100 дней до 100 дней после

Размер шрифта:   13
100 дней до 100 дней после

Глава 1. «Теория малых катастроф»

Меня зовут Лиам, и я практикую теорию малых катастроф. Не тех громких, что рушат жизни, а изящных, контролируемых – тех, что имеют предопределённый эпилог. Жизнь как серия безупречных инсталляций, где ты сам курируешь дату закрытия выставки. Петербург по обмену на год – моя лучшая работа в этом жанре. Город-музей, музей-город, где даже воздух пахнет архивной пылью и ожиданием развязки.

Я приехала реставрировать потолочные розетки в особняке на Фонтанке. Богини с облупившимися щеками, амуры с отбитыми крыльями. Мой контракт, моя виза, мой обратный билет в Ванкувер – у всего чёткий срок годности, аккуратно пропечатанный в документах. Я люблю эту определённость. Она как безупречный левкас – грунт, на котором можно писать что угодно, зная, что в назначенный день всё будет бережно законсервировано.

Сегодня на объекте я встретила его.

Он вошёл в зал без звука, словно не нарушая сложившегося за два века баланса тишины. Русский реставратор. Деревянная скульптура в рабочем комбинезоне, покрытом тончайшей патиной гипса и времени. Алексей. Он не представился – это сделал за него прораб. Он просто кивнул, и в его глазах я прочла то же знакомое мне знание: мы оба здесь временные жильцы. Я – потому что уеду. Он – потому что принадлежит не столько настоящему, сколько прошлому, которое ремонтирует.

«Показываю повреждения», – сказал он голосом, похожим на скрип отпираемой старой двери. Не жди сладких приветствий в городе, где даже дожди идут под наклоном, отмеряя градусы тоски.

Он провёл ладонью по стене, где под слоями краски угадывался контур сбитого барельефа. Движение было не профессиональным, а почти медицинским – как будто он слушал пульс, искал аритмию в сердцевине штукатурки. Его руки. Боже, его руки. Не руки художника – у тех часто изящная, нервная хрупкость. А руки хирурга или плотника: широкие ладони, коротко остриженные ногти с въевшейся глиной, шрамы от резцов и лезвий как топографические карты его молчания. Они знали цену слову – ту высокую цену, после которой предпочитаешь хранить тишину.

«Видите эту трещину?» – его палец остановился на едва заметной линии, бегущей от карниза к полу. Я наклонилась. «Она не от сырости. Это – память.»

Я подняла бровь. «Память?»

«В сорок первом здесь стояла печка-буржуйка. Тепло, холод, напряжение… Камень запоминает. Эта трещина – шрам от той зимы.» Он оторвал взгляд от стены и впервые посмотрел на меня. Глаза цвета питерского неба перед дождём – свинцово-серые, с отсветом какой-то внутренней влаги. «Левкас девятнадцатого века, – продолжил он, снова касаясь поверхности, – дышит иначе. Он даёт мелкую, паутинную сетку, как морщины на портрете. Подделка трескается грубо, наотмашь. Как ложь.»

И тогда он произнёс это. Не глядя на меня, глядя сквозь стену, сквозь время:

«Здесь живёт время. Его нельзя обмануть. Можно только аккуратно сопровождать.»

Я ненавижу пафос. В моём мире им прикрывают пустоту, как дешёвым левкасом – дыры в гипсокартоне. Но в его устах это не было пафосом. Это был диагноз. Констатация. Приговор, вынесенный нам ещё до того, как мы обменялись первыми словами.

Я – временная. Он – сопровождающий. Я – гостья с обратным билетом. Он – сторож в музее своего города.

В тот момент, стоя в пыльном зале с облупившимися богами, я совершила главный кураторский акт нашей будущей истории. Я назначила финал. Ещё до предисловия. Ещё до первой главы.

Сто дней, – мысленно отмерила я, глядя на его профиль, очерченный тусклым светом из высокого окна. Сто дней интенсивного присутствия. Красиво. Безопасно. Контролируемо.

Он поправил кисть в ведре с раствором, и капли воды упали на пол, оставив тёмные звёзды на известковой пыли. Я наблюдала, как он вытирает ладонь о брюки, медленно, методично. В этом жесте была вся его суть – неторопливая, сосредоточенная, принадлежащая этому месту.

Идеальная катастрофа, – повторила я про себя, чувствуя странную смесь триумфа и лёгкой тошноты. Никаких неожиданностей. Никаких слёз в финале.

Только безупречный хронометраж.

Только сто отсчитываемых вглубь дней, в конце которых нас ждёт не боль, а красивая, завершённая форма. Как эта трещина в стене – не разрушение, а память. Шрам, который станет частью истории.

Он снова взглянул на меня, и в его взгляде промелькнуло что-то вроде вопроса. Или предупреждения. Я улыбнулась – тем профессиональным, сдержанным smile, который я оттачивала на вернисажах и переговорах с галеристами.

«Спасибо, – сказала я. – Надеюсь на вашу помощь в сопровождении.»

Он кивнул. Молча.

И где-то глубоко внутри, под слоями цинизма и теории малых катастроф, что-то едва слышно щёлкнуло. Как тот самый левкас девятнадцатого века, дающий первую, невидимую глазу трещинку. Паутинную. Роковую.

Глава 2. «Физика трещин»

Она считает дни вслух.

«Девяносто восе

Продолжить чтение