Кто наблюдает ветер
* * *
© Кромер О.
© Бондаренко А.Л., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
М.
Всегда.
Остерегайся угодить под чужое колесо фортуны.
Станислав Ежи Лец
Нет ничего более чужого, чем бывшее свое.
Алекс Хилл
Наибольшим источником наших страданий является ложь, которую мы твердим самим себе.
Чрезвычайно важно позволить себе знать то, что вы знаете. Это требует огромного мужества.
Бессел Ван Дер Корк
Часть первая
Глава 1
I
– Если вдруг не проснусь, – сказала мать, – бывает же, после наркоза…
Марго закатила глаза, мать заметила обиженно:
– Кривись хоть до завтра, а никто не знает.
– Мама, это катаракта, каждому второму ее делают. И ты сама так хотела.
– Хотела! Да я там со страху помру, лежать и смотреть, как они мне нож в глаз втыкают.
Марго засмеялась, мать рассердилась:
– Смейся, смейся. Опять меня с толку сбила. А я тебе важное хотела сказать. Вот послушай.
Марго вздохнула, сделала внимательное лицо. Сейчас начнутся жалобы: на врачей, на соседей по палате, на здоровье, на ее, Ритину, непутевую, бестолковую жизнь.
Мать помолчала, достала из тумбочки сумку, вытащила потрепанную картонную папку с разлохматившимися завязками, вынула большой коричневый конверт, протянула Марго.
Марго взяла конверт, встряхнула, вылетела старая фотография и зеленоватая тонкая книжечка с большим гербом на обложке – свидетельство о рождении.
– Прочитай-ка, – не глядя на нее, сказала мать странным сдавленным голосом.
– Рихтер Рина Самуиловна, – прочитала Марго. – Отец – Рихтер Самуил Исаакович, еврей. Мать – Рихтер Лея Абрамовна, еврейка.
Имена казались знакомыми, словно она слышала их, и не раз, но где и когда – вспомнить не получалось. Она посмотрела на фотографию, выцветшую, блекло-коричневую, в серой картонной рамке с золотым тиснением. Полная молодая женщина, густоволосая и большеглазая, сидела на стуле с высокой спинкой, держала на руках пухлого младенца неопределенного пола. Худой высокий мужчина в костюме и галстуке, длиннолицый, гладко выбритый, забавно лопоухий, стоял рядом, положив руку ей на плечо. Лица их тоже казались знакомыми, и Марго рассердилась на себя, что никак не может вспомнить. Она отложила фотографию, снова открыла свидетельство. Таинственная Рина Рихтер была ее ровесницей, тот же месяц, тот же год, всего на неделю моложе[1]. Марго повертела свидетельство в руках, посмотрела вопросительно на мать.
– Помнишь – друзья мои, на кладбище каждый год ходим? – по-прежнему не глядя на нее, поинтересовалась мать.
– Конечно, помню, – выдохнула Марго и едва не рассмеялась от облегчения.
Рихтеры, друзья матери, сто лет назад погибшие в автокатастрофе. Каждый год в день их гибели мать ходила на кладбище, и каждый год брала Марго с собой, не пропустив ни разу, даже в бурные подростковые года, когда приходилось заманивать и запугивать.
Теперь Марго вспомнила и фотографии на памятнике, те же печальные глаза, то же длинное лицо. Все еще недоумевая, она глянула исподлобья на мать, странно маленькую и жалкую, в огромном, не по размеру, больничном халате. Мать сидела на самом краешке кровати и пристально, не отрываясь, смотрела на Марго. По щекам ее текли медленные крупные слезы, капали на лежавшую на коленях папку, расплываясь по сухому картону темными причудливыми пятнами.
– Что? – спросила Марго.
Мать молчала, и Марго крикнула, пугаясь все больше и больше:
– Что? Что?!
– Это родители твои, – сказала мать и заплакала в голос.
– Какие родители? – тупо переспросила Марго. – Чьи родители?
– Твои, – всхлипывая, повторила мать. – Их машина сбила насмерть. А я тебя взяла. Из дома малютки.
– Из какого дома?
– Малютки же. Для сирот.
– Но ты их знала? – спросила Марго после долгой-долгой паузы, нарушаемой только материными пунктирными всхлипываниями.
Мать покачала головой.
– Совсем не знала?
– Совсем, – прошептала мать. – Не видала даже ни разу.
– Так зачем же ты…
– Тебя взяла? Пожалела, понравилась ты мне.
Марго сердито дернула плечом, мать заговорила быстро, сбивчиво, утирая слезы:
– Тебя в дом малютки привезли из больницы, после аварии. Как родных не нашли, стали в детдом оформлять, а я там нянечкой работала, в доме малютки, детей кормила, я ж рассказывала тебе. Тебя тоже кормила, такая ты хорошенькая была, куколка просто, все с тобой нянчились. И ела хорошо, и спала. А в детдом отдавать – что ж детдом, известное дело, ничего хорошего. Я уж знаю небось, сама детдомовская. Вот я Леше и говорю: давай возьмем. Своих-то не было, не получалось чего-то. А он говорит: ну давай. Он добрый был, Леша-то, пьющий, но добрый, ты же помнишь. Когда с кассиршей своей связался, все равно денег нам посылал. Другой и на родных пожалеет, а он каждый месяц посылал. А я и не просила вовсе, а он на переводе пишет: для Риточки. Так и слал, пока не помер.
Мать снова всхлипнула, бросила на Марго быстрый боязливый взгляд.
Медсестра зашла в палату, сказала громким, заранее сердитым голосом:
– Приемные часы закончились.
Невзрачный мужичонка, в большом, словно купленном на вырост, костюме, торопливо вскочил с соседней койки, его огромная жена, поглядывавшая на Марго и мать с хищным любопытством, прикрикнула: «Сядь!», и он так же торопливо сел обратно.
– Только и ждешь удрать, – обиженно сказала жена, мужичонка пробормотал виновато:
– Велели же.
– Всем велели, – отрезала она.
Марго представила себе их домашнюю жизнь: как она выдает ему по рублю каждое утро, на обед и проезд; как покупает ему одежду, пусть не по размеру, зато хорошего качества, можно долго носить; как они гуляют по выходным в парке Горького и дочь, такая же пухлая и крупная, как мать, относится к нему с тем же снисходительным пренебрежением. Интересно, это их общая дочь или только ее?
– Рита! – окликнула мать, и Марго вздрогнула, вернулась из понятной чужой жизни во внезапно непонятную свою. Если бы она не знала, как плохо у матери с чувством юмора, то решила бы, что все это – неудачная шутка. Но мать шутить не умела и не шутила, смотрела на Марго полными слез глазами, сжавшись, съежившись до размеров ребенка. Она и так-то была невелика, едва доходила Марго до плеча, и всегда было непонятно, как у матери с отцом, невысоких плотных блондинов, могла вырасти длинноногая худая брюнетка. Теперь секрет был раскрыт, и странным образом она испытывала облегчение, словно маленькая эта тайна была важнее, чем вся ее остальная жизнь, вдруг развалившаяся пополам.
– Выходим, поторапливаемся! – крикнула медсестра, и мужичонка снова вскочил, словно чертик на пружинке.
Мать схватила Марго за руку, спросила дрожащим голосом:
– Даже говорить со мной не хочешь?
– Ну что ты несешь! – рассердилась Марго.
Мужичонка вышел, парень, сидевший на соседней койке, встал, наклонился поцеловать пожилую женщину, то ли бабушку, то ли мать, бросил мимолетный взгляд на Марго.
– Вас силой выводить? – возмутилась медсестра, подойдя к кровати.
– Попробуйте, – ласково предложила Марго.
– Рита! – испуганно воскликнула мать.
Марго встала, наклонилась, чмокнула мать в щеку, сказала четко, раздельно, уверенно:
– Ничего не изменилось. Абсолютно ничего, понимаешь?
Мать закивала торопливо, слезы снова текли по ее щекам, но теперь Марго казалось, что они текут намного быстрее.
– Гражданка, вам милицию вызвать? – пригрозила медсестра.
– Да, пожалуйста, – сказала Марго, выходя. – Обожаю людей в форме.
На улице шел дождь. Марго постояла на больничном крыльце, сняла с шеи косынку, повязала на голову. Что-то большое и черное распахнулось прямо над ее головой, словно крыло огромной птицы. Марго оглянулась. Давешний парень держал над ней зонт, улыбался призывно.
– Спасибо, не нужно, – отрезала Марго и вышла из-под зонта.
Парень удивился, но зонта не убрал, шагнул вслед за ней с крыльца, сказал:
– Всего лишь проводить вас до трамвая. На большее не претендую.
– Мне не нужен трамвай.
– Ну до троллейбуса.
– Я живу недалеко, провожать меня не нужно, в дальнейшем знакомстве не заинтересована, телефона не дам, ваш не возьму, – на одном дыхании выпалила Марго и перешла дорогу. На той стороне она оглянулась. Парень все стоял у перехода, смотрел ей вслед. «Ну и дурак!» – сказала себе Марго и зашлепала по лужам.
Дойдя до набережной, она облокотилась на влажные камни, посмотрела вниз на темную лохматую реку. Щеки горели, голова шла кругом, и казалось, что ноги стали хуже держать ее. Она даже потрогала себя за коленки – коленки были на месте, ее прежние, крепкие, круглые коленки, но странное чувство неустойчивости, зыбкости не проходило.
Когда-то давно, когда отец еще был жив, еще жил с матерью, он взял Марго с собой в деревню, к бабушке. Бабушка ей не очень понравилась, она все время смотрела на Марго вприщур, словно была близорука и хотела разглядеть получше, а как-то вечером, когда они сидели вдвоем с Марго на крыльце и лузгали семечки, вдруг сказала отцу: «Что ж смуглявенькая такая? Беленьких не было, что ли?» Отец, обтесывавший топором новую штакетину для забора, вздрогнул, топор соскользнул со штакетины и попал по пальцу. Попал не сильно, стесал кусочек кожи, но кровь потекла, закапала на землю частыми крупными каплями. Отец засунул палец в рот, невнятно крикнул что-то, Рита догадалась, метнулась в дом, притащила кухонное полотенце, красиво вышитое васильками, первое, что попалось под руку. Отец толсто-толсто обмотал палец полотенцем, сказал бабушке с упреком:
– Зачем такое под руку говоришь?
– А у тебя все под руку, – отмахнулась бабушка, – ты ж на месте не сидишь, у тебя задница что ежова голова. А голова что задница, вон, полотенце попортил. Ладно она, ей нашего не жалко, а ты-то что?
Отец выругался, посмотрел виновато на Риту и ушел в дом. Бабушка пошла следом, в дверях обернулась, велела Рите:
– Топор-то прибери, заржавеет.
Рита подняла топор, отнесла в сарай и на всю жизнь запомнила странный этот разговор. Странностей таких было много, и она помнила их все, но каждую по отдельности. Почему-то вместе они не складывались.
А потом отец ушел, уехал в другой город, они остались с матерью вдвоем. Марго выросла и забыла все эти странности, убрала в самый дальний подвал памяти.
Остался сон, повторявшийся время от времени, хоть и не слишком часто: она лежала на большой кровати с железной спинкой, в самой середине ее, и высокий сильный голос пел над ней песню на непонятном языке. Ей было весело, и совсем не хотелось спать, а голос все пел и пел, и постепенно глаза у нее закрывались, но рука продолжала сжимать чью-то шершавую пухлую ладонь.
Став постарше, она долго приставала к матери, не знает ли та какой-нибудь другой язык, и каждый раз мать пугалась, сердилась:
«Какой еще язык, что это тебе в голову пришло?»
И тут же отправляла ее с каким-нибудь поручением: в магазин за солью, на почту за открытками или просто во двор, проверить, висит ли белье, не упало ли, не стащили ли.
Возвращаясь, она часто заставала мать с красными глазами, тут явно была какая-то тайна, но вытащить ее из матери, обычно мягкой и уступчивой до податливости, никак не получалось.
А теперь тайна раскрылась сама собой, теперь она знала, но больше всего, сильнее всего хотела не знать, вернуться в прежнее простое и ясное бытие.
Оторвавшись от парапета, она сделала несколько неуверенных шагов, и медленно, осторожно зашагала в сторону дома, но на повороте не свернула, прошлась еще немного вдоль реки, разрывая, как паутину, липкую, вязкую темноту. Дошла до ряда скамеек, села на крайнюю. Скамейка была влажная, но Марго все равно села, достала сигареты, радуясь тому, что дождь, и темно, и вряд ли кто из знакомых забредет сюда в такое время и в такую погоду.
Рихтер Рина Самуиловна. Если бы судьба повернулась по-другому, то звали бы ее сейчас не Рита, а Рина, и жила бы она не в крохотной хрущевке с матерью, а… Интересно, где бы она сейчас жила? Кем был этот лопоухий длинноносый Самуил Исаакович? Что он делал, что делала его жена и как так получилось, что не нашлось никаких родственников, чтобы взять их дочь, судя по всему – единственную? Бабушки, дедушки, дяди, тети – неужели никто не захотел? Или не смог? Или их просто не было, потому и не нашли? Марго тряхнула головой, брызги с шелкового платка полетели в стороны, несколько холодных капель попало за воротник, она поежилась, закурила новую сигарету. Завтра утром матери делают операцию, встретятся они только послезавтра – крикливая медсестра уже предупредила, что в первый день посетителей не пускают. Ответов придется ждать два дня. И будут ли у матери ответы, знает ли она, захочет ли ответить? И почему вдруг решила рассказать, могла ведь оставить все как есть, и тогда Марго еще лет двадцать ничего бы не знала. Или совсем не узнала бы, никогда, если бы мать сожгла картонную папку. Для чего она хранила ее столько лет, для чего таскала Марго на кладбище?
Она облокотилась на спинку скамейки, сквозь плащ и свитер чувствуя ее холодную, влажную жесткость, вытянула ноги, зажмурилась, пытаясь вспомнить, открутить жизнь назад, к самому началу. Но ничего не было, кроме широкой кровати и высокого голоса, поющего непонятную песню.
Потушив окурок, Марго щелчком выбила из пачки очередную сигарету, сунула руку в карман – зажигалки не было. Она вывернула оба кармана, вытряхнула сумку прямо на мокрую скамью – зажигалки не было. Наклонившись так низко, что волосы коснулись влажного асфальта, заглянула под скамейку, но и там зажигалки не нашла.
Зажигалку подарил Борька. На вокзале отвел ее в сторону, достал из кармана золотистую плоскую коробочку с рыцарем, единственный трофей, привезенный дедом из Германии, единственную память о сгинувшем в Магадане деде, вложил ей в ладонь, сказал:
– Ты же не бросишь курить, я тебя знаю. Так что будешь каждый день меня вспоминать.
– А ты? – не глядя на него, спросила Марго. – Как ты будешь меня вспоминать?
Он не ответил, поднес к губам ее руку с зажигалкой, поцеловал. Поезд двинулся с места, Борькин отец, стоявший на вагонной подножке, крикнул: «Поторопись!» Борька шагнул назад, не сводя с нее взгляда, споткнулся, упал, вскочил. «Борис!» – снова крикнул отец, уже издалека, уже плохо различимый в сумерках, и Борька развернулся, прыгнул на ступеньку, исчез в глубине набиравшего скорость вагона. Осталась зажигалка, последняя вещь, которую он держал в руках, которая лежала в его кармане. Металлы не хранят запахов, это она помнила еще со школы, и все равно долгое время ей казалось, что зажигалка пахнет Борькой – лакрицей, зубной пастой, старыми книгами. А теперь зажигалка исчезла, совершенно непонятно, как и куда. Она долбанула кулаком по скользким блестящим доскам, наскоро побросала вещи обратно в сумку, опустилась на колени, еще раз внимательно оглядела землю под скамейкой. Зажигалки не было. «Нет, – упрямо сказала она себе. – Нет. Вещи не исчезают просто так». Наверное, есть дыра, в карманах или в подкладке сумки. В карманах дыры не обнаружилось, и она снова вытряхнула содержимое сумки на скамейку.
Кто-то негромко кашлянул совсем рядом, прямо у нее над головой. Она подняла глаза. Высокий человек в низко опущенном капюшоне протягивал ей ладонь. На ладони лежала зажигалка.
– Вы не это ищете? – сказал человек, и тут же Марго его узнала – больничного парня с зонтиком.
– А зонтик где? – по-дурацки спросила она, но он не удивился, показал на точащую из кармана куртки лаковую рукоятку. Зонтик был хороший, японский, тройной.
– Может, все-таки провожу, – предложил он. Марго не ответила, запихнула наскоро вещи в сумку, встала и пошла, сжимая зажигалку в кулаке. Несколько минут они шли молча, свернули с набережной на главную городскую улицу, прошли два квартала.
– Дальше я сама, – сказала Марго.
Он улыбнулся, продолжая идти следом. Она чувствовала на себе его пристальный взгляд, страшно хотелось оглянуться, и она шагала все быстрей и быстрей. Дошла до дома, так же не оглядываясь, не останавливаясь, подошла к двери, помедлила секунду – он стоял сзади, совсем близко, и молчал, не пытаясь ни остановить ее, ни заговорить с ней.
– Спасибо, – буркнула она и вошла в подъезд.
II
Дома было темно и тихо. Без матери дом замирал, словно впадал в спячку. Мать оживляла его, наполняла звуками и запахами. То в кухне на сковородке скворчал и подпрыгивал лук, издавая такой густой аромат, что хотелось бежать к столу, не раздеваясь; то тянуло по квартире кисловатым, уютным запахом свежего теста, то пахло чесноком, а в алюминиевой кастрюле на плите желтым островом в бордовом море борща плавала мозговая кость. На ближней конфорке всегда посвистывал, собираясь закипать, оранжевый в белых горохах чайник, а на столе тонкий стакан в тяжелом мельхиоровом подстаканнике благоухал шалфеем, зверобоем и мятой, мать всегда добавляла их в чай.
Марго готовить не любила. Сама мысль тратить часы на то, что будет съедено за несколько минут, казалась ей странной, и, когда мать уезжала, в санаторий или с подругой на теплоходе по Волге, Марго завтракала и ужинала бутербродами. А обедала в школьном буфете.
Мать сердилась, замораживала ей впрок пельмени и блинчики с мясом, подсовывала брошюру общества «Знание» о пользе горячей пищи. Марго отшучивалась, напоминала матери, что никто в природе не ест горячего, только люди. Мать теряла терпение, начинала кричать, что Марго себя в гроб вгонит, Марго тоже сердилась, хлопала дверью, пару дней они не разговаривали, потом успокаивались, забывали. Но большей частью жили они дружно, мать в своем углу, Марго в своем, встречаясь только за ужином, поскольку любому завтраку Марго предпочитала лишние двадцать минут сна.
Пять лет назад мать вдруг позвала соседа дядю Колю, вручила ему тридцать рублей и три бутылки водки, и за два дня он воздвиг посреди комнаты стенку. Теперь у каждой из них была своя комната. У матери – побольше, но проходная, с диваном, круглым обеденным столом и телевизором, а у Марго – поменьше, зато совсем отдельная, с окном, выходящим на куцый палисадник, материными стараниями превращенный в цветник, с письменным столом, накрытым толстым защитным стеклом, с венским гнутым стулом, подобранным на помойке, заново перетянутым и покрытым лаком. Был еще шкаф-солдатик и скрипучее раскладное кресло, которое давно уже не складывалось, а так и стояло кроватью, покрытое старым потертым пледом, когда-то ярко клетчатым, а нынче однообразно серым с едва различимыми бордовыми полосками.
Сбросив сапоги, Марго стащила мокрые колготки, открыла окно в дождь, плюхнулась на кресло и закурила – мать вернется через десять дней, все выветрится.
Рина Самуиловна Рихтер. Она повторила вслух, сначала тихо и быстро, потом громко и медленно, примеряя, прицениваясь. Дурацкое имя, Рина, Рина-балерина. В шесть лет, в подготовительной детсадовской группе мать отвела Марго в балетный кружок. Очень пожилая и очень худая женщина, пропахшая табаком, долго мяла и крутила Марго, словно пластилин, потом сказала, что гибкости маловато. Мать расстроилась, почти все ее знакомые отдавали на балет кто дочек, а кто уже и внучек, а Марго обрадовалась. Ей совсем не хотелось высоко задирать ноги и застывать в нелепых позах под скучную музыку, и балетная юбочка-пачка вовсе не казалась ей красивой. Лазить по деревьям, искать клады и стрелять из самодельных луков за сараями нравилось ей гораздо больше.
Из балетного кружка ее выгнали после третьего занятия, из кружка «Умелые руки» уже на втором, когда она наклеила вырезанные из картона серп и молот не на самодельную открытку к 7 Ноября, а на стул учительницы. В третьем классе мать сдалась и записала ее в туристско-краеведческую секцию Дома пионеров. Краеведы ходили в походы, учились ориентироваться по компасу и без, составляли определители местных птиц и растений, и четыре года Марго была счастлива, тем более что Ленка Синельникова, лучшая ее подружка, тоже ходила в секцию.
В восьмом классе после зимних каникул в классе появился новенький. Вошел он перед самым звонком, постоял на пороге, внимательно разглядывая класс. Ленка болела, рядом с Марго было свободное место, еще одно свободное было на камчатке рядом с Вовкой Алтухиным по прозвищу Тухлый, игравшим сразу две главных роли в ежедневном классном спектакле: злодея и клоуна. Марго тоже невольно глянула на Тухлого: Вовка протянул шнурок сквозь лямку школьного фартука сидевшей перед ним Инги Гоберидзе и теперь привязывал шнурок к спинке парты, пока Гоберидзе разглядывала себя в крошечное зеркальце, спрятанное в ладони.
Заметив взгляд Марго, он погрозил ей кулаком и затянул узел покрепче. Новенький развернулся, прошел между рядами и уселся рядом с Марго. Марго не возражала – было любопытно, что за птица этот новенький, а когда Ленка вернется, всегда можно отправить его к Тухлому на камчатку.
Вошла Мария Васильевна, учительница литературы, как всегда ровно со звонком; села за стол, как всегда ровно в ту секунду, когда звонок замолчал. Класс затих, с Марией Васильевной, их классной руководительницей, лучше было не ссориться.
– У нас новенький, – объявила Мария Васильевна. – Борис, встань, пожалуйста, представься, кратко расскажи о себе.
Новенький поднялся, откашлялся, заговорил:
– Честь имею представиться: Дрейден Борис Яковлевич. Родился я в стенах древнего Пскова, на берегах реки Великой, в тех местах, где батюшка мой имел в те годы счастие служить по земельному ведомству. О времени раннего детства моего ничего сказать не имею, ибо не случалось со мною ничего особливого. Когда исполнилось мне семь годов, батюшку перевели в город Омск, и первые плоды с древа познания вкусил я в сем славном городе. Едва достиг я отрочества, как вознамерились досточтимые родители мои дать мне приличное образование, по какому поводу выхлопотал батюшка мой перевод из Сибири в Корачев.
Он сделал короткую паузу, чтобы перевести дыхание. Кто-то неуверенно хихикнул. Мария Васильевна сказала резко:
– Достаточно, Борис.
Новенький сел, не дожидаясь разрешения. Класс зашумел, ребята перешептывались, многие смеялись, несколько человек привстали, чтобы получше разглядеть его.
Мария Васильевна постучала указкой по столу, сказала:
– Спасибо, Боря, за эту интересную стилизацию. Судя по ней, литература входит в число твоих любимых предметов.
Говорила она негромко, мягко, и класс мгновенно притих: все знали по опыту, что ничего хорошего такая мягкость не сулила. Новенький пожал, не вставая, прямыми острыми плечами. Классная нахмурилась, заметила все так же негромко, но уже с привычной сталью в голосе:
– У нас в школе принято вставать, когда к тебе обращается учитель.
Новенький встал, высокий, худой, неуклюжий. Мария Васильевна разглядывала его особым сверлящим взглядом. Говорили, что ни один ученик за ее сорокалетнюю карьеру не мог его выдержать. Новенький смотрел в парту, но страха в нем не чувствовалось, скорее скука.
– Садись, Дрейден, – велела классная. – Начинаем новую тему, творчество Николая Алексеевича Некрасова.
На переменке мальчишки обступили Ритину с Борькой парту, но заговорить никто не решался, просто стояли и смотрели. Последним подбежал Тухлый, увернулся от Гоберидзе, отвязавшейся наконец от парты, потребовал с разбега:
– Эй ты, Дребедень, трави дальше.
– Моя фамилия Дрейден, – сказал новенький.
– Трави, трави, – велел Тухлый и прикрыл огромной лапищей башку, по которой, взобравшись на соседнею парту, молотила учебником Гоберидзе.
– Травить? – повторил новенький, и Рита, сидевшая рядом, почувствовала, как он странно напрягся, словно окостенел.
Тухлый кивнул.
– Пожалуйста, – сказал новенький.
Вспоминая, что было дальше, Марго всегда краснела. Такого ядреного отборного мата она не слышала даже от соседа дяди Феди, прошедшего войну боцманом на Северном флоте. Девчонки вылетели из класса еще до того, как Борька закрыл рот, и даже часть мальчишек отступили на шаг. Рита уйти не могла, слишком плотно ребята окружали парту, она сидела, спрятав горящее лицо в ладонях, с трудом сдерживая нервный, почти истерический смех.
– Зачет, – уважительно протянул Тухлый.
Новенький улыбнулся, но ничего не ответил.
Так появился в Ритиной жизни Борька. Сначала Борька, потом его веселые, добрые родители, потом его удивительная бабушка Эсфирь Соломоновна и вся его смешная, шумная, дружная семья. Вместе с ними появились книги, много разных книг, совершенно непохожих на те, что она читала раньше. К туризму она остыла, литература сделалась ее любимым предметом. Первые свои рассказы она сочиняла вместе с Борькой, и первым ее читателем тоже был он, самым внимательным и терпеливым читателем.
Она провела ладонью по лицу, отгоняя воспоминания, вытащила из конверта свидетельство о рождении, вместе с ним выпал желтоватый мятый листок – справка об усыновлении. Гражданка Рихтер Рина Самуиловна, родившаяся… усыновлена с присвоением ей имени, отчества, фамилии… о чем произведена соответствующая запись. Так просто, так заурядно. Была девочка Рина, стала девочка Рита. Рина исчезла, можно о ней забыть. Она и забыла. Начисто, насовсем. «Рина Самуиловна Рихтер», – повторила Марго снова, громко и медленно. Имя было дурацким, старушечьим, отчество – абсолютно невыносимым, только фамилия почти не раздражала, можно было привыкнуть к такой фамилии. «Маргарита Алексеевна Бородина» звучало лучше, привычнее, удобней для уха. Можно было остаться Бородиной, сжечь старую картонную папку и забыть о ней. Или не сжигать, а просто убрать в самый дальний ящик стола и жить дальше. Так было проще всего, лучше всего, но она уже знала, что не сожжет, не уберет, не забудет. Не получится. Полная женщина с печальными глазами и длиннолицый лопоухий мужчина не отпустят ее.
После первого урока она побежала в учительскую – звонить в больницу. За короткую перемену не дозвонилась, бегала снова после второго, но только после третьего, на длинной перемене, дождалась ответа, что операция прошла благополучно, Бородина Антонина Петровна чувствует себя хорошо и можно передать ей передачу, а завтра, во второй половине дня – и навестить.
После работы Марго поехала на базар, купила сухофруктов, яблок, купила курицу и немного свежей моркови, вернулась домой, сварила матери бульон, сварила компот и отвезла в больницу. Вернувшись домой, долго начищала кухню, проверяла тетради, готовилась к урокам и только за полночь призналась себе, что делает это не потому, что надо, а потому, что за делами меньше ощущается тупая тягучая тяжесть в душе, не оставлявшая ее со вчерашнего вечера.
Встав из-за стола, она прошла на материну половину, включила свет, открыла дверцу шкафа и долго смотрела в зеркало. Ничего не изменилось, из зеркала глядела на нее все та же высокая, худая, длинношеяя и большеглазая Марго. С чувством разочарования и облегчения одновременно она закрыла шкаф, вернулась на свою половину и снова ворочалась всю ночь в мутной полудреме, когда спишь, и видишь сон, и понимаешь, что это сон, но все равно пугаешься и никак не можешь проснуться.
Под утро она вынырнула из вязкой дремы, побежала на кухню варить свежую порцию бульона, чтобы сразу после школы поехать в больницу. Пока варила, размышляла о том, что такое «мать». Мать ее вырастила, протащила свозь детские болезни и подростковые бунты, сквозь первые соблазны и первые ожоги взрослой жизни. Они очень разные, конечно, совсем другие, и дело тут не в том, что Марго двадцать пять, а матери пятьдесят семь, и не в том, что у Марго образование, а у матери нет, и даже не в том, что Марго выросла после войны и в семье, а мать – до войны и в детдоме. Просто у них разное зрение, разный слух, разный вкус. Всегда были, с тех пор как Марго себя помнит, с тех пор как мать читала ей сказки, а Марго просила «Незнайку» и «Изумрудный город», виденные у соседской девочки. Но иногда и родные дети идут не в родителей. Может, и полная женщина с печальными глазами тоже не стала бы Марго близкой, а была бы просто мамой, которая просто есть. А длиннолицый лопоухий человек был бы просто папой, который покупает вещи, ругает за плохие оценки, переживает, когда болеешь, и совсем-совсем не понимает, как и чем ты живешь.
Интересно, где была она сама, Марго, Рина, когда родителей сбила машина. Вряд ли с ними, потому что она ничего не помнит, а такое даже двухлетний ребенок запомнил бы. Два года – это не так мало, почему же осталось у нее одно-единственное воспоминание: железная кровать, высокий голос, непонятный язык. И как так может быть, что никого у этих Рихтеров не было, ни родителей, ни братьев-сестер, ни дядьев с тетками, никого. Или были, но не захотели, не решились брать в семью на долгие годы лишний рот? Или дело в Рихтерах, в том, что именно их ребенка брать никто не хотел? Но мать же сказала: искали, не нашли.
В школу она пришла за полчаса до уроков, прошла по длинному широкому коридору, непривычно пустому и тихому, дошла до библиотеки, своего любимого школьного места. В библиотеках ей нравилось все: и полки от пола до потолка, и тишина, нарушаемая только редким шепотом или шуршанием страниц, и древесно-сливочный запах новых книг, и миндально-травяной, немного дымный и прогорклый запах книг старых, и сидящие над книгами люди с лицами, опрокинутыми в другие миры и другие времена. В библиотеке она мечтала работать. В газете или в библиотеке. А в итоге оказалась в школе, и винить в этом было некого, только себя саму, свой скверный характер и длинный язык. Марго вздохнула, потерла ладонью подбородок, отгоняя неприятные мысли, открыла дверь. Старая библиотекарша Нонна Семеновна сидела в углу у окна, что-то писала на карточках четким изящным почерком, давним предметом зависти Марго и не только Марго.
– Добрый день, Нонна Семеновна, – поздоровалась Марго. – Мне нужна энциклопедия.
Библиотекарша глянула неодобрительно поверх очков. Марго она уважала, с первой встречи распознав в ней такого же запойного книгочея. Но энциклопедия – украшение и гордость библиотеки, подаренные шефами темно-красные тома в твердых коленкоровых переплетах с золотым тиснением на корешках. Двадцать томов, с которых Нонна Семеновна каждое утро смахивала пыль специальной кисточкой. Бросив быстрый взгляд на застекленный шкаф, на ровный кирпичный строй, она сказала со слабой надеждой:
– Еще не все тома пришли. Есть только до «С».
– А мне и надо до «С», – жизнерадостно объявила Марго.
– Домой? – спросила Нонна Семеновна со вздохом.
– Нет-нет, я только в кабинет возьму, посмотрю, а после уроков вам верну.
– Какой том? – повеселев, уточнила библиотекарша и собралась было вставать со старого потертого кресла, но Марго уже открыла шкаф.
Нужный том стоял в самой середине, Евклид – Ибсен. Под пристальным взглядом библиотекарши Марго слегка раздвинула плотно стоящие книжные кирпичи, двумя пальцами, как щипцами, ухватила девятый том и потянула – так, как положено, с боков, а не за корешок. Нонна Семеновна вернулась к своим карточкам, Марго села на стул, спиной к библиотекарше, раскрыла книгу, быстро перелистала, ища написанное курсивом. Ссылок было много, но большей частью на тот же том. Марго закрыла книгу, повернулась к библиотекарше, спросила вкрадчиво:
– А если я не успею все переписать, можно домой взять, Нонна Семеновна? Вы же знаете, я очень аккуратно обращаюсь, я его в кальку оберну, у меня калька есть дома.
Библиотекарша снова вздохнула, посмотрела внимательно на Марго, словно ища формальный повод для отказа, – Марго незаметно нащупала шов на юбке, проверяя, что он на месте, – и нехотя потянула к себе пухлый формуляр, с желтой наклейкой «учитель». Прижав к груди драгоценный том, Марго быстро выскользнула из библиотеки, прежде чем Нонна Семеновна передумает.
Завернув энциклопедию в старую газету, Марго спрятала ее в сумку и отправилась в класс. Первым по расписанию шел 7 «В», трудный класс, и говорить с ними надо было о фадеевской «Молодой гвардии», нелюбимой с детства за деревянность конструкции, за неестественно-возвышенные, на грани истерики, описания чувств.
В пустом классе она открыла окно, села на подоконник, подставляя затылок косому, взбалмошному весеннему ветру, оглядела ровные ряды столов, готовясь рассказывать одним детям о мученической смерти других, желторотых мальчишек и девчонок, вообразивших себя героями.
Прозвенел звонок, она спрыгнула с подоконника и открыла дверь в класс. В дверь посыпались, шумя и толкаясь, однообразно черно-коричневые девочки и немного более разноцветные серо-синие мальчики, разбежались по классу, расселись по местам и выжидающе уставились на Марго.
– Дежурный, кто отсутствует? – спросила Марго.
Урок начался, и все чувства и мысли, с ним не связанные, она усилием воли отодвинула в сторону, убрала на потом.
III
Домой она вернулась поздно, сняла мокрый плащ, поставила чайник, села в угол на любимый матерью высокий стул. День был долгий, сумасшедший, и больница была самой трудной его частью. Мать все время порывалась заплакать, а плакать было нельзя, даже всхлипывать было нельзя, только неподвижно лежать на спине. Марго пыталась ее накормить, мать отказывалась, черносливину, угрозами и уговорами вложенную в рот, так и не проглотила, держала за щекой, сделавшись похожей на бурундука из детской книжки. Глядя в потолок незабинтованным глазом, повторяла, что Марго при себе не держит, что поймет и простит, если та захочет уйти. Марго в ответ твердила, что ничего не изменилось, никуда она уходить не собирается, а мать – это та, которая вырастила, а не та, которая родила. Повторяя эту фразу как заклинание, она каждый раз чувствовала легкий укол совести, некую мимолетную вину перед полной женщиной с печальными глазами, хоть и не решалась называть ее матерью даже в мыслях, даже про себя. Когда медсестра вошла в палату и объявила, что приемные часы закончились, Марго вздохнула с облегчением, но, боясь, что мать почувствует это облегчение, просидела еще минут десять, пока та же драконовского вида медсестра не принялась снова грозить милицией.
Вчерашний парень тоже был здесь, сидел возле своей то ли молодой бабушки, то ли старой мамы. Марго он лишь кивнул коротко, когда вошел, и больше в ее сторону не смотрел, и она решила, что он неглуп, лучший способ пробудить ее благосклонное внимание – это оставить ее в покое. А если он просто потерял к ней интерес – тем лучше, ей сейчас не до новых знакомств.
Почему она обрадовалась, когда вышла на больничное крыльцо и заметила, что он сидит на перилах, Марго и сама не поняла и очень на себя рассердилась. А рассердившись, раскрыла зонтик и шагнула с крыльца в дождь.
– Я на машине, – сказал парень, спрыгивая с перил.
Марго усмехнулась, он быстро добавил:
– Не моя, друг дал, я думал, бабушку сегодня отпустят, а ее не отпустили.
Марго хотела спросить почему, но передумала.
– Меня зовут Глеб, – сказал он. – До свидания, Рита.
Теперь ей ничего не оставалось, кроме как уйти, и она ушла, благо дождь был несильный. Интересно, как он узнал ее имя. Наверняка мать говорила с его бабушкой, жаловалась на Марго, что никак не устроит себе жизнь, а такой человек хороший сватался. Марго вспомнила, что хорошего человека больше в ее жизни нет, вспомнила, что никого нет, и на всякий случай зашла в продуктовый, достала из потайного отделения кошелька трешку, заначенную на случай всплывания утопленников, как она называла про себя такие настроения, и купила портвейн «Агдам», сырок «Дружба» и городскую булку.
Но теперь, в тепле и сухости дома, она передумала пить портвейн, отнесла бутылку в свой закуток и спрятала в письменном столе, за нижним ящиком, почему-то бывшим короче двух верхних. Мать не трогала ее вещей, только наводила порядок. Тут она не уступала, стояла кремнем, дважды в неделю протирала пыль, перетряхивала одеяла и подушки и мыла полы. Впрочем, теперь ей целый месяц нельзя мыть полы и вообще нагибаться, и Марго достала бутылку из тайника и сложила в ящик, мельком подумав, как бы отнеслись Рихтеры к ее желанию иногда распить бутылочку портвейна.
Вспомнив о Рихтерах, она достала из сумки завернутый в газету темно-красный кирпич энциклопедии, положила на стол, на всякий случай потерла руки об халат и открыла. Том сразу распахнулся на нужной странице, то ли как знак судьбы, то ли потому, что это была самая интересующая читателей тема.
«Евреи, – прочитала Марго, – общее этническое название народностей, исторически восходящих к древним евреям». Слова «древние евреи» не были выделены курсивом, что означало, что такой статьи в энциклопедии нет. Она почесала озадачено шею, перечитала еще раз.
«Евреи – общее этническое название народностей, исторически восходящих к древним евреям. Живут в различных странах общей экономической, общественно-политической и культурной жизнью с основным населением этих стран».
Получалось, что евреи – это такие люди, которые вроде бы живут как все, но все-таки не как все. Потому что их мельком упомянутые, затерянные в истории предки были другими. Какими именно другими, насколько другими, почему другими – было неясно.
Она достала из ящика зеленую общую тетрадь, куда записывала всякие интересные мысли, нашла чистую страницу, написала «древние евреи?» и принялась читать дальше.
«Верующие евреи в подавляющем большинстве исповедуют иудаизм».
Иудаизм был написан курсивом, но девятый том кончался статьей об Ибсене. Она записала в тетрадку: «Иудаизм?» Прочитав еще пару абзацев, она снова споткнулась, на фразе «миграция евреев была связана также с развитием торговли в странах Европы». Как связана, почему связана, статья не объясняла, но двумя строчками ниже утверждалось, что «во многих европейских странах существовали законы, ограничивающие евреев в правах и занятиях, в частности – в праве владения и пользования землей. Евреи не допускались в цехи и гильдии; конкуренция евреев с местными купцами и ремесленниками способствовала распространению антисемитизма». Антисемитизм тоже был выделен курсивом.
Марго отложила энциклопедию и задумалась. Потомки таинственных древних евреев явно чем-то досадили европейцам, иначе зачем было так сильно их ограничивать. Евреи – торгаши, это было расхожее мнение, хотя среди ее знакомых евреев ни один не работал в торговле, а были они как раз ремесленниками – врачами, учителями, инженерами. Но это здесь и сейчас, а что же случилось тогда? Она посмотрела в конец статьи, туда, где обычно указывался список литературы. Маркс, Энгельс, Ленин, две книги 1920-х годов, книга с таинственным названием «Гешихте фун идн Русланд»[2]. Последней шла книга 1971 года «Сионизм и антисемитизм», с пометкой «перевод с чешского», что тоже было странно. Она переписала в тетрадку название книги и автора и отправилась на кухню. Чайник давно остыл, она поставила его снова и, пока он закипал, сидела и думала, зачем ей это все надо, почему она чувствует такую неловкость перед Рихтерами, словно в том, что они умерли, а она жива, есть и ее, Марго, вина. Ничего не придумав, она напилась чаю и отправилась спать в надежде, что после двух бессонных ночей ей удастся наконец заснуть.
Четверг был свободным днем, и она провалялась в кровати до полдевятого, потом вскочила, наскоро позавтракала горбушкой вчерашней булки с чаем, нажарила из остатков булки гренок, разогрела вчерашний бульон, налила в термос и побежала в больницу – утренние приемные часы начинались в девять. Мать выглядела бодрее, чем вчера, хотя ни вставать, ни поворачиваться ей все еще не разрешали.
– Как спала? – спросила Марго, усевшись на краешек кровати и достав термос.
– Совсем почти не спала, – пожаловалась мать. – Ольге Петровне ночью плохо стало, она их зовет, кричит, кричит, а никто не идет. Всех нас перебудила, а встать-то нельзя никому, так мы лежим да орем хором. А как врач пришел, и вовсе не уснуть: свет включили, туда-сюда бегают, машинку какую-то прикатили на столике, на каталку ее перекладывают, а там все провода, провода, положить мешают. Цельный час возились, так и увезли, с машинкой с этой, а баллон дыхательный медсестра рядом тащит. Прямо жалко ее стало, тяжелый баллон-то, а еще бежать с ним надо.
– А потом?
– Что потом? После такого разве уснешь. Все лежала, думала, что такое с ней приключилось. Медсестру утром спрашиваю, как у Ольги Петровны дела, да они разве скажут. Которая помоложе, та все твердит, чтобы не расстраивалась, а та, что постарше, что тебя гоняет, просто зверюга какая-то, как рявкнула, мол, тебе что за дело, веришь ли, свет в глазу померк, думала, что и вовсе ослепла. Жалко мне ее, Ольгу Петровну-то. Вроде и никто мне, подумаешь, три дня в одной палате рядышком лежали, а жалко, хороший она человек.
– За три дня ты успела разглядеть?
– Ну что ты, – удивилась мать, – хорошего человека сразу видно.
Марго промолчала, открыла термос, достала ложку. Сегодня мать не капризничала, послушно открывала рот, и гренки уминала с видимым удовольствием. Марго кормила ее и думала, что Глеба вряд ли еще увидит, и почему-то было жаль, очень жаль, как бывает, когда в книжном магазине уводят из-под носа хорошую книгу.
Прочитав матери «Известия» с передовой до спортивных новостей, Марго попрощалась, не дожидаясь строгой медсестры, сославшись на непроверенные тетрадки, что было сущей правдой, и, уже собрав в сумку пустой термос, ложку и полотенце, уже встав и наклонившись поцеловать мать, спросила небрежно:
– Мам, а ты про этих, Рихтеров, больше ничего не знаешь?
– Ничего, – помедлив, ответила мать. – Совсем ничего. Леша все говорил, мол, поискать бы, а я не хотела, боялась, вдруг отнимут тебя.
– Ну и правильно, – легко сказала Марго, – зачем нам с тобой чужие люди. Ладно, пока, завтра я вечером приду.
Из больницы она отправилась на кладбище. Ехать было долго, но ей повезло, удалось сесть. После трех ночей почти без сна она тут же задремала, кладбище было конечной остановкой, кто-нибудь да разбудит.
У входа на кладбище на перевернутом ящике сидела бабушка, продавала крошечные аккуратные букетики ландышей. Марго отдала ей рубль из второй и последней заначенной трешки, взяла в руки букет, поднесла к лицу, втянула, зажмурившись любимый запах, одновременно теплый и прохладный, терпкий и сладковатый.
– Свежие, свежие, – сказала старушка. – Спозаранку набрала, да прямо из лесу сюда. Вон он, лес-то, недалеко. Тебе банку дать? Двадцать копеек банка, тебе за гривенник отдам. А воду из пожарного крану налей, только из углу, чтоб не видали тебя.
Подивившись старушкиной сообразительности, Марго дала ей десять копеек, взяла банку, вошла в полуоткрытые железные ворота, свернула налево, в старую часть. Могила была у стены, это она помнила и нашла ее быстро. Подняла с земли несколько прутиков, собрала их в подобие веника, смела накопившийся за зиму мусор, поставила банку с ландышами. Рядом торчал свежий пень, и угол могилы был засыпан свежими, не успевшими потемнеть опилками. Она вспомнила, что раньше между могилой и кладбищенской стеной росла ива. Сев на пень, прислушалась к себе – ничего не екало, не сжималось, не трепетало внутри. Голос крови не работал. Она еще раз осмотрела могилу. Низкая ограда, два каменных столбика-памятника, фотографии. Интересно, кто хоронил их, если не было родственников. Наверно, работа. Уж это мать должна была знать, где они работали.
С пня фотографии было не разглядеть, и она встала, шагнула за ограду, наклонилась. На фотографии отца, в самом низу, была какая-то надпись, черные буквы или обрезки букв поверх тоненькой белой полоски. Марго достала из сумки полотенце, бросила на землю, встала на колени, но сколько ни всматривалась, ничего разглядеть не смогла.
Она перечитала еще раз надписи на памятниках и вдруг поняла, что уже старше своих родителей. Что-то болезненно сжалось в ней, но тут же разжалось, как после щипка. Она поднялась и отправилась к входу, к мрачному низкому бетонному сараю с надписью «Дирекция». Дверь была открыта, она вошла в крохотный полутемный предбанник, в котором стояли три разномастных стула. На среднем стуле лежала потрепанная папка с приклеенной надписью «Образцы». Напротив была еще одна дверь с табличкой «Директор». Буквы таблички напоминали надписи на памятниках. За дверью слышались голоса. Марго села, подтянула к себе папку, полистала, подумала, что последнее, чего бы ей хотелось после смерти, – это быть придавленной тяжелой каменной плитой. А с другой стороны, если там, за гранью, ничего нет, то не все ли равно. Голоса продолжали бубнить, она подождала еще немного и решила постучать, просто чтобы знали, что она здесь и ждет. Но как только она поднялась со стула, дверь открылась и появился Глеб. Прошел мимо, не замечая Марго, налетел на стул, едва удержал равновесие. На крыльце остановился, озираясь недоуменно, словно не зная, куда идти и зачем. Марго постояла пару секунд, решая, что важнее, но тут из директорского кабинета выкатился пузатый румяный толстячок, никак, ну решительно никак не годившийся в кладбищенские директора, и спросил бодро-елейным голосом:
– Вы ко мне, гражданочка?
– К вам, – быстро сказала Марго, косясь на крыльцо, где все еще стоял Глеб. – У вас хранятся архивы?
– Какие архивы?
– Я хочу узнать, кто заказывал памятник на могилу моих родителей, двадцать три года назад.
– Двадцать три года назад? – изумился директор.
Марго кивнула. Глеб сошел с крыльца и медленно брел в сторону ворот.
– Вряд ли, – сказал директор. – Это вряд ли. Можно, конечно, проверить, но это сколько ж времени займет.
Он замолчал и посмотрел на Марго выжидающе.
– Я заплачý, – быстро сказала Марго. – Сколько?
Наружная дверь захлопнулась от порыва ветра, и Глеба больше не было видно.
– Приходите после праздников, – сказал директор. – Вечером, часиков в семь. А то вы, как я вижу, торопитесь. И я тороплюсь. После праздников вечером, я для вас постараюсь, вы для меня постараетесь, договоримся.
Марго попрощалась, вылетела на улицу, добежала до ворот. Глеба нигде не было. Вообще никого не было, только стояли на асфальтовой площадке за воротами два пустых ЛАЗа с надписью «На похороны» за стеклом да притулился рядом синий «Москвич».
«Не судьба», – решила Марго и побрела к остановке, прикидывая на ходу, что лучше – сидеть и ждать автобуса или пройти четыре остановки пешком до трамвая. Проходя мимо «Москвича», она покосилась осторожно – в машине кто-то сидел. Если водитель приличного вида, то можно спросить, не подвезет ли. Она сделала еще шаг к машине, наклонилась – за рулем сидел Глеб. Сидел и плакал, уткнувшись головой в скрещенные на руле руки, из открытого окна доносились частые короткие всхлипывания. Марго невольно сделала шаг назад, споткнулась и плюхнулась на асфальт. Он поднял голову и некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом он вытер рукавом слезы, потянулся через сиденье, открыл дверь и велел Марго:
– Садись.
Она встала, ойкнула от острой боли в лодыжке, сделала неуверенный шаг и рухнула на сиденье.
– Подвернула? – глядя прямо перед собой, спросил Глеб.
– Наверно, – с досадой ответила Марго. Мать должны были выписать через неделю, и подвернутая нога была совершенно, ну совсем некстати.
– Тебе домой?
– Да.
– Пристегнись.
Марго нашарила ремень, защелкнула замок, спросила тихо:
– Бабушка?
– Инфаркт, – бросил он, трогаясь с места. – Обширный.
Ехали молча, не глядя друг на друга. Въехали во двор, остановились у подъезда.
– Сама дойдешь? – спросил Глеб.
– Попробую.
Она открыла дверцу, высунула наружу обе ноги, попробовала встать. Было больно, но не так больно, чтобы не дойти до подъезда.
– Дойду, – сказала она. – У меня первый этаж.
– Эластичный бинт дома есть? – спросил Глеб.
– Вроде есть.
– Я бы помог тебе, но дел куча, завтра похороны.
– Во сколько? – неожиданно для себя спросила Марго.
Он помолчал, бросил коротко:
– В три, – и захлопнул дверь.
– Дура! – сказала себе Марго, наблюдая, как «Москвич» выезжает со двора. Но, подумав, решила, что как раз и не дура. Если захочется пойти, то она знает, когда и куда, а если не захочется, всегда можно отговориться больной ногой. Если будет перед кем отговариваться.
Дома, наложив на ногу холодный компресс, она полночи проверяла тетрадки. Проверять полулежа на материнском диване было неудобно, болела нога и хотелось спать, но 10 «Б» было обещано, что сочинения она проверит до конца месяца, и она терпела.
Глава 2
I
Напряжение она почувствовала сразу, от двери. Даже воздух в классе казался гуще, и к обычным школьным запахам пыли, пота, мела, воска примешивался отчетливый кисловатый запах крови. Она положила сумку на стол, обвела класс медленным внимательным взглядом. Голохватов. Опять Голохватов.
Марго вздохнула, велела:
– Андрей, встань, пожалуйста.
– А стихи? – крикнули с задних парт.
Все три школьных года каждый урок литературы она начинала со стихов. Младшим читала что-нибудь яркое, забавное или трогательное – Хармса, Маршака, Багрицкого. Старшим – то, что нравилось ей самой, Заболоцкого и Мартынова, Ахматову и Боратынского. Эти минуты, когда она читала, а они смотрели на нее, словно голодные птенцы, полуоткрыв рты и вытянув шеи, были лучшим временем за весь школьный день. Иногда в эти три-четыре минуты ей даже казалось, что не такой уж она плохой учитель.
– Стихов не будет, пока я не пойму, что происходит. Что случилось с твоим лицом, Андрей?
– Ударился, – буркнул он, глядя в парту. Форменный пиджак его был расстегнут, и на белой в крапинку рубашке виднелись плохо застиранные темные пятна.
– Об чей кулак? – спросила Марго, понимая всю бесполезность подобных расспросов. Кто-то хихикнул, большинство угрюмо молчало.
– Все равно она узнает, – сказал с последней парты Игорь Калюжный. – Лучше уж рассказать. Расскажи, Голый.
Калюжный был загадкой, за два года классного руководства так Марго и не разгаданной. Он хорошо учился, не участвовал в классных проказах, говорил, только когда его вызывали, ни с кем особо не дружил, на переменах большей частью читал, но, если бы Марго спросили, кто у нее в классе лидер, она бы не сомневалась ни секунды – Калюжный. Он тоже это знал и иногда этим таинственным влиянием пользовался, всегда ради общей классной пользы, никогда – ради личной. Почему это было так и как это у него получалось, она не понимала, но уважала его и немного побаивалась.
– Игорь прав, я все равно узнаю, – подтвердила Марго, и Лена Яновская, первая классная отличница, выкрикнула истерически:
– Она забрала синюю тетрадку!
– Кто забрал? – чувствуя, как ледяная жесткая рука пережимает ее пополам, спросила Марго.
– Холер… Калерия Аркадьевна.
Цепкая рука внутри Марго сжалась так сильно, что стало трудно дышать.
Синюю тетрадку завели после зимних каникул. Началось с невинной переписки на скучном уроке, переписка оказалась смешной, Голохватов ее сохранил, вклеил мятый листок в общую тетрадь, написал на обложке «Книга жалобных предложений», показал Марго на классном часе. Посмеялись, и тетрадка пошла кочевать по классу, эдакий совместный дневник последнего года школьной жизни. Что они там писали дальше, Марго могла только представлять, хотя тетрадку, передаваемую под партой из рук в руки, замечала довольно часто, и один раз даже держала ее в руках, когда Оксана Баранович, вечно сонная классная красавица, уронила ее при передаче. Марго тетрадь подобрала, пролистнула, но читать не стала, заметив напряженную, тугую тишину в классе, только пошутила, что с таким взрывоопасным предметом надо обращаться осторожнее, не ронять. Что ж, дошутилась.
Калерию Аркадьевну Привалову, завуча по воспитательной работе, иначе как Холерией Аркадьевной или просто Холерой ученики не называли. Приземистая, тучная, сутулая, с неприятно высоким резким голосом, все перемены она сновала по школьным коридорам, и каждый, на ком останавливался немигающий взгляд ее желтоватых, выпуклых, совиных глаз, знал – быть беде. Небрежно повязанный галстук, оторванная пуговица, яркая лента в косе – любое лыко она пускала в строку. Она заставляла зубрить наизусть учебник, на уроках наказывала за малейшую провинность – за шепот, за смешок, за упавший пенал. При этом была своеобразно справедлива: любимых и нелюбимых учеников не имела, за одну и ту же провинность одинаково наказывала и последних двоечников, и первых отличников, каждый проступок судила отдельно, прежних проделок не припоминая. Не кричала, к ученикам обращалась только по фамилии, никогда их не оскорбляла и не унижала. Не помогало – ее не любили и боялись. Что сделает Привалова с синей тетрадкой, думать не хотелось.
– Как тетрадь попала к Калерии Аркадьевне? – после долгого молчания спросила Марго.
Класс зашумел, заговорили и закричали все разом, Марго постучала указкой по столу, дождалась тишины, велела:
– Рассказывать будет Голохватов. Слушаю тебя, Андрей.
– Нечего рассказывать. Я уронил, поднял, а она увидела, велела отдать.
– Мог не отдавать, – бросил с задней парты долговязый Просвирин по кличке Пробирка, лучший химик класса.
– Так она вцепилась как клещ. Что я, драться с ней буду? – огрызнулся Голохватов.
– Хорошо, хоть на это у тебя хватило ума, с Калерией Аркадьевной не драться, – сердито сказала Марго. – Кто разбил тебе лицо?
Голохватов молчал, поднялся тихий, молчаливый Витя Маркин, пробурчал виновато:
– Это я.
– За что? За то, что отдал тетрадь?
– Маргарита Алексеевна, – вдруг взмолился Витя. – Заберите у нее тетрадку, пожалуйста. Нельзя, чтоб она читала.
– Боюсь, что поздно, – сказала Марго. – У Калерии Аркадьевны сейчас окно, думаю, что она уже изучает ваши упражнения в остроумии. Что вы там понаписали? Спрашиваю не из любопытства, а в попытке понять, что делать дальше.
– Там стишки, – шепотом сказал Витя. – Не… некрасивые.
– Ты имеешь в виду – нецензурные?
Он кивнул, не глядя на нее. Уши у него пылали, руки безостановочно сжимались и разжимались, искусанные губы сделались неестественно ярко-ярко-красными.
– Садись, – велела она.
Витя сел, спрятал лицо в ладонях. Марго вспомнила его мать, крупную, полную женщину, работавшую поваром в столовой, суровую, неразговорчивую, вечно усталую, и злость исчезла, страх исчез, осталась только жалость.
– Я не буду опять объяснять вам, что взрослые люди должны отвечать за свои слова, – устало сказала она. – Я много раз это объясняла, но, видимо, вы еще не доросли до этого понимания. Я попробую поговорить с Калерией Аркадьевной, все зависит от того, что именно вы там понаписали.
– Маргарита Алексеевна, можно вопрос? – негромко поинтересовался Калюжный.
– Да, пожалуйста, Игорь.
– Какие школьные правила мы нарушили?
– Насколько я понимаю, вы оскорбительно высказывались об учителях, – медленно произнесла Марго.
– Может быть. Но мы ведь не при всех, а между собой. Получается, что Калерия Аркадьевна как бы подслушала наш разговор. Разве можно наказывать за подслушанные разговоры?
Марго вздохнула, обвела взглядом класс. Возле окна о чем-то спорили шепотом Просвирин и Циммервальд, лучший классный математик, которому прочили блестящее будущее. На первой парте всхлипывала идущая на медаль Лена Яновская, в дальнем ряду у стены безмятежно изучала себя в зеркальце Оксана, скорее всего, она в тетрадку не писала. Все остальные смотрели на Марго, и она поежилась под тяжестью этих взглядов. Что она может им сказать? Что они правы и нельзя читать чужие дневники и чужие письма?
– Я попробую поговорить с Калерией Аркадьевной, – повторила она. – Если вы пишете в тетрадку гадости о своих учителях и пускаете эту тетрадь по классу, не удивляйтесь, что рано или поздно учителя прочтут, что там написано. Прочтут и захотят принять меры. Какие – я пока не знаю, но как только узнаю, вам расскажу. А теперь переходим к следующей теме, Александр Трифонович Твардовский. Сейчас я прочту вам одно из самых знаменитых его стихотворений.
Класс молчал, многие хмурились, Яновская продолжала всхлипывать, Витя Маркин мерно, тихо бил кулаком по парте.
– Что-то еще не так? Вы хотите меня еще о чем-то спросить? – поинтересовалась Марго.
– Могут нас к экзаменам не допустить? – фальцетом выкрикнул Циммервальд.
– Я не думаю, – медленно произнесла Марго, чувствуя, как страх возвращается, но уже не за себя, за них. – Еще раз, все зависит от того, что вы написали.
– Даже в суде не принимают доказательства, добытые незаконным способом, – заметил Калюжный.
– Я поговорю после уроков с Калерией Аркадьевной и с Ниной Анатольевной, если будет необходимость, – пообещала Марго. – Завтра на классном часе мы обсудим, как вам дальше себя вести. В любом случае готовьтесь публично извиняться.
– За что?! – крикнул Лаптев, баскетбольного роста красавчик, предмет тайного и явного обожания всех школьных девочек старше тринадцати.
– За ротозейство, – сердито сказала Марго. – Если вы пишете вещи, которые не должны попадать в чужие руки, надо позаботиться, чтобы они в эти руки не попали. А теперь давайте займемся Твардовским.
– Разве можно наказывать за подслушанные разговоры? – повторил Калюжный. – Вы мне так и не ответили.
Марго помолчала, глядя в открытый классный журнал, на все их тройки, четверки, пятерки, сказала:
– Я не знаю, что говорит об этом школьный устав и говорит ли он что-то. Мое личное мнение, мое убеждение – нет, нельзя.
Два года назад, когда она стала классным руководителем 10 «Б» и пригласила всех родителей прийти познакомиться, у большинства ребят пришли матери, у нескольких человек родители пришли вдвоем, и только у одного пришел отец, точнее – отчим. Он так и представился Марго:
– Кружков Вл
