного супа будоражит кошку. Она, мурча, ластится к ногам и трется об икры в толстых шерстяных чулках. Я замечаю, что старею, поскольку все время мерзну. Даже летом теперь без шерстяных носков из дома не выхожу.
Кошке скоро рожать, отдам ей потом петушиную кожу и хрящи. Иногда кошка ловит жуков и пауков. У нас в Черново пауков много. После аварии вредителей стало больше. Год назад приезжал биолог, фотографировал паутину в моем доме. Я ее не убираю, хоть Марья и говорит, что я неряха.
Старость хороша тем, что ни у кого не нужно спрашивать разрешения – ни на то, чтобы поселиться в своем старом доме, ни на то, чтобы там висела паутина. Пауки тоже были здесь до меня. Биолог снимал их на фотоаппарат, похожий на ружье, установил прожектор и посветил в каждый угол дома. Я была не против, пусть спокойно работает, только попросила сделать свой прибор потише, а то у меня от его треска в пояснице зудело.
Биолог мне объяснил, почему тут так много вредной живности. После аварии в нашей местности сильно убавилось птиц, так что жуки и пауки плодятся без всяких препятствий. А вот почему у нас тут так много кошек, он мне объяснить не смог. Видимо, у кошек есть какой-то оберег от зла.
Вторая кошка подкрадывается к двери. Кошка, что живет у меня, тут же встает на дыбы. Эта бестия никого на порог не пускает.
– Ты давай поласковей, – говорю я, но кошка и не думает быть ласковой.
Она делает «ш-ш-ш» и «пш-ш», шерсть топорщится холмом. У кошки только половина хвоста, вторую кто-то оторвал.
У меня всегда жили кошки и куры, раньше даже собаки, этим для меня и хороша сельская жизнь. Еще одна причина, по которой я вернулась. Звери тут зараженные и покалеченные, но не такие на голову больные, как в городе. От шума и тесноты городов кошки и собаки совсем с катушек слетают.
Ирина тогда специально из Германии прилетела, чтобы отговорить меня от возвращения в Черново. Все средства перепробовала, аж заплакала. Моя Ирина, которая никогда не плакала, даже в детстве. А ведь я не запрещала ей плакать, наоборот, это порой для здоровья полезно. Но Ирина была как мальчишка: лазила по заборам и деревьям, иногда падала, ввязывалась в драки и никогда не плакала. Потом она поступила в университет на врача и теперь работает хирургом в германском бундесвере. Вот она какая, моя девочка. А тут – в слезы только из-за того, что я собралась вернуться домой.
– Я тебе никогда не указывала, что делать, – объяснила я Ирине. – И сейчас не хочу, чтобы ты указывала мне.
– Но, мама, кто в своем уме возвращается в зону отчуждения?
– Девочка моя, ты не понимаешь, о чем говоришь. Я там все посмотрела, дома стоят, в огороде сорняки.
– Мама, ну ты же знаешь, что такое радиация. Там все зараженное.
– Я старая, у меня там облучать нечего. А если и так, то это не конец света.
Она утерла глаза движением руки, по которому сразу заметно, что она хирург.
– Я тебя там навещать не буду.
– Знаю, – говорю. – Но ты и так нечасто приезжаешь.
– Это упрек?
– Нет. Все правильно. Нечего со стариками возиться.
Ирина взглянула на меня искоса, как смотрела много лет назад, когда была маленькой. Она мне не поверила. Но говорила я абсолютно серьезно. Нечего ей тут делать, и пусть не переживает.
– Можем встречаться в Малышах раз в пару лет, – предложила я. – Ну или когда ты приедешь. Пока я живая.
Я понимала, что отпускных дней у нее немного. Да и те она проводить здесь не обязана. К тому же билеты на самолет тогда были сильно, очень сильно дороже, чем сейчас.
Об одном мы еще не поговорили. Когда человеку что-то особенно важно, он об этом и не говорит. У Ирины есть дочь, а у меня внучка с очень красивым именем – Лаура. У нас так девочек не называют, только мою внучку, которую я еще ни разу не видела. Когда я вернулась в село, Лауре как раз исполнился год. Когда я вернулась домой, ясно поняла, что никогда ее не увижу.
Раньше внуки из города приезжали на каникулы в село к бабушкам и дедушкам. Каникулы длинные, целых три жарких летних месяца, а у родителей в городе отпуск не такой длинный. Так что в нашем селе с июня по август бегали городские ребятишки, и за короткое время у всех становились загорелые мордашки, выгоревшие волосы и грязные пятки. Дети купались на речке и ходили в лес собирать ягоды; носились с гомоном, как птичья стая, по главной улице, воровали яблоки и измазывались в грязи.
Когда ребята совсем от рук отбивались, их отправляли на поле собирать колорадских жуков, врагов нашего урожая. Жуков с картошки снимали ведрами, а потом сжигали. Хруст панцирей в огне до сих пор в ушах стоит. Нам сейчас очень не хватает юных воришек с длинными пальцами: такого нашествия колорадских жуков, как после аварии, свет еще не видывал.
Все в Черново знали, что я работала медицинской сестрой. Меня звали, когда дети ломали себе что-то или не проходила боль в животе. Однажды один мальчик объелся зеленых слив. От клетчатки в кишечнике образовался затор. Мальчик побледнел и скрючился на полу, и я сказала срочно ехать в больницу, ему успели сделать операцию и спасти. Еще был один с аппендицитом, а у другого случился приступ аллергии от пчелиного укуса.
Мне нравились эти дети, их проворные ноги, расчесанные руки, высокие голоса. Если я по чему-то сейчас и скучаю, так это по ним. У нынешних жителей Черново внуков нет. А если и есть, то увидеть их можно в лучшем случае на снимках. Мои стены увешаны фотографиями Лауры. Ирина присылает новые почти в каждом письме.
Возможно, Лаура тоже могла бы беззаботно гостить у бабушки все лето. Если бы все было как раньше. Но мне сложно это представить. На детских фотографиях личико у нее серьезное, и я спрашиваю себя, какие мысли жили у нее в голове и отбрасывали тень из глаз. Она никогда не носила ни заколок, ни бантов. Даже во младенчестве никогда не улыбалась.
На новых снимках у Лауры длинные ноги и почти белые волосы. Выглядит она все еще серьезно. Лаура мне ни разу не писала. Ее отец немец. Ирина обещала прислать свадебную фотографию – одно из немногих обещаний, что она не сдержала. Теперь она всегда передает от него привет. Все письма из Германии я собираю в коробку и храню в шкафу.
Я никогда не спрашиваю Ирину о здоровье Лауры. Да и о здоровье Ирины не справляюсь. Если я чего-то и боюсь, так ответа на этот вопрос. Поэтому просто за них молюсь, хоть и не думаю, что мои молитвы кто-то слышит.
Ирина всегда спрашивает меня о здоровье. Когда мы видимся – каждые два года, – она в первую очередь интересуется моими анализами крови. А мне почем знать? Потом она спрашивает о давлении и уточняет, просвечиваю ли я грудь рентгеном.
– Девочка моя, – отвечаю я, – ты посмотри на меня. Видишь, сколько мне лет? И все без витаминов, без операций, без обследований. Если во мне и сидит что-то плохое, то я это оставлю в покое. Пусть меня никто не трогает и не тыкает иголками, хотя бы это я заслужила.
Ирина качает головой. Она понимает, что я права, но не может избавиться от своего хирургического мышления. В ее возрасте я думала так же. Если бы я была в ее возрасте, то первая развязала бы с собой ссору.
Когда я гляжу на наше село, у меня не возникает ощущения, что здесь слоняются одни живые трупы. Многие долго не протянут, ясное дело, и виноват в этом не только реактор. Нас мало, можно пересчитать по пальцам двух рук. Еще пять-семь лет назад было больше: дюжина человек внезапно последовала моему примеру и вернулась в Черново. Некоторых мы уже похоронили. А другие как пауки – неистребимые, только паутины у них более спутанные.
Марья, например, уже слегка спятила со своей козой и петухом, который сейчас томится в кастрюле на медленном огне. В отличие от меня, Марья точно знает свое давление, потому что меряет его по три раза на дню. Когда оно слишком высокое, она пьет таблетку. Когда оно слишком низкое, она берет другую таблетку. Ей всегда есть чем заняться, но она все равно скучает. У нее такая аптечка, что можно угробить все село. Марья регулярно пополняет ее в Малышах. От соплей и поноса она пьет антибиотики. Я ей говорю, чтобы бросала, потому что они все только ухудшат, но Марья меня не слушает. Я, мол, слишком здоровая и ничего в этом не понимаю. И действительно, не помню, когда у меня в последний раз был насморк.
Аромат куриного супа наполняет мой маленький дом и тянется к окну. Я достаю петуха из кастрюли и кладу на блюдо, чтобы остыл. Кошка шипит, я грожу ей пальцем. Овощи я выуживаю, они уже отдали свой вкус бульону и теперь вялые. Я заворачиваю их в старую газету и несу в компост. На моей компостной куче растут тыквы. Осенью я их соберу и раздам, потому что иначе всю зиму придется есть пшенную кашу с тыквой.
Процеживаю бульон во вторую кастрюлю. Он смотрит на меня множеством золотистых жирных глаз. Я прочла в одной газете, что жир с бульона нужно снимать, но статья меня не убедила. Хочешь жить – ешь жир. Сахар тоже иногда нужен, но главное – много свежего. Летом я почти каждый день ем салат из помидоров и огурцов. И зелень ем пучками, у меня в огороде щедро растут укроп, зеленый лук, петрушка, базилик и розмарин.
Мясо уже остыло, можно взять руками. Я аккуратно отделяю его от костей и складываю в миску. Своим детям я раньше резала мясо на мелкие кусочки и следила, чтобы разделить по справедливости. Алексей был всего на полтора года младше Ирины, но уж слишком тощим мальчишкой, и я порой испытывала искушение положить ему на тарелку кусочки получше. Мы часто ели куриный суп, потому что в Черново было много кур. На бульоне я варила борщ, щи и солянку. Никогда не надоедало. Я представляю, как Ирина раньше мелко нарезала мясо для Лауры. Если бы Лаура ко мне приехала, я бы рассказала, какой была ее мама в детстве. Но Лаура далеко и смотрит на меня со стены грустными серыми глазами.
День проходит быстро, когда есть дела. Я занимаюсь уборкой. Стираю трусы и вывешиваю их на веревке в огороде. Под солнцем они сохнут и линяют, через два часа уже можно складывать в шифоньер.
Я скребу грязную кастрюлю песком, промываю колодезной водой и тоже оставляю сушиться на солнце. Когда нужно передохнуть, сажусь на скамейку перед домом и читаю газету. Газеты у меня от Марьи. Она нашла их у себя дома, когда въехала. Раньше там жила одинокая женщина, которая любила читать газеты и хорошие женские журналы: «Работницу» и «Крестьянку», все выпуски. Они лежали перевязанные бельевой веревкой под кроватью и в сарае. Марья все мне отдала. Я читаю их днем, когда есть время, или перед сном.
В «Крестьянке», которую я сейчас открыла, есть рецепты из щавеля, выкройка, короткий любовный рассказ, в котором действие происходит в колхозе, а также размышление на тему, почему женщинам в свободное время не стоит носить брюки. Номер от февраля 1986 года.
Я переливаю половину супа в маленькую кастрюлю и ищу подходящую крышку. Беру кастрюльку за ручки и несу к Марье. Возле забора зажмуриваюсь. Там сидит дух Константина и раскачивается на ветру. Я киваю петуху, он отвечает диким трепетом крыльев.
Перед домом Марьи трутся кошки, но это неудивительно: внутри пахнет валерьянкой. Марья – женщина крупная, особенно в ширину. Она сидит в кресле, тело сводами нависает над подлокотниками. Взгляд Марьи осоловело застыл на телевизоре с двумя антеннами. Экран телевизора черный.
– Что сегодня передают? – спрашиваю я, ставя кастрюлю на стол.
– Дурь сплошную, – отвечает Марья. – Как обычно.
Вот поэтому я свой телевизор никогда не включаю. Иногда только пыль смахиваю, да кошка любит сверху спать на кружевной салфетке. Во время прошлой поездки в Малыши я увидела на витрине, что появились телевизоры, которые можно вешать на стену, как картины. У Марьи же стоит толстопузый ящик размером с половину комнаты.
– Что ты принесла?
Марья не поворачивается ко мне: это сложно сделать, когда прирос к креслу.
– Суп, – отвечаю я. – Твою долю.
Марья тут же начинает рыдать, и коза, лежащая у нее на кровати, жалобно вторит: «М-ме-е-е!»
Я достаю тарелки и не могу не отметить, что Марья в последнее время себя запустила. Посуда покрыта жирной пленкой, что означает экономию на мыле. Слив забит и плесневеет. И эта женщина еще учит меня убирать паутину! На столе россыпь ярких таблеток.
– Марья! – говорю я строго. – В чем дело?
Она машет рукой, а второй ковыряется между грудей. Оттуда, из нескольких слоев нестираной одежды, она достает фотографию и протягивает ее мне.
Я поднимаю очки на лоб и подношу снимок к глазам. Фотография черно-белая, на ней пара: девушка в белом свадебном платье с длинным шлейфом и широкоплечий хмурый паренек в черном костюме. Девушка красоты неописуемой: большие глаза, обрамленные пушистыми ресницами, рот обещает сладкие поцелуи… В большеватом платье, которое не подогнали по фигуре, девушка выглядит хрупкой. И, хотя контраст не может быть еще более разительным, я тут же понимаю, что на фото Марья.
– А это твой Александр? – спрашиваю я.
Марья рыдает еще горше и говорит, что они поженились ровно пятьдесят один год назад.
Мне давно надо было понять, что Марья не просто ленивая и неряшливая. Она ленивая и неряшливая из-за депрессии. Когда я работала медицинской сестрой, ни у кого еще депрессий не было, и, когда кто-то себя убивал, его называли душевно больным – если, конечно, это было не из-за любви. Потом я прочла в газете, что теперь есть такое понятие, как депрессия, и спросила об этом Ирину, когда она приезжала в прошлый раз. Она посмотрела на меня так, словно не хотела отвечать. Зачем мне это знать, спросила она, будто это государственная тайна. Я ответила, что просто хочу узнать, мало ли что. Ирина сказала, что в Германии это очень распространено, почти как ротавирус. И, глядя на Марью, я думаю, что, может, это как-то пробралось из-за границы. Если бы она раньше вернулась в Черново, то могла бы этого избежать. Уж что-что, а мировые эпидемии нас не берут.
Марья уже многое рассказала мне о своем Александре. В первую очередь то, что он лупил ее как сидорову козу и что однажды его по пьяной лавочке переехал трактор. Марья за ним какое-то время ухаживала, а он продолжал ее обругивать, лежа в кровати, кидался в нее палкой и другими тяжелыми предметами, что попадутся под руку. За пару дней до аварии он швырнул в нее радиоприемник – и попал. Приемник сломался, и это так разозлило Марью, что она взяла мешок вещей и ушла за ликвидаторами, не оборачиваясь на Александра. Его обнаружили уже мертвым, и теперь Марья себя корит и смотрит на прошлое сквозь розовые очки.
У меня тут мнение одно: если два взрослых человека живут вместе, но без детей, то могли вообще не сходиться. Это не семья, а так, баловство. Это мнение я держу при себе.
Я как следует промываю две Марьины тарелки и вытираю их кухонным полотенцем, которое оказывается куском занавески. Марья бурчит, что я трачу воду, а у нее нет сил ходить к колодцу. Я цокаю языком, чтобы она помалкивала.
Она тяжко встает с кресла и бредет к столу. У нее мощное тело, расшатанный стул стонет под ее седалищем. Как можно так растолстеть в деревне, где все продукты нужно либо выращивать самому, либо с трудом доставать в городе, – для меня загадка. Я протягиваю Марье тарелку куриного супа. Когда она берет ложку, окунает ее в золотистый бульон и подносит к губам, я тут же вижу: Марья невеста, кровь с молоком, в глазах мерцает страх перед будущим. Ее былая красота не исчезла полностью, она все еще в этой комнате, как призрак. До чего же проще мне жилось всю жизнь: никогда не быть красивой – значит не бояться потерять красоту. Только мои ноги когда-то сводили мужчин с ума, а теперь я даже ногти подстричь не могу. С недавних пор Марья мне в этом помогает.
Коза спрыгивает с Марьиной кровати и идет к столу. Она кладет голову Марье на колени и косится на меня. Я отхлебываю суп, он чистый и соленый, как слезы. И я думаю, что не надо было Марье сюда приезжать. Дело не в радиации. Дело в тишине, которая ее отравляет. Марье место в городе, где можно каждый день браниться в булочной. А поскольку здесь ни у кого нет желания с ней ссориться, она себя теряет, пухнет и погибает.
Домов у нас на главной улице всего штук тридцать. Даже половина не заселена. Все знают всех, все в курсе, кто откуда, и я подозреваю, что каждый мог бы ответить, когда сосед ходит в туалет и как часто ворочается во сне. Это далеко не означает, что все тут липнут друг к другу. Люди, которые возвращаются в Черново, общества не ищут.
А вот деньги – веская причина. Жилье в Малышах, конечно, имеется, но в серых пятиэтажных хрущевках гнилые трубы, а на картонных стенах растет плесень. Вместо огорода там дворы с ржавыми качелями, остатки сломанной горки и ряд вечно забитых мусорок. Если хочется посадить помидоры, нужно купить загородную дачу, куда раз в сутки ходит переполненный автобус. Мне бы пришлось снимать квартиру, да и то пенсии хватило бы только на комнату у чужих людей. В одной комнате мне было бы тесно.
В Черново живут и те, у кого, насколько я могу судить, с деньгами проблем нет. Гавриловы, например, образованные люди, я это вижу по задранным носам. А еще по тому, что они привыкли жить в комфорте. Их огород можно на конкурс выставлять. У них есть высокая грядка с огурцами, теплица и специальное приспособление, на котором они в теплое время года жарят мясо, прямо как в кино. А еще у них растут розы, сплошные розы во всех цветах, розовые кусты обвивают забор. Гаврилов часто стоит в костюме над этими розами и как только видит завядший бутон, то сразу его обрезает. Гаврилова протирает листья тряпкой, смоченной в мыльно-содовом растворе, – помогает от тли. Когда идешь мимо их участка, чувствуешь запах меда и розового масла. Вот только не говорят они ни с кем, и, если бы мне срочно понадобилось одолжить соль, я пошла бы куда-то еще.
Я могла бы пойти к Леночке, которая сзади выглядит как девочка, а спереди – как кукла. Такая кукла, как была у Ирины в детстве, только на десятки лет постаревшая. Леночка обычно сидит дома, вяжет бесконечные шарфы и улыбается, когда с ней заговариваешь. Впрочем, она не отвечает. У нее живут куры, которые плодятся как мухи. К Леночке я бы пошла, если бы мне что-то понадобилось, она всегда делится, если есть чем.
И к Петрову бы пошла, да нет у него соли в доме. Он с головы до пят раком больной. После операции его хотели оставить в больнице умирать. Он бежал оттуда, как из тюрьмы, в операционной рубашке сиганул из окна, прихватив с собой капельницу. Поселился в доме бабушки и дедушки бывшей жены, и план у него в Черново был один: быстро и мирно умереть. Дело было давно. Уже год тут живет, приехал пока что последним. Петров в огороде ничего не сажает, говорит, что не хочет рак подкармливать. Соль и сахар ему вредны, так что ни того ни другого в доме он не держит.
Я беру тарелку куриного супа, кладу в нее ложку и несу через улицу. Немецкие туристические сандалии поднимают пыль. Я громко зову Петрова у калитки, он не отвечает, и я вхожу. Он еще живой и появляется из кустов, застегивая ширинку. На ремне у него висит топорик с ржавым лезвием. Из-под мышки слева торчит пожелтевшая книжечка, которую он, похоже, нашел в чьем-то пустом доме. В первые месяцы он изводил все Черново: стучался в двери и просил что-нибудь почитать, – сам он приехал с одной сумкой, в которой лежало нижнее белье и записная книжка.
– Здравствуй, баба Дуня! – говорит Петров. – С садоводством у меня не очень, а эта ежевика доконала.
Он показывает расцарапанные руки, и я сочувственно качаю головой.
– Что пишут в «Крестьянке»? – осведомляется он.
Кожа у него такая прозрачная, что я задаюсь вопросом, а не призрак ли он.
– Тебе надо поесть, – говорю я, – а то сил не останется.
Он обнюхивает тарелку.
– Старый петух твоей толстой подруги?
Я думаю, что для такого прозрачного человека он слишком много треплет языком.
– Вот почему наконец-то тихо, – говорит он, снова принюхиваясь.
– Ешь.
– Это убить может. Соль, жир, животный белок.
Я человек мирный, но постепенно у меня возникает желание вылить этот суп ему за шиворот.
Петров садится на скамейку перед домом и вытирает мою ложку о рубашку.
– Нравишься ты мне, баба Дуня.
Ложка дрожит у него в руке. Наверняка уже несколько дней ничего не ел.
– Приходи ко мне, если проголодаешься, – говорю я. – Каждый день свежее готовлю.
– Я, может, и козел, но не паразит.
– В благодарность можешь починить мне ставни.
– Смотри-ка, что я нашел, – заговорщически говорит он, дотягиваясь до чего-то у себя за спиной.
Мне приходится сдвинуть очки на лоб, чтобы разглядеть. Бледно-голубая пачка «Беломора», помятая и с выцветшей надписью.
– Откуда взял?
– За диваном нашел.
– На вид пустая.
– А на деле еще три штуки осталось.
Петров протягивает мне пачку, я выуживаю из нее кривую палочку. Он достает вторую и зажимает в зубах, потом дает мне спичку. Дым разъедает мне глотку.
– Ты не паразит, – говорю я. – Ты щедрый человек, раз делишь со мной последние сигареты.
– Уже пожалел. – Он затягивается сигаретой так же жадно, как только что хлебал суп. – Я ведь не джентльмен.
Моя сигарета шипит и гаснет. Либо я что-то сделала не так, либо она просто отсырела от старости. Петров вытягивает ее у меня изо рта и осторожно кладет на скамейку.
– У меня живот заболел, – говорит он. – Желудок набит старым мертвым петухом. Этот суп меня прикончит.
Я срываю большой мясистый лист лопуха, который корнями пытается поднять дом Петрова, и вытираю тарелку дочиста. Не могу припомнить, когда последний раз курила.
Зрение у меня сдает, а вот слух все еще отменный. Это, несомненно, объясняется тем, что в селе мало шума. Треск электрогенератора доносится до моих ушей так же верно, как жужжание шмелей и стрекот цикад. Даже у нас лето – сравнительно громкая пора. Зимой все тише тишины. Повсюду лежит снежный покров, и только снегири прыгают по кустам, придавая цвет белому ландшафту.
Я не думаю о том, что произойдет, если мы однажды останемся без электричества. У меня есть газовые баллоны, и в каждом доме имеются свечи и спички. Нас терпят, но никто здесь не рассчитывает, что государство придет на помощь, когда мы истратим все ресурсы. Поэтому мы рассчитываем только на себя. Зимой Петров начал использовать для растопки часть соседского дома. Дров здесь хватает.
Биолог мне рассказывал, что у нас не только пауки плетут сети по-особому, но и цикады издают звуки другой тональности. Нашел чем удивить, ведь это слышит любой, у кого есть уши. Правда, биолог не знает, с чем это связано. Он слушал стрекот цикад с блокнотом и секундомером и записывал звуки с помощью своих приборов. Поместил несколько десятков цикад в прозрачный ящик с отверстиями и увез в свой университет. Обещал сообщить, если выяснит что-то новое. Больше я о биологе не слышала.
С жителями Черново связаться сложно. И даже невозможно, особенно если человек не хочет, чтобы с ним связывались. Почтовые ящики у нас в Малышах. Если кто-то туда едет, то привозит почту и для остальных. Или нет.
Я никогда никого не прошу прихватить почту, потому что в моем ящике всегда лежит что-то тяжелое. Ирина присылает посылки. Алексей – нет. Не знаю, кому из них я больше благодарна.
Если бы я сложила друг на друга все посылки, которые Ирина прислала мне из Германии, то получилась бы башня высотой в несколько этажей. Но я аккуратно складываю желтые картонные коробки и отношу их в сарай. Содержимое посылок Ирины кажется очень продуманным. Копченые колбаски и консервы, витамины и аспирин, спички, толстые носки, трусы, жидкое мыло. Новые очки, солнцезащитные очки с диоптриями, зубные щетки, ручки, клей. Градусник, прибор для измерения давления (отдала Марье) и батарейки всех размеров. У меня собралась целая коллекция новеньких ножниц, перочинных ножей и маленьких цифровых будильников.
Меня очень радует немецкий желирующий сахар, потому что у нас такого нет, а я больше не могу часами стоять у плиты, готовя варенье. А еще смесь для выпечки и специи с латинскими буквами на упаковках, пакетики с семенами гороха и помидоров (хотя мне больше нравится собирать свои). Большие упаковки пластырей и марлевых бинтов я всегда передариваю.
Я много раз писала Ирине, что у меня все есть. Почти все. Она могла бы прислать семена цветов из своей местности, чтобы я узнала что-то новое. Только не нужно закармливать меня из Германии. Но потом я поняла, что ей эти посылки гораздо нужнее, чем мне. С тех пор я просто благодарю и время от времени выражаю пожелания. Например, мне бы хотелось мармеладных медвежат и новую овощечистку.
А вот чего я жду с нетерпением, так это писем. Новое письмо для меня всегда праздник. В такие дни мне не нужна никакая газета, но я все равно, когда еду в Малыши, ее покупаю, чтобы узнать немного нового о мире. Письмо Ирины я читаю каждый вечер перед сном, пока не придет новое.
Петров утверждает, что нынче никто больше писем не пишет, сообщения отправляют с компьютера на компьютер или с телефона на телефон. А кто-то – даже с компьютера на телефон. В Черново телефонов нет, точнее, аппараты-то имеются, а вот линия больше не работает. У некоторых есть компактные мобильные, но связь в них появляется только ближе к городу. У Петрова такой есть, он мне показывал. На нем, как дите малое, он играет в игры, где нужно складывать ящики.
Когда Петров только приехал в село, он слонялся по улицам, держа телефон в поднятой руке и причитая: «Нет сигнала, нет сигнала». Петров предложил всем собрать подписи, чтобы установили радиовышку. Ничего из этого не вышло. Гавриловы сказали, что тем, кто хочет болтать по телефону, в Черново делать нечего. Марья беспокоилась, что от вышки идет излучение. Старик Сидоров – ему не меньше ста лет, так как он уже был стариком, когда я еще была молодой, – сказал, что домашний телефон у него работает безупречно и что Петров может им спокойно пользоваться по-соседски.
Сидоров показал на старый телефон с трубкой и дисковым набором. Пластиковый корпус когда-то был оранжевым. Телефон стоял на столе у Сидорова между огромными желтыми кабачками, которые он только что собрал. Петров снял трубку и поднес к уху. Потом передал ее по кругу.
– Сломан, – сказала Марья.
Она протянула телефон мне, и я положила трубку.
– Сломана линия, дедушка, – сказал Петров. – Здесь все сломано, все. Глухо как в могиле, понимаешь?
Сидоров настаивал, что регулярно – не каждую неделю, но через одну – созванивается с подругой в городе.
– С Наташей, – в ответ на мой скептический взгляд уточнил он, махнув рукой на Марью. – Чуть моложе этой.
Позднее Петров пытался меня убедить, что у старика Сидорова не все дома. Но я лишь пожала плечами. Уж чья бы корова мычала, но только не Петрова.
Я сижу на скамейке перед домом, мимо меня, опираясь на палку, шаркает Сидоров. Выглядит он уже не очень. Сделав несколько шагов, он разворачивается и с трудом бредет назад. Нависает надо мной, трясясь всем телом. Будь у него больше зубов, они бы стучали. Затем он спрашивает, почему я не приглашаю его войти.
Так что я приглашаю его войти. Комната у меня, если забыть о паутине, прибранная и опрятная, гости могут заходить в любое время, я готова. Правда, визита Сидорова я не ожидала. Он опускается на стул, пристраивает палку между колен, а руки кладет на столешницу. Я ставлю чайник.
Он одет в старые костюмные брюки серого цвета, заношенные, но чистые. Ноги у него костлявые, борода жесткая и косматая.
– Дуня, – говорит он, – я это серьезно.
– Что ты серьезно?
– Сейчас скажу.
Я даю ему время. Чайник свистит, я кладу согнутые стебли мяты в два стакана и заливаю горячей водой. Свой стакан оставляю, чтобы немного остыл. Сидоров тут же отхлебывает чай и требует сахару. Достаю из серванта сахарницу. Она старая, рафинад раскрошился. Я пью пустой чай, потому что от чистого сахара становятся жадными и беспокойными. Сидоров опускает в стакан два кусочка и пытается размешать чай. Стебли мяты затрудняют задачу.
– Я тебе вот что скажу, – предупреждает меня Сидоров.
– Я вся внимание.
– Ты женщина.
– Верно.
– А я мужчина.
– Как скажешь.
– Давай поженимся, Дуня.
Я кашляю, поперхнувшись чаем с мятой, на глазах выступают слезы. Сидоров наблюдает за моим приступом сочувственно. Я достаю носовой платок и вытираю лицо, он списывает это на то, что я тронута.
Сидоров прокашливается.
– Ты только не подумай ничего дурного. Ты мне нравишься.
– Ты мне тоже нравишься, – машинально отвечаю я. – Но…
– Значит, решено, – говорит Сидоров.
Он встает, собираясь уходить. Я теряю дар речи. Затем прихожу в себя и нагоняю его в дверях.
– Ты куда собрался?
– За вещами.
– Я же не сказала «да».
Он разворачивается и смотрит на меня, голубые глаза выглядят почти бесцветными, как летнее небо над селом.
– А что же ты тогда сказала?
Я со смехом усаживаю его обратно на стул и сую в руку стакан с чаем.
– Не хочу я замуж, Сидоров. Ни за кого. Никогда больше.
На тыльной стороне ладони, там, где большой палец переходит в кисть, у меня маленькая поплывшая татуировка, которую я наколола иголкой с чернилами в пятнадцать лет. И именно сейчас она начинает зудеть. Теперь она больше похожа на мушиный помет, чем на букву.
– А почему нет? – В его старческих глазах стоит детское изумление.
– Я сюда не замуж выходить приехала.
Сидоров обиженно фыркает. Потом он вновь с трудом поднимается.
– Ты подумай хорошенько. Я бы мог починить тебе забор.
– Но почему именно сейчас?
– Потому что мы не молодеем.
– Я думала, у тебя в городе есть подруга.
Он снова фыркает и отмахивается. Его уход не остановить. Я провожаю Сидорова до дверей и наблюдаю, как он бредет по улице, поднимая палкой белые клубы пыли. Налетает ветер, и рубашка Сидорова пузырится на спине.
Я знаю его всю жизнь. Сидоров – единственный человек помимо меня, кто до аварии жил в Черново. Когда я была девчонкой, он уже был взрослым мужчиной с семьей, тогда на голову выше меня. После аварии я потеряла его из виду. О моем возвращении в Черново он, видимо, прочел в газете. В любом случае он вернулся вторым, и я никогда не спрашивала, что стало с его шумливой женой и двумя сыновьями.
Я прекрасно понимаю, что навело его на мысли о женитьбе. Он мужчина – и стирает свои вещи, уже когда они встают колом от грязи. Стирает в тазу хозяйственным мылом и, не прополоскав, вывешивает на веревку в огороде. Питается он дважды в день овсяными хлопьями, которые размачивает разведенным пастеризованным молоком, если оно есть, а если нет, то колодезной водой. По праздникам угощается кукурузными хлопьями в сахаре или яркими колечками с фруктовым ароматом из больших упаковок с иностранными надписями. Овощи у него гниют, потому что он, хоть и отличный садовод, не умеет готовить. Я же каждый день свежее готовлю, и огород мой процветает.
Я уже месяц не была в Малышах. Будь моя воля, и сейчас бы не поехала. Но запасы израсходованы, надо купить растительное и сливочное масло, манную крупу и макароны в виде букв. Накануне я достала из сарая сумку на колесиках и почистила ее от паутины. Пауки работают быстро, надо нам брать с них пример. Я сразу вспомнила биолога и то, как он аккуратно снимал паутину пинцетом и складывал в контейнеры. Я в этих паутинах ничего особенного не вижу. Они серебристые и липкие.
Спрашиваю у Марьи, что ей привезти из города, потом спрашиваю у Петрова, подумываю спросить и Сидорова, но бросаю эту затею. Гавриловых я не спрашиваю. Леночка на мой стук не отвечает. Марья просит новые журналы, пряжу для вязания и кучу таблеток, в том числе от запора. Пряжу я ей не повезу. У нее в шкафу гора дырявых шерстяных свитеров, которые она может распустить. Сумка у меня и так будет тяжелая.
Петров пожелал получить от меня добрую весть.
– Хватит шутки шутить, – говорю я. – Могу привезти тебе меда.
– Не хочу я никакого меда, – отвечает Петров. – Я мед не ем, потому что он из пчелиной рвоты. Привези мне добрую весть.
И вот так он всегда.
Я встаю до пяти утра. Дух Марьиного петуха сидит на заборе и смотрит на меня укоризненно, но, по крайней мере, помалкивает. Я машу ему рукой и начинаю готовиться к поездке в город. С тех пор как у меня появились туристические сандалии, мне не нужно мазать ноги кремом для долгих марш-бросков, вот какая удобная обувь. Надеваю свежую блузку и старую юбку, которая сидит чуть свободно: видимо, я схуднула. Достаю деньги из-под стопки белья в шифоньере и кладу в кошелек, а кошелек прячу в бюстгальтер. Список покупок мне составлять не надо, у меня все в голове. Я режу свежий огурец с огорода и кладу в пластиковую баночку, в которой Ирина год назад прислала мне скрепки. Не знаю, зачем мне офисные скрепки, но баночка практичная. Огурец я не солю, чтобы по дороге он не дал сок. От хлеба, который я пеку сама, осталась пара ломтиков, и я высушила их на солнце. Беру сухари с собой. Еда, которую продают в городе, мне на пользу не идет.
