Психолог для смерти

Размер шрифта:   13
Психолог для смерти

Глава 1

Я ненавидел вторники. В этом не было никакой мистики, детских травм или суеверий, лишь сухая, выверенная годами профессиональная статистика. Именно по вторникам, словно сговорившись, ко мне на прием записывались самые… утомительные клиенты. Не буйные, не трагичные, не сложные случаи, которые заставляли мозг работать на пределе, а именно утомительные. Те, кто приходил не для того, чтобы решить проблему, а чтобы еще раз с упоением о ней поговорить. Те, кто годами лелеял свою тревожность, как редкий, экзотический цветок, и аккуратно поливал ее все новыми и новыми фобиями, ревниво оберегая от любых попыток «исцеления».

Мой кабинет на последнем этаже старого московского дома с потрескавшимся фасадом и неожиданно интеллигентным лифтом был моей крепостью, моим убежищем от хаоса. Я создавал его годами, вкладывая в каждую деталь частичку своего понимания человеческой души. Стены, выкрашенные в спокойный серо-голубой цвет, который, согласно исследованиям, подсознательно снижает уровень кортизола. Тяжелые книжные шкафы из темного, почти черного дерева, пахнущие пылью, старой бумагой и немного воском. Они были забиты не только профессиональной литературой – от Фрейда до Ялома, – но и томами по философии, истории и даже поэзией. Иногда цитата из Сенеки помогала лучше, чем часовая когнитивно-поведенческая терапия. Два глубоких кожаных кресла, обивка которых помнила сотни историй, стояли друг напротив друга, разделенные низким кофейным столиком из цельного спила дуба. Все здесь было создано для того, чтобы успокоить, расположить к беседе, создать ощущение безопасного кокона, где можно было вывернуть душу наизнанку, не боясь осуждения.

Я и сам был частью этого интерьера. Олег Морозов, сорок восемь лет. Спокойный, невозмутимый, с аккуратной сединой на висках, которая, к моей досаде, придавала мне солидности в глазах клиентов. Усталый, но неизменно внимательный взгляд. Я был одним из лучших психологов в городе, моя специализация – экзистенциальные кризисы и профессиональное выгорание. Я слушал истории о потерянных смыслах, рухнувших карьерах и угасшей любви, и помогал людям собрать из этих обломков что-то новое, что-то, с чем можно было жить дальше. Я был профессиональным мусорщиком для чужих душ, разгребающим завалы, оставленные жизнью.

Последний клиент на сегодня, лощеный менеджер среднего звена с паническими атаками перед совещаниями, наконец ушел, оставив после себя едва уловимый запах дорогого сандалового парфюма и ощущение тотальной, всепоглощающей неуверенности в себе. Я устало потер переносицу. Семь часов подряд я был зеркалом, отражающим чужие страхи, тревоги и надежды. Теперь зеркалу самому требовалась тишина.

Я подошел к большому, от пола до потолка, окну. Внизу, подо мной, жил своей лихорадочной, неоновой жизнью город. Бесконечный поток автомобильных огней – красных и белых – сливался в две пульсирующие артерии. Гудки машин, вой сирен, далекий гул метро – все это сплеталось в единую, монотонную песню мегаполиса. Миллионы судеб, сплетенных в один огромный, ревущий узел. Я смотрел на этот хаос с профессиональным отстранением. Для меня это была не просто толпа. Это была река человеческих историй, каждая из которых, при всей своей уникальности, рано или поздно заканчивалась. Всегда одинаково.

Раздался стук в дверь.

Не трель домофона, а тихий, деликатный, почти неуверенный стук в саму дубовую дверь моего кабинета. Я нахмурился. Администратор Марина давно ушла, заперев приемную. Я никого не ждал. Время было почти десять вечера. Возможно, тот менеджер что-то забыл. Портфель или остатки своей самооценки.

Я нехотя поплелся к двери, щелкнул массивным старым замком.

Я открыл дверь.

И мир замолчал.

На пороге стояла женщина. И первое, что ударило в сознание, – это не ее красота. Это была тишина: плотная, осязаемая, первозданная тишина, которая, казалось, поглощала все. Гул города, доносившийся из приоткрытого окна, гудение старого холодильника в приемной, даже стук моего собственного сердца – все это утонуло, растворилось в этой бездонной пустоте.

А потом я увидел ее.

Сказать, что она была красива, было бы оскорбительной банальностью, примитивной попыткой описать неописуемое. Ее красота была нечеловеческой, абсолютной, как математическая формула или закон физики. Идеальные, симметричные черты лица, кожа, казавшаяся полупрозрачной в тусклом свете коридорной лампы, и глаза – огромные, темные, бездонные, как ночное небо без единой звезды. В них не было ни тепла, ни холода. В них не было ничего. Пустота, от взгляда в которую, кружилась голова.

Она была одета в простое, идеально скроенное черное платье из ткани, которая, казалось, поглощала свет. Оно не скрывало, а лишь подчеркивало совершенство ее фигуры. Но дело было не в красоте и не в одежде. Дело было в этой оглушающей тишине, которая исходила от нее, как аромат от цветка.

– Олег Морозов? – спросила она. Ее голос был тихим, мелодичным, но абсолютно лишенным интонаций.

– Да, – сумел выдавить я, чувствуя, как мой профессиональный мозг отчаянно пытается наклеить на происходящее хоть какой-то ярлык. Шок. Острая социальная тревожность, проявляющаяся в идеальном самоконтроле. Диссоциативное расстройство личности. Но ни один диагноз не мог объяснить того иррационального, первобытного холода, который исходил от этой женщины и пробирал меня до костей.

– У вас есть время? Мне нужен сеанс.

Она не спрашивала, а говорила так, словно я не мог отказаться.

– Я уже закончил прием на сегодня, – начал было я, но мой собственный голос показался мне жалким и неубедительным.

– Пожалуйста, – сказала она, и в этом единственном слове впервые прозвучало нечто, похожее на человеческую эмоцию. Неуловимая, но отчетливая нота уязвимости. Бесконечная, вселенская усталость.

Я отступил в сторону, пропуская ее. Я не мог поступить иначе. Это было похоже на то, как если бы океан попросил уступить ему дорогу.

Она вошла в кабинет, и тишина вошла вместе с ней. Она не села в кресло для клиентов, а подошла к окну и замерла, глядя на город. Я молча закрыл дверь, чувствуя себя чужим в собственном кабинете, в своей крепости, которая только что была взята без единого выстрела.

– Они все время куда-то бегут, – сказала она, глядя на пульсирующие артерии улиц внизу. – Суетятся. Боятся опоздать. Забавно. Ведь в конце пути их всех жду я. И я никогда не опаздываю.

Она повернулась и посмотрела на меня своими пустыми, бездонными глазами.

– Меня зовут Велена, – сказала она. – Но у меня называли по разному: Мара. Морриган. Геката. Вам, людям, нравится давать имена тому, чего вы боитесь.

Она сделала паузу, словно подбирая слова из чужого, незнакомого языка, который она только начала учить.

– Я – Смерть. И у меня депрессия.

Глава 2

Я смотрел на эту женщину, и мой мозг, натренированный годами анализировать самые сложные и запутанные случаи, лихорадочно перебирал варианты. Грандиозный бред. Шизофрения с мессианским комплексом. Редкая форма синдрома Котара, при котором человек считает себя мертвым или несуществующим. Я мысленно пролистывал страницы учебников, пытаясь найти подходящий диагноз, зацепиться за знакомую клиническую картину.

Но она не выглядела сумасшедшей. В ее идеальной осанке, в ее спокойном, пусть и пустом, взгляде, в ее ровном голосе не было ни капли экзальтации, тревоги или аффекта. Лишь холодная, отстраненная констатация факта. И самая страшная, самая иррациональная часть моего сознания, та, что осталась от древних предков, веривших в духов и богов, шептала мне, что она не лжет. Этот шепот был тихим, но он заглушал все мои научные теории.

Я сделал то, что делаю всегда, когда сталкиваюсь с чем-то, что не могу понять сразу. Я вернулся к своей работе. К протоколу.

– Депрессия? – переспросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал так же ровно и профессионально, как и всегда. Это было единственное, за что я мог уцепиться в ее заявлении. Знакомое, понятное слово.

– Да, – кивнула Велена. Она, наконец, подошла и села в кресло напротив меня, в то, что предназначалось для клиентов. Движение было плавным, бесшумным, словно она не шла, а скользила над полом. – Ангедония. Апатия. Потеря интереса к… работе. Все симптомы налицо. Я прочитала ваши книги.

Я моргнул. Мои книги. Три монографии и сборник статей. Они стояли на полке прямо за моей спиной.

– Проблема в том, – продолжила она, и ее идеальные руки спокойно легли на подлокотники кресла, – что я начала чувствовать. Раньше все было просто. Есть порядок. Есть цикл. Рождение, жизнь, смерть. Я была функцией. Идеальным, бесстрастным механизмом, который обеспечивает смену состояний. Я приходила, делала свою работу, уходила. Миллиарды, триллионы раз. Эпохи, цивилизации, звезды… все это было лишь фоном, декорациями для моей вечной, неизменной рутины.

Она посмотрела на свои руки, словно видела их впервые.

– А потом что-то сломалось. Я не знаю, когда именно это началось. Может быть, тысячу лет назад, когда я забирала ребенка, умершего от чумы в средневековом городе, и впервые почувствовала то, что вы называете жалостью. Это было похоже на укол раскаленной иглы. Или сто лет назад, когда я пришла за поэтом, который встретил меня с улыбкой и прочитал мне свое последнее стихотворение, и я ощутила… удивление. Это были сбои. Редкие, незначительные. Я списывала их на погрешность. Но потом их становилось все больше.

Ее голос оставался ровным, но я, профессиональный эмпат, натренированный улавливать малейшие нюансы, почувствовал ту чудовищную, нечеловеческую боль, что стояла за этими словами. Боль размером со вселенную.

– Радость за тех, кто прожил долгую, счастливую жизнь и уходил в окружении любящих людей. Гнев на тех, кто отнимал жизнь у других из жадности или жестокости. И скорбь. – Она сделала паузу, и мне показалось, что тишина в кабинете стала еще плотнее. – Бесконечная, всепоглощающая скорбь по каждому, кого я забирала. Я начала видеть не просто обрывающуюся нить. Я начала видеть мир, который рушился вместе с ней. Недописанные книги, несказанные слова любви, несбывшиеся мечты, дети, которые никогда не вырастут… Я тону в этом океане чужих потерь.

Она подняла на меня свои темные, бездонные глаза, и впервые они сфокусировались на мне, словно она, наконец, увидела не просто функцию, а человека.

– Я устала, Олег, – сказала она. – Я больше не могу. Эти чувства… они разрушают меня изнутри. Они мешают мне. Я больше не могу выполнять свою работу так, как раньше. Я прихожу за солдатом на поле боя и вместо того, чтобы забрать его, я плачу над ним. Я прихожу за стариком в больнице и часами сижу у его кровати, слушая его истории. Я стала… неэффективной. Я хочу вернуть все как было. Я хочу снова стать пустой. Бесстрастной. Я хочу, чтобы вы помогли мне. Избавьте меня от этих… человеческих эмоций.

Я молчал. Передо мной сидела самая невозможная, самая абсурдная пациентка в истории психологии. Помочь Смерти излечиться от сострадания. Помочь ей снова стать идеальной машиной для убийства. Это было за гранью любой этики, любой логики, любого человеческого понимания. Это был запрос на то, чтобы сделать мир еще более жестоким и безразличным местом.

Но я был специалистом. А передо мной был пациент, который страдал. И его страдание, каким бы фантастическим ни был его источник, было реальным. Я чувствовал его каждой клеткой своего тела.

– Хорошо, – сказал я, сам не веря своим словам. Мой язык произнес эту фразу автоматически, как будто сработал профессиональный рефлекс. – Давайте попробуем. Расскажите мне о своей… жизни. Расскажите мне историю. Любую. Первую, что придет на ум. С чего все началось?

Велена на мгновение задумалась. На ее идеальном, бесстрастном лице впервые отразилось нечто, похожее на слабую, печальную улыбку. Эта улыбка не коснулась ее губ, но промелькнула в самой глубине ее глаз, как далекая, умирающая звезда.

– Хорошо, – сказала она. – Это было давно. Тогда еще стоял Вавилон, а люди верили, что звезды – это глаза богов…

Глава 3

Я откинулся в кресле, стараясь, чтобы мои движения были плавными, расслабленными, профессиональными. Я сложил руки на животе, принял позу внимательного слушателя. Это был мой рабочий ритуал, моя броня. Мое сердце колотилось о ребра, как пойманная птица, но я надеялся, что она этого не видит и не слышит. Я превратился в слух. В зеркало. В психолога, готового принять историю своего пациента, какой бы бредовой, какой бы фантастической она ни казалась. Моя задача – не в том чтобы верить. Моя задача – слушать, анализировать и находить правильные решения.

– Вавилон, – повторила она, и ее взгляд расфокусировался, словно она смотрела не на стены моего кабинета, а сквозь них, сквозь пелену тысячелетий. – Город из обожженной глины и непомерных амбиций. Жаркий, пыльный, пропахший терпкими благовониями, потом тысяч тел и вечным, липким страхом перед богами, которые, как верили его жители, были так же жестоки и капризны, как их собственные цари. Я не любила этот город. Слишком много шума. Слишком много суеты. Слишком много жизней, которые считали себя вечными, строя башни до самого неба.

Ее голос оставался ровным, но в нем появились новые оттенки, краски, которых не было раньше. Я, как специалист, мог бы назвать это «эмоциональной окраской повествования», признаком того, что пациент погружается в свои воспоминания. Но это было нечто большее. На мгновение мне показалось, что я чувствую сухой, горячий ветер на своей коже. Что я слышу далекий гул древнего, чужого города. Я списал это на собственную усталость и силу ее внушения. Она была невероятно убедительна.

– Моей работой в тот день был старик. Звездочет по имени Набу-аххе-иддин. Он жил на вершине одного из малых зиккуратов, в крошечной келье, стены которой были от пола до потолка покрыты картами звездного неба, начертанными углем прямо на глине. Ему было девяносто три года. По тем временам – почти вечность. Он умирал не от болезни или раны. Он умирал от старости. Его время просто… истекло. Как истекает срок годности у вещи.

Она сделала паузу, и я инстинктивно подался вперед, боясь пропустить хоть слово.

– Я пришла, как всегда. Незаметно. Бесшумно. Я прошла сквозь стену его кельи, как дым проходит сквозь щель. Он лежал на простой циновке, худой, высохший, как стручок, оставленный под палящим солнцем. Но его глаза… они были ясными. Яснее, чем звезды, которые он изучал всю свою жизнь. Он смотрел не на меня. Он смотрел в открытое окно, на бархатное, усыпанное бриллиантами ночное небо.

– Я знала, что он меня не видит. Люди обычно не видят меня, пока я не коснусь их. Я – как давление, которое меняется перед грозой. Его можно почувствовать, но нельзя увидеть. Я подошла и встала у его изголовья и приготовилась сделать свою работу. Протянуть руку, коснуться его лба и разорвать тонкую, серебристую нить, что связывала его с этим миром. Это просто. Как сорвать сухой лист с ветки. Без усилий. Без эмоций.

– Но он заговорил. «Какая красивая ночь», – сказал он, его голос был тихим, как шелест песка. – «Посмотри, Велена. Вон та, самая яркая. Они называют ее Иштар. Глупцы. Это не богиня. Это просто… свет. Свет, который летел к нам тысячи лет. Он летел, когда меня еще не было. И он будет лететь, когда меня уже не будет. Разве это не чудо?»

Я замер. Мой профессиональный скептицизм, моя броня, трещала по швам. Она говорила так, словно это было вчера. Она помнила его имя. Набу-аххе-иддин. Язык сломаешь. Такие детали невозможно выдумать на ходу. Это было не похоже на бред. Это было похоже на свидетельство.

– Он назвал вас по имени? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал.

– Да, – кивнула Велена, ее взгляд вернулся из древних времен ко мне. – Он был звездочетом. Он видел не только то, что есть, но и то, что должно быть. Он видел закономерности. Он видел циклы. Он знал, что я приду. Он ждал меня. Но он не боялся.

– Он повернул голову и посмотрел прямо на меня. И я впервые поняла, что он меня видит. Не как призрака, не как чудовище из детских страшилок. А как… собеседника. «Ты, должно быть, устала», – сказал он. – «Видеть все это. Снова и снова».

Ее голос дрогнул. Едва заметно, на полутоне, но я это услышал. Первая трещина в ее идеальном, безэмоциональном фасаде. Я почувствовал укол профессионального азарта, смешанного с иррациональным страхом.

– И в этот момент, – продолжила она, – я почувствовала это. Впервые за всю свою бесконечную… жизнь. Не жалость. Не удивление. А нечто иное. То, что вы, люди, называете… уважением. Я смотрела на этого маленького, хрупкого старика, который всю свою жизнь смотрел в бездну и не боялся ее. Который встречал меня, свой конец, не с проклятиями или мольбами, а с сочувствием. С сочувствием ко мне.

– Я не смогла, – прошептала она, и это слово прозвучало в тишине кабинета как признание в самом страшном преступлении. – Я не смогла его забрать. Я просто стояла там, в его келье, до самого рассвета. А когда первые лучи солнца коснулись глиняных стен, он улыбнулся и ушел сам. Тихо. Спокойно. Словно просто заснул, устав от долгого дня.

Она замолчала. В кабинете снова воцарилась тишина. Но это была уже другая тишина. Наполненная эхом древнего города, запахом пыли и мудростью старика, который не боялся звезд.

– Это был первый раз, когда я нарушила порядок, – сказала Велена, глядя на свои руки, словно они принадлежали кому-то другому. – Первый сбой в механизме. После этого все пошло не так.

Глава 4

Она замолчала, и тишина, воцарившаяся в кабинете, была тяжелой, наполненной эхом давно ушедших веков и запахом пыли вавилонского зиккурата. Я сидел неподвижно, моя профессиональная маска бесстрастного наблюдателя дала трещину. История, которую она рассказала, была… идеальной. Слишком идеальной. В ней были детали, которые невозможно выдумать на ходу – имя звездочета, его слова, описание кельи. В ней была логика, психология, драма. Если это и был бред, то это был бред гения.

Мой разум психолога отчаянно цеплялся за рациональные объяснения. Возможно, она историк с невероятной памятью, страдающий от диссоциативного расстройства. Возможно, она актриса, настолько вжившаяся в роль, что потеряла связь с реальностью. Но ни одна из этих теорий не могла объяснить главного: того ощущения подлинности, которое исходило от нее. Я не просто слушал историю. Я чувствовал ее. Я чувствовал уважение, которое она испытала к тому древнему старику. Я чувствовал ее растерянность от первого сбоя в ее вечном, отлаженном механизме.

Я откашлялся, возвращая себя в рамки сеанса. Моя задача была не восхищаться ее повествованием, а анализировать его.

– Этот момент… со звездочетом, – начал я, осторожно подбирая слова. – Вы назвали его «первым сбоем». Что вы почувствовали сразу после? Когда вы покинули его келью, нарушив, как вы говорите, порядок?

Велена подняла на меня свой взгляд, и мне показалось, что в ее бездонных глазах на мгновение промелькнула тень удивления. Словно до меня никто и никогда не задавал ей таких вопросов.

– Пустоту, – ответила она. – Но ее природа изменилась. Раньше это была целостная, самодостаточная пустота. Как черное, гладкое стекло, в котором ничего не отражается. А после него она… треснула. В ней появилось эхо. Эхо его голоса, его мудрости, его сочувствия. В моей идеальной тишине появился звук. И я не знала, как его заглушить.

– Вы пытались? – спросил я.

– Да, – кивнула она. – Я с головой ушла в работу, действовала с холодной, отчаянной яростью. Я приходила точно в срок, обрывала нити без колебаний. Я забирала царей и рабов, воинов и младенцев. Я работала. Веками. Я думала, что смогу вытеснить это воспоминание, этот сбой, объемом новой работы. Я думала, что смогу снова стать идеальным механизмом.

– И у вас не получалось?

На ее губах снова промелькнула тень той печальной, призрачной улыбки.

– Нет. Потому что он открыл дверь. Он показал мне, что можно смотреть на меня и не бояться. Он показал мне, что в конце есть не только забвение, но и смысл. И после него я начала замечать. Замечать то, на что раньше не обращала внимания.

Она снова отвернулась к окну, словно вид ночной Москвы помогал ей собраться с мыслями.

– Я начала видеть не просто конец жизни. Я начала видеть саму жизнь. Я видела любовь в глазах матери, склонившейся над умирающим ребенком. Я видела ярость в глазах солдата, защищавшего свой дом. Я видела смирение в глазах старика, окруженного внуками. Раньше все это было для меня лишь белым шумом, фоном для моей работы. А теперь я начала различать в этом шуме отдельные голоса. Отдельные истории. И каждая из них оставляла во мне свое эхо. Моя пустота начала заполняться чужими чувствами.

– И одно из этих чувств было сильнее других? – подсказал я, следуя за нитью ее рассказа. – То, что привело вас сюда?

Она медленно кивнула. – Да. Скорбь. И гнев. Они пришли вместе.

– Расскажите мне об этом.

Велена закрыла глаза, и мне показалось, что температура в кабинете упала на несколько градусов.

– Это было гораздо позже. Совсем недавно, по моим меркам. Чуть больше ста ваших лет назад. Мир снова сошел с ума. Вы, люди, очень талантливы в этом. Вы называли это «Великой войной». Миллионы молодых, сильных жизней, которые вы бросали в грязь и огонь, чтобы перекроить карты, которые вы сами же и нарисовали. Для меня это была тяжелая работа. Конвейер. Я едва успевала. Я приходила на поля, усеянные телами, и просто… собирала урожай. Без разбора. Без эмоций. Как всегда.

– Но был один. Один из миллионов. Он не был ни царем, ни героем. Он был… простой мальчишка, девятнадцати лет, из какой-то французской деревушки. До войны он хотел стать художником. Он носил с собой в заплечном мешке маленький альбом и огрызок угля и рисовал все, что видел. Не ужасы войны. А то, что оставалось от жизни. Усталое лицо товарища. Полевой цветок, пробившийся сквозь грязь траншеи. Закат над изуродованной землей.

– Я пришла за ним осенью, в сезон дождей. Он лежал в воронке, наполненной грязной, ржавой водой. Осколок снаряда. Быстро. Он почти не мучился. Когда я подошла, он был еще в сознании. Он не смотрел на небо. Он смотрел на свои руки. Они были в грязи, в крови. Руки, которые должны были держать кисть, а не винтовку.

– Он не видел меня. Но он, кажется, чувствовал. Он достал из-за пазухи свой промокший альбом, который был тяжелым от воды, открыл его на последней странице. Там был набросок. Портрет молодой девушки с испуганными глазами. Его невесты. Он провел по рисунку пальцем, размазывая уголь. А потом сказал, обращаясь в пустоту, ко мне: «Скажите ей… скажите ей, что я не боялся».

Велена замолчала. Ее лицо было все так же бесстрастно. Но я, к своему ужасу, почувствовал, как к горлу подкатывает ком. Я представил этого мальчишку, умирающего в грязной воде, сжимающего в руках свой размокший альбом. И я почувствовал ее боль. Нечеловеческую, вселенскую боль от потери еще одной нерассказанной истории.

– И в тот момент, – продолжила она, и ее голос стал ниже, в нем появился металл, которого я раньше не слышал, – я впервые почувствовала гнев. Не на него. Не на войну. А на саму бессмысленность всего этого. На глупость. На жестокость. На то, что этот мальчик, который мог бы подарить миру красоту, лежит здесь, в грязной воде, из-за амбиций старых, сытых людей, которые никогда не видели грязи и не слышали свиста пуль.

– Я забрала его. Но когда я оборвала его нить, я сделала то, чего не делала никогда. Я посмотрела наверх. Туда, где в своих теплых штабах генералы двигали по карте флажки, обозначавшие жизни таких, как он. И я пожелала им смерти. Не своей, плановой, по расписанию. А другой. Мучительной. Долгой. Я впервые в своей жизни испытала ненависть.

Она открыла глаза, и теперь они не были пустыми. В их бездонной глубине горел темный, холодный огонь.

– И этот огонь, – сказала она, глядя прямо на меня, – с тех пор горит во мне. И он сжигает меня изнутри.

Глава 5

Она произнесла последние слова, и они повисли в воздухе, тяжелые и раскаленные, как угли. «И этот огонь с тех пор горит во мне. И он сжигает меня изнутри». Я смотрел на нее и впервые за всю свою практику не знал, что сказать. Любой другой клиент, рассказавший подобную историю, получил бы от меня стандартный набор реакций: кивки, сочувствующие междометия, уточняющие вопросы, направленные на то, чтобы разговорить, вытащить наружу подавленную травму. Но какая травма может быть у Смерти?

История о мальчике-художнике была не просто рассказом. Это был идеально выстроенный терапевтический нарратив. В нем было все: уязвимость, трагедия, катализатор и, как следствие, рождение мощной, разрушительной эмоции – ненависти. Она не просто описывала события, она анализировала их с холодной точностью хирурга, вскрывающего собственную грудную клетку. Она сама ставила себе диагноз.

Продолжить чтение