Ампутация души

Размер шрифта:   13
Ампутация души

Пролог. Фантом

Когда мне было двадцать семь, я проснулся и понял, что у меня больше нет левой руки.

Я не попал в аварию. Не было ни крови, ни бинтов, ни культи. Я просто завёл руки за спину, чтобы почесать лопатку, и не встретил сопротивления. Моя ладонь прошла сквозь пустоту. Я сел на кровати и посмотрел на плечо: оно было идеально круглым, гладким, словно плечо мраморной статуи.

Самое странное – я не испугался.

Я позавтракал, держа чашку правой рукой. Я оделся, застегнул манжету на правом запястье. Левый рукав рубашки я аккуратно свернул и заколол булавкой, как это делают ветераны. Я вышел на улицу. Никто не оборачивался, никто не указывал пальцем. Мир согласился с тем, что меня стало меньше.

В метро меня качнуло, и я инстинктивно выбросил левую руку, чтобы схватиться за поручень. Её не было. Но в ту секунду, пока сигнал шёл от мозга к пустоте, я почувствовал её. Я ощутил холод металла кончиками пальцев, которых не существовало.

Врачи называют это «фантомной болью». Пациенты говорят, что ампутированная нога чешется, сведённая судорогой рука не дает спать. Тело помнит то, чего нет.

Я тогда ещё не знал, что мы теряем себя не по частям, а целиком. И что привычка чувствовать фантомы – единственное, что останавливает нас от окончательного исчезновения.

Часть первая. Эпидуральная анестезия

1.

Игорь Леонидович, заведующий отделением, носил очки без диоптрий.

Он купил их на «Алиэкспрессе» за двести рублей – массивную чёрную оправу, которая делала его похожим на сапёра из девяностых. Стёкла были простыми, без защиты от синего света, но он никогда их не протирал. Пыль на линзах создавала эффект рассеянности, а рассеянность в его профессии была синонимом мудрости.

– Садись, – сказал он, не поднимая головы от бумаг. – Сахар исключил?

– Исключил.

– Соль?

– Исключил.

– Курить?

– Не курю.

Он поднял глаза. Сквозь пыльные стёкла я казался ему размытым, нерезким. Как фотография на паспорт, которую намочили дождём.

– Тогда в чём проблема, Колчин? Ты здоров. По всем анализам – как космонавт. Давление сто на шестьдесят, холестерин в норме, кардиограмма – «Полет шмеля». Ты зачем пришёл?

Я молчал.

Я пришёл потому, что вчера, разглядывая в ванной своё отражение, не смог вспомнить, как зовут женщину, с которой прожил четыре года. Её лицо всплыло сразу – острый подбородок, веснушки на скулах, родинка под левым глазом. Но имя исчезло. Оно лежало где-то на языке, тёплое и круглое, как леденец, который нельзя проглотить.

– У меня что-то с памятью, – сказал я.

– У всех с памятью, – отрезал Игорь Леонидович. – Ты в каком году родился?

– В девяносто четвёртом.

– А Путин когда к власти пришёл?

– В девяносто девятом.

– Имена родителей?

– Олег и Татьяна.

Он откинулся на спинку кресла. Очки сползли на кончик носа.

– С памятью у тебя всё в порядке. Ты просто становишься старше. Это не диагноз, это эволюция.

– Я забыл, как зовут мою жену.

Пауза затянулась. За окном реанимации взвыла сирена – скорая привезла очередного пациента с ножевым.

– Бывшую, – поправился я. – Мы развелись два года назад.

Игорь Леонидович снял очки и принялся протирать стёкла краем халата. Без них его лицо стало беззащитным, почти детским.

– Знаешь, Колчин, – сказал он тихо. – В хирургии есть правило: если орган не функционирует, его удаляют. Аппендикс, желчный, часть желудка. Мы не спрашиваем пациента, хочет ли он жить без этого. Мы спрашиваем, хочет ли он жить вообще. Если да – режем.

Он надел очки обратно. Пыль снова легла на линзы.

– Твоя память – это орган. Она не болит, она просто перестала делать свою работу. Ты хочешь, чтобы я её удалил?

– Я хочу понять, почему она исчезает.

– Потому что ты сам её ампутируешь. По кусочку. Каждый день.

Он протянул мне рецепт. На розовом бланке было написано одно слово: «Личное».

2.

Я вышел из больницы и сел на лавочку у входа.

Было начало ноября. Листья уже сгнили, снег ещё не выпал – город висел в сером межсезонье, в том состоянии анестезии, когда земля не чувствует ни тепла, ни холода.

Мимо прошла женщина в зелёном пальто. Она толкала перед собой коляску, в коляске спал ребёнок, уткнувшись носом в плюшевого зайца. Я поймал себя на мысли, что не помню, держал ли я когда-нибудь в руках плюшевого зайца. У меня был брат? Или сестра? Я напряг память – ничего. Белый лист.

Фантомная боль.

Я вытащил телефон. В контактах значилось «Аня б/у» – так я подписал бывшую жену в приступе подростковой обиды. Я нажал на имя. Трубку сняли после четвёртого гудка.

– Алло?

Голос был чужим. Не потому, что изменился, а потому, что я забыл, как он звучит. Четыре года я просыпался рядом с этим голосом, а теперь не мог узнать его в телефонной трубке.

– Это я, – сказал я. – Паша.

– Я знаю, у тебя определитель светится.

– Мы могли бы встретиться?

Пауза. На заднем плане зашумела вода – она мыла посуду.

– Зачем?

– Я забыл твоё имя.

Она не бросила трубку. Она не засмеялась. Она стояла на своей кухне, в квартире на Ленинградском проспекте, с мокрой губкой в руке, и пыталась понять, шучу я или окончательно сошёл с ума.

– Аня, – сказала она наконец. – Меня зовут Аня.

– Я знаю, – соврал я. – Просто проверял связь.

– Психуешь?

– Немного.

Она вздохнула. Я представил, как она поправляет волосы, зажимая трубку плечом. Этот жест я помнил. ТелоСохранило. Душа – нет.

– Приезжай в субботу, – сказала Аня. – Я испеку пирог. Ты любишь с яблоками?

– Люблю.

Я повесил трубку.

Я не любил яблоки. Никогда не любил. Но фантомная сладость уже растекалась по языку.

3.

Ночью мне приснился хирург.

Он стоял у прозекторского стола, и свет лампы вырезал из темноты только его руки – длинные пальцы, седая щетина на костяшках, часы «Победа» на кожаном ремне. Лица не было.

– Ложитесь, – сказал он.

Я лёг. Стол был холодным, но не металлическим – скорее, мраморным. Или костяным.

– Что вы будете удалять? – спросил я.

– Всё лишнее.

Он взял скальпель. Лезвие блеснуло, как молния в банке с формалином.

– У каждого человека есть скелет, – сказал хирург, проводя пальцем по моему запястью. – Но у некоторых костей слишком много. Лишние позвонки. Лишние рёбра. Лишние надежды.

Он надрезал кожу. Я не чувствовал боли.

– Первым делом убираем страх высоты. Он крепится к шейному отделу. Потом – способность краснеть. Это сосудистая реакция, примитив, рудимент. Потом – музыку.

– Музыку?

– Да. Ту, что играла на вашей свадьбе. «Nothing Else Matters» в обработке струнного квартета. Она мешает вам спать по ночам. Вы ведь не спите?

– Не сплю.

– Вот видите.

Он вынул что-то блестящее и влажное. Это пульсировало в его ладони, как медуза, выброшенная на берег.

– Что это? – спросил я.

– Ваше первое воспоминание. Пластиковое ведёрко, совок, песочница во дворе. Вы построили замок, а мальчик Саша его разрушил. Вы плакали. С тех пор вы боитесь, что всё, что вы строите, разрушат.

– Я не помню этого.

– Конечно, не помните. Я же его вынул.

Он бросил медузу в банку. Она мягко стукнулась о стекло и замерла.

– Теперь вы свободны, – сказал хирург. – Можете идти.

Я сел на столе. Моей левой руки снова не было.

– А это? – спросил я, кивая на пустое плечо. – Вы вернёте?

Хирург наклонился к самому моему лицу. У него не было глаз – только две гладкие, затянувшиеся культи.

– Я ничего не возвращаю, – сказал он. – Я только отрезаю.

Я проснулся в три часа ночи. Телефон мигал уведомлением: Аня б/у прислала смайлик. Яблоко.

Я лежал в темноте и смотрел в потолок. Где-то в недрах квартиры мерно гудел холодильник – единственный орган моего тела, который всё ещё работал без перебоев.

Я попытался вспомнить песню, которая играла на нашей свадьбе. Вспомнил только название: «Ничто иное не имеет значения».

Может быть, хирург был прав.

Может быть, действительно не имеет.

Часть первая. Эпидуральная анестезия (продолжение)

4.

В субботу утром я долго стоял перед зеркалом.

Не потому, что собирался особенно тщательно. Я пытался понять, как выглядит человек, который забыл имя бывшей жены. У него должны быть впалые щеки? Темные круги под глазами? Тонкие, плотно сжатые губы человека, который разучился просить прощения?

В зеркале отражался обычный мужчина тридцати двух лет. Усталый, но не изможденный. Лысеющий, но не лысый. Серебристая нить седины у виска – наследственное, у отца так же.

Я надел синий свитер. Аня говорила, что этот цвет мне идет. Или не говорила? Я уже не был уверен.

В прихожей я замешкался у вешалки. Левая рука привычно потянулась к полке с ключами – и встретила пустоту. Я снова забыл.

С момента ампутации прошло пять лет. Моя левая рука исчезла в тот самый день, когда Аня сказала: «Я ухожу». Я тогда стоял на кухне, резал лук, и нож соскользнул. Пореза не было – я даже не почувствовал прикосновения лезвия. Просто в одно мгновение пальцы перестали сжимать рукоятку. Они разжались, и нож упал на пол с удивительно тихим, почти ватным звуком.

Аня думала, что я плачу из-за нее. На самом деле я плакал из-за руки.

Я взял ключи правой рукой и вышел.

5.

Аня жила в том же доме, что и пять лет назад.

Домофон встретил меня знакомым дребезжанием. Кнопка с цифрой 47 стерлась до белого пятна – миллионы прикосновений превратили пластик в воспоминание. Я нажал, в динамике хрюкнуло, и железная дверь запела свою тоскливую песню.

Лифт не работал. Четвертый этаж.

Я поднимался медленно, считая ступени. Тридцать две – до первого пролета. Еще двадцать – до второго. Между вторым и третьим – пятнадцать, потому что строители сэкономили. Я помнил это число. Я забыл имя женщины, с которой прожил четыре года, но помнил количество ступенек в ее подъезде.

Душа ампутирует неравномерно.

Аня открыла дверь до того, как я позвонил. Стояла на пороге в растянутом сером свитере, который я купил ей на Новый год – кажется, в две тысячи семнадцатом. Свитер был велик на два размера, и она тонула в нем, как подросток в отцовской куртке.

– Ты похудел, – сказала она вместо приветствия.

– Ты тоже.

Это была неправда. Аня располнела – в хорошем смысле, по-женски округлилась, перестала быть той острой, голодной девочкой, которая пила черный кофе на завтрак и считала каждую калорию. В ее теле появилась мягкость. Или, может быть, я просто забыл, какой она была.

– Проходи.

Я вошел.

Квартира не изменилась. Те же бежевые обои, тот же диван, на котором мы смотрели «Остаться в живых» и спорили, кто на самом деле в гробу. Та же люстра с тремя недостающими плафонами. Только книжные полки опустели наполовину – мои книги она, видимо, выкинула или отвезла в библиотеку.

Я искал следы другого мужчины. Мужские тапки, мужскую зубную щетку, бритвенный станок на полочке в ванной. Я не нашел ничего. Это почему-то разозлило меня сильнее, чем если бы я нашел.

– Садись, – Аня кивнула на кухню. – Чай будешь?

– Буду.

Я сел на табурет – тот самый, что вечно скрипел. Он скрипнул. Хорошо, когда вещи остаются верны своим привычкам.

– С мятой? – спросила она, открывая шкаф.

– С мятой.

Я врал. Я ненавижу мятный чай. Но я забыл, какой чай я люблю на самом деле.

Аня включила чайник. Спиной ко мне, заваривая мяту, она сказала:

– Ты так и не женился.

Это не было вопросом.

– Нет.

– Почему?

Я посмотрел на свою правую руку. Пальцы дрожали – мелко, почти незаметно. Я сжал их в кулак.

– Я забываю имена.

Она обернулась. В ее взгляде не было жалости – только усталое, выученное понимание.

– Все мужчины забывают имена, Паш. Это не диагноз.

– Я забыл твое.

Она поставила чашку на стол. Фарфор звякнул о дерево – резко, почти агрессивно.

– Ты говорил по телефону. Я думала, ты шутишь.

– Я не шутил.

Аня села напротив. Она смотрела на меня так, словно видела впервые – или словно я был пациентом в хосписе, которому осталось жить неделю.

– Что еще ты забыл?

Я перебирал в голове исчезнувшее. Это было похоже на инвентаризацию на складе, где половина ящиков пуста.

– Как звали мою бабушку. Первое стихотворение, которое выучил наизусть. Вкус школьных котлет. Как пахнет бензин на заправке – знаю, но не помню. Это разные вещи: знать и помнить.

– А меня ты помнишь?

Я молчал.

– Я имею в виду, – она запнулась, – не имя. Меня. Целиком.

Я смотрел на нее. На седые волосы, которых раньше не было. На морщины у губ – раньше их не было. На родинку под левым глазом – она была всегда.

– Помню, – сказал я. – Ты носишь обручальное кольцо на цепочке.

Продолжить чтение