Курсант Империи – 11

Размер шрифта:   13
Курсант Империи – 11

Глава 1

Шарканье.

Десятки подошв по палубному настилу – рваный, неровный ритм, в котором не было ничего строевого. Так ходят люди, у которых болит всё, – но они всё равно встали и двинулись в определённом направлении, потому что в этом направлении – завтрак, а завтрак после двух суток на сухпае и адреналине – событие, ради которого стоит терпеть вертикальное положение.

Мы шли по коридору нижней палубы «Элефанта» – длинной, неровной колонной, которая на парадном смотре вызвала бы у строевого офицера инфаркт, а у Папы – припадок мата на двадцать минут с антрактом. Но Папа сейчас шёл где-то в середине и помалкивал, что уже само по себе было симптомом. Впереди кто-то хрипло рассмеялся. Смех в колонне людей, которые вчера ползали по горящему полю, – звук настолько неуместный, что казался нормальным. Нормальность – она такая: возвращается не когда всё наладилось, а когда перестаёшь удивляться тому, что живой.

И слухи. Слух, из-за которого все так скалились, хромая на завтрак. О том, что после операции штрафной расформируют, сроки спишут, грехи простят. Демобилизация. Свобода. Слово, которое в устах штрафника звучит примерно как «бессмертие» – красиво, желанно и до последнего момента не веришь, что бывает.

Я в эту минуту не улыбался.

На ходу, врезаясь плечом в переборки на поворотах, я открыл голографический блокнот идентификационного браслета и набирал одной рукой:

«Уважаемая Екатерина…»

Стёр.

«Катя, ваш брат…»

Стёр. Мы не знакомы, я не имею права называть её по имени.

«Семён просил передать…»

Одну фразу. Всего одну: «что не дезертировал». Не «люблю». Не «скучаю». Не «прости». «Не дезертировал.» Похоже, для штрафника эти два слова стоили дороже любого завещания – они означали: я не трус, я не предатель, я остался. Сёма хотел, чтобы сестра это знала. И я не мог запихнуть это в текстовое сообщение с борта военного корабля. Есть вещи, которые нужно говорить глядя в глаза. Даже если эти глаза принадлежат человеку, только что узнавшему, что её брат не вернётся.

Закрыл блокнот. Лично передам. Когда вернусь на Новую Москву – найду и передам.

Ха, если вернусь. Забавно: я вернулся в штрафбат, чтобы спрятаться. Пересидеть. Переждать Ташу и её ушкуйников, всю эту кашу с корпорацией. Укрыться на каторжной планете, где никто не станет меня искать. А оказалось, что здесь убивают куда охотнее, чем на Новой Москве. Из огня – да в плазму. Буквально.

Коридор свернул – и упёрся в развилку, где нижняя палуба штрафных стыковалась с секцией «Чистильщиков».

Здесь два потока неизбежно встречались. Наш – хромающий, перебинтованный, пахнущий казённым антисептиком. Их – ровнее, подтянутее, в новеньких комбинезонах, но тоже прореженный. Война прореживает всех одинаково – только форму делит на сорта.

Позавчера – до Вендена – десантники 55-й бригады при виде нашего брата реагировали примерно как посетители дорогого ресторана, заметившие забредшую бродячую собаку: брезгливость и инстинктивное желание отодвинуть тарелку. Каторжники. Отбросы. Нечто, к чему лучше не прикасаться, иначе кто-нибудь из начальства решит, что контакт означает заражение.

Двое десантников стояли у переборки, пропуская наш поток. Один – молодой, с бинтом на предплечье, я видел его раньше, в очереди к Асклепии, где он стоял рядом с нашими и не кривился. Штрафник из второго отделения прошёл мимо – с рукой на перевязи, обожжённой скулой и тем выражением лица, которое бывает у людей, чья утренняя прогулка включает пятьдесят метров коридора и желание не упасть.

Десантник поймал его взгляд. И кивнул. Коротко, без улыбки. Не салют, не братание. Просто – ты был там, я это видел.

Второй – постарше, с сержантскими нашивками – не кивнул. Но и не отвернулся. Стоял и смотрел. Нейтралитет. Для штрафников нейтралитет элитного десанта – это примерно как для той же дворовой собаки, которую впервые не пнули: ещё не дружба, но уже – событие.

Толик, шедший рядом, качнул головой в их сторону:

– Три дня назад они стулья от нас двигали. Сегодня – кивают. Ещё пара операций – глядишь, на именины пригласят.

– Может, хватит, – сказал я.

– Санёк, чего нос повесил? – похлопал он меня по плечу. – Я уже начинаю привыкать к твоей кислой физиономии…

Столовая БДК встретила запахом переработанного белка и казённой стряпни, которая одинакова на всех военных кораблях Империи – от линкоров до барж. Подозреваю, её замешивают в одном чане где-нибудь на Новой Москве, а потом распределяют по флоту с равнодушием, достойным лучшего применения. Длинные столы, привинченные к палубе, звяканье мисок, гул голосов – и нота, которой я раньше здесь не слышал. Не мат, не ворчание. Что-то другое.

Мы расселись. Наши столы – по-прежнему в дальнем конце, ближе к выходу. Негласная география: свои к своим. Но сегодня эта география дала трещину – за одним из средних столов десантник с перебинтованной рукой сидел рядом со штрафником из третьего отделения и что-то обсуждал вполголоса. Не дружба, не братство – разговор двух людей, которых вчера поливали плазмой с одной скалы. Маленькая трещина в стене. Свет через неё пробивался – слабый, но различимый.

Что бросалось в глаза – не копошащиеся вокруг люди. А пустота. Столы, которые сутки назад были забиты от края до края, зияли прорехами. Каждое пустое место было красноречивее любых цифр.

Но настроение в батальоне, судя по галдежу, не падало. Слух оказался сильнее пустоты. Вокруг гудели разговоры, и разговоры эти были не о прошлом – о будущем, и от этого зал звенел непривычно.

– …Первым делом – на Деметру, – говорил кто-то справа, двумя столами дальше. Рыжий, с обожжённой щекой – я не помнил его имени, но помнил: он вчера жевал губу после рукопашной, глядя в одну точку. Сегодня – строил планы. – В море. Мордой в песок. И чтоб неделю не трогали.

– А я домой, – второй, напротив, шрам на голове. – Если помнят ещё.

– Да кому ты нужен дома, Петрович. Тебя жена через неделю обратно сдаст.

– Ну и пускай. Хоть неделю дома побуду.

– Мне бы до бара добраться, – вступил третий, через стол. – Любого. Самого паршивого. Сесть – и чтоб стакан за стаканом. И никто не орал «подъём».

– Это тебе снова на Деметру-3. Там не орут «подъём». Там орут «последний заказ».

– Годится. А где это – Деметра-3?

Смех. Невесёлый, хриплый – но смех. Наши люди строили планы. Позволяли себе строить. В штрафбате это – роскошь. Обычно будущее существовало в единственной форме – «доживу до ужина – уже хорошо». А тут – Деметра, дом, жена, море, стаканы с выпивкой. Слова, которые обычно не произносились вслух, потому что после этого больно. Как заклинание, которое работает, только если в него верить.

Серая масса в моей миске оказалась тёплой. Это было её главное достоинство. Если бы я был ресторанным критиком, отзыв уместился бы в два слова: «Существует. Тёплая.» Четыре звезды из пяти – за факт существования. Я взял ложку и обнаружил, что перед Крохой, сидевшим наискосок, стоят две миски.

Просто – две. Вторая появилась незаметно, поставленная чьей-то рукой, и Кроха уставился на неё с выражением человека, обнаружившего в пустыне оазис и не вполне уверенного, что это не мираж.

– Спасибо, – сказал Кроха миске.

Миска не ответила, но Кроха счёл это согласием и принялся за обе с сосредоточенностью, не оставлявшей сомнений: демобилизация подождёт.

Толик наклонился ко мне:

– Видел? Нашего Кроху подкармливают. Как медведя в заповеднике. Ещё чуть-чуть – повесят табличку «Не кормить руками, откусит».

– Может, из сочувствия.

– Из сочувствия кормят бездомных кошек, Санёк. А Кроху – из инстинкта самосохранения. Голодный Кроха – это угроза несущим конструкциям корабля.

Кроха не отреагировал. Кроха ел. Мир вокруг мог подождать.

Толик не стал дожидаться продолжения – подхватил свою миску и демонстративно пересел к дальнему краю стола, где Папа ковырял порцию в одиночестве, с видом человека, у которого отняли право на скверное настроение, но забыли предложить приличное взамен.

Я видел, как Толик плюхнулся рядом, как старший сержант дёрнул густой бровью – жест, означавший что угодно от «убирайся» до «садись, раз притащился». Толик, естественно, выбрал второе. Толик любой жест трактовал в свою пользу – принцип, благодаря которому он дожил до двадцати пяти.

– Господин сержант, – начал он с той ленивой развязностью, которая означала полную боевую готовность, – как-то вы подозрительно бодро выглядите для получившего удар штыков в живот. Вас ведь в капсулу грузили – а сегодня за обе щёки. Чудо регенерации – или характер?

– Жгутиков. Закрой рот. Ешь лучше.

– Я и ем. И разговариваю. Одновременно. Многозадачность, слышали, может?

Папа перестал жевать. С тем контролируемым спокойствием, которое предшествовало высказываниям, запрещённым Женевской конвенцией. Но вместо них – пауза. И в паузе – то, что Толик знал и нарочно вскрывал: Папа действительно лежал в регенерирующей капсуле, пока его отделение, то есть – мы, шло в скалу. Пока всё происходило – старший сержант Рычков, экстренно эвакуированный с поля боя, смотрел в потолок медицинской капсулы и не мог ничего сделать. Было видно, что это его гложет, будет глодать, а надоедливый Толик тычет именно сюда – не из жестокости, а потому что весельчак. Толик вообще относился к чужим ранам так же, как к своим: вскрыть, прочистить, забинтовать. Анестезию он считал излишней роскошью.

– Капсула – не санаторий, – сказал Папа. Голос ровный, на полтона ниже обычного. – В неё просто так не кладут. Дырку заштопали, цветов не приносили. Хочешь проверить – подойди, сам увидишь.

– Верю на слово, старший сержант, – отмахнулся Толик. – У меня богатый опыт веры в ваши обещания – ни одно ещё не подвело.

– Ну, тогда и заткнись.

Папа хмыкнул. Или рыкнул – с ним различить непросто. Но вернулся к еде. Тема закрыта.

Капеллан подсел к нам чуть позже, без звука, как появлялся всегда. Его не было, и вот уже сидит, с миской и пятном крови на манжете, которое не заметил или не счёл нужным стирать. Был у раненых – это читалось без вопросов. Взял ложку, секунду помедлил и произнёс:

– «Благодарите Господа, ибо Он благ.» – Пауза. – И еда тёплая, что тоже благо, хотя и меньшего порядка.

Мэри сидела наискосок. Она не участвовала в разговорах и не пыталась. Ела – с той же сосредоточенной экономностью, с которой делала всё остальное: стреляла, резала врагов и дышала. В какой-то момент она, не глядя, пододвинула мне свой хлеб. Без взгляда. Без слов. Для Мэри это была высшая форма заботы – поделиться, не превращая это в событие. Я взял. Потому что комментировать – значит разрушить.

Толик тем временем сменил регистр. Я услышал это по голосу – подколка ушла, появилась серьёзность. А серьёзный Толик – это как тихий Толик перед дракой: сигнал, что тема стоит дороже шутки.

– Старший сержант, – он придвинулся к Папе, понизив голос ровно настолько, чтобы соседние столы не слышали, – вы ведь сами понимаете. Кнутов не повёл бы батальон в эту мясорубку, под корабельную плазму, без бонуса. Он же не идиот. Он явно поторговался с командованием, не знаю с кем. И скала была ценой. Мы заплатили кровью за то, чтобы фланги прошли, а за такую цену не просто «спасибо» говорят – за такую цену списывают грешки…

Папа жевал. Методично, без выражения. Информацию принял, реакцию придержал.

– Болтовня, – наконец обронил он.

– Обоснованная.

– Жгутиков. – Голос не повысился, но стал таким, от которого Толик обычно отодвигался на пару сантиметров. – Я два года в батальоне. Два. И после каждой крупной операции – после каждой слышишь? – кто-нибудь начинал судачить: «расформируют, отпустят, спишут». Ни разу не отпустили, когда мы за Периметр ходили, и от роты возвращалась половина. Знаешь, чем кончалось? Нагоняли новых бедолаг, и всё по кругу.

Толик выдержал паузу. Он не перебивал – потому что знал: когда Папа говорит, перебивать нельзя. Не из вежливости – из тактического расчёта. Во-первых, может ударить, а удар у Папы, как у быка. А во-вторых: дай человеку выговориться, и он сам дойдёт до точки, которую ты хотел ему показать. Или не дойдёт – но хотя бы будет к ней ближе.

– Раньше батальон не терял столько людей за один день, – сказал Толик, когда пауза созрела. – Раньше вы также не участвовала в боевых действиях против настоящего врага. При всем уважении… вернее – неуважении к богомолам. Это – другое. Полковник Кнутов знал, на что идёт, и шёл. Без гарантий так не делают. Не Кнутов.

– Ты-то откуда знаешь за Кнута? – хмыкнул Папа. Отложил еду. – Без году недель, а туда же… в эксперты… Пока полковник не скажет лично – это всё трёп.

Он помолчал. Повернул голову – не к Толику, не ко мне, а куда-то в сторону, к переборке, которая не задавала вопросов и не обещала ответов.

– И даже если скажет… мне некуда.

Толик чуть приподнял бровь.

– Я же не штрафник со сроком, – Папа заговорил, вздыхая, без рычания, голосом, который я у него слышал, может, дважды за всё время. – Я кадровый. Приписанный. Ладно, пусть немного накосячивший, но тем не менее, без срока. Поэтому меня переведут. Но, куда? На рембазу шпингалеты считать? В учебку планетарной обороны на Задрищенске-4 двух курсантов гонять? – Пальцы стиснули ложку, разжались. – Этот батальон – всё, что у меня есть…

– Не всё, – перебил Толик. Мягче, чем я от него ожидал. – У вас, старший сержант, есть одна причина не гнить на казённых нарах до пенсии. Маленькая такая. С чемоданом. Со стетоскопом. И, между прочим, с такими глазами…

Ложка ударила по столу. Не сильно – но звонко, как стартовый пистолет, после которого все разговоры за нашим столом мгновенно заглохли.

– Жгутиков, сучоныш. – Папа смотрел на Толика так, как смотрят на человека, которому дают последний шанс заткнуться. – Ещё одно слово – и я забуду, что у меня шов на боку.

– Молчу-молчу.

– Поздно, уже ляпнул.

Толик поднял обе руки. Полная капитуляция, которая у него всегда означала лишь тактическое отступление. Но атаки не последовало, потому что в дверях столовой появилась маленькая фигура с аптечкой.

Асклепия. Чистый комбинезон, стетоскоп на шее, и тот деловитый взгляд, которым она сканировала зал с порога, как сапёр – минное поле. Вошла – и двинулась между столами, останавливаясь через каждые пять метров. Пальцы на запястье, быстрый осмотр повязки, короткая команда:

– Вы – в медпункт после еды. Вы – правой рукой не двигать выше плеча, третий раз повторяю. Вы – жуйте на правой стороне, на левой трещина в челюсти, я же говорила.

Штрафники подчинялись – без пререканий, с послушанием, какое раньше вызывал только Папа. Маленькая девушка-андроид, весившая меньше нагрудной пластины Крохи, командовала головорезами с авторитетом, которому мог бы позавидовать генерал Ли. Секрет прост: человек, который тебя штопает, автоматически получает право тобой командовать. Это не уставная субординация. Это куда древнее.

Она прошла мимо нашего стола. Профессиональный взгляд на Папу – быстрый, цепкий, считывающий пульс и цвет лица. И вот тут – я это заметил, другие, может, нет – в её голосе что-то сместилось. Не визг, не нежность – нота, которой не было в командах остальным.

– Перевязка через час. – Она остановилась на полшага. – Виктор Анатольевич, если вы опять скажете «отвали» – я вколю вам снотворное и перевяжу спящего. Меня совершенно устроят оба варианта.

Ушла дальше, не дожидаясь ответа. Папа уткнулся взглядом в стол, и на его скулах заходили желваки. Толик открыл было рот – и тут же захлопнул, перехватив выражение лица старшего сержанта. Сработал рефлекс самосохранения: Толик жил так долго именно потому, что умел различать моменты, когда шутка уместна, и моменты, когда она стоит передних зубов.

Папа шумно выдохнул.

– Логика в твоих словах есть, парень, – сказал он. Нехотя, через силу, как человек, который платит по счёту и не рад сумме. – Кнутов действительно не стал бы класть батальон без причины. Но, повторяю, пока не услышу от полковника о демобилизации – всё это базарная трепотня.

И – тише, почти себе:

– Два года, Жгутиков я слышал «скоро домой». А до этого двадцать с лишним лет…

За столом стало тихо. Даже Толик не нашёл что добавить. Тишина, в которой Толик Жгутиков не находит слов, – явление редкое и тревожное, как затмение: все знают, что временно, но всё равно неуютно.

Я отвёл глаза – и зацепился взглядом за дальний конец зала.

У отдельного стола, спиной к переборке. Худой лейтенант, в кителе, электронные очки поблёскивают зеленоватым. Ест не торопясь, с аккуратностью, которая на военном корабле выглядит почти вызывающе.

Опять этот Свиблов. Сидит – сканирует окружающих.

Один. Без свиты, без Барятинского. Казалось, он не смотрит на штрафников, не смотрит ни на кого. Но очки с тактическим дисплеем видят каждого из нас – я знал это так, как знаешь расположение мин на поле, через которое только что прополз.

Я посмотрел на него. Открыто, не отводя глаз. Секунда. Две.

Свиблов повернул голову. Через весь зал – двадцать метров столов, мисок, голосов – наши взгляды встретились, и между ними повисло то, что не произносится вслух, потому что вслух оно звучит как обвинение, а обвинение требует доказательств. Свиблов чуть наклонил голову – миллиметр, не больше. Не приветствие. Не вызов. Я тебя вижу. И ты меня видишь. И мы оба знаем.

Потом опустил глаза к тарелке. Спокойно. Как человек, которому некого бояться.

Толик присел рядом – тоже заметил. Конечно. Он всегда замечал, на что я смотрю дольше двух секунд. Голос без подколки – а это само по себе было сигналом:

– Не сейчас, Санёк. И не здесь.

В этом «не сейчас» не было отговорки. Было обещание.

Я вернулся к еде. Вернее – попытался, потому что ровно в этот момент мир разломился по линии, которая проходила через динамик интеркома.

Сухой, казённый голос дежурного – тот, что на военных кораблях звучит одинаково, объявляет он обед или конец света:

– Командиру тринадцатого отдельного штрафного батальона полковнику Кнутову – прибыть в конференц-зал линкора «Аскольд». Повторяю: командиру тринадцатого отдельного штрафного батальона…

Столовая замерла. Руки застыли на полпути ко ртам, вдохи задержались на полсекунды дольше, чем нужно. Слово «Аскольд» прокатилось по залу – от стола к столу, от лица к лицу.

Папа отодвинул тарелку. Резко. Это было красноречивее любых слов.

– Ну вот, – сказал Толик. В пустоту, которая секунду назад была разговором. – Либо домой, либо ещё один Венден…

Глава 2

Челнок отвалил от «Элефанта» – коротко, без предупреждения, как бьют в челюсть.

Кнутов сидел в грузовом отсеке один. Откидная скамья, шлем на коленях, спина – к переборке. Пилот-десантник за штурвалом не обернулся и не заговорил: привёз пассажира, повёз пассажира, остальное – не его забота. В иллюминаторе транспорт уменьшался, а линкор рос – полтора километра бронеплит, орудийных башен и имперского могущества, которое вчера оказалось бессильно против одной скалы с генератором. «Аскольд». Корабль, который двенадцать часов бил из главного калибра и не пробил щит. Корабль, который сегодня вызвал командира штрафного батальона – и от причины вызова зависело всё.

Механическая рука лежала на скамье, неподвижная. Живая – на колене, и Кнутов чувствовал тремор, мелкий, привычный, подавленный усилием воли до едва заметного подрагивания пальцев. Тремор появился три года назад в дополнение ко всем предыдущим болячкам. Тело стареет быстрее на планетах, где тебя пытаются убить. Медкомиссия каждый раз находила новый повод не допускать его к строевой, и каждый раз Кнутов писал рапорт о переводе обратно в космическую пехоту Балтийского космического флота, откуда его списали после ранения. Каждый квартал – прошение. Каждый квартал – «отклонено» или молчание…

Когда неделю назад на Новгород пришёл приказ Министерства Обороны – временная приписка тринадцатого штрафного к 55-й десантно-штурмовой бригаде – Кнутов прочитал его трижды. Одно слово зацепилось и осталось: временная. Временная приписка. Явно нештатная ситуация. Министерство выбирало, кого из штрафных отправить, – и выбрало его, его людей, его батальон. Логика выстраивалась сама: рапорты дошли. Заметили. Решили проверить в деле. Если справится – вернут в строй. Если нет – что ж, штрафников не жалко.

Логика была железной. Его логика, не Министерства. Кнутов понимал это сейчас – здесь, в гудящем отсеке, на полпути между транспортом и линкором, – понимал с той ясностью, которая приходит слишком поздно и стоит слишком дорого.

Стыковка. Лязг магнитных захватов прошёл по корпусу, как удар.

– Прибыли, господин полковник.

Кнутов встал. На полсекунды задержался – выпрямил спину. Привычка: перед генералами спина прямее, чем перед противником. Противник может промахнуться. Генерал – нет.

Кнутов шёл по уже знакомым коридорам, по привычке ловя на себе взгляды членов экипажа. У переборки перед лифтовой секцией – молодой лейтенант, космофлотский, с нашивками штурманской службы. Увидел Кнутова, замешкался на долю секунды – и отдал честь. Не обязан: полковник штрафного – не флотский офицер, субординация размыта, а желание отдавать честь человеку в мятом мундире есть не у каждого. Но – отдал. Кнутов ответил кивком. Коротким, как точка.

Он улыбнулся. Ведь действительно после Вендена что-то треснуло в стене между ними и остальными. Мелкие трещины. Кивок лейтенанта – одна из них.

Конференц-зал был пуст. Адъютант провёл Кнутова не в общий зал, где двое суток назад он сидел на краю, у двери, – а в кабинет при нём. Дверь закрылась. Стол, два кресла, экран с тактической картой. Окно – не окно, обзорная панель: Венден-4 под ними, зелёно-голубой, с бурой полосой дыма на одном боку. Красивая планета. Была – до них.

Генерал Ли стоял у панели, спиной к двери. Невысокий, сухой силуэт на фоне планеты. Даже не обернулся.

Кнутов вошёл, остановился у порога.

– Полковник Кнутов по вашему приказанию прибыл.

Три секунды. Ли заканчивал мысль. Генерал не прерывал мыслей ради людей. Люди ждали.

Обернулся. Тёмные глаза – неподвижные, как у ящерицы на камне. Ни приветствия, ни «садитесь».

– Статус батальона.

Не вопрос. Приказ.

– На сегодняшнее утро боеспособных – шестьдесят девять. Пятеро уже прошли восстановление в регенерирующих капсулах… Остальные раненые – в медотсеке «Элефанта». Тяжёлые эвакуированы на госпитальное судно. Вооружение – потери до сорока процентов, пополнение не получено. – Кнутов говорил, как зачитывал строки рапорта: сухо, без прилагательных. Ли не терпел прилагательных. – Батальон ограниченно…, – он запнулся, – В данный момент батальон небоеспособен.

Ли выслушал. Лицо генерала не изменилось – как не менялось никогда, ни при удаче, ни при катастрофе. Сел за стол. Жестом указал на второе кресло.

Кнутов сел. Спина прямая, руки на подлокотниках. Между ними – стол, на котором не лежало ничего, кроме планшета Ли.

Молчание. Тактическое.

– Личный состав рассчитывает на пересмотр сроков содержания, – произнёс Кнутов, первым нарушив молчание. Голос ровный, формулировка выверенная: не просьба – доклад. – В свете результатов операции полагаю это обоснованным.

Он выбирал эти слова по дороге сюда. «Рассчитывает» – не «требует». «Полагаю обоснованным» – не «прошу». Речь рапортов, на которой одноглазые полковники штрафных батальонов обращаются к генералам, не рассчитывая на равенство, но обозначая позицию.

Ли посмотрел на него. Долго – из тех взглядов, которые отмеряют не секунды, а степень откровенности.

– На каком основании?

Три слова. И в них – первый холодный душ.

Кнутов изложил. Коротко, по пунктам – как привык: нестандартная приписка. Передача подразделения из Минобороны во внутренние войска. Центральный участок во время штурма. Скала. Огромные потери. Результат. Каждый пункт – факт. Факты складывались в аргумент, и аргумент был прост: за такое – со штрафников списывают все их прежние пригрешенияя. За такое возвращают людям их жизни, потому что они заплатили за чужие.

Ли слушал. Ни кивка, ни пометки на планшете. Слушал, как слушают шум двигателя: фиксируя, не реагируя.

Кнутов закончил. Ждал.

– Откуда вы взяли, полковник, – наконец, произнёс Ли, – что вам полагаются вышеперечисленные бонусы?

Бонусы.

Слово вошло под рёбра, как нож – не болью, а холодом. Не «награды». Не «компенсации». «Бонусы». Слово из лексикона коммерсантов и кадровиков. Слово, которое превращает кровь в строку бюджета, а сто двадцать два мёртвых тел – в статистическую погрешность.

– Я полагал, – Кнутов контролировал голос, каждый слог, – что приписка подразделения к боевой операции подобного масштаба предполагает соответствующие условия.

– Вы полагали. – Ли не спрашивал. Констатировал. – Покажите мне документ, в котором эти условия прописаны.

Тишина. Короткая, тяжёлая.

Документа не было. Кнутов это знал. Знал – и понимал сейчас с той безжалостной ясностью, которая делает умных людей несчастными: он не проверил. Приказ Минобороны о временной приписке – сухой, стандартный, без единого слова о наградах или амнистии. Он перечитывал его трижды – и трижды видел обещание, которого в нём не было. Потому что хотел его видеть. Потому что много лет без обещаний делают человека уязвимым для любого намёка.

Он уверил себя сам. Как и его штрафники.

Мускул у виска дёрнулся. Кнутов заставил лицо остаться неподвижным.

– Приказ предусматривает приписку до полного выполнения миссии и на усмотрение командующего операцией, – продолжил генерал Ли, как будто паузы не было. – Командующий – сидит перед вами. Миссия не завершена.

Кнутов поднял глаза.

– Скала уничтожена. Столица взята. Сепаратисты капитулировали. Что ещё не завершено?

– Вам сообщат, – ответил Ли. И повернулся к планшету.

Вам сообщат. Формула, которую Кнутов слышал сотни раз за тридцать лет службы. Она означала одно: решение принято без тебя, а тебе – только исполнять. Он мог это проглотить. Должен был проглотить. Мог встать, козырнуть и уйти – полковнику штрафного, место у двери, знай своё.

Но, не проглотил. Слишком он был обескуражен словами сидящего перед ним человека.

– Генерал. – Голос поднялся – на полтона, на тон. Для Кнутова в общении с командованием – событие, равное по масштабу орбитальному удару. Сейчас тихий голос не работал. – У меня в батальоне, похожем на роту осталось меньше семидесяти человек. Из четырёхсот. Менее чем за сутки. На вашем центральном участке. Без тяжёлого вооружения, без воздушной поддержки, без артиллерии. Мои люди выполнили то, что четыре батальона вашей бригады не смогли бы сделать с тех позиций, на которые вы их поставили. Верните нас хотя бы на Новгород.

Ли не шелохнулся. Слушал – так же ровно, как и прежде: фиксируя. Дождался конца. Поднял глаза от планшета.

– Нет.

Одно слово. Без объяснений, без сожаления, без паузы. «Нет» – как переборка, опущенная поперёк коридора: можно биться – не откроется.

Механическая рука на подлокотнике – сжалась. Кулак из стали и сервоприводов, рассчитанных на давление, которое мнёт арматуру. Тихий скрежет, и подлокотник кресла чуть подался внутрь – миллиметр, два. Кнутов заметил. Разжал. Палец за пальцем, медленно, контролируя каждое сочленение. Ли тоже заметил. Не прокомментировал.

– У меня для вас новая задача, – сказал генерал. Тон не изменился. Для Ли только что ничего не произошло – или произошло, но не стоило внимания. – Завершающая данную операцию.

Он развернул планшет, вывел на экран карту. Система «Венден» – жёлтая точка. «Новая Москва» – голубая, далеко правее. Между ними – пунктир, огибающий десяток систем.

– Как вы знаете, при взятии «Линии» захвачено большое число военнопленных, – Ли указал на перечень. – Часть переведены в статус важных свидетелей. Ключевых трое – польские инструкторы, которых Речь Посполитая официально сюда не направляла. Пятеро – лидеры сепаратистов. Остальные – мелочь, ИСБ разберётся. Всего – тридцать семь человек.

Кнутов смотрел на карту, а видел другое: слово «завершающая» пульсировало, как индикатор на приборной панели. Последняя задача, которую нужно выполнить. После неё – конец приписки.

– Имперская Службы Безопасности хочет их видеть на Новой Москве-3 в самое ближайшее время, – продолжал Ли. – Показания польских офицеров – козырь на переговорах. Стандартный маршрут – через имперские системы – это две недели. Долго.

Палец сдвинулся по карте – от жёлтой точки к голубой, но не по пунктиру, а напрямик. Линия прошла через кластер систем, обозначенных серым.

– Через нейтральные системы Лиги Неприсоединившихся Миров – вдвое короче. Как вы понимаете, наши военные корабли не имеют права входить в их пространство без дипломатического согласования. Времени на согласование – нет. Да никто и не даст.

Ли замолчал. Дал паузу – расчётливую, дозированную, ровно такую, чтобы собеседник успел достроить картину.

Кнутов достроил.

– То есть нужно гражданское судно, – сказал он. Не вопрос – вывод.

– Да, полетите на гражданском транспортнике. Он уже зафрахтован. Местный, венденский. Формально – частный рейс.

– Без конвоя?

– В качестве охраны – ваш батальон. Вернее то, что от него осталось.

Кнутов несколько секунд смотрел на карту. Серый сектор Лиги – граничащий с нашими порубежными системами, в которых не действовало российское законодательство. Нейтральные и безопасные лишь на бумаге. На практике – полные произвола местной администрации провинции, где зачастую орудовали пираты, контрабандисты, неподконтрольные никому ребята, и каждые межзвёздные «врата» – горлышко бутылки, в которое можно войти и не выйти.

– Рота на гражданском борту. Без тяжёлого вооружения и поддержки. Без связи. Через нейтральные системы с пленными, трое из которых – агенты иностранного государства, – констатировал полковник.

Ли не ответил. Ли ждал. Генерал знал, что данное перечисление – не отказ, а часть процесса, в котором подчинённый обозначает риски, прежде чем принять неизбежное. Протокол.

– Почему не ваши десантники? – спросил Кнутов, несколько язвительно. – Людей у «Чистильщиков» хватает.

– 55-я бригада – регулярная армия, – ответил Ли. – Их присутствие на гражданском транспорте в нейтральном пространстве – дипломатический скандал. С последствиями, которые обойдутся Империи дороже любого конвоя.

Пауза.

– Ваш же батальон – другое дело. Официально по документам в составе моего подразделения вас нет. Как, впрочем, нет, и ни в каком другом. Если возникнут вопросы – не наша зона ответственности.

Вот оно что. Кнутов услышал. Штрафники действительно нигде не числятся. Их можно отправить туда, куда нельзя отправить регулярные части. Если что-то пойдёт не так – Ли умывает руки, а Кнутов и его ребята расходный материал. Серая зона, у которой нет ни голоса, ни адвоката, ни графы в бортовом журнале, кроме как «потери в ходе выполнения».

Его использовали. Снова. Как использовали на Вендене-4, кинув на смертельный участок. Как будут использовать дальше – если это не прекратить. Очень удобно если есть люди, которых не жалко и за которых не спросят.

– Вы требуете, чтобы я провёл пленных через неподконтрольные системы, – произнёс Кнутов, – на ржавом корыте, без конвоя, с горсткой людей. И если на маршруте что-нибудь случится – вы не при чём.

– Я не требую, полковник, – сказал Ли. – Я ставлю задачу.

Разница между этими словами существовала только в грамматике. На практике – ни малейшей.

Кнутов откинулся в кресле. Секунда. Две. Он считал. Не потери – шансы. Нейтральные системы, гражданский борт, семьдесят стволов. Тридцать семь пленных, восемь из которых – ценный груз, за который кто-нибудь по ту сторону мог заплатить достаточно, чтобы нанять тех, кто встретит их на маршруте. Врата – слабое место, каждый переход – точка возможного перехвата.

Но за арифметикой – другое. Завершение операции. Ли произнёс это слово, и оно стояло на столе между ними, осязаемое, как приказ. Доставить пленных – и миссия, а значит и приписка закончена. Батальон возвращается в юрисдикцию Минобороны. А дальше? Дальше – обратно на Новгород, и снова писать прошения? Однако после всего, что случилось, оно наконец ляжет на стол, где его прочитают не как бумагу от списанного калеки, а как документ от человека, чей батальон решил исход операции. Может быть.

– Доставка пленных на Новую Москву, – произнёс Кнутов. Каждое слово – отдельно, как патрон в обойму. – Это конец операции?

Ли посмотрел на него. Долго. Из тех взглядов, за которыми генералы решают, сколько правды отвесить.

– Да.

Одно слово. Кнутов принял его – не на веру, на расчёт. Доверие к генеральскому «да» стоило примерно столько же, сколько к штрафному «не виновен», – но выбора не было. Как не было его на Вендене, когда Ли поставил батальон в центр. Как не было на Новгороде, когда пришёл приказ. Выбор – привилегия тех, кто не носит клеймо штрафного. Остальным – приказы.

– Сроки, – сказал Кнутов.

– Транспорт будет готов через сутки. Маршрут и документы по пленным поступят к вечеру.

Кнутов встал. Спина – прямая. Механическая рука – вдоль тела. Живая – чуть подрагивала, и он сжал её в кулак, чтобы тремор не был виден. Развернулся к двери.

– Полковник.

Голос Ли – за спиной. Негромкий, ровный, без единой ноты, которую можно было бы разобрать.

Кнутов остановился. Не обернулся.

– Ваши люди на Вендене показали себя лучше, чем я ожидал. – Пауза. – Я ожидаю того же на маршруте.

Комплимент или предупреждение – Кнутов не смог определить. С Ли – никогда нельзя понять. Генерал говорил так, что каждая фраза несла два значения, и оба были правдой: «вы хороши» и «не вздумайте облажаться». Язык человека, для которого похвала и угроза – одно и то же, потому что хороший инструмент поощряют тем, что продолжают использовать.

– Принял, – сказал Кнутов. И вышел.

Коридоры линкора потянулись обратно – те же безупречные стены, те же офицеры. Кнутов шёл, и мысли выстраивались в колонну – ровную, строевую, как шли его штрафники по венденскому полю, когда золотые колосья доходили до пояса, а горизонт был чист.

Задача есть. Маршрут есть. Довезти – и всё.

Челнок полетел обратно. Тот же отсек, та же скамья. В иллюминаторе – «Аскольд» уменьшался, «Элефант» рос. Транспорт, в котором находятся его люди. Люди, которые утром строили планы – бары, Деметра, море. Люди, которым он сейчас привезёт не свободу, а новый приказ, и приказ этот превратит их планы в то, чем они были с самого начала: слова, сказанные вслух, чтобы не молчать.

Стыковка. Лязг захватов.

Кнутов вышел из челнока в ангарную палубу «Элефанта» – и остановился.

Его уже ждали. Не все – но достаточно. У переборки, вдоль стен, между штабелями контейнеров – знакомые лица. Его штрафники, которые видели и слышали, как он улетал, и считали минуты с тех пор. Кто-то стоял, кто-то сидел на ящиках, кто-то привалился к стене, берёг раненый бок. Десятки глаз – и в каждой паре один вопрос, который никто не задавал вслух, потому что вслух задать – значит допустить, что ответ может быть не тем.

Кнутов молча прошёл мимо них. Лицо – закрытое, непроницаемое. Ни хороших вестей, ни плохих. Камень, на котором ничего не написано.

Глава 3

Космодром столицы Вендена-4 встретил нас жарой, запахом топлива и тем особенным ощущением организованного бедлама, которое бывает только при военных погрузках: все знают, что делать, никто не знает, куда это класть, и каждый уверен, что именно его ящик – самый важный.

Семьдесят штрафников на раскалённом бетоне – зрелище, от которого офицер получил бы инфаркт, а режиссёр комедий – материал на целый сезон. Кто-то волок коробку с боеприпасами на плече, кто-то нёс два вещмешка – свой и чужой, потому что товарищ рядом берёг перебинтованную руку. Мат стоял густой и многоярусный, как облако над промышленным районом, и сквозь него прорывались команды, которые никто не слушал, и ответы, которые лучше было не слышать.

Папа сидел на контейнере у края лётного поля и наблюдал. Ходить в полную силу ему рана не давала,(как он сам говорил) но наблюдал он с таким выражением лица, что штрафники, проходя мимо, инстинктивно ускорялись. Папа мог командовать сидя. Папа мог командовать лёжа. Подозреваю, Папа мог командовать из гроба – и мёртвые бы строились.

На краю поля ветер нёс запах горелой травы – тянуло от равнины, где два дня назад шли бои. Война ушла, а следы остались: обгоревший ангар, воронка от орбитального удара, заваренная наспех ограда. Как пятна от вина на скатерти после вечеринки, на которую тебя не приглашали.

А перед нами стоял корабль.

Под названием «Фемида».

Транспортник. Старый. Такой старый, что при виде него хотелось спросить: это корабль или памятник кораблю? Облезшая краска, вмятины на корпусе, которые могли быть следами астероидов, а могли быть следами долгой жизни, прожитой без особой аккуратности. Если бы корабли умели стареть как люди, «Фемида» была бы той пожилой тёткой с рынка, которая помнит лучшие времена, но уже давно не заморачивается – и одеждой, и причёской, и мнением окружающих.

Аппарель была опущена. Грузовой трюм – огромный, гулкий, с рёбрами шпангоутов, промасленным настилом и запахом, который я определил как «здесь перевозили что-то живое и не до конца отмыли».

– Коровы, – авторитетно заявил Толик, принюхиваясь. – Или свиньи. Хотя на Вендене, возможно, и то, и другое одновременно. Сельское хозяйство – наука неточная.

– Может, просто плохо мыли.

– Санёк, «плохо мыли» – это когда запах уходит за неделю. А тут – основательный аромат. Въелся в переборки. Фундаментальный. Можно диссертацию защитить: «Влияние крупного рогатого скота на микроклимат грузовых транспортников».

Мы поднимались по трапу, и металл под ногами гудел – не бодро, а как-то устало, с надрывом, как гудят вещи, которые честно отслужили свой срок и удивлены, что от них требуют ещё.

Тут Кроха ступил на аппарель.

Аппарель просела. Не сломалась – но скрипнула так, что двое штрафников за ним остановились и переглянулись. Кроха невозмутимо шагал – пулемёт на спине, вещмешок в одной руке, в другой – ящик, который двое обычных людей несли бы вдвоём. Аппарель жаловалась на каждом шагу – протяжно, жалобно, как старая лестница в доме, где поселился слон. Конечно, выдержала, но приняла Кроху, как принимает неизбежное: со стоном, но без катастрофы.

Из люка наверху высунулось лицо – обветренное, сухое, с выражением человека, чей корабль только что чуть не треснул пополам.

– Этого за одного считаеть? – спросило лицо у кого-то за спиной. – Или за троих?

Лицо принадлежало капитану «Фемиды». Фамилия – Зима. Она же прозвище, она же, видимо, жизненная философия: холоден, сух, неприветлив. Невысокий, жилистый, в грузовом комбинезоне с нашивкой транспортной компании, возраст – за пятьдесят, загар – профессиональный, тот, что получают не на пляже, а под излучением чужих солнц через не до конца загерметизированные рубки. Зима смотрел на нас так, как хозяин квартиры смотрит на съёмщиков, которые ещё не вселились, а уже разбили люстру.

– Осторожнее! – стонал он, когда штрафник из второго отделения с грохотом опустил ящик на палубу трюма. – Это мой корабль! Мне его возвращать! Мне за каждую царапину перед компанией отчитываться!

Штрафник посмотрел на него – «а ты кто?» – но ящик поднял и поставил аккуратнее. Зима повернулся к Кнутову, который поднимался по сходням следом:

– Полковник, мне говорили – пленные и охрана. А это… – он обвёл рукой трюм, который заполнялся штрафниками, как стакан мутной водой, – это не охрана. Это стихийное бедствие.

– Капитан, – ответил Кнутов, не замедляя шага. – Ваш корабль зафрахтован для выполнения задачи. Мои люди – часть это задачи. Вопросы – после выполнения.

Тон, от которого разумные люди перестают задавать вопросы. Зима замолчал. Но губы сжал так, что стало ясно: не согласен, не смирился, просто временно отступил. Конфликт не потух – задымил и спрятался под обшивку, как проводка, которая однажды полыхнёт.

Я прошёл мимо Зимы – наши глаза встретились. Капитан окинул взглядом мой побитый «Ратник», винтовку – и в этом взгляде я прочитал то, что он не сказал вслух: «Зэки на моём корабле. Вооружённые зэки. Господи, за что мне это.» Я бы ему посочувствовал, но был занят – тащил два ящика и собственный вещмешок, и сочувствие пришлось отложить на потом. Вместе с завтраком, который так и не доел.

Тут же, на нижней палубе, среди ящиков и штрафников, материализовался Ипполит.

Именно материализовался – другого слова нет. Секунду назад его не было, и вот он стоит: с идеальной осанкой мажордома, в одной руке – чемодан, в другой – что-то продолговатое, завёрнутое в ткань, похожее на старую плазменную саблю, а может – на набор для полировки переборок. С Ипполитом могло быть и то, и другое, причём второе он ценил не меньше первого.

Ипполит оглядел трюм «Фемиды». Медленно. Как оглядывают помещение, в котором предстоит жить, и жить не хочется.

– Помещение обладает… определённой историей, – произнёс он. – Судя по характеристикам – историей животноводческой.

– Ипполит, это грузовой транспортник, – сказал я.

– Это не исключает элементарной гигиены, сэр. – Он провёл пальцем по переборке, посмотрел на палец и убрал руку с таким видом, словно прикоснулся к чему-то, что оскорбило его на молекулярном уровне. – Я полагаю, предыдущие арендаторы не были обременены понятиями санитарии. Впрочем, как и текущие.

Это – про нас. Ипполит на «Фемиде» выглядел как рояль в свинарнике. Причём оскорблены были оба: рояль – обстановкой, свинарник – тем, что в него затащили этот самый рояль.

Следом за Ипполитом поднялась Асклепия – с аптечкой, которая была больше её самой, и тем деловитым взглядом, от которого раненые штрафники инстинктивно втягивали повязки и делали бодрый вид. Кнутов разрешил взять обоих: Ипполита – из-за нехватки рук (андроид, который умеет всё: организовать, рассортировать, полирнуть то, что полировать не просили), Асклепию – в качестве медсестры. Половина батальона до сих пор нуждалась в перевязках, инъекциях и контроле за швами, которые имели привычку расходиться в самый неподходящий момент.

Асклепия оглядывала салон не с отвращением Ипполита, а профессионально: сколько раненых, где разместить, куда ставить аптечку. Потом увидела Папу. Папу, который сидел на ящике, бледный, но старательно прямой, с выражением «я в полном порядке и не нуждаюсь ни в какой помощи, особенно медицинской».

Асклепия сменила курс, как торпеда, захватившая цель.

– Виктор Анатольевич. Повязку меняли?

– Отвали, Аська. Я занят.

– Чем вы заняты? Вы сидите – ногами болтаете.

– Я контролирую погрузку.

– Вы контролируете, как ваш шов расходится. Встаньте. Дайте посмотрю.

– Я сказал – занят!

– А я сказала – встаньте!

Голос переключился – из командного в тот звенящий, стальной, который я слышал на поле под плазмой, когда она штопала Папе бок и не принимала возражений. Папа, открывший было рот для следующего залпа, посмотрел на неё – и рот закрыл. Встал. Дал посмотреть. Асклепия присела рядом, быстрые пальцы прошлись по повязке, и на три секунды весь хаос вокруг перестал существовать – осталась только маленькая девушка-андроид с руками хирурга и здоровенный сержант, который перед ней тушевался, как школьник перед директрисой.

Толик, стоявший поблизости, набрал воздуху для комментария. И поймал два взгляда – одновременно, с двух сторон, от Папы и Асклепии. Двойной огонь, перекрёстный. Толик выдохнул, не произнеся ни слова. Мудрейшее решение в его биографии.

Между тем погрузка продолжалась – и к нашему хаосу добавился чужой.

Пленные.

Их привезли конвоем – бронированные «автозаки», люди генерала Ли, которые работали быстро, молча и с видом курьеров, доставивших посылку и не желающих знать, что в ней. Пленных выводили группами из броневиков и вели по бетону к аппарели. Мы с Толиком оказались в числе двух дюжин охранников, выстроенных коридором от машин до трюма. Наша задача – принять и сопроводить. Звучит просто. Как всё, что потом оказывается не просто.

Кнутов встал у основания аппарели – планшет в руке, сканер в механической. Каждый пленный: стоп, браслет к сканеру, писк, сверка, отметка, следующий. Его мир порядка и цифр столкнулся с хаосом живых людей – и порядок проигрывал. Кто-то из пленных остановился, не понимая команды. Кто-то споткнулся на сходнях. Один заговорил по-польски – быстро, сбивчиво, обращаясь к конвойному, который по-польски не понимал и не собирался.

Первыми шли так скажем рядовые. Серые лица, опущенные плечи, гражданская одежда поверх остатков формы. Бывшие фермеры и шахтёры, которые неделю назад стреляли по нам из траншей «Линии Пилсудского», а сейчас шли мимо нас, стараясь не поднимать глаз. Среди них – парень моего возраста, может чуть младше. Русый, серые глаза, ссадина на скуле. В другой жизни мы могли бы пить пиво в одном баре. В этой – я с винтовкой, он в наручниках.

Штрафники реагировали предсказуемо.

– Глянь-ка, – штрафник из третьего отделения, рыжий, с перевязанной головой, ткнул соседа локтем. – Вон тот, в жилетке. Как петух на параде. Только шпор не хватает.

– Да, эти поляки – прямые, будто аршин проглотили. Не пленные – делегация на приём.

– Ага. Только пригласительных не завезли.

Смех – негромкий, рваный, нервный. Штрафники смеялись не над пленными – над ситуацией, в которой они, каторжники, конвоировали повстанцев. Ирония была слишком густой, чтобы её не замечать: люди без прав охраняли людей без свободы. Разница между ними измерялась винтовкой наперевес.

Следом пошли важные. Пятеро лидеров сепаратистов – в добротной одежде, двое с военной выправкой. И трое польских инструкторов. Судя по всему, тех самых, которых Речь Посполитая «официально не направляла». Поляки держались по-другому – спины прямые, лица каменные, и шли они так, будто конвой вокруг них – почётный караул, временно забывший о приличиях. На подколки – ноль реакции.

– Эти трое, – Толик, вполголоса, – выглядят так, будто кто-то ошибся и арестовал комиссию из Генштаба, а не шпионов. Посмотри на среднего: он нас буквально жалеет. Мы его конвоируем, а он нас жалеет. Талант.

Кнутов считал, сканировал, отмечал. Каждый пленный – писк сканера, строка в планшете, галочка. Тридцать два. Тридцать три. Тридцать четыре.

Я стоял в коридоре охранения, винтовка на груди, и смотрел, как проходят лица – одно за другим, серые, злые, испуганные, равнодушные. Толик рядом подтрунивал, я усмехался, и всё шло нормально – конвейер, рутина, работа, – пока на аппарели не появилась она.

Подтрунивания стихли. Усмешки тоже.

Черноволосая. Прямая спина – несмотря на повязку на левом плече. Шла не так, как шли остальные – не плелась, не тащилась, не опускала глаз. Шла – и в этом простом действии было нечто, от чего шутки вокруг погасли, как свечи на сквозняке. Лицо – тонкое, бледное, видимо, от потери крови, но без той серости, которая была на лицах остальных пленных. Раненая, в наручниках, среди конвоиров – а несла себя так, будто всё это было временным недоразумением, которое скоро разрешится.

Кнутов поднёс сканер к её браслету. Писк. Экран.

«Анна Заруцкая. Международные списки: майор медицинской службы Войска Польского. Нынешний статус – отпуск. Возраст: 27 лет.»

Отпуск. Стандартная легенда для инструктора, которого официально не существует на территории, где он только что лечил повстанцев и, вполне вероятно, не только лечил. Майор в двадцать семь – это либо гений, либо человек с очень интересной биографией. Скорее всего – оба варианта.

Она прошла мимо меня – в полуметре, не больше. И подняла глаза.

Карие. Тёплые – неожиданно тёплые для человека в наручниках под конвоем. Взгляд встретился с моим и задержался на секунду дольше, чем положено.

Мой рот приоткрылся. Я поймал себя на этом и закрыл. Поздно – Анна Заруцкая уже прошла мимо, и последнее, что я увидел, – её затылок, чёрные волосы, забранные в хвост, и повязка на плече, сквозь которую проступало кровавое пятно.

Голова, вместо того чтобы вернуться к обязанностям, подкинула образ: Яна Бекетова. Капитан-пилот аэролёта на Новгороде-4. Тоже старше. Тоже в погонах. Тот же одновременно дерзкий и томный взгляд, от которого хотелось забыть собственное имя и вспомнить что-нибудь умное.

Что-то тебя, Васильков, тянет на дам в звании. Может, батины гены: отец тоже женился на военной, и ничего хорошего из этого, по слухам, не вышло – кроме меня. Хотя «кроме меня» тоже спорное достижение, учитывая, где я нахожусь и чем занимаюсь.

– Санёк. – толкнул меня Толик. Голос с той особой интонацией, которая означала: я всё видел, и ты об этом пожалеешь. – Ты рот-то закрой. А то пленные пугаются.

– Я не…

– Ты да. Стоишь с таким лицом, будто увидел привидение. Согласен, приведение ничего себе такое! – Пауза. – Майор медслужбы, между прочим. Она тебя сначала вылечит, а потом отравит. И всё одними медикаментами.

– Заткнись, Толик.

– Молчу-молчу. Но запомни: полячка-майор – это не твоя лига. Это даже не твой вид спорта.

Он был прав. Как всегда, когда дело касалось моей личной жизни – Толик был прав с точностью хирурга и деликатностью бульдозера. Но правота не помогала: карие глаза стояли перед моими, как проекция на внутренней стороне век. Знакомое ощущение. Знакомое – и от этого ещё более опасное, потому что в крайний раз, когда я так смотрел на женщину, она оказалась капитаном ордена ушкуйников и чуть не прикончила нас всех.

Мысль отрезвляющая. Но недостаточно.

Мою терапию прервал крик со стороны трюма – и крик этот принадлежал Ипполиту. Вернее, не крик – возмущённое восклицание с таким градусом оскорблённого достоинства, что я бросил пост и побежал, решив, что на моего дворецкого кто-то напал.

Продолжить чтение