Саламбо
Переводчик Алексей Борисович Козлов
Дизайнер обложки Алексей Борисович Козлов
© Гюстав Флобер, 2025
© Алексей Борисович Козлов, перевод, 2025
© Алексей Борисович Козлов, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0068-6236-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава I. Пир
Это приключилось в Мегаре, пригороде Карфагена, в садах Гамилькара.
Солдаты, которыми он командовал в Сицилии, устроили большой пир в честь годовщины битвы при Эриксе, и поскольку хозяин был в отъезде, а их было бесчисленное множество, они кутили, совершенно не стесняясь хозяев.
Капитаны, облачённые в бронзовые котурны, располагались в центральном проходе, под пурпурным навесом с золотой бахромой, который тянулся от стены конюшен до первой террасы дворца. Простые солдаты были рассеяны под деревьями, где пестрели многочисленные здания с плоскими крышами, громоздились прессы для вина, разверзались подвалы, склады, пекарни и арсеналы, с обширным внутренним двором для слонов, логовищами и загонами для диких зверей и потаённой тюрьмой для рабов.
Вокруг кухни теснились фиговые деревья. Платановый лес простирался вдаль, мешаясь с массой дальних зелёных рощ, где гранат сиял среди белых пучков хлопчатника. Старые виноградные лозы, отягощённые налитыми соком, тяжкими гроздьями, вздымались к ветвям сосен; целое поле роз полыхало под платанами; здесь и там на газонах качались лилии; вдаль уходили дорожки, посыпанные чёрным песком, смешанным с коралловой пудрой, а в центре кипарисовая аллея образовывала, так сказать, двойную колоннаду зелёных обелисков от одного конца до другого.
Далеко на заднем плане возвышался дворец, выстроенный из великолепного жёлтого в крапинку нумидийского мрамора. Широкие колонны поддерживали его четыре террасных этажа. С большой открытой лестницей из чёрного дерева, на углах каждой ступени которой был водружён нос побеждённой галеры, с красными дверями, украшенными чёрными крестами, с медными решётками, защищающими от скорпионов внизу, и решётками из позолоченных прутьев, закрывающими отверстия наверху, он казался солдатам надменным и преступно-роскошным, таким же торжественным и непроницаемым, как само лицо Гамилькара.
Совет назначил его дом для проведения этого праздника. Выздоравливающие раненые воины, лежавшие в храме Эшмуна, поднялись ни свет, ни заря и отправились в путь на рассвете и тащились туда на своих костылях, растянувшись на мили. С каждой минутой их становилось всё больше. Они непрерывно вливались в общую толпу по всем тропинкам, как горные потоки, устремляющиеся в глубокое, бескрайнее озеро. Сквозь деревья можно было видеть, как испуганные и полуголые рабы убегали из кухонь. Газели с блеянием тоже разбегались по лужайкам. Солнце садилось, и аромат цитроновых деревьев только усиливал невыносимое зловоние, исходившее от потной толпы.
Там были люди всех наций: лигурийцы, лузитанцы, балеарцы, негры и беглецы из Рима. Рядом с тяжёлым дорийским диалектом звучали мерные кельтские слога, грохочущие, как боевые колесницы, в то время как ионийские окончания вступали в противоречие с согласными звуками пустыни, резкими, как визг ночного шакала. Грека можно было узнать по его стройной фигуре, египтянина – по приподнятым плечам, кантабрийца – по широким икрам. Были карийцы, гордо кивающие плюмажами своих высоких шлемов, каппадокийские лучники, щеголяюшие большими цветистыми узорами, нарисованными на их телах соком трав, и несколько лидийцев в женских одеждах, обедающих в тапочках и серьгах. Другие были демонстративно вымазаны киноварью и напоминали огромные коралловые статуэтки.
Они растягивались на подушках, ели, сидя на корточках вокруг больших подносов, или, лежа лицом вниз, вытаскивали куски мяса и насыщались, опираясь на локти в мирной позе львов, разрывающих свою добычу. Последние пришедшие стояли, прислонившись к деревьям, наблюдая за низкими столиками, наполовину скрытыми под алыми покрывалами, ожидая своей очереди.
Поскольку кухонь Гамилькара на всех не хватало, Совет послал им рабов, посуду и кровати, и посреди сада, как на поле битвы, где сжигают мёртвых, можно было видеть огромные, ярко пылающие костры, на которых жарились быки. Хлеба, посыпанные анисом, чередовались с великолепными сырами, более тяжелыми, чем иные диски, кратерами, наполненными вином, и кантарусами с водой, а также корзинками золотой филигранной работы, набитыми цветами. Глаза у всех светились от радости – наконец-то они смогли наесться в своё удовольствие. И тут, и там зазвучали ликующие песни.
Сначала дичь подавалась с закусками и зелёным соусом в глиняных краснофигурных тарелках, украшенных чёрными рисунками, затем – со всеми видами морских моллюсков, которые были рождены пуническими побережьями, пшеничной кашей, фасолью и ячменём, а также улитками, приправленными тмином, на блюдах из жёлтого янтаря.
Затем столы были уставлены мясом, антилопами с рогами, павлинами в перьях, целыми баранами, приготовленными в сладком вине, бёдрами верблюдиц и буйволов, ежами с гарумом, жареными кузнечиками и консервированными сонями. Большие куски жира плавали среди шафрана в чашах из дерева Тамрапана. Всё было залито вином, засыпано трюфелями и асафотидой. Пирамиды фруктов осыпались на медовые соты, и устроители не забыли даже о нескольких пухлых маленьких собачках с розовой шелковистой шерстью, откормленных на оливковом осадке, – карфагенском блюде, вызывавшем всегдашнее отвращение у остальных народов. Удивление от скандального блюда возбудило алчный аппетит желудков. Галлы с длинными лоснящимися волосами, собранными на макушке, хватали арбузы и лимоны и хрустели ими вместе с кожурой. Негры, которые никогда не видели омаров, раздирали себе лица их острыми красными колючками. Бритые греки, с кожей белее мрамора, резкими движениями выбрасывали остатки со своих тарелок за спину, в то время как пастухи из Брутиума, одетые в одежды из волчьих шкур, молча поглощали пищу, уткнувшись лицами в свои бездонные тарелки.
Наступила ночь. Велариум, раскинувшийся над кипарисовой аллеей, был отодвинут, и рабы принесли факелы.
Обезьяны, посвящённые Луне и обретавшиеся на верхушках могучих кедров, затихли, напуганные колеблющимися огнями нефти, мерно горевшей в порфировых вазах. Они издавали крики, которые доставляли истинное удовольствие разгульным солдатам, и те громко ржали над потешными ужимками и прыжками обезьян.
Продолговатые языки пламени дрожали в отблесках медных кирас. На инкрустированных драгоценными камнями блюдах сверкали огоньки и летали всевозможные огненные мухи. Кратеры с краями из выпуклых зеркал умножали и увеличивали изображения предметов. Солдаты толпились вокруг, с изумлением глядя на свои отражения и корчили гримасы, чтобы посмешить толпу. Они перебрасывали друг другу через столы табуретки из слоновой кости и золотые лопаточки. Они залпом выпили все греческие вина в длинных кожаных бутылках, кампанское вино в амфорах, кантабрийские вина, привезенные в бочках, а также вина из мармелада, корицы и лотоса. На земле стояли такие лужи, что ноги скользили. Дым от мяса поднимался в листву вместе с зловонием тел. Одновременно были слышны щёлканье челюстей, шум речей, песен и кубков, грохот кампанских ваз, разлетающихся на тысячи мелких осколков, или прозрачный звук падения большого серебряного блюда.
По мере того как их опьянение усиливалось, они все больше и больше вспоминали каверзы и несправедливости Карфагена. Республика, фактически измотаннаяя войной, позволила всем вернувшимся бандам скопиться в городе. Однако Гискон, их генерал, был достаточно благоразумен, чтобы отправлять их обратно по частям, так легче было отдавать им положенное жалованье, а Совет полагал, что вояки в конце концов согласятся на некоторое сокращение выплат. Но сегодня недоброжелательность по отношению к наёмникам была вызвана невозможностью им заплатить. Этот долг был смешан в умах людей с 3200 эвбейскими талантами, взысканными Лутацием, и наравне с Римом они считались врагами Карфагена. Наемники понимали это, и их возмущение находило выход в угрозах и яростных вспышках гнева. Наконец они потребовали разрешения собраться, чтобы отпраздновать одну из своих побед, и партия Мира уступила, в то же время отомстив Гамилькару, который так решительно поддерживал войну. Война кончилась, несмотря на все его усилия, так что, отчаявшись и разуверившись в Карфагене, он доверил управление наёмникам Гискона. Назначить свой дворец для их приёма означало навлечь на себя львиную долю ненависти, которую питали к ним люди. Более того, расходы на это роскошное пиршество тоже должны были быть чрезмерными, и он вынужден взять их на себя почти все.
Гордые тем, что заставили Республику подчиниться, наёмники думали, что они наконец-то вернутся в свои дома с полными золотом капюшонами своих плащей – платой за пролитую кровь. Но, как видно, туман опьянения вздыбил их гордыню, и их заслуги стали казаться им чудовищными, но едва вознагражденными. Они показывали друг другу свои раны, рассказывали о своих битвах, путешествиях и охоте в своих родных краях. Они имитировали крики и прыжки диких зверей. Затем начались грязные споры и пари; они ныряли головами в амфоры и пили без перерыва, как измученные жаждой дромадёры. Лузитанец гигантского роста бежал по столам, неся по человеку в каждой вытянутой руке и выплевывая огонь через ноздри. Несколько лакедемонян, не снявши кирасы, тяжко прыгали на земле. Некоторые, одевшись как женщины, делали непристойные жесты. Другие разделись догола, чтобы сразиться среди кубков на манер гладиаторов, а компания греков танцевала вокруг вазы, на которой были изображены нимфы, в то время как негр постукивал бычьей костью по медному щиту.
Внезапно они услышали жалобную песню, песню громкую и нежную, поднимающуюся и опускающуюся в воздухе, как взмахи крыльев большой раненой птицы.
Это был голос рабов в эргастуле. Несколько солдат вскочили и исчезли, они бросились чтобы освобождать их.
Они вернулись, пробираясь сквозь пыль под крики, всего двадцать человек с бледными до беловой белизны лицами. Маленькие чёрные войлочные шапочки конической формы покрывали их бритые головы; все они носили деревянные башмаки, и все же производили шум кандалов и цепей, звук от старого железа, подобный грохоту движущихся колесниц.
Они добрались до кипарисовой аллеи, где затерялись в толпе. Их окружили и начались расспросы. Один из них остался стоять в стороне. Сквозь прорехи в тунике были видны его худые плечи, испещрённые длинными шрамами. Опустив голову, он с недоверием оглядывался вокруг, слегка прикрыв веки от ослепительного света факелов, но когда увидел, что никто из вооруженных не настроен недружелюбно, из его груди вырвался тяжкий вздох. Он запнулся, горько усмехнулся сквозь ярко блеснувшие слёзы, бурно залившие его лицо. Наконец он схватил наполненный до краев кантар за кольца, поднял его прямо в воздух и держа на вытянутых руках, с которых свисали цепи, а затем, глядя на небо и всё ещё держа чашу, проронил:
– Приветствую прежде всего тебя, Баал-Эшмун, избавитель, которого люди моей страны называют Эскулапом! И вам, гении фонтанов, света и лесов, привет! И вам, вы, боги, скрытые под горами и в пещерах земли, здоровья! И вам, сильные мужчины в сияющих доспехах, которые освободили меня, вечной жизни!
Затем он уронил чашу и рассказал свою историю. Его звали Спендий. Карфагеняне взяли его в плен в битве при Эгинусе, и он ещё раз поблагодарил наемников на греческом, лигурийском и пуническом языках. Он целовал им руки; наконец, поздравил их с этим пиром, выразив при этом свое удивление тем, что не заметил кубков Священного Легиона. Эти кубки, на каждой из шести золотых граней которых была изображена изумрудная виноградная лоза, принадлежали корпусу, состоящему исключительно из молодых патрициев самого высокого роста. Они были привилегией, почти священническим отличием, и, соответственно, ничто из сокровищ Республики не было более желанным для наемников. Из-за этого они ненавидели Легион, и было известно, что некоторые из них рисковали своими жизнями ради немыслимого удовольствия испить из этих чаш.
Соответственно, они приказали принести чаши. Эти чаши находились на содержании Сисситов, – руководителей компаний торговцев, у которых был общий стол для трапез. Рабы вернулись. В этот час все члены Сисситий крепко спали.
– Пробудите их! – таков был приказ наёмников.
После второго визита им объяснили, что чаши были заперты в храме.
– Отоприте храм! – ответили они.
И когда рабы с трепетом признались, что чаши находятся во владении генерала Гискона, они закричали:
– Пусть он принесёт их!
Вскоре Гискон появился в дальнем конце сада с эскортом Священного Легиона. Его широкий чёрный плащ, прикрепленый к голове золотой митрой, украшенной драгоценными камнями, ниспадал вниз до копыт его коня, и сливался в темноте с чернотой ночи. Видны были только его белая борода, сияние высокого головного убора и тройное ожерелье из широких синих пластин, со звоном бьющихся о грудь. Едва он вошёл, как солдаты разразились громкими приветственными криками, и все плакали:
– Чаши! Чаши!
Он начал с заявления, что, если говорить об их мужестве, они вполне достойны этих чаш.
Толпа аплодировала и выла от восторга.
Он знал это, и напомнил им, что он – тот самый, кто командовал ими в битвах и вернулся с последней когортой на последней галере!
– Верно! Верно! – кричали они, – Он не лжёт!
Тем не менее, продолжал Гискон, Республика всегда и во всём уважала их национальные особенности, их обычаи и их святые культы! Как-никак, в Карфагене они были свободны! Что касается кубков Священного Легиона, то они являются частной собственностью. Внезапно галл, находившийся рядом со Спендием, перепрыгнул через столы и подбежал прямо к Гиско, жестикулируя и угрожая ему двумя выдернутыми из ножен мечами.
Не прерывая речи и даже глазом не моргнув, генерал ударил его по голове своим тяжелым посохом из слоновой кости, и варвар упал, как подкошенный. Галлы взвыли, и их неистовство, которое, как пожар, распространилось на всех остальных, взбеленило легионеров. Гискон пожал плечами. Он видел, как они побелели. Он думал, что его мужество будет бесполезно против этих разъярённых диких зверей. Было бы логичнее отомстить им позже каким-нибудь хитрым способом. Соответственно ситуации, он сделал знак своим солдатам и медленно удалился. Затем, повернувшись в воротах к наемникам, он закричал им, чтобы они раскаялись в содеянном.
Пир возобновился. Но ведь Гискон мог вернуться и, окружив предместье, находившееся рядом с последними крепостными валами, прижать их к стенам. Тогда они почувствовали себя одинокими, несмотря на толпу, и огромный город, спящий под ними в тени. Он внезапно испугал их, город, с этими нелепыми нагромождениями лестниц, высокими чёрными домами и этими смутными, непонятными богами, ещё более свирепыми, чем его жители. Вдалеке по гавани скользили туманные корабельные фонари, а в храме Хамона горели огни. Они думали о Гамилькаре. Где он теперь? Почему он оставил их, когда был заключён мир? Его разногласия с Советом, несомненно, были всего лишь притворством, чтобы уничтожить их. Их неудовлетворенная ненависть обрушилась на него, и они прокляли его, раздражая друг друга своим растущим гневом. В этот момент они собрались вместе под платанами, чтобы посмотреть на раба, который с вытаращенными глазами, перекошенной шеей и губами, покрытыми пеной, катался по земле и истошно бил по ней ногами и руками. Кто-то кричал, что его отравили. Все тогда посчитали себя отравленными. Они набросились на рабов, поднялся страшный грохот, и волна пьяного разрушения вихрем обрушилась на кипящую армию. Они наносили удары наугад, они крушили всё на своём пути, они убивали и калечили молча. Иные швыряли факелы в листву, другие, перегнувшись через львиную балюстраду, убивали животных стрелами и дротиками. Самые отпетые подбежали к слонам, желая срубить им хоботы и поживиться длинными слоновыми бивнями.
Однако к тому времени несколько балеарских пращников забежали за угол дворца, чтобы удобнее было грабить. Но тут было препятствие – они были остановлены высоким забором из индийского тростника. Они перерезали ремни кинжалами, а затем оказались перед фасадом, обращенным к Карфагену, в другом саду, полном стриженной растительности. Ряды белых цветов, образуя правильные ритмические последовательности, слагались в длинные параболы, похожие на звезды фейерверков, стелящихся по лазурной земле. Мрачные кусты источали тёплые, сладостные ароматы. Там были стволы деревьев, вымазанные киноварью, напоминавшие колонны, густо залитые кровью. В центре было двенадцать высоких пьедесталов, каждый из которых поддерживал большой стеклянный шар, и эти шары смутно полыхали красноватыми огнями, похожими на огромные и всё ещё трепещущие глазные яблоки. Солдаты освещали окрестность факелами, спотыкаясь на склонах глубоко вскопанного среза почвы.
Но тут они увидели небольшое озеро, разделённое на несколько бассейнов стенками из голубых камней. Волна была такой прозрачной, что пламя факелов дрожало в ней на самом дне, на ложе из белоснежной гальки и золотой пыли. Порой она начинала пузыриться, и тогда мимо проскальзывали светящиеся блёстки, и у поверхности являлись большие, толстые рыбы с драгоценными камнями во рту.
С громким смехом солдаты ловили рыб, засовывали им пальцы в жабры и тащили их на пиршественные столы. Это были рыбы семейства Барка, и все они происходили от тех изначальных святых налимов, которые некогда высидели мистическое яйцо, в котором была сокрыта богиня. Мысль о совершённом святотатстве умножила наглую жадность наемников. Они быстро развели огонь под несколькими медными котлами и развлекались, наблюдая за прекрасной рыбой, барахтающейся в кипящем масле.
Волна воинов хлынула вперёд, теперь они толпилась, налегая друг на друга. Они больше не боялись ничего и снова принялись пьянствовать. Их рваные туники были мокры от духов, которые крупными каплями стекали с их лбов, и, упёршись обоими кулаками в столы, которые, как им казалось, качались, как палубы кораблей, они вращали своими огромными пьяными глазами по сторонам, готовые сожрать глазами то, до чего не могли дотянуться. Другие ползали среди блюд по пурпурным скатертям, разбивая ногами табуретки из слоновой кости и склянки из тирского стекла вдребезги. Песни мешались с предсмертным хрипом рабов, умирающих среди разбитых чаш. Они требовали вина, мяса, золота. Они взывали к женщинам. Они бредили на сотне языков. Некоторые думали, что они были в банях – из-за пара, который плавал вокруг них, или же, увидев листву, воображали, что они на охоте, и бросались на своих сотоварищей, как на диких зверей. Пожар перекинулся на деревья, они вспыхивали одно за другим, и высокие зеленые мхи, испускавщие длинные белые спирали, более всего похожие на вулканы, начинающие дымиться. Шум усилился; раненые львы ревели в тени зверинца.
В одно мгновение самая высокая терраса дворца осветилась, центральная дверь открылась, и на пороге появилась женщина, сама дочь Гамилькара, одетая в чёрные одежды. Она спустилась по первой лестнице, которая шла наискось вдоль первого этажа, затем по второй и третьей, и остановилась на последней террасе у начала лестницы на камбуз. Неподвижно, склонив голову, она взирала на солдат.
Позади неё, с каждой стороны, виднелись две длинные тени бледных мужчин, одетых в белые одежды с красной бахромой, складки которых ниспадали прямо к их ногам. У них не было ни бороды, ни волос, ни бровей. В руках, блистающих кольцами, были огромные лиры и они пронзительными фальцетами пели гимн Карфагенскому Божеству. Это были жрецы-евнухи храма Танит, которых Саламбо часто вызывала к себе домой.
Наконец она спустилась по лестнице на камбуз. Священники последовали за ней. Она вышла на кипарисовую аллею и медленно прошла между столиками капитанов, которые несколько отступили назад, наблюдая, как она проходит.
Её волосы, припудренные фиолетовым песком и уложенные в виде башни по моде ханаанских дев, сильно увеличивали её рост. Жемчужные пряди были закреплены на её висках и ниспадали на уголки рта, который был розовым, как полуоткрытый гранат. На её груди гнездилась коллекция светящихся камней, их разнообразие должно было имитировать чешую крупной мурены. Её белые обнажённые руки, все в бриллиантах, подчёркивались туникой без рукавов, украшенной алыми цветами на иссиня-чёрном фоне. Между лодыжек у неё была золотая цепочка, отмерявшая её шаги, а её просторная тёмно-пурпурная мантия, сшитая из неизвестного материала, волочилась за ней, создавая, при каждом её шаге, так сказать, широкую волну, которая мерно катилась за ней.
Время от времени жрецы издавали едва слышные аккорды на своих чудовищных лирах, и в перерывах между мелодиями можно было услышать позвякивание маленькой золотой цепочки и равномерный топот её папирусных сандалий.
Никто ещё не видел её и не был знаком с ней. Было известно лишь только, что она вела уединённый образ жизни, полный благочестивых дел. Несколько солдат видели её ночью на кровле её дворца, преклонившей колени перед звёздами среди дымных вихрей от зажжённых курительниц. Это Луна сделала её такой бледной и невесомой, и в том, что окутывало её, как тонкий пар, было что-то божественно-странное. Её глаза были всегда расширены и, казалось, устремлены куда-то вдаль, за пределы земных пространств. Она шла, слегка наклонив голову, а в правой руке держала маленькую лиру из чёрного дерева.
Они услышали её бормотание:
– Мёртв! Все мертвы! Вы больше не будете послушны моему голосу, как тогда, когда, сидя на берегу озера, я швыряла вам в пасти арбузные семечки! Тайна Танит таилась в глубине ваших глаз, которые были более прозрачны, чем струи рек.
И она стала взывать к их именам, и это были имена месяцев года:
– Сив! Сиван! Таммуз! Элул! Тишри! Шебар! Ах! Сжалься надо мной, богиня!
Солдаты сгрудились вкруг неё, не понимая, что она глаголит. Они дивились её наряду, но она окинула их всех долгим, испуганным взглядом, затем втянула голову в плечи, метнулась в сторону и, размахивая руками, несколько раз повторила:
– Что ты наделал? Что ты наделал? У тебя в избытке был и хлеб, и мясо, и масло, и все мыслимые и немыслимые пряности в амбарах – средоточие самого утончённого удовольствия! Я привела быков из Гекатомпилоса! Я послала охотников в пустыню!
Её голос возвысился, щеки порозовели. Она добавила:
– Где, скажите на милость, вы пребываете сейчас? В завоёванном граде или во дворце повелителя? И кто у вас владыка? Гамилькар Суффет, мой отец, слуга Ваала! Это он удержал от Лутатиуса твои руки, теперь красные от крови его рабов! Знаете ли вы кого-нибудь в ваших исконных землях, более искусного в деле войны? Смотрите! Ступени нашего дворца устланы вашими трофеями! Не останавливайтесь! Жгите! Продолжайте бесчинства! Множьте их! Я унесу с собой твердыню моего дома, духа помощи моего Чёрного Змея, дремлющего вон там, на жёлтых листьях лотоса! Я свистну, и он последует за мной, я сяду на галеру, и он помчится в кильватере моей галеры, мелькая в пене волны.
Её тонкие ноздри трепетали. Она вонзила ногти в драгоценные камни на своей груди. Её глаза смотрели теперь вниз, и она продолжила:
– Ах! Бедный, бедный мой Карфаген! Скорбный, несчастный город! Нет больше защитников у тебя, какие были в прошлые дни, они отправились за океаны, чтобы строить храмы на чужих берегах. Все земли трудились ради тебя, и морские пашни, вспаханные твоими вёслами, качались от тяжести твоих плодов. Затем она завела песнь о подвигах Мелькарта, бога Сидонян и праотца её рода.
Она поведала о восхождении на горы Эрсифонские, о путешествии в Тартесс и о войне с Масисабалем, призванной отомстить за Королеву Змей:
– Он преследовал чудовище с женским телом, чей хвост волочился по опавшей листве, как серебряный ручей по черни. Он тёк в лес, и изливался на равнину, где женщины с драконьими гребнями сидели вокруг большого костра, вращаясь на остриях своих хвостов. Кроваво-красная Луна сияла внутри молочно-бледного овала, и алые языки огня, раздвоенные, как рыбачьи гарпуны, тянулись, извиваясь, к самому краю пламени.
Затем Саламбо, не останавливаясь, рассказала, как Мелькар, победив Масисабля, водрузил его отрубленную голову на носу своего корабля. Волна вспенивалась и голова уходила в кипящую воду, но Солнце скользило по ней и бальзамировало её, и наконец она стала твёрже золота, но тем не менее глаза её не уставали непрестанно плакать, и слёзы непрерывно падали в воду.
Она пела всё время на старом ханаанском наречии, которого варвары при всём желании не могли понять. Они спрашивали друг друга, что она могла сказать им этими устрашающими жестами, сопровождавшими её речь, и взбирались вкруг неё на столы, кровати и ветви платана, с открытыми ртами и вытянутыми шеями они пытались уловить смурные истории, витающие пред их раскалённым воображением, сквозь тусклость теогоний, как призраки, окутанные облаком.
Только безбородые жрецы Храма понимали Саламбо. Их морщинистые руки, застывшие на струнах лир, дрожали, и время от времени они извлекали из своих инструментов очередной скорбный аккорд, ибо, будучи слабее старух, они дрожали одновременно и от мистического тремора, и от страха, внушаемого мужчинами. Варвары не обращали на них внимания, но пристально вслушивались в песню девушки.
Никто не смотрел на неё такими глазами, как молодой нумидийский вождь, которого посадили за капитанские столы среди солдат его собственного племени. Его пояс так щетинился дротиками, что образовал шар на его просторном плаще, коий был застёгнут на висках кожаным шнуром. Накидка его разошлась, упав ему на плечи, и окутала его лицо тенью, так что можно было видеть только огонь двух его неподвижных глаз. Он случайно оказался на празднике, поскольку его отец поселил его в семье Барка, согласно обычаю, по которому властители обычно отправляли своих детей в дома великих, чтобы проложить путь к желанным брачным союзам. Но Хар Навас прожил там шесть месяцев, не имея до сих пор ни одного шанса увидеть Саламбо, и теперь, сидя на корточках, задев головой рукояти своих дротиков, он наблюдал за ней с трепещущими от возбуждения ноздрями, как леопард, притаившийся среди бамбуковой заросли.
По другую сторону стола сидел ливиец колоссального роста с короткими чёрными, жёсткими, курчавыми волосами. На нём уже не было доспехов, только старая военная куртка, медные пластины которой уже подрали пурпур ложа. Ожерелье из серебряных лун запуталось в его волосатой груди. Его лицо было всё забрызгано кровью. Он сидел, опёршись на левый локоть и широко улыбался большим, разинутым ртом.
Саламбо прекратила петь священные песни. С женской интуицией она одновременно заговорила теперь на всех варваровских языках и диалектах, стараясь угомонить их гнев. С греками она говорила по-гречески; затем она обратилась к лигурийцам по-лигурийски, к кампанцам по кампански, неграм, и, слушая её, каждый снова обретал в её голосе утраченную сладость своей родной земли. Теперь она, увлечённая воспоминаниями о Карфагене, пела о древних битвах с Римом, и они аплодировали ей стоя. Она воспламенилась при блеске сверкающих мечей и громко закричала, раскинув руки. Её лира упала, она замолчала, и, прижав обе руки к сердцу, она несколько минут молчала, закрыв глаза и наслаждаясь тягучим волнением всех этих мужчин.
Мато, ливиец, наклонился к ней. Невольно она приблизилась к нему и, движимая благодарной гордостью, направила ему длинную струю вина в золотой кубок, чтобы умиротворить армию.
– Пей! – сказала она.
Он только успел взять чашу и поднёсти её к губам, когда галл, тот самый, которого ранил Гиско, ударил его по плечу, в то время как он в своей обычной весёлой манере отпускал любезности на своем родном языке. Спендий был недалёк от истины и вызвался их рассудить.
– Говори! – сказал Мато.
– Боги защищают тебя! Ты станешь богат. Когда будет свадьба?
– Какая свадьба?
– Твоя! Ибо у нас, – сказал галл, – когда женщина поит солдата из рук, это значит, что она предлагает ему свое ложе!
Он не закончил, когда Хар Навас одним прыжком выхватил из-за пояса дротик и, упершись правой ногой в край стола, метнул его в Мато.
Дротик просвистел среди чаш и, пронзив руку ливийца, так крепко пригвоздил ее к ткани, что древко гулко задрожало в воздухе.
Мато быстро вырвал его, но сам он был безоружен и обнажён! Наконец он поднял перегруженный стол обеими руками и швырнул его в Хар Наваса. Он попал в самый центр толпы, которая бросилась между ними. Солдаты и нумидийцы столпились так тесно друг к другу, что не могли вырвать мечи из ножен. Мато продвигался вперёд, нанося сильные удары головой. Когда он поднял его, Хар Навас исчез. Он поискал его глазами. Саламбо тоже исчезла.
Затем, устремив свой взгляд на дворец, он заметил красную дверь с черным крестом, закрывающуюся далеко вверху, и тогда он бросился туда.
Они видели, как он пробежал между носами галер, а затем снова появился в пролётах трёх лестниц, пока не добрался до красной двери, о которую ударился всем телом. Тяжело дыша, он прислонился к стене, чтобы не упасть.
Но за ним последовал человек, и в темноте, и хотя огни пиршества были скрыты углом дворца, он узнал Спендия.
– Убирайся! – сказал он.
Раб, не отвечая, начал рвать зубами свою тунику, затем, опустившись на колени рядом с Мато, нежно взял его за руку и ощупал её в тени, чтобы найти рану.
При свете Луны, которая в то время скользила между облаками, Спендий увидел зияющую рану в около локтя. Он повертел в руках кусок материи, но Мато раздраженно сказал: -Оставь меня! Оставь меня!
– О, нет! – ответил раб, – Ты освободил меня из эргастула. Я твой! Ты мой хозяин! Приказывай мне!
Мато обошёл террасу, задевая за стены. Он напрягал слух при каждом шаге, заглядывая вниз, в тихие покои, сквозь пробелы между позолоченными камышами. Наконец он остановился с выражением отчаяния на лице.
– Ой! Послушай! – сказал ему раб, – Не презирай меня за слабость! Я жил во дворце! Я могу извиваться, как гадюка, и проходить сквозь любые стены. Иди сюда! В Покоях Предков под каждой каменной плитой лежит слиток золота! Подземный ход ведёт к их гробницам!
– Ну, и что? Какое это имеет значение? – сказал Мато.
Спендий молчал.
Они стояли и смотрели вниз с террасы. Огромный клубок теней клубилась перед ними, похожий на смутные, колеблющиеся скопления гигантских волн чёрного и давно окаменевшего океана.
Но на востоке уже ширилась тонкая, светящаяся полоска. Далеко внизу, слева, каналы Мегары начинали окрашивать зелень садов своими белыми переливами. Конические крыши семиугольных храмов, лестницы, террасы и крепостные валы иедленно, постепенно вырисовывались в бледном мареве рассвета, и кружевной пояс белой пушистой пены колыхался вокруг Карфагенского полуострова, в то время как изумрудное море казалось свернувшимся в утренней свежести змеем. Затем, когда розовое небо раздвинулось ещё сильнее, высокие дома, склонившиеся над отлогим склоном, встали на дыбы и сгрудились, как стадо чёрных коз, спускающихся с гор. Пустынные улицы вытянулись. Пальмы, вздымавшиеся со стен тут и там, недвижные, застыли. Наполненные до краёв цистерны казались серебряными вёдрами, брошенными во дворах. Едва видный маяк на мысу Гермеум бледнел. Лошади Эшмуна, застывшие на самой вершине Акрополя в кипарисовом лесу, почуяв близость света, водрузили копыта на мраморный парапет и заржали навстречу долгожданному Солнцу.
Оно явилось, и Спендий с криком воздел руки к небу.
Всё вокруг сразу залилось багровым цветом, ибо бог, словно разрывая себя на части, теперь без сожаления изливал на Карфаген золотой ливень своей крови. Носы галер сверкали. Крыша Хамона, казалось, вся была объята пламенем, в то время как далеко внутри храмов, двери которых теперь повсеместно открывались, мелькали искры света. Большие колесницы, прибывшие из деревни, стучали своими колёсами по каменным плитам улиц. Дромадёры, нагруженные с верхом, спускались по пандусам. Менялы подняли навесы своих лавок на перекрёстках, аисты взлетели, а потом в заливе затрепетали белые паруса. В лесу Танит можно было услышать пение священных куртизанок, а на Маппалианском Мысу начали дымиться печи для выпекания глиняных гробов.
Спендий перегнулся через террасу. Его зубы стучали, и он повторил:
– Ах! Да-да! Хозяин! Я понимаю, почему ты только что с презрением отказался грабить виллу!
Мато среагировал так, словно его только что разбудил шипящий голос собеседника, и, казалось, ничего не понимал. Спендий продолжил:
– Ах! Какое богатство! А у людей, которые всем этим владеют, нет даже клинков, чтобы защитить своё добро!
Затем он устремил правую руку вперёд, указывая на кучку людей, которые ползали по песку за молом в поисках золотой пыли:
– Смотри! – сказал он ему, – Республика подобна этим негодяям: склонившись на краю океана, она зарывает свои жадные руки в каждый покорённый ею берег, и шум волн неволит её слух так, что она не слышит за собой топот каблуков хозяина!
Он отвёл Мато на другой конец террасы и показал ему сад, где солдатские мечи, развешанные на деревьях, сверкали на Солнце, как отполированные зеркала.
– Но здесь есть сильные духом, чья ненависть вечна и непреходяща! И ничто не связывает их с Карфагеном, ни семья, ни клятвы, ни боги!
Мато стоял, прислонившись к стене. Спендий подошёл ближе и продолжил полушёпотом:
– Ты понимаешь меня, солдат? Мы должны ходить в пурпурных одеждах, как сатрапы! Мы должны купаться в благовониях! И у меня, и у тебя, это же очевидно, должны быть рабы! Разве тебе не надоело спать на твёрдой земле, пить лагерной уксус и постоянно слышать трубный глас? Но ты отдохнешь позже, не так ли? Тебе обещают это? Когда? Когда они снимут с тебя кирасу, чтобы бросить твой труп стервятникам! Или, возможно, слепой, хромой и слабый, ты будешь ковылять, опёршись на палку, от двери к двери, чтобы рассказывать о своей юности торгашам приправ и маленьким детям. Не забывай о подлости твоих вождей, лагеря в снегу, марши под жарким Солнцем, тренировки до кровавых мозолей и вечную угрозу быть распятым за малейшую провинность! И после всех этих страданий они подарят тебе почётное ожерелье, как вешают колокольчик на грудь осла, чтобы оглушать его в пути и не дать ему почувствовать усталость. Ты ведь храбрее Пирра, не так ли? Если бы только ты этого пожелал! Ах! Как здорово тебе будет в больших прохладных залах, под звуки лир, когда ты начнёшь шалить и прохлаждаться на цветных коврах, с женщинами и шутами! Не говори мне, что это невозможно! Разве наёмники уже не овладели Региумом и другими крепостями Италии? Кто может вам помешать взять своё? Гамилькар в отъезде! Народ ненавидит богачей! Гиско ничего не может поделать с трусами, которыми окружён. Прими командование над нимив свои руки! Прими! Карфаген наш! Мы должны напасть на него!
– Нет! – сказал Мато, – Проклятие Молоха тяготеет надо мной! Я видел это в её глазах, и только сейчас я увидел чёрного барана, пятящегося от меня в храме! Оглядевшись вокруг, он добавил: -Но где же она?
Тогда Спендием овладело сильное беспокойство, и он не осмелился заговорить вновь.
Деревья сзади них всё ещё дымились. Время от времени с почерневших ветвей на тарелки падали чёрные, обугленные туши обезьян. Пьяные солдаты храпели с открытыми ртами рядом с трупами, а те, кто не спал, опустили головы ниц, ослеплённые ярким дневным светом. Утоптанная почва скрылась под кровавыми брызгами. Слоны выгибали свои кровавые хоботы между кольями загонов. В открытых амбарах лежали разбросанные мешки с просыпанной пшеницей. Под воротами виднелся густой ряд колесниц, которые были брошены варварами, а павлины на кедрах расправляли хвосты и наперегонки издавали свои визгливые крики.
Скованность Мато, однако, поразила Спендиуса. Он стал ещё бледнее, чем был, и сосредоточился на чём-то далёком, оставшимся за горизонтом. Уставившись неподвижными глазами в одну точку, он упёр оба кулака в край террасы. Спендий присел на корточки и воззрившись туда же, наконец, обнаружил, на что он смотрел. Вдалеке, в пыли на дороге в Утику колебалось маленькое золотое пятнышко – это была ступица колесницы, запряженной двумя мулами. Раб бежал в конце шеста и держал мулов за уздечку. В колеснице сидели две женщины. Гривы животных были уложены между ушами по персидской моде, под сеткой из голубого жемчуга. Спендий узнал их и сдержал крик.
Большая вуаль развевалась сзади на ветру.
Глава II. В Сикке
Через два дня наемники покинули Карфаген.
Каждый из них получил по золотой монете с условием, что они отправятся в лагерь в Сикке, и им было сказано это с невозможным елеем в словах:
– Вы – спасители Карфагена! Но вы бы уморили его голодом, если бы остались там; он остался бы пустым банкротом. Отступите ради богов! Республика позже будет благодарна вам за всю эту снисходительность и воздаст вам всем, чем только можно. Мы собираемся взяться немедленно взимать налоги; ваше жалованье будет выплачено в полном объеме, и будут снаряжены галеры, чтобы доставить вас обратно в ваши родные края!
Они не знали, что ответить на все эти уговоры. Этим людям, привыкшим к войне, надоело жить в городе, но убедить их уйти было втройне трудно, потому что они никому больше не верили, и когда они наконец согласились, люди взобрались на стены, чтобы посмотреть, как они уходят.
Они дефилировали по улице Хамон и воротам Цирты, беспорядочно, лучники с гоплитами, капитаны с солдатами, лузитанцы с греками. Они маршировали решительным шагом, гремя своими тяжелыми котурнами по камням мостовой. Их доспехи были помяты выстрелами из катапульт и ударами мечей, а лица почернели от солнечных ожогов в битвах. Хриплые крики вырывались из их густых бород, изодранные кольчуги хлопали по эфесам мечей, а сквозь дыры в латуни сквозили их обнаженные тела, столь же страшные, как боевые машины. Сариссы, топоры, копья, войлочные шапки и бронзовые шлемы – всё это было в движении. Они заполнили улицу так густо, что стены треснули, и длинная масса вооруженных солдат хлынула между высокими, вымазанными битумом мрачными шестиэтажными домами. Из-за своих железных или тростниковых решеток женщины с покрытыми вуалями головами молча наблюдали за проходящими варварами.
Террасы, укрепления и стены были забиты толпой карфагенян, одетых в чёрные одежды. Матросские туники выделялись среди тёмной толпы, как капли крови, а почти голые дети, кожа которых блестела под медными браслетами, мелькали в листве стволов или среди ветвей пальм. Мноржество старцев высовывались на платформах башен, и люди не знали, что персонажи с такими длинными бородами делают наверхук в таких мечтательных позах, повляясь то тут, то там. И вот Он появился вдалеке на фоне неба, расплывчатый, как призрак, и неподвижный, как камень.
Всех, однако, угнетала смутная тревога; опасались, что варвары, видя себя такими сильными, могут захотеть остаться. Но они уходили, провив такую добрую волю, что карфагеняне осмелели и смешались с солдатами. Они осыпали их лобызвньями и объятиями. Некоторые с преувеличенным пиететом и дерзким лицемерием даже пытались уговорить их не покидать город. Они бросали им склянки духов, цветы и кусочки серебра. Они давали им амулеты против болезней; за минуту до того прокляв и трижды плюнув на них, дабы призвать смерть, или вкладывали в них шерсть шакала, чтобы вселить трусость в их сердца. Вслух они взывали к милости Мелькарта, а шепотом – проклинали
Затем появилась навьюченная толпа, с верблюдами и ослами. Больные и гниющие раненые стонали на спинах дромадеров, в то время как другие ковыляли, опираясь на сломанные пики. Пьяницы несли большие кожаные бутылки, а в полотняных мешочках – аппетитные куски копчёного мяса, пирожные, фрукты, масло, завернутое в фиговые листья, и лёд. Некоторых можно было увидеть с зонтиками в руках и попугаями на плечах. За ними следовали мастифы, газели и пантеры. Женщины-ливийки, восседавшие верхом на ослах, поносили негритянок, которые покинули лупанар Малкуа ради солдат; многие из них носили грудных детей, подвешенными к груди на кожаных ремешках. Мулов они подгоняли острием меча, и спины мулов сгибались под тяжестью палаток, в то время как множество слуг и водоносов, истощенных, желтушных от лихорадки и грязных от паразитов, сгибались в тоске – это были отбросы карфагенского поселения, лишь случайно примкнувшие к варварам.
Когда они прошли, ворота закрылись за ними, но люди не стали спускаться со стен. Вскоре армия расползлась по всему перешейку.
Она разделилась на неравные, хаотические массы. Издали копья казались высокими стеблями травы, и, наконец, всё исчезло в клубах пыли; те из солдат, которые оглядывались в сторону Карфагена, могли видеть теперь только его мутные, длинные стены с пустыми бойницами, словно вырезанными на фоне неба.
Затем варвары услышали громкий крик. Они думали, что это кричит кто-то из них (ибо они не знали, сколько их самих), кто-то остался в городе и развлекается разграблением храма. Они долго смеялись над этой мыслью, а затем продолжили свой путь.
Когда они обнаружили, что, как в прежние дни, все вместе маршируют по открытой местности, сердца их возликовали и кто-то из греков запел старую песню мамертинцев:
«Своим копьём и мечом я пашу и жну;
Я хозяин в доме! Безоружный человек падает к моим ногам
И зовёт меня Господином и Великим Королем».
Они кричали, они прыгали, самые весёлые начали рассказывать истории; время их страданий прошло. Когда они прибыли в Тунис, некоторые из них заметили, что пропал отряд балеарских пращников. Они, несомненно, были недалеко, и больше их не видели и на их исчезновение никто не обратил внимания.
Одни отправились ночевать в дома, другие разбили лагерь у подножия стен, а горожане вышли поболтать с солдатами.
В течение всей ночи на горизонте в направлении Карфагена были видны огни, горевшие подобно гигантским факелам над неподвижным озером. Никто в армии не мог сказать, какой праздник там отмечали.
На следующий день варвары шли сплошь через возделанные земли. Владения патрициев сменяли друг друга по границам их маршрута; водные каналы текли через пальмовые рощи; здесь были длинные зелёные ряды оливковых деревьев; розовые испарения плавали в ущельях меж холмов, в то время как позади курили голубые горы. Дул тёплый ветер. По широким листьям кактусов ползали хамелеоны, оглашая округу громким треском.
Варвары сбавили темп.
Они маршировали отдельными отрядами, люди нагоняли или отставали друг от друга, двигаясь с большими интервалами. Они обрывали виноград по краям виноградных лоз. Они валились на траву лежали в утомлении и ошеломлённо смотрели на большие, искусственно скрученные рога волов, на овец, одетых в роскошные тонкорунные шкуры, на борозды, пересекавщие друг друга, образуя ромбы, и на лемеха железного плуга, похожие на корабельные якоря, на гранатовые деревья, которые были политы сильфием. Такое богатство почвы и такие мудрые изобретения совершенно ослепили и смутили их.
Вечером они, усталые, растянулись на палатках, даже не разворачивая их, и с сожалением вспомнили о пиршестве Гамилькара, заснули, обратив лица к далёким сверкающим звездам.
В середине следующего дня они остановились на берегу реки, среди зарослей розовых кустов. Затем они быстро отбросили в сторону копья, щиты и пояса. Они купались в протоке с громкими криками, как малые дети, набирали воду в шлемы, в то время как другие пили, лёжа на животе на берегу, и всё это посреди вьючных животных, поклажа которых то и дело соскальзывала в воду с потных спин.
Спендий, сидевший на верблюде, украденном в парках Гамилькара, издали заметил Мато, который, прижав руку к груди, с непокрытой головой и опущенным лицом, поил своего мула и наблюдал за падающим потоком воды. Спендий немедленно стал пробираться сквозь толпу, призывая его: «Учитель! Хозяин!»
Мато скупо поблагодарил его за благословения, но Спендий не обратил на это никакого внимания и зашагал следом за другом, время от времени бросая беспокойные взгляды в сторону Карфагена.
Он был сыном греческого ритора и кампанской проститутки. Сначала он разбогател, торгуя женщинами; затем, разоренный кораблекрушением, он начал войну против римлян вместе с пастухами Самниума. Его схватили, и он сбежал, его снова схватили, и он работал в каменоломнях, задыхался в паровых банях, кричал под пытками, прошёл через руки многих палачей и испытал все виды безумия и отчаяния. Наконец, однажды, в муке, он бросился в море с крыши триремы, где работал весельником. Несколько матросов Гамилькара выловили и подобрали его, когда он был уже при смерти, и доставили в эргастулум Мегары, в Карфаген. Но поскольку беглецов должны были вернуть римлянам, он воспользовался неразберихой, чтобы бежать вместе с другими солдатами.
В течение всего марша он оставался рядом с Мато. Он приносил ему еду, помогал спешиваться, а вечером расстилал ковёр у него под головой. Мато, наконец, был тронут этим вниманием и мало-помалу, разомкнув уста, стал обращаться к нему.
Он родился в заливе Сиртис. Отец взял его с собой в паломничество к храму Амона. Потом он охотился на слонов в лесах Гарамантов. Впоследствии он поступил на службу в Карфаген. Он был назначен тетрархом при взятии Дрепана. Республика задолжала ему четырёх лошадей, двадцать три медимни пшеницы и зимнее жалованье. Он боялся богов и хотел умереть на своей родной земле.
Спендий рассказал ему о своих путешествиях, о народах и храмах, которые он посетил. Он познал много вещей: он умел делать сандалии, копья для кабанов и сети; он мог приручать диких зверей и готовить рыбу на огне.
Иногда он прерывал себя, издавая хриплый крик, рвавшийся из глубины его нутра; мул Мато ускорял шаг, и другие спешили за ними, и тогда Спендий начинал снова, хотя всё еще терзался агонией выплеснувшихся слов. Наконец, к вечеру четвертого дня всё утихло.
Они маршировали бок о бок справа от армии по склону холма. Под ними простиралась равнина, терявшаяся в ночных испарениях. Шеренги солдат тоже дефилировали внизу, и их волнистые очертания мельтешили в тени. Время от времени они проходили над всхолмлениями, освещёнными Луной; тогда звезды вспыхивали на остриях их пик, шлемы начинали на мгновение отсвечивать и мерцать, и тогда всё исчезало, и постоянно появлялись другие огни. Вдалеке заблеяли испуганные стада, и что-то, бесконечно сладкое, казалось, опустилось на землю.
Спендий, запрокинув голову и полузакрыв глаза, глубокими вздохами вдыхал свежесть ветра. Он раскинул руки, шевеля пальцами, чтобы лучше ощутить токи крови, которые струились по его телу. Надежды на месть вернулись к нему и воодушевили его. Он прижал руку ко рту, чтобы сдержать рвущиеся рыдания, и, в полуобмороке от опьянения, отпустил повод верблюда, который продолжакл двигаться длинными, размеренными шагами. Мато снова впал в свою прежнюю меланхолию; его ноги свисали до земли, и трава непрерывно шуршала, скользя по его пояснице.
Путешествие, однако, растянулось само по себе, так и не подойдя к концу. На краю равнины они всегда выходили на плато круглой формы. Затем они снова спускались в долину, и горы, которые, казалось, загораживали горизонт, по мере приближения к ним как бы скользили со своих позиций. Время от времени среди зелени тамарисков острым сиянием проявлялась река, чтобы тут же затеряться за поворотом холмов. Иногда огромная скала вздымалась ввысь, как нос корабля или пьедестал какого-нибудь исчезнувшего колосса.
Через равные промежутки времени им встречались маленькие четырехугольные храмы, которые служили стойбищами для паломников, направлявшихся в Сикку. Они были закрытые, как могилы. Ливийцы стали сильно бить по дверям, чтобы их открыли. Но никто внутри не откликнулся.
Затем следы цивилизации стали попадаться всё реже. Внезапно они наткнулись на песчаные косы, ощетинившиеся колючими зарослями. Стада овец мирно паслись среди камней. Женщина с голубой шерстяной накидкой на талии наблюдала за ними. Едва увидев среди скал солдатские пики, она с криком убежала.
Они шли по чему-то вроде большого прохода, окаймленного двумя цепочками красноватых холмов, когда их ноздри уловили тошнотворный запах, и им показалось, что на верхушке рожкового дерева они видят нечто необычное: львиную голову, возвышающуюся над листьями.
Они побежали туда. Это был лев с четырьмя лапами, прикованный к кресту, как преступник. Его огромная морда опустилась на грудь, а две передние лапы, наполовину скрытые густой гривой, были широко раскинуты, как крылья птицы. Его ребра несколько выпирали из-под вздувшейся кожи; задние лапы, прибитые гвоздями друг к другу, были несколько приподняты, а чёрная кровь, текущая по его рыжей шкуре, собралась в сталактиты на конце хвоста, который совершенно прямо свисал вдоль креста. Вкруг веселились солдаты. Они называли его консулом и римским гражданином и бросали ему в глаза камешки, чтобы отогнать мошек.
Но через сотню шагов они увидели ещё два льва, а затем внезапно появился длинный ряд крестов с распятыми львами. Некоторые были мертвы так давно, что на реях не осталось ничего, кроме останков их скелетов и неискоренимого запаха. У других, наполовину обглоданных, челюсти были искривлены в ужасных гримасах. Некоторые были огромны. Древки крестов прогибались под ними, и они раскачивались на ветру, в то время как стаи ворон беспрерывно кружился в воздухе над их головами. Именно так карфагенские крестьяне отмстили за себя, когда поймали дикого зверя; они надеялись таким примером устрашить остальных. Варвары перестали смеяться и надолго впали в изумление.
«Что это за народ, – думали они, – который развлекается тем, что распинает львов!»
Кроме того, они, особенно мужчины с Севера, были встревожены – встревожены, казалось, невесть чем, встревожены и уже больны. Они раздирали себе руки стеблями алоэ. Огромные комары жужжали у них в ушах, а в армии началась дизентерия. Они устали от того, что ещё не увидели Сикку. Они боялись потерять себя и попасть в пустыню, страну песков и ужасов. Многие даже не желали двигаться дальше. Другие повернули обратно в Карфаген.
Наконец, на седьмой день, после долгого перехода вдоль подножия горы, они резко повернули направо, и перед ними предстала линия стен, опёртых на белые скалы и сливающихся с ними. Внезапно весь город словно ожил; синие, желтые и белые покрывала колыхались на стенах в багровых вечерних сумерках. Это были жрицы Танит, которые спешили вниз, чтобы встретить мужчин. Они стояли в ряд вдоль крепостного вала, ударяя в табурины, играя на лирах и потрясая кроталой, в то время как лучи Солнца, садившегося позади них в горах Нумидии, проникали между струнами их лир, над которыми парили их нежные руки. Время от времени их инструменты внезапно замолкали, и раздавался пронзительный, стремительный, неистовый, непрерывный крик, нечто вроде лая или визга, который они издавали, ударяя языком по обоим уголкам рта. Другие, еще более неподвижные, чем Сфинкс, облокотились на локти, подперев подбородки руками, и устремляли свои огромные чёрные глаза на медленно поднимающуюся армию. Хотя Сикка была священным городом, она не могла вместить такое множество людей; один только храм со всеми его службами занимал половину его площади. Соответственно, варвары вольготно расположились на равнине; те, кто был дисциплинирован, служили в регулярных войсках, а остальные – в зависимости от национальности или по собственному желанию, располагались, как бог дал. Греки расставляли свои палатки из шкур ровными, параллельными рядами, иберийцы ставили свои брезентовые шатры по кругу, воздвигали строили себе хижины из досок; ливийцы – мастерили нечто из сухих камней, в то время как негры ногтями выкапывали траншеи в песке для ночлега. Многие, не зная, куда идти, бродили среди поклажи, а с наступлением темноты, завернувшись в свои рваные плащи, легли на землю. Вокруг них простиралась равнина, полностью окружённая горами. То тут, то там пальмы склонялись над песчаными холмами, а сосны и дубы усеивали склоны пропастей; иногда с неба длинным шарфом свисал внезапно налетевший грозовой ливень, в то время как местность повсюду была по-прежнему покрыта лазурью и безмятежностью летнего вечера; и тогда тёплый ветер гнал перед собой смерчи из пыли, и поток низвергался каскадами с высот Сикки, где, с золотой кровлей и медными колоннами, возвышался храм карфагенской Венеры, владычицы и хранительницы вечной страны. Казалось, она наполняла его своей душой. Стремительно разрывая почву, в невыносимом мареве полудня, мелькая в непередаваемой игре света она демонстрировала всю свою невероятную мощь и красоту своей вечной улыбки.
Одни вершины гор были схожи с полумесяцем, другие походили на женские лоны, выкатившие свои набухшие груди, и варвары чувствовали тяжесть, которая была полна наслаждения, отягощающего их усталость. На деньги, которые привёз ему верблюд, Спендий купил раба. Целый день он проспал, растянувшись перед палаткой Мато. Часто он просыпался, думая во сне, что слышит свист ремней; с улыбкой проводил руками по шрамам на ногах в том месте, где долгое время обретались ржавые кандалы, а потом снова засыпал. Мато принял его общество, и когда он выходил, Спендий сопровождал его, как ликтор, с длинным мечом на бедре; или, возможно, Мато небрежно клал руку на плечо друга, потому что Спендий был маленького роста. Однажды вечером, когда они вместе проходили по улицам лагеря, они увидели нескольких человек, одетых в белые плащи; среди них был Нар Гавас, принц нумидийцев.
Мато вздрогнул.
– Твой меч! – закричал он. – Я убью его!
– Еще рано! – сказал Спендий, удерживая его. Нар Гавас мерно приближался к нему. Он поцеловал большие пальцы обеих рук в знак союза, ничем не выказав гнева, который испытал из-за пьянства на пиру; затем он пространно высказался против Карфагена, но не сказал, что привело его к варварам.
«Что это было – предательство их лично или Республики?» – спросил себя Спендий, и так как он рассчитывал извлечь выгоду из любого хаоса, то почувствовал благодарность к Нар Гавасу за будущие коварства, в которых тот его подозревал.
Вождь нумидийцев остался среди наемников. Он, по-видимому, хотел привязать Мато к себе. Он посылал ему жирных коз, золотой песок и широкие страусиные перья. Ливиец, поражённый такими заботами, сомневался, отвечать ли ему на них или рассердиться. Но Спендий усмирил его, и Мато позволил рабу управлять собой, оставаясь вечно нерешительным и пребывая в непреодолимом оцепенении, подобно тем, кто однажды выпил напиток, от которого ему суждено умереть. Однажды утром, когда все трое отправились охотиться на львов, Нар Гавас спрятал свой кинжал в плаще. Спендий все время держался позади него, и когда они вернулись, кинжал так и не был вынут. В другой раз Нар Гавас увёл их далеко, до границ своего королевства. Они пришли к узкому ущелью, и Нар Гавас улыбнулся, заявив, что забыл дорогу. Спендий снова нашел её. Но чаще всего Мато уходил на рассвете, печальный, как авгур, бродить по окрестностям. Он растягивался на песке и оставался там неподвижно до вечера. Он советовался со всеми прорицателями в армии, с одним за другим, – с теми, кто умеет следить за змеиными следами, с теми, кто читает по звёздам, и с теми, кто дышит на пепел мертвых. Он глотал гальбанум, сесели и яд гадюки, от которого леденеет сердце; негритянки, распевая при лунном свете дикие варварские гимны, кололи кожу на его лбу золотыми стилетами; он увешивал себя ожерельями и амулетами; он призывал по очереди Бааль-Хамона, Молоха, семерых кабиров, Танит и греческую Венеру. Он выгравировал своё имя на медной пластинке и закопал её в песок у порога своей палатки. Спендий часто слышал, как он стонет и разговаривает сам с собой. Однажды ночью он вошёл в дом. Мато, обнаженный, недвижно, как труп, лежал на львиной шкуре, закрыв лицо обеими руками; висячая лампа освещала его доспехи, прикреплённые к шесту палатки у него над головой.
– Ты страдаешь? Что с тобой? – спросил его раб, – Что с тобой? Ответь мне?
И он потряс его за плечо, несколько раз окликнув: «Хозяин! Хозяин!» Наконец Мато поднял на него большие встревоженные глаза.
– Послушай! – сказал он тихим голосом, приложив палец к губам, – Это гнев Богов! Дочь Гамилькара преследует меня! Я боюсь её, Спендий! Он прижался к его груди, как ребенок, напуганный появлением грозного призрака, – Поговори со мной! Я болен! Я хочу выздороветь! Я перепробовал все! Но ты, ты, возможно, знаешь каких-нибудь более сильных богов или какое-нибудь заклинание, которому невозможно противостоять?
– С какой целью? – спросил Спендий.
Ударив себя обоими кулаками по голове, он ответил:
– Чтобы избавить меня от нее!
Затем, разговаривая сам с собой с долгими паузами, он сказал:
– Я, без сомнения, жертва какого-то проклятия, которое она попросила у богов! Она крепко держит меня на приязи, держит на цепи, которую люди не могут видеть. Если я иду, это она продвигается вперёд; когда я останавливаюсь, она отдыхает! Её глаза обжигают меня, я слышу её голос. Он овивает, охватывает меня, проникает в мою плоть. Мне кажется, что она стала моей душой! – И все же между нами как бы невидимые волны безбрежного океана! Она далека и совершенно недосягаема! Великолепие её красоты создает вокруг неё облако света, и временами мне кажется, что я никогда её не видел, что её не существует и что все это сон!»
Мато плакал в темноте; варвары спали. Спендий, глядя на него, вспомнил молодых людей, которые когда-то умоляли его с золотыми футлярами в руках, когда он водил по городам стадо своих куртизанок; чувство жалости тронуло его, и он сказал:
– Будь сильным, мой господин! Собери всю свою волю и больше не моли богов, ибо они не отворачиваются от криков людей! Рыдай, как трус! И тебя не унижает, что женщина может причинить тебе столько страданий?
– Я что, ребенок? – вопросил Мато. – Как ты думаешь, меня трогают их гримасы и песни? Мы держали их в Дрепануме, чтобы они подметали наши конюшни. Я обнимал их во время штурмов, под падающими потолками и пока катапульта еще вибрировала! – Но она, Спендий, она! – »
Раб прервал его: «Если бы она не была дочерью Ганнона…»
– Нет! – воскликнул Мато. – У нее нет ничего общего с дочерьми других людей! Ты видел её огромные глаза под густыми бровями, похожие на Солнца под триумфальными арками? Подумайте: при её появлении все факелы померкли. Её обнаженная грудь то тут, то там просвечивала сквозь бриллианты ожерелья; позади нее вы ощущали как бы аромат храма, и от всего её существа исходило нечто такое, что было слаще вина и страшнее смерти. Однако она шла, а потом остановилась. Он стоял с разинутым ртом, опустив голову и не сводя с нее глаз.
«Но я хочу её! Она нужна мне! Я умираю из-за нее! Меня переполняет безумная радость при мысли о том, что я заключу её в свои объятия, и все же, Спендий, я ненавижу ее! Мне хотелось бы избить её! Что же делать? Я подумываю продать себя и стать её рабом! Ты был таким! Ты смог увидеть её рядом, расскажи мне о ней всё! Каждую ночь она поднимается на террасу своего дворца, не так ли? Ах! камни, должно быть, дрожат под её сандалиями, а звезды склоняются, чтобы увидеть её!»
Он отшатнулся в полном бешенстве, с хрипом в горле и рёвом раненого быка. Затем Мато запел: «Он преследовал в лесу самку чудовища, чей хвост струился по опавшим листьям, как серебряный ручеек». – И протяжным голосом он стал подражать голосу Саламбо, в то время как его распростёртые руки легко касались струн лиры. На все утешения, которые предлагал Спендий, он повторял одни и те же слова; в этих стенаниях и увещеваниях они проводили ночи. Мато пытался утопить свои мысли в вине. После приступов пьянства он становился всё более меланхоличным. Он пытался развлечься игрой в кости и одну за другой терял золотые пластины своего ожерелья. Он сам был принят в слуги Богини, но спустился с холма, рыдая, как человек, возвращающийся с похорон. Спендий, напротив, стал более смелым и веселым. Его можно было увидеть в тавернах, где он беседовал с солдатами. Он чинил старые кирасы. Он жонглировал кинжалами. Он ходил по полям и собирал травы для больных. Он был весел, ловок, изобретателен и разговорчив; варвары привыкли к его услугам, и полюбили его. Однако они ожидали посла из Карфагена, который должен был привести к ним мулов, нагруженных корзинами с золотом; и каждый раз, начиная те же вычисления заново, они чертили цифры пальцами на песке. Каждый заранее устраивал свою жизнь н6а свой манер; у одних были наложницы, рабы, земли; другие намеревались зарыть свои сокровища или рискнуть ими на корабле. Но их раздражительность была вызвана отсутствием работы; между конными воинами и пехотинцами, варварами и греками, постоянно возникали споры и стычки, а вокруг стоял нескончаемый гул пронзительных женских голосов.
Каждый день сюда стекались люди, едва одетые, почти голые, с травой на головах, чтобы защититься от Солнца; они были должниками богатых карфагенян и были вынуждены возделывать их земли, но им удалось убежать. Ливийцы хлынули потоком вместе с крестьянами, разоренными налогами, объявленными вне закона и разбойниками. Затем толпа торговцев вином и маслом, разъярённых тем, что им не платят, возложила вину на республику. Спендий выступил против этого. Вскоре провизия подошла к концу, и поговаривали о том, чтобы всем корпусом двинуться на Карфаген и призвать римлян. Однажды вечером, во время ужина, послышались приближающиеся глухие позвякивающие звуки, и вдалеке, среди неровностей ландшафта появилось что-то красное. Это были большие пурпурные носилки, украшенные по углам страусиными перьями. Хрустальные цепочки и жемчужные гирлянды бились о задёрнутые шторы. За ними следовали верблюды, звеня большими колокольчиками, висевшими у них на груди, а вокруг них гарцевали всадники, закованные от плеч до пят в доспехи из золотой чешуи. Они остановились в трехстах шагах от лагеря, чтобы достать свои круглые щиты, широкие мечи и беотийские шлемы из чехлов, которые были приторочены к седлам. Некоторые остались с верблюдами, в то время как остальные продолжили свой путь. Наконец появились знамена республики, то есть шесты из синего дерева, украшенные лошадиными головами или еловыми шишками. Варвары разразились аплодисментами; женщины бросились к гвардейцам легиона и стали целовать их ноги. Носилки плыли впереди на плечах двенадцати негров, которые шли в ногу короткими, быстрыми шагами; они наугад сворачивали направо или налево, натыкаясь на веревки от палаток, на бродивших вокруг животных или на треноги, на которых готовилась еда. Иногда толстая рука, унизанная кольцами, приоткрывала носилки, и хриплый голос громко упрекал их; тогда носильщики останавливались и меняли направление. Но пурпурные занавеси были подняты, и виднелась человеческая голова, неподвижная и раздутая, покоившаяся на большой подушке; брови, похожие на дуги из черного дерева, сходились на переносице; в завитых волосах сверкала золотая пыль, а лицо было таким бледным, что казалось, будто его она была припудрена мраморной крошкой. Остальное тело было скрыта под шерстяной попоной, которой были покрыты носилки. В человеке, сидевшем в такой позе, солдаты узнали суффета Ганнона, чья вялость привела к проигрышу битвы на Эгатских островах; что же касается его победы при Гекатомпилосе над ливийцами, то, по мнению варваров, если он там и проявил милосердие, то только из-за алчности, поскольку продал всё, что у них было, когда он арестовал всех по его собственному заявлению, хотя и сообщил Республике об их смерти. После недолгих поисков удобного места, с которого можно было бы обратиться с речью к солдатам, он подал знак; носилки остановились, и Ганнон, поддерживаемый двумя рабами, опустился на землю.
На ногах у него были сапоги из чёрного войлока, усыпанные серебряными лунами. Его ноги были обмотаны лентами, как у мумии, и мускулы проступала сквозь складки полотна; живот выступал за пределы алой куртки, прикрывавшей бедра; складки шеи ниспадали на грудь, как у быка; его туника была разрисована и украшена цветами, он был одет в шарф, пояс и просторный чёрный плащ с двойными рукавами, отделанными шнуровкой. Но обилие роскошных одежд, большое ожерелье из голубых камней, золотые застёжки и тяжёлые серьги только делали его уродство еще более отвратительным. Его можно было принять за какого-нибудь большого идола, грубо вытесанного из каменной глыбы, потому что бледная проказа, покрывавшая всё его тело, придавала ему вид неподвижного существа. Однако его нос, крючковатый, как клюв стервятника, был сильно раздут, чтобы вдохнуть воздух, а маленькие глазки со слипшимися ресницами блестели жестким металлическим блеском. В руке он держал лопаточку из дерева алоэ, которой почесывал кожу. Наконец два герольда протрубили в свои серебряные рога; шум утих, и Ганнон начал свою речь. Он начал с восхваления богов и Республики; варвары должны поздравить себя с тем, что послужили ей. Но они должны проявить благоразумие; времена неынче трудные:
«И если у хозяина всего три маслины, разве не правильно, что он должен оставить две себе?»
Старый суффет перемежал свою речь пословицами и экивоками с извинениями, то и дело кивая головой, чтобы получить одобрение.
Он говорил по-пунически, и окружавшие его (самые любопытные, которые поспешили туда без оружия) были кампанцами, галлами и греками, так что никто в толпе его не понимал. Ганнон, заметив это, остановился и задумался, тяжело переминаясь с ноги на ногу. Ему пришло в голову созвать военачальников; тогда его герольды прокричали приказ на греческом языке, который со времен Ксантиппа использовался для командования в карфагенских армиях. Стражники ударами хлыста разогнали толпу солдат, и вскоре прибыли командиры спартанских фаланг и начальники варварских когорт со знаками отличия своего ранга и в доспехах своей нации. Наступила ночь, по всей равнине, как полевой пожар, летели слухи; тут и там горели костры, а солдаты продолжали ходить от одного к другому, спрашивая, в чём дело и почему суффет не раздает деньги? А он взвалил на плечи военачальников бесконечные тяготы республики. Казна государства была пуста. Дань Риму иссушила её.
«Мы совершенно не знаем, что делать! Можно только пожалеть наше государство!»
Время от времени он растирал свои конечности лопаткой из дерева алоэ или, на время прерывался, чтобы выпить птисан, приготовленный из пепла ласки и спаржи, сваренной в уксусе, он пил из серебряной чаши, которую подавал ему раб; затем вытирал губы алой салфеткой и резюмировал:
– То, что раньше стоило шекель серебра, теперь стоит три шекеля золота, а обработанные земли, заброшенные во время войны, ничего не приносят! Наши запасы пурпура почти иссякли, и даже жемчуг становится непомерно дорогим товаром; у нас едва хватает благовоний для служения богам! Что касается блюд на столе и пропитания, я ничего не скажу о них; это настоящее бедствие! Из-за нехватки галер у нас нет пряностей, а достать сильфий очень трудно из-за восстаний на границе с Киренией. Сицилия, где раньше было так много рабов, теперь закрыта для нас! Только вчера я отдал за купальщицу и четырех поварят больше денег, чем за пару слонов!
Он развернул длинный лист папируса и, не пропуская ни единой цифры, зачитал все расходы, понесённые правительством: столько-то на ремонт храмов, столько на мощение улиц, строительство судов, добычу кораллов, расширение системы и приобретение крепежа и телег в шахтах в стране кантабрийцев. Но военачальники понимали по-пунически так же плохо, как и солдаты, хотя наёмники приветствовали друг друга на пуническом. В армиях варваров было принято назначать нескольких карфагенских офицеров в качестве переводчиков; после войны они скрылись, опасаясь мести, а Ганнон и не подумал взять их с собой; его глухой голос к тому же постоянно заглушался ветром. Греки, опоясанные железными поясами, напрягали слух, стараясь разобрать его слова, в то время как горцы, закутанные в меха, как медведи, смотрели на него с недоверием или зевали, опираясь на свои дубинки с медными шипами. Беспечные, весёлые галлы усмехались, покачивая своими пышными шевелюрами, а жители пустынь слушали, замерев, неподвижно, кутаясь в свои одежды из серой шерсти; другие подходили сзади; стражники, теснимые толпой, пошатывались на своих лошадях; негры протягивали на вытянутых руках горящие еловые ветки; а высокий карфагенянин, взобравшись на поросший травой пригорок, продолжал свою речь. Варвары, однако, стали терять терпение; поднялся ропот, и теперь все обращались к нему с расспросами. Ганнон жестикулировал лопаткой, и те, кто хотел, чтобы остальные замолчали, кричали ещё громче, усиливая тем самым общий гвалт. Внезапно к ногам Ганнона подскочил какой-то невзрачной человек, схватил глашатайскую трубу и затрубил в нее, и затем Спендий (ибо это был он) объявил, что собирается сказать нечто важное. На это заявление, которое было быстро произнесено на пяти разных языках: греческом, латыни, галльском, ливийском и балеарском, командиры, наполовину смеясь, наполовину удивляясь, ответили: «Говори! Говори!»
Спендий колебался; он дрожал; наконец, обратившись к ливийцам, которых было больше всего, он сказал им: «Вы все слышали ужасные угрозы этого человека!»
Ганнон не издал ни звука, следовательно, он не понимал по-ливийски, и, чтобы продолжить эксперимент, Спендий повторил ту же фразу на других варварских диалектах. Они удивленно посмотрели друг на друга, затем, словно по молчаливому соглашению и, возможно, полагая, что поняли друг друга, склонили головы в знак согласия. Затем Спендий начал взволнованным голосом:
– Сначала он сказал, что все боги других народов, кроме богов Карфагена, – всего лишь мечты! Он назвал вас трусами, ворами, лжецами, псами, отбросами и собачьми отродьями! Если бы не вы (он так сказал!), Республика не была бы вынуждена платить римлянам чрезмерную дань; и своими излишествами вы лишили её благовоний, ароматических веществ, рабов и сильфия, потому что вы в союзе с кочевниками на границе с Киренией! Но виновные будут наказаны! Он прочитал перечень их мучений; их заставят мостить улицы, оснащать суда, украшать соборы, в то время как остальных отправят копаться в земле и гнить в шахтах в кантабрийской стране».
Спендий повторил те же слова галлам, грекам, кампанцам и балеарцам. Наемники, узнав несколько собственных имен, которые они услышали, были убеждены, что он точно передает речь суффета. Несколько человек закричали ему: «Ты лжешь!» – но их голоса потонули в остальных криках; Спендий добавил:
– Разве вы не видели, что он оставил резерв своих конных воинов за пределами лагеря? По первому сигналу они поспешат сюда, чтобы перебить вас всех.
Варвары двинулись в том направлении, и, когда толпа начала рассеиваться, в её гуще появился, двигаясь медленно, как призрак, человек, согбенный, худой, совершенно обнажённый, длинноволосый, ощетинившийся сухими листьями, пылью и колючками. На чреслах и коленях у него были висели пучки соломы и льняные тряпки; его мягкая, землистого цвета кожа свисала с измождённых конечностей, как лохмотья с сухих веток; руки его непрерывно дрожали, и при ходьбе он опирался на посох из замызганного оливкового дерева. Он подошёл к неграм, которые несли факелы. Его бледные дёсны обнажились в каком-то идиотском хихиканье; его большие испуганные глаза смотрели на толпу варваров вокруг него. И, вскрикнув от ужаса, он бросился за их спины, закрываясь их телами.
– Вот они! Вот они! – пробормотал он, запинаясь, указывая на стражников суффета, застывших неподвижно в своих сверкающих доспехах. Их лошади, ослепленные светом факелов, которые потрескивали в темноте, били копытами по земле; призрак человека бился и выл: «Они убили их!»
При этих словах, произнесённых на балеарском, несколько балеарцев подошли и узнали его; не отвечая им, он повторил: «Да, все убиты, все! раздавлены, как виноградины! Они убили их! Прекрасные юноши! Пращники! Мои товарищи и ваши друзья убиты!»
Они напоили его вином, и он заплакал, а затем разразился речью. Спендий едва мог сдерживать радость, поведав об ужасах, о которых рассказывал Зархас грекам и ливийцам; он не мог поверить им, настолько уместно они прозвучали. Балеарцы побледнели, узнав, как погибли их товарищи. Это был отряд из трёхсот пращников, которые высадились накануне вечером и в тот день и проспали слишком долго. Когда они добрались до площади Хамон, варвары исчезли, и они оказались беззащитны: их глиняные снаряды были навьючены на верблюдов вместе с остальным багажом. Им было позволено пройти по улице Сатеб до дубовых ворот, обшитых медью; затем люди в едином порыве набросились на них. Действительно, солдаты услышали громкий крик; Спендий, который летел во главе колонны, не слышал его. Затем трупы были переданы в руки богов Патэка, которые окружали храм Хамон. Их упрекали во всех преступлениях, совершённых наёмниками: в обжорстве, воровстве, нечестии, презрении к богам и убийстве рыб в саду Саламбо. Их тела подверлись осквернению; священники сжигали им волосы, чтобы истязать их души; их вешали по частям в мясных лавках; у них вырывали зубы, а вечером на всех перекрёстках запылали погребальные костры, надо было скорее покончить с телами.
Это были те самые языки пламени, которые издалека мерцали на другом берегу озера. Но когда некоторые дома загорелись, все оставшиеся в живых мёртвые или умирающие были быстро переброшены через стены; Зархас оставался в тростниках на берегу озера до следующего дня; затем он бродил по стране, разыскивая армию по следам в пыли. Утром он прятался в пещерах; вечером он возобновлял свой поход с кровоточащими ранами, голодный, больной, питаясь кореньями и падалью; наконец, однажды он заметил на горизонте копья и последовал за ними, ибо ужасы и несчастья помутили его рассудок. Возмущение солдат, сдерживаемое до тех пор, пока он говорил, вырвалось наружу подобно буре; они собирались перебить стражу вместе с суффетом. Несколько человек вмешались, сказав, что они должны выслушать его и, по крайней мере, узнать, следует ли им платить. Тогда они все закричали: «Наши деньги!» Ганнон ответил, что принёс их. Они побежали к аванпостам, и багаж суффета оказался посреди палаток, теснимый варварами. Не дожидаясь рабов, они очень быстро расстегнули корзины; в них оказались гиацинтовые халаты, губки, скребки, кисти, духи и сурьмяные карандаши для подведения глаз – все это принадлежало стражникам, которые были богатыми людьми и привыкли к подобным изыскам в быту. Затем они обнаружили большую бронзовую бадью на верблюде: она принадлежала суффету, который мылся в ней во время своего путешествия; ибо он предпринял всевозможные меры предосторожности, дойдя даже до того, что привез из Гекатомпила ласок в клетках, которых сожгли заживо, чтобы приготовить птицу. Но поскольку из-за болезни у него разыгрался аппетит, на столе было также много съестных припасов и вин, солений, мяса и рыбы, тушеной в меду, с маленькими горшочками коммагены или топленого гусиного жира, посыпанного снегом и измельченной соломой. Этого было предостаточно; чем больше они открывали корзины, тем больше находили, и смех поднимался, как волны, сталкивающиеся друг с другом. Что касается жалованья наемникам, то оно почти полностью заполнило две корзины с эспарто-травой; в одной из них даже были видны кожаные диски, которые Республика использовала для экономии денег; и поскольку варвары, казалось, были очень удивлены, Ганнон сказал им, что, поскольку их расчеты были очень трудными, древние имели в виду у меня не было времени их изучить. Тем временем они прислали им вот это. Затем все пришло в беспорядок: мулы, слуги, носилки, провизия и багаж. Солдаты отнесли монеты в мешках, чтобы побить Ганнона камнями. С большим трудом ему удалось взобраться на осла, и он бежал, цепляясь за его шерсть, воя, плача, потрясенный, весь в синяках и призывая на армию проклятие всех богов. Его широкое ожерелье из драгоценных камней подпрыгивало до самых ушей. Он вцепился зубами в свой слишком длинный плащ, который волочился за ним, а варвары издали кричали ему:
«Убирайся, трус! Свинья! Раковина Молоха! Попотчевай себя золотом и объешься своей чумой! Быстрее! Быстрее!»
Разгромленный эскорт скакал рядом с ним. Но ярость варваров не утихала. Они вспомнили, что некоторые из них, отправившиеся в Карфаген, не вернулись; без сомнения, они были убиты. Такая несправедливость привела их в ярость, и они начали втаскивать колья в свои палатки, сворачивать плащи и взнуздывать лошадей; каждый взял свой шлем и меч, и все было готово. Те, у кого не было оружия, бросились в лес рубить колья. Наступил рассвет; жители Сикки были разбужены воплями и выскочили на улицы.
«Они идут на Карфаген», – говорили они, и слух об этом вскоре распространился по стране. На каждой тропинке и в каждом ущелье появлялись люди. Видели, как с гор сбегали пастухи. Затем, когда варвары выступили, Спендий объехал равнину верхом на пуническом жеребце в сопровождении своего раба, который вел третью лошадь. Осталась только одна палатка. Спендий вошёл в неё.
– Вставай, хозяин! Вставай! Мы уходим!
– И куда же ты направляешься? – спросил Мато.
– В Карфаген! – воскликнул Спендий.
Мато вскочил на лошадь, которую раб держал у дверей.
Глава III. Саламбо
Луна поднималась прямо над волнами, и уже царила над городом, который всё ещё был погружен во тьму, здесь поблескивали белые светящиеся точки: ступица колесниц, свисающий лоскут полотна, угол стены или золотое ожерелье на груди бога. Стеклянные шары на крышах храмов сверкали то тут, то там, как грани огромных бриллиантов. Но плохо различимые руины, кучи чёрной земли и сады казались более тёмными во мраке, а внизу, в Малкуа, рыбацкие сети тянулись от одного дома к другому, словно крылья гигантских летучих мышей, расправивших крылья. Больше не было слышно скрежета гидравлических колёс, которые подавали воду на самые высокие уровни дворцов, а верблюды, по-страусиному лежа на животах, мирно отдыхали посреди террас. Носильщики спали на улицах, на порогах домов; тени колоссов простирались и ползли по пустынным площадям; время от времени вдалеке сквозь бронзовую облицовку пробивался дым от всё ещё горящих жертвенников, а сильный бриз доносил ароматы благовоний, смешанные с запахом моря и испарениями от нагретых Солнцем стен. Неподвижные волны мерцали вкруг Карфагена, потому что Луна проливала свой свет одновременно на окружённый горами залив и на Тунисское озеро, где фламинго вытягивались в струнку длинными розовыми рядами на песчаных отмелях, а дальше, под катакомбами, огромная солёная лагуна мерцала, как кусок литого серебра. Голубой небесный свод гас на горизонте, с одной стороны, в пыли равнин, а с другой терялся в морском тумане, и на вершине Акрополя пирамидальные кипарисы, окаймляющие храм Эшмуна, крот под крепостной стеной.
Саламбо поднялась на террасу своего дворца, поддерживаемая рабыней, которая несла железное блюдо, наполненное горящими углями. Посреди террасы стояло небольшое ложе из слоновой кости, покрытое шкурами рыси, священного животного, посвященного богам; а подушки были сделаны из перьев попугая, а по четырем углам возвышались четыре длинные курильницы, наполненные нардом, ладаном, корицей и миррой. Рабыня зажгла благовония. Саламбо посмотрела на Полярную Звезду; она медленно поклонилась четырём сторонам света и опустилась на колени в лазурную пыль, усыпанную золотыми звёздами, имитирующими небесный свод. Затем, прижав локти к бокам, выпрямив руки и раскрыв ладони, она запрокинула голову под лунными лучами и сказала:
– О Рабетна! Баалет! Танит! – и её голос стал жалобным, как будто она звала кого-то, – Анайтида! Астарта! Дерсето! Асторет! Милитта! Атара! Элисса! Тирата! – Клянусь скрытыми символами, звучащей систрой, – бороздами земли, – вечной тишиной и вечной плодовитостью, – владычица мрачного моря и лазурных берегов, о королева водного мира, приветствуй меня!
Она дважды или трижды покачнулась всем телом, а затем бросилась лицом вниз в пыль, раскинув руки. Но рабыня проворно подняла её, потому что, согласно обряду, кто-то должен был подхватить просителя в момент его поклонения; это говорило о том, что боги приняли его прошение, и няня Саламбо никогда не нарушала своего благочестивого долга. Какие-то купцы из даритской Гетулии привезли её в Карфаген совсем юной, и после того, как она получила свободу, она не захотела покидать своих старых хозяев, о чем свидетельствовало её правое ухо, в котором была проделана большая дыра. Нижняя юбка в разноцветную полоску плотно облегала её бедра и ниспадала до щиколоток, где соединялись два оловянных кольца. Её несколько плоское лицо было жёлтым, как и туника. Серебряные шаровары огромной длины образовывали Солнце у неё на затылке. В ноздре у неё качалась коралловая брошь, и она стояла у кровати, выпрямившись, как Гермес, опустивший веки.
Саламбо подошла к краю террасы. Её взгляд на мгновение скользнул по горизонту, а затем опустился на спящий город, и от вздоха, который она издала, её грудь поднялась, отчего длинный белый симар, который висел на ней без застёжки и пояса, заколебался по всей длине. Её изогнутые, пёстро раскрашенные сандалии были скрыты под россыпью изумрудов, а в растрёпанные волосы была вплетена сеть из пурпурных нитей. Она подняла голову, чтобы взглянуть на Луну, и пробормотала, смешав свои речи с фрагментами гимнов, которые всплывали в её памяти:
«Как легко ты паришь в океане неосязаемого эфира!
Он сияет вкруг тебя, и от твоего волнения в мир дуют ветра и летит плодородная роса. По мере того, как ты пульсируешь, как ты увеличиваешься или уменьшаешься, глаза кошек и зенки пантер удлиняются или укорачиваются.
Жены выкрикивают твоё имя в родовых муках!
Ты заставляешь раковины раздуваться, вино пениться, а трупы разлагаться!
Ты создаешь дивные жемчужины на дне морском!
И каждый зародыш, о богиня, бродит в темных глубинах твоего нутра. Когда ты являешься на земле, воцаряется тишина, цветы распускаются, волны гаснут, усталый человек тянется к тебе грудью, и мир с его океанами и горами отражается в твоем лице, как в зеркале.
– Ты – белая, нежная, лучезарная, непорочная, помогающая, очищающая, безмятежная!
В то время полумесяц Луны светился над горой Горячих источников, во впадине, образованной двумя ее вершинами, на другой стороне залива горела маленькая звездочка, а вокруг нее – бледный круг.
Саламбо продолжала:
Но ты ужасная повелительница! – Чудовища, наводящие ужас призраки и лживые сны исходят от тебя; твои глаза пожирают камни зданий, и обезьяны заболевают каждый раз, когда ты снова становишься юной. Куда ты идешь? Почему ты постоянно меняешь свой облик? Сейчас, стройная и изогнутая, ты скользишь в пространстве, как галера без мачт; а потом, среди звёзд, ты подобна пастушке, пасущей своё стадо. Сияющая и круглая, ты скользишь по горным вершинам, как колесо колесницы. О, Танит! Ты любишь меня? Я так долго смотрела на тебя! Но нет! Ты плывёшь по своей лазури, а я… я остаюсь на неподвижной земле. Таанах, возьми свой небал и тихонько поиграй на серебряной струне, потому что на сердце у меня печаль!
Рабыня подняла что-то вроде арфы из чёрного дерева, которая была выше её самой, треугольной формы, похожей на дельту; она поместила острие в хрустальный шар и начала играть обеими руками. Звуки следовали один за другим, торопливые и глубокие, как жужжание роя пчёл, и, становясь все более звучными, уносились в ночь вместе с жалобным плеском волн и шелестом громадных деревьев на вершине Акрополя.
– Тише! – крикнула Саламбо.
– Что с вами, госпожа? Дуновение ветерка, проплывающее облако – всё это тревожит вас сегодня! Что с вами?
– Я не знаю! – сказала она.
– Вы устали от слишком долгих молитв!
– Ой! Танаах, я бы с радостью растворилась в них, как цветок в вине!
– Может быть, это аромат твоих духов?
– Нет! – сказала Саламбо. – Дух богов обитает в благоухающих ароматах! Тогда рабыня рассказала ей о своём отце. Считалось, что он отправился в янтарную страну, за Мелькартовы Столпы.
– Но если он не вернется, – сказала она, – ты всё равно должна, поскольку такова была его воля, выбрать себе мужа из сыновей Древних, и тогда твоё горе пройдёт в объятиях мужчины!
– Неужели? – спросила молодая девушка. Все те, кого она видела, приводили её в ужас своим лающим смехом и грубыми, корявыми конечностями, – Иногда, Танаах, из глубин моего существа вырываются как бы горячие испарения, более тяжёлые, чем испарения вулкана. Голоса зовут меня, огненный шар вращается и поднимается в моей груди, он душит меня, я на грани смерти; и затем что – то сладкое, стекающее с моего лба к ногам, проходит сквозь мою плоть – это ласка, окутывающая меня, и я чувствую себя раздавленной, словно какой-то бог был распростерт на мне! О! Если бы я могла раствориться в ночном тумане, в водах фонтанов, в соке деревьев, если бы я могла выйти из своего тела и стать всего лишь дыханием или лучом, и скользить, подниматься к тебе, о мать!»
Она вытянула руки во всю длину, выгибая свою фигуру, которая в своем длинном одеянии казалась бледной и легкой, как Луна. Затем, тяжёло дыша, она упала на ложе из слоновой кости, но Таанах надела ей на шею янтарное ожерелье с зубами дельфина, чтобы прогнать страхи, и Саламбо сказала почти сдавленным голосом:
– Иди и позови Шахабарима!
Её отец не хотел, чтобы она поступала в коллегию жриц, и даже не хотел, чтобы она вообще зналась с популярной Танит. Он приберегал ее для какого-то союза, который мог бы послужить его политическим целям; так что Саламбо жила одна посреди дворца. Ее мать давно умерла. Она выросла в условиях воздержания, постов и очищения, всегда окруженная важными и изысканными вещами, ее тело было пропитано благовониями, а душа – молитвами. Она никогда не пробовала вина, не ела мяса, не прикасалась к нечистым животным и не ступала ногой в обитель смерти. Она ничего не знала о непристойных изображениях, поскольку, поскольку каждый бог проявлялся в разных формах, один и тот же принцип часто становился проявлением противоречивых культов, и Саламбо поклонялась богине в её звездной реинкарнации. Лунная дева подверглась влиянию Луны; когда планета шла на убыль, Саламбо слабела. Так было и сейчас. Она томилась целый день и к вечеру едва пришла в себя. Во время затмения она чуть не умерла. Но Рабетна, охваченная ревностью, отомстила за девственность, принесённую в жертву, и она мучила Саламбо доводами, тем более расплывчатыми, что они распространялось благодаря этой вере и возбуждались ею.
Дочь Гамилькара постоянно беспокоилась о Танит. Она узнала о её приключениях, о её путешествиях и обо всех её именах, которые она повторяла и знала наизусть, хотя они не играли для неё никакого значения. Чтобы проникнуть в глубины своей веры, она пожелала познакомиться в самой потаенной части храма со старым идолом в великолепной мантии, от которого зависели судьбы Карфагена, ибо идея бога не слишком четко выделялась на фоне его изображения, и провести или даже увидеть его образ означало отнять у него часть добродетели и в какой-то мере управлять им. Но Саламбо обернулась. Она узнала звон золотых колокольчиков, которые Шахабарим носил на подоле своей одежды. Он поднялся по лестнице, затем на пороге террасы застыл, скрестив руки на груди. Его запавшие глаза сияли, как лампады в глухой гробнице; его длинное худое тело было облачено в льняное одеяние, утяжеленное колокольчиками, которые у самых его ног чередовались с изумрудными шариками. Его руки и ноги от рождения были худы и слабы, скошенный череп и заострённый подбородок придавали ему странный вид; кожа казалась холодной на ощупь, а жёлтое лицо, изборожденное глубокими морщинами, словно навсегда сжалось от тоски, застыв в маске вечной скорби. Он был верховным жрецом Таниса, и именно он учил Саламбо и дал ей образование.
– Говори! – сказал он, – Чего ты хочешь?
– Я надеялась… ты почти обещал мне… – пробормотала она, запинаясь, и вдруг смутилась, потом вдруг набравшись дерзости добавить: – Почему ты презираешь меня? Что я напутала в ритуале? Ты мой учитель, и ты сказал мне, что никто так не сведущ в том, что касается удела богини, как я. Но есть некоторые вещи, о которых ты не хочешь говорить. Так ли это, о отец?
Шахабарим вспомнил приказ Гамилькара и ответил:
– Нет, мне больше нечему тебя учить!
– Дух, – продолжала она, – побуждает меня к этой любви. Я поднималась по ступеням Эшмуна, бога планет и разумных существ; я спала под золотой оливой Мелькарта, покровителя тирских колоний; я распахнула двери Бааль-Хамона, просветителя и оплодотворителя Земли; Я приносила жертвы подземным кабирам, богам лесов, ветры, реки и горы; но можетшь ли ты понять? они все слишком далеки, слишком возвышенны, слишком бесчувственны, в то время как она… я чувствую, что она вплетена в мою жизнь.; она наполняет мою душу, и я внутренне вздрагиваю, как будто она прыгает, чтобы убежать. Мне кажется, я вот-вот услышу её голос и увижу её лицо, молнии ослепляют меня, а затем я снова погружаюсь во тьму.»
Шахабарим молчал. Она бросила на него умоляющий взгляд. Наконец он сделал знак отпустить рабыню, она не принадлежала к ханаанской расе. Таанах исчез, а Шахабарим, подняв руку в воздух, начал:
«До появления Богов была только Тьма, и всюду слышалось дыхание, глухое и неразборчивое, как сознание человека во сне. Оно сжималось, создавая Желание и Облако, а из Желания и Облака возникла примитивная Материя. Это была вода, мутная, чёрная, ледяная и глубокая. В ней плавали бессмысленные чудовища, бессвязные фрагменты будущих форм, которые изображены на стенах святилищ. Затем материя сгустилась и сплотилась. Она превратилась в яйцо. Яйцо лопнуло. Из одной половины образовалась Земля, а из другой – Небесный Свод. Появились Солнце, Луна, ветры и облака, и при раскатах грома проснулись разумные твари. Тогда Эшмун распростёрся в звёздной сфере; Хамон засиял на Солнце; Мелькарт обхватил его руками за спину Гадеса; кабири спустились под вулканы, и Рабетна, подобно кормилице, склонилась над миром, изливая свой свет, как молоко, и набрасывая свою ночь, как мантию».
– А потом? – спросила она.
Он раскрыл ей тайну происхождения жизни, чтобы отвлечь её от более возвышенных размышлений; но при его последних словах желание девушки снова разгорелось, и Шахабарим, наполовину уступив, продолжил:: «Она вдохновляет мужчин и управляет их любовью».
– Любовь мужчин! – мечтательно повторила Саламбо.
– Она – душа Карфагена! – продолжал жрец. – И хотя она рассеяна повсюду, именно здесь она обитает, под священным покрывалом. Под этими святыми покровами…
– О, отец! – воскликнула Саламбо, – Я увижу её, не так ли? Ты отведёшь меня к ней! Я долго колебалась; меня снедает любопытство увидеть её. Сжалься! Помоги мне! Отпусти нас?
Он оттолкнул её решительным жестом, полным гордыни.
– Никогда! Разве ты не знаешь, что это означает смерть? Ваалы-гермафродиты известны только нам, мужчинам в понимании и женщинам в слабости. Твое желание – святотатство; довольствуйся тем знанием, которым ты обладаешь!
Она упала на колени, прижав два пальца к ушам в знак раскаяния, и, подавленная словами священника, исполненная одновременно гнева на него, ужаса и унижения, разрыдалась. Шахабарим оставался неподвижным и казался более бесчувственным, чем камни террасы. Он посмотрел на неё, дрожащую у его ног, и чувствовал что-то вроде радости, видя, как она страждет за его божественность, которую он сам не мог полностью осмыслить. Уже пели птицы, дул холодный ветер, и по бледнеющему небу плыли маленькие облачка. Внезапно он заметил на горизонте, за Тунисом, что-то похожее на лёгкий туман, стелющийся по земле; затем туман разросся и превратился в огромную пыльную завесу, простиравшуюся перпендикулярно земле, и среди вихрей, окружавших мятущуюся толпу, показались головы дромадеров, копья и щиты. Это была армия варваров, наступавшая на Карфаген.
Глава IV. Под стенами Карфагена
Несколько деревенских жителей, верхом на ослах или пешком, прибежали в город, бледные, запыхавшиеся и почти обезумевшие от ужаса. Они бежали впереди армии. Армия преодолела путь от Сикки за три дня, чтобы добраться до Карфагена и полностью уничтожить его. Ворота были закрыты. Варвары появились почти сразу, но остановились посреди перешейка, на берегу озера. Поначалу они не проявляли враждебности. Несколько человек приблизились к ним с пальмовыми ветвями в руках. Они были отброшены назад стрелами, так велик был ужас. Утром и с наступлением темноты вдоль стен иногда бродили бродяги. Особенно выделялся маленький человечек, тщательно закутанный в плащ, с лицом, скрытым под очень низким забралом. Он мог целыми часами смотреть на акведук, причем с таким упорством, что, несомненно, хотел ввести карфагенян в заблуждение относительно своих истинных намерений. Его обычно сопровождал другой человек, похожий на великана, который ходил с непокрытой головой. Но Карфаген был защищен по всей ширине перешейка: сначала рвом, затем заросшим травой валом и, наконец, стеной высотой в тридцать локтей, сложенной из цельного камня и состоящей из двух этажей. Внутри стен находились конюшни для трехсот слонов с запасами упряжи, кандалов и продовольствия; другие конюшни пребывали там же – стойла для четырех тысяч лошадей с запасами ячменя и сбруи, а также казармы для двадцати тысяч солдат с доспехами и всеми воинскими припасами.
Над вторым этажом вздымались башни, с зубчатыми стенами и бронзовыми щитами, подвешенными снаружи на скобы. Эта первая линия стены сразу же стала убежищем для Малкуа, квартала моряков и красильщиков. Можно было видеть мачты, на которых сушились пурпурные паруса, а на самых высоких террасах виднелись глиняные печи для разогрева маринадов. Позади возвышались высокие дома города, напоминавшие огромный кубический амфитеатр. Они были сложены из камня, досок, гальки, тростника, ракушек и утрамбованной земли. Леса, окружавшие храмы, были похожи на зелёные озёра среди гор из разноцветных блоков.
Площадь была разделена на неравные отсеки и сверху донизу прорезана бесчисленными пересекающимися аллеями. Можно было бы различить ограждения трёх старых кварталов, которые ныне утрачены; они возвышались тут и там, как огромные рифы, или простирались огромными фасадами, почерневшими, наполовину покрытыми цветами, лианами, широкими полосами отбросов, в то время как улицы проходили сквозь эти зияющие проёмы, как реки под мостами. Холм Акрополя, расположенный в центре Бирсы, был испещрён беспорядочным нагромождением памятников. Здесь были храмы с витиеватыми колоннами с бронзовыми капителями и металлическими цепями, конусы из сухих камней с лазурными полосами, медные купола, мраморные архитравы, вавилонские контрфорсы, обелиски, стоящие на остриях, как перевернутые факелы. Перистили доходили до фронтонов; в колоннадах царили завитки; гранитные стены поддерживали изразцовые перегородки; все это возвышалось, наполовину скрытое, одно над другим удивительным и непостижимым образом. Во всём чувствовалась незыблемая преемственность эпох и, так сказать, памяти забытых, почивших отечеств.
За Акрополем Маппалийская дорога уходила вдаль, вдоль неё тянулись новые усыпальницы, они продолжались по красной земле прямой линией от берега до катакомб; затем в садах через равные промежутки проглянули просторные жилища, и этот третий квартал, Мегара, который был на самом деле новым городом и доходил до самого края скалы, где возвышался гигантский Фарос, который вспыхивал каждую ночь. Таким Карфаген предстал перед солдатами, расквартированными на равнине. Они могли издалека разглядеть рынки, где перекрестки и спорили друг с другом о том, где расположены храмы. Храм Хамона, выходящий фасадом на Сисситию, был покрыт золотой черепицей; у Мелькарта, слева от Эшмуна, крыша была убрана коралловыми ветвями; за ним среди пальм возвышался медный купол Танит; темный Молох был ниже цистерн, там, в направлении Фароса. На углах фронтонов, на верхушках стен, на углах площадей – повсюду можно было увидеть странных божков с отвратительными головами, колоссальных или наоборот, приземистых, приплюснутых и почти распластавшихся по земле, чудищ с огромными животами, с непомерно разинутыми челюстями, протягивающих уродливые руки и сжимавших в руках вилы, цепи или копья, в то время как синева моря простиралась вдаль улиц, которые в перспективе казались ещё круче.
С утра до вечера они были заполнены шумными толпами; мальчишки, звеня колокольчиками, кричали у дверей бань; в лавки, где продавались горячие напитки, ломились посетители, дымились очаги при входах, воздух оглашался стуком наковален, белые петухи, посвященные Солнцу, кричали на террасах, волы, которых убивали в храмах, издавали дикий прощальный вой, рабы бегали с корзинами на головах, а в глубине портиков иногда появлялся священник, закутанный в тёмный плащ, босой и в остроконечной шапочке. Зрелище, которое представлял собой Карфаген, раздражало варваров; они восхищались им и ненавидели его, и хотели бы как уничтожить его, так и поселиться в нем. Но что было в Военной гавани, защищенной тройной стеной? Затем за городом, на задворках Мегары, выше Акрополя, показался дворец Гамилькара. Взгляд Мато был устремлен туда каждое мгновение. Он взбирался на оливковые деревья и наклонялся, подняв руку над бровями.
Сады были пусты, а красная дверь с чёрным крестом постоянно оставалась закрытой. Более двадцати раз он обходил крепостные стены в поисках какой-нибудь бреши, через которую можно было бы проникнуть внутрь. Однажды ночью он бросился в залив и проплыл три часа подряд. Он добрался до подножия квартала Маппалиан и попытался вскарабкаться на скалу. Он измазал колени в кровь, сломал ногти, а потом снова упал в волны и вернулся. Его раздражало собственное бессилие. Он ревновал к этому Карфагену, в котором находилась Саламбо, как к кому-то, кто овладел ею. Его нервозность покинула его, сменившись безумной и постоянной жаждой действия. С пылающими щеками, сердитыми глазами и хриплым голосом он расхаживал быстрыми шагами по лагерю или, сидя на берегу, чистил песком свой огромный меч. Он пускал стрелы в пролетающих стервятников. Его сердце изливалось в неистовой речи.
– Дай волю своему гневу, как волю бешеной колеснице! – кричал Спендий, – Кричи, богохульствуй, разоряй и убивай! Горе утоляется кровью, и, поскольку ты не можешь насытить свою любовь, утоляй свою ненависть, она поддержит тебя!
Мато снова стал командовать своими солдатами. Он безжалостно муштровал их. Его уважали за храбрость и особенно за силу. Более того, он внушал какой-то мистический ужас, и считалось, что по ночам он беседует с призраками. Его пример воодушевил других военачальников. Вскоре в армии установилась дисциплина. Из своих домов карфагеняне слышали звуки горнов, которые служили сигналом к началу учений. Наконец варвары приблизились. Чтобы разгромить их на перешейке, потребовалось бы, чтобы две армии разом ударили им в тыл: одна высадилась бы в конце залива Утика, а вторая ринулась с горы Горячих источников. Но что можно было сделать с одним священным легионом, насчитывающим не более шести тысяч человек? Если враг повернёт на восток, они присоединятся к кочевникам и прервут торговлю в пустыне. Если они отступят на запад, Нумидия восстанет. В конце концов, нехватка провизии рано или поздно привела бы к тому, что они опустошили бы окрестности, как саранча, и богачи дрожали бы за свои прекрасные загородные дома, виноградники и возделанные земли. Ганнон предложил жестокие и невыполнимые меры, такие как обещание большой суммы за голову каждого варвара или поджог их лагеря с помощью кораблей и зажигательных машин. Его коллега Гискон, с другой стороны, хотел, чтобы им заплатили. Но древние ненавидели его из-за его популярности, ибо они боялись риска, связанного с господином, и с помощью страха перед монархией стремились ослабить все, что способствовало ей или могло восстановить её.
За пределами укрепления жили люди другой расы и неизвестного происхождения, все они были охотниками на дикобразов, поедателями моллюсков и змей. Они обычно забирались в пещеры, чтобы поймать гиен живьём, и развлекались тем, что заставляли их бегать по вечерам по пескам Мегары между надгробными стелами. Их хижины, построенные из глины и обломков дерева, висели на скале, как ласточкины гнёзда. Там они жили без правительства и без богов, в беспорядке, хаосе, совершенно нагие, слабые и свирепые одновременно, и люди всех племён и народов презирали их за нечистую пищу. Однажды утром часовые обнаружили, что все они ушли. Наконец некоторые члены Большого совета приняли решение. Они пришли в лагерь без ожерелий и поясов, в открытых сандалиях, как и все соседи. Они шли спокойным шагом, приветственно махая капитанам или останавливаясь, чтобы поговорить с солдатами, говоря, что все кончено и что их претензии вот-вот будут удовлетворены. Многие из них впервые увидели лагерь наёмников. Вместо беспорядка, который они себе представляли, повсюду царили ужасающая тишина и порядок. Поросший травой вал образовал высокую стену вокруг армии, не поддававшуюся ударам катапульт. Земля на улицах была сбрызнута свежей водой; сквозь отверстия в палатках они могли видеть внимательные золотисто-коричневые глаза, поблескивающие в тени. Груды копий и висящие на них доспехи отражались в них, как в зеркалах. Они тихо переговаривались. Они боялись что-нибудь испортить своими длинными одеждами. Солдаты попросили провизию, пообещав заплатить за неё из причитающихся им денег.
Им прислали быков, овец, цесарок, фрукты и люпины, а также копченый скомбри, тот превосходный скомбри, который Карфаген поставлял во все порты. Но они с презрением обходили великолепный скот и, пренебрегая тем, чего желали, предлагали голубя за барана или гранат за трех козлят. Пожиратели нечистот выступили в качестве арбитров и заявили, что их одурачили. Тогда они обнажили мечи, угрожая расправой. Комиссары Великого Совета записали количество лет, за которые каждому солдату полагалось жалованье. Но теперь уже невозможно было узнать, сколько наемников было нанято, и Древние были встревожены огромной суммой, которую им пришлось бы заплатить. Запасы сильфия должны быть проданы, а торговые города обложены налогами; наемники потеряют терпение; Тунис уже на их стороне; а богачи, ошеломленные яростью Ганнона и упреками его коллеги, призвали всех граждан, которые могли знать варвара, немедленно отправиться к нему, чтобы вернуть его дружбу и поговорить с ним начистоту. Такая демонстрация доверия успокоила бы их.
Торговцы, писцы, работники арсенала и целые семьи посещали варваров. Солдаты впустили всех карфагенян, но в один проход, такой узкий, что четверо мужчин в ряд толкались в нем. Спендий, стоя у барьера, приказал тщательно обыскать их; Мато, стоявший лицом к нему, разглядывал толпу, пытаясь узнать кого-нибудь, кого он мог видеть во дворце Саламбо. Лагерь был похож на город, настолько он был полон людей и движения. Две разные группы людей смешивались, не смешиваясь друг с другом: одни были одеты в льняную или шерстяную одежду, в войлочных шапочках, похожих на еловые шишки, а другие – в железных доспехах и шлемах. Среди слуг и бродячих торговцев двигались женщины всех национальностей, смуглые, как спелые финики, зеленоватые, как оливки, желтые, как апельсины, их продавали моряки, подбирали в притонах, крали из караванов, захватывали при разграблении городов, женщины, которые были пресыщены любовью, пока были живы. молодые, они подвергались ударам, когда состарились, и умирали в перестрелках на обочинах дорог среди багажа и брошенных вьючных животных.
На жёнах кочевников были квадратные рыжевато-коричневые одеяния из шерсти верблюда, ниспадающие до пят; музыканты из Киренаики, закутанные в фиолетовую марлю и с накрашенными бровями, пели, сидя на корточках на циновках; старые негритянки с отвисшими грудями собирали кизяк, который сушился на Солнце, чтобы разжечь костры; у сиракузянок в волосах были золотые пластины; у лузитанок – ожерелья из раковин; галлы носили волчьи шкуры на белой груди; и крепкие дети, покрытые паразитами, голые и необрезанные, бодались головами с прохожими или подкрадывались к ним сзади, как молодые тигры, чтобы кусать их руки. Карфагеняне прошлись по лагерю, удивляясь горам вещей, которыми он был завален. Самые несчастные пребывали в меланхолии, а остальные пытались скрыть своё беспокойство. Солдаты хлопали их по плечу и призывали веселиться. Как только они видели кого-нибудь, они приглашали его на свои забавы. Если бы развлекались метанием диска, то умудрялись раздробить ему ноги, а если занимались боксом, то тут же норовили сломать ему челюсть первым же ударом. Пращники наводили ужас на карфагенян своими пращами, псиллы – своими гадюками, а всадники – своими дикими скакунами, в то время как их жертвы, привыкшие к мирным занятиям, склоняли головы и пытались улыбаться всем этим безобразиям. Некоторые, чтобы показать себя храбрыми, блеяли, что хотели бы стать солдатами. Их ставили колоть дрова и ухаживать за мулами. На них надевали доспехи и, как бочки, с гоготаньем, катали по улицам лагеря. Затем, когда они уже собирались убегать, наемники с гротескными гримасами вырывали у себя волосы. Но многие по глупости или наивности наивно полагали, что все карфагеняне очень богаты, и ходили за ними по пятам, умоляя их чем-нибудь поедлиться. Они просили все, что им казалось ценным или красивым: кольцо, пояс, сандалии, бахрому от одежды, и когда разоренный карфагенянин восклицал:
«Но у меня ничего не осталось. Чего ты хочешь?»
Они отвечали: «Твою жену!»
Другие даже говорили, посмеиваясь: «Твою жизнь!»
Военные отчёты были переданы командирам, зачитаны солдатам и окончательно утверждены. Затем они потребовали палатки; они их получили. Затем полемархи Греции потребовали красивых доспехов, изготовленных в Карфагене. Большой Совет выделил денежную сумму на их закупку. Но те продолжили требовать – теперь справедливости, и всадники сделали вид, что республика должна возместить им ущерб за их лошадей; один потерял трёх при какой-то осаде, другой – пятерых во время такого-то марша, ещё один – потерял четырнадцать в пропастях. Им предложили жеребцов из Гекатомпилоса, но они предпочли деньги. Затем они потребовали, чтобы им заплатили деньгами (золотыми монетами, а не кожаными клочками) за всё причитающееся им годами зерно, причём по самой высокой цене, какую только можно было выручить за зерно во время войны; так что за меру муки они требовали в четыреста раз больше, чем раньше отдавали за мешок пшеницы. Такая наглость приводила власти в отчаяние, но, тем не менее, ей подчинялись. Затем делегаты от солдат и Великого Совета поклялись в возобновлении дружбы Гением Карфагена и богами варваров. Они обменялись извинениями и верительными грамотами с восточной демонстративностью и многословием. Затем солдаты потребовали, в качестве доказательства дружбы, наказать тех, кто увёл их от святынь Республики. Было заявлено, что их намерения не были правильно поняты, и они объяснились более определённо, заявив, что им нужна голова Ганнона. По нескольку раз в день они покидали свой лагерь и проходили вдоль подножия стен, выкрикивая требование, чтобы им бросили голову суффета, и расправляя свои подолы, чтобы получить её. Великий Совет, возможно, уступил бы, если бы не последнее требование, более возмутительное, чем все остальные: они потребовали в жены своим вождям девушек, выбранных из знатных семей. Эту идею выдвинул Спендий, и многие сочли её очень простой и осуществимой. Но предположение об их желании смешаться с пунической кровью вызвало негодование народа, и им было прямо сказано, что они больше ничего не получат. Тогда они воскликнули, что их обманули и что, если им не выплатят жалованье в течение трёх дней, они сами пойдут и заберут его силой в Карфагене.
Недобросовестность наемников была не такой уж абсолютной, как думали их враги. Гамилькар давал им экстравагантные обещания, правда, расплывчатые, но в то же время торжественные и постоянно повторяющиеся. Они, возможно, полагали, что, когда высадятся в Карфагене, город будет оставлен им, а сокровища разделены между ними; но когда они увидели, что жалованье им будет выплачиваться с трудом, разочарование затронуло их гордость не меньше, чем их жадность. Разве Дионисий, Пирр, Агафокл и полководцы Александра не были примерами удивительной удачи? Геракл, которого хананеи сравнивали с Солнцем, был идеалом, сиявшим на армейском горизонте. Они знали, что простые солдаты носили диадемы, а отголоски крушения империй навевали мечты галлам в их дубравах и эфиопам среди песков. Но была нация, всегда готовая проявить мужество.; и разбойник, изгнанный из своего племени, отцеубийца, скитавшийся по дорогам, совершивший святотатство, преследуемый богами, – все, кто умирал с голоду или в отчаянии, стремились добраться до порта, где карфагенский посредник вербовал солдат. Обычно республика выполняла свои обещания. На этот раз, однако, жадность этого народа привела его к опасному позору. Нумидийцы, ливийцы, вся Африка были готовы обрушиться на Карфаген. Только море было открыто для него, и там он встретился с римлянами; так что, подобно человеку, подвергшемуся нападению убийц, он чувствовал смерть повсюду вокруг себя. Было совершенно необходимо обратиться за помощью к Гиско, и варвары согласились на его приход.
Однажды утром они увидели, что цепи, ограждавшие гавань, спущены, и три плоскодонные лодки, проплывавшие по каналу Тэния, вошли в озеро. Гискон стоял на носу первой. Позади него возвышался огромный сундук, выше катафалка, украшенный кольцами, похожими на свисающие короны. Затем появился легион переводчиков, их волосы были причесаны, как у сфинксов, а на груди были вытатуированы попугаи. За ними последовали друзья и рабы, все безоружные, и в таком количестве, что они толкались плечами. Три длинные, опасно нагруженные баржи двинулись вперёд под крики толпы зевак. Как только Гискон сошёл на берег, к нему подбежали солдаты. Он приказал соорудить нечто вроде трибуны из рюкзаков и заявил, что не уйдёт, пока не заплатит им сполна. Раздался взрыв аплодисментов, и прошло много времени, прежде чем он смог заговорить снова. Затем он осудил зло, причиненное Республике и варварам; вина лежала на нескольких мятежниках, которые возмутили Карфаген своей жестокостью. Лучшим доказательством добрых намерений со стороны последнего было то, что именно он, извечный противник суффета Ганнона, был послан к ним глашатаем. Они не должны приписывать народу ни безрассудства, заключающегося в желании спровоцировать храбрых людей, ни неблагодарности, достаточной для того, чтобы не признать их заслуги; и Гискон начал платить солдатам, начав с ливийцев. Поскольку они заявили, что эти списки не соответствуют действительности, он эти списки отбросил. Они дефилировали перед ним в соответствии с национальностью, поднимая пальцы, чтобы показать количество лет службы, их по очереди помечали зеленой краской на левой руке; писцы опускали папирус в зияющий сундук, в то время как другие делали отверстия стилом на листе свинца. Ступая тяжко, как умудрённый бык, мимо прошёл человек.
– Иди сюда! – приказал суффет, уже подозревая ложь в грядущих словесах.
– Сколько лет ты прослужил?
– Двенадцать! – ответил ливиец. Гиско провел пальцами под подбородком, он знал, что под шлемом со временем образовывались две мозоли; они назывались рожковыми, а выражение «иметь рожки» использовалось для обозначения старого ветерана.
– Вор! – воскликнул суффет, – У тебя на шее должно быть то, чего у тебя нет!
И, сорвав с того тунику, он обнажил спину, покрытую кровоточащими рубцами; это был чернорабочий из Гиппо-Зарита. Поднялся шум, и лжецу отрубили голову.
Как только наступила ночь, Спендий пошел, разбудил ливийцев и сказал им:
– Когда лигурийцам, грекам, балеарцам и итальянцам заплатят, они вернутся. Но что касается вас, то вы останетесь в Африке, разбросанные по своим племенам и без каких-либо средств защиты! Вот тогда Республика отомстит! Не доверяйте походам! Вы собираетесь верить всему, что здесь говорят? Оба суффета согласны, а этот навязывается вам! Вспомните остров костей и Ксантиппа, которого они отправили обратно в Спарту на гнилой галере!
– Что же нам делать дальше? – спросили они.»
– Поразмыслите сами! – сказал Спендий.
Два следующих дня были потрачены на то, чтобы расплатиться с жителями Магдалы, Лептиса и Гекатомпила; Спендий обошёл галлов. «Они откупаются от ливийцев, а затем уволят греков, балеарцев, азиатов и всех остальных! Но вы, которых немного, ничего не получите! Вы больше не увидите своих родных земель! У вас не будет кораблей, и они убьют вас, чтобы отнять вашу еду!»
Галлы пришли к суффету. Автарит, которого он ранил во дворце Гамилькара, задавал ему вопросы, но был выкинут рабами и скрылся, поклявшись, что отомстит. Требования и жалобы множились. Самые упрямые проникали ночью в палатку суффета; они хватали его за руки и пытались растрогать, заставляя смотреть в свои слезящиеся глаза, ощупывать свои беззубые рты, исхудавшие руки и шрамы от ран. Те, кому ещё не заплатили, начинали злиться, те, кто уже получил деньги, требовали больше за своих лошадей, а бродяги и преступники, объявленные вне закона, надевали солдатское оружие и заявляли, что о них совсем забыли. Каждую минуту налетали, так сказать, вихри людей; палатки трепыхались и падали; толпа, плотно зажатая между крепостными стенами лагеря, с громкими криками двигалась от ворот к центру. Когда суматоха становилась особенно сильной, Гискон опирался локтем на свой скипетр из слоновой кости и неподвижно стоял, глядя на море и запустив пальцы в бороду. Мато часто отходил поговорить со Спендием; затем он снова становился перед суффетом, и Гиско постоянно чувствовал на себе его взгляд, словно две пылающие фаларики, устремленные на него. Несколько раз они бросали друг другу упрёки поверх голов толпы, но так, чтобы их никто не услышал.
Раздача тем временем продолжалась, и суффет находил способы устранить все препятствия. Греки попытались было возразить по поводу разницы в валюте, но он снабдил их такими объяснениями, что они безропотно удалились. Негры потребовали белые раковины, которые используются для торговли во внутренних районах Африки, но когда он предложил послать за ними в Карфаген, они приняли деньги, как и все остальные. Но балеарцам было обещано нечто лучшее, а именно женщины. Суффет ответил, что для них ожидается целый караван девушек, но поход будет долгим и займёт ещё по крайней мере шесть месяцев. Когда они станут жирными и хорошо натертыми Бенджамином, их следует отправить на кораблях в порты Балеарских островов. Внезапно Зархас, теперь уже красивый и сильный, как шутник, вскочил на плечи своим друзьям и закричал: «Вы оставили что-нибудь из них для трупов?» – спросил он, указывая при этом на ворота Хамон в Карфагене. Медные пластины, которыми он был увешан сверху донизу, сверкали в последних лучах Солнца, и варвары верили, что могут различить на нём кровавый след. Каждый раз, когда Гискон хотел что-то сказать, их крики возобновлялись. Наконец он спустился размеренными шагами и запёрся в своей палатке. Когда он покидал его на рассвете, его переводчики, которые обычно спали снаружи, не шевелились; они лежали на спине с закрытыми глазами, высунутыми языками и посиневшими лицами. Из их ноздрей текла белая слизь, а конечности были окоченевшими, как будто все они замерзли ночью на морозе. У каждого на шее была небольшая петля из тростника.
С этого времени восстание не прекращалось. Убийство балеарцев, о котором напомнил Зархас, укрепило недоверие, внушенное Спендием. Они вообразили, что Республика каждый раз пытается их обмануть. Этому нужно положить конец! Без переводчиков лучше обойтись! Зархас пел военные песни с перевязью на голове; Автарит размахивал своим огромным мечом; Спендий шептал что-то одному или давал кинжал другому. Самые смелые пытались заплатить сами, в то время как те, кто был менее рьяным, хотели, чтобы раздача продолжалась. Теперь уже никто не выпускал его из объятий, и всеобщий гнев вылился в бурную ненависть к Гиско. Некоторые встали рядом с ним. Пока они выкрикивали оскорбления, их терпеливо выслушивали; но если они пытались произнести хоть слово в его защиту, их немедленно забрасывали камнями или отрубали головы ударом сабли сзади. Груда рюкзаков была краснее алтаря. Они становились ужасны после еды и после того, как выпивали вино!
Это было развлечение, запрещенное в пунических армиях под страхом смертной казни, и они поднимали свои кубки в сторону Карфагена, насмехаясь над его дисциплиной. Затем они вернулись к рабам казначейства и снова начали убивать. Слово «забастовка», хотя и различалось в разных языках, было понятно всем. Гиско прекрасно понимал, что страна бросила его на произвол судьбы, но, несмотря на ее неблагодарность, он не хотел её позорить. Когда они напомнили ему, что им были обещаны корабли, он поклялся Молохом обеспечить их сам за свой счет и, сняв с себя ожерелье из голубых камней, бросил его в толпу в подтверждение своей клятвы. Затем африканцы заявили свои права на зерно в соответствии с обязательствами, заключенными Великим Советом. Гиско разложил отчеты о Сисситии, написанные фиолетовым пигментом на овечьих шкурах, и зачитал все, что поступало в Карфаген месяц за месяцем и день за днем. Внезапно он остановился, широко раскрыв глаза, как будто только что обнаружил среди письмен свой смертный приговор. Древние, по сути, обманным путем снизили их, и цена на зерно, продаваемое в самый тяжелый период войны, была настолько низкой, что, несмотря на слепоту, в это было невозможно поверить.
– Говори! – закричали они, – Громче! Ах! Он пытается солгать, этот трус! Не доверяйте ему!
Некоторое время он колебался. Наконец он вернулся к своему занятию. Солдаты, не подозревая, что их обманывают, приняли рассказы Сисситии за правду. Но изобилие, царившее в Карфагене, вызвало у них яростную зависть. Они взломали платановый сундук – он был на три четверти пуст. Они видели, как из него извлекались баснословные суммы, что думали, что он неисчерпаем; Гиско, должно быть, припрятал немного в своей палатке. Они полезли в рюкзаки. Мато повел их, и когда они закричали: «Деньги! деньги!»
Гиско, наконец, ответил:
– Пусть ваш генерал отдаст их вам!
Он молча смотрел им в лицо своими огромными жёлтыми глазами, и его вытянутое лицо было бледнее бороды. Стрела, удерживаемая за оперение, свисала с большого золотого кольца в его ухе, а с тиары на плечо стекала струйка крови. По знаку Мато все двинулись вперёд. Гиско протянул руки; Спендий связал ему запястья скользящим узлом; другой сбил его с ног, и он исчез в беспорядочной толпе, которая спотыкалась о тюки. Они разграбили его палатку. В ней не нашли ничего, кроме предметов, необходимых для жизни, а при более тщательном осмотре – трёх изображений Танит и чёрного камня, упавшего с Луны, завернутого в обезьянью шкуру. Многие карфагеняне решили сопровождать его; они были выдающимися людьми и все принадлежали к военному отряду. Их выволокли за пределы палаток и бросили в яму, служившую для сбора нечистот. Их привязывали железными цепями к массивным кольям и предлагали еду на острие копья.
Осматривая их, Автарит осыпал их бранью, но, поскольку они совершенно не знали его языка, они ничего не отвечали, и галл время от времени бросал им в лицо камешки, чтобы заставить их кричать. На следующий день войском овладела какая-то вялость. Теперь, когда гнев улёгся, всех охватила тревога. Мато страдал от смутной меланхолии. Ему казалось, что Саламбо была косвенно оскорблёна. Эти богачи были чем-то вроде придатка к её персоне. Ночью он присел на край ямы и услышал в их стонах что-то от голоса, которым было наполнено его сердце. Однако все они упрекали ливийцев, которым только и платили. Но в то время как национальные антипатии возродились вместе с личной ненавистью, было сочтено, что уступать им было бы опасно. Ответные меры после такого бесчинства были бы чудовищными. Поэтому необходимо было предвидеть месть Карфагена. Собрания и разглагольствования не прекращались. Все говорили, но никого не слушали; Спендий, обычно такой словоохотливый, отрицательно качал головой при каждом предложении. Однажды вечером он небрежно спросил Мато, нет ли где-нибудь в глубине города родников.
– Ни одного! – ответил Мато.
На следующий день Спендий отвел его в сторону на берег озера.
– Господин! – сказал бывший раб, – Если у тебя бесстрашное сердце, я приведу тебя в Карфаген!
– Как? – повторил тот, тяжело дыша.
– Поклянись выполнять все мои приказы и следовать за мной как тень! Затем Мато, подняв руку в сторону планеты Хабар, воскликнул:
– Клянусь Танитом!
Спендий продолжил:
– Завтра после захода Солнца ты будешь ждать меня у подножия акведука между девятой и десятой аркадами. Захвати с собой железную кирку, шлем без гребня и кожаные сандалии.
Акведук, о котором он говорил, пересекал весь перешеек наискось – значительное сооружение, впоследствии расширенное римлянами. Несмотря на свое презрение к другим нациям, Карфаген неуклюже позаимствовал у них это новое изобретение, точно так же, как Рим сам стал строить пунические галеры; и пять рядов арок, расположенных друг над другом, имели приземистую архитектуру, с контрфорсами у подножия и львиными головами наверху, доходили до западной части города из Акрополя, где они опускались под город, чтобы направить то, что было почти рекой, в водоемы Мегары. Спендий встретился здесь с Мато в назначенный час. Он прикрепил к концу верёвки что-то вроде гарпуна и быстро раскрутил его, как пращу; железный инструмент быстро зацепился, и они начали карабкаться по стене, один за другим. Но когда они поднялись на первый этаж, веревка ослабевала каждый раз, когда они ее натягивали, и, чтобы найти какую-нибудь трещину, им приходилось идти вдоль края карниза. На каждом ряду арок они обнаруживали, что она становится уже. Затем веревка ослабла. Несколько раз она чуть не порвалась. Наконец они добрались до верхней площадки. Спендий время от времени наклонялся, чтобы пощупать камни рукой.
– Вот оно, – сказал он, – давай начнем!
И, опираясь на кирку, которую принес Мато, им удалось сдвинуть с места одну из каменных плит. Вдалеке они увидели отряд всадников, скачущих галопом на лошадях без уздечек. Их золотые браслеты поблескивали на развевающихся плащах. Впереди виднелся человек в короне из страусовых перьев, скачущий галопом, держа в каждой руке по копью.
– Нар Гавас! – воскликнул Мато.
– Какая разница? – ответил Спендий и прыгнул в дыру, которую они только что проделали, отодвинув плиту. Мато по его команде попытался отодвинуть один из блоков. Но он не мог пошевелить локтями из-за недостатка места.
– Мы вернёмся, – сказал Спендий. – Иди вперёд!
Затем они углубились в водный канал. Вода доходила им до пояса. Вскоре они пошатнулись и были вынуждены плыть. Их конечности ударялись о стенки узкого канала. Вода почти сразу же попала под камни наверху, и они оцарапали им лица. Затем течение унесло их прочь. Грудь их была сдавлена воздухом, более тяжелым, чем в гробнице, и, вытянувшись, насколько это было возможно, обхватив голову руками и плотно сдвинув ноги, они, как стрелы, устремились в темноту, задыхаясь, булькая и почти мертвые. Внезапно перед ними все почернело, и скорость воды удвоилась. Они упали. Когда они снова вынырнули на поверхность, то несколько минут лежали, вытянувшись на спине, с наслаждением вдыхая воздух. Между высокими стенами, разделяющими разные бассейны, одна за другой открывались галереи. Все они были наполнены, и вода разливалась единым потоком по всей длине резервуаров. Сквозь вентиляционные отверстия в куполах на потолке падал бледный свет, который, так сказать, разливался по волнам дисками света, в то время как темнота вокруг сгущалась к стенам и отбрасывала их на неопределенное расстояние. Малейший звук отдавался громким эхом.
Спендий и Мато снова пустились вплавь и, проплыв под сводами, пересекли несколько залов подряд. По обе стороны в параллельном направлении тянулись еще два ряда небольших бассейнов. Они заблудились, повернули и вернулись обратно. Наконец что-то оказалось под ногами. Это был настил галереи, которая шла вдоль цистерн. Затем, продвигаясь с большими предосторожностями, они ощупью пробрались вдоль стены в поисках выхода. Но их ноги поскользнулись, и они упали в огромный центральный бассейн. Им пришлось снова карабкаться наверх, и там они снова падали то и дело. Они испытывали страшную усталость, из-за которой им казалось, что все их конечности растворились в воде во время плавания. Их глаза закрылись; они были в предсмертной агонии. Спендий ударил рукой по прутьям решётки. Они потрясли её, она поддалась, и они оказались на ступенях лестницы. Наверху за ними закрылась бронзовая дверь. Острием кинжала они отодвинули засов, который был открыт снаружи, и внезапно им в лицлударила волна чистого воздуха. Ночь была полна тишиной, а небо, казалось, находилось на необыкновенной высоте. Над длинными рядами стен нависали купы деревьев. Весь город спал. Огни аванпостов сияли, как потерянные звезды. Спендий, который провел в эргастуле три года, был плохо знаком с различными кварталами города. Мато предположил, что, для того, чтобы добраться до дворца Гамилькара, им следует повернуть налево и пересечь район Маппалиан.
– Нет, – сказал Спендий, – отведи меня в храм Танит!
Мато хотел что-то сказать.
– Помни! – сказал бывший раб и, подняв руку, показал на сверкающую планету Хабар. Затем Мато молча повернулся к Акрополю. Они крались вдоль живой изгороди, окаймлявшей дорожки. Вода стекала с накидок на пыль. Их мокрые сандалии не издавали ни звука; Спендий, чьи глаза горели ярче факелов, на каждом шагу обшаривал кусты; он шёл позади Мато, положив руки на два кинжала, которые он носил на поясе и которые свисали у него подмышками на кожаном ремне.
Глава V. Танит
Покинув сады, Мато и Спендий оказались у крепостного вала Мегары. Тут они обнаружили брешь в великой стене и пролезли сквозь неё. Местность шла под уклон, образуя что-то вроде очень широкой долины. Место было открытое.
– Послушай, – сказал Спендий, – и, прежде всего, ничего не бойся! Я выполню свое обещание!
Он резко замолчал и, казалось, задумался, словно подыскивая слова: «Ты помнишь то время на рассвете, когда я показывал тебе Карфаген на террасе Саламбо? В тот день мы были сильны, но ты ничего не хотел слушать!»
Затем серьезным голосом он сказал:
– Учитель, в святилище Танит есть таинственное покрывало, упавшее с небес и скрывающее богиню!
– Я знаю! – сказал Мато.
Спендий продолжил:
– Оно само по себе божественно, поскольку является частью её самой. Боги обитают там, где есть их изображения. Именно потому, что Карфаген обладает этим, он всевластен!
Затем наклонился к уху Мато:»
– Я взял тебя с собой, чтобы ты совершил это!
Мато в ужасе отшатнулся.
– Убирайся! Поищи кого-нибудь другого! Я не стану помогать тебе в этом отвратительном преступлении!
– Но Танит – твой враг! – возразил Спендий. – Она преследует тебя, и ты умираешь от её гнева. Ты отомстишь ей. Она подчинится тебе, и ты станешь бессмертным и непобедимым!
Мато склонил голову. Спендий продолжал:
– Если мы сдадимся, армия уничтожится сама по себе. Нам не на что надеяться на бегство, помощи не будет, прощения ждать неоткуда! Какого наказания от богов ты можешь бояться, если их сила будет в твоих руках? Что бы ты предпочёл – умереть вечером после поражения, в нищете под кустами или среди мечущейся толпы и пламени погребальных костров? Учитель, однажды ты войдёшь в Карфаген среди коллегий первосвященников, которые будут целовать твои сандалии; и если завеса Танит всё ещё давит на твои плечи, ты вернёшь её в храм. Следуй за мной! Подойди и возьми это!
Мато охватило ужасное желание. Он хотел бы обладать покрывалом, не совершив при этом святотатства. Он сказал себе, что, возможно, нет необходимости брать покрывало, чтобы захватить его силу. Он не дошёл до сути своей мысли, а остановился на границе, где она привела его в ужас.
– Пошли! – сказал он, и они пошли быстрыми шагами, бок о бок, не говоря ни слова.
Земля снова поднялась, и жилища оказались где-то рядом. Они снова свернули в темноту узких улочек. Полоски сухой травы, которыми были прикрыты двери, бились о стены. Несколько верблюдов жевали траву на площади перед кучами скошенной травы.
Затем они прошли под галереей, покрытой листвой. Послышался лай своры собак. Внезапно пространство расширилось, и они узнали западную часть Акрополя. У подножия Бирсы возвышалась длинная чёрная громада: это был храм Танит, состоящий из монументов и галерей, дворов и преддверий дворов, окруженный низкой стеной из сухих камней. Спендий и Мато перепрыгнули через ограду. Этот первый барьер был окружён платановым лесом в качестве меры предосторожности против чумы и инфекций, вечно носящихся в воздухе. Тут и там были разбросаны палатки, в которых в дневное время продавались пасты для депиляции, духи, одежда, пирожные в форме луны и изображения богини с изображением храма, выдолбленные в алебастровых блоках. Им нечего было бояться, потому что в те ночи, когда планета не появлялась, все обряды приостанавливались; тем не менее Мато сбавил скорость и остановился перед тремя ступенями чёрного дерева, ведущими за вторую ограду.
– Вперед! – скомандовал Спендий. Гранатовые, миндальные деревья, кипарисы и мирты здесь чередовались; дорожка, вымощенная голубой галькой, поскрипывала под их шагами, а пышно разросшиеся розы образовали свисающую беседку по всей длине аллеи. Они подошли к овальному отверстию, ограждённому решеткой. Тогда Мато, испуганный тишиной, сказал Спендию:
– Именно здесь они мешают пресную воду с горькой!
– Я видел всё это, – ответил бывший раб, – в Сирии, в городе Мафхуг! – и они поднялись в третье помещение по лестнице из шести серебряных ступеней. В центре возвышался огромный кедр. Его нижние ветви были скрыты под обрывками ткани и ожерельями, которыми верующие украсили их. Они прошли ещё несколько шагов, и перед ними открылся длинный фасад храма. Два протяжённых портика с архитравами, опирающимися на приземистые колонны, обрамляли четырехугольную башню, платформа которой была украшена полумесяцем. На углах портиков и в четырех углах башни стояли вазы, наполненные ароматическими благовониями. Капители были украшены гранатами и колокольчиками. На стенах чередовались витые узелки, ромбы и ряды жемчужин, а изгородь из серебряной филиграни образовывала широкий полукруг перед медной лестницей, ведущей вниз из вестибюля. У входа, между золотой и изумрудной стелами, высился каменный конус, и Мато, проходя мимо, поцеловал ему правую руку.
Первая комната была очень высокой. Её сводчатый потолок был прорезан бесчисленными отверстиями, и если поднять голову, то вверху ярко светили звёзды. Вдоль всех стен были расставлены плетёные корзины с первыми плодами юности в виде бород и локонов, а в центре круглого помещения из-под покрывала, прикрытого грудями, выступало женское тело. Толстая, бородатая, с опущенными веками, эта самка, казалось, улыбалась, скрестив руки на нижней части своего крупного тела, которое было до белизны зацеловано толпой. Затем они снова оказались под открытым небом в поперечном коридоре, где к двери из слоновой кости был прислонён небольших размеров алтарь. Другого прохода не было; открыть его могли только жрецы, потому что храм был не местом собраний толпы, а личными апартаментами божества.»
– Это невозможно! – сказал Мато, – Ты об этом не подумал! Давай вернемся!
Спендий осматривал стены.
Он хотел получить покрывало не потому, что был уверен в его силе (Спендий верил только в Оракула), а потому, что был убеждён, что карфагеняне будут очень огорчены, если лишатся его. Они обошли всех сзади, чтобы найти какой-нибудь выход. Под кронами терпентиновых деревьев виднелись надгробия различной формы. То тут, то там возвышались огромные полированные до блеска каменные фаллосы, а вокруг мирно бродили крупные олени, попирая своими раздвоенными копытами опавшие еловые шишки. Они вернулись по своим следам между двумя длинными галереями, которые шли параллельно друг другу. По бокам были небольшие открытые кельи, а на кедровых колоннах сверху донизу висели тамбурины и тарелки. Женщины спали, растянувшись на циновках снаружи келий. Их тела были умащены маслами и источали аромат заморских специй и потухших благовоний; они были так покрыты татуировками, ожерельями, кольцами, киноварью и сурьмой, что, если бы не движение их грудей, их можно было бы принять за идолов, лежащих на земле.
Лотосовые деревья окружали фонтан, в котором плавали рыбки, похожие на рыбок Саламбо; а на заднем плане, у стены храма, раскинулась виноградная лоза, ветви которой были сделаны из стекла, а гроздья – из изумруда, и лучи, исходящие от драгоценных камней, бросали мутные отсветы сквозь раскрашенные колонны на лица спящих. Мато почувствовал, что задыхается вдушной атмосфере, созданной кедровыми перегородками. Все эти символы плодородия, ароматы, отблески и дыхание неизвестности переполняли его. Несмотря на все это мистическое великолепие, он продолжал думать о Саламбо. В его сознании она слилась с самой богиней, и раскрылась для него ещё больше, подобно огромным лотосам, распускающимся в глубинах вод. Спендий прикидывал, сколько денег он заработал бы в прежние времена, продав этих женщин, и, проходя мимо, быстрым взглядом прикинул вес золотых ожерелий. Храм был непроницаем как с этой, так и с другой стороны, и они вернулись в первую комнату. Пока Спендий занимался поисками, Мато простёрся ниц перед дверью, моля Танит. Он умолял её не допускать святотатства и старался смягчить её гнев ласковыми словами, какими обычно разговаривают с разгневанным человеком. Спендий заметил узкое отверстие над дверью.
– Встань! – сказал он Мато и заставил его выпрямиться, прислонившись спиной к стене. Поставив одну ногу на руки, а другую на голову, он дотянулся до вентилционного отвода, пролез в него и исчез. Затем Мато почувствовал, как узловатая веревка – та самая, которую Спендий обмотал вокруг его тела, прежде чем войти в цистерны, – упала ему на плечи, и, держась за нее обеими руками, он вскоре оказался рядом с другом в большом зале, наполненном тенями. Подобная попытка была чем-то непредставимым. Поэтому отсутствие попыток для её предотвращения была достаточным доказательством того, что это считалось невозможным. Святилища были защищены здесь скорее страхом, чем стенами. Мато ожидал смерти на каждом шагу. Однако далеко в темноте мерцал огонек, и они направились к нему. Это была лампа, горевшая в раковине на пьедестале статуи, на голове которой был колпак кабира. Её длинное синее одеяние было усыпано бриллиантовыми дисками, а каблуки были прикреплены к земле цепями, которые уходили под мостовую. Мато подавил крик.
– Ах! Вот она! Вот она! – пробормотал он, запинаясь. Спендий взял лампу, чтобы осветить себя.
– Какой же ты нечестивый человек! – пробормотал Мато, тем не менее следуя за ним. В каморке, куда они вошли, не было ничего, кроме чёрной картины, изображающей другую женщину. Ее ноги доставали до верха стены, а тело занимало весь потолок; огромное яйцо свисало на ниточке с её пупка, и она головой она клонилась вниз на другую стену, достигнув уровня пола, которого касались её заостренные пальцы. Они отодвинули занавес, чтобы пройти дальше, но подул ветер, и свет погас. Затем они побродили по окрестностям, теряясь в хитросплетениях архитектурных форм. Внезапно они почувствовали под ногами что-то странно мягкое. Искры потрескивали и подпрыгивали; они шли в огне. Спендий коснулся земли и увидел, что она тщательно устлана рысьими шкурами; затем им показалось, что между их ног скользит большая веревка, мокрая, холодная и вязкая. Сквозь какие-то трещины в стене падали тонкие белые лучи, и они продвигались вперед в этом неверном свете. Наконец они различили большую чёрную змею. Она быстро метнулась в сторону и исчезла.»
– Мчимся отсюда! – воскликнул Мато, – Это она! Я чувствую её, она здесь!
– Нет, нет, – ответил Спендий, – храм пуст!
Затем ослепительный свет заставил их закрыть глаза. Они увидели вокруг себя бесконечное множество зверей, тощих, тяжело дышащих, с ощетинившимися когтями, которые громоздились друг на друга в таинственном и ужасающем беспорядке. Там были змеи с ногами и быки с крыльями, рыбы с человеческими головами пожирали фрукты, в пасти крокодилов распускались цветы, а слоны с поднятыми хоботами гордо плыли по лазури, как орлы. Их странные, многократно увеличенные конечности были растянуты от страшного напряжения. Когда они высовывали языки, у них был такой вид, словно они были готовы отдать свои души; и среди них можно было найти всё, что угодно, как если бы вместилище микробов внезапно вылупилось и лопнуло, растекаясь по стенам зала.
Вкруг последнего зала располагались двенадцать шаров из голубого хрусталя, поддерживаемые чудовищами, напоминающими тигров. Их глазные яблоки вылезали из орбит, как у улиток, и, согнув свои толстые чресла, они поворачивались к кулисе, где верховный Раб, Всемогущий, последний из изобретённых божеств, блистал в колеснице из слоновой кости. Её фигура была по пояс покрыта чешуей, перьями, цветами и птицами. В ушах у неё были серебряные диски, которые хлопали по щекам. Её большие неподвижные глаза сверлили пришельцев, а светящийся камень, вставленный в непристойный символ у неё на лбу, освещал весь зал своим отражением в красных медных зеркалах над дверью.
Мато шагнул вперед, но каменная плита покачнулась у него под ногами, и тотчас же сферы начали вращаться, а чудовища – рычать; музыка зазвучала мелодично и звонко, подобно гармонии планет; бурлящая душа Танит излилась наружу. Она вот-вот должна была подняться, величественная, как весь зал, и с распростертыми, жестокими объятиями. Внезапно чудовища сомкнули челюсти, и хрустальные шары перестали вращаться. Затем в воздухе еще некоторое время звучали скорбные звуки и, наконец, затихли.
