Щенки
Серия «Красные тетради»
© Дария Беляева, текст, 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
Глава 1
Крашеные рыжие волосы
Срач она под конец жизни, конечно, развела знатный. Бутылки повсюду, огрызки, осколки, обрывки – умереть не встать. Ну, она и не встала.
И странно было сидеть на кухне, и глядеть в окно, и видеть пейзаж моего детства, поросший обширным и плодородным Митинским кладбищем. А в детстве моем то ли не возникло оно еще, то ли не разрослось так – не помню. Ну чисто как в том анекдоте: раньше я жил напротив кладбища, а теперь живу напротив своего дома.
И я думал: славно оно вышло – далеко ее везти не надо будет, и друзей да родственников у нее не осталось – чисто сами, по-семейному сходим.
Луна в окно светила полная, жирненькая, и снег шел, крупными такими хлопьями, в этот-то момент я и понял, как соскучился по зиме, по белизне этой, по тому, какой она приносила покой.
Гроб стоял на кухонном столе. Оно, конечно, не очень хорошо, но квартирку-то мы собирались продавать сразу, как по сроку можно станет, и деньги делить, так что, в общем и целом – ничего такого страшного.
Стемнело, а свет никто не включал, сидели, значит, в темноте – три стула вокруг разложенного стола, пепельница на подоконнике, полная окурков, и холод собачий, и бутылка водки под столом – там она и стояла, когда мы пришли, еще непочатая, и сильно мне хотелось ее раскупорить, да и ситуация располагала.
А гроб был отличный прям, сам себе б такой подарил на день, ну, не рождения – смерти, скажем. В этом смысле Юрка постарался хорошо. Он, причем, хотел сначала, чтоб как в кино американском, чтоб верхняя часть откидывалась, но я сказал: зачем ей этот кабриолет иностранный, давай-ка мы, это, ее по-русски проводим.
Как оно надо.
В общем, в итоге выбрали нормальный, как принято, но блестящий хорошим лаком на хорошем дереве, мощный такой, чтоб мамке не стыдно было. Впрочем, она у нас бесстыжая была – проблема небольшая. И все-таки хотелось красивого.
Красиво она не жила, но начинать никогда не поздно, а?
Ну вот, что я и говорю, сидим, сидим, свет не горит, одна горит только луна, и снег хлопьями с неба сыпется – прям на Митинское кладбище, туда, где ей и лежать теперь веки вечные.
Мне она противна не была – она же сделанная, то есть, не так выглядела, как оно по природе бывает. По природе бывает всяко, а она выглядела сносно.
Будто бы и красивее даже, чем в жизни, вышла. Может, из-за того, что мимики нет никакой. Такое спокойное лицо, широкое, скуластое, но в чем-то и нежное даже. Без прижизненных ее вот этих гримас то ли боли, то ли злости. Бледная с желтоватым – как та луна. Но волосы красные, девка моя давних лет, парикмахер, называла это «бытовой рыжий», такой неаккуратный, яркий, красновато-оранжевый цвет.
Таковой и помню новопреставленную – искусственно-рыжая, с вытравленными до полной неликвидности волосами проволочного качества. Да они на ощупь были как шерсть мертвой кошки еще за двадцать лет до ее кончины.
И я никак не мог выкинуть из головы вот какой вопрос: какой у нее настоящий цвет волос?
Я этого не знал.
И узнать я этого больше не мог. Карточек не осталось никаких.
По нам тоже не скажешь – мы же все на отцов похожи, ни кровиночки от нее.
И это не давало мне покоя, как заевшая в голове песня, как забытое слово. Ну не мог я смириться с утратой – истины о том, какого цвета были у нее волосы.
Пахла она не мертвечиной – запах потравили хорошо, не свежатинкой, не тухлятинкой, а резкой химией да чем-то косметическим, как без меры накрашенные девицы на дискотеках.
Сели мы за стол, как-то невольно заняв места своего детства. Юрка, как всегда, у двери, я – у окна, в которое теперь можно было мечтательно глядеть на финал всех дел человеческих, а Антон – спиной упираясь в старую газовую плиту. Это было странно. Взрослые мужики, старшему, вон, тридцатник, а все там же. Ох, жизнь есть жизнь, она же – колесо. Верти его, сколько хочешь, но пока находишься внутри – всегда придешь на то же место, откуда начал, как только лишь чуть расслабишься.
Юрка сидел явно вмазанный – это по нему было хорошо видно. Зрачки крошечные, как иголкой проковыряли, и характерная расслабленность мышц лица, я ее хорошо распознавать умел. Так что Юркины секреты мне были не тайнами, и я наслаждался всезнанием своим, но и затосковал – от того, в какую он беду влез.
Антону хмурый без надобности – он и без него залипал на обои периодами. Лицо Антона, как в детстве, так и сейчас, редко что-нибудь выражало. Ну вот: одна мертвая мамка, и два полудохлых брата, ну и я, живчик. Живее всех живых, в одном ряду с Цоем и Лениным – навсегда.
Так сидим мы, а я думаю о волосах, которые как шерстка мертвой кошки, только красно-рыжие, каких в живой природе ни у кого мне знакомого не бывает.
Не могу отвлечься.
Луна еще эта, ну, и ее лунное лицо, желтовато-белое и с тремя оспинами-кратерами. Мне как-то не вспоминалось ни плохое о ней, ни хорошее. Плохого накопилось много, очень много. Хорошего – ну, можно было покопаться в закромах своей памяти и выудить оттуда помятую конфетку, завернутую в грязный фантик. Помню, как она их доставала – до странности длиннопалой рукой из грязного мужского пальто, которое досталось ей от первого мужа – Антонового отца.
Так да, ни плохое, ни хорошее – только крашеные рыжие волосы. Захотелось отрезать прядь, растворить чем-то краску, узреть свет истины, что ослепит меня, но я быстро понял – это уже ебанатство. Останови мысль, а то приедешь куда-то совсем не туда.
Вот папаша мой – он уже доехал.
А Антонов папаша не доехал, но не суть – дойдем еще до этого. Не хочу, чтоб оно очень запутано получилось, хотя получится, конечно – таковы они, семейные дела – ничего запутаннее них в мире нет.
В общем, мои мысли – мои скакуны, и чтоб остановить их на скаку – нужна была мне баба. Кстати, я ее скоро нашел. Очень неожиданным образом.
Короче, захотелось мне разогнать молчание, ну я и говорю:
– Ушла Катька в страну вечной охоты.
Они все молчат. Юрка не здесь, Антон только взгляд на меня перевел. Не скажу, что по глазам увидел, как он недоволен – по его глазам ничего не видно.
Ну, думаю, вы прекрасная публика.
– Что можно о новопреставленной сказать, кто слово возьмет?
Молчат. И подумал я: а вы меня так-то слушаете? Или, может, не слушаете вы меня?
Брат должен брата слушать, тем более в такие вечера, а то неловко получается. Ну я и говорю:
– Тогда я скажу. Любила мамка по хуям скакать, и мы с вами – прямое тому подтверждение.
Тут-то Юрка и заговорил, чего я и ждать – не ждал. Он то ли стишок процитировал, то ли песню, врать не буду, потому как все еще не знаю.
- – Когда б мы жили без затей,
- Я нарожала бы детей
- От всех, кого любила, —
- Всех видов и мастей.
Да только никого она не любила. Ну да и не в любви суть, не любовь вращает мир, а кровь. Родная кровь, пролитая кровь, кровь в жилах, и всякая прочая кровь.
Теперь разгоним слегка туман над историей этой. Собственно, в восемнадцать годков по очевидному к тому времени залету вышла мать моя за Костю Волошина, и тем нарушила заповедь, чтимую в тех кругах, откуда мать вылезла, – заповедь не ложиться под мента. От столь противоестественного союза явилась на свет не игрушка, не зверушка, а брат мой, Антон, старшенький. Этот Костя Волошин, он был качественней всех, да только разбился в Антоновы четырнадцать на одном из срединных километров Чуйского тракта – по пути к родственникам в Бийск. А дорога эта – такая красивая, одна из самых красивых дорог в нашей стране – сам я не видел, но весьма впечатлен отзывами видевших.
Тело в Москву так и не отправили – захоронить решили с местной родней по непонятной мне причине. Знаю, что Антон, взрослый уже, туда ездил – отцовскому праху поклониться. Но это все много после произошло, мы перескочили. А в год рождения Антона мамка наша осознала свою ошибку и сбежала от Кости Волошина к Пашке Суханову, перспективному на тот момент боксеру. От него прижила сына Виктора, но я предпочитаю называть его Витьком, и это, если что, и есть я – средний маргинальный ребенок, согласно теории психолога с сочинской фамилией Адлер. Пикантная подробность заключается в том, что Костю Волошина и Пашку Суханова связывали когда-то узы дружбы. Ну, то дело былое. Один в могиле, другой в дурке. Тем временем – третий. Не успела мать насладиться моим обществом сполна – прыгнула в постель к некоему Валентину Фомину. Фомина не знаю, откуда она вытащила, тонкая душа был, нервный, стихи писал – зарубил ее хахаля топором потом. Но сначала заделал ей Юрку, нашего младшего. Я думаю, нами бы материнское желание привести в эту жизнь побольше душ человеческих не ограничилось, да только Юрка ушел красиво – после него матери по загадочной женской части все вырезали. Ну, и она загуляла, а Валентин Фомин, для ближайших – Валечка, зарубил двоих ее собутыльников топором. Не знаю, правда ли, да только семейная легенда есть у нас охренительная, как на нее ни погляди.
Вроде как сидела мать на этой самой квартире, и там два мужика с ней. Фомин в припадке ревности ворвался на кухню с топором и зарубил одного. А мамка сидит, курит и вдруг говорит, на спокойствии полном:
– Да не этого.
И тогда Фомин второго зарубил. Каким-то чудом получил двадцать пять, а не вышак, но на том лимит удачи был исчерпан, ни по УДО, ни по амнистии для больных и печальных он не вышел, вот в следующем году его срок подходит – пойдет Юрка его встречать, уже взрослый сын. Так и жизнь прошла, надо думать.
Но такие сюрпризы подкидывает нам иногда эта удивительная жизнь, что еще хуй знает, как оно все обернется.
Словом, как-то мамкиным мужчинам не очень в жизни повезло, как сглазил кто, а?
Ну, а она пила, пила, бывало, сигареты тушила об детей и кошек, а потом, в мои двенадцать годков, ровно двенадцатого февраля, попыталась квартиру ночкой поджечь, вроде бы чисто случайно, но люди-то знают, ну, или говорят, что знают. Тут-то нас по отцам и развели, только Юрку везти было некуда.
Антонов папа скоро крякнул, к сожалению, кстати, и Антона забрали бабушка с дедушкой, добрейшей души люди, я же жизнь коротал с папой и его специфической профессиональной болезнью. Юрка еще какое-то время оставался с мамкой, но потом Антон уговорил дедку с бабкой его забрать. Святые люди были, говорю. Они и меня частенько привечали, кормили, выслушивали.
Я их люблю, за них умру, убью, побреюсь, отдам последнюю сигарету, первую стопку водки и много чего еще, сейчас и выдумать не могу. Жаль только, что все не в кассу – нет их больше на Земле.
Ну, это если кратко, а краткость – сестра таланта. Ну, как и с талантом, краткость я могу только симулировать – мне дай волю, я такие истории травлю, закачаешься просто.
Собственно, понятия не имею, чем мать хахалей своих брала. Перечисленных и еще других. Красивой мать не назовешь, а мужчины все у нее были красивые. Характер у нее вообще пиздец какой не сахарный. Умная? Ну, пока мозги не пропила, может, и умная была, чего не знаю, того не знаю.
Любила она творить зло, и людям вокруг нее всегда жилось плоховато, да иногда настолько, что уже малосовместимо с жизнью.
Ну так что?
Юрка закрыл глаза и надолго замолчал. Будто бы и задремал даже. А я говорю:
– Что еще она любила? Накатить рюмашку с утра и продолжить в том же духе, пока последняя звезда уже следующего дня не рассосется на рассвете. Чертей любила погонять. Любила песню про «Разлучницу-разлуку». Любила кильку в томате намешать с макарошками. Любила, наверное, смотреть на кладбище, покуривая сигаретку.
Тут гляжу, и будто бы между желтой кожицей и ресницами у покойницы поблескивает узкая полоса. Словно она глаза приоткрыла и подслушивает, как я там про нее говорю.
Подумал: что ж вы, мордоделы, ее не доделали – глаза не дозакрыли. Вот вроде бы нормальная была, а с одного ракурса глянул на нее – не закрылась.
Ну, я уж братьев своих разочаровывать не стал.
Тут уж Антон голос подал. Сказал:
– Рот свой закрой. У тебя мать умерла.
Не сказал бы я, что он переживал величайшую трагедию в жизни. Просто не нравилось ему, что я выпендриваюсь много.
Опять молчание. А это, между прочим, тикнуло только восемь часов вечера. Мы с ней должны были до утра время скоротать. Ну, вроде как, провести ночь с покойницей. Прощальную ночь. А крякнуться ей приспичило, конечно, к Новому году, чтоб мы вот так вот сидели первого января.
О просьбе побыть с нею сказано в записке ее последней. Померла она, вроде как, не специально, в больнице сказали, что от водки – отек мозга, бывает такое. Говорят, умирала долго. И даже записку оставить успела, какова!
Такой клочок бумаги, и по нему карандашом писано: «Умираю поди. Пускай три моих красивых сына меня схоронят. Тоша, Витенька и Юрочка одна ночь с гробом нужно обязательно быть им там в кварртере с пять до пять».
Орфография и пунктуация сохранена авторская.
В конце распалась у нее связь времен. Тошей, Витей и Юрочкой она нас и вовсе не называла никогда. Оттого и выглядело жутковато – словно чужая тетка написала. Ну да ладно, с меня не убудет, да и с них тоже. А пятерки, одна со второй, значили, как это я понял – время. Ну, с пяти вечера до пяти утра.
Так и сели. Без естественного отвращения к смерти, по-деловому. Три красивых сына: мент, солдат и бандит.
Я вообще-то только из Заира вернулся, ну, под занавес года девяносто седьмого. В Заире я был недолго, по меркам вращающейся вокруг солнца планеты – около оборота. Но в Заире я был долго – у меня за это время брат женился и мать умерла.
Подарочек мне, сука, под елку подложила. Ну, какая б ни была, бичевка, ты меня в этот мир привела.
Последний, думаю, долг отдам тебе.
Ну кто ж тогда знал, как оно все повернется.
Вот, сидим дальше, тягостно в ушах, как оно бывает при великом напряжении, когда вот-вот ебанет.
Тут вдруг Юрка опять глаза открывает, светлые, серовато-зеленые, как у кошки. Говорит:
– Про Заир, может, расскажешь?
– Расскажу потом, – сказал я. – Африканская война – не моя печаль, не моя беда, чего ж не рассказать?
– Не время, – сказал Антон. – Юра, у тебя мать умерла.
На разные лады – одно и то же. В этом Антон весь.
Ну, подумал я, Антоша-гандоша-ментоша, припомню я тебе еще часы этого тягостного молчания. С ним мне всегда сложно было. Вот Юрка – другое дело, он человек от природы мягкий, хоть и занятие у него жесткое. Мягкий, тактичный, с какой-то внутренней, невытравимой бандитским базаром интеллигентностью даже. Как нервный его папаша, писавший стихи и зарубивший двоих мужиков пожестче топором.
Сидим, молчим, снова-здорово.
Ну, я достал из-под стола бутылку водки. Водка, кстати, сносная была, не то ебаное говно, которое мать обыкновенно глушила. «Росья», то есть «Rossia» – неудачная бельгийская попытка воспроизвести название нашей общей Родины. Вот не дешманская, и это странно. Я даже подумал: траванемся палью к хренам, но выпить хотелось мне больше, чем жить ту зимнюю ночь.
В общем, я встал, пошлепал по липкому полу к полкам, на которых рюмки стояли тесно друг к другу, как люди на корабле, который вот-вот потерпит крушение. Я помнил тех рюмок куда больше – не все дожили. Три их штуки и осталось. Ровнехонько.
Это что-то об одиночестве матери в конце времен говорит, подумал я. Рюмкам на столе не нашлось места, так что разместил их на полу, ливанул бельгийскую водку сверху, понтанувшись, тонкой струйкой.
Мы с Юркой выпили, не чокаясь, а Антон свою рюмку только в руках повертел.
– Ну, – говорю, – явенник-трезвенник, у тебя мать умерла.
Антон смотрел на меня некоторое время, потом поднес рюмку к губам и медленно, как простую воду, выпил водку.
Эта вот бесчувственность, иногда до полной бессознательности, меня в нем даже восхищала. Вспомнилось дело прошлое, когда жили мы еще с мамкой: из дома периодически пропадала вся еда – не знаю уж, куда она девалась. Мамка говорила, что черти сожрали, ну, или унесли. И вот, как-то остался вовсе один чеснок. В школе кормили нас славно, с этим проблем не было, но к ужину в животе уже урчало. И вот сидим мы над этими головками чеснока, денег нет, в гости поздно, животики от голода надорвали.
И Антон вдруг берет, аккуратно очищает чеснок и начинает дольку за долькой в рот отправлять, как виноград.
Ух я тогда ему завидовал.
Не знаю, одолела меня некая сентиментальность. Откуда бы? Опять глянул на мать, а там под лунным сиянием снова мне полоска из-под век почудилась.
Сидим мы вокруг нее, все, что на земле осталось. Три очень разных мужика, три очень разных судьбы.
Может я ее и не любил, думаю, но только живая она была душа, ну, как все люди. Пускай ей будет покой на том свете, и пусть Господь ей все простит, в чем она прегрешила.
Ну, в общем, широка душа моя родная.
Выпили втроем впервые за долгое время, и она лежит, совсем не как живая, и волосы, крашеные в рыжий, завтра уйдут во тьму. Тайна, унесенная в могилу. Маленькая. Тайночка.
Я спросил:
– А детских карточек ее не осталось?
– Детской фотки не было у нее ни одной, – сказал Юрка. – Я смотрел, когда на памятник выбирал.
– И какую выбрал?
– Где она улыбается.
– В ее стиле.
– Ага.
Юрка вдруг улыбнулся. Быстро, коротко, как он обычно делал – дернув одним уголком губ. Меня это порадовало, и я сразу подумал, что есть хочу. Спросил:
– Может, картошечки пожарим?
– Ты ебанулся? – спросил Антон.
– Ебанулся, – ответил я. – Ну умерла она, что теперь, не жить что ли?
– Терпи.
– Терпеть жена твоя будет, а я есть хочу.
Антон смотрел на меня, я не знал, злится он или нет, как не знал этого никогда. В конце концов он просто повторил:
– Терпи.
И все-таки лед тронулся, как это говорят. Говорить мы начали. Очень сильно я не люблю тишину. Мне нужна живая душа, чтоб поболтала со мной. На крайний случай – подойдет моя собственная.
А братья есть братья. Как бы сложно ни было – это родные души. Могила – ладно, все там будем. Но нам еще жить эту жизнь и всегда быть друг с другом связанными.
Ее больше нет, думал я, крашеные волосы продержатся дольше слабой плоти.
Но к хуям истлеет вообще все.
Ее нет, а я остался от нее, я и они, братья. Три протянутые в будущее нити. В будущее это, конечно, всегда в темноту. Поживем – увидим.
Но и прошлое – темнота. Как в хорошей песне правильно утверждают – есть только миг. Жизнь – это миг, пронзенный, как сосудами, кровными и всякими прочими связями. Живая ткань бытия.
В общем, на философию меня потянуло, и стало так легко-легко думать, хоть и вспоминался то и дело блеск ее крашеных рыжих волос и не до конца закрытых глаз.
– В квартире, конечно, разгром, – сказал Антон. – Мы будем убираться после того, как похороним ее.
У него такая речь, знаешь, неестественная. Слова, как кирпичи: раз кирпичик, два кирпичик, и сказуемое выше подлежащего ноги никогда не закинет. Как будто слова по рецепту выдаются, и Антон принимает их в соответствии с инструкцией.
Нет ощущения живости речи, речь формальная, как там, короче, об этом говорят головных дел мастера?
Что еще меня удивило: сидим вокруг ее гроба, как у Бога на ладони, на узкой кухоньке напротив Митинского кладбища. И вот ее уже нет, а мы все еще есть, ее щенки, то есть, сукины дети. Ну, не щенки – кобели уже.
Внешне не походим мы на нее вовсе – ни один из нас. Словно заемные дети у нее.
Когда ребенок не похож на мать это, в общем, беда небольшая – мать-то знает, откуда ее дети берутся.
Но про ни кровинки – загнул изрядно, вернее само оно загнулось. У матери глаза примечательные были – серые с зеленцой, с ряской как бы. Конечно, того самого жутковатого цвета ни у одного из нас не намешалось. Все вокруг да около. У меня глаза темно-серые с зеленью, у Антона – почти совсем серые, очень светлые, ну и Юрки – как раз больше с зеленцой. У меня – потемнее, у них – посветлее, ни у кого – как у мамки, но вроде бы близко.
В остальном и не скажешь, конечно, что мы братья. Ну, про себя я, это разумеется, знаю, что я просто пиздец какой красавец. Откуда я это знаю? Баба у меня была, художница. Сбежала от меня, в конечном итоге, но первые две недели, как оно со мной всегда случается, шло хорошо. Вот она мне говорила, мол ты, Витя, большой и здоровый зверь, она еще меня любила рисовать. Говорила, мол, нос у меня большой и прямой, и чувственный жадный рот, и глаза добрые, брови аккуратные и с гордым изгибом – хорошее, характерное лицо. Приятное, хоть и быдловатое. А я не обижался, что быдловатое. Мне же нравилось, что она меня рисует. Рисунки у меня хранились долго, а потом я их по пьяни в тазу на балконе пожег – не припомню уже, почему. Ну, опять же, мне в этой жизни долгое время важно было только в качалочку ходить, потом – известные события. Так что я, да, большой и красивый зверь в лучшей форме из возможных – в военной. И, как звери бывают, я двухцветный, темно-русый, а борода рыжеватая растет. Вот бывают коты двухцветные, и я вот тоже. Такой, как и батя мой. Красивый он был мужик в свое время, я тебе скажу. Пока ему щачло не помяли. У него эта хроническая травматическая энцефалопатия. Ну, деменция, по сути, от многочисленных травм головы. Страшное дело, говорю. Я, глядя на него, и подумал, что если помирать, то молодым и сразу.
Вот Юрка мне противоположен во всем – щуплый, несчастный, в чем только душа держится, он выглядит как поэт: огромные глаза, наполненные печалью, тонкие, длинные губы, точеный профиль, вот это вот все. Был мечтою предпубертатных девочек в школьные времена. Нервное лицо, мальчишечье до сих пор, хотя ему вот двадцать восемь годиков уже на тот момент было, когда мы мамку провожали. Ну и кудри светлые, есенинские. В общем, самое то лицо для тех дел его. Мне это, конечно, не нравилось никогда – таким говном человек занимается. Он очень хорошо жил, но страшной ценой. И это все на нем дико сказывалось. В детстве робкий был, пугливый мальчик, а стал в итоге от паранойи своей жестокий мужик. Короче, вот так бывает, если доебешь нервного. И я вот только тогда заметил, он от геры еще тощее стал, лицо заострилось, какая-то мертвенная синеватость в губах появилась. Лицо, на котором проявляется смерть. Очень интересно. Видал и такие – но то ведь брата лицо. Совсем другое дело.
Погоди, вот бы фотку найти, может, есть, может, нет. Гляди, как друг на друга мы непохожи, а это Антон, вот. Тут не видно, но волосы темные у него совсем, и бледный он очень, с правильными, как бы искусственными чертами лица. У него в детстве кличка была – Антоха Киборг. Но это на самом деле неправильно, потому что имелось в виду, что андроид, просто перепутали пиздюки. Такой вот автоматичный в нем элемент, и глаза очень холодные, как у многих ментов это бывает, а он – мент потомственный, тут уж и в теории прекраснодушного Ламарка поверить недолго. Вот он кажется красивым на фотке, а в жизни немного иначе. От него-то как раз впечатление зловещее, у него обаяния нет, харизмы, или чего там, короче, того нетварного света, который делает людей прекрасными или хотя бы приятными. Но он хорошо нарисован, спроектирован: все пропорции соблюдены, высокий он еще очень, выше меня, но я посильнее – Антон поджарый больше.
Вот ты бы сказал, что это сыновья одной матери? То-то же. И я бы никогда не сказал.
Сидим, в общем, такие разные люди, собравшиеся за одним столом, на котором гроб стоит. Я закурил, мне так жрать было охота, веришь? Мне смерть всегда аппетит прибавляла, а не отбивала. В этом плане организм подарочный. Не знаю уж, по какому принципу. Может, по принципу тому, что жизнь должна продолжаться. И жизнь должна продолжаться, так думаю, должна быть сильнее смерти. Тогда вот, перед ней, аж живот свело. А может, дело в том, что она на кухонном столе стояла? Мозг ассоциацию и провел. Мы-то мясо едим, а мясо – это сиречь труп. Из песни слов не выкинешь.
В общем, сколько ни гадай, а живот свело от голода. Это реальность, данная нам в ощущениях.
Ну, я сказал:
– Надо б правда пожрать, а то всю ночь еще тут с ней сидеть.
– Мерзость какая, – сказал Юрка. – У меня кусок в горло не полезет.
Выставил я большой и указательный палец по типу пистолета и спросил:
– А ты, когда людей в лес вывозишь, сколько потом постишься?
Юрка только скривил тонкие губы, потом сказал:
– Я вообще мало ем.
– А ты перестань наркотой торговать, – сказал я. – И у тебя появится аппетит.
Юрка из нас самая нежная натура, но это мало в чем ему по жизни помешало.
Антон смотрел куда-то поверх Юркиной головы, словно бы спал с открытыми глазами, такое с ним бывало часто. Ну, я решил, пока первенец прикемарил мозгами, а последыш размышляет над результатами своих действий в этом мире – загляну в холодильник. Встал, прошелся – в этот момент понял, как долго мы сидим уже – затекло все к такой-то матери от сидения с моей-то матерью, хотелось подвигаться. Движение – это жизнь.
Над холодильником в пакете, как обычно, хлеб лежал, только плохой уже, черствый. Но на пожевать – сойдет, я не сильно привередливый.
Странно было так все хорошо помнить. Как сесть за гитару после долгого перерыва. Вспоминались вещи всякие. Больше не про нее, конечно.
Вспомнилось, как в последний раз тут были с Юркой. Давно еще, кстати, при Союзе, когда все было еще просто и прямо. Восемьдесят девятый год, конечно. Потом-то я с матерью уже не общался, и долгие-долгие годы, у нас ссора некрасивая произошла. Мать пьяная спала, громко храпела, а мы с Юркой пили, Антона не было. Юрка тогда еще херней не занимался, работал на каких-то кооператоров, которые джинсу вываривали и продавали втридорога.
Он меня спрашивал про Афган, уже и время прошло, как я вернулся, но Юрка не отставал. Вот ему было любопытно: каково оно. А теперь, странное дело, он взрослый, у него своя война в мирной Москве, мне не понять.
Курим, мать храпит, по радио красивые песни передают. А я не знаю, что ему сказать. Хотя так-то поболтать я любитель, чего не знаю, то придумаю, и меня не остановить.
А тут – как отрезало. Сложно это сформулировать, в двух словах не опишешь, а что в двух словах нельзя описать, то и на десять тысяч страниц не поместится – потому что нет строгой формы.
Долго думал, потом сказал:
– Ну, там есть простота, которая мне нравится. Это свои, я их могу любить или не очень любить, но я за них могу жизнь отдать, а это чужие, таких я на завтрак ем. Упрощение мира.
И вдруг наклонился я к нему и сказал:
– Я тебя всегда буду защищать. Потому что ты мой брат. Потому что ты свой. Даже если я буду во всем с тобой не согласен. Понял?
Он, кажется, испугался. Говорю же, робость эта его.
А я еще одну мысль за хвост поймал и потянул:
– Люди всегда люди, а на войне – они в два раза больше люди.
Юрка меня не понял. Ну, главное, что я сам себя понял.
Еще сказал:
– Лучше кино посмотри. Кино поражает воображение. Реальность – не поражает.
Сколько воды с тех пор утекло. А тогда на столе был куриный суп, кстати. Мать хреново готовила, это Юрка сварил. С курицей тогда было уже не очень, простые и неожиданные радости: навестить свою мать и обнаружить супчик в холодильнике. Мать я люблю не очень, но суп я люблю.
Я еще думал, откуда у нее такая знатная, сладкая, сочная курица – трахарь, что ли, очередной принес? Курица меня занимала. Откуда бы?
Ну, теперь не узнаю. Давай обратно двигать, к гробу. В общем, заглянул я в холодильник, а там одни яйца. Ну, думаю, хлеб есть черствый, яйца, яишенку, значит, сготовим. Живем!
Яиц было семь штук, я шесть из них взял – одно сиротливое осталось, но как-то мне неловко стало, что покойницу совсем объедаю. Подумал, оставлю тебе яичко, не голодай там, мать.
Ну я, бывало, голодал с тобою, да только не обидчивый я, вспылил легко, да и отошел тоже.
Подошел к плите, отодвинул Антона. Он так же всегда делал. Бывало в детстве сижу себе, а ему надо с полки чего достать, так он на меня наступает и тянется вверх. Как любой порядочный мент, Антон считал, что люди – это такие говорящие предметы. Впрочем, не обижался, когда и с ним соответственно.
– Твой грех будет, – сказал мне Антон.
– Грех был бы яйца оставлять, еду выкидывать, голодными сидеть. Кто вообще знает, что есть грех?
– Не философствуй. Это мерзко. Она мертвая лежит.
Но будто бы и не чувствовал он, что это мерзко, а только знал об этом, как бы откуда-то из книг.
Я без труда нашел сковородку – на своем месте, и масло – тоже на своем. Обернулся, глянул на гроб. Лежала она себе спокойно, хотя при жизни покойница не любила, когда у нее на кухне хозяйничали, пусть сама она и готовила хреново. Вдруг стало мне понятно, что и платье на ней знакомое, темно-зеленое, с жемчужными пуговицами – я помнил, как она в нем, когда я мелкий был, перед зеркалом стояла и губы красила – на свиданку.
Это ей Юрка вещи собирал. Юрка, последыш, пусть ее и не доглядывал, но путем ее последним наиболее озаботился. Может, любил чуть-чуть? Не знаю. Но платье славное было. Когда-то ей шло, а теперь уже и неважно, идет ли.
Руки на животе в замок сцеплены – поза для короткого дневного сна. Ну, у меня, во всяком случае.
Тогда опять пришло ко мне какое-то неверие из-за этого платья. Ну не может же быть так, чтоб она в нем была живая, а потом стала мертвая. Тысячу раз знаю, что может быть, а все равно странно оно. Простая жизнь, полутемная прихожая, зеркало на комоде, вонючая помада.
И простая смерть, гроб на столе, руки в замок, восковая желтизна кожи.
Прогрел сковороду, бросил шесть хлебцев, разбил шесть яиц на хлебцы. Я еду никогда не солю. Пускай каждый себе сам солит – это моя философия. Ну вот, стою с лопаткой (новой), держу сковороду (старую). Шипение, треск, и кухня наполняется совсем другим запахом, куда более привычным. Гляжу, а Антон носом повел – едва заметно. Голоден ты, сука.
Ну, естественно, жрать мы там, при ней, не стали. Вообще неправильно это – покойницу оставлять, но не до суеверий, когда в животе урчит. Сгрузил яишенку по тарелкам, раздал братьям, взял бутылку водки, и пошли мы в большую комнату.
Я там не был еще, годами не бывал и тем днем не сходил. С прихожей – сразу на кухню – гроб занести, а там так и сели.
Вот, значит, захожу, тарелки – на старый диван в цветулях. Смотрю – в углу елочка стоит. Из моего светлого детства. Елочка интеллигента Фомина – пластиковая, хрупкая, как его психика. И игрушки нашенские, а не говно китайское цветов кислотных. Нежные стекляшки. Ежики и собачки. И изощренно изрисованные глазурью шарики. Детство мое. Кажется, тронешь их – рассыпятся. Шарики эти старше меня лет этак на пять. А я, значится, шестьдесят восьмого года. Помню и коробку от них: там Буратино улыбается, уперев в желтую полосу длинный нос. Помню бечевку, что перехватывала коробку.
А эти проволочные петельки, на которые цеплялись ветхие ниточки.
Детальки из памяти. Красота. Искусство жизни.
Мне стало как-то странно, как будто долго уже сидишь в машине пьяным, но тут вдруг кто-то окно открыл, и сразу стало ветрено. Свежий ветер и страшный.
Тарелку свою на диван поставил, подошел к елочке, потрогал пластиковые иголки, стеклянных зверьков, шишки, так похожие на настоящие.
– А игрушки кому? – спросил я.
– Разделим, – сказал Антон.
– А елку тоже разделим?
– Елку выбросим, – ответил он. – Старая уже елка.
Я сказал:
– Хуй мы ее выбросим. Елка моя будет.
– Хочешь – бери.
Юрка сказал:
– И спасибо за ужин. Вкусно.
– Ешь давай, а говорил, что кусок в горло не влезет.
Я все не мог от елочки отвлечься. Красивая такая. Я так ее любил.
В общем, да, бутылка еще, я ее взял, отпил водки так, что глаза увлажнились, и елочка приятно расплылась в огоньки и краски. Потом мы сели ужинать. Вилки по тарелкам громко стучали, и мне опять все надоело. Слишком тихо.
Говорю им:
– Ну а что вообще завтра-то? Гости будут? Завтра ж второе только, там, небось, или не работает ничего, или очередь стоит.
– Я решил проблему, захоронят, – сказал Юрка. – Но стоило это бешеных денег, если хочешь знать. По-тихому сделаем, никаких гостей, да и приглашать некого.
– Можно было и подождать, изначально думали – после праздников, но Юрка решил, что лучше сразу, чтоб долго не лежала, – сказал Антон и без паузы добавил: – Жена моя будет.
– И моя девчонка, – сказал Юрка.
– Одинокая она баба в конце-то жизни стала, мать наша.
– Не без этого, – сказал Юрка. – А у тебя будут гости?
Он дернул уголком губ опять, то ли колкость, то ли, напротив, завинился он, что спросил – нетактично вроде бы.
Я засмеялся:
– Нет, потому что никто не в силах меня выносить, а я не люблю никого, кроме себя.
Антон смотрел в тарелку, я даже не думал, что он нас еще слушает. И тут вдруг он сказал:
– Жениться тебе надо, Витя. Иначе можно с ума сойти.
Яишенка, кстати, удалась, если что. И вот сидим мы в большой комнате, пялимся на елку. Тут мы жили, спали, когда были детьми. Что-то изменилось, что-то осталось прежним. Но я помнил еще, как пружинки скрипели на продавленном диване в цветулях.
Вдруг Антон указал длинным, бледным пальцем куда-то наверх.
– Видели?
– Что?
– Там плесень какая-то темная. Надо снимать. Я сниму потом. Сантехника старая, проводка ни к черту. Кому мы это будем продавать? Ремонт делать надо.
– Да ладно, – сказал я. – Юрка, пристрой квартиру под наркопритон. Если мы хотим, чтобы все осталось как прежде, в дни юности нашей – вот он, вот он – лучший вариант.
Но что-то горькие шуточки одна с другой не срастались – долгое молчание, теплые волны сентиментального отношения к детству. Какое б ни было – а оно мое. С моей елочкой, которую мы втроем наряжали, с моим способом яичницу готовить, которому меня научили, с вещичками, которые то и дело попадались теперь на глаза, а ведь я почти забыл о них. Думал, что забыл.
Оно и реальное, и сказочное.
Ну и главным образом – кладбище. В семьдесят восьмом году его открыли, вспомнил, Митинское-то. Не сразу появились все эти памятники, потом кресты, но вот я приехал, и это все уже так разрослось, что из окна видно. Метафора, блядь, взросления. Двадцать лет прошло, однако.
А на кухне гроб этот, и она в платье, и цвет волос ее настоящий хуй я когда узнаю уже.
Странные чувства. Не горе, не скорбь – с тем я знаком. А что-то глухое, как тоска после сна, который и вспоминается-то с трудом.
Мы отставили тарелки, выпили еще, молча. Каждый о своем думал. Антон все съел и хлебом желток вытер, я и тарелку вылизал, а Юрка, как всегда, не доел. Свой способ употреблять эту сложную жизнь.
Покурили, я вспомнил, как она курила – как она теперь не покурит.
Вдруг вскакиваю, говорю:
– Так, ребзя, где карточки-то? Вдруг есть такие, на которых цвет ее волос виден.
– А зачем тебе знать цвет ее волос? – спросил Антон.
– А тебе не интересно? Может, у нее цвет, как у меня. Или как у тебя? Или как у Юрки? А? Или, может, мы подкинутые все, приемные, аист нас принес, твою мать.
– Умерла моя мать. И твоя, кстати. Можно посерьезнее?
– Сколько ни тверди «халва», во рту слаще не станет.
– Ты к чему это вообще сказал?
Юрка вздохнул. Он часто так делал, когда мы с Антоном не ладили, ругались. Так нарочито громко, немного несчастно вздохнул.
– Ну хочет он фотки поглядеть – пусть глядит, – сказал Юрка. – Его дело.
– Спасибо.
– Да они же черно-белые, дебил, – сказал Антон.
– Ты кого дебилом назвал?
– Тебя.
Я подошел к шкафу, замер у двери. Антон сидел на диване и не оборачивался. Я сказал:
– Ты на меня хоть смотри, когда ведешь со мной беседу. У тебя уважение ко мне есть?
– Что еще скажешь?
– Я тебя спрашиваю, у тебя уважение ко мне есть?
Надо сказать, не то чтоб я так остро отреагировал, но мне хотелось, чтоб шумно было, живо, а не мертво. Чтоб прицепить эту братскую ссору, да так даже – ссорочку, к быстро несущемуся поезду моей жизни, как консервную банку: шумит, гремит. Чтоб Антон развлек себя как-нибудь, наконец.
– Ты всегда дебилом был, – сказал Антон. – Но дело твое я уважаю. Все ты правильно делал, пока в Заир не поехал.
Он встал, подошел ко мне. Повыше, но куда менее мощный. Мне даже хотелось подраться – как в старые добрые времена, но Антон-то теперь стал взрослый и серьезный, не по статусу ему. Так мы и стояли у шкафа, ругались. Я уже руку на холодной ручке в форме розочки держал, подумал, сейчас открою резко и как дам ему по морде.
Тут-то Юрка между нами встал и обоих оттолкнул.
– Сейчас я достану, я помню, где они.
И вот, значит, распахивает он дверцы, нас с Антоном слегка задев.
Я первым делом вверх глянул – коробка из-под сапогов с карточками на месте лежала, среди немногочисленных шапок, в том числе и детской моей шапочки из цигейки.
Потом я глянул вниз. Среди старых курток валялась в нашем шкафу мертвая девица. Совсем молодая, двадцати, наверное, лет. Светлые волосы ее разметались по плечам, розовые от крови, руки изгибались под неестественным углом, ребро продрало скромное платье на боку.
Сразу подумал, чего с ней такое приключилось – тяжелые механические повреждения. Машина, наверное.
Мы втроем сделали шаг назад, потом и я, и Антон посмотрели на Юрку. И Юрка сказал:
– Клянусь, ее там не было!
Никто из нас не испугался, хотя ситуация была, ну, нештатная.
– А ведь это по твоей теме, капитан, – сказал я Антону. Опер он, много занимался пропавшими без вести, или, как у них в отделе это называлось – проебашками. Пропавшие без вести, неопознанные трупы, сотни печальных историй. В основном, надо, конечно, свести дебет с кредитом, то есть, первых со вторыми. Но есть и те, кого никогда не находят. Очень мистическая тема, стремная. Ну, ты увидишь.
Вот девица лежала. Сколько ей было? Сутки – это максимум, скорее меньше. С живой уже не спутаешь, но будто бы и не совсем еще мертвая. На тоненькой границе.
Антон сказал:
– Дурацкая какая-то ситуация.
– Что бы ты порекомендовал?
Он помолчал, потом сказал:
– Не вызывать ментов.
– Слушайте, это мамка убила, – сказал Юрка. – С нее станется.
– Мама, – сказал Антон. – Уже три дня как мертвая.
– Ну а эта красавица сохранилась хорошо.
– Красавица?
Не прям красавица, но симпатичное лицо, жалко что мертвое.
В общем, понятно, что ничего непонятно. Вернулись на диван, закурили, глядим опять на елочку.
– Странно, – сказал вдруг Юрка. – Был один жмур, теперь два.
– Третий в комнате ее, – сказал я. – Поди поищи.
– Не смешно нихуя.
Антон сказал:
– Думать надо, что делать.
– Ну ты ж мент, ты и думай. Мое дело трупы клепать, а не атрибуировать.
– А Юркино дело тогда какое?
– Юрка, какое твое дело?
– Деньги зарабатывать, – ответил он.
Опять молчим. Потом говорю им:
– Вот и праздник! Раз-два-три: елочка, гори!
И засмеялся, значит. Они смотрят на меня, как на идиота.
– Ладно, – сказал я. – Квартиру мы с ней не продадим ни через полгода, ни вообще никогда. Что-то делать надо. Юрка, точно не твоя работа?
– Побойся Бога.
– Ты побойся Бога.
Он помолчал, потом добавил:
– Я могу ребят пригнать.
А Антон и говорит:
– Нет. Ее же кто-то ищет и ждет.
А я сигарету в тарелке затушил, встал и опять к шкафу, тянуло меня туда невыносимо.
– История загадочная, – сказал я. – Наверное, мистика.
– Никакой мистики, – сказал Антон. – Все просто объясняется в большинстве случаев. Есть цепочка событий, мы ее просто пока не знаем.
Подарок под елочку.
– Ладно, – сказал я. – Карточки-то посмотрим?
– Ебанулся? Не трогай там ничего.
Но я уже коробку беру, да только в этот-то самый момент полка с треском отошла. Невольно я ее удержал над головой девчонки. Та хоть и мертвая, да только не хотелось мне все равно, чтоб ее ударило. Бедной голове ее и без того досталось.
В общем, бам, полка оторвалась, держу ее, а девка глаза открыла и смотрит на меня, не мигая, светлыми, прозрачными почти глазами.
Ну тут уже даже я охуел.
– Она живая! – я крикнул. А братья мои тут как тут.
– Ты все сломал, как всегда, – сказал Антон. Другой бы на полуслове фразу оборвал, а этот окончил. Юрка, помню, перекрестился, да не той рукой – водилась за ним такая привычка, хотя Юрка был весьма религиозен, как многие из тех, кто про ад при жизни призадумался.
В общем, лупает она на нас глазками, сама испугалась. Ну, подумал, живая – ошибся. Странно это вышло – мы-то все мертвых видали, знаем, как оно, а все ж я ошибся. И на старуху бывает проруха. Вот, кстати, интересно тебе, что такое проруха? Озаботился я как-то вопросом этим, залез в словарик. Я почему-то думал, что проруха – это такая яма. Идет старуха многоопытная, а возьми, да и в яму упади – на знакомой-то дороге. Ничего не так – проруха – оплошность, ошибка.
Ошибочка вышла.
Ну, я обрадовался. Живая телочка, хоть и покоцанная. Я ее спасу и буду героем. Держу над ней полку, улыбаюсь.
Тут она как-то повернулась, и я увидел, что крови у нее в волосах много больше, чем я это сначала увидел, и в голове – дыра, сквозь которую липкий мозг видно, – кусочек примерно три на три сантиметра, отколотая скорлупка.
Ну, и с таким, бывает, живут, но глазками так не лупают обыкновенно.
– Не двигайся! – сказал ей я, значит, потому что есть такая точка равновесия – у человека, может, и полголовы нет, а он каким-то чудом еще жив, но только двинется – и отдаст коньки. Невольно коснулся ее руки, а рука – совсем холодная. Неживая.
Ну, ясно мне стало, что никакой прорухи не было.
Мертвая все-таки деваха.
Юрка руку, конечно, в карман сунул – сразу за волыну, во человек. Впрочем, пусть она девочка хрупкая, знавал я хрупких девочек куда меньше ее ростом и возрастом, которые людей, не моргнув глазом, убивали. Тут ведь главное – элемент неожиданности.
Антон стоял спокойно, без суеты сказал:
– Полку сними, чего ты ее держишь?
Ну, снял полку, тут шапки на нашу деваху мертвую повалились, но худшее – карточки рассыпались. И сидит она такая, сжавшись, а на ней фотки матери нашей, да наши же детские россыпью лежат.
Я сказал:
– Извиняй, милая.
Она молчала, только смотрела волчицей. Боялась нас, походу. Антон сказал:
– Вам медицинская помощь нужна. Скорую вызывать надо.
– Не надо ей уже скорую, – сказал я. – Ты ее пощупай.
Антон сделал еще шаг к девчонке, она сжалась вся в комочек, так мне ее жалко стало. Он прикоснулся к ее лбу, как прикасаются ко лбу ребенка.
– Какая холодная. Сейчас умрет, значит.
– Да уже мертвая она, – прошептал Юрка.
– Ну не мертвая, – сказал я. – Но не живая.
Полку я бросил на пол, девица маленькая наблюдала за нами, как будто мы тут были самые страшные. Ну вроде да – три незнакомых мужика. Но вроде нет – мы-то хоть срок свой на земле не отходили. Сложно тут было решить, кто кому страшнее.
– Не бойся, – сказал я. – Ты как тут оказалась? Говорить ты можешь?
– Дело в том, – сказал Антон. – Что это квартира нашей матери. Она тридцатого от водки умерла.
Девушка кивнула, спокойно, без боли и страха за свою бедную голову.
– Ты ее знаешь? – спросил Юрка. – Катерина Ворожейкина.
Девушка снова кивнула. Волосы у нее были длинные, нежно-светлые, а глаза – такие огромные. Маленькое привидение.
Я сказал:
– Ясно, понятно, тогда, может, и мать живая?
Пошел на кухню, там гроб стоит, мать лежит, все как полагается – без лишних выебонов. Я наклонился над ней и говорю:
– Что, и ты жива, моя старушка?
Не такая уж старушка, ушла то ли на пятидесятом, то ли на сорок девятом году жизни.
Она молчит, рот-то зашили ей. Не шевелится. Мертвая. Только полоска под ресницами блестит.
– Смотришь? – говорю я. – Ну смотри, смотри.
– Витя, не сходи с ума, – то был Юрки голос. Они тоже пришли поглядеть – бред бредом, но раз одно возможно, так и другое быть может.
– Притворяется, – сказал я.
– Бред, – сказал Антон.
Вернулись в комнату, а девица наша дверь в шкаф за собой закрыла. Ну, я подумал: может, то причудилось? Да только шапка моя, из цигейки сделанная, на полу валялась. И карточки рассыпанные.
Антон распахивает дверь, а она опять сидит там. Ну, подумал я, ужас, конечно, но не ужас-ужас.
И я спросил:
– Ты тут живешь?
Она кивнула. Объяснений, как ты понимаешь, не последовало. Вру я, думаешь? Ни разу. Да если б все это со мной не случилось, сам бы я никогда не поверил.
– Ну извиняй, – сказал я. – Квартиру мы продавать будем. Меня, кстати, Витя зовут.
Юрка тоже представился.
– Юрий.
– Хуюрий, – сказал я. – Юрка – это брат мой малой. Вон старшой стоит – Антон. Он милиционер, кстати, можешь ему доверять. Тебя как звать?
Молчит, минуту молчит, две молчит. Ну, потерял я надежду на то, что запоет птичка. Антон сказал:
– В скорую сначала, а дальше посмотрим. Может, заговорит, скажет, может, нет.
– Ты идиот? – спросил я. – Дебил ты конченный, ее же на эксперименты отдадут. Будут резать наживую, как кыштымского карлика.
– Он был мертвый, – сказал Юрка. – И он просто выкидыш.
– Как и ты, – сказал я. – Но ты заслуживаешь лучшего. И эта деваха тоже. Посмотри на нее – глаза в пол-лица, да она тебя больше боится, чем ты ее. Нет, мы ее никуда не сдадим.
– Ну, – сказал Юрка. – И куда она пойдет?
– У тебя трешка, – сказал я.
– Анжела не поймет! Да я и сам не очень понимаю.
– Антон, помогай.
– Нет, – сказал Антон. – Логичнее всего, если ее заберешь ты. Ты один живешь, раз твой батя в дурке опять.
Я подумал, подумал, да и говорю:
– Базара ноль, заберу. Хорошая баба, а у меня бабы нет. Будет меня развлекать задушевными разговорами.
Тут-то девица и издала свой первый звук. Вообще странные она звуки издавала. Что-то вроде писка новорожденного щенка, ритмично повторенного много раз.
– Ну или вот этим вот, – сказал я.
– И что с ней вообще делать?
– В хозяйстве все сгодится, даже триппер, – сказал я. – Народная мудрость. Все, решено, малыш, я заберу тебя домой.
Она запищала громче, я сказал:
– Да не парься ты. Смотри, какое у меня лицо доброе. Я еще и готовлю хорошо. Везуха тебе!
Мне хотелось ее рассмешить, но я ее, скорее, пугал. Антон так и сказал:
– Она тебя боится, отойди.
Он сел перед ней на корточки и заговорил медленно, как с маленьким ребенком.
– Ты осознаешь, что Катерина Ворожейкина умерла?
Она кивнула.
– Ты ее убила?
Она покачала головой и снова принялась издавать те испуганные звуки.
Тут уж я влез, спросил:
– Жрать ты хочешь? Юрец там жратву оставил, сейчас метнусь кабанчиком. Ожидай! Вот узнаешь зато, как я готовлю.
Принес тарелку, вилку облизал и девке протянул. Она так за нее схватилась, что я понял – будет использовать как оружие. И сказал:
– Не парься, я сам тебя покормлю.
Ну да не вышло ничего. Не ела она. Ну, в принципе, оно логично, но все равно – девчонка такая тощая была – покормить хотелось. Покрутил перед ней хлеб в яишенке, понюхать дал – ни в какую. А Антон все свое гнет:
– Наша мать удерживала тебя силой?
Кивок.
– Боишься ее?
Снова кивок, легчайший.
– Ты можешь ходить?
Опять кивнула. А я стал думать, как ее везти?
– Шапку мамкину возьмем, вот эту вот, чтоб голову твою закрывала, – сказал я. – В пальто ее, может, ты утонешь. Ты малюська совсем!
Юрка сказал:
– Осторожнее ты. Она может быть опасной.
– У тебя все опасные. Люди – сволочи. Юрец – параноик.
– Я серьезно. Она, блядь, мертвая.
– Ну и что же тут криминального?
Антон посмотрел на меня, как на идиота.
– Все от начала до конца. Убийство, похищение.
– А это таки похищение или осквернение останков?
– Смешно как, ну охуеть просто.
– Ну что теперь, плакать что ли? Помочь надо человеку. Документы ей сделай, Юр. Антон, вот ты говорил, мне жениться надо!
Тут уж совсем он на меня раздражился, так сильно, что даже брови вскинул – а это простое мимическое изменение и было обыкновенно единственным показателем Антоновой злости.
– Рот свой закрой.
– Ну давай еще подеремся при даме!
– Ты только пугаешь ее. Будешь продолжать в том же духе, и я решу, что лучше ей будет на опытах.
Тут он повернулся к ней и, не меняя интонации, продолжил:
– Тебе не надо бояться нас. Мы тебя не обидим.
Я сказал:
– Извини, малышка, просто я страшно одинок!
Юрка сказал:
– Осторожней с ней, правда. Вы не знаете, что у нее в голове.
– Успокойся, – сказал Антон. – Она выглядит уязвимой.
– Тем удобней. Может, она хочет отомстить.
Антон спросил ее:
– Ты хочешь отомстить?
Она покачала головой.
– Ладно, – сказал Юрка. – Нам бы с матерью сидеть.
– Не то, глядишь, тоже встанет.
– У тебя идея-фикс.
– Я переживаю, что она не умерла. А ты переживаешь? Столько бабла проеб.
– Прекрати!
– Правда, прекрати, – сказал Антон. – Не до твоих концертов.
– Ты с Юркой всегда добрей, чем со мной.
– Он меня не раздражает.
– А я, значит, раздражаю?
– Ты еще и специально это делаешь.
Тут я заметил, что наша дама наблюдает, слушает внимательно, и даже следит за нашей перепалкой, как за теннисным матчем – глазки туда-сюда, туда-сюда без видимого дискомфорта от обнаженных мозгов.
– Зато ты у нас святой.
– Повзрослей.
– Так, – сказал Юрка. – Правда, нам не до этого. Давайте возьмем ее и вернемся на кухню.
– А ты утром не растворишься? – спросил я.
Девчушка покачала головой.
– Пойдем на кухню, – сказал я. – Мы тебе выпить нальем. Мать единственный раз водку купила хорошую – чтоб мы ее помянули. А мы – единственный раз не разочаруем мать.
Чуть погодя, все-таки она из шкафа вылезла, жутковато, потому что из-за переломанных костей двигалась она всяко не так, как надо, но не всегда можно было уловить, где подвох. Каждое движение содержит в себе тайну.
Юрка стул из прихожей принес, сели теперь на кухне вчетвером. Рюмок не осталось, водки я плеснул ей в мамкину чашку со все еще яркой, цыганского вида нарисованной красной розой.
Девчушка смотрела на мать с ненавистью, это я тоже заметил. Ну, в общем, я ее понимаю. Что ж тут непонятного? Мать с неизбежностью вызывала у мало-мальски близких ей людей ненависть – в какой-то момент.
Пить девчушка не стала. Только качала в руках чашку и смотрела на то, как жидкость переливается под светом луны.
Мы выпили. В какой-то момент мне отчетливо показалось, что я сплю. Что все это приснилось мне. Приятное чувство, ото всех непоняток освобождающее.
Жить надо легко, как во сне, – мне кто-то говорил.
Вот так сидели мы вчетвером до самого рассвета, и больше уже не пили, а наступила какая-то тупая муть в голове, как бывает, когда ото сна уже проснулся, но в реальность до конца в себя как бы еще не пришел.
Луна побледнела, и слегка просветлело небо. Девица молчала, сидела, тесно сжав колени, и длинные, светлые волосы так разметались, что закрывали ее лицо.
– Пора собираться, – сказал Антон.
И я вдруг подумал, что мне так и не стало по-настоящему грустно – большое упущение.
Ну вот, подумал я, пришел день, когда тебя зароют.
Да, собственно, и все.
Глава 2
Прованс
Ну на чем бишь я остановился? День похорон, все дела. Бесчувственность и полное опустошение.
Умыл еблище холодной водой, стою, смотрю на себя – как пыльным мешком стукнутый, и даже еще немного пьяный. В зеркале отражались ржавые трубы позади – как-то она соседей залила, пришлось стену ломать, да так мать с этим ничего и не сделала.
Ну и вдруг пришло мне в голову: я ведь один ей бабло не посылал. Юрка ее содержал, по факту-то, да и Антон чего-то подкидывал, а я ни копейки за последние семь лет не дал, и вообще мне глубоко однохуйственно было, что там она.
И не скажу, что благие дела я все это время не делал, я матерям друзей своих фронтовых помогал больше, чем своей да родной.
Теперь кончилось все. Вот оно, чувство финала моих каких-то с матерью отношений, у меня появилось. Не сильно грустно, но как бы завершено – закрытая книга, ты дочитал ее до конца, и она закончилась именно так. И больше уже нечего поделать – за что купил, за то продал, сыграна пьеса, актеры поклонились, зрители расходятся в буфет и покурить.
Вышел посвежее – с этим чувством невосполнимой, но не слишком тяжелой утраты. Антон отстранил меня, зашел в ванную, достал из пакета бритвенный набор.
Юрка базарил по мобиле, походу, проблемы какие-то решал. Я вернулся на кухню, сказал девчушке:
– Я тебя вечером заберу. Мы сейчас в церковь, потом в ямку копать, потом в рестик.
Она посмотрела на меня, а потом перевела взгляд на гроб.
– Она не религиозная была, – сказал я. – Ни одной иконы в доме. Я в Бога верю, знаешь. Я думаю, он защищает меня.
Тут мне вдруг показалось, на самую секунду, что она скривила губы, вроде как в насмешке. Но, подумал я, может все ненадежный утренний свет.
– Ну и принято так, опять же, – добавил я. – Пусть душа ее успокоится. Бог простит ей все ее прегрешения.
Тогда насмешка на ее лице стала более явной, но практически тут же исчезла.
– Посидишь?
Она кивнула.
– Говорить ты не хочешь, да?
Она покачала головой.
Зашел Юрка. Он сказал:
– Ребятки мои едут. С гробом помогут и все такое. Рестик тут мы недалеко сняли.
– Ты надежда и опора нашей семьи, Юрец-огурец. И для меня тоже постараешься?
Он смотрел на меня, зрачки казались нормальными, и это уже выглядело непривычно.
– Да, – сказал он. – Я постараюсь. Но ты уж береги себя.
Вышел Антон, хорошо выбритый, почти не помятый, аккуратный. Он завязывал галстук не глядя, я вот так не умею.
– Познакомишься с моей женой, – сказал он.
– Ты бы хоть карточку послал.
– Не хочу, чтобы у тебя была ее фотография.
– Конечно, я ж буду на нее дрочить теплыми южными вечерами.
Он не скривился, и ухом не повел, как говорится, смотрел на меня некоторое время, потом сказал:
– А. Ты шутишь.
– Нет, – сказал я. – В жизни серьезней не бывал.
Девчушка встала и бесшумно прошла мимо нас. Она вернулась в большую комнату, снова залезла в шкаф и закрыла за собой дверь.
– Ну ты помнишь! – крикнул я. – Зайду за тобой.
Антон сказал:
– Если она жила здесь давно, возможно, ее знали соседи. Мать могла представлять ее как свою племянницу. Нужно спросить.
Первым приехал Толик, охранник Юркин – вечно недовольный, бухтящий по поводу и без, мастер спорта по какому-то азиатскому единоборству. Я вот всегда думал: зачем им эти КМСы и МСы – убивают-то их не врукопашную, а кладут, как это удобно, автоматной очередью.
Зачем деньги тратить, да еще и слушать, как Толик на погоду жалуется?
Мы с ним пожали друг другу руки, он спросил, как мне Заир.
Я сказал:
– Жарковато.
Он сказал:
– Что, дома дел не нашлось?
– После Хасавюрта?
Толик отвел взгляд, он-то и до и после Хасавюрта в Москве сидел, деньги делал на паранойе братика моего. Его право – осудить не могу.
Толик привез Анжелу – девицу Юркину. Он мне о ней писал. Певичка ресторанная, познакомились они полгода назад. В общем, Анжела эта – просто прелесть, второсортная исполнительница хитов Алены Апиной.
Улыбчивая, кудрявая деваха с коровьим карим взором и острыми скулами неудачливой модельки. Она была ярко, не в тему накрашена и широко улыбалась, говоря:
– Какое горе! Так вам сочувствую! Привет, привет!
Ну, мне это сразу понравилось – девчонка пышет радостью от того, что живет эту жизнь, и смерть какой-то алкашки на краю Москвы не может испортить ей настроение. Это правильно, ну, во всяком случае, это честно.
Анжела тут же бросилась жать мне руку двумя своими маленькими лапками.
– Мне Юрочка столько о тебе рассказывал! Что ты герой, и все такое!
– Ну, я герой. И все такое. Да и с тобой брательнику повезло, смотрю.
Она засмеялась. Несмотря на то что красилась она ярко и болтала много, шалавистой не выглядела, скорее пустоголовой. Как-то я сразу подумал, что мы с ней подружимся. Она первым делом вывалила мне, что ее прабабушка была цыганкой, поэтому у нее есть гадальные способности, а еще ее подружка недавно уехала в Америку.
– И я так плакала.
Ну, за спиной у нее стоял гроб с нашей мамкой, но это мало Анжелу волновало.
По заходу в ванную она скривилась.
– Как тут влажно!
Юрка все время держал ее к себе поближе, как неразумное дитя или маленькую собачку. Я прошептал ему:
– И правда красоточка.
– Ну да, – сказал Юрка.
Кажется, он гордился своим приобретением. Анжела захотела глянуть большую комнату, но Антон встал перед дверью.
– Нет, – сказал он. – Там бардак. Помойка.
– Ладушки, Антоша, – сказала она. – Не ругайся.
– Я не ругаюсь.
– Вот и хорошо! Юрочка, а когда квартирку загнать-то можно будет?
– Минимум – через полгода, но все равно налог большой выйдет. Посмотрим. Может, пока сдавать будем.
– Ремонт надо делать, – сказал Антон.
А я подумал: в Заир бы, который теперь Конго, обратно – в Сердце Тьмы. Подальше от вот этого вот всего. Только приехал, и уже надоело. Без этих вот всех квартир, нотариусов, ремонтов. В этот момент как раз таки затосковал. Я, мол, искатель правды, приключений, золотых песков, свободных гор и удивительных африканских паразитов, но понятия не имею, что делать тут, в Москве – скучно, муторно, и все ненастоящее, а какое-то проходящее, временное, как сон.
Дальше все эти ребятки приехали Юркины, при оружии и с мутными глазами, потом агент прикатил, нерадостный в праздничный день. Квартира заполнилась народом, стало душновато.
– А жена твоя где? – спросил я у Антона.
Антон посмотрел на меня, мне показалось, что он засыпает на ходу.
– К церкви подъедет.
– Хорошечно. Поздравляю, кстати.
– Спасибо.
– Она милая, как Анжела?
– Нет. Она не такая. Хорошо, что она не такая.
Ну, суть да дело, гроб закрыли, пока временно, вынесли, в катафалк погрузили. Помню, как Анжела то и дело охала, пока мы несли гроб по ступенькам.
Она говорила:
– Уронить покойника очень плохая примета! И еще, если глаза открыты. Если он смотрит – на тот свет зазывает.
Мне вспомнилась блестящая полоска под мамкиными ресницами.
– Да нет, – сказал я. – Нормальные приметы. Бывает, роняешь их или глаза открываются. Но человека там уже нет. Это не страшно.
Анжела захлопнула рот, я услышал, как зубы ее клацнули. А потом она сказала просто и искренне:
– Прости меня. Я не подумала!
– Да ничего, подруга, – сказал я. – Бывает.
У катафалка еще покурили. Анжела то и дело брала у Юрки сигарету, затягивалась. Она говорила:
– Хочу бросить, потому что от этого цвет лица портится, а тем более – голос. Но я не могу! Чуть разнервничаюсь, и все.
– Все, все, – сказал Юрка, отдав ей пачку сигарет. – На, кури.
Только помолчи. Ну, я так понял.
Она к нему жалась и одновременно будто побаивалась. Юрка мне так рассказал, что он ее приметил в каком-то рестике, она пела песню про узелки, ну, знаешь, те, которые завяжутся, а потом развяжутся. Была красивая, и голос такой звенящий-звенящий. Ну, словом, он ее в тот же день к себе и увез. Юрка, конечно, писал, что у них типа романтика. Думал, купилась на глаза печальные и кудри есенинские. Но мне-то ясно было то, чего Юрка про девочек своих никогда не понимал – боялись они отказывать ему. Не потому, что такой уж он был отбитый – девочек своих Юрка не обижал. Просто и им проверять, что у него в голове, не очень хотелось.
О нем характерная ходила слава из-за того, что в гостинице с шалавами он в номере первым делом жучки искать начинал. В общем, видели бабы, что он подтекает от напряжения и при оружии. Дешевле ноги раздвинуть.
Анжела, впрочем, продержалась долго, может, за счет особенной своей пустоголовости.
Юрка как-то долго топтался, словно бы и ехать не хотел. Помню снег на его ботинках дорогих, липкий. От снега дорогие ботинки становятся как дешевые, а дешевые – вообще как говно. Юрка мерз. Мы-то в берцах с Антохой были. А Юрка надел чего покрасивее, подороже. Нос его стал красным. Антон подтолкнул его в спину:
– Простудишься.
Как в детстве. Только домой возвращаться не надо было – надо было лезть в дорогую машину и ехать хоронить мать.
– Давай-давай, – сказал Антон. – Ты полезай уже в тачку. Трогаться пора.
Я прошептал Юрке:
– Трогаться пора, да, только вон Антоха тронулся уже, да?
Что-то вдруг мне понятно стало, что Юрке тяжелее нашего.
Ехали недалеко, а церковка на Митинке такая маленькая, снежно-белая, с темными куполами и большим, жизнеутверждающим крестом.
Ну, народу немного было – большего и не надо. Я увидел церковку из машины – и как-то мгновенно понял снова, что я в России, как будто только что во Внуково приземлился.
Анжела ткнула меня локтем в бок.
– Вить, а Вить, а Виктор это по-латински победитель.
Я сказал:
– Ну да. Победитель по жизни.
– Поэтому ты воин.
Я сказал:
– Ну, из Афгана ушли, из Чечни ушли, и даже бедняжка Мобуту в сентябре дубу дал.
Я помолчал, а потом добавил:
– Но знаешь, что я думаю? В войне главное не победа – главное участие.
И я засмеялся, и я так смеялся, что Толик отвернулся от нас и забормотал себе под нос некое критическое замечание. А я смеялся и смеялся, пока Антон не сказал:
– У меня с собой феназепам. Как раз на этот случай взял.
Я отсмеялся, вытер влажные глаза.
– Вы не понимаете. Это самая смешная шутка, потому что она болезненная. Как все реально смешные шутки.
