Обречённость
Выражаю глубокую благодарность ветерану XV-го казачьего корпуса – Герберту Михнеру,
уряднику 5-го Донского полка Юрию Болоцкову,
Зигхарду фон Паннвицу, детям и внукам Ивана Никитича Кононова, ветерану 5-го гвардейского Донского корпуса полковнику в отставке МихаилуШибанову, российскому историку Сергею Дробязко, а также всем казакам, оказавшим помощь в написании этой книги.
Сергей Герман ОБРЕЧЕННОСТЬ
"Я считаю, что эти люди, будучи врагами СССР, врагами страны, в которой я родился и вырос, все же воевали за свою правду, за свою
Россию! Это была их вера, и она достойна уважения".
Часть первая
Февральская революция 1917 года и отречение Самодержца от престола ознаменовали конец единоначалия Донского войскового Круга, привели к расколу в казачьей среде. Октябрьский переворот, учиненный большевиками добавил смутных настроений в армейские части.
Фронт разваливался, никакой дисциплины уже не было. Офицеры гибли и от вражеского оружия, но более всего от зверских и бессмысленных самосудов, от рук бывших подчиненных. Солдаты безумствовали, срывали с офицеров погоны, пьянствовали, грабили и прихватив оружие бежали с позиций, чтобы успеть принять участие в разделе помещичьей земли.
Большевистское правительство прекратило военные действия против Германии и распустило армию по домам.
На Дон пришла поздняя стылая осень. Становились короче дни, длиннее ночи. По утрам стелился молочный туман и зависал над Доном влажным одеялом. По блеклому небу ползли темные тучи. Накрапывал холодный косой дождь. Задул резкий, пронизывающий ветер.
Пересекая быстрину к берегу двигался баркас. Прохор Косоногов налегал на весла. Он вместе с внуком Мишуткой рыбалил на зорьке. Но поклевка была слабой. Рыба уже ушла на илистое дно, в подводные ямы и бровки, затаилась в самых тихих местах. Баркас, беззвучно раздвинул камыши. Ударился носом о мягкую землю. Покачиваясь на волне, развернулся к берегу боком.
Внук Мишутка за продетый сквозь жабры тальниковый прут поднял со дна лодки золотисто- красного сазана, покрытого блестящей чешуей.
Дед и внук, гордые от сознания, что несут добычу, пошли домой. Увидели у ворот соседского куреня соседа Степана Чекунова.
Два года назад Степана мобилизовали на фронт. Тугой воротник шинели теснил ему бурую жилистую шею. Сказал дрогнувшим голосом:
– Доброго здоровья Прохор.
– И тебе не хворать. Возвернулся стал быть, атаманец?
Степан остановился. Достал кисет, развязал его заскорузлыми пальцами.
– Вернулся сосед. Как тут у вас? Моя-то блюла
себя?
Прохор затянулся, выпустил облако ароматного дыма.
– Табачок-то заграничный, сладкий. Ты не сумлевайся.
Бабочка твоя жила в строгости. Так что беги домой, обрадуй жонку.
Казак подхватился, затоптал окурок. Быстрыми шагами зашагал к воротам собственного куреня.
Возвращались с фронта и другие казаки. Уставшие от войны они не хотели драться с ни с немцами, ни с большевиками и без сопротивления сдавали оружие по требованию небольших красных отрядов, стоявших заслонами на железнодорожных путях, ведущих в Донскую область.
Вернувшиеся на Дон фронтовики расходились по станицам и хуторам, прощались с офицерами, со своими полчанами. Отравившись дурманом большевистской пропаганды фронтовики беспечно лузгали семечки на крылечках своих куреней, весьма довольные тем, что не приходится больше тянуть надоевшую ратную лямку.
Не желающие проливать «братской» крови обманутые казаки и не думали о том, что совсем скоро умоются они кровавыми слезами и будут горько рыдать над изничтоженными советской властью семьями, над разграбленными, сожженными куренями, над собственными загубленными судьбами.
А пока, вечерами собирались у кого-нибудь в курене, играли в подкидного, чинили сбрую и утварь, дымили самосадом, отъедались на домашних харчах.
Степан Чекунов, в накинутой на плечи шинели на вопрос о том, как там на войне? Не спеша рассказывал:
– Одно название, что война. А на самом деле, окопы, грязь, дожжит кажный день. День мокнем, ночь дрожим. С утра популяли по окопам и опять сидим… мокнем. Правильно сделали эти большаки, что войну прикончили.
Собеседники – старик сосед и его сын, молодой, еще не служивший казак молча слушали.
Хозяин куреня, тоже фронтовик, батареец, дымя самосадом чинил сеть. Сосед с интересом спрашивал.
– А энти, большаки, стал быть, счас вместо царя? Что
ж они думают?
Степан отвечал со знанием дела.
– Теперича, все! Войне конец. Старик возмутился:
– Как это конец? А если германец к нам придет? Фронтовики в один голос осадили соседа:
– Нам войны хватило! А ты можешь идти воявать. И
сына с собой прихвати. А мы дома посидим.
Все же, часть офицеров, помнившие о сорванных погонах и пережитых унижениях, были уверены, что перемирие будет недолгим.
– Погодьте трохи, станишники. Не на долго расстаемся. Скоро вас так запрягут, что сами нас на подмогу покличите!
После того как покончил с собой генерал Каледин, началась агония города. Иногородняя дума, к которой перешла власть, решила сдаться и ждала большевиков с хлебом-солью.
Казаки же решили защищать город.
В феврале 1918 года они собрались на круг, который потом назвали «назаровским». Казачьи делегаты, собравшиеся в здании Новочеркасского станичного правления, утвердили на посту Донского атамана бывшего Походного атамана генерал-майора Анатолия Назарова.
Председательствующий на кругу войсковой старшина Волошинов объявил:
– Господа!
Предоставим словоДонскомуатаману. Зал дрогнул от взрыва аплодисментов.
И тут с шумом отворились двери. В зал вошел бывший есаул Николай Голубов, переметнувшийся на сторону красных. За его спиной маячили солдаты с красными лентами на смушковых папахах, перепоясанные пулеметными лентами матросы. В кармане полушубка Голубова – браунинг на боевом взводе.
– В Poccии произошла великая социальная революция, а вы тут штаны просиживаете! – крикнул он громким хозяйским голосом. – А ну встать!
Делегаты встали. Остались сидеть лишь атаман Назаров и Евгений Волошинов.
– Не орать здесь!– сказал Назаров холодным ровным тоном.
– Кто вы?
– Я, Голубов, командир отряда революционных бойцов. Выполняю распоряжения Донского казачьего комитета! – закричал Голубов, и сунул руку в карман полушубка.
Назарову показалось, что стоящий перед ним человек – пьян.
– Нет на Дону такой властгосподин командирреволюционного отряда.
Земли Дона подчиняются решениям войскового круга и атамана.
Голубов стоял лицом к донскому атаману в своей лохматой папахе, полушубке без погон, перетянутом ремнями портупеи. Еще никогда Голубов не ощущал в себе такой страшной силы и ярости. Даже самому стало немного страшно от этого ощущения.
От слов атамана Голубова перекосило, он побледнел. Крикнул:
– Арестовать!
С атамана Назарова сорвали генеральские погоны, отняли шашку, ударили в лицо. Тут же стали крутить руки и Волошинову.
Арестованных отвели на гауптвахту. Прошла первая ночь. Утром затопали сапоги, захлопали тяжелые двери камер. Матросы и красногвардейцы все вели и вели новых арестованных. Привели архиерея Митрофания, генералов Усачева, Груднева, Исаева, полковников Ротта и Грузинова, десятки офицеров – войсковых старшин, есаулов, хорунжих.
В камере было холодно. Через разбитое стекло задувал холодный ветер. Назаров сидел в углу молча. Он не мог даже говорить, настолько велика была степень его потрясения. Полковник Ротт курил, стоя у решетчатого окна. Напрягая мышцы шеи, выталкивал изо рта колечки дыма. Хмыкнул:
– Нет! Ну, какой же мерзавец этот Голубов!– загасив окурок о подошву и шлепнув ладонями по голенищам сапог, изумленно покрутил головой.
– Вы же помните, господа, как на парадном смотре он подобрал с земли и поцеловал окурок, брошенный государем! А сейчас он, видите ли, командир революционного отряда!
– Вы отчасти правы, господин полковник,– подал голос Волошинов.
– Я знал Голубова еще с Японской. На фронте он настоящим героем был.
Более пятнадцати раз ранен. В полку слыл в полку первым разведчиком и первым же скандалистом. Начальство его чинами обнесло, вот он, обидевшись, и зачал с Подтелковым кашу варить. Про таких как Голубов говорят: на войне – герой, вне войны – преступник.
Остальные офицеры молчали, их сердца терзали неопределенность, страх, безнадежность.
На ночь Назаров устроился рядом с apxиepeeм, дряхлым и немощным. Укрыл его своей генеральской шинелью. В темной и тесной камере был слышен храп, густой, трудный, с присвистами, с клокотанием. Назарову не спалось. Он долго слушал в ночи храп и тревожное бормотание спящих людей.
Изредка его вызывали на допрос. Чернявый следователь в круглых очках допрашивал его без особого усердия, нехотя, будто для проформы. Что-то чиркал у себя на листочках. Уходил не прощаясь.
Однажды в полночь в коридоре затопали сапоги, загремели винтовки.
Из камер вывели семерых: атамана Назарова, Волошинова, генералов Усачева, Груднева, Исаева, полковника Ротта и войскового старшину Тарарина.
В темном коридоре у стен жался полувзвод красногвардейцев. Старшим – матрос с рябоватым лицом. На груди, крест-накрест, пулеметные ленты, на поясе – маузер.
Загребая кривоватыми ногами в брюках-клеш, балтиец подметал заплеванный пол.
– Куда нас?
– Куда… Куда. В штаб Духонина! – хохотнул один из красногвардейцев. Старший оборвал:
– Не мели чего не попадя. В тюрьму вас переводят. Пошевеливайтесь!
Вроде не обманул матросик. Повели той дорогой, что вела к тюрьме. Подмораживало. Под сапогами сильно хрустел ледковатый снежок. Прошли последний домик на окраине и вдруг свернули с тропинки, что вела к тюрьме. Впереди лежал ростовский тракт.
Послышалась команда.
– Стой!
За спиной клацнули затворы.
– Раздевайтесь!
Генерала Назарова словно что-то толкнуло в сердце. Обидно стало, как в детстве.
Обманули. Неужели так и закончится жизнь?
Поднял глаза к небу. Вверху в россыпи синих звезд светил месяц. А близко, сбоку от него прислонилась яркая крупная Венера. И потеплело на сердце. Ведь когда-нибудь это закончится?! Люди устанут убивать, и установится порядок. И начнется жизнь как жизнь, как у всех людей.
Матрос уронил себе под ноги, чугунно-глухо:
– По врагам революции…– взмахнул маузером.
– Пли!
Грянул залп, офицеры упали.
Подсвечивая себе заранее припасенным факелом, убийцы собрали в узлы одежду убитых. Переругиваясь и похохатывая ушли.
Прошло полтора часа. На месте казни зашевелился Волошинов. У него было прострелены бедро и левая рука. Прочь! Скорее прочь от этого места. Подальше от холодных трупов.
Белея в ночи исподним бельем, пополз наугад по тропинке. Дополз до ближайшей калитки. Дом иногородних Парапоновых. Пачкая кровью ступени, с трудом забрался на крыльцо. Из последних сил поскреб в дверь. Через дверь раздался тревожный женский голос:
– Кто там?
– Откройте… Прошу… Я Волошинов.
– Не знаем мы никакого Волошинова.
– Я ранен. Христом богом молю, помогите!
Дверь не открыли. Волошинов потерял сознание, затих. Хозяйка накинула платок. Крадучись выскользнула в ночь.
Волошинов пришел в себя от топота копыт, конского ржания. Перед крыльцом трое верховых – казаки Петр Никулин, Василий Абрамов, Пшеничнов.
Соскочили с коней. Никулин сбросил с плеча винтовку, прижал приклад к плечу.
– Встать!
Волошинов, держась рукой за стену, стал приподниматься. Хлестко ударил выстрел.
– Ба-бах!
Пуля опрокинула человека в окровавленном белье, и он упал навзничь, разбросав руки.
Бесчувственное тело подхватили за ноги и потащили по ступенькам. Голова билась о мерзлую землю, лицо в потеках крови волочилось по грязи. Тело притащили на место расстрела и бросили около трупов.
Набежали зеваки. Глазели на трупы. Волошинов снова шевельнулся. Он был еще жив. Кто-то побежал сообщить в милицию. Через час пришли трое рабочих завода Фаслера. Рабочий Карсавин в упор выстрелил Волошинову в глаз. Пуля разнесла затылок. Войсковой старшина Волошинов умер еще раз. Последний.
Через несколько месяцев его вдова пришла в дом Парапоновой. У той к тому времени отнялся язык. Умирала она долго и мучительно.
У кровати сидел священник. Исповедывал. Но не дождался ни капли раскаяния.
Парапонова лишь что-то злобно и мучительно мычала. И с этим мычанием, без покаяния, она и умерла.
Господь хоть милостив, но и справедлив. Каждому воздает по делам его.
Историю интересуют только факты. Слезы вдов, матерей и детей остаются только в сердцах близких людей.
Донской казак Евгений Андреевич Волошинов остался в казачьей памяти лишь как председатель Донского парламента, погибший во время кровавого заката революции.
В сердцах близких людей он остался добрым и порядочным человеком, автором трогательных и лиричных романсов.
***
Власть в городе и на Дону безо всяких выборов захватил комитет революционной швали, который поспешил объявить себя областным исполнительным комитетом.
Исполкомовцы заняли Атаманский дворец, распустили городскую думу, упразднили полицию, захватили телеграф и почту.
По всему Дону низложили атаманов. Все важное казачество и донское чиновничество – вдруг куда-то спряталось и исчезло. Но рядом с «областным исполнительным» комитетом появилось еще более страшное чудовище – Военный отдел. Отдел будто бы того же комитета, но – отдельная и более страшная власть над городом, состоящая их оголтелых крикунов из солдатского гарнизона. В Новочеркасске стояло два запасных солдатских полка, общим числом 16 тысяч.
В исполком полезли все, у кого была луженая глотка, жажда власти, или жажда крови. Опьяневшая от крови и спирта орда заняла здание областного правления у крутого булыжного Атаманского спуска, и там круглосуточно кипел котел их солдатских революционных страстей – заседали, рвали глотки, выносили решения.
Рвали глотки большевистские вожаки – армейский поручик Арнаутов и есаул Голубов. Оба были совершенно бешеные. Голубов на солдатском митинге в Хотунке охрип, захлебывался пеной, призывая «покончить с казачьей гегемонией».
Не отставал от него и Арнаутов. Его призывы – сплотить крестьянский фронт для укрепления завоеваний революции – кружили головы иногородним, многочисленным солдатам и матросам.
В марте 1918 года постановлением Донского областного Военно-революционного комитета, была образована Донская советская республика в союзе с центром в Ростове- на- Дону.
Казачье население Дона было враз было сбито с толку. У себя дома на Дону они были объявлены чужаками! Нельзя было даже громко подать голос! И на улицах кричали: «Не верьте офицерам! Бойтесь казаков!»
Тех и других призывали бить, стрелять, вешать!
И к казакам неслись угрозы: «Доберемся до вашей землицы! Довольно показаковали!
Теперь все равны!»
Пьяные и вооруженные солдаты бродили по улицам. Били витрины магазинов. Мочились в парадных домов. Грабили состоятельных горожан. На памятнике атаману Платову кто-то нарисовал эрегированный мужской член.
Однажды на пьедестал Ермака взобрался нетрезвый казак, и в последней степени своего казачьего отчаяния захрипел простуженной глоткой:
– Батька, атаман! Что же ты стоишь и молчишь? Дай же ты Арнаутову по потылице за то, что он делает с Доном, сучий потрох!
***
Весной 1918 года под влиянием слухов о принудительном переделе земли всколыхнулся Тихий Дон. Петр Николаевич Краснов написал письмо кайзеру, в котором просил оказать военную помощь Всевеликому Войску Донскому, обещая в благодарность наладить снабжение германской армии хлебом, жиром, рыбой, кожей, шерстью, а также передать германским промышленникам пароходное сообщение, заводы и фабрики Донбасса.
И слякотная весна 1918 года развалила Дон на две половины.
К Ростову-на-Дону двинулись немецкие части, к Новочеркасску направились казачьи сотни из восставших станиц. В штабе Донской советской республики началась паника.
Подтелков, возглавлявший Донскую Советскую республику, заявил, что уходит на север Дона – в Хоперский и Усть-Медведицкий округа для мобилизации казачества на борьбу с врагами советской власти. Захватив с собой десять миллионов «царских» денег, вместе с казаками-фронтовиками и конвоем общей численностью около двухсот человек Подтелков ушел на север, искать поддержку среди верховых казаков.
Он не допускал даже мысли о том, что против него, кто-либо осмелится поднять оружие. Однако он не учел того, что имя его, среди казаков было уже было давно проклято как и имя Иуды.
В середине апреля казаки низовых станиц свергли большевистскую власть и захватили Новочеркасск.
В Новочеркасск стекались царские генералы – Алексеев, Деникин, Эрдели, Лукомский, Марков, деятели Временного правительства Милюков, Родзянко. Город заполонили офицеры, юнкера, кадеты. Генерал Алексеев спешно формировал Добровольческую армию. Атаман Корнилов стягивал казачьи полки, возвращающиеся с фронта.
Казаки низовых округов погнали Подтелкова к границам области. Поредели ряды его конвоя, но сам Подтелков не сдавался.
– Ничего, скоро я буду вешать эту лампасную сволочь на всех телеграфных столбах! – ярился он, похлопывая нагайкой по голенищу хромового сапога.
Но 10 мая казаки догнали и окружили его отряд. Вел их бывший сослуживец Подтелкова по донской гвардейской батерее подхорунжий Спиридонов.
Утром на рассвете Подтелков и Спиридонов один на один встретились для разговора на кургане в степи. На голой его вершине было скорбно и тоскливо. Словно нищие на паперти никли стебли прошлогодней полыни. Степь у подножья кургана укрылась разноцветьем трав. Ветер суховей гнал по буграм бесшумные волны ковыля. Парили над степью рыжие коршуны, по хозяйски зорко оглядывая степь. Грозно синела поднебесная даль.
На Спиридонове офицерские погоны. Новенькие. Не обмятые.
У Подтелкова в груди шевельнулась застарелая обида. Вечно он раньше его успевает. И в службе был первый, и чин офицерский получил. И сейчас словно царский червонец сверкает золотом погон.
Улыбаясь натянуто, сказал:
– Ну здорово, односум!.. Со встречей.
– Здравствуй, Федор.
Подтелков хотел протянуть руку, но увидел, что Спиридонов уткнулся глазами в землю. Крякнул досадливо. Достал кисет, дрожащими пальцами стал сворачивать цигарку.
Подтелков затянулся дымом. Потянуло удушливо-крепким запахом ядреного самосада.
Спросил:
– Вижу, погоны носишь. К старой жизни потянуло?
Спиридонов улыбнулся криво:
– А хошь бы и так? Што плохого в старой жизни?
Казаки из обоих отрядов, спешившись, ждали у подножья кургана. Говорили бывшие други долго, но никто не слышал их разговора.
После разговора Подтелков и Спиридонов разъехались в разные стороны и вернулись к своим отрядам.
Спиридонов вернулся смурной, на вопрос, о чем они говорили на кургане, коротко ответил:
– О жизни.
Под честное слово Спиридонова, что его люди не прольют казачьей крови, отряд
Подтелкова сдал оружие. Поначалу спиридоновские казаки были настроены миролюбиво. Решили Подтелкова и его отряд оставить ночевать на хуторе Пономарева.
Пленных вели по узкой дороге, заросшей кустами боярышника и шиповника. Дорога уходила в глубокую балку. Вдали показался хутор. Скрытые зеленью, замелькали крыши казачьих куреней.
Неожиданно один из подтелковцев растолкав товарищей, выхватил револьвер и бросился бежать. Только куда же убежишь от конного? Разве что, на тот свет.
Пленных тут же обыскали. Нашли еще несколько револьверов, две бомбы. Тех, у кого нашли оружие, зарубили на месте.
Казаки, еще недавно словоохотливые и благодушные, осатанели. Начали избивать пленных. Поднялся крик. Постепенно зверея, казаки хлестали пленных нагайками, били ножнами шашек, из дикой свалки доносились хрипение, вой и приглушенные крики.
Спиридонов, чувствуя, что с минуту на минуту казаки сорвутся и начнут рубить шашками уже по-настоящему, стреляя в воздух и срывая голос пообещал, что утром Подтелкова и всех его людей будет судить трибунал.
Пленных повели на хутор. По дороге опять били, полосовали нагайками. На ночь всех заперли в сарае.
Утром был назначен суд. Судили тут же, на площади. Спешно организованный трибунал, состоящий из представителей хуторов, участвовавших в поимке Подтелкова, провел заседание.
Тут же был вынесен приговор: командира отряда Подтелкова и его комиссара Кривошлыкова – повесить. Казаков, что пошли за ними – расстрелять.
В этот же день смертный приговор был приведен в исполнение на поле за хутором Пономаревым.
На краю свежевырытой ямы поставили десять человек. Вызвавшиеся добровольцы прижали к плечам приклады винтовок. После команды «изготовсь!» хищно клацнули затворы винтовок.
Толпа зевак притихла.
– Пли!
Грохнул залп.
Страшно завыла какая-то баба.
Тут же на краю могилы поставили следующую десятку. Потом следующую. Казаки убивали казаков. Страшно пахло порохом и свежей кровью. Одного из молодых казаков, стоящего с винтовкой в руках, стошнило.
В яму легло семьдесят восемь казаков. Ее набили доверху. Слегка присыпали глинистой землей. Она еще шевелилась, когда Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице.
Все время, пока расстреливали казаков, Подтелков стоял к ним лицом, ободряя взглядом и словом. Связанные руки за спиной, разорванная гимнастерка без ремня, кожаная тужурка нараспашку. Ни тени страха или смятения не было на его крупном рябом лице. Вполоборота к нему стоял Кривошлыков, в длинной, почти до земли, кавалерийской шинели. Его франтовато отставленная нога дрожала мелкой ознобной дрожью. Руки за спиной. Зубы мучительно сжаты.
За их спинами – перекладина из свежесрубленных сучковатых бревен.
Уже стоя с намыленной петлей на крепкой, бурой от раннего загара шее, сказал Подтелков своим убийцам со страшной смертной тоской в голосе:
– Лучших сынов тихого Дона кинули вы вот в эту яму…
Договорить не успел, из-под ног выбили табуретку. Жилы на его шее надулись, лицо посинело. Тело выгнулось дугой и обмякло. Следом за ним выбили табуретку из-под ног Кривошлыкова.
***
К концу апреля красные оставили почти весь Дон. Столица донского казачества начала оживать. Возникла острая необходимость создания областного казачьего правительства и на 28 апреля в Новочеркасске назначен был сбор членов Временного донского правительства и делегатов от станиц и войсковых частей.
Съехавшиеся со всех концов казачьи делегаты в офицерских и солдатских шинелях, чекменях, папахах, фуражках глазели на залитые светом залы, на люстры, на лепку потолков.
Таращились на бархатный занавес и светло-синие занавески. Дружно голосовали за новую жизнь папахами и форменными фуражками.
На второй или третий день с яростной и страстной речью выступил генерал Краснов.
– Казаки, Россия накануне гибели! Но казачество имеет достаточный запас сил для того, чтобы восстановить замечательный уклад старинной казачьей жизни, и мы, в противовес большевистской распущенности и анархии установим на наших землях твердые правовые нормы. Возрождение России начнется отсюда, с берегов тихого Дона.
Зал взорвался бурей аплодисментов, ревом, восторженными криками. В невысоком, но стройном, с гвардейской выправкой генерале казачьи делегаты увидели надежду на возрождение былой жизни.
Пятого мая Круг закончил свою работу. Избранный войсковым атаманом, генерал- майор Краснов, пообещал навести на Дону порядок. Горожане, обрадованные тем, что к власти наконец-то пришел человек с твердой жизненной позицией, государственник и герой войны, высыпали на улицы, для того чтобы хоть краем глаза увидеть спасителя Дона.
Возвращающиеся в свои станицы делегаты пересказывали станичникам выступление генерала Краснова.
– Так прямо и сказал: «Теперь вижу, нужно было своевременно оказачить
Россию»!
Один слушателей, Андрей Петрович Нужин, слывший среди казаков вольнодумцем и книгочеем, покачал головой недоверчиво и сказал угрюмо:
– Эх! Смотрите станичники, как бы Россия казаков не расказачила. И отошел торопливо, пока никто не понял, что он сказал.
На тротуарах, во всю длину улицы, сколько видит глаз, стояли и шли люди. Горожане вывалили на улицы. Приветствовали и поздравляли друг друга. Всюду расфранченные дамы, мужчины в пальто, шляпах. Улицы, кабачки, рестораны, кафе и бульвар казачьей столицы пестрели группами нарядных офицеров. Синие, красные, черные, с лампасами и с кантами галифе и бриджи. Английские френчи, офицерские кокарды, лихо примятые фуражки, звон шпор, бряцание оружия, серебро и золото новеньких погон. Шутки, смех. Сладкие, полные надежд и мечтаний дни. В воздухе стоял запах кофе, пирогов и свежих булок.
По булыжной мостовой широким походным шагом, по привычке вытягивая носки, шагал поручик Сергей Муренцов.
Компания офицеров расположилась в небольшом ресторане на бульваре. В бокалах золотился янтарный коньяк.
В чашках дымился черный кофе. Настроение у всех было приподнятое. Адъютант генерала Сиротина прапорщик Николаев, заметив Муренцова, перегнулся через перила и тонким срывающимся голосом закричал:
– Муренцов! Сережка, иди к нам! – Оборачиваясь к офицерам, торопливо захлебывался словами:
– Господа, я вас сейчас познакомлю с поручиком Муренцовым. Отчетливый, должен вам сказать, стрелок, вы уж не нарывайтесь с ним на дуэль! —Пожимая руку Муренцову, говорил, заглядывая ему в глаза: – Я очень рад, Сережка, что ты жив! Прошли слухи, что ты в Москве. Надо отметить это дело. У нас армянский коньяк, «Отборный». Между прочим, поставлялся к столу Его Императорского Величества. Достал, исключительно пользуясь неограниченными полномочиями, гарантированными близостью к генеральскому телу. Кстати, разреши представить: Арсен Борсоев. Или просто Барс.
Щеголеватый хорунжий восточного типа, с топорщащейся щеточкой усов, улыбнулся весело, протянул руку для пожатия. Рука бы сухая и горячая.
– Сергей, Арсен очень отчетливый вояка, в одиночку захватил батарею
красных. И такой же гусар. Вчера в одиночку выпил половину ящика
шустовского. Так что ты с ним на спор не пей!
Офицеры засмеялись шутке, сели за стол.
– Ты как оказался здесь? Когда прибыл? –теребил Муренцова адъютант
Сиротина.
– Буквально вчера из Москвы. Там красные. Пришлось бежать к вам. Получил назначение на бронепоезд.
Офицеры громко говорили, перебивая друг друга. Каждому хотелось высказаться, поделиться той особенной радостью, так знакомой людям, объединенных одной целью.
Никто не думал о том, что через несколько дней или недель они могут очутиться на фронте. Война был рядом, но о ней мало думали. Все были опьянены осознанием близкой победы.
По мостовой зацокали копыта. В окружении конвоя показалась открытая машина. Муренцов увидел в машине невысокого генерала с черными закрученными усами. Впереди и сзади скакали казаки – восемь всадников. В серых черкесках, пригнувшиеся к гривам, на злых дыбившихся лошадях. Хищные и опасные, как дикие звери.
– Господа, генерал Краснов! – крикнул кто-то.
Загремели шашки, зазвенели шпоры, зашумели отодвигаемые стулья. Офицеры вскакивали, вытягивались. Кто-то закричал:
– Ура- аааа!
–Ура! Ура! Ура! – послушно подхватили офицеры.
Золотые и серебряные погоны поблескивали на солнце.
– Ура-аааааа! – незвонко и как-то нестройно кричала толпа.
Горожане аплодировали. Муренцов видел затылки. Вытянутые шеи. Дамские шляпы с широкими полями. Фуражки с офицерскими кокардами. Золотые, серебряные погоны. Взлетела вверх чья-то подброшенная офицерская фуражка.
Машина с генералом и конвоем обогнули площадь и скрылись за поворотом. В воздухе остался стойкий запах бензина и конского пота.
Вечером в ресторане гостиницы Павла Епифанова гремела музыка – гуляли офицеры.
У стеклянных дверей пьяные офицеры трясли швейцара.
– Где дамы, морда! – спрашивали нетрезвые голоса.
– Господа! Позвольте!
– Пойдем по номерам!
– Господа офицеры, идем по номерам!
Истошно завизжали женщины. Раздался звон разбитых стекол. Пьяная матерщина.
Кто-то побежал – затрещали кусты. «Стой! Стой! Стреляю!» – и выстрелы, выстрелы.
Послышался конский топот – примчались казаки дежурной сотни. Снова мат.
Окрики. Конское ржание.
– Ррррраааззойдись!
И так всю ночь. Наутро была объявлена мобилизация. На площади стояли куцые роты. Среди серых солдатских и офицерских шинелей мелькали черные гимназические шинели с серебряными пуговицами, студенческие фуражки. В ротах были офицеры и юнкера. Полковники командовали взводами.
Из казаков формировали отдельные сотни и полки. Формированием и организацией полка занимался местный казак Федор Назаров, во время Империалистической выслужившийся в прапорщики.
***
Рваные клочья тумана вставали над заваленными осенней листвой улицами, загаженным перроном вокзала, серыми каменными домами. Несмотря на ранний час в городе царила суматоха – ржали кони, бряцало оружие, раздавался громкий мат и крики команд. В тупике железнодорожных путей, команда нижних чинов грузила в бронепоезд ящики с
боеприпасами.
Город лежал как на ладони: вдоль пологого склона тянулись ряды домов, каждый ряд ниже предыдущего. У вокзала виднелись кирпичные стены пакгаузов, складов, десятки железнодорожных путей.
На путях неподвижные, застывшие паровозы, холодное железо вагонов. Фасады домов, стены привокзальных зданий прошиты точками пулевых отметин. Мертвые глазницы окон. Вздыбленные стропила на развороченных снарядами крышах.
И еще – афишные тумбы на перекрестках, пестрые, будто оклеенные разноцветным лоскутом: прокламации, листовки, воззвания.
Холодный осенний ветер безжалостно трепал деревья, и они обреченно тянули к серому небу свои ветви, безжизненные, как руки умирающего человека. Воздух был полон сырой влаги, как это часто бывает осенью на Юге России. Балканский циклон, прозванный на Дону «низовкой», принес нежданную оттепель на скованную морозами землю и прилип к ней моросью, редким дождем. Ветер рвался над изрезанной балками степью, заваленной снегом, пытаясь оторваться от промерзшей земли, бросался в стороны, крутился на месте, стучался в окна и забивался под крыши добротных куреней. Но студеная земля, истосковавшаяся по теплу, крепко прижимала к себе, не отпускала, и он, теряя силы, истекал к ней леденеющими каплями.
Штабс-капитан Шанцев лениво курил папиросу, сплевывая на замазученную землю липкую слюну. Нещадно болела голова, чертовски хотелось похмелиться, но командир бронепоезда полковник Гулыга приказал готовиться к бою, загрузиться продовольствием и боеприпасами. Зная вспыльчивый характер полковника, Шанцев морщился от полуобморочного состояния, кривил губы и проклинал эту войну, красных и поручика Сашку Вилесова, так некстати притащившего прошлой ночью ящик шустовского коньяка.
Примостившись на обломке кирпичной стены, оставшейся от водонапорной башни, Сергей Муренцов зябко кутаясь, в шинель торопливо писал в своем дневнике:
«К осени 1918 года от Рождества Христова, всепожирающее пламя адского костра, зажженного кучкой революционеров, не признающих ни Бога, ни царя, ни вековых традиций, огненным смерчем пронеслось по матушке России. На пепелище остались лишь опаленные и разоренные деревенские избы, да кресты на погостах. Русские мужики, чей сусальный образ, с подачи господ писателей навсегда впечатался в сознание обывателя, как самого незлобивого, жертвенного народа, начинающего креститься раньше, чем ходить,
озверев при виде потоков крови, потеряли разум и бросились грабить, жечь, насиловать и убивать себе подобных.
Русская интеллигенция, всю жизнь, сострадающая несчастному мужику, увидев, что тот в упоении пьяной бесноватой злобы крушит не только своих угнетателей, но и уже задрал подол, матушке-России, готовясь изнасиловать ее самым гнуснейшим способом, стала спешно паковать чемоданы, спеша покинуть пределы отчизны, страдания которой они так любили воспевать в своих стихах и одах».
Муренцов бросил писать, закрыл дневник.
– Шанцев, есть папиросы? – обратился он к проходившему мимо
штабс- капитану.
– Есть…– приостановился тот и вытащил из кармана шинели черный кожаный портсигар. Протянул его Муренцову. – Закуривайте поручик.
Раздался зычный голос полковника Гулыги
– Штабс-капитан, всех офицеров ко мне.
Не успевший прикурить Муренцов чертыхнулся. – Не судьба!
– Ну да! – серьезно подтвердил Шанцев.
– Будет жаль, если погибнете не покуривши.
Прищурив от дыма глаза, он выбросил окурок. Крикнул:
– Господа офицеры!
К полковнику!
Заревел паровозный гудок.
– У-у- ууу!
Казалось, что в тумане ревет громадный раненный зверь, требующий крови. Серо- зеленая туша бронепоезда выступала из тумана доисторическим исполином, толщь брони, стволы пушек и пулеметов порождали ощущение силы и молчаливой угрозы.
Несущий корпус мотоброневагона был склепан на швеллерах и установлен на поворотных пульмановских тележках. Толстая броня прикрывала пулеметные, орудийные и наблюдательные камеры, центральный каземат.
Концевые пулеметные и наблюдательные камеры представляли собой коробку с граненным потолком. В ней размещались наблюдатель и пулеметчики. Наблюдение велось через люки со смотровыми щелями. Два пулемета были установлены на специальных станках и имели угол обстрела 90 градусов в горизонтальной плоскости и 15—20 градусов в вертикальной. Здесь же размещались ящики с патронами. Над тележками располагались орудийные камеры, при этом вся орудийная установка размещалась на шкворневой балке в центре тележки.
Команда состояла из 120 нижних чинов и 20 офицеров.
Бронепоезд был грозным оружием. Но из-за своей громоздкости и неповоротливости слишком уязвим для артиллерии противника.
***
Тусклый свет ламп накаливания слабо струился из-под толстых стеклянных плафонов.
Все офицеры, за исключением дежурной смены собрались в штаб-вагоне.
Полковник Гулыга откашлялся, хрипло и надсадно объявил:
– Я только что от командующего, господа офицеры. Должен сказать, что дела наши дрянь. Красные прорвали фронт, сегодня-завтра их конница будет здесь. Наша задача – выдвигаться в район станции Широкая.
Полковник ткнул в карту огрызком карандаша:
– Мы должны максимально задержать продвижение красных войск.
Выступаем через час, прошу вопросы.
Офицеры молчали, все уже было давно обговорено. Приказа выступать ждали еще несколько дней назад. Полковник Гулыга помолчал, вздохнул:
– Благодарю вас господа офицеры!
Совсем неожиданно перекрестил офицеров широким размашистым крестом, после чего трубно высморкался в большой клетчатый платок.
– По местам, господа офицеры.
Ночью, не доезжая до станции Широкая, бронепоезд уткнулся в завал из шпал и камней. Рельсы впереди были разобраны и сброшены под откос. Раздались звуки винтовочных выстрелов. Послышались крики, громкие команды.
Ремонтная бригада бронепоезда, пытавшаяся восстановить железнодорожное полотно, сразу же легла под кинжальным пулеметным огнем.
Красные выкатили две батареи.
– Первое орудие, бронебойным, два патрона.
Огонь! Второе орудие… Третье… Четвертое!
Артиллеристы красных работали как заводные. Заряжали, наводили, несколько секунд ожидания… Выстрел. Недолет. Второй. Перелет!.. Поправили прицел, задвинули затвор, вновь короткий миг ожидания. Выстрел! Взрыв почти под самым полотном, под колесами ведущего паровоза. Башни бронепоезда тоже ощетинились орудийными выстрелами и пулеметными очередями. В сторону красных ударили взрывы шрапнели.
Крики раненых, ржание лошадей. Бронепоезд дал задний ход. Но снаряды красных уже разорвали железнодорожное полотно. Взрывом разметало мосточек, расшвыряло шпалы на пятьдесят саженей вокруг, вырвало длинные стальные рельсы и загнуло их к небу.
Следующие снаряды задели бронеплощадку. Огонь, удар, дым, радостные крики красных. Вздымались вверх доски, какие-то бочки, тележные колеса, летели куски человеческих тел.
Уже несколько часов длилась дуэль между бронепоездом и красной артиллерией. Была разбита средняя площадка. Сорвало головную башню. На бронепоезде начался пожар. К железнодорожному полотну двигались пехотные колонны, разворачивались в атакующие цепи. Бронепоезд начал дымиться. Его пушки замолчали.
Муренцов сбросил офицерский китель и оставшись в белой бязевой рубашке, засел за пулемет, выцеливая на мушку мелькающие тени, разрезая длинными очередями поднимающиеся серые цепи. Красные залегли вокруг бронепоезда, поливая серо-зеленую броню струями свинца.
Штабс-капитан Шанцев окровавленным лицом уткнулся в смотровую щель, Вилесов, бледнея и покрываясь последней, холодной испариной, пускал ртом пузыри крови. Какой- то бородатый казак, совершенно неузнаваемый в темноте, неуклюже завалился на спину и со смертельным ужасом в глазах таращился на темное пятно крови, расползающееся по его гимнастерке.
Муренцов слился с пулеметом и стрелял, стрелял, едва успевая вытирать мокрое от пота лицо, серым от копоти и грязи рукавом нательной рубашки.
Грохот орудий сливался с пулеметными очередями, звоном падающих в кожаный мешок стреляных гильз, визгом отскакивающих от бронекорпуса пуль и осколков. Дым, пороховая гарь.
Раскаленный пулемет выплюнул последнюю ленту и сердито замолк. Оглохший от грохота поручик, увидел, что оставшиеся в живых разбирают винтовки и гранаты.
Молоденький прапорщик закричал ему в ухо:
– Полковник приказал покинуть бронепоезд, будем прорываться в темноте! Муренцов схватил винтовку, лязгнул затвором, досылая патрон в патронник.
Несколько десятков оставшихся в живых, выскользнули в приоткрытые двери на холодную осеннюю землю. Темнело. Впереди, у линии горизонта там где кончается степь, розовела половинка мутного от пыли и дыма солнца. Далекий гул, запах пороха, тротила и страха.
Красные цепи молчали. Муренцов полз, вжимаясь всем телом в жесткую мокрую траву, слыша рядом хриплое дыхание. По цепи передали:
– Изготовьсь!
Муренцов подтянул поближе винтовку.
Впереди, в темноте виднелся земляной бруствер траншеи. За ним прятались красноармейцы.
Приготовились к рывку вперед.
– Ура- аааа!..
В это время раздался оглушительный взрыв, полковник Гулыга взорвал бронепоезд. Муренцов не услышал удара и не почувствовал боли. Ночь окрасилась яркой вспышкой, ноги его подломились и он упал лицом в холодную мокрую землю.
***
Утром следующего дня путевые рабочие и красноармейцы восстанавливали железнодорожное полотно. Шустрый чумазый паровозик утащил на станцию останки бронепоезда. От взрыва пострадали всего лишь три платформы, покореженные и обожженные они валялись под откосом железнодорожного полотна. Пленных не было. Раненых и оставшихся в живых бойцы интернациональной бригады добили штыками и шашками.
Ближе к вечеру казаки с окрестных хуторов на подводах направились к месту боя, в надежде разжиться тем, что не успели подобрать красные и по христианскому обычаю похоронить убитых. Над холодной степью кружилось воронье. Окровавленные тела без сапог и обмундирования лежали перед насыпью железнодорожного полотна. Около десяти человек, лежали друг на друге, как порубленные деревья. Их постреляли из винтовок, перекололи штыками. С простреленной головой лежал безусый прапорщик.
Прохор Косоногов, походя, успел заметить тускло блеснувший на солнцечетырехгранный штык.
Вырвал клок сухой пожухлой травой присыпанной снегом, вытер штык и сунул его в телегу, под дерюжку.
Бросив подводу, Прохор переходил от тела к телу, истово крестился, глядя на лица убитых, на каркающее воронье. Какая-то неведомая сила притягивала его взор и заставляла с каким-то болезненным любопытством всматриваться в искореженные смертельной мукой лица, ища на них какие-то неведомые знаки.
Запряженная в телегу лошадь, чуя запах свежей крови, беспокойно прядала ушами и фыркала ноздрями.
Восьмитилетний Мишутка держал ее под уздцы, уткнувшись головой в бархатные лошадиные ноздри. На его ресницах дрожала прозрачная слеза. Внезапно Прохор упал на колени и заросшим седым волосом ухом, припал к серой от пыли и грязи груди лежащего человека. Легкий ветерок слегка шевелил грязные лохмотья бязевой рубашки, и под кровавым пятном на рубашке старик услышал слабые удары сердца:
– Тук-тук… тук-тук-тук.
– Внучек, внучек!
Старик замахал руками. – Скорее, давай сюда подводу, один,
кажись, еще живой!
Лошадь не шла. Закусив от напряжения губу мальчик вместе с дедом на руках перетащили обмякшее безвольное тело а телегу, подложив под голову смятую тряпку.
– Но-о-оооо! – закричал старик.
Всхрапывая и кося испуганным взглядом, лошадь понеслась к станице, прочь от запаха смерти и мертвых тел.
***
Пришла весна 1919 года. На Верхнем Дону в степи дружно таял снег, обнажая проплешины сухих проталин. В воздухе стоял пьянящий аромат талого снега, конского навоза, горьковатый запах дыма из кузнечного горна. Муренцов почти поправился, но на баз старался выходить затемно, чтобы не встречаться с чужаками. Ждал случая, чтобы вернуться домой, в Москву. Поздним вечером он накинул на плечи тулуп из овчины и вышел во двор раздышаться.
Облокотившись на приклеток амбара, он курил, вслушиваясь в собачий брех, и не заметил, как у плетня появилось усмешливое лицо соседа Степана Чекунова.
– Здорово вечерял, ваше благородие.
– Слава Богу, Степан Алексеевич. И тебе не хворать.
Что нового в большом мире?
Сосед остановился рядом, сильно затянулся ядреным самосадом, закашлялся и с ненавистью выговорил по складам:
– Граж-ду-пра!
Муренцов
поперхнулся дымом:– Алексеич, ты где слово такое услышал?
– Сегодня утром ревкомовцев возил в город, ну и по дороге слышал гутор ихний. Гутарили, что большевики на Дону создали эту самую, граж-ду-пру. А
она новый декрет объявила, что, дескать, прежнее правление на Дону отменяется. Станишникам теперь лампасы запретят, бабы будут общие, а станицы наши в честь большевиков переименуют. Назовут их Ленинская, да Троцкая. Не будет теперь станиц и хуторов. Села и деревни теперича будут.
Помолчали. Муренцов мысленно переваривал услышанное.
– Твой старик-то дома? Ты ему передай, что ревкомовцы грозились по ночи всех ахвицеров заарестовать, так что вы с Прохором поостереглись бы.
Муренцов затоптал окурок.
– Ну, прощевай, сосед, благодарю за новости.
Вбежал в хату.
– Дедуня, беда. Уходить мне надо. Ночью ревкомовцы придут. Если меня найдут и тебя со старухой и внуком по головке не погладят.
Старуха с внуком лежали на печи. Старик ковырял шилом старое седло, протягивая дратву через кожу.
– Погодь трохи, вашбродь. Не шебурши. Куда ты по ночи, зимой да пеши? Коня я тебе не дам. Где я потом коника искать буду? А он мне самому нужен, через пару месяцев сеять. Дай покумекать. А ты збирайся пока. Старуха, ну-ка собери нам харчей в дорогу.
Пока жена укладывала в котомку сало, кусок вареного мяса, старик убрал седло.
Вздохнув, достал из сундука шаровары с лампасами, натянул на себя тулупчик.
– Вот что, Сергеич, давненько я у односума своего, Петра Шныченкова, на хуторе не был. Нехорошо это, старых товарищев забывать, сейчас жеребчика запрягу, да поедем.
Уже одетый и подпоясанный Муренцов впился в него взглядом, нервно подергивая ногой.
Они вышли на баз. Неожиданно пошел снег. Крупные снежинки падали на застарелый потемневший снег, таяли на изгороди и крышах.
Стояла тишина. Черная ночь вороным крылом накрыла станицу, мерцали лишь одинокие холодные звезды, да обкусанный по краям месяц бодливо показывал рожки. Крыши куреней и сараев были покрыты снегом, плетни и деревья стояли в белой опуши инея.
Хрустко поскрипывал под ногами снег.
Прохор вывел жеребца из денника и надел на него сбрую.
Хомут лег ему на плечи свинцовым грузом, и Буян заржал недовольно, горестно задирая вверх свою голову.
Прохор замахнулся на него кнутом.
– Тише ты аспид чертов, коммуняк, разбудишь.
Жеребец перебирал копытами, недовольно всхрапывая.
Прохор принялся затягивать супонь. Потом сходил в сарай, принес укороченный карабин, завернутый в мешковину. Положил в розвальни. Притрусил его соломкой.
На молчаливый вопрос Муренцова бормотнул:
– Так мягшее… да и ружьишко не повредит в дороге, вдруг волки… Но-ооо! Пошел родимый.
Вожжи хлестанули коня по спине. Жеребец, рванул вперед. Легкие сани летели по насту, почти не касаясь земли. Муренцов лежал пластом, ухватившись руками за облучок. В степи было тихо и морозно. Тишину нарушал лишь скрип полозьев, да перестук лошадиных копыт.
Одинокие стебли полыни раскосмаченно кланялись путникам в зыбком лунном свете.
В низине, где снега навалило поболе, конь начинал задышливо хекать, сани вязли в снегу. Трещал сухой кустарник под копытами.
Прохор размахивал вожжами, кричал:
– Но-оооо, милай! Вывози родимый!
Конь напрягался, фыркал гневно и, вытянув сани, самостоятельно переходил на легкий бег. Тень от саней, хомута, несущегося вперед коня с клубами вырывающегося из его ноздрей убаюкивала Муренцова, гнали прочь мысли о войне и смерти.
Прямо на берегу Дона расположилось несколько саманных куреней, покрытых камышом. Чуть поодаль располагался дом, построенный из сосновых брусьев, с крышей, покрытой железом. Именно к нему Прохор и направил коня. Муренцову был виден застывший Дон, подвывал ветер. Буян сам остановился у знакомых ворот. Залаяли собаки.
Через несколько минут из ворот, накинув на плечи полушубок, вышел чубатый казак, односум Прохора. Зорко вглядываясь в сидевших людей, он подошел к саням, обнял Прохора, протянул Муренцову сухую, провонявшую лошадиным потом и ружейным маслом, ладонь.
– Никак вашбродь с тобой, Прохор?
– Ну да, Петро, это тот самый, кого я от краснюков спас, а старуха моя
выходила отварами. Не бросать же его большакам на расправу!
– Оно конешно, бросать негоже. Сюда они не сунутся, а если и сунутся, то укорот враз получат. Ну, пойдем с нами. У нас тесновато, но в тесноте, не в обиде, даст Бог, разместимся. – И пошел открыть ворота.
В просторном дворе располагалось несколько строений – саманная конюшня, загон для свиней, несколько сараев, амбар. Привязанные к коновязи стояли кони. В углу двора снег алел красными пятнами. Валялись ошметки обгоревшей соломы. Пахло паленой щетиной.
Прохор крякнул:
– Вовремя мы поспели. Кабанчика забили.
Муренцов вслед за Прохором и хозяином вошел в натопленную комнату. На стенах висели зеркало, семейные фотографии, портреты царей, репродукции из журналов. Топилась печь. Хозяйка жарила мясо на огромной сковородке.
На полу вповалку лежали и сидели казаки. Кто-то чистил оружие, ведя меж собой неспешный разговор, несколько человек спали, с головой укрывшись шинелями и тулупчиками.
– Доброго здоровьица, станишники. Хлеб– соль!
При виде гостей все замолчали, нестройно и коротко ответив на приветствие. Прохор крякнул:
– Эх, Петро, Петро, что же ты службу плохо правишь? Мало я тебя под шашку ставил. Разве ж можно, без охранения? А если бы ревкомовцы с ружьями и пулеметами нагрянули?
Петр захохотал:
– Хватился, старик! Уже четверть часа, как соседский хлопчик верхи прибежал.
Говорит, едет дядька Прохор и с ним чужой, городского обличья, вроде как из ахвицеров.
– Ну и слава богу, – подобрел Прохор.
– Ты распорядись, Петро, нехай моего жеребчика распрягут да сенца ему положуть!
Шныченков вышел.
Хозяйка, метя по полу юбками, принесла с кухни шкворчащую сковородку с мясом. Поставила на чисто вымытые доски кухонного стола. Казаки, крестясь, потянулись к столу.
На крыльце затопали сапоги, заскрипела дверь и в прихожую вошли еще несколько человек. Все они молча развязывали окоченевшими пальцами башлыки, снимали шинели и полушубки.
Хозяйка, недовольная было непрошеными гостями, хотела что-то сказать, зыркнула глазами, но тут же осеклась, спустилась в погреб и принесла оттуда большую миску квашенной хрустящей капусты, огурчики, моченые арбузы. Пока все здоровались да крутили цигарки, покрошила в капусту лучок, полила постным маслом. Придвинули еще один стол, на крайние табуретки положили доски.
Слава Богу, разместились все. Оголодавшие казаки навалились на картошку со свежей убоиной в семейной сковородище, размерами схожей с ушатом. И пока хозяйка хлопотала с самоваром, завели неспешные разговоры о прошлой службе, о войне, да предстоящем севе.
Слегка разморенный теплом и сытным ужином Муренцов смотрел на казаков растроганными глазами, думая о своем: «Вот на таких и держится Россия. Жива будет Отчизна, пока живы казаки».
Прохор засобирался домой. Расставаясь, сунул Муренцову свой карабин.
– Прощевай, Сергеич! Даст Бог, свидимся.
Муренцову на полу в горнице, возле лежанки, постелили шубу. Он скинул сапоги и, не раздеваясь, рухнул спать. Уснул сразу, едва лишь щека коснулась прохладной, пахнущей свежестью наволочки.
Ночью Муренцов проснулся от сильного храпа. В комнате пахло мокрой овчиной, табаком и жарко натопленной печью. Внезапно храп оборвался. Человек зачмокал губами, забормотал, и начал кашлять. Откашлявшись, плюнул и снова захрапел.
В едва забрезжившем утреннем свете, сквозь длинное и узкое окошко с частым переплетом, Муренцов видел молодой месяц с рожками.
И захолонуло, сжалось от внезапной тревоги сердце. Что с нами со всеми будет завтра?
Утром Петр дал ему каурого жеребчика вместе с седлом. Сказал:
– Звиняй, Сергеич, шашки лишней нема. В бою добудешь. Думаю, что уже скоро. Не сегодня, завтра схлестнемся с краснюками!
***
11 марта 1919 года на Верхнем Дону началось восстание казачества против большевиков.
Ровно в полдень на хутор прискакал верховой. Где-то вдалеке сухо трещали выстрелы, ухало орудие. Все казаки, находящиеся в доме высыпали во двор.
Верховой, перегнувшись через луку седла, что-то бросил Петру. Тот побледнел, выплюнул папироску, закричал, багровея лицом.
– Седла-а-ааать! Выступаем!
По двору забегали люди. Шныченков уже сидел в седле, конь под ним прядал ушами, нервно перебирал копытами. Хищно щерясь щербатым ртом, Петр бросил Муренцову:
– Пойдем на соседний хутор. Там зазноба Мишки Парамонова, главного ревкомовца, проживает. Наверняка и он там. Пошшупаем его за кадык!
Отряд строился на улице, человек пятнадцать верховых, неполный взвод. Колонной, на рысях, двинулись на спуск к Дону.
Казаки проскакали по улице хутора. Муренцов и Петр спешились, привязали лошадей к стоящему дереву. Пригибаясь, направились вдоль плетня во двор к Парамоновым. Шедший впереди Петр первый вошел на парамоновский баз. Дзынькнуло оконное стекло, негромко хлопнул револьверный выстрел.
Пуля попала Шныченкову в правую руку. Он выронил винтовку, и, перекосившись на правый бок, отскочил к амбару.
– Сергеич, в сенях он. Я отвлеку его зараз, а ты сзади зайди, со стороны сада! – закричал он громким шепотом, неловко шаря левой рукой по поясу и пытаясь расстегнуть кобуру нагана.
Муренцов, задержавшийся за воротами, пробежал вдоль плетня и перемахнул в сад.
Темнели окна дома. Во дворе трещали револьверные и винтовочные выстрелы.
Прикладом карабина выбил стекло, опасаясь порезать лицо, поднял воротник полушубка и бросился в окно. Ему показалось, что в комнате кто-то есть, мелькнула и осталась в памяти разобранная кровать, скомканное ватное одеяло.
Парамонов встретил его в коридоре в расхристанной, мокрой от пота рубахе.
Револьвера в руках уже не было, кончились патроны, понял Муренцов.
В руках у Мишки была обнаженная шашка. Ее жало смотрело в пол и походило на змею, готовую ужалить смертельно.
Распаленный страхом смерти Парамонов заревел:
– Убью! – И занес шашку.
– Стреляй! – крикнул мелькнувший в дверном проеме Шныченков.
Грохнул выстрел. В комнате кисло запахло сгоревшим порохом. Мишка подломил колени и рухнул лицом вниз. На его спине расплылось кровавое пятно.
– Везунчик ты, Сергей Сергеич. Думал, убьет он
тебя… – Петр поднял с пола шашку.
– Ну вот, господин поручик, тебе и сабелька. Добрая шашка.
На улице уже ржали кони, раздавались громкие голоса, бряцало оружие. То подоспели казаки. Петр, глядя на окровавленное тело, распластавшееся в комнате, распорядился:
– Это дерьмо вытащить на баз, пусть его собаки гложут.
Кто-то из казаков, разорвав на полосы чистую простыню, уже бинтовал ему руку. Морщась от боли, Петр приказал:
– Пошукайте по комнатам, хлопцы, где-то тут его волчица ховается.
Через несколько минут раздался плач, крики. Казаки за волосы приволокли рыдающую женщину из спальни. Муренцов успел охватить взглядом ее фигуру, крепкую грудь, задницу, обтянутую ночной сорочкой.
– А что, хлопцы, может быть, отхарим эту ревкомовскую проблядь со всей нашей казачьей удалью? – обрадованно закричал Петр. – А?.. Чего молчите?
Муренцов понял, что Петро не шутит. Понял и то, что мысль пришлась всем по душе.
Сжав в руке рукоять шашку, он рванулся навстречу и наткнулся на волчий тяжелый взгляд Петра. Ствол револьвера смотрел ему в живот. Тяжело роняя слова, словно кидая в прибрежную воду камни, Шныченков выдавил:
– Ты погодь, вашбродь… соваться не в свое…дело. Погодь… трохи.
Беспричинно свирепея и кривя рот, закричал: – А они нас жалкуют? Детишков да баб наших, которые после власти их безбожной, без кормильцев остались?
Рванул рукой ворот ее ночнушки так, что разорвал рубашку до самого подола, и Муренцов увидел как курчавятся ее сухие и жесткие волосы подмышкой.
Петро повернулся к казакам и, недобро улыбаясь, попросил:
– Вы, хлопцы, загните ее раком и придержите слегка, чтобы раненую руку мне не задела, а то брыкаться еще начнет. Так мне приятнее будет, а ей, гниде, обиднее переживать свое падение.
Побагровев лицом, Муренцов сгорбился и, подняв воротник полушубка, вышел во двор, в сердцах хлопнув дверью.
Наутро конный отряд двинулся в станицу Вешенскую, где располагался штаб восстания. Казаки спешили.
Лошади, от которых валил пар, безостановочно шли крупной рысью. По дороге встречали казаков. Попалось несколько небольших вооруженных отрядов, двигавшихся в ту же сторону.
***
Выступление казаков Верхнего Дона совпало с выступлением Добровольческой армии генерала Деникина на Кубани и успехами армии Колчака, продвинувшегося с Урала до средней Волги.
В первой декаде июня 1919 года конница генерала Секретева, усиленная пятью десятками станковых пулеметов Максима и, таща за собой конные орудия, сокрушительным ударом прорвала линию обороны красных вблизи станицы Усть-Белокалитвенской, двинулась в сторону станицы Казанской.
Офицерский разъезд 8-й Донской конной бригады двинулся к Дону. Пересмеиваясь и переговариваясь, офицеры шли рысью. За их спинами у линии горизонта медленно оседало солнце. Терпко пахло полынью, горьким конским потом.
Командовавший разъездом штабс-ротмистр Половков, оглянувшись, заметил в стороне стоящего на задних лапках сурка. Тот, вытягивая шею, поглядывал на конных, жалостливо посвистывая.
Уже темнело, когда разъезд наткнулся на вооруженных людей. Завидя �
