Чёрный ручей. Рассказ

Размер шрифта:   13

© Олег Харит, 2025

ISBN 978-5-0068-5913-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Отказ от ответственности

Настоящий текст является художественным вымыслом. Все персонажи, события, организации и места описаны в воображаемом ключе. Любые совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, а также с конкретными ситуациями случайны и непреднамеренны.

В произведении присутствуют сцены психологического и физического насилия, детской травмы, сексуализированных эпизодов, а также описания убийств, агрессии и нарушений психики. Текст может вызвать сильный эмоциональный отклик, чувства тревоги, страха, отвращения или воспоминания о личном травматичном опыте. Он не предназначен для лиц младше 18 лет.

Автор не оправдывает и не романтизирует насилие, жестокость, преступления, манипуляции и любую форму жестокого обращения. Внутренний мир персонажа, его мысли и поступки показаны как литературное исследование разрушенных границ, травмы и деградации личности, а не как пример для подражания или руководство к действию.

Описанное в тексте не является профессиональной рекомендацией в сфере психологии, психиатрии, юриспруденции или социальной работы и не может рассматриваться как замена обращению к специалистам. Если вы узнаете в некоторых ситуациях собственный опыт, сталкиваетесь с насилием или испытываете навязчивые мысли о причинении вреда себе или другим, важно обратиться за помощью к квалифицированным специалистам, службам поддержки или кризисным центрам в вашей стране.

Читатель принимает на себя полную ответственность за решение продолжить знакомство с текстом, а также за возможные эмоциональные последствия прочтения.

ГЛАВА I. ДЕТСТВО – ПЕРВОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ

Когда я пытаюсь вспомнить своё детство, в голове возникает странная, беспокойная картина: тёмные комнаты, длинные тени на стенах и холодная, вымершая тишина. Никто не кричал, не жаловался, не плакал – а если и плакали, то где-то внутри, беззвучно. Мой отец не был алкоголиком; он был умным, ухоженным человеком, о котором говорили «воспитанный» или «солидный». Но под этой внешней оболочкой скрывался тотальный холод и отсутствие сострадания. Присутствие его было жёстким и давило на всех вокруг – включая меня, маленького мальчика, который лишь начинал познавать этот мир. Моя мать, казалось, вовсе не жила в нашем доме, а существовала в каком-то параллельном пространстве, куда не проникали ни мои чувства, ни страх перед отцом.

Отец всегда умел подавать себя: безупречно выглаженная рубашка, аккуратно уложенные назад волосы, спокойный, уверенный взгяд. На людях он был приятен, мил, называл меня «мой мальчик» и похлопывал по плечу, словно изображая идеального отца. Но когда гости уходили, в доме начиналась другая жизнь. Казалось, он всё время пытался проверить, насколько глубоко может внедрить в нас свою волю. Любое моё слово, жест или даже мимолётный взгляд должны были соответствовать его представлениям о порядке и правильности. Если я вдруг позволял себе отвести глаза, сказать что-то неподобающе громко или задать ему «неуместный» вопрос – в отцовском взгляде тут же вспыхивала ледяная досада, и он без лишней эмоциональности разъяснял, как я ошибся.

Вечерами, когда мы оставались втроём – отец, мать и я – в гостиной воцарялась такая тишина, что было слышно, как часовая стрелка с сухим тиканьем отсчитывает каждую секунду. Отец мог разложить перед собой бумаги и, поглядывая на меня поверх листов, внезапно задать вопрос: «А почему ты так смотришь?» И неважно, что я не смотрел никак особенно – для него любое выражение лица становилось поводом уличить меня в «неправильном» поведении. Порой он заводил надменно-«учебные» монологи о том, как важно управлять эмоциями, не давать волю чувствам и подчинять окружающих своей логике. Он говорил о жизни как о войне умов, где нет места слабости.

Я не понимал тогда всей сути его слов, но чувствовал нарастающий страх. И этот страх был не перед криком или физической расправой – отец почти не повышал голоса и уж тем более не поднимал руку. Куда страшнее была его способность одним-единственным холодным замечанием заставить меня застыть от ужаса. Иногда мне казалось, что он видит меня насквозь, замечая каждую деталь моих чувств, но не испытывая при этом никакого сострадания. Его бесстрастное присутствие убивало во мне детскую спонтанность, заставляя постоянно напряжённо следить за своими словами и движениями.

Мне было шесть, когда я впервые понял, что моя мать – не «пространство безопасности», а лишь ещё один заложник его воли. Она всегда соглашалась с ним, всегда поддакивала на его замечания, никогда не защищала меня, она знала – любое сопротивление бессмысленно. В её глазах жила глубокая безысходная тоска, и за этим взглядом я чувствовал: она глубоко подавлена, почти выжжена изнутри. Когда я начинал плакать или пытался приласкаться к ней, она отвечала не злобой, но пустотой. Отстраняла меня лёгким движением руки, словно говоря: «Отстань… Всё равно не поможет». Я часто думал: «Почему мать не обнимет меня, не успокоит?» Но если однажды и пробовал задать такой вопрос вслух, то натыкался на её неподвижный, безучастный взгляд и молчание, громче крика.

Таково было моё детство дома: без криков и побоев, но с вечным чувством, что я живу на кончике ножа, и любое неверное движение может лишить меня последней капли уверенности в себе. Отец регулярно внушал мне, что слабость – это позор, что эмоции – пустая трата сил, и что нужно научиться думать, а не чувствовать. В итоге я внутренне замыкался, старался быть тише воды, ниже травы, жить так, чтобы не отсвечивать, не привлекать к себе внимания.

Когда мне исполнилось девять, мать неожиданно предложила отправить меня в летний лагерь. Сказала, что там я могу «развеяться, завести новых друзей» и прочие стандартные фразы. Но в её голосе, обычно безжизненном, звучало странное облегчение. То ли она надеялась, что отец перестанет изводить меня своими холодными приказами, то ли хотела хоть на время отвязаться от ещё одной «проблемы» – от меня, растущего в чужой для неё среде. Отец не возражал. Наверное, считал, что любые условия, где меня заставят приспособиться к новой обстановке, только пойдут на пользу «моему развитию».

Так я оказался в большом пансионате под названием «Радужный берег». За ярким названием прятались обшарпанные корпуса, пропитанные запахом старой мебели и еды из общественной столовой. А ещё – шумные отряды детей, которые носились по территории, смеялись, баловались, кричали, ругались, дрались и снова играли. И всё это было мне одинаково чужим и пугающим. Мне не хватало навыка общаться со сверстниками, и каждое столкновение с их непосредственностью казалось мне испытанием.

Но главным испытанием стал повар, которого звали дядя Стас. Высокий, широкоплечий, он всегда шутил с вожатыми, громко смеялся над их подколами, а его голос звучал так, словно каждая фраза была наигранным спектаклем. Мне он почему-то сразу не понравился: в его взгляде я видел некую насмешливую жёсткость, скрытую за улыбкой. Он тоже, как и мой отец, любил поддевать людей, смотрел свысока на тех, кто казался слабее.

Сперва я старался избегать с ним пересечений – быстро брал еду в столовой и нёсся прочь. Но однажды я заболел: меня знобило, болело горло, и вожатая сказала, что нужно сходить к медсестре. Почему-то дядя Стас решил проводить меня. Я не посмел возразить. Он вёл меня коридорами, из которых большинство детей уже расходились по комнатам. В какой-то момент сказал, что нам надо зайти «проветриться» на кухню, чтобы взять из холодильника холодный напиток, а уж потом отправляться к медсестре. И как только мы вошли в полутёмное помещение, пропахшее прелыми овощами и прогорклым жиром, он закрыл за собой дверь и загородил выход.

Дальше воспоминания встают обрывками, как рваная плёнка. Я вижу его улыбку: неприятно-растянутую, спокойную и хищную. Слышу его шёпот: «Сиди тихо, не шуми. Сейчас я покажу, как…» – и в этот момент вся моя сущность сжалась в точку. Я до сих пор не могу сказать, что точно со мной произошло: мозг словно вытащил вилку из розетки памяти. Всё последующее за считанные секунды потеряло для меня чёткость, превратилось в странный тяжёлый сон.

Когда я очнулся, словно вынырнув из темной воды, я обнаружил, что сжимаюсь в тесном углу подсобки под мешками с мукой. Там было пыльно, тошнотворно, меня трясло. Казалось, прошло несколько часов, хотя, может быть, минуло и всего несколько минут. Я вылез наружу, побрёл шатаясь, пытаясь унять дрожь, и вышел к крыльцу у столовой, где на меня наткнулись двое вожатых. Их глаза расширились при виде меня: растрёпанного, испуганного, не могущего толком говорить. Но они не задали мне ни одного прямого вопроса. Спросили лишь, что я делал один в закрытой столовой. Я пробормотал что-то невнятное о том, что искал воду, и они больше не стали настаивать. Возможно, им проще было сделать вид, что ничего не произошло.

Следующую неделю я провёл, как в полузабытьи. Я старался не пересекаться ни с дядей Стасом, ни с кем-либо из персонала. Увидев его издалека, я тут же скрывался, чувствуя, как внутри вспыхивает стыд и омерзение. Я не понимал, почему мне стыдно – ведь я был лишь жертвой. Но в моём сознании уже тогда начали формироваться механизмы самозащиты: «Спрячься. Заткнись. Забудь». Мне казалось, что, если б я хотя бы попытался рассказать о произошедшем, меня бы никто не услышал, не понял или, что ещё хуже, осудил. Я чувствовал себя грязным, сломанным, ничтожным.

Иногда во сне я вдруг видел своего отца, чьи глаза холодно смотрели на меня, – словно говорили: «Смотри, чего ты добился со своей слабостью». И тогда я просыпался в холодном поту, убеждённый, что оказался виноват перед ним, что моё тело и разум теперь принадлежат кому-то другому. Наверное, это и был тот самый момент, когда внутри меня что-то окончательно надломилось. Я научился выключать память, и игнорировать реальность, когда она становилась невыносимой.

После лагеря я вернулся домой другим человеком. Не в том смысле, что внешне переменился или стал разговаривать иначе. Скорее, во мне появился вечный, не проходящий мороз. Отец, конечно, видел, что я веду себя ещё более замкнуто, чем прежде, но не замечал иного: любое проявление отчуждённости он воспринимал как «естественный процесс моего взросления», а если и видел что-то, то сухо говорил: «Прекращай ныть, учись быть сильным». Мать, кажется, и вовсе не обратила внимания. Она всегда смотрела сквозь меня, словно через пустую стену.

В школе надо мной зачастую посмеивались сверстники. Это был не откровенный буллинг: я не был настолько заметным, чтобы стать мишенью, – но, так или иначе, я казался им «странным», «чудиком». Я не умел разговаривать на их темы, не интересовался компьютерными играми, почти не смеялся над их шутками. Скорее, я всё время ждал подвоха. Любая резкая реплика или толчок в коридоре пробуждали во мне паническую волну, и я автоматически отключался: переставал понимать, кто я и где нахожусь. Даже мои учителя иногда спрашивали, почему я смотрю на них стеклянным взглядом, словно не слышу сказанных мне слов. Я не умел ответить на это. Сам не понимал, что со мной происходит.

На одном из занятий классная руководительница заметила, что я выгляжу слишком бледным и постоянно замираю. Она направила меня к школьному психологу, женщине средних лет со строгими, но не злыми глазами. Я просидел у неё на приёме минут двадцать. Она пыталась разговорить меня, спросила моё имя, как мне учится, кто у меня родители. Вроде всё шло терпимо, пока она не задала простой вопрос:

– Скажи, а по какому адресу ты живёшь?

И тут в моей голове, словно кто-то щёлкнул выключателем. Я знаю свой адрес. Конечно, я могу повторить его механически. Но в ту секунду мое сознание, переполненное тревогой, схлопнулось. Я смотрел на её лицо и не мог произнести ни слова. А главное – я действительно не помнил. Словно у меня изъяли этот кусок знания, лишив доступа. Я сидел и понимал, что она ждёт ответа, а я не могу родить из себя ни цифры, ни названия улицы.

– Я… не помню, – еле выдавил я, и в этот миг почувствовал, как внутри всё сжимается, будто меня поймали на каком-то чудовищном преступлении. Сердце застучало так, что чуть не выскочило из груди. Казалось, весь кабинет с его серыми стенами сужается и давит на меня.

Психолог попыталась меня успокоить, попросила глубоко дышать, сказала, что такое бывает на фоне стресса. Но я лишь выбежал прочь, почти сбежал с приёма, чувствуя, как по спине стекает холодный пот. Я уже тогда начал догадываться: со мной творится что-то недоброе. В моей голове существуют пространства, куда мне самому нет доступа. И когда я пытаюсь туда проникнуть, в ответ получаю лишь панический ужас и забывчивость.

С тех пор я привык жить, стараясь не думать о собственном «неправильном» устройстве. Я цеплялся за любую возможность занять себя чем-то – чтением, рисованием, фантазированием – лишь бы не погружаться в воспоминания. Но чем дольше я всё это вытеснял, тем отчётливее ощущал: внутри меня есть некая пустота, которую кто-то медленно, но верно заполняет. Будто во мне поселилась тень, способная при необходимости затмить всё моё сознание.

Иногда я вдруг ловил себя на том, что не помню последних двух-трёх часов. Я мог куда-то пойти, о чём-то говорить, а потом «проснуться» и понять: время прошло, но я не осознавал себя. Сверстники в школе шутили, что я – «зомби» или «лунатик». Они ничего не знали о том, какой хаос творился в моей голове. Да и откуда им было знать? У каждого своя жизнь, свои проблемы. А моя проблема была со мной, и она становилась всё более неотделимой частью меня.

Теперь, спустя годы, я вижу, что эти первые провалы в памяти были сигналом о том, что ребёнок, которым я должен был быть, постепенно испаряется. На его место шаг за шагом заходила некая другая сущность – может быть, более сильная, более злая, которая брала на себя удары реальности, пока я (та детская часть меня) уходил в небытие. Ведь отец учил меня «думать, а не чувствовать»; дядя Стас явил мне, что мир может в любой момент напасть на меня, если я проявлю малейшую слабость. Наверное, эта новая сущность была логичным ответом на удушающую атмосферу, в которой я рос.

Никто из домашних не замечал моих изменений. Отец к тому времени почти перестал уделять мне явное внимание, обратившись к своим делам. Мать, похоже, погрузилась в собственную апатию. Я понял, что не могу рассчитывать на них, на эту семью. И я замкнулся окончательно, перестав с кем-либо делиться мыслями. Я даже не мог подумать, что стоит обратиться за помощью – ведь с самого начала мне внушали, что слабость непозволительна, а жаловаться не имеет смысла.

Так я обитал в густом полумраке своей души, наблюдая, как в нём формируется нечто чуждое, холодное, но по-своему спасающее меня от боли. Я ещё не знал, что со временем эта тень, зародившаяся во мне в детстве, начнёт диктовать свои правила, поглощая остатки прежнего «я». И я не осознавал, сколько ещё судьбоносных встреч и ужасных событий предстоит пережить, прежде чем я перестану вообще понимать, кто же я на самом деле.

В тот период я научился самому эффективному, что могло защитить меня от постоянной внутренней боли, – исчезать. Было ли это актом самосохранения или первой ступенькой на пути к чему-то страшному – тогда я не размышлял. Я просто исчезал. Часами мог сидеть в углу двора, среди старых качелей и ржавой песочницы, глядя в пустоту. Мог не замечать пролёта времени, когда меня звали обедать или идти на занятия. И всё, что оставалось после этих «пропаж», – неуклюжее осознание того, что внутри меня образовался бездонный колодец, готовый принять всё, что я не хотел видеть.

Я даже не подозревал, что судьба уже готовит мне новые удары, которые раз за разом будут напоминать о том, как страшен мир и как опасно быть слабым. Но, несмотря на мою упрямую отрешённость, часть меня всё ещё надеялась: «Может быть, что-то изменится?» Эта детская наивность не давала мне окончательно сойти в тьму. Пока что…

ГЛАВА II. ПОДРОСТКОВЫЙ ВОЗРАСТ – ФОРМИРОВАНИЕ ТРЕЩИНЫ

Когда я перешёл из начальных классов в среднюю школу, мое внутреннее состояние уже напоминало затаившуюся пропасть. Я научился «выключаться», когда мир вокруг меня становился слишком невыносимым. Заметив, что моя память и сознание иногда проваливаются в черную дыру, я втайне радовался этому «спасению»: ведь так можно было не думать ни об отцовском холодном прицеле в мою душу, ни о безучастности матери, ни о воспоминаниях о дяде Стасе в лагере. Но именно в эти годы, когда организм и психика подростка ломаются и перестраиваются, моя «тьма» начала приобретать очертания чего-то гораздо более глубокого, чем просто бегство от реальности.

В седьмом классе я столкнулся с классической для подростков проблемой – внешние конфликты со сверстниками. Но в моём случае они были каким-то особенно болезненным триггером. Каждый раз, когда кто-то дёргал меня за рюкзак или толкал в коридоре, крича: «Эй, странный, смотри, куда идёшь!» – мне хотелось сжаться в комок и исчезнуть. Однажды одноклассник по прозвищу Рыжий прижал меня к стене за школьным спортзалом, потребовал деньги на чипсы и назвал «тряпкой».

Раньше я бы молча терпел, позволив ему стянуть из моего кармана мелочь и уйти. Но в тот день внутри меня что-то колыхнулось. Возникло странное ощущение, меня уже нет, а моё место занимает другая сила, холодная и чёткая. Едва вспыхнув, оно тут же пропало. Я похолодел и смутился, а Рыжий продолжал орать, он хотел спровоцировать меня на драку. Не дождавшись сопротивления, он хмыкнул и отпустил меня. Я машинально кивнул, извиняясь, и ушёл. Но остаток дня меня преследовало странное чувство… там, за школьным спортзалом, я мог сделать нечто жёсткое. Предо мной на секунду промелькнула картинка, как я сжимаю его шею, как он валится на бетон, как его глаза расширяются от ужаса… И это видение не вызвало у меня ни отвращения, ни страха – лишь интерес. И мне нравилось смотреть как он исчезал.

Такое же смутное влечение к насилию возникало и дома, когда отец прохаживался по гостиной, монотонно приказывая мне почистить обувь или убрать крошки со стола, а затем начинал рассуждать о «правильном воспитании», о том, что люди делятся на хищников и жертв. Он любил говорить: «Научись контролировать себя, если хочешь контролировать других. Тот, кто не видит своих чувств, может управлять чужими». Иногда я ловил себя на том, что слушаю его изречения почти с жадностью. Он презирал жалость и слабость, и утверждал, что в мире побеждает тот, кто умеет «не колебаться».

Долгие годы я боялся этого отцовского взгляда, но теперь во мне появилась двойственная реакция: часть меня продолжала испытывать парализующий ужас от его холодной уверенности, другая же часть… начинала признавать, что возможно, он прав. «Слабого топчут, – шептал мне голос внутри, – а сильный всегда будет диктовать правила». Но тогда я ещё не осознавал, насколько глубоко эти идеи проникли в мой юный мозг.

В тот год я часто оставался наедине с собой после уроков. Отец поздно приходил с работы (или дел?), мать бесцельно бродила по дому. Я почти не виделся с одноклассниками вне школы. Как-то раз, возвращаясь домой по просёлочной дороге (я тогда жил в частном секторе), я заметил бродячую собаку. Она была исхудавшая и трусливая, но в глазах её мелькнуло нечто доверчивое, когда я протянул руку. Собака вильнула хвостом и приблизилась.

И вот тут во мне возникло острое, мучительное желание: сделать ей больно. Я не мог понять, почему. Может, мне хотелось проверить, каково это – быть в роли, где я решаю чью-то судьбу. Как отец говорил: «Кто не колеблется, тот сильнее». И я неосознанно хотел испытать себя на жестокость. По крайней мере, сейчас я пытаюсь объяснить то, что тогда произошло, потому что прямо в тот миг я не думал вообще: я схватил палку, ударил собаку по боку, раз, другой… Она взвизгнула, отскочила, а я почувствовал, как сердце колотится в бешеном ритме. Но что самое страшное – я не испытал раскаяния. Скорее, я испытал прилив какого-то странного облегчения. Словно вся моя накопленная обида на этот мир, на отца, на себя выплеснулась вместе с ударами.

Собака убежала, оставив меня стоять посреди дорожной пыли, тяжело дышащего и дрожащего от переизбытка адреналина. Я посмотрел на свою руку, сжимающую палку, словно видел её впервые. Мне стало страшно не от того, что я причинил боль живому существу, а от того, что мне это понравилось. «Что со мной не так?» – мелькнуло у меня в голове. Но сразу же другая мысль оправдывала: «Все меня толкают, все меня унижают… почему я не могу выбросить из себя эту боль?» Я выбросил палку и с трудом побрёл домой, пугаясь и себя, и того необычайно ясного состояния, которое охватило меня на миг во время удара.

Вечером я почти не думал об этом, заглушая воспоминания однообразным просиживанием перед компьютером. Но внутри я чувствовал: случилось что-то важное, какой-то шаг, отделяющий меня от прежнего «я», которого всегда подавляли.

Вскоре после того случая я стал замечать, что «выпадаю» из реальности чаще. Причём если раньше мне казалось, что это просто блокировка памяти, то теперь во время этих «провалов» у меня появлялось ощущение, что кто-то другой внутри меня бодрствует, пока я «сплю». Это напоминало двоение – я знал, что физически нахожусь в одном месте, но мысли уносились куда-то, в иной мир, где действовал некий другой «я».

Впервые я отчётливо ощутил это в школе, на уроке математики. Учитель вызвал меня к доске, попросил решить задачу. Я был уверен, что ничего не знаю и сейчас получу очередную двойку. Но вдруг почувствовал, как сердце бьётся ровно и неспешно, а в голове возникает голос: «Не бойся. Ты можешь контролировать ситуацию». Я взял мел и совершенно машинально начал выводить формулы на доске, как если бы кто-то руководил моей рукой. Класс притих, а учитель с удивлением спросил: «Ты что, занимался дополнительно? У тебя всё верно».

После урока я сел за парту, пытаясь осознать, как вообще смог решить то, над чем ломал голову целый месяц. Но памяти об этом процессе у меня почти не осталось: я буквально выпал на время решения задачи, а вернулся, когда всё было закончено. Тогда же я ощутил странное удовлетворение, словно внутри меня есть более мощная, рациональная личность, умеющая делать то, чего не умею я. И мне стало и любопытно, и страшно.

Продолжить чтение