Мертвые меня достали

Размер шрифта:   13
Мертвые меня достали

Глава 1. Видеть – это проклятие

Берлинское утро встречало Тима привычным серым светом, который просачивался сквозь жалюзи, как разбавленный кофе. Где-то на улице громыхал мусоровоз, в соседней квартире играла поп-музыка – Тим так и не научился различать, какая именно, потому что стены были толстыми, а звук доходил только в виде низкого гудения басов. На кухне уже кто-то был.

Тим замер в дверях спальни, прислушиваясь. Босиком на холодном ламинате, в старой футболке с выцветшим логотипом группы, которую он больше не слушал, он стоял и ждал. Не звука музыки. Не шума мусоровоза. Чего-то другого. Того, что было важнее и что всегда определяло, каким будет его утро – обычным или нет.

Тишина.

Никакого ворчания. Никаких всхлипов. Никакого скрипа старых голосов, которые звучали так, будто их обладатели давно забыли, как говорить нормально, и теперь только терлись друг о друга шершавыми звуками, как камни в пересохшем ручье. Может быть, сегодня повезло? Может быть, они наконец-то отстали?

Он сделал шаг в коридор.

И тут же наткнулся на женщину, которая сидела прямо на полу, прислонившись спиной к стене. Она была в мятом халате, с седыми волосами, собранными в жидкий пучок на затылке, и смотрела в одну точку с таким выражением, будто её только что выселили из квартиры, в которой она прожила сорок лет. Глаза у неё были светлые, почти прозрачные, и в них ничего не отражалось – ни коридора, ни вешалки с куртками, ни Тима, который перешагивал через её вытянутые ноги в домашних тапочках.

– Доброе утро, – пробормотал Тим, хотя давно перестал ждать ответа.

Женщина не ответила. Она вообще никогда не отвечала. Она просто сидела здесь каждое утро с тех пор, как Тим переехал в эту квартиру два года назад. Её звали фрау Эпштейн, и она умерла в 1989 году, за неделю до того, как стена, разделявшая город, рухнула. Тим не знал, почему она застряла именно здесь, в коридоре, прислонившись к стене с обоями в цветочек, которые давно уже никто не менял. Может быть, ждала кого-то. Может быть, просто не знала, куда идти дальше. Может быть, этот кусок коридора был для неё всем, что осталось от дома, который когда-то был её.

Он старался не смотреть на неё дольше трёх секунд.

Это было первое правило, которое он выучил ещё в детстве, когда впервые увидел мёртвого человека, стоящего на остановке автобуса. Правило номер один: если смотреть на них слишком долго, они начинают смотреть в ответ. А потом – говорить. А потом – требовать. А потом они уже никогда не уходят.

В ванной комнате было влажно и пахло старой плиткой. Тим включил свет – лампочка моргнула два раза и загорелась, как всегда по утрам, будто ей тоже требовалось время, чтобы проснуться. Ванная оказалась свободной – по крайней мере, от живых. Мёртвых там было двое.

Старик в выцветшем тренировочном костюме стоял под душем и бессмысленно водил рукой по лицу, будто всё ещё пытался смыть с себя что-то. Капли воды проходили сквозь его ладонь и падали на кафель, не встречая сопротивления. Он делал это каждое утро. И каждое утро у него ничего не получалось.

А на стиральной машине сидела фрау Хольцманн.

– Тим! – воскликнула она, свешивая ноги так, что тапки чуть не слетели. – Ты спишь до обеда! Уже половина восьмого!

– Я знаю, – сказал Тим, открывая кран. Холодная вода хлестнула по лицу, и он на секунду прикрыл глаза. Когда открыл – фрау Хольцманн была уже рядом, буквально в полуметре, и её челюсть слегка болталась, когда она говорила. Он заметил, что сегодня она выглядит особенно… как бы это сказать… настоящей. Цвета её халата были ярче, чем обычно, и сквозь её плечо уже не просвечивала стена. Это было плохим знаком.

Она умерла в две тысячи двенадцатом от инсульта, прямо за игровым автоматом в казино. Ей было семьдесят три. С тех пор она не пропускала ни одного утра, чтобы не прокомментировать его внешний вид, режим питания или выбор одежды. Иногда Тим думал, что, если бы фрау Хольцманн была жива, она стала бы его бабушкой. Потом он понимал, что это была бы самая страшная бабушка на свете.

– Волосы надо причесать, – сказала она, критически оглядывая его отражение в зеркале. Зеркало было старым, в крапинках, и отражение Тима получалось каким-то размытым, будто он сам был наполовину призраком. – И что это за футболка? Ты похож на мокрого воробья, которого выкинули из гнезда.

– Спасибо, – Тим выдавил улыбку, – вы сегодня в отличной форме.

– Я всегда в отличной форме! – Она обиженно поджала губы, отчего челюсть сдвинулась ещё на сантиметр влево. – Вот если бы ты меня слушал, когда я была жива, я бы сейчас не торчала здесь, а смотрела на тебя с фотографии на комоде!

Тим не стал уточнять, что комода у него нет. Он знал: если начать спор, если сказать что-то в ответ, даже самое безобидное «но почему вы думаете, что я вас не слушал», фрау Хольцманн может задержаться до обеда. А может, и до следующего утра. Правило номер два: с мёртвыми не спорить. Они всегда выигрывают, потому что им нечего терять. У них уже нет времени, которое можно было бы потратить на пустые разговоры. Поэтому они готовы говорить вечно.

Тим умылся, почистил зубы, стараясь не смотреть в зеркало дольше необходимого, и прошёл на кухню.

Кухня была маленькой, с одним окном, выходившим во внутренний двор, где вечно сушилось чьё-то бельё. Простыни и рубашки колыхались на ветру, как флаги несуществующей страны, и иногда Тиму казалось, что они тоже пытаются ему что-то сказать. Он насыпал хлопья в миску, налил молоко из холодильника и сел за стол. Стул скрипнул под ним, как всегда.

Рядом с ним тут же материализовался Херр Мюллер.

Он всегда появлялся там, где была еда. У Херра Мюллера была странная особенность: в отличие от других мёртвых, которые появлялись в определённых местах – фрау Эпштейн в коридоре, старик под душем, поэт у окна, – Херр Мюллер мог возникнуть где угодно, если рядом была еда. Однажды Тим нашёл его в школьной столовой, сидящим на стойке с подносами. Учителя не видели его, конечно. Только Тим.

– Молочные продукты, – сказал Херр Мюллер задумчиво, глядя на миску с хлопьями. – При жизни я пил только обезжиренное. Жена говорила: холестерин, давление, сосуды. А я ей: «Хельга, какая разница, если я всё равно сдохну от инфаркта?» И что вы думаете?

– Вы умерли от инфаркта, – устало сказал Тим, отправляя ложку в рот.

– Не от инфаркта! – Херр Мюллер возмущённо взмахнул руками. Его трусы – единственная одежда, в которой он появлялся уже два года – грозили сползти окончательно. – Я умер от спора! Спор – вот что убивает мужчин! Мы спорили о парковке, понимаешь? О парковке! Я сказал, что место у аптеки – моё, потому что я там парковался пятнадцать лет, а этот идиот из третьего подъезда сказал, что оно общее для всех. И тут – бац! Сердце. А он, скотина, до сих пор паркуется там, где хочет, и даже не знает, что из-за него умер человек.

– Это ужасно, – Тим отправил в рот ещё одну ложку. Хлопья давно размякли, и есть их было уже неприятно, но он продолжал механически жевать, потому что не хотел обидеть Херра Мюллера. С мёртвыми вообще лучше не ссориться. Они обидчивые.

– Ужасно! – согласился Херр Мюллер. – Поэтому я и здесь. Слежу, чтобы справедливость восторжествовала.

– Вы следите за моим завтраком.

– Это тоже важно! Еда – это топливо. А ты ешь как воробей! Вот если бы ты женился на хорошей девушке, она бы готовила тебе завтрак. Я своей Хельге всегда говорил: «Женщина должна кормить мужчину, это её природа». А она мне: «Гюнтер, иди вон из кухни, ты мешаешь, и вообще, кто тебя просил». И что вы думаете?

– Она выгнала вас из кухни?

– Нет! Я сам ушёл. Но обиделся. На три дня. – Херр Мюллер мечтательно посмотрел в окно, на чужое бельё, которое колыхалось на ветру. – Хорошая была женщина. Жаль, я это понял только после того, как она меня похоронила. Ты знаешь, что она сказала на похоронах? «Ну вот, Гюнтер, ты наконец нашёл место, где никто не будет спорить о парковке». И засмеялась. Прямо над гробом. Я тогда так разозлился, что чуть не встал.

Тим вздохнул и доел хлопья. Молоко на дне миски было серым, как утро за окном.

Из коридора донеслись звуки декламации. Тим закрыл глаза и мысленно сосчитал до трёх. Не помогло. До пяти. Тоже не помогло.

Поэт вошёл в кухню, не касаясь пола.

Он парил в нескольких сантиметрах над линолеумом – ровно настолько, чтобы его тень не падала на пол, и это было одновременно впечатляюще и раздражающе. Тим давно перестал обращать на это внимание, но каждое утро, когда поэт появлялся, его первым желанием было наступить ему на ногу, просто чтобы проверить, почувствует ли он что-нибудь. Но правило номер два запрещало провокации.

Поэт был молод – на вид лет двадцать пять, хотя умер он почти сто лет назад. Одевался так, будто только что сошёл с чёрно-белой фотографии: сюртук, высокий воротник, взлохмаченные волосы, которые падали на лоб, когда он запрокидывал голову. Он умер в 1923 году, выпив яд после того, как его возлюбленная вышла замуж за банкира. По крайней мере, так он рассказывал. Каждое утро. Иногда по два раза.

– Утро, – провозгласил Поэт трагическим шёпотом, и его голос разнёсся по кухне, как эхо в пустом соборе. – Утро – это время, когда ангелы плачут над нашими ошибками. Когда небо, ещё не успевшее просохнуть после ночи, роняет слёзы на землю, и каждая капля – это чья-то несбывшаяся мечта.

– Утро – это время, когда я опаздываю в школу, – сказал Тим, поднимаясь из-за стола. Стул снова скрипнул, и этот звук показался ему почти издевательским.

– Ты бежишь от жизни! – Поэт сделал эффектный жест рукой, и воздух на секунду сгустился, как перед грозой. Тим почувствовал, как волосы на руках встали дыбом. – А нужно бежать к ней! К той единственной, чьи глаза – как два озера в лесу, где утонули все надежды, но на дне ещё теплится свет. К той, чьи губы – как лепестки роз, опавших на асфальт в первый день осени.

– У меня аллергия на озёра, – буркнул Тим, споласкивая миску в раковине. Вода была ледяной, и руки сразу замёрзли. – И на розы тоже.

Поэт обиженно замолчал и переместился к окну, где начал что-то бормотать про бренность бытия, про то, как быстро проходят годы, и про женщин, которые выбирают банкиров вместо поэтов. Тим слышал этот монолог уже сто раз, но каждый раз находил в нём что-то новое. Сегодня, например, поэт сравнил банкира с тараканом, который ползёт к деньгам, а себя – с соловьём, которого заперли в клетку. Тим подумал, что таракан – это даже обидно для таракана.

Он уже собрался выходить, когда в дверях кухни появилась фрау Вайс.

Она была, пожалуй, самой безобидной из всей компании. Женщина средних лет, с короткой стрижкой, в очках с толстыми линзами и с неизменной папкой под мышкой. Папка была невидимой для всех, кроме Тима, и он иногда задавался вопросом: что в ней? Может быть, отчёты. Может быть, списки. Может быть, какие-то важные документы, которые она так и не успела сдать в тот день, когда умерла.

Она умерла в 2005 году от передозировки кофеина во время подготовки годового отчёта для районного управления. Сердце просто остановилось, и её нашли утром за столом, с чашкой кофе в руке. Кофе к тому времени уже давно остыл. Теперь её загробное существование состояло из бесконечного заполнения невидимых бумаг и проверки того, «всё ли в порядке» в жизни Тима. Документы, счета, страховки, справки – фрау Вайс следила за всем.

– Тим, – сказала она деловито, открывая папку и водя пальцем по строчкам, которые видел только она. – Я проверила твои документы. Школьная страховка в силе. Прописка в порядке. Справка из поликлиники действительна до конца месяца. Но у тебя просрочена студенческая транспортная карта на три дня.

– Я знаю, – сказал Тим, натягивая кроссовки в прихожей. Шнурки никак не хотели завязываться, и он злился на них, хотя понимал, что злится вообще на всё сразу. – Завтра продлю.

– Если ты не продлишь её сегодня, – фрау Вайс строго посмотрела на него поверх очков, и её взгляд был тяжелее, чем мог бы показаться, – тебя могут оштрафовать. Контролёры в этом районе появляются каждое утро в районе восьми пятнадцати. А потом это пойдёт в личное дело. А потом они позвонят в школу. А потом —

– Фрау Вайс, – Тим взял рюкзак со стула, на котором секунду назад сидел Херр Мюллер. Рюкзак был старым, с оторванной молнией на боковом кармане, и Тим всё никак не мог её починить. – Я всё сделаю. Честно.

– Обещаешь? – Она подозрительно прищурилась, и её глаза за стёклами очков стали похожи на две маленькие льдинки.

Тим замер.

Третье правило. Самое важное. Самое страшное. Никогда ничего не обещать призракам.

Он узнал об этом правиле не из книг и не от родителей. Он выучил его на собственном опыте, когда в восемь лет пообещал одному старому человеку в парке, что придёт к нему завтра снова. Старый человек ждал его три дня. Три дня сидел на той же скамейке, не двигаясь, не моргая, глядя на дорожку, по которой должен был прийти Тим. А когда Тим наконец пришёл – потому что ему стало стыдно, потому что мама сказала, что обещания надо держать, – старик посмотрел на него и сказал: «Ты опоздал». И исчез. Но перед этим в его глазах было такое разочарование, что Тим запомнил его на всю жизнь. И больше никогда никому ничего не обещал.

– Я постараюсь, – осторожно сказал Тим. – Это лучшее, что я могу сказать.

Фрау Вайс задумалась. Она склонила голову набок, поправила очки, что-то записала в свою невидимую папку. Потом кивнула.

– Постарайся – это хорошо. Постарайся – это не обещание, но это лучше, чем «не знаю». – Она сделала ещё одну пометку. – Я отмечу, что ты в курсе.

В коридоре фрау Эпштейн всё так же сидела у стены, прислонившись спиной к обоям. Свет из кухни падал на её лицо, и на секунду Тиму показалось, что она улыбается. Но нет, это была просто игра теней. Она никогда не улыбалась.

Тим осторожно перешагнул через её ноги и уже взялся за дверную ручку, когда позади раздался голос фрау Хольцманн. Он обернулся. Она стояла в конце коридора, окружённая утренним светом, который проходил сквозь неё, делая почти прозрачной. Почти красивой. Почти живой.

– Что? – спросил он, хотя внутри у него всё сжалось от предчувствия.

– Ты будешь сегодня в школе. Будь внимателен. – Она посмотрела на него так, будто знала что-то, чего он не знал. Будто прочитала книгу, до конца которой он ещё не добрался. – Иногда жизнь даёт знаки. А ты, – она погрозила ему пальцем, и палец был почти настоящим, почти тёплым на вид, – ты всегда пропускаешь их мимо ушей. Потому что вечно в наушниках. Потому что вечно торопишься. Потому что думаешь, что всё самое важное случится потом, не сегодня, не сейчас.

– Какие знаки? – Тим нахмурился. Он хотел спросить что-то ещё, но фрау Хольцманн уже начала растворяться. Сначала исчезли её ноги, потом руки, потом лицо. Последним исчез взгляд – тяжёлый, пронзительный, такой, от которого хотелось спрятаться под одеяло и не вылезать до конца недели.

– Увидишь, – сказал её голос из пустоты. – Или нет. Ты же никогда не смотришь.

Тим постоял секунду, глядя на пустой коридор, на то место, где только что была фрау Хольцманн. Потом пожал плечами, открыл дверь и вышел на лестничную клетку.

Воздух снаружи был влажным и холодным – такой бывает только в сентябре, когда лето уже кончилось, а осень ещё не началась по-настоящему, и всё застыло в ожидании. Берлин дышал Тиму в лицо этим воздухом, и на секунду ему показалось, что город тоже чего-то ждёт. Может быть, дождя. Может быть, перемен. Может быть, просто следующего трамвая.

Во дворе соседнего дома кто-то выбивал ковёр – глухие ритмичные удары разносились по двору, как сердцебиение спящего великана. На углу уже работала палатка с едой, от которой тянуло жареным мясом и луком, и Тим почувствовал, как желудок предательски заурчал, хотя он только что позавтракал.

Он сунул руки в карманы куртки и пошёл к подземке. В наушниках играл какой-то старый трек, который он слушал уже сто раз, просто чтобы заглушить голоса. Голоса, которые звучали у него в голове, даже когда рядом никого не было. Голоса, которые принадлежали людям, умершим задолго до его рождения. Иногда он думал: может быть, это не они приходят к нему? Может быть, это он приходит к ним? Может быть, он сам – призрак в их мире, а не они в его?

Но эти мысли были слишком сложными для восьми утра, и он отогнал их.

Правило номер четыре: всегда носить наушники. Даже если музыка не играет. Даже если батарейка села. Просто чтобы было оправдание не слышать того, чего слышать не должен. Просто чтобы люди на улице думали, что он их не слышит. Просто чтобы мёртвые не пытались с ним заговорить – потому что наушники для них были как знак: занят, не беспокоить, разговор не поддерживаю.

На станции он спустился под землю.

Здесь всегда пахло по-особенному – смесью старого бетона, тормозных колодок и ещё чего-то неуловимого, что Тим называл «запахом ожидания». Платформа была почти пустой: час пик ещё не начался, и только несколько человек стояли у края, глядя в туннель, откуда должен был появиться поезд.

Тим встал на своё обычное место – у третьей колонны, где всегда можно было опереться спиной о стену и никому не мешать. Рядом с ним на скамейке сидел мужчина в форме железнодорожника. Форма была старой, ещё восточногерманской, с нашивками, которых уже никто не носил. Мужчина смотрел на рельсы и тихонько покачивался, будто его всё ещё укачивало в поезде, который ушёл сорок лет назад.

Тим перевёл взгляд. Не больше трёх секунд.

Мужчина не шелохнулся. Может быть, он не заметил взгляда. Может быть, ему было всё равно. Тим никогда не знал наверняка, чувствуют ли они, когда на них смотрят. Может быть, да. Может быть, им это даже нравится.

Поезд пришёл ровно через минуту – Тим проверил по часам на телефоне. Он заскочил в вагон, сел у окна на свободное место и закрыл глаза. До гимназии было семь остановок. Семь остановок, за которые можно было немного отдохнуть, если повезёт и никто из мёртвых не сядет рядом.

Сегодня повезло. В вагоне были только живые: женщина с ребёнком, который всё время дёргал её за волосы; мужчина в деловом костюме, который разговаривал по телефону слишком громко; подросток с огромными наушниками, который клевал носом. Все нормальные. Все живые. Никто не пытался с ним заговорить, никто не сидел на соседнем сиденье, глядя сквозь него пустыми глазами.

«Будь внимателен», – сказала фрау Хольцманн.

Тим усмехнулся про себя. Он всегда был внимателен. Слишком внимателен. Проблема была в том, что он замечал то, чего не должен был замечать. То, что другие люди проходили мимо, не видя, не слыша, не чувствуя. Тим видел их – мёртвых – везде: на платформах, в переходах, на скамейках в парках, на пустующих местах в школьной столовой. Они были повсюду. И они все чего-то от него хотели.

Поезд нырнул в туннель, и за окном стало темно. В стекле отразилось его собственное лицо – уставшее, с мешками под глазами, с вечно взлохмаченными волосами, которые не слушались ни расчёски, ни геля, ни воды. Ему было семнадцать, но он выглядел на все двадцать пять. Иногда он думал, что это потому, что он слишком много времени проводит с мёртвыми. Может быть, это было заразно.

Он надеялся, что этот учебный год будет спокойным.

Очень надеялся.

Но где-то глубоко внутри, в том месте, где живут все его страхи и предчувствия, он уже знал, что спокойным он не будет. Фрау Хольцманн не предупреждала просто так. Если она говорила «будь внимателен», это означало, что сегодня что-то случится. Что-то, что изменит всё.

Тим не знал, что именно. Он только знал, что это уже близко. Как поезд, который вот-вот вынырнет из туннеля на свет.

В гимназии его ждали.

Не учителя – учителям было всё равно, кто и когда приходит, лишь бы не опаздывал на первый урок. Не одноклассники – они уже привыкли, что Тим появлялся из ниоткуда, здоровался, садился на своё место и больше ни с кем не разговаривал до самого звонка. Его ждала фрау Хольцманн, которая уже сидела на подоконнике в классе, когда Тим вошёл.

– Ты опоздал на четыре минуты, – сказала она с удовлетворением в голосе. – Я считала. Семьдесят две секунды до звонка, потом сто сорок восемь секунд после. Итого ровно четыре минуты.

– Доброе утро, фрау Хольцманн, – прошептал Тим, проходя к своей парте у окна. Он специально сел с краю, чтобы видеть дверь. Чтобы никто не мог подойти к нему незаметно.

– Доброе? – Она закатила глаза, и этот жест был таким живым, таким настоящим, что Тиму на секунду показалось, будто она вот-вот оттает и снова станет человеком. Но нет. Сквозь её плечо всё так же просвечивал подоконник, а когда она пошевелилась, пол под ней не скрипнул. – Доброе утро бывает только у тех, кто делает правильные выводы. А ты, Тим, никогда не делаешь правильных выводов. Ты делаешь выводы, которые тебе удобны. А это разные вещи.

Тим сел, достал из рюкзака тетрадь и ручку. Ручка не писала – он потряс её, постучал по парте, но чернила всё равно не шли. Он вздохнул и полез в рюкзак за другой.

Фрау Хольцманн ещё поворчала немного – про то, как он неправильно сидит, как держит ручку, как смотрит в окно вместо того, чтобы повторять материал – но потом замолчала и уставилась в стекло, на школьный двор, где собирались первые ученики. Кто-то бегал, кто-то стоял кучками, кто-то сидел на скамейке и читал. Все живые. Все нормальные. Никто не видел того, что видел Тим.

Кто-то из живых вошёл в класс. Кто-то сел рядом. Тим кивал, здоровался, улыбался, но делал всё на автомате. Его мысли были далеко. Там, где фрау Хольцманн смотрела в окно и ждала.

Он тоже ждал.

Сам не зная чего.

Но фрау Хольцманн знала. Она сидела на подоконнике, болтала ногами и улыбалась такой улыбкой, от которой у Тима пробежал холодок по спине. Это была улыбка человека, который знает то, чего не знаешь ты. Который уже видел конец фильма, а ты только смотришь первые кадры.

«Будь внимателен», – повторила она мысленно, глядя на дверь.

И Тим, сам того не желая, тоже посмотрел на дверь.

Она была закрыта. За ней слышались шаги – кто-то шёл по коридору. Тяжёлые шаги, не спешащие. Взрослые. Может быть, учитель. Может быть, директор. Может быть, кто-то ещё.

Сердце Тима забилось быстрее. Он не понимал почему.

Шаги приближались.

Фрау Хольцманн перестала болтать ногами.

Дверь начала открываться.

Глава 2. Новенькая из Лейпцига

Класс постепенно наполнялся.

Тим сидел на своём обычном месте – у окна, на третьем ряду, откуда был виден и школьный двор, и доска, и, что важнее, все входы и выходы. Привычка, выработанная годами: всегда знать, откуда может прийти угроза. Или, в его случае, откуда приплывёт очередной призрак с просьбой найти зубной протез или выяснить, кто в 1984-м съел его йогурт из холодильника. Мёртвые были требовательными, и их проблемы никогда не заканчивались – даже после смерти, как оказалось.

Фрау Хольцманн по-прежнему сидела на подоконнике. Она сменила позу: теперь её ноги болтались в такт каким-то только ей слышным ритмам, а взгляд был прикован к двери с такой интенсивностью, будто оттуда должна была выйти сама смерть. Или, наоборот, жизнь. Тим никак не мог понять, что именно она высматривает, но от её напряжения у него самого свело плечи.

– Ты чего такая напряжённая? – шепнул он, делая вид, что перекладывает тетради. – Случилось что?

Фрау Хольцманн не ответила. Только повела плечом, отчего её халат на секунду стал почти прозрачным, и Тим поспешно отвернулся к окну. Правило номер пять: не смотреть на призраков, когда они начинают мерцать. Ничего хорошего в этом нет. В прошлый раз, когда он нарушил это правило, фрау Хольцманн три дня ходила за ним по пятам и рассказывала, как в молодости чуть не вышла замуж за фокусника, который потом сбежал с кассиршей из цирка. Три дня. Одну и ту же историю. Тим знал её уже наизусть, каждое слово, каждую паузу, каждое место, где фокусник должен был появиться с голубями, но появился с пустыми руками.

Рядом с ним плюхнулся на стул его одноклассник Лукас – вечно взлохмаченный, пахнущий дешёвым кофе и оптимизмом. Лукас был из тех людей, которые просыпаются счастливыми. Тим никогда не понимал, как это возможно, но Лукас доказывал своим существованием, что это не миф.

– Эй, ты видел? – спросил Лукас, даже не поздоровавшись. Его глаза блестели, как у ребёнка перед Рождеством.

– Что? – Тим покосился на фрау Хольцманн. Она не обращала на Лукаса никакого внимания, что было странно. Обычно она комментировала всех, кто приближался к Тиму: «Этот слишком громко жуёт», «У этого отвратительная причёска», «Этот, кажется, влюблён в тебя, только ты слишком тупой, чтобы заметить». Ничего такого сегодня. Молчание. Только взгляд, прикованный к двери.

– Директор сказал, у нас новенькая. Сегодня будет.

– Ну, бывает. – Тим пожал плечами. Новенькие в их школе появлялись раз в полгода, иногда чаще. Ничего особенного. Обычно это были дети военных или тех, кто переезжал из-за работы. Они приходили, сидели молча несколько недель, потом постепенно вливались в класс, и через месяц никто уже не помнил, что когда-то их здесь не было.

– Бывает? – Лукас округлил глаза так, что они стали похожи на два блюдца. – У нас в классе за три года ни одного новенького не было! Три года, Тим! Мы уже думали, что нас прокляли или что все нормальные люди обходят нашу школу стороной. А тут – девочка! Из самого Лейпцига!

– И что?

– И то! – Лукас понизил голос до трагического шёпота, хотя в классе было шумно и никто, кроме Тима, его всё равно не услышал бы. – Говорят, она странная.

Тим насторожился. Слово «странная» в его лексиконе имело особый вес. Странными обычно называли тех, кто видел то, чего не видели другие. Или слышал. Или знал.

– Кто говорит? – спросил он, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.

– Все.

– Все – это кто?

– Ну, – Лукас замялся, почесал затылок, оставляя в спутанных волосах ещё больше хаоса, – секретарша в учительской. А ей сказала фрау Кёниг. А той – кто-то из администрации. Короче, она какая-то не такая. Не как мы.

– А мы какие?

Лукас задумался. Это была серьёзная задача для него – описать целый класс одной фразой.

– Ну, нормальные, – сказал он наконец. – Обычные. А она – нет. Её в прошлой школе постоянно вызывали к психологу.

– За что?

– Не знаю. – Лукас пожал плечами. – Говорят, она всё время с кем-то разговаривает. Сама с собой. Или не с собой. В общем, странная.

Тим почувствовал, как внутри у него что-то ёкнуло. Он сам постоянно разговаривал сам с собой. Но только потому, что призраки не давали ему покоя, и если не отвечать им хотя бы мысленно, они начинали орать громче. А со стороны это выглядело как разговоры с пустотой. Как сумасшествие.

Он хотел спросить ещё что-то, но в этот момент в класс вошёл учитель истории, и все разговоры стихли.

Учителя истории звали Херр Беккер. По крайней мере, так было написано в расписании и так к нему обращались все – ученики, коллеги, даже директор. Тим не знал его настоящего имени и уже не надеялся узнать. Херр Беккер был мужчиной лет пятидесяти с усами, которые жили своей собственной жизнью: они то топорщились в разные стороны, то свисали унылыми сосульками, то вдруг принимали идеально симметричную форму, как у диктатора из старого кино. Никто не знал, как усы выбирали свою форму на каждый день, но ученики делали ставки. Тим однажды выиграл десять евро, поставив на «ленивые сосульки».

Но не усы были главной особенностью Херра Беккера. Главной особенностью была его привычка начинать каждый урок с одной и той же фразы: «История – это не то, что было. История – это то, что мы помним». После этого он обычно делал паузу, обводил класс торжественным взглядом и только потом начинал лекцию.

Сегодня он выглядел ещё более торжественно, чем обычно. В руках он держал старую папку с выцветшей надписью, которую Тим разглядел не сразу. Но когда разглядел, внутри у него снова что-то ёкнуло. «Стена». Та самая. Та, которая разделяла город, пока он не родился. Та, о которой рассказывали все призраки в его квартире, потому что почти все они жили в том времени, когда стена была. Для них она так и не упала до конца. Для них она всё ещё стояла, даже если бетона давно не было.

– Сегодня, – сказал Херр Беккер, окидывая класс взглядом, который должен был означать «приготовьтесь к чему-то важному», – у нас особенный урок. Но сначала – у нас новенькая.

Он повернулся к двери и кивнул кому-то, кто ждал в коридоре. Тим не видел, кому именно, но услышал тихий вздох – такой, будто человек за дверью набирал в грудь побольше воздуха, чтобы справиться с тем, что ждало впереди.

– Входите, – сказал Херр Беккер.

Дверь открылась.

И мир Тима перевернулся.

Не потому, что она была красивой. Хотя, если подумать, она была. Но не той крикливой, заметной красотой, которую одноклассники обычно обсуждали в чатах, отправляя друг другу смайлики с сердечками. Она была какой-то… другой. Той красотой, которую не замечаешь сразу. Которая проявляется постепенно, как фотография в проявителе – сначала только общие очертания, потом тени, потом вдруг – лицо, и ты понимаешь, что смотрел на это всё время, но не видел.

Лена – как она представилась через секунду – стояла в дверях, слегка сутулясь, будто пыталась занять меньше места. На ней было старомодное пальто тёмно-зелёного цвета, слишком тёплое для сентября, и большие наушники висели на шее, как талисман – может быть, для защиты, может быть, для того, чтобы было куда спрятаться, если станет слишком громко. Тёмные волосы были собраны в небрежный хвост, из которого то и дело выбивались пряди, и она не поправляла их, будто давно перестала обращать внимание. А глаза – серые, спокойные, немного уставшие – смотрели куда-то в сторону, будто она оценивала класс, но не хотела, чтобы это было заметно. Будто уже знала, что её будут рассматривать, и решила не давать этому никакого значения.

– Лена, – повторила она. – Из Лейпцига.

Голос у неё был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте слышалась какая-то странная сила – так тихо падает снег, но через час весь город становится белым.

Херр Беккер указал ей на свободное место – за две парты от Тима, ближе к окну. Лена кивнула, прошла к парте, села, положила перед собой тетрадь и старую, потрёпанную книгу. Тим не разобрал название – только видел, что обложка тёмная, с потёртыми краями, будто книгу читали сто раз и каждый раз с любовью. Потом она замерла.

Всё. Никаких лишних движений. Никакой попытки оглядеться, познакомиться, занять место, обратить на себя внимание.

Как будто она делала это сотни раз. Переезжала, входила в новые классы, садилась за чужие парты, и каждый раз одно и то же – любопытные взгляды, шёпот за спиной, попытки подружиться, которые она, наверное, уже научилась мягко отклонять.

Тим почувствовал что-то похожее на укол узнавания. Не её. Ситуации. Этого чувства, когда ты – чужой в комнате, полной людей, которые знают друг друга с детства. Когда ты – пришелец, и каждый твой жест, каждое слово, даже просто то, как ты сидишь, – всё это рассматривают под микроскопом, ищут странности, подтверждение того, что ты «не такой».

Но думать об этом было некогда.

Потому что именно в этот момент призраки сошли с ума.

Это началось с фрау Хольцманн.

Она соскочила с подоконника так резко, что Тим на секунду испугался – сейчас разобьётся, упадёт вниз головой, и ему придётся объяснять учителю, почему он смотрит в пустоту с таким ужасом на лице. Но призраки не разбиваются. Они просто… перемещаются. Из одного места в другое, быстрее, чем может уследить глаз, быстрее, чем Тип успевал моргнуть.

Фрау Хольцманн переместилась прямо перед его лицом.

Её челюсть, которую она вечно забывала закреплять, съехала в сторону, но она этого даже не заметила. Её глаза – мутные, старческие, но сейчас горевшие каким-то нечеловеческим огнём – впились в лицо Тима с такой силой, что он инстинктивно откинулся на спинку стула, едва не упав.

– Это она, – прошипела фрау Хольцманн. Голос её был низким, вибрирующим, каким он становился только в моменты крайнего возбуждения – Тим слышал такой голос всего дважды: когда она узнала, что в соседнем доме кто-то выбросил почти новый диван, и когда поняла, что Тим потерял ключи от квартиры. Но сейчас было что-то другое. Что-то большее. – Это она, ты, бестолочь!

Тим открыл рот, чтобы спросить «кто – она?», но не успел.

Потому что в класс начали влетать остальные.

Херр Мюллер материализовался из пола прямо перед учительским столом. Он был в своих неизменных трусах – Тим уже привык, но каждый раз внутренне морщился, – взлохмаченный, с выпученными глазами, и орал так, что, казалось, стены должны были дрожать:

– Кольцо! Сейчас же кольцо! Она здесь! Я знал! Я вам говорил!

Тим покосился на Херра Беккера. Тот спокойно открывал папку со стеной, доставал какие-то бумаги, карты. Не слышал. Не видел. Конечно. Никто из живых никогда не слышал и не видел.

Кроме Тима.

Поэт влетел в класс через окно. Сквозь стекло. Он парил под потолком, раскинув руки, как распятый – или как актёр, который играет распятого в дешёвом театре, – и декламировал на весь класс то, что слышал только Тим:

– Её глаз – ворота в другой мир! Её молчание – ключ к моему сердцу!

Тим зажмурился. Открыл. Поэт не исчез. Он спустился ниже и теперь кружил вокруг парты Лены, заглядывая ей в лицо с выражением восторженного благоговения, которое Тим видел только у религиозных фанатиков в документальных фильмах.

– Такая муза… – бормотал Поэт. – Такая муза… Ах, если бы я был жив… а ты, балда, сидишь и ничего не делаешь!

Фрау Вайс появилась у двери с неизменной папкой. Она не кричала, не металась, не кружила вокруг Лены, как другие. Она просто стояла и смотрела – на Лену, потом на Тима, потом снова на Лену – и её губы шевелились, будто она что-то подсчитывала, оформляла, ставила галочки в невидимых документах.

– Интересно, – услышал Тим её бормотание. – Очень интересно. Совместимость по месту жительства? Проверим. Социальный статус? Нужны данные. Образование? Школа. Это уже что-то. Возраст? Подходит. Психологическая совместимость? Пока неясно. Требуется дальнейшее наблюдение.

А потом пришли другие.

Тим не знал, откуда они взялись. Может быть, они всегда были здесь, в стенах гимназии, в подвалах, на чердаках, в тех углах, куда не проникает живой свет. Может быть, их привлекло то же самое, что привлекло фрау Хольцманн и остальных. Может быть, они просто почуяли что-то – запах, звук, дрожь в воздухе – и потянулись, как мотыльки на свет.

Они появлялись из воздуха. Из стен. Из-под парт.

Старик в форме восточногерманской полиции – с усами, которые могли поспорить с усами Херра Беккера. Женщина с ребёнком на руках – ребёнок был прозрачным, как дым, но глаза у него были огромные и внимательные, и он смотрел прямо на Лену. Молодой парень в кожанке, с гитарой за спиной, похожий на панка из восьмидесятых – только что с концерта, только что из другого мира. Старуха с авоськой, полной невидимых продуктов, которые она, наверное, несла кому-то, кто уже не мог их съесть. Мужчина в строгом костюме, с перерезанным галстуком – будто кто-то ножницами, и он так и не успел его заменить.

Они выстраивались вдоль стен, толпились в проходах, заглядывали через плечи живых учеников. Они смотрели на Лену.

И на Тима.

– Что происходит? – прошептал Тим, не обращаясь ни к кому конкретно. Вопрос повис в воздухе, и никто не ответил – призраки были слишком заняты, пялясь на новенькую.

Фрау Хольцманн опустилась на его парту, прямо на тетради. Она была так близко, что он чувствовал холод, исходивший от неё, – тот самый холод, который всегда появлялся, когда призраки слишком близко. Не холод смерти – нет, смерть была тёплой и липкой, как патока. Это был холод ожидания. Холод того, что ещё не случилось, но уже стоит за порогом и дышит в замочную скважину.

– Она, – сказала фрау Хольцманн, и в её голосе вдруг исчезла вся обычная ворчливость. Исчезли жалобы на его футболку, на его привычку поздно ложиться, на то, что он не ест суп. Осталось только что-то серьёзное. Почти торжественное. Такое серьёзное, что Тим почувствовал, как у него пересохло в горле. – Она – твой шанс.

– Шанс на что?

Но фрау Хольцманн только покачала головой и приложила палец к губам. Жест, который она повторяла каждый раз, когда не могла или не хотела говорить прямо. Или когда знала, что если скажет, то всё испортится. Или когда ответ должен был прийти сам, без подсказок.

– Сами должны понять, – прошептала она. – Так работает.

Тем временем Херр Беккер начал урок.

– Тридцатого сентября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, – сказал он, разворачивая карту Берлина. Карта была старой, пожелтевшей по краям, с надрывами на сгибах – Херр Беккер пользовался ею уже лет двадцать, и она видела больше уроков, чем любой из учеников в этом классе. – Стена была ещё не бетонной. Колючей проволокой. Но она уже была.

Он начал рассказывать про разделённый город, про беглецов, которые прыгали из окон в натянутые простыни, про тоннели под землёй, которые копали месяцами, по сантиметру в день, про тех, кто не успел – кто остался на той стороне, когда закрылась последняя дверь.

Тим пытался слушать. Правда, пытался.

Но призраки не давали.

Херр Мюллер уселся прямо на учительский стол, свесил ноги и продолжил орать про кольцо – Тим так и не понял, какое кольцо, откуда и зачем, но, судя по голосу Херра Мюллера, кольцо было жизненно важным для всего мироздания. Поэт парил над головами учеников и периодически издавал трагические вздохи, похожие на завывание ветра в трубе. Женщина с ребёнком стояла у окна и смотрела на Лену с выражением, которое Тим мог описать только как «материнское одобрение» – будто она уже выбрала для своего прозрачного ребёнка невестку. Парень с гитарой наигрывал что-то невидимое, и от этого у Тима начинала болеть голова – мелодия была знакомая, из девяностых, которую его отец слушал на старой кассете, но слов он не помнил.

Фрау Хольцманн не отходила от него ни на шаг. Она комментировала каждое движение Лены, каждое её дыхание, каждый поворот головы. Тим чувствовал себя так, будто смотрел футбольный матч с комментатором, который болеет за другую команду и при этом сидит у тебя на плече.

– Смотри, как сидит. Прямо. Спина ровная. Это важно для здоровья. Не то что ты – горбатишься за партой, как столетний старик. А книгу посмотри какую! – фрау Хольцманн прищурилась, пытаясь разглядеть обложку. – "Песочный человек". Классика! Не какая-нибудь ерунда про вампиров и любовь. Умная девочка. Тебе такая и нужна.

– Фрау Хольцманн, – прошептал Тим, не поворачивая головы, чтобы никто из живых не заметил, что он разговаривает сам с собой, – я сейчас пишу. У нас урок.

– Пиши! Пиши! – Она махнула рукой, чуть не сбив невидимую вазу. – Ты всё равно пишешь как курица лапой. Лучше смотри туда!

Она ткнула костлявым пальцем в сторону Лены.

Тим, сам не зная зачем, поднял глаза.

Лена писала что-то в тетради. Её пальцы были длинными, бледными, с коротко остриженными ногтями. Без колец. Без украшений. Без лака. Она писала аккуратно, почти каллиграфически – он видел это даже с расстояния в две парты. Буквы выходили ровными, строчки прямыми, будто она не писала, а чертила, как архитектор.

Наушники так и висели у неё на шее. Она их не надела. Может быть, потому что в новой школе нельзя. Может быть, потому что она хотела слышать.

Тим смотрел на неё, на её сосредоточенное лицо, на прядь волос, упавшую на лоб, на то, как она слегка кусала губу, когда думала над ответом, и вдруг почувствовал, что призраки вокруг него затихают.

Фрау Хольцманн замолчала. Херр Мюллер перестал орать про кольцо и просто сидел на учительском столе, свесив ноги, и смотрел. Поэт опустился на пол и тоже смотрел. Даже парень с гитарой перестал играть.

Тим не знал, сколько это длилось. Секунду. Десять секунд. Может быть, минуту. Время для призраков текло иначе, и он уже научился не полагаться на свои ощущения.

А потом Лена подняла голову и посмотрела на него.

Их взгляды встретились.

Её серые глаза были спокойными, почти равнодушными. Она смотрела на Тима так, будто он был частью интерьера – не опасной, не интересной, просто существующей. Как стул. Как парта. Как карта на стене.

Но в этом равнодушии было что-то такое, от чего у Тима перехватило дыхание. Потому что это было не то равнодушие, когда человеку всё равно. Это было равнодушие того, кто уже научился не показывать свои чувства. Кто уже понял, что если смотреть слишком долго, то можно увидеть то, что не должен видеть. Или показать то, что не должен показывать.

Тим почувствовал, как его лицо заливает краска. Горячая, противная, предательская краска, которая выдавала его с головой.

Он дёрнулся, чтобы отвернуться, и в этот момент локтем задел пенал.

Пенал полетел на пол.

Это был старый пенал, ещё с девятого класса, с заедающей молнией и дыркой в углу. Тим давно собирался его заменить, но всё как-то не доходили руки. И вот теперь этот пенал, верный спутник всех его школьных лет, предал его самым позорным образом.

Ручки, карандаши, маркеры – всё это грохнулось на пол с таким звуком, который в тишине класса (Херр Беккер как раз сделал паузу для драматического эффекта, подняв карту над головой, чтобы все видели, как Берлин разделён пополам) прозвучал как взрыв. Как выстрел. Как падение стены.

– Чёрт, – выдохнул Тим и наклонился, чтобы собрать всё это хозяйство.

Конечно, призраки решили помочь. Потому что когда у тебя и так всё валится из рук, вселенная считает, что самое время добавить ещё немного хаоса.

Херр Мюллер начал поднимать ручки и бросать их Тиму в лицо. Не со зла – он искренне пытался помочь. Но его прозрачные пальцы проходили сквозь ручки, и те взлетали в воздух, падали обратно, отскакивали от пола и укатывались под соседние парты. Поэт попытался собрать карандаши в аккуратную стопку, но они проходили сквозь его ладони и падали обратно с тихим стуком, который в тишине казался оглушительным. Фрау Вайс стояла рядом и давала инструкции, которые никто не мог выполнить: «Сначала синие, потом красные, зелёные отдельно, чёрные в левый угол пенала».

Фрау Хольцманн стояла над ним и командовала:

– Быстрее! Быстрее! Она смотрит! О боже, она точно смотрит! Тим, ради всего святого, не поднимай голову!

Тим понял, что сейчас расплачется от унижения.

Он, семнадцатилетний парень, который видел мёртвых каждый день и уже почти привык к этому, который перешагивал через фрау Эпштейн в коридоре и чистил зубы под комментарии фрау Хольцманн, – он сидел на корточках посреди класса, собирал ручки и чувствовал, как слёзы подступают к глазам.

Не потому, что было больно. Не потому, что было страшно. А потому, что было стыдно. Перед ней. Перед этой девочкой из Лейпцига, которая смотрела на него с таким спокойным любопытством, будто он был диковинным зверем в зоопарке.

И в этот момент рядом с ним опустилась чья-то рука.

Тонкие бледные пальцы подняли красный маркер и аккуратно положили его в пенал.

Тим поднял голову.

Лена стояла рядом на корточках. Её лицо было совсем близко – Тим видел маленькую родинку у неё над губой, видел, как её волосы падают на щёки, падая из хвоста всё новыми и новыми прядями, видел, что она смотрит на него с лёгким любопытством, но без насмешки. Без той насмешки, которую он ожидал. Без торжества. Просто – любопытство. И ещё что-то. Что-то, что он не мог назвать.

– Ты уронил, – сказала она.

Голос у неё был тихим, немного хрипловатым, с лёгким напевом, который выдавал в ней уроженку Лейпцига. Не акцент даже – так, намёк на акцент, тень другого произношения.

– Я… да. Спасибо, – выдавил Тим. Голос его прозвучал хрипло и глупо, как у лягушки, которую раздавили, но она ещё пытается квакать.

Лена кивнула и подняла ещё две ручки. Она складывала их в пенал с такой спокойной аккуратностью, будто ничего особенного не происходило. Будто она каждый день помогала мальчикам собирать рассыпавшиеся пеналы. Будто это было самым обычным делом на свете.

Призраки замерли.

Фрау Хольцманн сложила руки на груди и смотрела на эту сцену с выражением, которое Тим мог описать только как «гордость пополам с умилением». Херр Мюллер вытирал невидимую слезу – он делал это каждые пять минут в течение всего времени, которое Тим его знал, и Тим так и не понял, плакал ли Херр Мюллер на самом деле или просто привык вытирать глаза, когда эмоций не хватало. Поэт тихо бормотал: «Она касается его мира… Она касается его…»

– Вот, – Лена положила последний карандаш и поднялась, отряхивая колени. – Теперь всё.

– Спасибо, – повторил Тим. Он тоже встал, чувствуя, как затекли ноги. Они стояли друг напротив друга, и весь класс смотрел на них. Херр Беккер прервал лекцию и наблюдал за сценой с лёгким недоумением, приоткрыв рот так, что его усы разъехались в разные стороны, как два разведённых моста.

– Я Тим, – сказал Тим, понимая, что это звучит глупо, но не зная, что ещё можно сказать. Он представился так, будто они не сидели в одном классе, будто она не видела его имя в списке, будто он был новеньким, а не она.

– Я знаю, – ответила Лена. – Ты сидишь через два ряда. У окна. Ты всегда смотришь в окно на истории.

Тим моргнул.

Она заметила. Она его заметила. С первого дня. С первой минуты. Пока он пялился на неё, она тоже смотрела. Не на него – нет, она смотрела в окно, как он. Но она видела. Она знала.

– Я… да, – сказал он. – Там интереснее.

Лена чуть улыбнулась. Уголками губ. Едва заметно. Если бы он не смотрел так пристально, он бы пропустил эту улыбку.

– Там небо, – сказала она. – А здесь – стена.

Она кивнула на карту, которую всё ещё держал Херр Беккер, и вернулась на своё место. Спокойно, не спеша, как будто ничего не произошло.

Тим сел. Его сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.

Фрау Хольцманн опустилась рядом с ним на стул – сквозь него, конечно, но он уже привык, – сложила руки на коленях и довольно вздохнула. Вздох был таким глубоким, что её халат надулся, как парус.

– Ну? – спросила она. – Видишь теперь?

– Вижу что? – прошептал Тим. Голос его дрожал, и он ненавидел себя за эту дрожь.

– Она. – Фрау Хольцманн кивнула в сторону Лены. – Она тоже.

– Что – тоже?

Но фрау Хольцманн только загадочно улыбнулась и приложила палец к губам. Третий раз за урок. Это был рекорд.

Тим посмотрел на Лену. Она писала в тетради, не поднимая головы. Наушники всё так же висели у неё на шее – чёрные, большие, с потёртыми амбушюрами, такие, какие носят диджеи или люди, которым нужно отгородиться от мира. Пальцы выводили ровные строки, и Тим вдруг подумал: а что она пишет? Конспект? Или что-то другое? Может быть, письмо? Может быть, стихи?

Она тоже?

Тоже что?

Видит? Слышит? Понимает?

Или призраки просто свихнулись? Может, они все – и фрау Хольцманн, и Херр Мюллер, и Поэт, и вся эта толпа, заполнившая класс, – просто сошли с ума? Решили, что каждая новенькая – это знак? Что каждая девочка с серыми глазами и старым пальто – это та самая, которую они ждали?

Тим провёл рукой по лицу. В голове был хаос. Мысли перемешивались, сталкивались, взрывались, как фейерверки в новогоднюю ночь.

Он посмотрел на фрау Хольцманн. Она сидела на краю его парты, болтала ногами и напевала что-то себе под нос. Старая песенка, которую Тим слышал от бабушки – про любовь и про то, что «всё придёт к тому, кто умеет ждать». Бабушка умерла, когда Тиму было десять, и он иногда думал: а где её призрак? Почему она не приходит? Может быть, потому, что ей не о чем его просить? Или потому, что она ушла туда, откуда не возвращаются даже призраки?

– Я не умею ждать, – прошептал Тим.

Фрау Хольцманн посмотрела на него с высоты своих семидесяти трёх лет (и десяти лет мёртвого стажа). В её глазах было что-то тёплое. То тёплое, что остаётся в людях, даже когда от них остаётся только память и холод.

– Научишься, – сказала она просто. – Придётся.

Урок закончился.

Херр Беккер закрыл папку со стеной, свернул карту и объявил перемену. Класс ожил, зашумел – заскрипели стулья, зашуршали рюкзаки, зазвучали голоса, которые до этого сдерживались из уважения к учителю или из страха перед историей.

Тим медленно собирал вещи, чувствуя, что за ним наблюдают. Не призраки – они куда-то исчезли, растворились в воздухе, оставив его в покое впервые за последние сорок пять минут. На него смотрела Лена.

Она стояла у своего стола, надевала наушники, и её взгляд – спокойный, внимательный – был прикован к нему. Не к его лицу. К его рукам, которые дрожали, пока он застёгивал рюкзак. К его плечам, которые были напряжены, как у человека, готового к удару.

Тим хотел улыбнуться. Или сказать что-нибудь. Или просто кивнуть, как нормальный человек.

Но в этот момент за его спиной снова материализовался Херр Мюллер и гаркнул прямо в ухо:

– Поговори с ней, балда! Сейчас же!

Тим вздрогнул так сильно, что стул отъехал назад с визгом, который услышали даже те, кто уже надел наушники.

Лена на секунду замерла, потом покачала головой – едва заметно, как будто про себя, – надела наушники, взяла свою старую книгу и вышла из класса. Дверь за ней закрылась тихо, почти бесшумно.

Тим остался сидеть, чувствуя себя полным идиотом. Лукас уже куда-то убежал, остальные ученики тоже разошлись – кто в столовую, кто на улицу, кто в коридор обсуждать новенькую и странного Тима, который смотрит в пустоту и роняет пеналы.

Фрау Хольцманн появилась перед ним, сложила руки на груди и сказала тоном, не терпящим возражений. Таким тоном говорили только бабушки и сержанты в армии – хотя Тип не был ни в одной армии, он это чувствовал интуитивно.

– Тим. Ты меня слушаешь?

– Да, – выдохнул он. Голос прозвучал так, будто он только что пробежал марафон.

– Эта девочка. Она не просто так здесь.

– Я знаю.

– Нет, ты не знаешь. – Фрау Хольцманн наклонилась к нему, и её лицо стало серьёзным, почти строгим. Тим увидел морщины вокруг её глаз – те морщины, которые появляются, когда человек много смеётся, и понял, что когда-то, давно, фрау Хольцманн была счастлива. – Ты ничего не знаешь. Но скоро узнаешь. А пока – просто смотри. Смотри и не тупи. Не тупи, Тим. Это самое важное. Потому что если ты сейчас начнёшь тупить, то потом будешь жалеть всю жизнь. А жизнь, она, знаешь ли, короткая. Даже у тех, кто видит нас.

Она ткнула его пальцем в лоб. Холодный, как лёд, палец прошёл сквозь кожу, и Тим вздрогнул от этого ощущения – такого знакомого и такого неправильного одновременно. Холод, который не был холодом. Боль, которая не была болью.

– Не тупи, – повторила она и исчезла.

Тим сидел в пустом классе, смотрел на дверь, за которой исчезла Лена, и чувствовал, что этот учебный год точно не будет спокойным. Фрау Хольцманн была права. Это пугало больше всего – не призраки, не странная новенькая, не даже то, что она, возможно, видела то же, что и он. Пугало то, что фрау Хольцманн почти никогда не ошибалась.

Он встал, повесил рюкзак на плечо и вышел в коридор.

Там было шумно. Ученики толпились у стен, сидели на подоконниках, бегали туда-сюда, как муравьи в разорённом муравейнике. Кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то жевал бутерброд, и крошки падали на пол, который уборщица мыла всего час назад.

Тим шёл к выходу, но на полпути остановился.

В конце коридора, у окна, стояла Лена.

Она смотрела на улицу, на школьный двор, где каштаны уже начали желтеть. Наушники были на ней, и Тим не знал, слушает ли она что-то или просто притворяется, чтобы никто не подходил. Её пальцы лежали на подоконнике, бледные, почти прозрачные в сером свете дня.

Тим хотел пройти мимо. Честно хотел.

Но ноги не слушались.

Он стоял и смотрел на неё, а она стояла и смотрела в окно, и между ними было метров десять коридора, двадцать живых учеников и целая вечность невысказанных слов.

– Подойди, – прошептал голос за его спиной.

Тим обернулся. Никого.

Но он знал, чей это голос.

Он сделал шаг.

Потом ещё один.

Потом ещё.

Лена не оборачивалась. Может быть, она не слышала его шагов из-за музыки. Может быть, слышала, но не хотела показывать.

Тим остановился в двух шагах от неё.

– Привет, – сказал он. Голос прозвучал тише, чем он хотел.

Лена медленно повернулась. Сняла наушники – одним движением, не спеша, будто у неё было всё время мира.

– Привет, – ответила она.

Её серые глаза смотрели на него спокойно и прямо. Ни улыбки. Ни насмешки. Просто – ожидание. Будто она знала, что он подойдёт. Будто она ждала этого с того самого момента, как вошла в класс.

– Я… – Тим запнулся. Он не знал, что сказать. Не знал, зачем подошёл. Не знал, чего хотел.

– Ты Тим, – сказала Лена. – Ты смотришь в окно на истории. У тебя вечно рассыпаются ручки. И ты разговариваешь сам с собой.

Тим замер.

– Я не… – начал он, но Лена его перебила.

– Я тоже, – сказала она тихо. – Я тоже разговариваю сама с собой.

Она посмотрела на него так, что у Тима перехватило дыхание.

Она знала.

Или догадывалась.

Или видела.

Тим открыл рот, чтобы сказать что-то – спросить, объяснить, солгать, – но в этот момент прозвенел звонок на следующий урок.

Лена надела наушники, кивнула ему – просто кивнула, как старому знакомому, – и пошла в класс.

Тим остался стоять в коридоре, чувствуя, как мир снова переворачивается.

Фрау Хольцманн была права.

Этот год не будет спокойным.

Но, может быть, это и к лучшему.

Глава 3. Хор мертвецов

Перемена длилась двадцать минут.

Тиму они показались вечностью.

Он вышел из класса в коридор, надеясь найти тихое место, где можно было перевести дыхание и собраться с мыслями. Надежда была наивной. Призраки шли за ним по пятам, как привязанные – точнее, как те, кого он сам был привязан к себе невидимыми нитями, которые невозможно разорвать. Они появлялись из ниоткуда, исчезали, появлялись снова, и от этого голова шла кругом.

– Тим! – Фрау Хольцманн парила справа, заглядывая ему в лицо с такой настойчивостью, будто пыталась прочитать мысли, которые он сам ещё не успел додумать. – Ты видел, как она на тебя смотрела? Видел? Ты хоть что-нибудь видишь вообще, кроме своего носа?

– Она смотрела на меня, потому что я уронил пенал, – процедил Тим, ускоряя шаг. Кроссовки скользили по натертому полу, и он чуть не влетел в компанию девятиклассников, которые обсуждали вчерашний матч. – Любой бы посмотрел. Даже учитель посмотрел.

– Неправда! – Фрау Хольцманн возмущённо взмахнула руками, и от этого жеста её халат надулся, как парус. – Она смотрела на тебя ещё до этого! Я видела! Я всё вижу! У меня, знаешь ли, с тех пор как я умерла, зрение стало лучше. Не надо тратить энергию на то, чтобы переваривать еду, дышать, биться сердцу – вся энергия уходит в наблюдение. Так что я вижу всё. Каждую мелочь. Каждый твой взгляд, каждое движение, каждую дурацкую привычку ковырять парту ногтем.

– Это пугает, – буркнул Тим, сворачивая в боковой коридор, где было меньше народу.

– Что именно? – Фрау Хольцманн не отставала.

– Что вы всё видите. И что вы считаете нужным мне об этом рассказывать.

Фрау Хольцманн пропустила комментарий мимо ушей. Она вообще стала избирательно глухой с тех пор, как Лена появилась в классе. Тим заметил это сразу: она перестала слышать его возражения, его попытки перевести тему, его ворчание. Всё, что не касалось Лены, проходило сквозь неё, как сквозь призрака, которым она и была.

– Тебе нужно подойти к ней, – продолжала она, не сбавляя напора. – На большой перемене. Или после уроков. Лучше после уроков. Меньше лишних глаз. И меньше шансов, что кто-то из твоих друзей – или тех, кто считает себя твоими друзьями – начнёт задавать глупые вопросы.

– Кому подойти? – Тим свернул в нишу у лестницы, где обычно было пусто. Здесь пахло пылью и старыми швабрами, и на стене кто-то нарисовал сердечко, пронзённое стрелой, с подписью «Мира + Кевин = любовь». Кевин, судя по всему, выпустился два года назад, а сердце всё ещё висело, напоминая о чём-то, чего Тим никогда не понимал.

Сегодня здесь тоже было неспокойно.

Херр Мюллер уже ждал его, восседая на перилах в своих неизменных трусах. Он раскачивался взад-вперёд, и Тим на секунду испугался, что призрак сорвётся и улетит в лестничный пролёт – вниз, на бетонный пол, где его никто не увидит и не услышит, даже если он будет кричать. Но призраки не падают. Они просто… исчезают. И появляются снова. Обычно в самый неподходящий момент, когда ты уже думаешь, что остался один.

– Я уже говорил про кольцо? – спросил Херр Мюллер, свешиваясь с перил вниз головой. Трусы сползли ещё ниже, и Тим поспешно отвернулся к стене с сердечком.

– Сто раз, – сказал он, рассматривая надпись «Мира + Кевин» с новой, неожиданной благодарностью за то, что есть хоть что-то, на что можно смотреть, кроме голого призрака.

– Тогда скажу в сто первый! – Херр Мюллер спрыгнул на пол и встал напротив Тима, преграждая путь. Сквозь него просвечивала пожарная лестница и объявление о правилах эвакуации, и Тим видел, как слова «в случае пожара не пользуйтесь лифтом» проходят прямо сквозь живот Херра Мюллера. – Кольцо! Девушке нужно кольцо! Моя Хельга, когда я сделал ей предложение, я купил кольцо с маленьким бриллиантом. Небольшим. Крошечным, если честно. Но она носила его тридцать лет. Тридцать! И ни разу не сняла. Даже когда мы ссорились. Даже когда я забыл купить хлеб. Даже когда она узнала, что я потратил наши отпускные на новый телевизор. Она снимала его только один раз – когда мыла посуду, потому что боялась, что бриллиант выпадет в раковину и утечёт в канализацию. Представляешь? Тридцать лет она боялась канализации из-за кольца, которое стоило меньше, чем этот телевизор.

– Я не собираюсь никому делать предложение, – сказал Тим. Голос прозвучал устало, даже для него самого. – Мне семнадцать. У меня даже прав нет.

– А мне было девятнадцать, когда я сделал предложение! – Херр Мюллер обиженно надул щёки, отчего стал похож на рассерженного хомяка. – И что? Прожили сорок лет! Ну, тридцать восемь счастливых и два, когда она меня выгоняла из дома. Но это детали! Неважные детали, которые не имеют значения для главного!

– Это не детали, это —

– Тим!

Голос фрау Хольцманн перекрыл его возражения, как бетонная плита перекрывает подземный переход. Она возникла между ним и Херром Мюллером, расталкивая того локтями с такой силой, что Херр Мюллер отлетел к стене и на секунду слился с объявлением о пожарной безопасности. Сквозь них обоих Тим видел теперь уже пожарный план и наполовину стёртую надпись на немецком, которую он когда-то переводил для домашнего задания и теперь жалел, что вообще взялся за эту тему.

– Ты должен действовать, – сказала фрау Хольцманн, сверля Тима взглядом. – Пока другие не опередили.

– Кто опередил? – Тим огляделся. В коридоре никого не было, кроме живых учеников, которые спешили по своим делам – кто в столовую, кто на улицу, кто в туалет, чтобы украдкой посмотреть в телефон. – Лукас? Он даже не знает, как её зовут. Он думает, что её зовут Лена, но не уверен, потому что «вдруг она сказала Лена, а я ослышался».

– Лукас не знает, – согласилась фрау Хольцманн. – А ты знаешь. Ты уже знаешь её имя. Ты уже видел, как она пишет. Ты уже слышал её голос. Это начало.

– Это ничего не значит.

– Это значит всё! – Фрау Хольцманн почти кричала, и её голос echoed в пустом пространстве ниши, хотя Тим знал, что никто из живых его не слышит. Но ему всё равно казалось, что сейчас откроется дверь туалета и выйдет учитель, который спросит, с кем он разговаривает.

Тим закрыл глаза и прислонился спиной к стене. Штукатурка была холодной и шершавой, и это ощущение помогло ему не провалиться в панику.

Когда он их открыл, рядом с ним стоял Поэт.

Он выглядел ещё более взъерошенным, чем обычно. Волосы торчали во все стороны, как солома на ветру, глаза горели лихорадочным блеском – тем блеском, который Тим видел у людей, которые не спали несколько ночей подряд и при этом пили слишком много кофе. В руках Поэт держал невидимый лист бумаги, который, судя по его движениям – как он переворачивал его, поправлял, приглаживал, – был исписан мелким почерком с обеих сторон.

– Я сочинил, – объявил Поэт голосом, в котором слышалась гордость и отчаяние одновременно. Так говорят люди, которые знают, что создали шедевр, но боятся, что никто этого не поймёт. – Я сочинил для неё. Слушай.

– Поэт, сейчас не лучшее время —

– «Её глаза – два серых города, – начал Поэт, не обращая внимания на возражения. Он поднял руку с невидимым листом и продекламировал с такой страстью, что Тим на секунду забыл, где находится. – Разделённые стеной молчания. В одном – закат, в другом – рассвет. А между ними – я, сгоревший за сто лет».

Тим моргнул.

– Это… – начал он.

– Это гениально? – Поэт прижал руки к груди, и невидимый лист исчез, растворился в воздухе, как дым. – Я знаю! Я знаю, это гениально! И ты должен передать ей эти стихи!

– Я не могу передать ей стихи, которые сочинил мёртвый поэт из двадцатых годов! – Тим говорил шёпотом, но в его шёпоте было столько отчаяния, что его хватило бы на целую оперу. – Ты понимаешь, как это будет выглядеть? Я подхожу к ней и говорю: «Лена, вот стихи, которые для тебя написал призрак, который живёт в моей квартире». Она вызовет полицию. Или скорую. Или и то и другое.

– Почему? – Поэт обиделся так, будто ему сказали, что его стихи – это макулатура, достойная только того, чтобы заворачивать в них рыбу. – Мои стихи публиковали при жизни! В уважаемых журналах! В тех журналах, которые печатали настоящую литературу, а не эту… эту жвачку для мозгов, которую сейчас называют поэзией!

– В каких журналах?

– В… – Поэт замялся. Его взгляд стал растерянным, как у человека, который пытается вспомнить что-то очень важное, но память подводит. – В тех, которые больше не выходят. Но это неважно! Искусство вечно! Стихи живут дольше, чем журналы. Дольше, чем люди. Дольше, чем города.

– Ты не вечен, – сказал Тим устало. Слова вырвались раньше, чем он успел их остановить, и он сразу пожалел о них.

Поэт замер. Его лицо, и без того бледное – бледнее, чем обычно, потому что он всегда был бледным, даже для призрака – стало совсем белым. Белее бумаги, на которой он когда-то писал свои стихи. Белее стен больничной палаты, где он, наверное, лежал перед смертью.

– Это было жестоко, – сказал он тихо. Так тихо, что Тим едва расслышал.

Тим вздохнул. Вздох получился глубоким, из самой груди, из того места, где живёт совесть, когда она есть.

– Извини. Я не хотел.

– Хотел, – Поэт отвернулся к стене, где кто-то написал «Мира + Кевин». Его плечи поникли, и он стал похож на сломанную птицу. – Все хотят. Все всегда хотят. При жизни – хотели, чтобы я замолчал. Говорили, что мои стихи слишком мрачные, слишком странные, слишком не для своего времени. После смерти – тоже. А я не могу. Я – поэт. Я должен говорить. Даже если никто не слушает. Даже если слушают только такие, как ты, которые не понимают.

Он поднял руку с невидимым листом – откуда он снова взялся, Тим не понял – и продекламировал ещё одну строфу, на этот раз тише, почти шёпотом, как молитву:

– «Я умер в двадцать третьем, в Берлине, в дождь. А здесь, в две тысячи двадцать шестом, я жду. Не смерти – я уже её изведал. А той, кого во сне я узнаю».

Тим молчал.

Фрау Хольцманн тоже молчала. Даже Херр Мюллер прекратил свои выкрики про кольцо и просто стоял, прислонившись к стене, и смотрел на Поэта с выражением, которое Тим никогда раньше не видел на его лице. Это было что-то вроде… уважения. Или понимания. Или того, что бывает, когда два человека, которые всю жизнь спорили о ерунде, вдруг понимают, что главное у них одинаковое.

Поэт опустил руки. Невидимый лист снова исчез.

– Она похожа на неё, – сказал он просто. – На ту, из-за которой я… – Он не закончил. Горло его свела судорога, хотя Тим знал, что призраки не могут чувствовать боли. Но, видимо, могли. Что-то вроде боли. Что-то, что остаётся, когда от тела ничего не остаётся, кроме воспоминаний. – Только у той глаза были карие. Карие, как кора старых деревьев в Тиргартене. А у этой – серые. Как утренняя река. Как тот день, когда я… когда я всё понял.

Он исчез.

Не растворился в воздухе, как обычно – медленно, начиная с ног или с головы. Он исчез весь сразу, будто кто-то щёлкнул выключателем. Только холод на секунду стал сильнее, а потом ушёл.

Тим остался стоять в нише, чувствуя себя так, будто его ударили под дых. Будто кто-то сжал его сердце холодной рукой и не отпускал.

Фрау Хольцманн приблизилась и положила холодную ладонь ему на плечо. Её пальцы были ледяными – холоднее обычного, – и Тим вздрогнул, но не отодвинулся.

– Он хороший, – сказала она. – Глупый, но хороший. Не обижай его.

– Я не хотел.

– Знаю. – Она вздохнула так глубоко, что её халат снова надулся. – Но ты должен понять, Тим. Мы все здесь не просто так. У каждого из нас есть… ну, назовём это незавершённым делом. Что-то, что мы не успели сделать, сказать, понять. И иногда это дело – не про челюсть и не про парковку. Иногда это про что-то большее. Про то, что делает человека человеком. Или не делает.

– Про что?

Фрау Хольцманн посмотрела на него долгим взглядом. В её глазах, мутных и старческих, мелькнуло что-то живое. Что-то, что было там до того, как сердце остановилось в две тысячи двенадцатом за игровым автоматом.

– Про то, что вы, живые, забываете делать, пока у вас есть время. Про то, что кажется вам неважным, а на самом деле – это всё. Всё, что остаётся, когда вас уже нет.

Она тоже исчезла.

Тим постоял ещё минуту, прижавшись лбом к холодной стене. Потом выругался сквозь зубы – длинно, со вкусом, используя все слова, которые он знал, и некоторые, которые не знал, но они сами пришли на язык – и пошёл в сторону столовой.

Обеденный перерыв стал следующим кругом ада.

Тим взял поднос с брецелем и яблочным соком и оглядел зал в поисках свободного места. Обычно он садился с Лукасом и ещё парой одноклассников в дальнем углу, у окна, откуда был виден весь двор и можно было отслеживать, кто входит и выходит. Сегодня этот угол был занят – компания девятиклассников устроила там шумное обсуждение чего-то, что требовало активной жестикуляции и громкого смеха. Тим не расслышал, о чём они говорили, но понял, что ему там не рады – один из парней бросил на него быстрый взгляд и отвернулся, будто Тим был привидением. Что было иронично.

Тим двинулся к другому концу зала, где у стены стояли маленькие столики на двоих. Там обычно никто не сидел – место считалось «непрестижным» из-за близости к туалетам и автомату с водой, который вечно булькал и издавал странные звуки, похожие на чей-то кашель. Но сегодня Тиму было всё равно. Ему нужно было просто сесть, съесть свой брецель и пережить этот день.

Сегодня за одним из этих столиков сидела Лена.

Она была одна. Перед ней лежала та же книга, что и в классе – «Песочный человек» Гофмана, теперь Тим разглядел название, потому что оно было написано крупными буквами на потрёпанной обложке, – и стояла чашка с чем-то горячим. Пар поднимался над чашкой и исчезал в воздухе, не долетая до потолка. Наушники висели на шее – чёрные, большие, с потёртыми амбушюрами. Она читала, не поднимая головы, и выглядела так, будто столовой, шума, людей, всей этой суеты – всего этого не существовало. Будто она была в другом мире, и только тело сидело здесь, за пластиковым столиком у туалетов.

Тим замер.

Его поднос дрогнул в руках.

– Давай! Давай! Садись к ней! – Фрау Хольцманн возникла слева, толкая его в бок. Её толчки были неощутимы для тела, но Тим всё равно пошатнулся – от неожиданности, от страха, от того, что она снова здесь, хотя он думал, что она оставила его в покое хотя бы на время обеда.

– Да-да, садись! – Херр Мюллер подскочил справа и начал подталкивать Тима в спину, проходя сквозь его рюкзак. – Лучшее место! Романтичное! У туалета! Моя Хельга и я познакомились в очереди в туалет! Нет, это было не романтично, но мы вспоминали об этом всю жизнь!

– Это место у туалетов, – прошипел Тим, стараясь не шевелить губами слишком заметно. Со стороны это, наверное, выглядело как нервный тик.

– Романтика не в месте, а в душе! – наставительно сказал Херр Мюллер. – И в кольце! Кольцо тоже важно!

Тим сделал шаг в сторону свободного столика у окна, подальше от Лены. Этот столик был свободен – за ним сидела только пустота, и больше никто. Никто из живых, по крайней мере. Призраков там было полно, но они не считались.

Призраки отреагировали мгновенно.

Фрау Хольцманн бросилась ему наперерез, размахивая руками, как мельница крыльями. Херр Мюллер ухватился за его рюкзак – призраки не могут долго удерживать физические предметы, но на секунду-другую их хватает, и этой секунды оказалось достаточно. Тим почувствовал рывок, его тело повело в сторону, поднос качнулся, брецель съехал на край и замер в опасной близости от падения.

– Осторожно! – закричала фрау Хольцманн. – Уронишь! Опять уронишь! Ты вечно всё роняешь!

Тим попытался выровнять поднос, сделал шаг в сторону, пытаясь восстановить равновесие, и…

Врезался в автомат с водой.

Автомат противно звякнул – старым, ржавым звоном, который, наверное, слышали даже в подвале. Кнопка подачи воды залипла, и из носика тонкой струйкой полилась вода прямо на пол. Вода была холодной, почти ледяной, и Тим почувствовал, как брызги попали ему на носки.

Тим отскочил, но было поздно. Его кроссовки уже стояли в небольшой луже, которая быстро разрасталась, как живое существо, захватывающее территорию. Брецель, наконец, не выдержал испытаний и шлёпнулся в воду, подняв небольшой фонтанчик.

Несколько голов в столовой повернулись в его сторону. Кто-то засмеялся. Кто-то покачал головой. Кто-то просто смотрел с тем выражением, с которым смотрят на уличных артистов, когда те падают с одноколесного велосипеда.

Тим стоял посреди зала с пустым подносом, в луже воды, и чувствовал, как его лицо заливает краска. Горячая, противная, предательская краска, которая делала его похожим на помидор.

Фрау Хольцманн вздохнула с выражением «я же говорила» – тем выражением, которое она использовала каждый раз, когда Тим делал что-то не так, а она знала, что так и будет.

Херр Мюллер виновато отступил за автомат, прячась за ним, как ребёнок, который разбил вазу.

– Это был не я, – сказал он из-за автомата. – Это она толкнула.

– Я не толкала! – возмутилась фрау Хольцманн. – Я только направила! Есть разница между «толкнуть» и «направить»!

– Ты его толкнула!

– Я его не толкала, я —

– Заткнитесь! – прошипел Тим сквозь зубы. – Оба заткнитесь!

Он поднял голову и встретился взглядом с Леной.

Она смотрела на него из-за своего столика. Книга была закрыта – она положила на неё ладонь, будто боялась, что кто-то украдёт. Чашка стояла на блюдце, нетронутая. Её лицо было спокойным – таким спокойным, какое бывает у людей, которые уже видели всё и их уже ничем не удивить. Но в глазах мелькнуло что-то… Тим не мог понять, что именно. Не насмешка. Не жалость. Не любопытство даже.

Понимание.

То самое понимание, которое он искал всю жизнь и никогда не находил. Понимание, которое не нуждается в словах. Которое говорит само за себя.

Тим быстро развернулся и пошёл к выходу из столовой, оставляя за собой мокрые следы на полу – каждый отпечаток кроссовки был как подпись под его позором.

В спину ему летели приглушённые смешки одноклассников и возмущённые возгласы уборщицы, которая только что помыла пол и теперь смотрела на лужу с выражением, не предвещающим ничего хорошего.

А ещё – голос фрау Хольцманн:

– Ты бежишь! Ты всегда бежишь! Ты от всех бежишь! От нас бежишь, от себя бежишь, от неё бежишь! Куда ты бежишь, Тим? Куда?

Тим ускорил шаг.

Он бежал.

Потому что не знал, что ещё делать.

Остаток учебного дня превратился в непрерывную пытку.

На математике Тим не мог сосредоточиться. Цифры плыли перед глазами, превращаясь в серые пятна, а фрау Хольцманн сидела на его учебнике – прямо на раскрытой странице, сквозь которую просвечивала формула сокращённого умножения – и комментировала каждое движение Лены, которая сидела в трёх рядах слева.

– Она пишет быстро. Это хорошо. Умная, наверное. А ты, Тим, пишешь как курица лапой. И не просто как курица, а как курица, у которой лапу отдавили.

– Заткнись, – прошептал Тим, уткнувшись в тетрадь.

– Что? – спросил учитель математики, поднимая голову от доски. Это был пожилой мужчина с большими очками и вечно удивлённым выражением лица, будто каждый раз, когда ученик открывал рот, он узнавал что-то новое и шокирующее.

– Ничего, – сказал Тим. – Я просто… решал. Вслух. Помогает думать.

Учитель подозрительно посмотрел на него – взглядом, который говорил «я тебе не верю, но у меня нет сил выяснять правду», – но ничего не сказал и вернулся к доске.

Фрау Хольцманн захихикала.

На биологии Херр Мюллер устроил презентацию на тему «Правильный уход за девушкой». Он размахивал руками, изображая, как нужно открывать дверь, подавать пальто и говорить комплименты. Его трусы при этом съезжали всё ниже, и Тим старался смотреть только на доску, где учитель рисовал строение клетки.

– Комплименты – это важно! – вещал Херр Мюллер, расхаживая между рядами. – Моя Хельга любила, когда я говорил, что её суп вкусный. Даже когда он был невкусным – а он часто был невкусным, потому что она забывала соль, – я всё равно говорил, что вкусный. Потому что женщина должна чувствовать, что её ценят! Что её усилия не проходят даром!

– Ты говорил, что суп вкусный, даже когда он был солёным? – спросил Тим шёпотом.

– Особенно когда он был солёным! – Херр Мюллер остановился перед его партой. – Потому что если женщина пересолила, значит, она старалась. А старания надо поощрять.

– А если она не старалась?

– Тогда надо делать вид, что не заметил, – Херр Мюллер понизил голос до заговорщического шёпота. – И тихо сходить в кафе.

Тим зарылся лицом в учебник.

– А ещё цветы! – добавил Херр Мюллер, не унимаясь. – Не забывай про цветы! Красные розы – это классика! Классика никогда не выходит из моды!

– Красные розы – это пошлость, – поправил его Поэт, материализовавшись на лабораторном столе, прямо на схеме фотосинтеза. – Белые лилии. Вот что нужно дарить настоящей музе. Лилии – цветы чистоты и вдохновения.

– Лилии пахнут как покойник! – возмутился Херр Мюллер.

– Я покойник, и я не пахну! – обиделся Поэт.

– А вот я пахну! – с гордостью сказал Херр Мюллер.

– Вы оба пахнете, – сказал Тим тихо, не поднимая головы. – Просто я уже привык.

Призраки замолчали, обдумывая, комплимент это или оскорбление.

К концу уроков Тим был измотан. Голова гудела, как колокол, глаза слипались, а желание заорать на весь класс становилось всё сильнее. Он собрал вещи – ручки, тетради, пенал, который теперь был закрыт и застёгнут на все замки, чтобы не рассыпаться снова – и вышел в коридор, надеясь, что на улице, на свежем воздухе, призраки хотя бы немного угомонятся.

Надежда не оправдалась.

В школьном дворе его поджидала целая делегация.

Фрау Хольцманн восседала на скамейке у входа, как королева на троне – нога на ногу, руки сложены на груди, взгляд строгий и требовательный. Рядом с ней стояли Херр Мюллер, который нервно теребил край своих трусов, и Поэт, заложивший руки за спину и смотревший в небо с трагическим видом. Фрау Вайс сидела чуть поодаль на урне, делала вид, что заполняет бумаги, но явно прислушивалась к каждому слову.

– Тим! – Фрау Хольцманн встала, когда он появился на крыльце. – Мы тут подумали.

– Это пугает, – сказал Тим.

– Мы решили, что ты должен пригласить её на свидание.

Тим остановился.

– Что? – переспросил он, хотя прекрасно расслышал.

– На свидание! – повторила фрау Хольцманн, будто объясняла что-то очевидное. – Ты, она, кафе. Или кино. Или прогулка. В этом городе много красивых мест. Мост, например. Там очень романтично. Особенно на закате.

– Я не собираюсь никуда её приглашать.

– Почему? – Херр Мюллер выглядел искренне огорчённым. Его лицо вытянулось, и он стал похож на собаку, у которой отобрали кость.

– Потому что я её не знаю!

– Так узнай! – воскликнула фрау Хольцманн. – Для того и свидания! Для того и встречи! Ты же не родился, зная меня? Ты меня узнал. Постепенно. Не сразу.

– Я даже не разговаривал с ней нормально!

– Так поговори!

– Я уронил пенал, и она помогла его собрать! Это не разговор!

– Это начало! – Фрау Хольцманн упёрла руки в бока, приняв позу, которая не оставляла сомнений: она не отступит. – Ты всегда находишь отговорки, Тим! Всегда! Когда я просила найти мою челюсть, ты откладывал три месяца!

– Я её нашёл!

– Нашёл! – она фыркнула. – Через три месяца! Когда она уже была в мусорном контейнере! Я три месяца ходила без челюсти, Тим! Три месяца! Ты представляешь, каково это – не иметь челюсти?

– Ты и сейчас ходишь без челюсти, – заметил Тим, показывая пальцем на её съехавшую в сторону челюсть. – Она у тебя до сих пор болтается.

Фрау Хольцманн обиженно замолчала. Она поправила челюсть, закрепила её на месте и сложила руки на груди.

Херр Мюллер решил вмешаться:

– Тим, послушай старого человека. Я умер от спора о парковке, понимаешь? От спора о парковке! Я мог умереть от чего угодно – от инфаркта, от инсульта, от того, что меня собьёт машина, – но я выбрал спор о парковке. Потому что я боялся сделать главное – сказать Хельге, что она была права. Всегда была права. Во всём. А теперь поздно. Поезд ушёл. Дверь закрылась. Свет погас.

– Ты призрак, – сказал Тим. – Ты можешь ей сказать. Прийти в дом престарелых и сказать.

– Она меня не слышит, – голос Херра Мюллера дрогнул так сильно, что Тим услышал это даже сквозь шум школьного двора. – Она в доме престарелых в Шпандау. Я был там. Сто раз был. Стою рядом с её креслом, а она смотрит телевизор и не видит меня. И не слышит. А я хожу за тобой и надеюсь, что хоть ты не совершишь моих ошибок. Что хоть у тебя получится.

Тим замолчал.

Поэт шагнул вперёд.

– Тим, – сказал он. – Я отравился цианидом в двадцать третьем. Потому что мне казалось, что любовь – это боль. Что страдание – это искусство. Что чем сильнее ты страдаешь, тем выше твоё искусство. Я был дураком. Искусство – это жизнь. А любовь – это… это просто быть рядом. Дышать одним воздухом. Смотреть на один закат. Слушать, как кто-то дышит во сне. Это не боль. Это не страдание. Это – всё.

Он посмотрел на Тима в упор. Его глаза, серые и прозрачные, как у всех призраков, вдруг стали почти живыми. Почему-то сейчас, в этот момент, он выглядел более реальным, чем многие живые люди, которых Тим знал.

– Ты можешь смотреть на закаты, – сказал Поэт. – Пока можешь. Пока у тебя есть глаза. Пока есть небо. Пока есть кто-то рядом.

Тим открыл рот, чтобы ответить – сказать что-то умное, или циничное, или хотя бы нейтральное, – но в этот момент из школы вышла Лена.

Она была одна. Наушники на шее, пальто расстёгнуто, несмотря на холодный ветер, в руках – книга и рюкзак, который висел на одном плече и то и дело сползал. Она шла медленно, не торопясь, и смотрела себе под ноги, будто считала трещины в асфальте. Или будто боялась наступить на что-то, чего никто, кроме неё, не видит.

Призраки замерли.

Фрау Хольцманн прижала палец к губам так быстро, будто боялась, что даже её дыхание может спугнуть Лену. Херр Мюллер затаил дыхание – хотя Тим знал, что призракам не нужно дышать. Поэт прижал руки к груди и замер в позе, которую Тим видел только на старых фотографиях – позе человека, который молится, хотя давно забыл, кому.

Тим стоял как вкопанный, чувствуя, что сейчас самое время что-то сказать, что-то сделать, но язык прилип к нёбу, а ноги налились свинцом. Он не мог пошевелиться. Не мог издать ни звука. Мог только смотреть.

Лена прошла мимо. В двух метрах от него.

Не подняла головы.

Не посмотрела.

Не замедлила шаг.

Исчезла за воротами школы, свернула за угол, и Тим услышал, как её шаги затихают в отдалении.

Тим выдохнул. Воздух вышел из него со свистом, как из проколотого шарика.

И тут же получил подзатыльник от фрау Хольцманн. Неощутимый, но от этого не менее обидный.

– Больно же! – возмутился он, потирая затылок. – Прекратите!

– Не больно, – фыркнула она. – Я призрак. Я не могу сделать больно. Физически, по крайней мере. Но хочу! Хочу сделать больно, чтобы ты наконец пошевелился! Чтобы ты перестал стоять как столб и начал делать!

– Я пошевелюсь, – сказал Тим. – Потом.

– Когда потом?

– Завтра.

– Завтра! – фрау Хольцманн закатила глаза так сильно, что они почти исчезли. – Завтра она познакомится с кем-нибудь другим! Завтра будет поздно! Завтра кто-то другой подойдёт к ней первым, и ты останешься смотреть в окно и жалеть!

– Куда поздно? Она просто новенькая!

– Она не просто новенькая! – фрау Хольцманн почти кричала. Её голос echoed в пустом школьном дворе, и Тим на секунду испугался, что его услышат живые. Но никто не обернулся. Никто не слышал. – Она —

Она замолчала на полуслове. Её челюсть снова съехала, и она поправила её дрожащей рукой. Пальцы у неё тряслись – не от холода, не от старости, а от чего-то другого. От волнения. От того, что она хотела сказать что-то важное, но не могла.

– Она что? – спросил Тим.

Фрау Хольцманн покачала головой.

– Не могу сказать. Не имею права. Это… это не моё. Не мне. Не сейчас.

Она исчезла.

Херр Мюллер вздохнул – тяжело, протяжно, как паровоз на вокзале – покачал головой и тоже растворился в воздухе, оставив после себя только холодное пятно, которое быстро рассеялось.

Поэт задержался.

– Она тебя заметила, – сказал он тихо. – В столовой. Она смотрела на тебя. Я видел. Я всё вижу, я поэт.

– Она смотрела, потому что я разлил воду. Потому что я врезался в автомат. Потому что я вёл себя как идиот.

– Нет. – Поэт улыбнулся печальной улыбкой – той улыбкой, которая бывает у людей, которые знают что-то, чего не знаешь ты, и не могут тебе этого объяснить. – Она смотрела, потому что ты – единственный в этой школе, кто ведёт себя так же странно, как она. Потому что ты – такой же. И она это видит. Она это чувствует.

Он исчез.

Тим остался стоять посреди школьного двора, чувствуя, как осенний ветер холодит щёки, и смотрел на ворота, за которыми исчезла Лена.

Домой он шёл пешком, хотя обычно ездил на подземке. Нужно было проветрить голову. Выдуть из неё все мысли, все сомнения, все голоса призраков, которые всё ещё звучали в ушах, даже когда рядом никого не было.

Призраки оставили его в покое. Во всяком случае, те, кто обычно его преследовал – фрау Хольцманн, Херр Мюллер, Поэт, фрау Вайс. Они исчезли, растворились, оставив его одного с его мыслями.

Но на улицах этого города всегда было много других. Тех, кто не привязан к нему лично, но всё равно существует, всё равно появляется, всё равно смотрит.

Женщина, которая ждала автобус на остановке, хотя автобусы перестали здесь ходить в девяностом. Она стояла с прозрачной сумкой и смотрела на дорогу, и в её взгляде было столько терпения, что Тиму стало страшно.

Мужчина, который шёл через стену супермаркета, неся невидимую сумку. Он нёс её бережно, как что-то очень хрупкое, и Тим подумал: может быть, там были продукты, которые он так и не принёс домой.

Ребёнок, который сидел на качелях в пустом дворе и раскачивался сам по себе. Он смеялся, но смех был беззвучным, и от этого становилось ещё страшнее.

Тим прошёл мимо, не поднимая глаз. Правило номер один: не смотреть дольше трёх секунд.

Дома он бросил рюкзак в прихожей – прямо на пол, рядом с дверью, даже не сняв обувь – прошёл на кухню, налил воды из-под крана. Вода была холодной, почти ледяной, и он выпил её залпом, не чувствуя вкуса.

Фрау Эпштейн сидела в коридоре на привычном месте – у стены, прислонившись спиной к обоям, смотря в одну точку. Она не пошевелилась, когда он проходил мимо. Она вообще никогда не шевелилась. Может быть, она ждала. Может быть, уже перестала.

Фрау Хольцманн, к счастью, не появилась.

Тим сел за стол, достал телефон, открыл школьный чат.

Новое сообщение от Лукаса: «Ты видел новенькую? Стремная какая-то. В пальто ходит как бабка. И наушники вечно на шее. Слышал, она из Лейпцига, там все такие».

Тим хотел написать что-то вроде «отвали, нормальная она», но передумал. Только лайкнул сообщение, чтобы Лукас не думал, что он игнорирует.

Потом открыл поиск и набрал: «Лена Лейпциг Берлин».

Ничего. Конечно, ничего. Она же только перевелась. Её ещё нет в соцсетях, нет в общих чатах, нет в списках. Она как тень – есть, но не оставляет следов.

Он отложил телефон и уставился в окно. Во дворе соседского дома кто-то выгуливал собаку – большой рыжий пёс, похожий на лису, носился по газону и лаял на ворон. На крыше напротив сидел голубь и чистил перья, периодически косясь на пса с выражением, которое можно было прочитать как «идиот». Всё было нормально. Обычно. Живо.

Кроме того, что в его квартире было холодно. Всегда холодно, когда рядом призраки.

Он лёг спать рано. Усталость взяла своё – тяжёлая, липкая усталость, которая навалилась на него, как одеяло из мокрого песка. Он заснул почти сразу, даже не успев досчитать до десяти.

Проснулся он от холода.

Такого холода, какой бывает только зимой, когда отключают отопление, или когда ты оказываешься в комнате, полной призраков. Холода, который не идёт снаружи, не проникает через щели в окнах, не поднимается с пола. Холода, который рождается внутри, в самой середине комнаты, и расходится кругами, как от камня, брошенного в воду.

Тим открыл глаза.

Комната была полна призраков.

Фрау Хольцманн сидела на его письменном столе, положив ногу на ногу. В тусклом свете уличного фонаря, пробивавшемся сквозь щель в шторах, она выглядела почти нормально – почти живой, почти тёплой.

Херр Мюллер стоял у шкафа, прислонившись спиной к дверце. Его трусы, слава богу, были на месте и не сползали.

Поэт парил под потолком, заложив руки за спину, и смотрел вниз на Тима с выражением, которое трудно было описать – не жалость, не любовь, а что-то среднее.

Фрау Вайс сидела на подоконнике с папкой на коленях и что-то записывала.

А за ними – другие. Те, кого Тим видел сегодня в школе. Женщина с ребёнком – ребёнок спал у неё на руках, прозрачный и безмятежный. Парень с гитарой, который тихонько перебирал струны, и от этого в комнате разливалась тихая, едва слышная мелодия. Старуха с авоськой, полной невидимых продуктов. Мужчина в строгом костюме, который стоял в углу и смотрел на свои часы, хотя его часы давно остановились. И ещё много, много других – они заполняли всю комнату, стояли в дверях, выглядывали из-за штор, сидели на полу, прислонившись к стенам.

Все они смотрели на Тима.

Не агрессивно. Не требовательно. Просто – смотрели. Ждали.

– Что… – начал Тим, садясь на кровати. Одеяло сползло, и холод тут же набросился на него, как стая голодных зверей. – Что происходит?

Фрау Хольцманн встала.

– Тим, – сказала она. – Мы тут собрались, чтобы поговорить.

– Вы собрались? – Тим оглядел комнату. – У меня в спальне? В три часа ночи?

– Время не имеет значения, – сказала фрау Хольцманн. – Мы – мёртвые. Для нас всегда сейчас. Сейчас, которое никогда не заканчивается. Сейчас, в котором нет завтра и нет вчера.

– А для меня – сейчас, и я хочу спать!

– Поспишь потом, – отмахнулась фрау Хольцманн. – Вечность – это долго. Очень долго. Дольше, чем ты можешь себе представить. А сейчас слушай. Внимательно слушай, потому что я не буду повторять.

Она сделала шаг вперёд. Остальные призраки замерли – даже парень с гитарой перестал играть.

– Тим, – сказала она. – Ты видишь нас с детства. Ты выполняешь наши просьбы. Ты терпишь наши капризы. Ты – хороший мальчик. Мы это ценим. Мы все это ценим. Даже те, кто никогда тебе этого не говорил.

– Спасибо, – растерянно сказал Тим. Он не знал, куда девать глаза – на них всех смотреть было невозможно, а смотреть в сторону было страшно.

– Но ты не понимаешь главного, – продолжила фрау Хольцманн. – Ты думаешь, что мы просто… досадная помеха. Мухи, которые жужжат над ухом. Ошибка в программе. Баг в системе. Но это не так.

Она подошла ближе. Холод от неё стал почти невыносимым – Тим почувствовал, как его зубы начинают стучать.

– Мы здесь, потому что мы что-то не доделали. Не досказали. Не допоняли. А ты – ты наш шанс. Ты – тот, кто может сделать то, что мы не успели. Тот, кто может сказать то, что мы не сказали. Тот, кто может прожить так, как мы не смогли.

– Что я должен сделать? – голос Тима дрогнул. Он чувствовал, как слёзы подступают к глазам, и ненавидел себя за это. – Скажите мне. Я сделаю. Что угодно. Только скажите.

– Жить, – сказала фрау Хольцманн. – Настоящую жизнь. Не прятаться, не бояться, не откладывать на завтра. Жить так, как мы не смогли. Дышать полной грудью. Смотреть открытыми глазами. Говорить, что думаешь. Делать, что хочешь.

– И при чём здесь Лена?

Фрау Хольцманн улыбнулась. Улыбка была тёплой – настолько тёплой, насколько вообще может быть тёплым призрак.

– Ты сам это узнаешь. Если перестанешь тупить.

– Я не туплю!

– Ты тупишь! – хором сказали все призраки. Голоса их слились в один – гулкий, низкий, вибрирующий, как звук органа в пустой церкви.

Тим закрыл лицо руками.

– Я просто хочу покоя! – крикнул он в темноту. – Я хочу нормальной жизни! Чтобы меня не преследовали мёртвые, чтобы я мог спокойно учиться, спать по ночам, чтобы —

Он замолчал.

Потому что в комнате стало тихо.

Очень тихо.

Тише, чем он когда-либо слышал.

Он убрал руки от лица.

Призраки смотрели на него. Но не так, как раньше. Не требовательно, не агрессивно, не настойчиво. Они смотрели… обиженно. Как смотрят дети, которым сказали, что их рисунок – это просто бумага с каракулями.

Фрау Хольцманн первой отвела взгляд. Она посмотрела в окно, на тёмное небо, на котором не было ни одной звезды.

– Мы понимаем, – сказала она тихо. – Мы… понимаем.

Она повернулась и пошла к двери.

– Фрау Хольцманн, – позвал Тим. – Я не хотел…

– Ты хочешь покоя, – сказала она, не оборачиваясь. – Мы дадим тебе покой. Сегодня. Завтра. Навсегда, если ты этого хочешь.

Она вышла.

Остальные призраки потянулись за ней. Молча. Не глядя на Тима. Один за другим они проходили сквозь дверь, сквозь стены, сквозь окна, растворялись в воздухе, оставляя после себя только холод и тишину.

Херр Мюллер задержался в дверях – точнее, в том месте, где дверь переставала быть дверью и становилась просто стеной.

– Тим, – сказал он. – Мы не хотели тебя напрягать. Правда. Просто… мы видим, как ты один. Как ты боишься. Как ты прячешься от мира. И мы думали… мы думали, что если ты найдёшь кого-то, кто… кто тоже видит… может быть, тебе станет легче. Может быть, ты перестанешь бояться. Может быть, наконец почувствуешь, что ты не один.

Он не закончил.

Исчез.

Комната опустела. Тепло начало возвращаться – медленно, неохотно, будто не хотело возвращаться в комнату, где только что было столько призраков.

Тим сидел на кровати, глядя на пустую дверь, и чувствовал себя последней сволочью.

– Я не хотел, – сказал он в пустоту.

Никто не ответил.

Он лёг, натянул одеяло до подбородка и уставился в потолок. На потолке была трещина – старая, ещё с тех пор, как он въехал в эту квартиру. Она напоминала карту реки, или молнию, или что-то ещё, что Тим никогда не мог разглядеть.

«Они думали, что если ты найдёшь кого-то, кто тоже видит…»

Тоже видит.

Тоже видит призраков?

Лена?

Он закрыл глаза.

В голове крутились обрывки дня: её серые глаза, спокойные и внимательные; её тихий голос, который прозвучал как «спасибо», когда она помогала собрать пенал; её книга с потёртой обложкой; её наушники на шее, всегда на шее, никогда не на голове; её взгляд, когда он разлил воду.

Тот взгляд. Спокойный. Понимающий.

Не осуждающий. Не насмешливый. Не любопытный даже.

Понимающий.

Тим перевернулся на другой бок. Подушка была холодной, как и всё в этой квартире.

«Если ты найдёшь кого-то, кто тоже видит…»

Он заснул только под утро, и ему снилась стена. Высокая, серая, бетонная стена, уходящая в небо. А за ней – кто-то стоял. И дышал. И ждал.

Тим не видел, кто это был. Но знал.

Знал, что завтра он подойдёт к ней.

Завтра он скажет.

Завтра.

Обязательно завтра.

Глава 4. Подножка на Turnhalle

Тим проснулся с чувством, что вчерашний вечер был дурным сном.

Комната была пуста. Солнце светило сквозь жалюзи, разрезая воздух на тонкие полосы света и тени, на кухне тихо гудел холодильник – этот звук был таким привычным, что Тим обычно его не замечал, но сегодня тишина вокруг была такой глубокой, что даже гул мотора казался оглушительным. А из коридора не доносилось ни звука. Ни ворчания фрау Хольцманн, ни криков Херра Мюллера, ни трагических декламаций Поэта.

Тишина.

Настоящая, живая тишина. Такая, какой Тим не слышал с тех пор, как переехал в эту квартиру два года назад. Такая, о которой он мечтал по ночам, когда призраки собирались в его комнате и обсуждали, как лучше устроить его личную жизнь.

Тим сел на кровати, огляделся. На письменном столе – вчерашние учебники, стопкой, с торчащими из тетрадей закладками. На подоконнике – засохший кактус, который он забыл полить уже недели три, и теперь растение напоминало сморщенный зелёный палец, показывающий кому-то неприличный жест. На полу – носки, которые он кинул вчера, не попав в корзину для белья, и теперь они лежали, как два маленьких, безвольных существа.

Ни одного призрака.

Тим посидел секунду, привыкая к этой мысли. Потом тихо позвал:

– Фрау Хольцманн?

Никто не ответил. Голос его прозвучал в пустой комнате как-то чужеродно, будто он разговаривал сам с собой – что, в общем-то, было правдой, но обычно на его зов всегда кто-то откликался.

– Херр Мюллер?

Тишина. Даже холодильник, казалось, притих, прислушиваясь.

– Поэт?

Ни звука. Ни шороха, ни вздоха, ни холодного дуновения, которое всегда предшествовало появлению кого-то из них.

Тим выдохнул. Выдохнул так глубоко, как не дышал, наверное, годами. Свобода. Настоящая свобода. Можно спокойно умыться, не слушая комментариев о своей причёске и о том, что «в твоём возрасте уже пора следить за собой». Можно позавтракать, не выслушивая лекции о пользе овсяной каши и о том, что «твоя мама, наверное, плачет, глядя на то, как ты ешь». Можно выйти из дома, не наступая на призрачную женщину в коридоре – хотя фрау Эпштейн, судя по всему, никуда не делась, но она хотя бы молчала.

Он встал, потянулся – руки вверх, спина хрустнула после ночи в неудобной позе – и пошёл в ванную. Босиком по холодному ламинату, в футболке, которая за ночь задралась до живота. В зеркале в прихожей он увидел своё отражение – взлохмаченное, сонное, с красными глазами – и подумал, что фрау Хольцманн, будь она здесь, обязательно бы что-нибудь сказала. Что-нибудь вроде «ты похож на зомби, который только что восстал из могилы».

Но её не было.

Фрау Эпштейн сидела на своём обычном месте – у стены, прислонившись спиной к обоям, глядя в одну точку. Тим перешагнул через неё, как делал это каждое утро, и только потом понял: она не исчезла. Она была здесь. Всегда здесь. Может быть, она вообще не могла исчезать. Может быть, она была привязана к этому коридору крепче, чем другие призраки – к своим квартирам, к своим местам.

Но остальных не было.

Тим почистил зубы – две минуты, как учил стоматолог, хотя обычно он чистил полторы, потому что фрау Хольцманн начинала кричать «не жалей пасту!». Умылся холодной водой – она обожгла лицо, и Тим на секунду замер, привыкая к ощущению. Причесался – волосы, как всегда, не слушались, торчали в разные стороны, и без фрау Хольцманн, которая комментировала каждый завиток, это было даже как-то… грустно.

В зеркале отражался только он сам. Никаких старух с болтающейся челюстью. Никаких мужчин в трусах, которые свешиваются с края ванны и дают советы по укладке. Только Тим – уставший, с мешками под глазами, с вечно взлохмаченными волосами.

Продолжить чтение