Иллюзия жизни, расплата.

Размер шрифта:   13
Иллюзия жизни, расплата.

ГЛАВА 1. УТРО В ПОДМОСКОВЬЕ

Осень в Подмосковье – время тоскливое. Не та осень, что воспета поэтами в золотых листьях и багряных закатах, а та, что приходит в спальные районы городов-спутников Москвы: серая, мокрая, липкая. Дождь идёт уже третью неделю – не переставая, с короткими передышками, когда небо ненадолго светлеет, чтобы снова затянуться свинцовой пеленой.

Алексей стоял у окна их маленькой кухни и смотрел, как редкие капли дождя ползут по мутному стеклу. Стекла здесь не мыли с весны – всё как-то не доходили руки. На подоконнике в пластиковых стаканчиках зеленел укроп, посаженный Анной. За окном, в серой мгле, угадывались такие же серые панельные дома, построенные ещё в восьмидесятых, когда его родителей только переселяли из бараков. Такие же серые люди, спешащие по таким же серым делам. Двор был залит водой – лужи стояли у подъездов, блестели на асфальте, отражая низкое небо. Где-то вдалеке сигналила машина, и этот звук казался чужим, ненужным, как и всё вокруг.

Он чувствовал себя частью этого серого пейзажа – незаметной деталью, о которой никто не вспомнит. Как тот старый тополь у подъезда, который посадили ещё при строительстве дома, а теперь он стоит, полусгнивший, с обломанными ветками, и все проходят мимо, не замечая.

– Лёш, остынет, – донеслось из комнаты.

Анна. Его Анна. Единственное яркое пятно в этой обесцвеченной жизни.

Он обернулся. Она сидела за столом, поджав под себя ноги в старых вязаных носках, которые сама связала прошлой зимой из серой пряжи, распустив старый свитер. Носки были некрасивые, с неровными петлями, но тёплые. Она что-то читала в своём неизменном блокноте – толстой тетради в потёртом кожаном переплёте, куда записывала сцены, диалоги, идеи для пьес, которые, возможно, никогда не будут поставлены. Тетрадь эта была с ней уже лет десять – она купила её на последние деньги в студенческие годы, в букинистическом на Арбате, и с тех пор не расставалась. Переплёт был ручной работы, из тёмно-коричневой кожи, с тиснением, которое давно стёрлось, но всё ещё угадывалось – какая-то птица, то ли жар-птица, то ли феникс.

Светлые волосы рассыпались по плечам, падали на лицо, и она то и дело убирала их лёгким движением руки, закладывая за ухо. В этой привычке было столько женственности, столько тепла, что у Лёши каждый раз щемило сердце.

Она была не просто красивой – в ней была какая-то особая, тихая красота, которая не бросается в глаза сразу, но которую невозможно забыть. Тонкие черты лица, чуть вздёрнутый нос, веснушки, которые летом выступали ярче, а к осени бледнели, но не исчезали совсем. И глаза – зелёные, с золотистыми крапинками, такие глубокие, что в них хотелось смотреть бесконечно. Эти глаза достались ей от матери, а матери – от бабушки, которая была наполовину карелка, и в их роду всегда были светловолосые женщины с зелёными глазами.

– Иду, – отозвался он, но с места не сдвинулся.

Мысли липкими пиявками присосались к сегодняшнему провалу. Кастинг на роль второго плана в сериале для канала СТС. Роль – директор в автосалоне, три эпизода, смешные деньги – тридцать тысяч рублей за месяц работы. Он готовился две недели. Выучил текст, придумал характер – директор должен был быть уставшим, циничным, но с искрой в глазах, – даже купил на последние деньги дорогой галстук в секонд-хенде, чтобы выглядеть "бизнесменом". Галстук был итальянский, шёлковый, с мелким геометрическим рисунком, и Лёша чувствовал себя в нём почти уверенно. Он нашёл его в куче старого тряпья на Кунцевском рынке, заплатил двести рублей – целое состояние по их меркам – и весь вечер потом гладил его мокрым полотенцем, разглаживая заломы.

Ассистентка режиссёра – девушка лет двадцати с идеальным маникюром и отсутствующим взглядом – посмотрела на него как на пустое место. Она сидела за столом в огромном павильоне на «Мосфильме», где пахло деревом, краской и чужим потом, листала планшет и даже не подняла головы, когда он вошёл. Маникюр у неё был свежий, гелевый, с какими-то замысловатыми узорами – наверное, стоило как его месячная стипендия в те времена, когда он ещё учился.

– Давайте еще раз, молодой человек, – бросила она, когда он закончил монолог. В её голосе не было ни интереса, ни уважения – только усталая вежливость, отработанная до автоматизма.

Он играл, выкладывался, жил этой ролью. Он вложил в неё всю свою боль, всю свою усталость, всю свою надежду. А когда закончил, увидел, что она смотрит в телефон. Экран телефона светился в её руках, и на нём были какие-то смешные картинки – она листала ленту, улыбаясь чему-то своему, и время от времени ставила лайки.

– Спасибо, мы вам позвоним, – бросила она, даже не подняв глаз.

И всё. Два часа дороги в одну сторону на электричке, битком набитой людьми, с запахом мокрых курток и дешёвых сигарет. Полдня ожидания в коридоре на жёстком стуле, где он перебирал в голове текст, боясь забыть хоть слово. Надежда, страх, отчаяние – и "мы вам позвоним".

– Лёш! – голос Анны стал настойчивее. – Иди есть, пока я не рассердилась.

Он отлепился от подоконника, прошёл в комнату, опустился на продавленный диван напротив неё. Диван был старым, ещё аннинских родителей, с обивкой в цветочек, которая кое-где протёрлась до дыр, и пружины в нём давно потеряли упругость. Когда садишься, он прогибался почти до пола, и вставать потом было трудно. Но Лёша любил этот диван – на нём было уютно, особенно когда Аня сидела рядом, свернувшись калачиком, и он обнимал её, и они смотрели старые фильмы по ноутбуку.

На столе дымились две тарелки с макаронами по-флотски – его любимое блюдо, дешёвое и сытное. Анна умела из ничего сделать праздник: добавила в макароны обжаренный лук, немного томатной пасты, посыпала сверху укропом, который сама вырастила на подоконнике в пластиковых стаканчиках из-под сметаны. Пахло жареным луком и домашним уютом. Рядом с тарелками стояли два стакана с компотом из сухофруктов – она заготавливала их осенью, сушила яблоки и груши на батарее, потом складывала в полотняные мешочки.

– Ну как прошло? – спросила она, вглядываясь в его лицо. Зелёные глаза её смотрели с такой надеждой, что у Лёши заныло под ложечкой. Она всегда так смотрела – будто от его успеха зависело всё её счастье. Будто если он провалится, она провалится вместе с ним.

– Отлично, – буркнул он, втыкая вилку в макароны. – Лучше всех. Меня уже утвердили, завтра приступаю к съёмкам, а послезавтра получаю "Оскар". Буду благодарить тебя из Лос-Анджелеса, в смокинге, с золотой статуэткой в руках.

– Лёш…

– А что Лёш? – он отшвырнул вилку. Та звякнула о тарелку, и макароны разлетелись по клеёнке. На клеёнке был рисунок – такие же цветочки, как на диване, и Лёша всегда думал, что Аня нарочно подобрала их в тон. – Ты хочешь знать правду? Правда такая: я никому не нужен. Моя физиономия не подходит для сериалов, мой голос не тот, моя фактура не та. Я просто… никто.

Он замолчал, тяжело дыша. В комнате повисла тишина, только дождь барабанил по подоконнику и где-то на кухне капал кран – кап, кап, кап, как счётчик, отсчитывающий уходящее время. Анна уже сто раз просила его починить кран, но он всё никак не мог найти времени, а может, просто боялся, что сломает что-нибудь ещё.

Аня встала, обошла стол, села рядом. Обняла его, прижалась щекой к плечу. От неё пахло дешёвым шампунем с запахом ромашки – она покупала его в «Магните» по акции, два по цене одного, – и чем-то ещё, каким-то неуловимым, родным. Теплом, покоем, чем-то таким, что он не умел назвать.

– Ты не никто, – тихо сказала она. – Ты мой. Самый лучший. Самый талантливый. Просто… не время. Не формат. Но придёт твой час, вот увидишь.

– Когда? – голос его дрогнул. – Мне тридцать пять, Аня. У моих однокурсников уже квартиры в центре, машины, дети. У Сереги Костина – своя студия звукозаписи, он продюсирует молодые группы. У Паши Смирнова – главные роли в трёх сериалах, он купил дом на Рублёвке. А у меня? Я живу в твоей квартире. Я ем твои макароны, и даже кольца тебе не могу купить.

Он замолчал. На глаза навернулись слёзы, и он отвернулся, чтобы она не видела. Мужчина не должен плакать. Его отец всегда говорил: «Мужчина не плачет. Мужик терпит». И он терпел. Всю жизнь терпел.

– Мне не нужно кольцо, – она подняла голову, посмотрела в глаза. – Мне нужен ты. Живой, настоящий. Даже если ты всю жизнь будешь играть в массовке – я буду с тобой.

– Глупая, – выдохнул он. – Самая глупая женщина на свете.

– Знаю. – Она улыбнулась. Улыбка у неё была тёплая, чуть грустная, с ямочками на щеках. – Но ты меня такой и полюбил.

Он прижал её к себе, чувствуя, как комок подступает к горлу. За окном шумел дождь, где-то лаяла собака – соседский пёс, старый, бездомный, которого приютила баба Шура с первого этажа. Лифт в подъезде, как всегда, не работал – его сломали ещё в прошлом году, а чинить никто не собирался. Жизнь текла своим чередом, серая, тоскливая, безнадёжная.

А внутри у него что-то умирало. Что-то важное, что называется надеждой.

– Знаешь что, – сказал он вдруг, отстраняясь. – Пойду пройдусь. Проветрюсь.

– Под дождём?

– Под дождём.

Анна хотела возразить, но, увидев его глаза, кивнула. В её взгляде мелькнула тревога, но она промолчала. Она всегда умела молчать, когда нужно. Это умение досталось ей от матери, которая всю жизнь молчала, глядя, как отец пропивает зарплату.

– Только недолго. И оденься теплее. В шкафу есть твой старый свитер, тот, который я тебе связала. Он толстый, не промокнешь.

Он накинул старую куртку – потёртую, с выцветшими рукавами, которую носил уже лет семь, – сунул ноги в кеды, протёртые до дыр на сгибе. Свитер он надевать не стал. Ему хотелось, чтобы холод пробрал его до костей. Может, тогда станет легче.

Захлопнул дверь и остался один на лестничной клетке, где пахло сыростью, котами и чужими жизнями. Клетка была маленькой, с облупившейся краской на стенах, с почтовыми ящиками, на которых детским почерком было написано «Смирновы», «Кузнецовы», «Петровы». На ящике Анны было написано просто «Аня» – она не любила свою фамилию, доставшуюся от отца, которого почти не помнила.

Он ещё не знал, что эта прогулка изменит всё. Что через час он войдёт в старинный бар, где время течёт иначе. И что та, с кем он там встретится, перевернёт его жизнь с ног на голову.

Он просто шёл под дождём по вечерней Москве, и капли стекали по лицу, смешиваясь с чем-то солёным, что он не хотел называть слезами.

ГЛАВА 2. ДЕТСТВО АЛЕКСЕЯ

Алексей Ветров родился в маленьком городе Киржач Владимирской области, в семье, где никто никогда не имел отношения к искусству. Отец, Виктор Степанович Ветров, был шофёром в местном автотранспортном предприятии. Возил кирпич, цемент, доски – всё, что нужно было для строек, которых в те годы было много. Работа тяжёлая, грязная, с раннего утра до позднего вечера. Отец приходил домой уставший, пропахший бензином и соляркой, и первым делом мыл руки в тазу во дворе, потому что в доме не было горячей воды.

Мать, Людмила Павловна, работала в детском саду воспитательницей. Невысокая, полноватая, с вечно усталыми глазами, она умела находить общий язык с любым ребёнком, но своих двоих – Лёшу и его старшую сестру Марину – растила скорее в строгости, чем в ласке. «Чтобы людьми выросли», – говорила она, и это означало, что за двойку можно было получить ремнём, за прогул – неделю без телевизора, за грубость – выговор, от которого хотелось провалиться сквозь землю.

Дом, где они жили, был старым, деревянным, ещё дореволюционной постройки. Две комнаты, кухня с печью, которую топили зимой, и сени, где хранились дрова и старые вещи. Водопровода не было, воду носили из колонки на углу. Туалет на улице. Лёша стеснялся этого дома, когда в школе просили пригласить одноклассников на день рождения. Он никогда никого не приглашал.

Сестра была старше на семь лет. Она окончила школу с золотой медалью, уехала в Москву, поступила в медицинский, стала хирургом. В семье ею гордились. «Марина у нас умница, – говорила мать. – А Лёша… Лёша у нас артист». Слово «артист» в её устах звучало как приговор, как что-то несерьёзное, ненастоящее. «Из тебя бы хороший шофёр получился, как у отца», – говорила она, и Лёша молчал, но внутри всё кипело.

Отец умер, когда Лёше было шестнадцать. Сердце не выдержало. После одной из смен он прилёг отдохнуть и не проснулся. Мать осталась одна, без мужа, с двумя детьми – один уже взрослый, второй ещё учится. Она работала на двух работах: в садике и уборщицей в сельской администрации. Лёша видел, как она устаёт, как спина её гнётся, как руки покрываются трещинами от моющих средств. Он хотел помочь, но не знал как. Играл в школьных спектаклях, читал стихи на вечерах, и это было единственное, что у него получалось.

Марина к тому времени уже жила в Москве, работала в больнице, редко приезжала. У неё была своя жизнь – интернатура, дежурства, потом ординатура, потом молодой человек, тоже врач, потом свадьба. Она стала чужой, далёкой, почти незнакомой. Когда приезжала, говорила с Лёшей снисходительно, как с ребёнком: «Ты бы хоть на шофёра выучился, Лёш. Актёрство – это не профессия».

Мать умерла через пять лет после отца. Лёша тогда уже учился в театральном институте в Ярославле, приехал на похороны, стоял у гроба и не мог заплакать. Марина была рядом, держалась спокойно, только губы побелели. После похорон они разъехались и почти перестали общаться. Сестра стала заведующей отделением в областной больнице, вышла замуж за главврача, родила двоих детей. Живёт в трёхкомнатной квартире в центре Ярославля, ездит на «Тойоте», каждое лето отдыхает в Турции. Иногда звонит Лёше, спрашивает, как дела, и слышит в ответ: «Нормально». Он никогда не рассказывал ей, как ему трудно. Гордость не позволяла. А может, боялся услышать: «Я же говорила».

Лёша, что бы он не говорил, любил их старый дом, даже когда он разваливался. Любил запах печёного хлеба по воскресеньям, любил слушать, как отец копается в гараже, матерясь на китайский инструмент. Любил мамины пирожки с капустой, которые она пекла по праздникам, и её молчаливую, невысказанную гордость, когда он выходил на сцену школьного театра. Она ни разу не сказала «ты молодец», но после спектаклей всегда ставила перед ним тарелку с пирожками и смотрела, как он ест. И в этом взгляде было всё.

ГЛАВА 3. ДЕТСТВО АННЫ

Анна родилась и выросла в Сергиевом Посаде, городе, где всё дышит историей, где лаврские купола видны из любой точки, где воздух пропитан древностью и молитвой. Но её семья была далека от церкви. Отец, Сергей Иванович, работал на заводе оптико-механических изделий – том самом, что делал приборы для космической программы. Был он человеком замкнутым, молчаливым, с тяжёлым характером и тяжёлой рукой. Выпивал. После работы заходил в «рюмочную» у проходной, а домой возвращался злой и уставший. Мать, Анастасия Петровна, работала в местном музее – хранителем фондов. Любила историю, искусство, театр. Она-то и привила Ане любовь к сцене.

Анна была вторым ребёнком в семье. Старший брат, Иван, пошёл в отца – молчаливый, угрюмый, с тяжёлым взглядом. Он окончил ПТУ, работал на том же заводе, женился на местной девушке, родили двоих детей. С сестрой они почти не общались. Брат считал её «выскочкой», которая «из грязи в князи» лезет. Анна не обижалась. Она просто ушла в свою жизнь и не оглядывалась.

Мать была для Анны всем. Именно она водила её в театр, в музыкальную школу, на выставки. Именно она, работая за копейки в музее, умудрялась выкраивать деньги на билеты в Москву, в Большой, в МХАТ. «Ты талантливая, Аня, – говорила она. – Ты должна. Ты обязана». Анна не знала, что значит «должна» и «обязана», но мать говорила с такой верой, что отказаться было невозможно.

После смерти родителей Аня продала их маленькую квартиру в Сергиевом Посаде и переехала в Москву. Деньги ушли на съёмную квартиру в Подмосковье, на курсы сценаристов, на жизнь. Она работала где придётся – продавцом в книжном, корректором в маленьком издательстве, ночным администратором в гостинице. Писала по ночам. Сценарии, рассказы, пьесы. Никто их не печатал, не ставил, но она не останавливалась.

Когда она встретила Лёшу, ей показалось, что жизнь наконец-то повернулась к ней лицом. Он был такой же, как она – бедный, голодный, но горящий. Они вместе мечтали, вместе ждали, вместе проигрывали. И иногда – очень редко – вместе выигрывали.

ГЛАВА 4. СТАРИННЫЙ БАР

Дождь усилился. Не просто дождь – настоящий ливень, с порывами ветра, которые бросали капли в лицо, заставляя щуриться. Алексей шёл по Тверской, не разбирая дороги. Прохожие попадались редко – те, кого непогода застала врасплох, торопились к метро, прячась под зонтами и капюшонами. Зонтов было много – ярких, дорогих, с логотипами брендов. Лёша зонта не взял. У него вообще не было зонта – тот, что был, сломался прошлой осенью, спицы переломились пополам, а купить новый всё не было денег.

Куртка промокла насквозь, волосы облепили лоб, холодные струи стекали за шиворот, но он не чувствовал ничего, кроме глухой, ноющей пустоты внутри. Вода просачивалась сквозь дырявые кеды, ноги замерзли, но это казалось мелочью по сравнению с тем, что творилось в душе. Его старые кеды, купленные ещё в Ярославле, когда он учился на первом курсе, давно требовали замены, но он всё откладывал.

«Тридцать пять лет, – думал он, глядя на мокрый асфальт, в котором отражались огни витрин. – Тридцать пять лет, а я никто. Даже не никто – пустое место».

Он остановился у витрины дорогого ресторана. За стеклом, в тёплом золотистом свете, сидели красивые люди. Мужчины в дорогих костюмах – тёмно-синих, серых, с идеально завязанными галстуками. Женщины с идеальными причёсками – волосок к волоску, с укладкой, которая стоит как его месячная зарплата. Они смеялись, поднимали бокалы с вином – в бокалах играло рубиновое или янтарное, жестикулировали – жили той жизнью, о которой Лёша мог только мечтать. Официанты в белых рубашках с бабочками бесшумно скользили между столами, подливая вино и убирая пустые тарелки.

За одним столиком сидела пара – мужчина лет сорока в дорогом пиджаке от Brioni и женщина в маленьком чёрном платье от Chanel. Она что-то рассказывала, улыбаясь, а он смотрел на неё с обожанием. Рядом на стуле стояла её сумка – кожаная, с золотыми застёжками, явно итальянская. Лёша представил, как они приехали сюда на своей машине – тёплой, сухой, с кожаными сиденьями и подогревом. Как сдали пальто в гардероб, как выбрали лучшее вино из винной карты, как потом поедут домой – в свою квартиру на Патриарших, где их ждёт чистый уютный вечер и, возможно, дети, которых уже уложили спать няни.

– Мечтать, – усмехнулся он вслух. – Мечты для неудачников.

Он пошёл дальше, свернул в переулок. Здесь было тише, фонари горели тускло, создавая островки жёлтого света в серой мгле. Переулок был старым, московским, с домами дореволюционной постройки – с лепниной на фасадах, с коваными решётками на окнах, с арками, ведущими во внутренние дворы-колодцы. На одном из домов висела мемориальная табличка: «Здесь жил писатель…» – но имя стёрлось от времени. В одном из таких дворов, наверное, когда-то играли дети, а теперь там стояли машины и стояли мусорные баки.

И вдруг среди этой серости он увидел её. Вывеску. Кованую, старинную, с трудом читаемую: «Таверна». Под ней – стрелка, указывающая вниз, в полуподвал. Вывеска была чёрной от времени, но буквы на ней были сделаны с таким искусством, что казалось, их ковали вручную, поколение за поколением. Надпись была на старом русском, Лёша подумал, что ей, наверное, лет двести, если не больше.

Лёша остановился. Он никогда не замечал этого места раньше, хотя ходил по этому переулку сотни раз. Он часто ходил здесь в студенческие годы, когда приезжал в Москву на кастинги, жил у знакомых в общежитии на Строгино и бродил по центру, разглядывая витрины и мечтая. Откуда оно взялось? Может, открылось недавно? Или он просто никогда не обращал внимания – как не замечаешь лиц прохожих, когда идёшь по своим делам?

Ноги сами понесли его к ступенькам, ведущим вниз. Ступеньки были каменными, стёртыми до блеска тысячами ног, и в выбоинах стояла вода. Тяжёлая дубовая дверь, окованная почерневшим железом, поддалась с лёгким скрипом – таким старым и глубоким, будто дверь вздыхала, – и он вошёл.

Внутри время остановилось.

Лёша замер на пороге, пытаясь понять, куда он попал. Низкие сводчатые потолки из грубого камня – такие бывают только в зданиях, которым не меньше пятисот лет. Камень был тёмным, с прожилками слюды, которая поблёскивала в свете свечей. Тяжёлые дубовые балки на потолке, чёрные от времени и копоти, – их, наверное, ставили ещё тогда, когда Москва была деревянной. Стены из тёсаного камня, кое-где покрытые мхом – настоящим, живым, тянущимся из щелей. Мох был тёмно-зелёным, почти чёрным, и казалось, что он растёт здесь веками, впитывая время.

Света было мало – только от кованых светильников на стенах, в которых горели настоящие свечи, и от камина в углу. Камин был огромный, старинный, из тёмного камня, с чугунной решёткой, за которой весело потрескивали дрова. Огонь плясал, отбрасывая тени на стены, и эти тени двигались, как живые, создавая на камне причудливые узоры. Пахло дымом, воском и ещё чем-то сладким, неуловимым – может быть, старым вином, может быть, временем. Или, может быть, чем-то, что было старше времени.

В зале стояло с десяток тяжёлых дубовых столов с такими же тяжёлыми стульями. Столы были массивными, с толстыми столешницами, на которых виднелись следы от ножей и кружек – многолетние, въевшиеся в дерево. Стулья были высокими, с резными спинками, обитыми тёмной кожей, которая потрескалась от времени, но от этого казалась ещё более ценной. За тремя из них сидели люди – немного, все какие-то странные, будто выпавшие из времени.

Старик в длинном чёрном пальто, похожий на дореволюционного профессора. Пальто было дорогим, но старым, с вытертым воротником, из-под которого виднелся белый платок, повязанный бантом. У него была длинная седая борода и пронзительные голубые глаза, которые смотрели куда-то в пустоту, сквозь время. Он пил что-то тёмное из маленькой стопки, медленно, со вкусом, и не отрываясь смотрел на огонь в камине. Лёша заметил, что у него руки старика – с тонкими пальцами, с длинными ногтями, похожие на руки пианиста или хирурга.

Молодая пара, одетая в стиле стиляг пятидесятых: на нём – узкий пиджак с широкими плечами и галстук-сельдь, на ней – пышная юбка ниже колена и яркая косынка. Они сидели, не разговаривая, и смотрели друг на друга с какой-то обречённой нежностью. Он держал её руку в своей, и Лёша заметил, что у обоих одинаковые обручальные кольца – золотые, но старые, потёртые.

И одинокий мужчина в современной одежде, но с таким отсутствующим взглядом, будто он только что вышел из психушки. Джинсы, футболка, кеды – обычная одежда, но в его позе было что-то неестественное, застывшее, будто он забыл, как двигаться. Он сидел, уставившись в одну точку на стене, и не мигал. Лёша перевёл взгляд – на стене ничего не было.

Лёша прошёл к стойке. Она была из тёмного дерева, тщательно отполированного, но с глубокими царапинами, оставленными, наверное, ещё в прошлом веке. Над стойкой висели ряды бутылок – тёмного стекла, зелёного, коричневого, с этикетками на разных языках. Некоторые бутылки были такими старыми, что жидкость в них казалась густой, как масло. Лёша разглядел немецкие, французские, итальянские названия, а на самой верхней полке – бутылку с этикеткой на русском дореволюционным шрифтом: «Пшеничная. Поставщикъ Двора Его Императорскаго Величества».

За стойкой стоял бармен – лысый мужчина лет пятидесяти с седой бородой и глазами такого глубокого синего цвета, что в них можно было утонуть. На нём был белый фартук поверх простой рубашки с закатанными рукавами, открывавшими мускулистые, покрытые татуировками руки. Татуировки были старыми – якоря, розы, морские узлы, женские имена – такие делают моряки, которые много лет провели в плаваниях.

– Что будете? – спросил бармен. Голос у него оказался низким, тягучим, как патока, с хрипотцой, будто он много лет курил или пел в церковном хоре.

– Ром, – сказал Лёша. – Простой ром. Самый дешёвый.

– Дешёвого здесь не держим, – усмехнулся бармен. В усмешке его мелькнуло что-то древнее, как трещина в старой стене. – Но простой найдётся.

Он достал бутылку тёмного стекла без этикетки, плеснул янтарную жидкость в тяжёлый гранёный стакан. Стакан был толстостенным, с пузырьками внутри стекла – такие делали в старину, когда техника не позволяла добиться идеальной прозрачности. Ром пах карамелью, дымом и чем-то морским, солёным, как ветер с океана.

Лёша взял, отпил. Ром обжёг горло, разлился теплом внутри, но легче не стало. Он выпил ещё, чувствуя, как жар растекается по телу, согревая замёрзшие руки и ноги.

Продолжить чтение