Караси и щуки. Юмористические рассказы

Размер шрифта:   13
Караси и щуки. Юмористические рассказы
Рис.0 Караси и щуки. Юмористические рассказы
Рис.1 Караси и щуки. Юмористические рассказы

© «Центрполиграф», 2024

Рис.2 Караси и щуки. Юмористические рассказы

Устрицы

В день Алексея – человека Божьего, 17 марта, мелкий торговец Алексей Вавилыч Терентетников был именинник. Сходив поутру к ранней обедне, он зашел в гастрономическую лавку и вернулся оттуда с целой корзинкой покупок. Жена, дети и приказчики ждали его, чтоб поздравить с ангелом.

– С ангелом, Алексей Вавилыч, честь имеем вас поздравить! С ангелом тебя! С ангелом, папаша! – заговорили все вдруг на разные голоса и по чинам подходили к имениннику.

– Спасибо, спасибо вам, – отвечал именинник, ставя корзинку на стол, на котором уже кипел самовар, и расцеловался со всеми. – Ну, садитесь, так гости будете. Вот сейчас чай пить станем, – обратился он к приказчикам.

Все сели к столу. Жена Терентетникова разливала чай.

– Что это такое принес? – спросила она мужа, кивая на корзинку.

– А тут закуски разные, особенные.

– Еще? Да ведь уж вчерась ты, кажись, все купил?

– То само собой, а это само собой. Встретился за обедней с одним лицом и просил его к себе сегодня на пирог; ну вот прикупил особых закусок, на аристократический вкус.

– Верно, Антиподиста Тарасыча встретил?

Терентетников иронически улыбнулся.

– Гм! Да нешто Антиподист Тарасыч – лицо? – сказал он. – Разбогатевший купец и больше ничего. А я настоящее лицо пригласил.

– Ну, все-таки и Антиподист Тарасыч нониче себя на аристократической ноге держит.

– На аристократической ноге он себя держать может, а все-таки он не лицо, да и аристократических закусок есть не будет. Вкус у него такой же, как и у нас. Давно ли еще он щи-то лаптем хлебал! А ты уж сейчас: «лицо»! До лица-то ему, как кулику до Петрова дня, далеко.

– А разве у аристократов, папенька, вкус особенный? – спросил сын, мальчик-подросточек.

– Конечно же, особенный. На паюсную икру, на кильку да на селедку они не очень льстятся; для них нужны устрица, кривая камбала, олений язык. Вот я эту категорию и купил. Спрашивал козла маринованного, да не было в лавке. А знаю, что все аристократы козла с удовольствием едят.

– Кто же у тебя будет-то? Что за лицо такое? – допытывалась жена.

– Лицо настоящее. Одно слово – особа. Наш приютский генерал Валерьян Иваныч Никодимцев будет – вот кто, – пояснил Терентетников. – Пожалуйста, Пелагея Николаевна, ты насчет пирога-то постарайся, не ударь в грязь лицом. Да вот тут и устрицы, и олений язык – все это надо как в аристократических домах…

– Пирог – уж это мое дело, а до устриц я и не дотронусь. Боюсь я их. Возись с ними сам, как хочешь.

– Есть их тебя никто и не заставляет. Я их и сам отроду не едал, да и есть не стану, а только поставь их на стол как следовает.

– И дотронуться боюсь. Что это за пища такая, которая пищит и которую живьем надо есть!

– А разве устрицы пищат? Покажите, папенька, как они пищат, – упрашивали дети.

– Да говорят, что пищат, а пока я их нес сюда, по дороге никакого писку не было, да вот и теперь из корзинки не слыхать никакого пищания.

– Смотри, не навязали ли тебе дохлых? Накормишь дохлятиной-то генерала, так он тебе покажет.

– А в самом деле, надо посмотреть.

Терентетников развязал корзинку.

– Вот это олений язык. Вот это кривая камбала, – вынимал он закуски. – А вот и устрицы на дне. Нет, не пищат. Постой-ка, я их пошевелю… Совсем не пищат. Что же это значит? Уж и в самом деле, не дохлых ли…

В корзинку заглянул и старший приказчик.

– Пищат они тогда только, когда их открывают и кушают. Всякий скот, какой бы он ни был, само собой, свою погибель чувствует и пищит перед смертью. А здесь зачем же они пищать будут, коли их не трогают? Они даже и не открыты у вас.

– А чем их открывают? Вот мы сейчас бы послушали, пищат ли они?

– Пес их знает, чем. Признаться сказать, не трафилось видеть, как их открывают. Гвоздем, я полагаю, можно.

– Петенька! Принеси гвоздь. Да принеси какой-нибудь побольше, – приказал отец сыну.

Явился гвоздь.

– Ну-ка, ты, Гаврила… У тебя силы-то побольше… – обратился Терентетников к приказчику.

– Нет уж, вы сами, Алексей Вавилыч… Я и в руки-то никогда такой нечисти не брал, – отказался приказчик. – Ведь это все равно что лягуха.

– Да чего ты боишься-то? Ведь она не кусается.

– Кусаться не кусается, а так защемить палец может, что потом и не выдернешь.

– Эх, трусы! Давай сюда полотенце, давай гвоздь.

Терентетников взял устрицу в полотенце и начал ковырять ее гвоздем.

– Петенька! Отойди к сторонке. Не стой близко! – кричала мать. – А то еще, чего боже избави…

– Я, маменька, только хочу посмотреть, с рогами она или без рог…

– Отойди, тебе говорят!

– Ну что ты кричишь на всю комнату! Ну что она ему сделает! Я вот и в руках держу, да и то ничего. Ведь отворяют же ее как-нибудь люди, и никакого она им вреда…

– То люди привычные. Привычные люди и на медведя без вреда ходят.

– Вишь, подлая, как крепко закупорилась! – ковырял устрицу Терентетников, но тщетно, устрица не поддавалась, как ни запускал он гвоздь. – Недозрелых он мне каких-нибудь дал, что ли? Нет, не могу!

Терентетников бросил и устрицу, и гвоздь.

– Вот тоже, купил хороших закусок! – попрекала его жена. – Тьфу! Пойди, вымой руки-то, не пей так чай. Ну что за охота погаными руками за хлеб хвататься!

– Я в полотенце держал, а руками не хватался.

– Отчего вы в лавке не попросили откупорить их? – спросил приказчик.

– Да думал, чтоб они у меня дорогой не повыскакали из корзинки.

– Никогда не выскакнут. Эта тварь за свое поганство проклята от Бога и обязана на себе свой дом таскать. Она к своей раковине прикреплена.

– Ну, думал, чтоб не подохли без скорлупы… однако, ведь открыть-то их все-таки надо же. Как их будет ужо генерал-то есть?

– Сам откроет. У господ на этот счет сноровка огромная. Господа их как-то лимоном… Лимона подпустит – сейчас она рот откроет и запищит. Ну, тут и глотай. Дожидаться уж некогда, а то и язык и губы притиснет.

– Дай-ка сюда лимон, Пелагея Николаевна.

Пожали лимона, но устрицы все-таки не открывались.

– Ну, что тут делать с ними, окаянными! – недоумевал Терентетников. – А надо посмотреть, живые они или нет. Ну, как я их на стол генералу подам, ежели они дохлые? Попробовать разве их в ступке пестом истолочь? Запищат – ну, значит, живые.

– Зачем же в ступке, Алексей Вавилыч? В ступке можно сразу убить эту тварь, и тогда никакого пищания не услышите. А лучше я их поленом на лестнице, на каменной ступеньке… – вызвался младший приказчик, молодой парень.

– А и то дело. На-ка… Чего ты боишься-то? Бери в руки. Потом вымоешь.

– Нет, уж давайте лучше в полу сюртука…

Приказчик побежал на лестницу. Ребятишки побежали за ним.

– Ну, заварил ты кашу с этими устрицами! – сказала Терентетникову жена.

– И не говори! – отвечал тот, махнув рукой. – Уж и сам не рад. И дернуло меня!..

Послышались с лестницы удары. Через минуту торжествующий приказчик вернулся.

– Вдребезги разбил-с. Вот, пожалуйте. Уж я дубасил, дубасил… – сказал он.

– А пищание было?

– Не токмо что пищание, а даже и мычание, и как бы стон. Вот и Петенька слышал.

– Молодец, Иван! Ну так вот что: разбей ты мне их все… Авось в три-то часа времени они и не подохнут. А то где же генералу самому с ними возиться!

– С превеликим удовольствием, – отвечал приказчик. – Я их теперь обухом от топора…

Через час блюдо, нагруженное осколками устричных раковин вперемешку с раздробленными устрицами и грязью, стояло на столе и ждало генерала.

Пелагея Николаевна Терентетникова ходила около стола и всякий раз сплевывала при взгляде на кашу из устриц и раковин и говорила:

– Не понимаю, как могут аристократы такую гадость есть!

Великопостный концертант

Купец Тараканников сидел у себя на лесном дворе в конторе и щелкал костяшками на счетах. Вида он был сурового, имел бороду неподстриженную, носил долгополый сюртук и сапоги, смазанные салом. Пощелкав на счетах, он заносил что-то в большую торговую книгу, выводя в ней пером каракульки. Контора была комнатка сажени в три в квадрате. В ней помещался клеенчатый диван, пара стульев и стол перед оконцем. На столе, рядом с торговыми книгами, стоял медный чайник, прикрытый мешком из-под муки, а на мешке сидел и грелся от горячего чайника большой серый кот. В углу висел старинный образ в серебряном окладе и горела лампада, а рядом с образом помещалось торговое свидетельство в темной деревянной рамке под стеклом. Вот и все убранство конторы.

На дворе на снегу два приказчика в полушубках и валенках боролись друг с другом, стараясь согреться. Купец увидал борьбу, пробормотал себе под нос: «Вишь, стоялые жеребцы, разбаловались!» – и, погрозив им в окно кулаком, прихлебнул чаю из стоявшего на столе стакана. Приказчики перестали бороться.

Опять зазвякали счеты. Купец совсем углубился в занятия. В это время скрипнула дверь, и со двора пахнуло холодом. Вошел старший приказчик в бараньем, крытом сукном тулупе.

– Что тебе, Звиздаков? – спросил купец, не поднимая головы.

– Вот какая существенность желает вас видеть, – отвечал приказчик и положил перед хозяином визитную карточку.

На карточке было напечатано:

«Придворный пианист шаха Персидского и короля Абиссинского

ФРИДРИХ БОГДАНОВИЧ ШПИЦРУТЕН».

– Пьянист… Вишь ты, чин какой!.. Даже и не слыхивал я про такой чин, – пробормотал купец. – Да что ему надо-то? Ежели лесу, известки или изразцов, так ты продай ему сам. Ведь не горы же ему товару требуется, чтоб особенной уступки просить.

– Я уж предлагал им-с, но они говорят, что им товару не надо, а желают вас лично видеть.

– Из восточных человеков этот персидский-то?.. Ну, как его там по чину-то…

– Кажись, как будто на немца смахивает, а впрочем, пес его ведает.

– Да кафтан-то на нем какой?

– Одежа господская, при пальте и шляпа котелком, а вид как бы на манер холуя. «Желаю, – говорит, – непременно видеть самого Порфирия Севастьяныча Тараканникова».

– Ну, веди его сюда… Что за пьянист такой персидский и что ему от меня нужно!

В контору вошел маленький юркий блондинчик с длинными волосами и с клинистой реденькой бородкой. Одет он был в холодное пальтишко, и шея была закутана бумажным синелевым шарфом.

– Честь имею рекомендоваться: придворный пианист персидского и абиссинского дворов Фридрих Богданыч Шпицрутен, – заговорил он с сильным немецким акцентом.

– Так-с… Оченно приятно, – проговорил купец, осматривая его с ног до головы. – Что же вам будет угодно?

– Я артист и устраивай на будущей неделя вокаль-инструменталь концерт.

– Артист? – переспросил купец. – А сейчас сказали, что… пьянист какой-то. Какой же на вас чин на стоящий-то?

– Я есть артист-пьянист. Я играй на рояль и учитель музик. Я медаль имей от шах персидский.

Блондинчик расстегнул пальто и показал какую-то зеленую ленточку в петлице сюртука.

– Гм… Музыкант, значит? Верно, балаган хотите к Пасхе строить, так лесу в кредит нужно? Наперед говорю: не дам. Я выстройкой балаганов не занимаюсь и никаким артистам в долг товар не верю. К Малафееву идите, это его дело.

– Нет… Я от княгиня Хвалицын к вам. Княгиня Хвалицын – такой добрый госпожа для нас славянский чех и послала меня к вам. «Идите, Фридрих Богданыч, к купец Тараканников. О, он большой патриот на славянский братья и меценат на артист». Это княгиня мне… – пояснил он.

– Княгиню знаем. Мы ей каждый год на приют сто рублей вносим, патриотизмом нашего отечества тоже занимаемся, потому без этого нельзя, ну а вам-то что же будет от меня угодно?

– Вы есть славянский патриот, а я есть чех. Вы так любезны и большой меценат на славянски артисты, а я даю большой вокаль-инструменталь концерт на каппелле – возьмит десять–двадцать бильет. У вас стольки знакомые от купец есть, и вы им дадите бильеты на концерт.

Купец угрюмо посмотрел на блондинчика и сказал:

– Нет, брат, этим не занимаемся, и билетов твоих мне не надо.

– Мне мадам княгиня Хвалицын сказал, – бормотал блондинчик.

– Ну, значит, наврала тебе княгиня. А всего вернее, что ты сам врешь. Где записка от княгини?

– Записка нет, но княгиня сказал: идить к Таракан-ников. О, он большой меценат!

– Меценат! Меценат! Что же это такое «меценат»-то значит?

– Те богатый господин, которые артист помогает и бильет берут.

– Нет, не надо мне твоих билетов.

– Возьмит хоть пара штуль, для себя и ваша супруга. У меня концерт хороши: фрейлейн Гриллинг – меццо-сопрано, Арзеник – корнет-а-пистон, Гернглаубе – баритон, Куллерберг – виолон и я сам с моя жена два пианисты на рояль от фабрик Беккер. Сонате Бетховен, мьзурка Шопен и мой большой марш, новый марш… Коммерческий марш. Марш на торжество и честь все купцы! Концерт на будущи неделя…

– Чудак-человек, да мы с женой по постам рыбы не вкушаем, так будем ли мы по концертам беса тешить!

– О, у меня большой честь на мой марш для всяки коммерсант!.. Финал – коммерческий марш от автор.

Купец улыбнулся.

– Коммерческий марш! – сказал он. – Да нешто купцы маршируют? Ведь коммерсанты – не солдаты и маршировки им не полагается.

– О, это не золдатенмарш, а марш на честь, на торжество!

– Вздор ты, мой милый, городишь. Ну да там это твое дело, а билетов мне не надо. Иди с Богом!

– Я славянски артист, вы брать славянин, сделайте протекция для ваш знакомы на два бильет, – упрашивал купца блондинчик.

– Ты славянский артист? Ты славянин? Что-то, брат, не похоже. Скорей же ты жид, вот что я тебе скажу. Жид или немец из жидов. Как ты смеешь славянским человеком называться, коли и говорить по-славянски не можешь!

– Я говору по-чешски. Я славянин аус Бемен.

– «Говору»! – передразнил его купец. – А коли говоришь, то поговори вот сейчас. Прочти псалом «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых».

Блондинчик молчал и вертел в руках пачку билетов.

– Ну что? Вот и не знаешь. А говоришь: «Я славянин». А за облыжное-то назывательство себя славянином знаешь можно тебя куда? Хочешь, сейчас молодца за городовым пошлю? – пугнул его купец. – Ага, испугался! Ну да уж Бог с тобой! Для первой недели Великого поста прощаю. Поди сюда, – поманил он блондинчика, сбиравшегося юркнуть за дверь. – Поди сюда, я не трону. Вот так. Ну, скажи мне по совести, ведь ты жид?

Блондинчик отрицательно потряс головой.

– Нет, я чех из Чехия, из Бемен, но мой папаша немец, – стоял он на своем.

– Не запирайся, не запирайся! Признаешься, что жид, – билет в рубль возьму.

– Я и маменька моя – мы славянин. Маменька из Прага.

– Ну, тогда ступай с Богом без почина, а то я хотел тебе почин в торговле на рубль серебра сделать. А только, ежели ты не жид, то немец, наверно. Ну, признайся по крайности, что ты немец, а не славянин. Может быть, тебе не хочется быть жидом, так я уступлю. Будь немцем. Ну, вот что: два билета по рублю за чистосердечное признание у тебя куплю. Сам я в твой концерт не пойду, а отдам кому-нибудь билеты. Ну, что тебе стоит признаться? Ведь здесь в четырех стенах никто, кроме меня, и не услышит об этом, а выйдя за ворота, ты можешь сейчас же отпереться и опять говорить всем, что ты славянин, – уговаривал блондинчика купец.

– Да, я немец, кровавый немец, – отвечал блондинчик, потупившись.

– Ну, вот и отлично. Мне только этого и надо. Вот тебе, получай два рубля!

Соблазн

Ириней Еремеич Мережников только что вернулся в свою лавку из церкви, где он, как говельщик, отстоял обедню, поставил несколько свечей и раздал нищей братии гривенник, разменянный на копейки. Лавку он нашел без покупателей. Только какая-то девочка, ученица от портнихи, стоя около прилавка, спрашивала у приказчика пол-аршина канаусу по образчику.

– Ну, торговля! В лавке-то чертям с лешими на кулачки драться, так и то простору вволю, – проговорил он и плюнул, но тотчас же спохватился и, крестясь, стал шептать: – О, Господи, прости мое согрешение! В говельные дни нечистую силу помянул. А как тут убережешься? Заневолю согрешишь, коли перед тобой такая колода твоему делу. Можно же так заколодить торговлю! Даже и траура не покупают. Продавали без меня что-нибудь? – спросил он приказчика, евшего за прилавком сайку с белужьей тешкой и прикусывавшего соленым огурцом.

– Так, самую малость, – отвечал тот, прожевывая кусок.

– «Самую малость»! – передразнил его Мережников. – На сайку-то себе выручил ли, чтоб зоб набить?

– Покупателев без вас, почитай что, совсем не было.

– Совсем не было! Чего же ты смеешься-то? Чего ты зубы-то скалишь? Словно он и рад, что покупателев совсем не было. Не вертись на моих глазах, не вводи меня в соблазн, а то еще хуже изругаю! Соблазн, совсем соблазн… – твердил Мережников, отвертываясь от приказчика. – Просто хоть и в лавку не ходи, а то невольно впадешь в грех. Ах, грехи, грехи! Ей-ей, в трактире-то сидеть соблазну меньше. Там по крайности сидишь ты тихо и смирно и не ругаешься, потому никто тебя не раздражает. Сидишь и безгрешную траву с медом попиваешь. А здесь только вот вошел и уж нечистую силу помянул и выругался. – Мережников взглянул на образ и перекрестился. – Лампадку-то можно теперь и погасить. Обедни уж кончились. Службы в церквах нет, так зачем масло зря жечь, – сказал он.

Двое мальчишек бросились гасить лампадку.

– Легче, идолы! А то прольете масло и товар замараете! Легче, говорят вам! Федюшка! Чего ты за товар-то лапами хватаешься, коли сейчас за масляную лампадку держался! – кричал Мережников мальчикам, зашел за прилавок и стал пересматривать куски товару. – Ну, так и есть, захватал уж! Вот на куске белого кашемира масляные пятна обозначились. Вот и на голубом куске материи целая масляная пятерня. Да знаешь ли ты, куричий сын, Господи, прости мое согрешение, что ежели тебя самого вместе и со шкурой-то продать, так не выручишь и половины того, что стоят эти куски! Вот как хвачу куском-то… – замахнулся он и остановился. – Благодари Бога, что теперь для меня такие дни настали, а то бы я тебя употчевал! Прочь! Чего торчишь на глазах?.. Или в соблазн привести хочешь, чтобы треухов надавал тебе, да на этом и покончил бы? Мало тебе треухов… Дай ты мне только отговеть, мерзавец, так я с тобой по-хорошему распоряжусь!

Мережников умолк. Водворилась тишина в лавке. Слышно было, как приказчик жевал сайку и хрустел огурцом. Напитавшись, он подошел к хозяину и робко произнес:

– Белошвейка три дюжины простых манишек вынесла, что вы ей заказывали, и денег за работу просит; мы сказали, что вы говеете и в храме Божьем, так она хотела через час за деньгами зайти.

Мережников опять вскипел:

– Денег просит! А из каких мы ей шишей дадим? Сказал ли ты ей, что сами без почину сидим?

– Говорил-с, но не внимает. «Мне, – говорит, – мастерицам на харчи надо».

– Дура! В посту-то Великом да при такой торговле харчи-то можно было бы и поубавить. Харчи! Что ей так загорелось? С меня одного у ней получка-то, что ли? Могла бы где-нибудь и в другом месте денег попросить. Неужто только и света в окошке, что наша лавка?

– Говорили мы ей, а она говорит, что нигде ей получки не предстоит, кроме как с нас.

– Ну, шубенку бы заложила, что ли. Теперь можно и без мехов щеголять. Не Бог весть какие морозы стоят. Нет, вы уговаривать не хотите. Вы рады, коли кто идет хозяина раздражать. А вы бы сейчас такую речь: «Не раздражайте, мол, хозяина деньгами, не вводите в соблазн, он у нас нониче говеет». Ну, что за радость будет, ежели она теперь придет денег просить, а я ругаться буду? Какое это говенье? Грех один, а не говенье. На вот, дай ей рубль серебром, а до меня не допущай, – передал Мережников приказчику монету. – А за остальными пусть в субботу вечером придет, – прибавил он и начал смотреть в книгу, считая на счетах, сколько продано сегодня в лавке. – Ну вот, и на говенье даже не выручили. Тьфу! А придет пятница, отцу Кириллу за исповедь три рубля неси, нельзя меньше дать – знакомый поп. Да дьякону за записку рубль, да сторожа церковные с очищением души поздравлять начнут и пригоршни подставят. А свечи? А нищие? А за запиванье? А за святую воду?

Мережников с сердцем захлопнул торговую книгу и вышел из-за прилавка. Пройдя по лавке, он затянул «Да исправится молитва моя», но тотчас же умолк и сказал мальчику:

– Принеси-ка мне чего-нибудь закусить кусочек от саечника.

– Что прикажете принести, Ириней Еремеич? – спросил тот.

– «Что»! Само собой, не рыбы, а сайку да что-нибудь из фруктов: либо редечки, либо брюквы пареной да огурца соленого. Только чтоб без масла.

Вошел сосед по лавке.

– Что это с торговлей-то у нас? – спросил он.

– А надо полагать, весь народ в Питере вымер. У нас никого и ничего.

– А у нас и еще того меньше. Давай хоть в шашки сыграем, что ли…

– Говею. Какие теперь шашки! Я фруктами без елея питаюсь, а он – «шашки»…

– Шашки – болвашки. В них греха нет. Вот карты, так на тех двенадцать антихристовых пособников изображено. Те – грех великий.

– Ну, и шашки тоже. По-настоящему, коли говеешь, так и в лавку-то ходить не след, а сидеть надо дома да поучение Ефрема Сирина читать. А придешь в лавку, так только соблазн один: того выругаешь, другого, третьего.

Мальчик вернулся от саечника и принес груздей и рыжиков на тарелке.

– Ну вот, как не облаять этакого олуха! – указал на него Мережников. – Я ему что-нибудь из фруктов велел себе принести, а он тащит грибы. Нешто это фрукты? Вот как вымажу тебе груздем рожу… О, Господи, прости мое согрешение! Отчего ты редьки или брюквы не принес, коли я тебе эти самые фрукты приказал?

– Редька и брюква у саечника с маслом приготовлены, а вы приказали без масла, – отвечал мальчик.

– А огурец соленый нешто тоже с маслом?

– Про огурец я забыл.

– Неси назад, куричий сын! – воскликнул Мережников и хватил мальчика по затылку. – Ну, вот и соблазн, вот и заушение свершил, вот и грехопадение, – прибавил он. – А теперь этот грех надо замаливать. Ужо вечером семь земных поклонов лишним манером и отсчитывай. Ох, окаянство!

– Ежели младенцам поучение, то сие в грех не ставится, – успокоил его сосед. – Ты ведь со смирением его треснул и с желанием ему блага?

– Конечно же, со смирением и ради блага.

– Ну, так и не надбавляй лишних поклонов. Грех – не в грех.

– То-то, я думаю, какой тут грех – звездануть мальчишку по головешке… А то вчера эдаким манером я восемь раз… Пять раз выругался да три тумака. Ну, сосчитавши вечером по семи поклонов за каждое прегрешение, пятьдесят шесть лишних земных поклонов и отстукал лбом.

– Пренебреги. За поучение младенцу бывают без ответа. Вот за скверны, из уст исходящие…

– Да ведь и без скверен в лавке не обойдешься. По-моему, в трактире сидеть больше спасенья, чем в лавке. Там тебе ни раздражения, ни уныния… А ничего этого нет, так и скверны с языка не слетают. Пойдем-ка пополоскаемся чайком. Да, кстати, я и бараночками там закушу, – предложил Мережников и повел соседа в трактир.

Съемщика ждут

Праздник. Рассеялись тучки на небе, засияло майское солнышко и освятило пяток светло-сереньких дачек в Лесном. Холодно еще, в придорожных канавах лежит местами снег, не распускалась почка на деревьях, и только кой-где начинает зеленеть травка, выглядывая из-под серого осеннего листа. Час второй дня. За воротами сидит на скамейке дворник в рваном полушубке нараспашку и ожидает съемщиков на дачи. Тут же дворничиха вяжет чулок, и пузатый ребенок на кривых ногах возит привязанный на веревку старый башмак, положив в него синюю помадную банку.

– Ну, вот Господь Бог и солнышко дает. Авось теперь съемщик похлестше пойдет, – говорит дворник, зевая и почесывая у себя в пазухе. – А только и господа же ноне! Вот выжиги-то! Вчера смотрел у нас тут один барин дачи… Приехал как и путный, в карете, и с супругой, и с ребятишками, и гавернанка с ними старая лядащей породы. Я со всех ног бросился, показывал-показывал ему дачи, водил-водил его по низам и по верхам, а он мне, куричий сын, хоть бы плюнул в руку за мои труды, хоть бы пятачок.

– Да ведь не снял он у нас дачи-то… – возразила дворничиха.

– Мало ли, что не снял? Да ведь я все-таки водил его, старался. Вот и он то же самое. Вышел это он за ворота, садится в карету, дверцу я ему еще отворил у кареты, как настоящему барину, а он вдруг мне такие слова: «Спасибо!» Да и кричит извозчику: «Пошел!» А я ему: «Как, "говорю, – „пошел“? На чаек с вашей милости следует». Вытаращил глаза. «Это, – говорит, – еще за что?» – «За то, – говорю, – что я водил вашу милость, старался, дачи показывал». – «Ты, – говорит, – и без чайка дачи показывать обязан, ты, – говорит, – для своего хозяина старался. Да я, – говорит, – и не снял у вас дачи». И опять кучеру: «Пошел!» Зло меня взяло. Посмотрел я ему вслед, да как крикну: «Ах ты, – говорю, – сволочь прожженная!» Ну, так и уехал, ничего не давши. Нешто это господа?

– Да ведь кабы тебе на потребу чайные-то деньги, кабы ты их для дома уберег, а ведь ты их сейчас бы взял и пропил, – опять сказала дворничиха.

– Много ли я пью-то? Сейчас уж и пропил! Дал бы он мне двугривенный, так гривенник действительно бы пропил, а гривенник бы все-таки на семью остался. Пропил! Много ли я за зиму-то пропил?

– По осени одиннадцать рублев ты чайных денег пропил, когда жильцы съезжали и на чай давали. Мало это?

– Так то было по осени, а я про зиму говорю. То пропил я свои кровные, мне их давали. А много ли я за зиму из хозяйского добра пропил? Два медных замка у дверей в большой даче отвинтил да кольца от качелей – вот и весь мой пропой.

– А докторскую-то скамейку из маленькой дачи?

– Так то не хозяйское добро, а жилецкое. Зачем доктор в саду скамейку оставил? Ее украсть могут. Чем бы ее украли, так лучше уж…

– Клетку попугаечью, что на чердаке стояла, пропил.

– Клетку! Есть о чем разговаривать! Клетку! Зачем ей там зря стоять? Вот кабы с попугаем вместе, а то пустую клетку.

– А барин приедет и спросит, где клетка.

– А пущай его спрашивает. «Знать, мол, не знаю, ведать не ведаю». Украли, да и делу конец. Нешто я клетку сюда приставлен караулить? Я дачу стерегу. Вот ежели бы кто частокол стал разбирать либо доску из забора… А то клетку… Да что такое клетка? Тьфу – вот что она, клетка. Вся цена ей грош.

– Однако ты ее за два полштофа отдал. Клетка была хорошая.

– Ну так что ж из этого? Так ли еще дворники пользуются. Вон у графини Храмцовой на даче дворник с двух балконов обивку пропил, четыре индюка да селезня хозяйского, два флага, шар стеклянный да вазу с бюстой. И то она только поругалась, да на том и покончила. А это какой же пропой за всю зиму? Это пропоем назвать нельзя.

Пауза. Ребенок, возивший башмак, споткнулся и упал. Мать подняла его и дала ему подзатыльника. Дворник сделал из газетной бумаги махорочную папиросу и закурил.

– А уж за скамейку доктор тебя скрючит. Как переедет к нам на дачу – сейчас тебя, как пить даст, скрючит, – начала дворничиха. – Да и поделом. Скамейка на чугунных ножках была, хорошая.

– Нет, за скамейку-то он меня не скрючит. Как скамейку уберечь, коли он ее в саду оставил? А за детскую колясочку, что докторша в даче оставила, пожалуй, не простит, – согласился дворник.

– А ты разве и детскую колясочку?.. – удивленно спросила дворничиха и прибавила: – Ну, Никифор, тебе несдобровать! Человеку жильцы вещи оставили на хранение до лета, а он…

– Ну так что ж из этого? За что я его вещи охранять буду? Много он мне дал, с дачи уезжавши! Рубль целковый. Эки деньги, подумаешь! Да барыня дала полтину.

– Однако ты к ним в Новый год в город ходил и докладывал, что все обстоит благополучно, так еще полтинник на чай получил.

– Важное кушанье – полтинник! Какие такие разговоры из-за полтинника!

– Однако ты ходил и сказал, что все благополучно, а теперь ни скамейки, ни колясочки нет.

– Я про дачу говорил, что все обстоит благополучно, а про небель ничего не сказывал. Да небель и цела. Только вот разве лоханка рассыпалась, так мы ее сожгли.

– Какое же дело жильцу до дачи? Дача не его, а хозяйская. Он тебе полтинник за сохранение своего добра на Новый год дал.

– Давал бы три рубля, так все цело бы было. Велики ли это деньги – полтинник! Да я уж и раньше говорил, что от немца не попользуешься! – махнул рукой дворник. – Хуже немца на этот счет и барина нет. Немец – завсегда сквалыга… А вот теперь за это поищи свою скамейку и колясочку.

– Он тебя доймет, он тебе покажет. Будешь ты знать, как жилецкие вещи пропивать!

– Ничего не доймет и не покажет. Нешто я ему давал расписку? Где расписка? Знать я не знаю ни про какие вещи. Какие такие вещи? Я их совсем и не видал, и мне даже оченно удивительно это слышать. Небель я видел; так небель и цела. И шкаф цел, и комод цел. Вот только разве лоханка, так она вся рассыпавшись была. Он бы еще вздумал про кегли и про шары меня спрашивать, что он в даче оставил!

– Ты разве и с кеглями и с шарами покончил? – спросила дворничиха.

– Что ж им зря в даче-то лежать? Еще растеряются. Нешто кто такую мелочь в даче оставляет? В даче оставляют крупные вещи.

– Ну, Никифор, угодишь ты в тюрьму! Сколько вещей-то, оказывается, ты пропил! – покачала головой дворничиха.

– Из хозяйского добра только два медных дверных замка отвинтил, кольцы от качелей снял да большую щеколду от сарая, а то все жилецкое добро, а не хозяйское, – спокойно отвечал дворник.

– Да и хозяин тебя за медные замки знаешь как!

– За медные замки он меня очень-то уж не тронет.

А вот за пол в сарае, что мы сожгли, да за купидона каменного из клумбы – доймет.

– А разве и купидона нет?

– С Михайлова дня уж нет. Только ты молчи… Чехол деревянный на клумбе стоит, а только под чехлом-то ничего нет. Ну да только бы чехол был цел, а что там под чехлом – не наше дело. Есть ли купидон, нет ли, почем мы знаем? Нет его, так украли, да и делу конец.

– Боже милостивый! – всплеснула руками дворничиха. – Так вот ты на что пил-то. А я-то думала: «Господи, да на какие такие шиши он всю зиму пьет?»

– Ты, Степанида, молчи! – погрозил ей дворник. – Ты молчи. Не твое это дело. Ты баба и больше ничего.

Снова водворилась пауза. Дворничиха высморкала нос ребенку. Показалась карета с барином и барыней. Дворник поднялся с места и вопросительно поклонился и даже махнул рукой, как бы приглашая остановиться, но карета проехала мимо.

– Погодка-то разгулялась. Теперь господа поедут дачи нанимать – это верно, – сказал дворник и прибавил со вздохом: – Эх, кабы Господь съемщика послал хорошего! Насчет найма-то уж Бог с ним… А только бы хоть посмотрел дачи да на чай дал. А то праздник – и выпить не на что.

– Чего пить-то! – упрекнула его дворничиха. – Ребенку бы вон сапожонки купить надо.

– А вот жильцы переедут, за воду буду деньги получать, так купим.

– Переедут жильцы, так я обносочков у них для него выпрошу, а теперь-то он в дырьях.

– Ну что за важность! А вот выпить действительно хочется. Постой, кажется, кого-то Бог дает. Вон барин с барыней идут.

На аллейке действительно показались барин с барыней. Дворник отвесил поклон.

– Почем ходит у вас эта дача? – спрашивал барин, указывая на лицевой домик.

– Двести двадцать пять рублев.

– Двести двадцать пять? Ну, нам эта дача дорога. Я подешевле ищу.

– Да вы пожалуйте, сударь, посмотреть. Что ж из этого, что дорога? Вы посмотрите.

– Зачем же я буду ее смотреть, ежели я ищу дачу не дороже полутораста рублей.

– В июне при крайности жида жильцом пустим, так и тот дороже полутораста даст. А только вы пожалуйте прежде посмотреть.

Барин махнул рукой и пошел дальше. Дворник почесал затылок.

– Просить или не просить у него на чай? – спросил он дворничиху.

У самоварниц

В увеселительном саду «Аркадия» есть русская изба. В избе этой румяная немка-колонистиха в цветном ситцевом чепце продает жиденькое молоко по гривеннику за небольшой стакан и имеются русские горничные, переряженные в розовые сарафаны. Горничные вплели себе в распущенные по спине косы цветные ленты и подают желающим кипящие самовары, из которых они сами могут заваривать себе чай в чайниках. Горничных этих прозвали «самоварницами». В избе всегда много посетителей, хотя самоваров мало требуют, а больше балагурят с горничными.

Вечер. На лавке сидит полухмельной купец в широком пальто и в шляпе котелком и, растопырив руки, старается поймать за косу либо за сарафан пробегающих мимо него женщин. Лицо купца красно, и на нем еле растет жиденькая бороденка. Ноги в ярко начищенных сапогах бутылками выставлены вперед. Купец как сел, так и не поднимается с места. При каждом его взмахивании руками горничные взвизгивают и произносят:

– Послушайте! Нешто учливые кавалеры так делают? Где вы таку модель выискали?

– Мы-то? А в герольштейнских землях при Апельсинском царстве, – отвечает купец. – Постой, Анна Палагевна! Уж поймаю я тебя, востроглазую! Ты глаз-то чем навела?..

– Руки коротки. Да вовсе я и не Анна, а Акулина.

– А коли Акулина Авдотьевна, то еще лучше. Держи ее, долгокосую! – хлопает купец в ладоши.

– Ну, вот ей-ей, самоваром ожгу!

– А жги. Коли уж сердце ожгла, на тело наплевать. Акулина, душечка, радость, жизнь моя… Акулина Варваровна! Во фрунт! Вот тебе двугривенный и слушай мою команду.

– Нечего вас слушать, коли вы озорничаете! Нешто это учливость – за косу!

– Как ты могишь такие слова, коли я тебе самоварный заказ хочу сделать!

– Самовар я вам подам, а хвататься здесь не велено.

– Цыц, не смей! А прежде стой и слушай. Мне нужен самовар с особенным приплодом. Ну, становись во фрунт и получай двугривенный себе на помаду.

– Ах ты господи! Ну, давайте сюда двугривенный. Какой вам такой самовар особенный? – несколько сдается горничная.

– А ты подойди поближе, а я тебе на ушко… Не могу же я с тобой за версту разговаривать.

– Да ведь вы руками охальничаете, а здесь публика. У нас на ухо никто не говорит, а все приказывают вслух. Говорите так; я вас слушаю. Какой такой самовар вам?

– Ну, держи подол и лови двугривенный, – соглашается купец и кидает ей деньги. – Теперь во фрунт и слушай команду. Коса привязная? – задает он вопрос.

– Нет, своя, прирожденная.

– А коли прирожденная, то дай подергать. Да чего ты, дура, боишься? Я тихонько.

– Где ж это видано, чтоб девицы за косу позволяли себя трогать!

– Да ведь я за деньги, а не даром. Я тебе за это двугривенный дал на помаду. И что тебе стоит дать попробовать, коли у тебя коса настоящая? Вот я сейчас был в здешнем арапском буфете, так там мне арап в лучшем виде дал себе ухо лимоном потереть. Потер я, вижу, что лимон не берет черную краску, ну, значит, арап настоящий, а не крашеный. Вот теперь у меня душа и спокойна.

– Нечего бобы-то разводить. Говорите толком, что вам надо. Меня публика ждет.

– И я публика. Ну, Варвара Прасковьевна, отвечай: чем бровь навела? Самоварной сажей, что ли? Дай бровь, а я платочком потру. Чистый платок, не бойся.

– Да ну вас совсем!

И горничная скрывается за перегородку избы.

– Матрена Акулиновна! – снова кричит купец. – Что ж ты нейдешь, коли тебя гость кличет?

Из-за перегородки выскакивает другая горничная и спрашивает купца, что ему нужно.

– Ты нешто Матрена Акулиновна? Ну да ладно. И ты хороша. Вишь, сдобья-то сколько нагуляла! Нигде не заколупнешь. Во фрунт и слушай команду! Лови двугривенный.

– Вы заказывайте, что вам нужно, а мы и подадим, – перебивает его горничная.

– Русских песен мне порцию надо. За каждую песню рубль плачу.

– Здесь нам песен петь не дозволяется, да мы их и не умеем петь.

– Как же это так? А еще деревенские! Ах вы, шкуры! Подай назад двугривенный.

– Дареного назад не берут. Вы не пяченый купец. Да говорите толком, что вам надо.

– Какой губернии, какого уезда, как зовут? – задает вопросы купец.

– Новгородской губернии, а зовут Марьей. Вам самовар, что ли?

– Самовар само собой, а прежде всего какой ты веры?

– Такой же, как и вы. Православная. Здесь будете чай пить или на балконе?

– Вдова, девица или замужняя? Да подойди сюда, чего ты боишься-то?

– Я и отсюда могу отвечать. Видите, что косу распустила, так значит, девица.

– А может быть, ты и врешь. Представь документы. Где документы?

– Послушайте, шли бы вы на балкон. А я бы вам туда самовар подала. Вас там маленько воздушком пообдуло бы – вы и угомонились бы…

– Ну те в болото и с самоваром-то! А дай ты мне бутылку молока от бешеной коровы.

– У нашей колонистихи бешеных коров нет, а все смирные.

Девушка вильнула подолом сарафана и скрылась за перегородкой.

– Акулина Савишна! Вчерашна давишна! – кричал купец. – Ольга Аграфеновна, самовар! Что ж это за музыка такая, что не слушают моей команды!

– Сейчас вам подадут самовар! – послышалось из-за перегородки.

– А может быть, мне и еще что-нибудь, кроме самовара, надо? Во фрунт! Мадам колонистиха! Вите шикензи сюда одну прислужающую! Олечка! Ольга Катериновна!

Выбегает еще горничная.

– Держи подол и лови двугривенный! Вот так… Чем щеки-то подрумянила? У! Шустрая!

– Ничем не подрумянила. Своя краска природная.

– А коли природная, то дай платочком тронуть. Платок чистый. Ну, что тебе стоит?

– Вам что к самовару-то подать? Сливок?

– Сливок, но не от колонистихи, а от арапа. Поди сходи к арапу и спроси у него графинчик сливок от бешеной коровы. Он знает, какие это сливки, и отпустит.

– Это коньяку, что ли?

– Во-во! Догадалась. Ай да умница! Ну протяни сюда руку, я тебе дам второй двугривенный. Да чего ты боишься-то? Не трону, ей-ей, не трону. Вот те ель боком! Лопни глаза у пня.

– А вы побожитесь по-настоящему, тогда я поверю.

– Да ведь у вас здесь Бога нет в избе. Был бы образ, так побожился бы и по-настоящему.

– Сейчас я вам принесу сливок от бешеной коровы, – сказала девушка и хотела бежать.

– Постой! – остановил ее купец. – Девица, вдова или замужняя?

– Девица.

– А за арапа замуж хочешь? Говори, не стыдись, тысячу рублев в приданое дам и сам благословлять буду.

– Миллион давайте, так не возьму за такое дело.

– Да ты миллиона-то и сосчитать не умеешь. Держи подол и обирай сайки с квасом. Вот тебе двугривенный.

Купец бросил в подол горничной двугривенный. Та выскочила из избы. Из-за перегородки вышла колонистиха.

– Здесь, господин, скандал делать нельзя, – сказала она.

Купец подбоченился.

– А ты из каких таких, мадам, выискалась? – спросил он.

– Я здешняя. Здесь все солидны люди бывают и с фамилий…

– Во фрунт! Держи передник! Лови двугривенный! Из какой земли, какой веры, как зовут?

– Я немка и здесь молоко продаю.

– А это, верно, все твои дочери в сарафанах-то да с косами прыгают?

– Девушки у нас русские, а я немка, так как же это может быть?

– Ничего не обозначает. У Макарья на ярмарке я видел щуку в бадье, и в той же бадье плавала ее единоутробная щучья дочь утка. Так в балагане и показывали. Отчего, мадам, у тебя дочери неласковые и купца потешить не хотят?

– Да ведь вы косы хотите дергать и юбки рвать, а это скандал.

– Брысь после этих слов… Не хочу с чухонкой разговаривать. Присылай сюда самоварницу-сарафанницу. Фекла Матреновна! Ульяна Татьяновна! Сюда! Держи передник…

В это время в избу входит другой купец, в фуражке набок.

– Парамону Сергеевичу! Какими судьбами? Или в млекопитающие записался? – возглашает он.

– Сам ты млекопитающаяся рыба! Садись, так гость будешь. Сейчас нам самовар сестрицы подадут и графинчик сливок от бешеной коровы, – отвечал полупьяный краснолицый купец.

– Да ведь ты в «Ливадию» поехал?

– И был в «Ливадии». В «Ливадии» пил, а сюда приехал выпивку лаком покрывать. Матрена Фекловна! Самовар! Живо! Держи подол, лови!..

В это время в избу вернулась горничная и поставила перед купцом графинчик с коньяком.

– Во фрунт! Держи… – начал он, но поперхнулся и закашлялся.

Самовар

Трусцой бежит извозчичья лошаденка и тянет сани чуть не по голым камням. Снегу выпало мало, да и тот разъезжен. Дорога отвратительная.

– Не дает Бог снежку, да и что ты хочешь! И угодить барину хочется, и лошадь-то жаль по такой дороге гнать, потому она хоть и скот, а тоже чувствует, – обращается извозчик к седоку. – Эй, самовар! Поберегись! Чего рот-то разинул! – кричит он на переходящего через улицу мастерового мальчика в тиковом халате, без шапки, с замазанным лицом и с самоваром в руках. – Самовар в починку несет… Верно, кухарка уронила и кран повредила. А вот теперь господа плати за починку. Беда нынче с кухарками-то для господ! Хоть иная и простая деревенская баба, а тоже всякое у ней воображение на уме… Начнет наливать в самовар воду – о солдате думает, начнет трубу наставлять – солдат на уме. Долго ли до греха? Уронит самовар, и выйдет хозяину изъян, а себе неприятность, – рассуждал извозчик и прибавил: – А хорошая это, сударь, вещь – самовар!

– Наше русское изобретение, – поддакнул седок.

– Знаем. Простой мужик-туляк придумал, – отозвался извозчик. – Немец хоть и хитер, а с дива дался, когда ему такую вещь показали. И посейчас подделать не могут. Сделать все сделают: и самоварное пузо, и кран, и трубу выведут, и поддувало – ну совсем самовар, а кипеть не может. Хоть ты сутки его углем топи – ни в жизнь вода не закипит.

– Ну, уж это-то ты врешь! Подделать сколько угодно подделают, а только не занимаются этим производством на заграничных фабриках, потому сбыт самоваров только в одну Россию. А в России самовары делают и дешево, и хорошо, – возразил седок.

– Что им, немцам, дешево и хорошо! Они из одного озорничества стали бы делать, а не могут потрафить, как следовает. В трубе у них препона большая. Мне туляк знакомый сказывал, что один немецкий генерал из-за этой самой самоварной трубы даже в уме повихнулся. Смотрел-смотрел на нее, как она действует, ничего не понял и вдруг по-коровьему замычал. Тут его, голубчика, и взяли; взяли и посадили на цепь.

Седок засмеялся.

– Смейтесь, ваше благородие! Просмеетесь… – укоризненно проговорил извозчик, обернувшись к седоку.

– Ну и что же? И посейчас все еще мычит генерал-то? – спросил тот.

– Как же он может посейчас мычать, коли это было при государе Александре Благословенном? Сам государь Александр Благословенный, когда француза из Русской земли гнал, этому самому немецкому генералу самовар показывал. Встретились они на немецкой границе, а он ему при всех дванадесяти языках и показал. «На-ка, – говорит, – немец, раскуси, что это за штука и как она действует». Из-за конфуза-то больше, что при всех дванадесяти языках такое происшествие вышло, немец и в уме повихнулся. А то что ему?.. Плевать… На что ему самовар? Самовар немцу все равно что волку трава. Немец чаю не пьет. Он пиво зудит да кофий.

– Значит, умер теперь этот немец?

– Само собой, давным-давно померши. На цепи-то нешто долго просидишь?

– И до самой своей смерти все сидел и мычал?

– Все сидел и мычал, и никаких словес у него, кроме мычанья, до самой смерти не выходило, а как начал умирать, то призвал своего немецкого попа и воскликнул: «Воистину русский человек – хитрый человек!» Сказал и дух вон выпустил.

– Ну а после него-то немцы уж не допытывались, как такой самовар делать, чтобы он кипел?

– Не… не допытывались. Нешто приятно человеку с ума свихнуться?

– А другие нации? Ведь на немецкой-то границе, когда самовар показывали, все дванадесят язык были. Как же они-то?..

– И они не допытывались. Француз – человек хоть и задорный, хоть и влаственный, но легковерный… На что ему самовар? Тальянец – то же самое. Тому была бы шарманка хорошая, а до остального ему дела нет. Вот англичанин – это человек обстоятельный и аккуратной жизни… Англичане, говорят, допытывались.

– Ну и что же: сделали самовар? – спросил седок.

– Сделать-то сделали, и трубу потрафили, и вода у них закипела, вышло все как следовает с виду, а на деле не так. Очень уж перехитрили.

– То есть как это?

– А так, что самовар-то у них вместо того, чтобы на месте стоять, взял да и пошел по полу, потому колеса они к нему привинтили, думали, что лучше будет. Хоть и закипел, хоть и пар пустил, а на самом деле вышел не самовар, а паровоз железной дороги. С тех пор, говорят, и железная дорога пошла. Прежде ведь железной дороги не было, почта господ возила, а товар да простой народ извозчики-троечники доставляли куда следовает. Прежде, барин, жизнь-то извозчичья лучше была. Много народа кормилось от извоза. С чугунок разоренье-то в народе пошло.

– Так наш русский самовар, значит, навел англичан на изобретение паровоза?

– Он самый. Не следовало бы только им самовар-то показывать. Извольте расчесть, какой теперича изъян для русского человека от этих самых чугунок происходит. Ямщики-то, которые ежели где были, все теперь спились. У меня дядя родной в ямщиках состоял, а кончил тем, что сгорел от вина. Да и зачем англичанам самовар понадобился, коли они чаю не пьют? В чайном деле только одни китайцы под нас подражают.

– А китайцы? Как те? Умеют они делать самовары? – допытывался седок. – Китайцы – самые ретивые чайники. Они чай пьют больше нас.

Извозчик обернулся к седоку и посмотрел на него.

– Зачем же вы это, барин, у меня спрашиваете? Вам лучше знать. Вы ученые и во всякой книжке читаете, – сказал он.

– Я хочу твое мнение знать. Мне интересно послушать, как ты об этом слышал.

– Китайцев наши собственные туляки-самоварники самоварному делу обучили – вот как я об этом слышал. Сам Александр Благословенный после выгона дванадесяти языков из Русского царства сейчас же послал к китайцам семь штук туляков-самоварников. Отрядил под команду Дибича Забалканского семь человек самых лучших мастеровых и послал при бумаге. «Так и так, – говорит, – господа китайцы, вы, – говорит, – народ смирный, супротив нас не бунтуетесь, чай нам завсегда присылаете, так вот вам в обмен за ваше чайное удовольствие. Вы нам чай шлете, а мы вам туляков посылаем. Пусть они вас самоварному делу научат».

– И туляки научили китайцев?

– В лучшем виде научили. Потом граф Дибич-Забалканский их назад привел. Ушли пьяные и оборванные, потому в Туле чем лучше мастер, тем он больше пьет, а вернулись назад с деньгами и трезвые. Китайцы им по мешку золотых денег сподобили, по ящику чаю дали. Это все за науку.

– Значит, Китай отрезвил туляков?

– Заневолю отрезвил, коли там водки и за рубль целковый стакана не найдешь. Вся земля чайная. Ни квасу, ни водки, ни пива, ни меду, а один только чай.

– И навсегда от водки отвыкли? – допытывался седок.

– Отвыкнет тебе туляк от водки! Дожидайся! Как же… Туляк – самый что ни на есть пьющий человек! Пьяным-то умом он только и хитер, а трезвый ничего не стоит. Трезвый он ни на какую выдумку не горазд. А пьяный он тебе и замок с хитрым запором смастерит, и ружье особенное… Как приехали назад из Китая, так, само собой, самым пронзительным манером у себя в Туле запили. Чего им? Деньги есть, на груди почет висит.

– Какой почет?

– А им за китайский самоварный поход граф Дибич-Забалканский медали на грудь повесил, да китайская мурза за обучение своих ребят самоварному делу по браллиантовой серьге каждому из них в ухо прожертвовала. Вот они ходили по кабакам да и величались. Чай женам отдали, а сами по кабакам странствовали. Большой почет от всей Тулы этим самым самоварщикам был. Купцы по целым четвертям одной сладкой водки им спаивали. В гости к себе звали, пирогами угощали, уру им кричали. Мне про все это дело сын того самого туляка-самоварника сказывал, который в Китай ходил. Уж и сын-то теперь старик, как лунь белый, – закончил извозчик и спросил седока: – Вам по Лиговке-то по какой стороне остановиться – по той или по этой?

– Переезжай через мост.

Извозчик стегнул лошадь.

Конец пьяного дня

День праздничный. Пробило одиннадцать часов. Целовальник, ражий мужик, в розовой ситцевой рубахе и плисовом жилете, поверх которого красовалась серебряная часовая цепочка, надетая через шею, вытолкал двух последних пьяных посетителей за дверь и запер кабак. Один из выпихнутых затянул песню и, шатаясь, побрел куда-то по переулку, где помещался кабак; другой остановился около запертых дверей кабака и кричал:

– Караул! Караул!

Это был мужичонка в рваном полушубке.

– Обокрали тебя, что ли, любезный? – спрашивали проходившие мимо.

– Караул! – кричал пьяный вместо ответа.

– Или недопил, или перепил – вот и буянствует, – отвечала за пьяного какая-то баба в синем суконном кафтане с неимоверно длинными рукавами, плюнула и пошла своей дорогой, бормоча: – Беда, которые ежели вином занимаются до бесчувствия!

– Караул! – продолжал надсажаться пьяный.

Подбежал городовой.

– Ты чего орешь! – крикнул он на мужичонку. – Кто тебя трогает?

Мужичонка подбоченился и еще раз перед самым носом городового крикнул:

– Караул!

– Украли у тебя что-нибудь, чертова кукла? Ну, говори… – допытывался городовой.

– Целовальник обидел… Полсороковки мы недопили, а он в шею… Нешто это по моде? Караул!

– Молчи и иди домой, а то сейчас в участок отправлю!

– О?! – протянул мужик. – А ты какой губернии, какого уезда, какой вотчины?

– Ну?! Трогайся! Дам свисток, вызову дворника, так уж тогда поздно будет.

– А какую такую он имеет праву не давать допить человеку? Вот эстолько еще на донышке осталось, а он выгнал. Спроси товарища. Где товарищ? Караул!

– Молчи, говорят тебе! Проходящие и то думают, что тебя ограбили. Ну, чего орешь!

– Товарищ пропал. Где товарищ? Караул!

– Нет, я вижу, ты хочешь в участке переночевать. Надо велеть тебя взять.

– Ой! А какую такую ты имеешь праву? Я генералу Забубенцеву потолки штукатурил. Вот что я… Раскуси.

Городовой улыбнулся.

– И раскусил, – отвечал он. – У генерала потолки штукатурил, так сам полковником сделался? Проходи, проходи, знай! Нечего тут караул кричать. Иной еще подумает, что ограбили тебя, а полиция не смотрит.

– Ограбили и есть. А нешто не ограбили? Вот эстолько было в сороковке на донышке. Мы, брат, тоже понимаем. Комендантское управление знаешь? Ну, вот мы там карнизы выводили. Сама генеральша…

– Выводи, выводи ногами кренделя-то, да и пробирайся подобру-поздорову домой.

– Зачем домой? Мы к мамульке пойдем. Мамулька у нас одна чувствительная есть, в прачках существует. Она и поднесет стаканчик, – бормотал мужичонка, продвигаясь по переулку, но вдруг обернулся к идущему за ним следом городовому и крикнул: – Чего по стопам моим праведным идешь? Стой там!

– Команду твою еще слушать не прикажешь ли? – милостиво отвечал городовой и продвигался на свой пост на угол переулка. – Ты моли Бога, что в участок-то не отправил тебя. Там бы с тобой поговорили.

– И я поговорил бы. Кому участок, а мне дом. Мы, брат, в участке-то бывали. Нам участок не страшен.

– Слышишь, ты не куражься! А то, ей-ей, прикажу тебя дворникам взять.

– Бери, бери!.. – подскочил к городовому мужичонка и опять подбоченился.

– И возьму. Неохота мне только вожжаться-то с тобой. А то дать свисток, и конец…

– За что? Ну, говори: за что?

– За дебоширство, за пьяный образ, за оскорбление начальства…

Городовой дошел до своего поста и остановился. Мужичонка все еще вертелся около него.

– А отчего пьян? Отчего я загулял? Ну-ка… Можешь ты это чувствовать? – приставал он к городовому. – Из-за того я, милый человек, пьян, что сама генеральша раззадорила меня. Ей-богу… Штукатурили потолки, а потом стали кухню красить… Вдруг они сами выходят и из своих собственных ручек мне стаканчик… «На, – говорит, – благословись». Сама полковница, ей-ей, сама полковница… Каково это? Ну, и разбередила меня. А я и загулял.

– Иди, иди… Нечего тут мне рассказывать!

Из фруктовой лавки вышел приказчик в переднике и без шапки. Он курил папироску, подошел к городовому и спросил:

– Окурочком затянуться не хочешь ли?

– До окурочка ли тут сегодня! – махнул рукой городовой. – От пьяных сегодня просто отбою нет. Шестерых отправил в участок, а вот это седьмой напрашивается. Говорю: иди домой – не идет. Делать нечего, надо будет позвать дворника.

– Господин хозяин, господин хозяин! Рассудите, правильно ли я… – обратился мужичонка к приказчику. – Штукатурили мы у генерала потолок… Вдруг сама полковница выносит мне стаканчик и из своих собственных рук… Ну, с ейной легкой руки и загулял.

– Пошел прочь! – крикнул на мужичонку городовой. – Ну?!

Мужичонка отскочил.

– Я не с тобой… Я с господином хозяином разговор веду, – огрызнулся он. – Как же теперича, коли ежели сама генеральская полковница… Дозвольте, господин хозяин, окурочка покурить.

Городовой пожал плечами.

– Ну, что ты поделаешь! – сказал он приказчику. – Не отстает от меня, да и что ты хочешь. С четверть часа зудит.

– Да отправляй его в участок – вот и делу конец. Что с ним долго-то бобы разводить, – отвечал приказчик.

– Отправить – не устать стать, да ведь жалко. Его жалею. Что зря арестантскую-то наполнять. Слышишь, земляк, уйди ты от греха… Завтра сам будешь рад.

– Не уйду! – топнул ногой мужичонка. – Господин хозяин!.. – приставал он к приказчику.

Приказчик взял его за плечи и, пихнув, сказал:

– Продвигайся подобру-поздорову! Завтра придешь разговаривать.

– А я хочу сегодня… Нет, стой… Уж ежели сама полковницкая генеральша…

– Последний раз тебе говорю: пошел прочь! – крикнул городовой и взялся за свисток.

Мужичонка кобенился и лез на городового.

– А вдарь, вдарь… Сделай милость, вдарь – вот тогда мы и посмотрим. Как вдаришь, сейчас к самому генералу… Ну, вдарь… Тронь… Ага! Боишься? Нет, брат, уж коли мы в комендантском управлении… Шалишь!..

Городовой свистнул. От ворот бежал дворник.

– Эх ты, сиволапый! С тобой честью хотели, а тебе неймется. Вот теперь и переночуешь на казенной квартире, – укоризненно сказал мужичонке приказчик.

– И завсегда рады… Мы завсегда готовы… Пусть берет за правду… Кому участок, а нам дом. А завтра – аминь… Завтра к самому генералу жалиться… Пусть рассудит.

– Дворник! Сведи и сдай его в участок, – отдал приказ городовой.

Дворник взял мужичонку под руку. Тот упирался и лез к городовому.

– Нет, пусть он прежде вдарит… Пусть прежде вдарит – вот тогда мы и будем знать! – бормотал он.

– Веди, веди его! Пусть там до утра проспится.

– До утра! А ты вдарь прежде… Не хочешь? Боишься! Ах ты, фараон, фараон!

– Иди, иди! Завтра с самим приставом поговоришь! – крикнул на мужичонку дворник и потащил его.

– Караул! Караул! – раздавался голос мужичонки на всю улицу.

Письмо

Барина не было дома. Барыня сидела у себя в спальне и вышивала что-то по канве. Был вечер. В спальную заглянула кухарка, средних лет женщина, посмотрела молча на барыню и остановилась в дверях, застенчиво опустя глаза.

– Что тебе, Настасья? – спросила барыня.

– Да так, сударыня, ничего… – отвечала кухарка, перебирая в руках передник.

– Однако зачем же нибудь ты пришла?

– Да так, низачем… Просто посмотреть, что вы делаете: очень заняты или не очень?

– По канве вышиваю от нечего делать. Неужели только за этим и пришла?

– Не то чтобы за этим, а как вам сказать… Мне, сударыня, стыдно…

Кухарка захихикала и закрыла лицо передником.

– Верно, опять что-нибудь разбила в кухне? – вскинула на нее глаза барыня.

– И, нет! Все до капельки цело, – встрепенулась кухарка. – Вот сходите и пересчитайте.

– Ну так попросить что-нибудь пришла.

– Так точно-с… Просьбица у меня к вам маленькая есть. Давно уж собиралась попросить, да все решиться не могу. А очень нужно.

– Говори. Что такая за таинственность!

– Очень уж, сударыня, стыдно… А так нужно, так нужно, что просто вот, что ты хочешь!

Кухарка снова закрыла лицо передником, фыркнула и даже отвернулась.

– Говори же, уж коли пришла. Что такое?

– Да вот, видите ли… Ох, нет, не могу!..

– Ну, коли так, ступай вон. Не хочешь говорить, так и не мешай мне вышивать.

– Скажу, барыня, сейчас скажу… Не сердитесь только. Сердиться не будете?

– Не буду. Ежели ты ничего худого не сделала, то зачем же сердиться?

– Пожалуйста, уж не ругайте меня. Письмо мне нужно написать в деревню, так хотела попросить, чтобы вы написали. Сами-то мы люди неграмотные.

– Только-то? Так что ж тут стыдного? Изволь, напишу. Кому письмо-то?

– Вот это-то, сударыня, стыдно и сказать. Вы уж пишите как-нибудь так…

– Как же я буду писать письмо без обозначения, кому оно? Это невозможно.

– А вы уж как-нибудь. Там поймут. Просто, что я жива, здорова, кланяюсь и прошу прислать о себе весточку. Только вы, сударыня, уж как-нибудь почувствительнее.

– Да ведь надо же хоть адрес-то на письме написать. Без этого оно не дойдет.

– Да вы рассердитесь, ежели я скажу. Ну, побожитесь, что не рассердитесь.

– Фу ты, какая несносная! Даю тебе слово, что не рассержусь.

– Бессрочно отпускному рядовому Макару Данилову – вот кому, – разразилась ответом кухарка.

– Это, верно, тому солдату, которого мы из кухни все выгоняли? – спросила барыня.

– Ему, подлецу, сударыня. Только вы, бога ради, не сердитесь.

– Изволь, напишу.

Барыня села писать письмо. Кухарка стала около нее. Из глаз ее капали слезы.

– О чем ты?

– Да так, взгрустнулось. Ведь подлец-то какой он, сударыня! Поехал со сродственниками повидаться. «К Покрову, – говорит, – вернусь». И вот полгода ни слуху ни духу. Пятнадцать рублев денег у меня взял.

– Как его звать-то?

– Макар Данилыч. Только уж вы как-нибудь пожалостнее.

– Ну а именовать-то его как в письме? Милостивым государем, добрым другом или просто любезным? Ведь надо как-нибудь начать-то. «Любезный Макар Данилыч»… Так?

– Да пишите просто: «Подлец, мол, ты и бесстыжие твои глаза».

– Тогда уж это совсем будет не жалостно. Да так и нельзя писать.

– Да ведь какой аспид-то! Был у меня шугай беличий… Взял этот шугай и заложил за два рубля.

– Все равно, в письме ругаться нельзя.

– Ну, так уж пишите, как знаете.

– Я напишу: «Любезный Макар Данилыч».

– Не стоит он этих слов, мерзавец.

– Ну, можно «милостивый государь Макар Данилыч». Хорошо так будет?

Кухарка отерла глаза и высморкалась.

– Пишите уж лучше «дражайший друг сердца моего», – сказала она, подумав.

– Ага! Сердце-то – не камень, – поддразнила ее барыня и спросила: – Ну, о чем же писать-то?

– Да уж вы лучше знаете, сударыня, вы ученые…

– Как же я могу знать то, что ты хочешь ему сообщить? Ну, что ты хочешь ему сообщить?

– А то, что вот кланяюсь ему. Не стоит он, пес, и поклона-то, ну да уж Бог с ним. А потом: «И как, мол, тебе, подлецу, не стыдно»…

– Ругательных слов я не буду писать.

– Да как же, сударыня, не писать, ежели он и на самом деле подлец? Ведь денег-то пятнадцать рублей, шугай беличий тоже рублей пятнадцать стоит.

– «В первых сих строках посылаю тебе мой низкий поклон», – прочитала барыня.

– «Низкий поклон от неба и до земли с любовию», – прибавила кухарка.

– Можно и это прибавить. А дальше-то что?

– А то, что все это от Настасьи Васильевой. Вы так и напишите, что от меня.

– Внизу под письмом будет же подпись, так он и поймет, что это от тебя.

– А вы так: «Низкий поклон с любовию от Настасьи Васильевой».

– Изволь. Ну, что еще?

– Да что хотите, то и пишите, только почувствительнее. Хотел, подлец, все мне отписать, как он приехал, как с родственниками своими обо мне разговаривал, и хоть бы одно письмо!..

– «О себе скажу, что я, слава Богу, здорова и благополучна. Но что значит, что об тебе нет никаких вестей и отчего ты не сдержал слова и не написал мне ни строчки?» Хорошо так будет?

– Хорошо-то хорошо… – замялась кухарка. – Напишите уж, сударыня, что у него бесстыжие глаза, а я сирота… «Слезами, мол, горючими обливаюсь, ни днем ни ночью покоя не знаю, а ты пятнадцать рублев у сироты взял»…

– Ты что же хочешь-то? Хочешь, чтоб он тебе эти деньги прислал?

– Пес с ним. Пусть его подавится. А только бы отписал, жив ли он, и здоров ли, и когда в Питер приедет?

Барыня потерла себе лоб, подумала и написала.

– Он на тебе жениться обещался, что ли?

– Всяких тут от него обещаниев было! – махнула рукой кухарка. – И жениться обещался, и сапоги сшить обещался. Вы пишите так: «Слезно, мол, прошу тебя уведомить: жив ли ты?»

Барыня написала и прочла.

– Больше ничего? – спросила она.

– А еще вот что: «И ежели у тебя на дорогу денег нет, то пять рублей я тебе вышлю на дорогу, только отпиши насчет твоих обещаниев, про которые ты говорил».

– Еще хочешь денег посылать? Вот так любовь!

– Не любовь это, сударыня, а так уж… Пусть только поласковее отпишет-то он мне. Ну да пишите, что знаете!

Письмо было готово. Барыня прочла его.

– Довольна ты теперь? Все тут, что ты хотела сказать? – спросила она.

– Все-то все, а только…

– Что «только»?

– Да насчет подлеца-то и бесстыжих глаз нельзя ли прибавить?

– Нет, нет! Этого я не стану писать.

– Ну, благодарю покорно, – сказала кухарка, взяв от барыни письмо и поцеловав ее в плечо, прибавила: – А насчет подлеца и бесстыжих глаз, я как пойду в лавку марку покупать, то мелочного лавочника попрошу приписать. Нельзя, сударыня, без этого. Жалостно не будет. Без этого он не прочувствуется.

Во время танцев

Женился купец средней руки. Свадебный пир справлялся у кухмистера. Обед состоял из целого десятка блюд. За обедом басистый официант провозглашал бесчисленное множество тостов за здоровье разных дядюшек и тетушек. Гости кричали «ура», били в тарелки вилками и ножами, музыканты играли туш, причем особенно надсаживалась труба. Большинство гостей состояло из серого купечества. Фраков было очень немного, но мелькали сибирки и длиннополые сюртуки. От некоторых сибирок пахло дегтем и керосином. Впрочем, на обеде присутствовал и генерал в ленте, ничего ни с кем не говоривший и очень много евший. Пока не садились еще за стол, купцы подводили к генералу своих дочерей в белых и розовых платьях и рекомендовали их. Генерал при этом тоже ничего не говорил, а только испускал звук «хмы» и при этом кланялся.

После стола полотеры вымели пол от объедков, и в зале начались танцы. Сначала все пошли польским. Две сибирки, до сего времени обнимавшиеся, влетели в круг и хотели плясать русскую, но шафера вывели их из зала. Начался кадриль.

В первой паре танцевал с белокудренькой девицей в розовом платье маленький брюнетик, поверх белой перчатки которого красовался на указательном пальце большой бриллиантовый перстень. Брюнетик был в белом галстуке, но в сюртуке. Волосы на голове его были завиты бараном, усы закручены в шпильку. От него отдавало самыми крепкими духами. Пока устанавливались пары, брюнетик попробовал занять разговором танцующую с ним девицу. Он долго думал, о чем начать разговор, и наконец спросил:

– Капусту изволили рубить?

– Это в каких же смыслах? – недоумевала девица.

– А в тех смыслах, что теперь самое настоящее капустное время. Ежели к Покрову не срубят, то уж аминь… Сейчас она в такую цену вкатит, что и рубить не сходно.

– Мы капустой не занимаемся. Я в гимназии училась и даже по-французски говорю, – обидчиво произнесла девица. – Мы совсем другого образования.

– Пардон-с. Я про вашего папеньку с маменькой, так как у них есть же хозяйство.

– Хозяйство есть, но мы к нему не причинны. Рубили ли они капусту или не рубили – мы внимания на это не обращаем.

– Так-с. Но может быть, мельком слышали? Ваш папашенька по какой части?

– Они ломовых извозчиков держат. Есть и подряды по мусорной части.

– В таком разе, значит, капусту рубили, потому иначе чем же рабочий народ кормить?

– Могут и вовсе не рубить, а в мелочной лавочке покупать.

– Для обстоятельного купца несходно-с. Мы теперь почем фунт-то продаем? Шесть копеек. Ежели и бочкой на Сенной купить, то дешевле пяти копеек с провозом не обойдется. Поверьте совести, мы это дело очень хорошо знаем, так как сами мелочные лавочники. Семь мелочных лавок у нас.

– Что вам вздумалось про капусту меня спрашивать?

– Какое дело на уме, про такое и спрашиваешь. Мы, почитай, прямо от капусты и на свадьбу-то сюда приехали. Сегодня у нас такой день, что мы гнет на бочки с капустой клали и в подвалы их спущали. Мы на Сдвиженье пять тысяч голов вырубили.

– Все-таки капустный разговор к танцам совсем не идет.

– Очень даже идет и, можно сказать, прямо в центру… Теперича ежели со стороны посмотреть, то эта самая кадрель совсем с рубкой капусты вровень. Все кавалеры и дамы при танцах точь-в-точь будто бы капусту рубят.

– Однако неужели вы не можете начать какой-нибудь современный разговор? – сказала девица.

– Хорошо, извольте. Можем и по другой части. Нам начинать-с…

Станцевали первую фигуру кадрили.

– Какие у вас крепкие духи… – начала девица и сморщилась.

– Первый сорт-с. Француз на Невском надушил. Там и галстук себе покупали, там и завивку себе делали. Рубль за всю эту музыку с меня содрал.

– Мужчины по-настоящему не должны душиться. Это дамское занятие.

– По нашей торговле невозможно, потому прямо от капусты. Приятно бы вам разве было, ежели бы от меня капустой несло?

– Можно бы было вымыться.

– Насквозь пропах-с. Впрочем, когда соленую рыбу принимаем, еще хуже бывает-с. А огурцы вы изволили солить?

– Мы никакими этакими делами не занимаемся. Мы с сестрой вышиваем да книжки читаем.

– Огурцы – занятие чистое-с… Конечно, от капусты пользы больше, нежели от огурца, но рубка капусты интереснее. Тут и для барышень есть занятие: можно кочерыжки грызть, любовные сердца из них вырезать ножичком.

– Хорошо сердце из капустной кочерыжки!

– По своему коварству и бесчувственности – самое женское.

– Дамские сердца мягче мужчинских, – возразила девица.

– Помилуйте, что вы! – заспорил кавалер. – Нешто мало мужчинских слез из-за женской бесчувственности проливается? То и дело в газетах пишут, что поднято неизвестного звания тело с простреленной грудью. Все это от любви-с. Кабы ежели женские сердца были так мягки, как соленый огурец в Великом посту… Впрочем, у нас такой способ сольки, что наши соленые огурцы и после вешнего Николы со свежепросольным огурцом вровень. Мы насчет огурцов специалисты и этим товаром хвастаем. У нас мелочные лавочки в Коломне, а к нам за огурцами с Песков присылают.

– Делайте соло-то перед вашей визави, а то вы из-за огурцов и кадриль забыли, – указала кавалеру девица.

Танцевали вторую фигуру. Кавалер вернулся к даме и, делая с ней круг, сказал:

– Соло – не чеснок-с. Вот ежели чесноку забыть в огурцы положить, то можно весь бочонок испортить. А ежели черносмородинный лист да укроп, то и еще хуже…

Девица вспыхнула.

– Неужели вы думаете, что так приятно для образованной барышни про огурцы с капустой слушать! Вот уж не девичий-то разговор! – огрызнулась она.

– В таком разе мы сейчас девичий заведем, и это уж будет по вашей части, – нашелся кавалер. – Ягодное варенье изволили летом варить?

– Варили. Ну и что ж из этого?

– Нет, я к тому, что малина нынче из-за дождливого лета не удалась.

– А у нас удалась. Только послушайте, ежели вы не можете образованный разговор про театр вести, то хоть бы в критику кого-нибудь из гостей пущали. Все-таки было бы интересно. Смотрите, сколько серого народа на свадьбе и даже ни одного офицера. Вон, какая тумба в ковровом платке стоит. Она давеча три груши со стола из вазы взяла и в карман запихала.

– Которая-с? – спросил кавалер.

– Да вот эта, в длинных бриллиантовых серьгах и в лиловом платье.

– Это наша маменька-с. Только они не для чего-либо прочего груши взяли, а чтобы внучкам домой гостинца снести.

Девица сконфузилась.

– Я не про эту, я совсем про другую… – заминала она.

– А хоть бы и про эту-с. Не извольте беспокоиться, мы их и сами за тумбу считаем.

– Нет, нет, я вон про ту, что в синем платье.

– А в синем платье невестка наша. Вдова-с. Два кабака у ней, и сама ими заправляет. Только, разумеется, молодцы на отчете стоят. Это бой-баба-с, а уж вовсе не тумба. Она пятерым мужикам глотку переест.

– Господи! Да что вы все то о мелочных лавочках, то о кабаках. Неужели не можете о театре разговор начать?

– Извольте. Жирофлю недавно в «Буффе» смотрели.

– Ну и что же? Интересная игра?

– Игра-то интересная, госпожа актриса на совесть свою роль доложила публике, но у меня с новым сюртуком вышло недоразумение. Весь в краске перепачкался. Стулья были выкрашены масляной краской и не высушены. Очень многие из публики за это ругались. Нам начинать фигуру. Пожалуйте галопом… Вот уж теперь совсем будем капусту рубить.

– Пожалуйста, без капусты…

– Да что ж делать, коли похоже.

И кавалер, обхватив девицу, понесся галопом.

Хороший буфетчик

Рано утром встал в праздничный день трактирщик Скороносов, сходил к ранней обедне, расставил к иконам свечей на целый рубль без остатка и из церкви зашел в свой черный трактир посмотреть на торговлю и порадоваться на нового расторопного буфетчика, который в два какие-нибудь месяца удвоил ему продажу в трактире и чая, и водки. Про своего нового буфетчика Скороносов рассказывал на стороне, только, разумеется, не трактирщикам, так:

– Цены ему нет. Золотой человек. К каждому гостю ласков и сметка удивительная.

Войдя к себе в трактир, Скороносов долго и усердно молился на образ, потом кивнул ласково буфетчику, поклонившемуся ему в пояс, и сел около буфета. За буфетом кипела торговля. Подбегали половые и выкрикивали:

– Чаю на троих и два стаканчика! Чаю на четверых и пять чашек! Три стаканчика! Четыре стаканчика! Пять стаканчиков!

Слово «стаканчик» так и звенело. Под словом «стаканчик» здесь нужно понимать не стакан к чаю, ибо простой народ пьет чай из чашек, а стаканчик с водкой. Буфетчик суетился, отпуская требуемое. Независимо от половых, к буфету так и валили входившие в трактир мужики, извозчики, мастеровые и, бросая на буфет пятаки, требовали тоже стаканчики. Им наливал подручный буфетчика. Гости пили, закусывали крошеным рубцом, черными сухариками, отирались полами и рукавами и проходили в дальние комнаты, чтобы спросить себе чаю. А входная дверь так и визжала на петлях, хлопая блоком и впуская в трактир еще новых гостей. Скороносов сидел и улыбался. Радовалось его сердце.

– Ну что? Как? – спросил он буфетчика, воспользовавшись паузой среди кипучей торговли.

– Благодарение Создателю… Сами видите. Всего еще только девять часов утра, а уж у меня четырех ведер вина нет, – отвечал буфетчик.

– Что ты?! – усумнился хозяин.

– Да ведь из рапортички-то каждую неделю сами изволите видеть, как теперь дело идет. Когда я к вам поступил за буфет, в будничный день много-много что ведро выходило, а теперь мы и на трех не миримся. А в праздник – вот какая ярмарка! При прежнем буфетчике и наполовину здесь не торговали.

– Верно. Бога гневить нечего. Старайся… Поедешь в деревню – не обижу тебя.

– Теперь уж не скоро поеду. Перед поступлением к вам ездил. Жену думаю через полгода сюда выписать на побывку. Пусть побалуется.

– Я сам тебе ее выпишу, на свой счет. Бери деньги и посылай.

– Много вам благодарен-с, Акакий Хрисанфыч… Ужасти, как было у вас до меня тут дело запущено. Гости никакой ласки не видали.

– Что ж ты поделаешь с людьми-то! Дикий человек за буфетом стоял.

– Совсем дикий-с, – согласился буфетчик и крикнул на подошедшего полового: – На двоих или на троих? Что ж ты молчишь! Каша у тебя во рту, что ли?

– Я и марки вам за троих подал, – отвечал половой.

– Марки! Видишь, что я в разговоре с хозяином. Получай! С народом беда-с… – обратился буфетчик к хозяину. – Все неотес какой-то.

– А ты утюжь их.

– И то уж утюжу. Распустил их прежний-то ваш заправила. Здесь место золотое для торговли, но гостю ласковости никакой не было. А я вот, как поступил, первым делом из углового трактира всех гостей переманил. Теперь к нам ходят. У меня нет этого, чтобы жаться и над стаканчиком дрожать. Я постоянного гостя и в долг опохмелю. Ан смотришь – стаканчик-то десять стаканчиков принесет. Попало в голову мастеровому человеку на старые-то дрожжи, он тебе сейчас струмент в мытье несет.

– Ты насчет мытья-то не очень… – погрозился хозяин. – За это ответить можно.

– С умом ежели брать, то ничего. Неужели вы думаете, что я без опаски?

– Ну, то-то. Тебе с горы виднее.

– Будьте покойны, не провалимся. Ученый. До меня все артели в угловой трактир ходили, а я начал по субботам даром им чай сбирать – все к нам и перешли. Теперь в угловом-то волком воют. Вот вам и трактир на стрелке!

– Ты уж посторонним бобы-то про торговлю не разводи, а то как бы не дошло до кого-нибудь, да не навалили на меня наши при трактирной раскладке. Долго ли до греха? Сейчас вдвое акциз заплатишь.

– Помилуйте! Что вы! Да нешто я несмышленок? Буду я перед посторонним человеком торговлей хвастаться, а кольми паче перед своим братом трактирщиком. Мы тоже политику-то знаем. На то ума палата. А я ежели говорю, то вам только, как хозяину. К нам, Акакий Хрисанфыч, теперь и кадеты из Вяземского дома ходить начали. Три версты крюку дадут, да к нам придут. А отчего? Я им каморку устроил. Там они и дуван делят, там они и сговариваются промеж себя. При посторонних-то им неловко, так они в каморке. После хорошего дела ежели, то ведь они занятно для трактира пьют.

– Смотри, чтоб у гостей воровать бы не стали твои вяземские-то кадеты.

– Будьте без сумления. Я уж кадетов-то знаю. Ежели буфетчик с ними ласков и полицейских на них не наводил, то они его гостей ни в жизнь не тронут. Они хоть и по части карманной выгрузки, а на этот счет каторжная совесть у них крепка. Они ласковый трактир ценят. Надо же им где-нибудь притон иметь. Буфетчик с ними ласков, и они с ним ласковы. Лучше же они в незнакомом трактире у гостя что-нибудь стянут, нежели чем у знакомых.

– Ты только, бога ради, краденого-то у кадетов не покупай, – предостерег буфетчика хозяин.

– Ни в жизнь. Этого я боюсь. Да и зачем им мне продавать? У них свои мастера-покупщики есть. Эти уж постоянные. Тоже к нам ходят.

– Ходок, брат, ты! – похвалил хозяин буфетчика.

– Много уж я на своем веку насмотрелся-то. Я гостя вдоль и поперек знаю, насквозь его вижу и сейчас чувствую, что ему требуется, чем его привадить можно. Ведь вот, кажись, пустое дело – папироска. Рубль тысяча себе стоит. А как она пользительна, ежели ее гостю в угощение задарма отпустишь! Гость сейчас эту ласку чувствует и другим рассказывает, а через это самое народ в трактир прет. Папироска – великая вещь!

В это время к буфету подошел портной-штучник в опорках на босу ногу, в пиджаке с продранными локтями на рукавах, без шапки и с прядью ниток за ухом. Он держал что-то под полой, стоял молча и умильно смотрел на буфетчика и косился на сидевшего около буфета хозяина трактира. Буфетчик сразу понял мастерового.

– Переговорить хочешь? – спросил он его и, кивнув на хозяина, прибавил: – Это свой человек, хозяин здешний, при нем можешь без опаски… Кажи, что у тебя там?

Мастеровой вынул из-под полы сметанные брюки.

– Только до вечера продержи. Даже в третьем часу дня выкупим. У нас после обедни у хозяина расчет… Вынесем готовые вещи, получим деньги, придем сюда и выкупим. А теперь опохмели нас с товарищем.

– Давай уж сюда… Что с тобой делать!.. Баловник у вас буфетчик-то завелся… – ласково и снисходительно сказал буфетчик и налил два стаканчика водки. – Где же у тебя товарищ-то?

– За дверями дожидается. Думали, что ты не примешь брюки. Сейчас его позову, – отвечал мастеровой и, бросившись к выходным дверям, позвал с улицы товарища.

Тот вошел. Выпили и переглянулись.

– Полагаете, верно, что хромать будете? Ну, пейте по второму. Ужо разочтетесь.

Мастеровые выпили и, оставив в залог несшитые брюки, вышли из трактира счастливые. Поднялся с места и хозяин трактира и тоже начал уходить, снова помолясь на образ.

– Ну, прощай! Бог тебе на помощь. Торгуй… – сказал он буфетчику, продвигаясь к выходным дверям.

В птичьем ряду

Лавки с птичьими клетками на Щукином дворе, и в клетках прыгают птицы: синица, снегирь, клест, чиж. Некоторые птицы находятся в клетках около лавок на галерее. Кудахтают породистые куры в больших клетках, неустанно жрут какое-то месиво утки, посаженные в ящики. Сидит насупившись филин в особом помещении, есть орленок с обрезанными и обитыми крыльями, белка в колесе, морские свинки и целое семейство лисенят. Воскресный день. Около лавок бродят любители птиц. Виднеется гимназист, поп, старик-чиновник в форменной фуражке с красным засаленным околышем, меняла-скопец в беличьей шубенке. Торговцы, стоя на пороге лавок, попивают чаек из стаканов, засунутых в рукава шубенок. Любители птиц останавливаются около клеток, прицениваются к птицам.

– Почем лисицы-то? – спрашивает у торговца гимназист.

– Не купите ведь, барин, так нечего и спрашивать. Вам чижа надо, а вы про лисицу.

– Отчего же не куплю? Ежели дешево, то и лисицу куплю.

– А оттого, что маменька вас с этим зверем из дома прогонит. Ведь это зверь вонючий.

– И морские свинки вонючие, однако я их держу у себя дома. Белка у меня есть.

– Лиса или свинка с белкой! Лиса одной говядины на двугривенный в день съест. Два рубля лиса стоит. По два рубля лисенок.

– А вы рубль возьмите, так я куплю.

Торговец не обращает уже более никакого внимания на гимназиста и кричит проходящему мимо синему кафтану с кульком в руках:

– Хозяин! Кажи! Что продаешь?

Мастеровой подходит и подает кулек.

– Пару турманов не купишь ли? Настоящие турмана и перо знатное, – говорит он.

– Ну, уж это врешь, что настоящие. Настоящих турманов теперь днем с огнем поискать. Кажи! Иди сюда в лавку. Настоящие! Настоящие турмана теперь только в одном месте и есть, что у мусорщика за Нарвской заставой. Да и тот не надышится на них.

– А ты, прежде чем товар хаять, посмотри, – отвечает кафтан, развязывая кулек. – Так-то они у меня кувыркались, что любо-дорого смотреть, да вот хозяин фатеру переменяет, так негде держать. Это ли не голубь!

– Иди ты в лавку-то! Что здесь на галдарее показывать.

– Ничего. Ноги и крылья связаны. Это ли, говорю, не пара турманов!

– На одной голубятне они с турманами сидели, так это точно. Турман!

– А по-твоему, это не турман? Ах ты, торговец! Давай зеленую за пару.

– Неси назад, откудова принес, – передает торговец кафтану голубей.

– Я уступлю. Чего ты?

– Неси назад. Там у себя, может быть, скорей дураков найдешь. Ты у турмана-то, верно, и пера не видал. Туда же, охотник! Не охотник ты, а горе.

– Да ты что дашь-то? Я их прошлой зимой на простого голубя к себе на чердак заманил.

– Ну, простой голубь простую пару тебе и привел. Неси назад. Вам, купец, что? – обращается торговец к скопцу.

– Даешь два рубля за пару?! – кричит кафтан.

– Вам петушка требуется? Петушка хорошенького присматриваете? – допытывается у скопца торговец, не обращая уже никакого внимания на голубятника.

Скопец заминается.

– Охочую-то птичку купил бы с удовольствием, да ведь нет у вас, поди, породистых-то? Мне ведь простого петуха не надо. Мне для охоты.

– Для петушиных боев? Знаем. Действительно, настоящей птицы у нас нет, но ежели желаете, то припасти могу. Есть у меня петелок на примете… Картина, а не птица!

– Картины-то вот мне и не надо. Мне деловую птичку надо. Чтобы в деле была хороша.

– Понимаем-с. Господи боже мой! Что вы рассказываете! Первого бойца добудем. Генерала Вытнова на Петербургской стороне знаете? Так вот его вывода. Воевода, а не петух, удержу нет. Коли прикажете, то рубликов за тридцать припасти можно.

– Нет, я так, присматриваю. Наклюнется хорошенькая птичка случайно – куплю, а нет, так и не надо, – отвечает скопец, закутываясь в шубу.

– Сами знаете, что такие птицы случайно не попадаются.

– А не попадаются – и не надо. Десяточек птичек для потехи у меня есть – с меня довольно. Попадется случай дешевенький – куплю птичку. На корме птичка меня не проест.

– Дураков, значит, ищете? Ну, здесь, в Птичьем ряду, трудно беспонятных-то найти.

– Нет ли у вас чижовки? – спрашивает старик-чиновник в замасленной форменной фуражке. – Чижей-то у меня много, а вот чижовки нет. Четыре чижовки нынче пооколели. Ну, чижам-то и тоскливо.

– Чижовки нет, да в лавках и не найдете. У птицеловов надо поспрошать, – дает ответ торговец. – Припасти можно. Желаете, к будущему воскресенью припасу?

– Да ведь ты рубль сдерешь…

– Знамо дело, уж не пятачок. Парнишку на Охту придется к птицеловам посылать. На четвертак сапог истреплет. Желаете?

– Найду и так. Сечь того охотника надо, который за чижовку рубль заплатит.

Останавливается купец в легоньком тулупчике на лисах и с бобровым воротником.

– Скворца ученого нет ли? – спрашивает он.

– Есть скворцы, но только самому учить надо. Не буду и хвастать, – отвечает торговец. – Да и зачем вам ученый? Сами научите. Скворец живо учится. Нам, конечно, заниматься некогда, а то скворца можно в две недели выучить. Возьмите не говорящего. Сиделого, хорошего скворца дам, но только не говорит.

– Нет, уж это не рука. Нам тоже недосуг с ним вожжаться. У нас вон у одного артельщика с биржи так скворец песни докладывает. По постам «Да исправится молитва моя» поет, а в мясоеды «Ехал казак за Дунай» зудит.

– Таких редкостных птиц в лавках не сыщете. Таких птиц надо у охотников выменивать. Этим птицам крупные цены. У парикмахера на Офицерской был говорящий скворец и песни тоже пел, так парикмахер одному купцу за пятьсот рублей его продал.

– Ну?! – усумнился купец.

– А вы думали, как? Скворец при песне – дело редкое. Скворцов при словах много есть, а при песне поискать да и поискать. Триста, четыреста – это обыкновенная цена.

– За четыреста-то я жене лучше новую шубу сошью. Мне жена насчет говорящего скворца просила. Да такого, говорит, купи, чтоб и песни пел, – поясняет купец.

– А коли для жены, то зачем вам скворец? Скворец – птица мужская. А вы возьмите говорящего попугая. Вот говорящий попугай у меня есть.

– Да ведь, поди, и за говорящего попугая тоже несообразную цену заломишь?

– Попугая сходно уступлю. Купите только у меня клетку ему хорошую.

– Ну а как?

– А вот извольте видеть. Попугай у меня зеленый, хороший, но, обманывать не буду, с маленьким изъянцем. Вот из-за него дешево его и продаю.

– Что ж мне за радость изъянистого покупать? Принесешь его домой, а он и подохнет.

– Нет, вы позвольте-с… Попугай как есть здоровый и веселый. Но изъян – другой.

– Слепой, что ли, или лапа оторвана?

– Во все глаза глядит, и обе лапы целы, а только, с позволения сказать, мерзкими словами ругается. Вот в нем весь его и изъян есть. Из графского дома попугай куплен.

– Как же он так в графском-то доме ругаться научился?

– А уезжала графиня за границу и сдала его прислуге на хранение. Стоял попугай в лакейской, ходили к лакеям кучера – ну и научили. Где модные дамы, да ежели молоденькие девушки есть, так оно и нехорошо, ну а для простой замужней женщины, да ежели без детей…

– У нас детей нет. Из-за того-то жена и заблажила насчет скворца.

– А коли так, то вам такой попугай – самое подходящее дело. Супружница ваша, поди, дама не нежная, от пронзительного слова в обморок не упадет, так чего ж еще! Да и отучить всегда птицу можно, ежели постараться. А я дешево возьму.

– А почем? – полюбопытствовал купец.

– Да что уж! – махнул рукой торговец. – Красненькую взял бы. Сто рублей птице цена. Ласковая, к кому угодно на палец садится, насекомую у барынь в волосах клювом ищет – вот какая птица! Будь мне досуг его от ругательных отучить – сейчас за три четвертные продал бы его. Войдите-ка в лавку посмотреть. Вот какая птица!

Купец помялся и вошел в лавку.

Утро в черном трактире

Седьмой час утра. Праздник. Черный трактир, преимущественно посещаемый простым рабочим людом, еще заперт, и деятели его спят. Спит буфетчик, растянувшись на буфете, спит маркер, раскинувшись на бильярде, покоятся на диванах и взасос отсвистывают носом трактирные мальчики-подручные, скорчившись на составленных вместе стульях, изображающих импровизированные кровати. В кухне уже проснулись и затопили плиту. В буфетную комнату вошел кухонный мужик.

– Ребята! Чего вы до сих пор дрыхнете? Марк Маркович! Уж шесть часов!.. – крикнул он.

Первым проснулся буфетчик, поднялся на буфете, как сфинкс, опершись рукавами, посмотрел заспанными глазами по сторонам, очнулся и сказал:

– Неужто уж шесть? Расталкивай скорей ребят.

Мужик обошел комнаты. Буфетчик зевал во весь рот и накинул на себя халат; позевывая, почесываясь и потягиваясь, оделись половые. Мальчики-подручные еще спали.

– Вставайте, чертенята! Чего вы барчат-то разыгрываете? Водой оболью! – возглашает буфетчик, обходя вслед за кухонным мужиком комнаты, дернул двух спящих мальчишек за вихры, но так как и это плохо ускорило вставанье, то он раздвинул стулья, и мальчишки попадали на пол. – Умываться! – приказал он и принялся фыркать над медным тазом, стоящим на буфете, в котором моют посуду. Мальчик поливал ему в руки из большого чайника-арбуза воду. Шло умыванье.

Половые начали прибирать комнаты и расстанавливали стулья. Буфетчик раздал им марки на руки. Вместо постели на буфете засияли графины с водкой и стаканчики, появился мелко искрошенный рубец и ржаные сухарики на тарелках.

Происходила суетня.

– Зажигай Богу-то лампадку! Леший! Ведь ноне праздник… – отдал второпях приказ буфетчик мальчику и кивнул на образ.

А во входные двери между тем уже стучались с улицы.

– Гости стучатся… – сказал половой. – Отворять, что ли?

– Ну вот еще! Семи часов нет… чтобы потом околоточный наклеил, зачем до семи часов отворились? – отвечал буфетчик. – Пущай их стучатся. Не уйдут.

– Целая артель пришла и на тумбах сидит и дожидается, – заглянул половой в окошко. – Кажется, уж околоточный-то сыт. Чего ему?..

– Строгости пошли. Пять минут повременим и отворим по нашим часам. И так уже на десять минут вперед поставлены. Надо тоже опаску держать. Завари-ка мне чаю.

– Слышите, Марк Маркович, какое бунтовство, – кивнул на улицу другой половой.

– Городовой уймет, – стоял на своем буфетчик и начал чесаться гребнем.

– «Свидание друзей», поди, уже открыли. Там завсегда раньше нас открывают.

– Тем сойдет с рук. Тем бабушка ворожит. Не уйдут. Чего ты боишься? В «Свидании друзей» новый буфетчик. Его артели не любят.

Стук становился все сильнее и сильнее.

– Ах, окаянные! И в самом деле, бунтовство. Вишь их проняло! Ну, иди, отворяй. Пусть их входят. Авось Бог милостив… – отдал приказ буфетчик.

Входные двери отворились, и в трактир начали вваливать рабочие.

– Чего до сих пор румянами да белилами протираешься и не отворяешь? Пора уж. Ноне праздник. Люди везде отперлись… – заговорили они. – С праздником! С полчаса места на улице ждем. Инда изныли все.

– Изныли! Вам, ребята, хорошо рассуждать, а нам-то каково? Мы бы и рады отвориться, да ведь тоже опасаешься насчет затылка. Затрещина-то нам попадет от полиции, а не кому другому.

– Собирай, собирай скорей чайку-то. Истомились. Потчевать-то сегодня для праздника своих завсегдателев будешь? – спрашивали мужики и здоровались с буфетчиком, протягивая ему руки и поздравляя с праздником.

– Больно часто захотели, земляки, – отвечал буфетчик, поспешно суя руку направо и налево. – В Покров по стаканчику вам подносил в уважение – ну и будет. А уж сегодня пейте на свои.

– Ты коноводов не обижай. Коноводам-то завсегда надо почтение. От нас из артели восемьдесят человек к вам чай пить ходят. Сколько денег-то оставим! Так ты коновода и почти, – говорил гунявый мужичонка.

– А нешто мы не чувствуем? Нешто мы не почитаем? В Покров от сердца по стаканчику поднесли, а прошлую субботу чаю даром собрали.

– Все-таки ты уважь хоть меня-то на пятачок, – не отставал мужичонка. – Я уговаривал ребят, чтобы в «Свидание друзей» не шли. Там уж с четверть часа места отворившись.

– В «Свидании друзей» и этой ласковости нет, что от нас видишь. Что тамошний буфетчик! От него и папироски не допросишься. А мы нет-нет да и чайку соберем в уважение.

– Обижаемся на него, что говорить. Большой обидчик для нашего брата. А только, ей-ей, вот те святая икона, хотели туда чай пить идти. У вас заперто, а там отворено. Народ бунтовать начинал, да уж я уговорил. Уважь стаканчиком.

Буфетчик молча налил стакан. Мужичонка улыбнулся и заговорил:

– Вот за это спасибо! Вот мы это ценим! Теперь я по гроб твой. Я, Марк Маркыч, как тебя всегда перед всеми отлепартовываю? Для меня ты первый человек – во как… Ей-богу… Хочешь, сейчас весь народ растревожу, чтоб стаканчики требовали? Сегодня у нас народ денежный. Вчера расчет получили. Я такой коновод, что меня сейчас послушают. Мне стоит только одно слово сказать – и довольно. У меня с одного слова запьют. Подрядчик вчера расчет выдал – и загуляют.

– Это уж там твое дело. А только пей, пей скорей, да только не рассказывай, что тебе даром поднес. А то другие придут и тоже просить будут, – перебил его буфетчик.

– И что ты! Могила… Руку! Сейчас вот пойду и на твою пользу народ подобью.

Мужичонка выпил стаканчик, сплюнул длинной слюной и сладко облизнулся.

– Закусывай рубчиком-то. Да вот тебе еще папироска на загладку…

– И папироску? Ну благодетель! За такую твою ласковость, ей-ей, сейчас народ на загул сбунтую. Мы, брат, это ценим… У нас и деньги свои есть. Во! – звякнул медяками мужик. – А мы ласковость ценим. Нам учливость приятна.

Размахивая руками, он побежал в комнату, где засела артель.

Рабочие подваливали в трактир. Слышались возгласы:

– Марку Маркычу!.. С праздником!

– Поди-ка сюда, красный, человек опасный! – поманил буфетчик рыжего мужика. – А вы, ребята, идите, проходите дальше, там свободнее, – обратился он к другим мужикам. – Мне с красным человеком по своему делу поговорить надо. Как тебя звать-то, земляк?

– Митрофан Захаров, – отвечал рыжий мужик.

– Ну, так я тебя хочу, Митрофан Захарович, попотчевать стаканчиком. Каждый день ты к нам ходишь и нашим завсегдателем считаешься, а ни разу я тебе уважение не делал.

– Ну?.. – улыбнулся рыжий мужик. – Вот за это благодарим покорно!

– Всем завсегдателям почтение делаем иногда по праздникам, а ты что ж за обсевок в поле? Ты, я вижу, мужик-то хороший. С перчиком или хрустальной?

– Давай уж с перчиком. Коли баловаться, так баловаться. А я было только забастовал… Гулял тут шибко, с неделю гулял да забастовал.

– Один-то стакашек не повредит.

– Знамо, не повредит. С поднесеньевым днем!

– Кушай. Только ты вот что: ты своим-то не говори, что я тебе поднес, а то обижаться будут. Завтра можешь сказать, а сегодня молчи.

– Ну вот! С какой стати?

– То-то. А то обидятся и придут просить. А всем ведь невозможно уважение в один день делать. Закусывай редечкой-то. Да вот тебе папироска.

– Руку! За то и мы тебя, Марк Маркович, за твою ласковость ценим, – сказал рыжий мужик и поплелся к компании земляков чай пить.

Поднеся таким же манером еще двум-трем рабочим даровые выпивки, буфетчик знал, что делал. Сделав это, он самовольно улыбнулся. Посев состоялся. Начались всходы. Через полчаса половые с ног сбились, таская рабочим стаканчики. Вместе с чаем началась и водочная торговля.

Перед переписью

В табачную лавочку на Петербургской стороне, служащую в то же время и местом сборища для соседних обывателей, которые заходят сюда покалякать о текущих делах, зашел до того тщательно выбритый пожилой чиновник в камлотовой шинели и в фуражке с красным околышком, что подбородок его был даже в нескольких местах порезан.

– Ивану Савичу! – возгласил он, протягивая руку стоявшему за стойкой табачнику в серебряных очках, поднятых на лоб, и с большой седой бородой.

– Доброго здоровья, Феклист Парамоныч, – откликнулся табачник. – Хорошо ли можется?

– Можется-то ничего… так себе… Поясница маленько того… Да вот вчера сходил в баню, перцовочкой вытерся, перцовочки выпил, и отлегло. А вот у нас тут дело затевается…

Чиновник вытащил громадных размеров красный платок, громко высморкался в него, протрубив как бы на трубе, подтер нос и начал складывать платок.

– Супруга все ли в добром? – спрашивал табачник.

– И супруга тоже ничего… Вчера через новый мост ко «Всех скорбящих» иконе пешком ходила, свечку там поставила и маслица пузырек оттуда принесла. Все слава Богу… А вот, говорю, дельце у нас в Питере какое-то не совсем ладное затевается… Нам, домовладельцам, оно будет того… Надо держать ухо востро…

– Вам Жукова четверку?

– Жукова-то оно само собой. С сорок четвертого года, с поступления на службу в Сенат, курю Жуков табак, да вот уж теперь пять лет в отставке – и все неизменный трубочник-жуковник. А я говорю насчет дельца-то… Все новомодные измышления пошли.

– Верно, насчет переписи?

– Да, насчет переписи. Я тебя спрашиваю: что это такое? Ведь это опять какие-нибудь притеснения домовладельцам. Зачем перепись Петербурга понадобилась?

– Выли уж тут у меня сегодня, стонали, – отвечал табачник. – И вчера стонали. Иван Калистратыч стонал, Дементьев Драгиль стонал, Андронов плакался.

– Застонешь, брат, коли эдакие дела! – прищелкнул языком чиновник. – Ты сам-то читал ли объявление?

– Еще бы не читать, коли я домовладелец.

– Ну, то-то… Ты как об этой переписи думаешь?

– Да как думаю… Надвое думаю… И так думаю, и эдак думаю. Конечно, лишние тяготы. А только там в объявлении успокаивают, что, мол, никакой финансовой части в этом нет и что никакого измышления налогов.

– Мало ли, что успокаивают! Они успокаивают, а я этому не верю. Я между строк читаю; я, брат, привык уж к этому, слава богу, тридцать лет на казенном стуле елозил, так уж знаю, как бумаги-то пишутся. Всякая бумага в двух смыслах пишется: один смысл явный, а другой смысл тайный. С виду оно как будто бы и не беспокоят, а на деле – тревожат. Понял? Дай-ка сюда табачку щепоточку.

Чиновник вытащил из кармана шинели трубку на аршинном черешневом чубуке и начал ее раскуривать.

– Так думаете, что без нового налога с нас, домовладельцев, дело не обойдется? – спросил табачник.

– Не обойдется, – дал ответ чиновник и пустил изо рта громадный клуб дыму.

– Потом, говорят, нам бланки такие раздадут, и надо будет в них показать, у кого чего сколько есть и все эдакое… Сколько окон, сколько квартир, на скольких саженях двор, сколько печей и труб. Собака на дворе есть – и ту покажи, что она есть.

– Ну, и что ж ты думаешь? Думаешь все по совести показывать?

– Да ведь дело-то такое… Не покажешь по совести, так потом, пожалуй, в ответе будешь, – развел руками табачник. – И хотелось бы втемную сыграть, да боишься.

– А ты показывай в двух смыслах. Тебя будут спрашивать в двух смыслах, с тайным и явным намерением – ты отвечай в двух смыслах.

– Бумажной мудрости-то я не обучен, вот в чем моя беда.

– Беды тут нет и мудрости никакой не надо. Сокращай наличность, вот и все. – В подтверждение своих слов чиновник харкнул с громким раскатом, плюнул и спросил: – Понял?

– Еще бы не понять, не маленький… Только как бы не было потом штрафа…

– Иногда, друг любезный, и штраф выгоден. Чего тут им в чужие дела соваться? Меньше знают – меньше бредят. Правильно я?

– Это вы действительно.

В табачную лавку вошло порыжелое пальто с выеденным молью меховым воротником. Пальто держало в руках узелок и опаренный веник.

– Ивану Савичу! – возгласило пальто и протянуло табачнику руку.

– Петру Андронычу… – отвечал тот и спросил: – Из бани?

– Был грех, попарился маленько, потом чайку попил в трактире, а теперь к тебе… Дай-ка помадки за пятачок баночку.

– Жасмин или гвоздика?

– Жена гвоздику больше любит. Мне что!.. Мне только один раз после бани вихры смазать. О чем гуторите?

– Да вот все о переписи, – отвечал чиновник.

Пальто потрясло красным, как вареный рак, лицом, с рыжеватыми бакенами, и произнесло:

– Канитель!

– А я так думаю, что скорей подвох, а не канитель, – сказал чиновник.

– Нам нужно вести дело осторожнее.

– А я никак не буду вести. Будь что будет. Отмечусь в Царское Село, домашние скажут про меня, что я новгородским угодникам поехал поклониться, а здесь как хотят.

– Да ведь ведомость-то кому-нибудь все-таки составить будет надо.

– Отзовутся безграмотностью, и пусть кто хочет, тот и составляет.

– Этого нельзя. Нет, тебе отмечаться нечего, ты составь ведомость, но составь ее туманно, чтоб было ни два ни полтора.

– Да ведь проверка, я думаю, будет.

– А проверят, так найдут ошибку, а ошибка в фальшь не ставится, – учил чиновник.

Порыжелое пальто село и вздохнуло.

– И что это нынче за музыка завелась, что все сызнова переписывать! – произнесло оно. – Давно ли переписывали!

– Европейская статистика на современный манер… – произнес табачник.

– Вот она где, эта статистика-то, нам отзовется… – указал чиновник на затылок.

Вошел дряхлый старик с обезьяньим лицом. Он был в валенках и в шапке с ушами. Воротник барашкового тулупчика был перехвачен гарусным шарфом.

– О господи! Вот редкий-то гость! Прошу покорно садиться, Аристарх Демьяныч, – заговорил табачник, усаживая старика на лавку.

Старик поздоровался со всеми и начал шамкать губами.

– Что вы скажете насчет статистики?! – крикнул над самым его ухом чиновник.

– Я-то? – переспросил старик и отвечал: – Виссариона Гребнева, другого никакого не нюхаю. Или простой солдатский нюхать, или Виссариона Гребнева, а другие нюхательные табаки ничего не стоят.

– Ничего не слышит. Беда с глухим человеком. О переписи-то читали?

– До Венгерской кампании я брал у буточника, после Венгерской мне пожарный один доставлял… Отличный табак был. С Крымской кампании начал я брать…

– Я не о нюхательном табаке, а о переписи Петербурга спрашиваю. Читали?

Старик посмотрел мутными глазами на чиновника и отвечал:

– На нет и суда нет. А я к Виссариону Гребневу золу подмешиваю.

– Вот поди с ним!!! А ведь тоже домовладелец… – кивнуло на старика пальто.

– Обязан и ведомость составлять, – поддакнул чиновник.

– Дворник составит, – сказал табачник.

– Да у него вместо дворника-то баба-полольщица с огорода взята. Хороша выйдет статистика.

– Четверочку вам Гребнева? – спросил табачник, положив перед ним пачку табаку.

– Да-да-да… – произнес старик и принялся отсчитывать медные деньги.

Прием новобранцев

Тяжелая, но неизбежная картина. В думе идет освидетельствование, вымеривание роста и ширины груди молодых людей, вынувших жребий для поступления в военную службу. Врач, воинский начальник и член от города бракуют людей и определяют степень годности их к военной службе. В глубине залы стол, за столом члены воинского присутствия, делопроизводители, протоколисты. Перед столом на возвышении ясневая мерка в виде столба с перекладиной в форме глаголя. У мерки солдат. Место, где стоит мерка, огорожено скамейками. За скамейками толпятся вызванные к освидетельствованию, их знакомые, родственники, наполовину полупьяные. Заседание публичное, но среди публики женщин нет, ибо измеряемые и свидетельствуемые раздеваются донага. На огороженную скамейками арену вызывают по пяти человек. Одни раздеваются, сидя на скамейках, другие одеваются. Около скамеек цепь солдат, среди публики стоит и городовой, сдерживающий слишком сильные порывы явившихся к освидетельствованию. Пахнет тулупом, новыми сапогами. Шармеровская визитка перемешалась с полушубком, с сибиркой, с сермягой. За столом слышны возгласы вроде:

– Номер триста сорок девятый – Викул Иванов и номер триста пятидесятый – князь Вадим Теркаев-Заволжский!

– Зде-е-есь! – во все горло и нараспев откликается из толпы один голос.

– Здесь, – картаво произносит другой голос.

К столу подходят новый романовский полушубок с русой еле пробивающейся бородкой, с волосами на голове сильно смазанными деревянным маслом, и бархатная жакетка с золотым пенсне на носу, прическа à la Капуль, с целым пятком перстней на мизинцах, с кучей брелоков на часовой цепочке. Полушубок – здоровеннейший парень; визитка – узкогрудый, тщедушного вида молодой человек. Полушубок пьян.

– Потрудитесь раздеться, – слышится от стола.

– Все снимать? – дрожащим голосом спрашивает жакет.

– Все, барин, все до капельки… Смотри, как я… Живым манером… – бравурно, с напускною веселостью отвечает полушубок. – Сейчас Адамами будем… Садись на скамеечку. Ну, кто скорее? Полушубок – раз, сапоги – два, жилетка – три, рубаха – четыре… Басюк, дяденька Панкрат! Берегите мою гармонию! – кричит он, обращаясь к публике.

– Действуем! – слышится оттуда ответ.

– Ну и чудесно… Гармония – два с полтиной… Эх, завей горе в веревочку! Я, дяденька Панкрат, не робею.

– Потише, потише… Не кричите так… – замечают ему от стола.

– Я, ваше высокоблагородие, готов… – обращается тулуп к доктору. – Штанники прикажете снимать?

– Все, все снимайте.

– С нашим удовольствием. Теперь как есть Адам. Дяденька Панкрат!..

– Крестись, Викулка! Чего ты, идол, ломаешься-то! Крестись, шельма! Что за поярец такой выискался! – слышится из толпы.

Городовой сверкает глазами и начинает придвигаться к откликающемуся.

– Становитесь к мерке… – говорит доктор раздевшемуся парню.

– Мы-то станем, а вот барин у нас запутался в своей амуниции. Служивый! Помоги барину сбрую-то снять, – обращается парень к солдату.

– Становитесь, становитесь! Вы задерживаете других, – повторяет доктор.

– В секунд, ваше высокоблагородие. Ейн, цвей, дрей… Готово!

Парень стоит уже у мерки, вытянув руки по швам и прислонившись спиной к столбу.

– Викул Иванов… Номер триста сорок девятый… – повторяет еще раз член присутствия.

– Он самый-с… А вы потрудитесь быть здоровым… – говорит парень.

– Какой бравый молодец! – слышится у стола. – Совсем гвардеец.

Звякает перекладина мерки, опускаясь над головою парня. Солдат, стоящий около мерки, сдвигает ступни парня. Воинский начальник подходит и пробует, плотно ли прилегает перекладина к голове, и говорит:

– Коленки не сгибать!

– Зачем нам сгибать, ваше высокоблагородие! Мы во всей красе… Мы наперед знаем, какая такая лотерея нашему брату будет. Нарочно для этого самого и выпили.

– Не болтай, не болтай, после на свободе поболтаешь.

– Викул Иванов… Семь с половиной! – возглашает доктор. – Приблизьтесь к столу… Поднимите руки… – говорит он парню и начинает вымеривать у него грудь ремешковой меркой. – Считайте вслух раз, два, три…

– Раз, два, три… – басом и нараспев во все горло кричит парень.

– Потише, потише! Не дурачьтесь, здесь зало присутствия.

– Отлично чувствуем… А только у нас голос – хоть сейчас в тальянцы на Большой киатер. Я, ваше благородие, раз у нас в деревне через реку Оку, так все до капельки…

– Вдохните посильнее.

– Да что! Дыши не дыши – все равно годен. Нарочно из-за этого самого и выпили… Ух! – вздохнул парень.

– Еще раз… Только вы потише… Не надо так громко.

– Все смотрите. Ничего не утаю. Грудь – хоть танцуй на ней. А вот животом я попорчен.

– Что у вас с животом? – опрашивает доктор.

– Лихая баба след на снегу вырезала, и с тех пор начал живот стряхиваться.

– Что это у вас глаз-то? Покажите глаз… Сюда, поближе к свету.

– А это разные разности от нашего безобразия. Как перед Истинным! Утаивать не буду. В хмельном виде из-за приятелев… Спервоначалу ругательная словесность, а потом междометие, ну и вышло нарушение тишины… В какое меня войско ваше…

– Погодите. Да… глаз подбит. Это синяк, и от синяка легкое воспаление. Обернитесь.

– Каким манером хотите, таким и обернусь. А что выпил – это действительно.

– Годен! – возглашает доктор.

– Это мы уж и раньше знали. Прощай, дядя Панкрат, под красную захватили!..

– Однако вы не кричите.

– Помилуйте, мы завсегда учливым манером… А что выпил, то выпил…

– Можете одеваться.

Парень, пошатываясь и размахивая руками, подходит к скамейке и говорит своему соседу по номеру:

– Распутался, ваше сиятельство, со своей амуницией? Чего сидишь нахохлившись-то? Снимай рубашонку… В рубашонке нельзя…

– Князь Вадим Теркаев-Заволжский! – слышится голос у стола.

– В сорочке и в носках можно? – спрашивает молодой человек.

– Правило, чтоб все снимать, – отвечает доктор. – Потрудитесь стать под мерку.

Молодой человек медленно начинает снимать с себя носки, сорочку. Парень начинает ему помогать.

– Оставь, оставь… Я сам… – говорит молодой человек.

– Ну, чего дрожишь! Хватил бы горького до слез давеча, так и не дрожал бы теперь. Или там, по-вашему, по-господскому, коньяку с букибротом… Бармале тре жале и вышло бы… Простудиться, ваше благородие, они боятся босиком-то… Народ непривычный… – обращается парень к доктору. – А мы вот. Хоть сейчас танцы всякие с дамочкой… – подпрыгнул он.

– Не дурачьтесь… здесь присутствие. После можете все это сделать.

– Теперь ау! Теперь мы с горести на семь ден запьем. Дяденька Панкрат! Береги гармонию!

Молодой человек стоял уже у мерки. Хотя он был весь раздет, но золотое пенсне красовалось у него на носу. Это вызвало улыбку у стола и смех в публике.

– Барин-то все снял, а намордник на носу оставил, – слышится в толпе.

– Без этого нельзя. Господская присяга… Ничего не поделаешь.

Опять звук опускаемой перекладины. Воинский начальник подходит к мерке.

– Mon colonel…[1] – шепчет молодой человек.

– Говорите по-русски.

– Четыре с половиной, – возглашает доктор. – Приблизьтесь к столу… Поднимите руки.

Начинается измерение груди, освидетельствование всех частей тела.

У стола вызывают следующую пару.

– Номер триста пятидесятый! Митрофан Загвоздкин! И номер…

Отклика нет. В толпе суетня. Кого-то будят. Слышно:

– Да проснись, братец, тебя вызывают.

– Сильно урезал муху. Не добудиться, пожалуй, – возражает кто-то.

– Митрофан Загвоздкин! – повторяется вызов.

– Здесь он, здесь… Сейчас… – откликается кто-то и спрашивает: – Дойдешь ли? Смотри, не упади у мерки-то.

Перед рекрутчиной

Вечер. Светит лампа. Пыхтит самовар. Около чайного стола собралась вся женская половина купеческого семейства. Тут и мать, и две взрослые дочери, и тетка, и даже кухарка, стоящая в дверях и придерживающая правой рукой скулу. Есть и гостья – старушка-богаделенка. На лицах у всех уныние, хотя все стараются утешить друг друга.

Мать налила из чашки чай на блюдечко, всхлебнула с него, остановилась и заморгала слезящимися глазами.

– Опять? Да полноте вам, маменька! – воскликнули в один голос дочери. – Словно по покойнике… Хоть и жребий вынет, так ведь не умрет, а жив останется.

– Конечно же, нечего тут плакать, – прибавила тетка. – Еще, в сущности, и конь не валялся – либо вынет жребий, либо нет, а она уж воет!

– Да ведь уж всего только одна неделька до жребия-то осталась, так как же мне не плакать, душечки вы мои! Ведь он мне сын, – отвечает мать и прибавляет: – Он вынет жребий, он наверное вынет, недаром же я его все во сне вижу во всем вооружении. Вчера с саблей видела, сегодня с пушкой. Гонялся будто бы за кухаркой Матреной и хотел ей голову отрубить.

– А вы принимайте все это наоборот, Пелагея Дмитриевна, – утешала хозяйку гостья. – В нощных сновидениях это уж завсегда так считается: видели во сне во всяком вооружении – значит, наяву ему не быть в вооружении. Вчера я себя собакой видела во сне. Стою будто бы я за воротами и лаю. Да ведь как лаяла-то! Однако ведь собакой мне не быть наяву, и я очень чудесно понимаю, что собака письмо обозначает и мне непременно либо сегодня, либо завтра от кого-нибудь письмо получить. Также и вооружение что-нибудь другое обозначает.

– Счастлив он на все жребии-то да на лотереи. Как пить даст, вынет жребий.

– А ежели счастлив, то вынет счастливый номер, а не несчастный.

– Сердце мое чует, что быть ему в солдатах.

– Пророчь, пророчь! Мать, а сама пророчит! – вскинулась на мать тетка. – Другая бы нарочно наоборот говорила, а ты только и звонишь: чует мое сердце да чует…

– От слов, сестрица, уж ничего не сделается.

– Врешь. В какое время слово скажешь. Скажешь не в час и напророчишь.

– А и то сказать, – вмешивается в разговор старшая дочь. – Ну, вынет он солдатский жребий… Важное кушанье! Нынче ведь не бог весть сколько служить.

– Все-таки три года, Дашенька, – отвечает мать. – Три года… Ведь это не шутка. А он такой тщедушный да нежный, из себя тоненький да чувствительный.

– Ну, за малый рост в гусары возьмут, значит, еще лучше. Тут все-таки мундир.

– За малый рост, Даша, в егеря берут, а не в гусары, – поправляет старшую сестру младшая сестра.

– А я тебе говорю, что в гусары. Мне Иван Семеныч сказывал.

– А мне Петр Гаврилыч говорил, что за малый рост в егеря. Кому лучше знать: Петр Гаврилыч сам офицер, а Иван Семеныч – банковский чиновник.

– Хоть Иван Семеныч и банковский чиновник, но все-таки он сам за малый рост в гусарах служил, а твой Петр Гаврилыч и офицер-то не настоящий, а при телеграфе служит. Телеграфист он, а не офицер.

– Все равно, в военной форме ходит.

– Пожалуйста, оставь. Эта форма вовсе не военная, у них даже шпаги нет.

– Ан врешь. Шпага у них есть, но только по большим праздникам им полагается.

– Да полноте, бросьте спорить. Ну чего вам? – останавливает мать.

– Да ведь обидно, маменька, коли вдруг она Петра Гаврилыча за офицера считает. После этого и кондуктор с железной дороги – офицер.

– Кондуктор – не офицер, а начальник станции, что в красной шапке, – офицер, – продолжали спорить дочери.

– Молчите, говорят вам. И так уж тошно, а вы спор затеяли! – крикнула мать.

Дочери умолкли. Мать начала всхлипывать.

– Пусть ее проплачется. Проплачется, так иногда потом легче бывает, – сказала гостья-старушка. – Ты вот что… Ты ладанку ему на шею надень с образком Ивана-воина. Выменяй образок Ивана-воина и зашей его в ладанку.

– Конечно, Пелагея Дмитриевна, мое дело прислужающее, и я тут совсем сторона, а только взять бы вам его, да и сводить к этой самой заговорщице на Петер-бугскую сторону, – начала кухарка. – В Бармалеевой улице, говорят, она где-то живет и очень многим от солдатчины помогала. Наговорную ниточку она дает и велит эту самую ниточку на левую ногу, на правый мизинец незаметным образом привязывать.

– То есть как это на левую ногу, на правый мизинец? Да на левой ноге и правого-то мизинца нет, – усмехнулась старшая дочь.

– Не знаю, барышня, может быть, я что-нибудь и перепутала, а только многим эта самая гадалка помогала. Кто не бывал у ней – все от солдатчины ослобонились. И так случалось, что ежели кто теперича и вынет жребий, а поведут его к доктору на освидетельствование, смотришь – у него какой-нибудь жилы не окажется. Ну и забракуют. Когда я на постоялом дворе у извозчиков в матках жила, так тоже вот к этой самой заговорщице хозяйского сына возили. И возили-то его к ней пьяного, такого пьяного, что даже нечистые ему и змеи всякие казались, а вот помогло же. Жребий он вынул, но все доктора нашли, что будто бы у него поясница не на месте. Ну, и не попал в солдаты. А поясница у него как есть поясница, самая настоящая. Надо так полагать, что заговорщица этим самым докторам глаза отвела.

– Ну, узнай, где эта самая заговорщица живет, – согласилась мать.

– Всенепременно узнаю. Отчего не попытаться свозить? Попытка – не пытка, спрос – не беда. Ведь и всего ей три рубля да по фунту кофию с цикорием про-жертвовать. А то есть монах один, где-то при какой-то часовне живет. Так этот бумажки с писаными молитвами есть дает и тоже очень пользительно от солдатчины помогает. Я вот у рыбаков на садке жила, так там один паренек глотал эти записки перед жребием.

– Ну и что же, помогло? – спросила мать.

– И в жребий не помогло, и у докторов не помогло, так что даже совсем уже взяли его в солдаты, и прослужил он с неделю, а потом вдруг нашли какую-то препону и выпустили. В бумагах, говорят, какая-то перепутанность явилась.

– Узнай и про монаха.

– Сходить на садок, так живо узнаю. Помню я этого монаха, приходил он к нам. Такой весь волосатый, что даже и под глазами, и на лбу, и из ушей у него волосы растут.

В это время в комнату вошел молодой человек в серой пиджачной паре, сел в отдалении на стул и начал затягиваться папироской.

– Что ж ты, дурашка, с матерью-то не поздоровкаешься? – начала мать. – Пришел из лавки и сидишь как чужой. Мать о тебе целые дни горюет, а ты…

– Некогда мне с матерями здороваться, коли у меня меланхолия чувств, – отвечал молодой человек. – Родить в купеческом звании сына сумели, а купить ему рекрутскую квитанцию не могли, ну так теперь и здоровайтесь сами с собой.

– Да нешто это я, дурашка? Отец тогда трех тысяч пожалел.

– Теребили бы настоящим манером папеньку, так, небось, не пожалел бы он.

– Ну, подойди ко мне, поцелуй меня.

– Нет, уж я теперь взаместо родительницы только с бутылкой коньяку целуюсь.

– И не стыдно это тебе? Другой бы перед жребием молебны служил, а он…

– Потрудитесь послать за бутылкой коньяку к чаю взамен оных наставлений.

– Пей хоть с красным вином, дурашка. Коньяк-то ведь крепок очень…

– Солдату крепкие напитки и подобает пить.

Мать залилась слезами. Сын строго взглянул на нее и заморгал глазами.

– Ежели вы эти бахчисарайские фонтаны слез не оставите, то я сейчас в трактир уйду, – сказал он.

– Не буду, не буду, голубчик, посиди только с нами, – заговорила мать.

– Ну, то-то.

Два гробовщика

В трактире средней руки за разными столами сидят два гробовщика и переругиваются между собою. Один в пиджаке, в высоких сапогах, с клинистой бородкой и пьет пиво; другой в сюртуке, в брюках навыпуск, с бриллиантовым перстнем на указательном пальце, с подстриженной рыжеватой бородой и зудит чай с блюдечка, поставленного на пятерню пальцев.

– Какой ты гробовщик! Ты только конфузную мораль на гробовщицкое рукомесло пущаешь, – говорит пиджак.

– Ты хорош! Ты не пущаешь! – откликается сюртук. – Я по крайности из прирожденных столяров, а ты в гробовщики-то из басонщиков сбежал. Прогорел на басоне – давай гробы делать.

– Ну, так что же из этого? Басонное рукомесло так же к гробовому делу подходит, как и столярное. Сколько обивки на гробах-то! Дерево-то всякий сделает. А ты попробуй его обить, чтоб гроб-то вышел игрушечка, а не гроб.

– Дура с пошехонской печи! Так это дело не басонщика, а обойщика.

– Однако я хоть и басонщик, а в лучшем виде канканерцию делаю с первыми гробовщиками. Я басонщик, а до конфуза не доходил, чтоб гроб не потрафить, и завсегда мне все благодарны. А ты и прирожденный столяр, да ведь окоротил же гроб генеральше Сусликовой.

– Когда это было? – спрашивает сюртук.

– То-то: «когда это было»… Знаем… И даже не только что слыхали, а даже видали. Принес гроб, а генеральша в него не лезет. Сама влезла, а ноги торчат. Ах ты, горе-гробовщик!

– Вольно же ей было так вытянуться. Мы мерку снимали основательно и в самый раз.

– А ты, коли настоящий гробовщик, ты мерку с покойника в самый раз не снимай, а припусти ему вершок или два на вытяжку. Коли ты гробовщик, то это должен знать.

– Мы и знаем. Да что ж поделаешь, ежели приказчик сфальшивил!

– Приказчик! За приказчика хозяин в ответе. Зачем такого приказчика к заказу подпущаешь? Ты приказчика-то откуда взял! Из прогорелых портерщиков. Пошел человек с голодухи служить за два гроша и из-за хлебов, ты его и взял. А ты возьми настоящего приказчика с орлиным оком, так он ни тебя, ни покойника не сконфузит.

– Ему в настоящей пропорции за этот конфуз по шапке и попало. Взял и согнал.

– Попало приказчику, а следовало, чтобы хозяину по шапке-то малая толика перепала.

– Это за что же?

– Не срами гробовое мастерство.

– Мы и не срамили. Принесли гроб, не годится, сейчас его назад, и через четыре часа новый готов был.

– Через четыре часа! Ты ведь из слезопролития и скорби водевиль сделал. Сам поп назвал тебя подлецом и артистом. Ах ты, артист!

– Вовсе и не меня он назвал артистом, а приказчика. Да и что такое артист? Артистам-то в театре букеты подносят, портреты их в газетах печатают.

– Погоди, и твой портрет пропечатают. А внизу подпись: вот, мол, артист и гробовщик Разкуриков, который в Бозе помершей генеральше гроб окоротил.

– Купишь писателя, чтоб канканерцию мою супротив тебя подорвать, так и десять моих портретов в превратном виде пропечатаю. Ты на это мастер.

– Не такая ты птица, чтоб из-за канканерции супротив тебя писателев подкупать.

– Однако приказчика же моего подкупил насчет укорочения генеральшина гроба. Ты думаешь, я не знаю, что это твоих рук дело? Очень чудесно знаю.

– Сделай, брат, одолжение… Мы этим делом не занимаемся. У нас начистоту…

– Знаем мы вашу чистоту-то! Отступного за генеральшу тебе от меня не перепало, прозевали вы, и без вас я на церемонию подрядился – вот ты каверзу и подвел.

– Во сне это тебе приснилось после перепою, что ли?

– Мы хмельным малодушеством не занимаемся, значит, у нас и перепою быть не может. А что ты моего приказчика в трактире пивом накачивал – это все видели. Демьян Захаров хоть сейчас из-за этого под присягу пойдет.

– А не мог я из-за компании с твоим приказчиком пива попить? – спросил пиджак.

– Тебе приказчик – не компания. Эдакий ты мастер крупный, что даже из обрезков досок себе дачу на Петергофской дороге выстроил, и вдруг будешь с моим приказчиком, из-за компании пиво пить. Шалишь!

– Из жалости пил. Вижу, что у тебя приказчик захудавши, жалованья два гроша получает, ну, думаю, дай его попоить пивком. За мои благодеяния мне сторицею воздается.

– Скажите, пожалуйста, какая чувствительность припала!

– У нас, брат, чувствительности хоть отбавляй. Мы ежели бы генеральшиным сродственникам скорбный плач и стенания коротким гробом испортили, так три ночи подряд из-за чувствительности не спали бы. У нас жалость есть. А у тебя нет.

– Ты на счетах, что ли, мою жалость-то поверял, что так свободно разговариваешь? Или, может быть, у тебя бирка для нашей жалости нарезана? – спросил сюртук.

– Можно все это без счетов и без бирки чувствовать. Ты из-за чего генеральшин гроб укоротил? На приказчика-то только слава, а сам ты этому делу причина. Тебе хотелось аршин бархату жене на шляпку с гроба-то выгадать – вот ты и укоротил.

– Что?! – воскликнул сюртук. – Ах ты, волчья снедь! Это, может быть, твоя жена в гробовых остатках щеголяет, а мы, слава те господи, можем и у французинки жене шляпку купить.

– Французинка и шила шляпку-то, только из гробового малинового бархата. С какой стати у твоей жены малинового бархата шляпка с белым пером? Где это видано, чтоб малиновые шляпки носили? Да и перо-то у тебя с балдахина снято.

– Нет, уж это вы, ах, оставьте! У вас жена с гробовой кистью на бурнусе нынешним летом щеголяла в Павловске. Это точно, а мы к таким делам не причины.

– А ты видел? – подбоченился пиджак.

– Само собой, видел. Кабы не видел, так не говорил бы. Гляжу – мишурная кисть густой позолоты на бурнусе. «Ну, – думаю, – опускал кого-нибудь из богатых покойников в могилу, незаметным манером кисть от гроба оторвал – и жене на бурнус». Знаем мы вас, углицких клеев!

– Да знаешь ли ты, дерево стоеросовое, что за эту кисть из магазина Петрова и Медведева пятнадцать рублев мне отдельно от бурнуса в счет поставили?

– Ничего не обозначает. Пятнадцать рублев поставили, а все-таки она сначала на гробе покрасовалась, а потом к твоей жене на бурнус попала. Принесли к тебе кисть на бурнусе, а ты ее на гроб, а потом опять на бурнус. Зачем покойника баловать? Опустить в могилу, что четыре кисти, что три – все единственно, также в земле сгниют. А из-за политической экономии отчего не погрешить?

– Мы на обухе рожь не молотим. Это вот ты так молотишь. Каких коней ты под траур ставишь? С какой живодерни?

– Мы с живодерни не ставим. У нас конь-огонь.

– Не этот ли конь-огонь у тебя на углу Расстанной улицы лег, когда ты на Волково кладбище полковника Аграмантова вез? Срам… Стали поднимать – не встает. Ты думаешь, я не знаю, что покойника-то пришлось с дрог снимать да на руках нести?

– Тут уж из-за гололедицы конь упал и себе ногу сломал. Ничего не поделаешь.

– Знаем мы эту гололедицу! По полтиннику на коне вздумал экономить.

– Стану я у полковника полтинники экономить, коли я четыреста рублей за его похороны взял!

– Каких это четыреста рублей? Маленьких?

– Нет, больших.

– Как же ты мог четыреста взять, коли я за триста рублей его хоронить вызывался и ты мне тридцать рублей отступного дал, чтоб я цену не сбивал.

– Врешь, полковника мы без торгов взяли. От аптекаря в том же доме ты тридцатью рублями от меня попользовался, когда я аптекаря хоронил. А полковник был мой собственный покойник. Один я его разнюхал, один и взял. Кони! Бешеные-то кони лучше, что ли? Зато я прах смертный через коней с дрог не сваливал, а у тебя твои кони купца Амосова даже из гроба на мостовую вывалили.

В это время заиграл в трактире орган и заглушил спор гробовщиков.

Присяжный

Вечер. Горит лампа. На столе пыхтит ярко начищенный самовар и выпускает из-под крышки струи пара. За столом пожилая женщина раскладывает гранпасьянс, а рядом с ней молодая девушка ковыряет что-то иголкой по канве. Из другой комнаты доносится сильный храп и аккомпанирует пыхтению самовара.

– Побудить папеньку-то? – спрашивает девушка. – Ведь уж пора и вставать. Часа три спит.

– Конечно же, буди. Не десять часов из-за него самовару на столе дежурить, – отвечает пожилая женщина. – Только навряд он скоро встанет. Биться и биться надо теперь с ним, чтоб поднять его. Вон как он раскатывает!

– Да ведь устал он. Не шутка тоже с одиннадцати часов утра до семи часов вечера в суде присяжным просидеть. Кого угодно сморит.

– Это сидеть-то? Что ж тут за труд, с чего уставать-то? Вот ежели бы он дрова пилил все это время, то дело другое. А тут сиди на мягком диване и слушай. Нет, уж не оттого его сморило. А сморило его от водки. Ведь он, вернувшись из суда, полграфина за обедом березовой настойки выпил. Да выпил бы и больше, ежели бы я графин не отняла. Митрофан Самсоныч! Вставай чай пить. Самовар на столе! – крикнула женщина.

Храп утих, и послышался скрип дивана.

– Перевернулся на другой бок, – сказала девушка. – Так нельзя его будить; надо расталкивать, а то он ни за что не проснется. Вставайте, папаша! Скоро десять часов! – возвысила она голос и направилась в соседнюю комнату.

– Да, виновен, но заслуживает снисхождения, – пробормотал с дивана спящий.

– Что он такое бормочет? – спросила женщина.

– Да все еще думает, что он в суде. Верно, ему суд во сне снится. Самовар, папенька, готов. Чай пить пора, – потрясла дочь за плечо отца.

– Так. А где вещественные доказательства? – послышалось с дивана.

– Какие такие вещественные доказательства? Очнитесь. Ведь вы не на суде, а дома.

– Знаю… Постой, погоди… Дай прокурорский надзор послушать.

– Никакого тут прокурорского надзора нет… Самовар целый час кипит.

– А где он взял самовар?

– Кто взял самовар? Наш самовар кипит. Никто не брал самовара.

– В обвинительном акте ничего не сказано… Не тронь, говорят тебе!

– Ах ты господи! Вот так сон! Маменька, не принести ли папеньке мокрое полотенце? Утрется им, так, может быть, скорее проснется. А то он все судейские слова впросонках… – отнеслась девушка к пожилой женщине.

– Пощекочи его лучше. Так он скорее проснется. Он щекотки ужасти как боится, – отвечала из соседней комнаты мать.

– Как же это так, щекотать? А вдруг он… Проснитесь, папенька. Ну, поднимитесь, сядьте на диван, – упрашивала дочь и стала поднимать отца.

– Нет, нет, без взлома… – кряхтел он, сел на диван и, не открывая глаза, начал почесываться.

– Принести полотенце мокренькое?

– А у кого он похитил полотенце?

– Да никто ни у кого не похищал полотенца. Наше полотенце… Полотенце, чтобы вам утереться и освежиться, – распиналась дочь. – Принести?

– Спроси у председателя.

– У какого председателя! Ведь вы дома. Неужто вы меня-то не можете узнать?

– Как не могу… Узнал. Только как же ты в комнату присяжных заседателей попала? Ведь у дверей жандарм стоит.

– Да что с вами? Сейчас я принесу полотенце.

– Не неси сама, не неси. Пусть судебный пристав принесет.

Дочь отправилась за полотенцем, а отец сидел-сидел и снова повалился на диван. Две-три секунды – и он уже сопел.

– Вот полотенце, утритесь, – проговорила девушка, вернувшись, и, увидав отца снова лежащим, воскликнула: – Что же это такое! Вы опять легли?

– Ну что? Не говорила я тебе! – послышался голос матери. – Час целый его будить теперь надо. Ежели он после такой выпивки разоспится, то беда. Пушкой и колокольным звоном его надо поднимать.

– Папашенька, вот вам мокренькое полотенечко…

– Какой тут оправдательный вердикт, коли он редицивист, – пробормотал отец.

– Что такое? – переспросила дочь.

– Редицивист, и все улики налицо.

– Не понимаю. Я вам про полотенце, а вы бог знает какие слова.

– Да чего ты с ним разговариваешь попусту! Уж ежели принесла полотенце, то тыкай им ему в лицо! – крикнула из другой комнаты мать.

Девушка мазнула отца мокрым полотенцем. Отец размахивал руками и говорил:

– Постой, погоди… Дай свидетельские показания выслушать.

– На него, маменька, и мокрое полотенце не действует, – отнеслась дочь к матери.

– А вот я сейчас приду к тебе на подмогу с графином воды.

– Папенька! Ведь хуже же будет, ежели маменька вас водой обольет.

– А ежели так, то с лишением всех прав состояния.

– Это маменьку-то? Да что вы! Очнитесь, говорят вам.

– А в арестантские роты за взлом хочешь?

– Что он там такое бормочет? – спросила мать.

– Сулит вам лишение всех прав состояния, а мне арестантские роты, – дала ответ дочь.

– А вот я сама сейчас его лишу всех прав состояния! – возвысила голос мать и появилась перед диваном с графином воды в руках. – Встанешь ты сейчас?! – крикнула она.

– Жандарм не пускает.

– Вставай, а то сейчас водой окачу.

– Без предварительного следствия?

– Вот тебе и предварительное следствие! – плеснула мать из графина.

– Господин председатель! Ведь это нарушение статьи! – крикнул отец, вскочив с дивана. – Господин судебный пристав! Господин прокурор!

– Тыкай ему, Аннушка, полотенцем в лицо! Тыкай! Теперь он очнется! – приказывала мать дочери.

Отец стоял посреди комнаты и потягивался.

– Отчего же вы все это не показали на предварительном следствии? – спрашивал он, зевая во весь рот.

– Иди чай-то пить. Там уж покажем.

– Под присягой?

– И под присягой. Аннушка, бери его под одну руку, а я под другую, и поведем к столу чай пить. Вот так…

– Фу! – бормотал отец, приходя в себя. – А мне пригрезилось, что я в суде и будто четырехлетний мальчишка совершил кражу со взломом.

– Самого-то тебя мы насилу взломали. Иди, что упираешься! Ведь не в тюрьму тебя ведем! – сказала мать.

Около самовара стоял сын-гимназист. Завидя сестру и мать, ведущих отца, он крикнул:

– Суд идет!

В буфете окружного суда

Час четвертый дня. В буфет окружного суда входит солидное купеческое пальто-жакет с орденской ленточкой в петлице и отирает красным фуляром лысину и подстриженную седую бороду.

– Фу, замучился! – говорит он со вздохом и садится на стул к столу. – С самого утра засадили и вот до сих пор… Даже поясница заболела.

– Харитону Миронычу! Какими судьбами? – окликает его бакенбардист в вицмундире, уничтожающий за другим столом порцию ветчины.

– Ах, Петр Федосеич! И вы здесь… – протягивает пальто руку бакенбардисту. – А я с угару-то ничего и не вижу. Совсем заморили у вас тут в суде. Даже в глазах все перекосило. Взгляни в зеркало – и себя не узнаю. Доброго здоровья…

– Какими, говорю, судьбами к нам в окружной-то пожаловали? Или свидетелем?

– Избави господи. Мы бежим всего этого. И видим что, так не признаемся, что видели. Там пущай кто что хочет делает, а нешто мы пойдем доказывать?

– Бывает, что и помимо воли притянут.

– Бог миловал пока. Да и типун бы тебе на язык… Тьфу! Тьфу! Вот душу-то, братец ты мой, сейчас вытянули… На том свете черти за грехи так не станут тянуть. Квасу выпить, что ли? Словно я будто нахлестанный, – продолжало пальто и усердно терло фуляром и шею, и лицо, и лысину.

– Самого, что ли, судили? – допытывался вицмундир.

– Да что ты! Христос с тобой!.. Мы, слава богу, при всех наших обстоятельствах… Разбойниками и ворами никогда не бывали, держим себя солидарно, всякого мазурья сторонимся, так за что же нас?..

– Значит, слушать пришел?

– Еще того лучше. Да что мы, праздношатающие, что ли? У меня, чай, дела есть, так досуг ли мне по своей воле по судам шляться! Присяжным притянули, и как ни вертелся – никакого освобождения… Третий день морят… А сегодня вот засадили с утра, и до сих пор не пивши, не евши.

– Честь имею поздравить… – кивает ему вицмундир.

– Да что ты, на смех, что ли? С чем же тут поздравлять-то?

– С общественным доверием, в силу которого вручены тебе судьбы преступных граждан с правом их карать и миловать.

– Вот понес-то антимонию! И не диво бы, ежели ты был из туточных защитников-брехунцов, а то ведь, слава богу, человек обстоятельный, чиновником служишь, в вицмундире щеголяешь, судебным приставом считаешься.

– А нешто тебе не лестно такое доверие от общества, что ты можешь карать и миловать?

– Чего ж тут лестного-то? Прохвосту какому-нибудь, которому самому цена грош и который сам, может быть, не сегодня, так завтра свихнется, это, может быть, и лестно, а нам зачем же?.. Мы и так слава тебе господи!.. Приходом в старосты выбраны, имеем медаль за наше рвение, Владыке лично известны, так чего ж нам?

– Ну, все-таки одно при другом не мешает. У присяжного полномочия широкие.

– Опять-таки эти полномочия тому приятны, перед которым даже дворник шапку не ломает, а с нами генералы хлеб-соль водят, князья и графы в Пасху со щеки на щеку христосуются. Доверие! Полномочие! Что нам до этого доверия, коли у нас его и так достаточно? Принеси вот я сейчас векселей в любой банк тысяч на сорок, и будь они хоть от легавой собаки да с моим бланком – слова не скажут и сейчас под них деньги выдадут. Вот это доверие. А тут, чтоб какого-нибудь воришку, стибрившего с чердака белье, в тюрьму закатать, так какое же это доверие! Закатаешь его в тюрьму – он и после тюрьмы воровать начнет, не закатаешь – то же самое. Ну и выходит, что все один и тот же коленкор. А обстоятельных патриотов своего отечества тревожат, от торговых делов их отрывают. Доверие! – не унималось солидное купеческое пальто. – Вот ежели бы мне весь продовольственный подряд без торгов на все тюрьмы отдали, чтоб арестантскую братию кормить, так это бы было доверие. А это какое же доверие? Не все ли равно, что мазурик в тюрьме сидит или на свободе бегает?

Пальто умолкло и начало просматривать карточку кушаньев. Лакей остановился перед ним и ждал приказания.

– Однако, брат, ты, Харитон Мироныч, сегодня раздражен, – сказал вицмундир.

– Будешь, братец ты мой, раздражен, коли вот третий день сижу в суде, как приговоренный, и только и слышу одни разговоры, что со взломом или без взлома совершена кража. Прокурор говорит: со взломом; защитник: без взлома. Разбери – кто правду и кто ложь… Взлом, без взлома, взлом, без взлома… Тьфу ты! Чтоб вам провалиться! На сытый желудок, может быть, это и интересное представление, а у кого с утра маковой росинки во рту не было и в брюхе словно как бы на контрабасе кто воет, тому, братец ты мой, впору хоть на стену лезть от этих самых куплетов со взломом, – закончило пальто и, обратясь к буфетному лакею, сказало: – Дай-ка мне порцию битка.

– С чем прикажете? – спросил лакей.

– Со взломом… Или тьфу ты! Что я… С картофелем то бишь… Вот он, ваш судейский взлом-то! – отнеслось пальто к вицмундиру. – Так на язык и лезет… Да то ли еще будет, ежели две недели просидим. И не биток со взломом запросишь.

Вицмундир засмеялся.

– Эк тебя этот взлом донял! – сказал он.

– Доймет! Мне, я думаю, он ночью сниться будет.

– Что верно, то верно, – отозвался с третьего стола кудрявый пиджак в сапогах бураками и с серебряной часовой цепочкой через шею поверх черной высокой жилетки, скрывавшей признаки белья. – Мне, когда я был присяжным, кажинную ночь снилось, что будто бы я мазуриков ловлю. Ей-ей. Раз даже жену впросонках схватил за ногу. А разговаривать начну, так у меня, бывало, судейские слова с языка и сыплются. Не плоше вот вашего битка со взломом. Домашние старухи даже водой с семи углей из семи печей начали меня спрыскивать, потому думали, что у меня свихляние какое-нибудь в голове приключилось. Хочешь что-нибудь сказать по нашему извозному делу, так как мы извозчики и у нас четырнадцать закладок, а выходит совсем напротив. Коновал, к примеру, говорит мне, что кровь лошади надо пустить, а я ему ответ: «Да, виновен, но заслуживает снисхождения». Вам вот взлом залез в голову, а мне попало на ум слово «прокурор» – и хоть ты кол на голове теши, ничем ты его оттелева не вышибешь. Пойдешь в трактир чайку напиться – полового прокурором называешь. Прокурор, прокурор, прокурор – так вот и звенит в ушах. Маменьку, старушку божью, и ту прокурором называл, – закончил пиджак.

– Ну, и чем же все это кончилось? – спросил вицмундир.

– Ох, и говорить-то не хочется! – махнул рукой пиджак. – Кончилось тем, что по прошествии всего этого суда праведного таково-то я здорово загулял, что уму помраченье!

– С радости, что ли?

– Да надо полагать, что так. Судите сами, ваше благородие, все-таки ведь две недели мы сидели на привязи. В здешний буфет хотя и попадали, но малодушествовать насчет стеклянного инструмента боялись. А вдруг насвищешься да какое-нибудь междометие в суде сделаешь? Ведь за такие карамболи и самого тебя засудят. Все судил да судил, и вдруг самого тебя судить будут… Каково это верхним-то концом да вниз?

1 Полковник… (фр.)
Продолжить чтение