Беги, ведьма
© Корсакова Т., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
* * *
Лучше один день быть человеком, чем тысячу дней быть тенью.
Китайская поговорка
– …А потом они умерли. Все умирают, такова человеческая природа.
Тень склоняет голову, искорка-сердце сверкает чуть ярче, словно ставит точку в конце сказки. Сказки у тени разные, но всегда чем-то похожие. И забываются почти сразу, не нужно даже пытаться их запоминать. Может, потому иногда кажется, что на самом деле тень хитрит, рассказывает одну и ту же сказку?
А потом они умерли…
Это правда. Все умирают. И она тоже умерла. Кажется…
Все умирают, такова человеческая природа…
– А у теней какая природа?
Не то чтобы ей так уж интересно, скорее просто хочется столкнуть уже почти позабытую сказку с накатанных рельсов.
Тень отвечает не сразу, и у нее есть время, чтобы рассмотреть по-ученически прилежно сложенные на коленках руки. Они словно чужие: тонкие пальцы, узелки суставов, нити сосудов. Руки полупрозрачные, сквозь них просвечивает ткань джинсов. И черно-синие разветвления вен кажутся диковинным, но не очень красивым узором. Ей становится неинтересно. И вопрос больше не представляется важным, забывается, как и сказка. Тень может не отвечать. Зачем отвечать на вопрос, утративший важность сразу после рождения? Мертворожденный вопрос…
– Какая природа?
Голос тени похож на шум летнего дождя. Наверное. Что такое летний дождь, она тоже почти забыла. В теневом мире воспоминания умирали первыми. Сначала она пугалась, проводила регулярную ревизию памяти и всякий раз чего-то недосчитывалась. А потом привыкла и перестала пугаться. Наверное, потому, что вслед за воспоминаниями пришел черед эмоций. Так объяснила тень, и она согласилась.
– Тень – это тьма, но не черная, а проницаемая, у всякого человека своя. – Искорка-сердце снова мигает, подсвечивает тень золотистым и по самому краю багряным. Раньше багряного не было. Или она просто забыла?
Хочется спросить, так сильно хочется, что узор из вен вздувается и пульсирует в такт золотой искорке. Только бы успеть, пока и этот вопрос не утратил смысл.
– Ты меняешься, – добавила она.
Получился не вопрос, а утверждение, брат-близнец уверенности. И значение этих слов она еще помнит.
– Меняюсь. – Тень кивает, соглашаясь. – Только слишком медленно. Ты сильная.
Она не сильная. Она… почти забыла, какой была, какая есть.
– Не хочешь успокоиться. – В голосе тени – грусть. Или удивление?
– Я хочу.
Успокоение – это как смерть? Надо спросить.
– Тогда не сопротивляйся. – Тень накрывает ее ладони своими, тоже полупрозрачными, с черно-синими руслами пульсирующих вен. – Видишь?
Она видит, но пока не понимает. Она не уверена, что ей нужно понимать. Достаточно сказок, которые рассказывает тень. А еще картинок. Картинки даже лучше сказок. Картинки возвращают потерянные воспоминания.
– Покажи мне, пожалуйста.
– Показать?
Смутно знакомое лицо совсем близко. Когда у тени появилось лицо? Она не помнит, всматривается в черные провалы глаз и не видит там ничего, даже собственного отражения. А раньше видела?
– Мне придется оставить тебя одну. – Полупрозрачные пальцы касаются щеки, но она не чувствует прикосновений. А раньше чувствовала? – Ты меня слышишь?
Она слышит. Чтобы показать картинки, тень должна уйти. Ненадолго, надолго она никогда не уходит. Боится?
Страх – единственное чувство, которое не забывается. Страх – это иголочки по истончившейся шкуре и холод в голове. Страх приходит, когда уходит тень, свивается за спиной тугими кольцами, шуршит в тишине стальной чешуйчатой броней, смотрит так пристально, что холод в затылке переплавляется в олово и тяжелой шипящей каплей сползает по позвоночнику. Когда приходит страх, хочется обернуться.
– Не оборачивайся… – Глаза-провалы все ближе. – Никогда не оборачивайся, и все закончится хорошо.
– Сказка закончится хорошо?
– Сказка… закончится.
Раньше она бы расстроилась, сказки – единственное развлечение теневого мира, но сейчас ей все равно. Только немного страшно.
– Я скоро вернусь.
Это правда, тень никогда не врет и всегда возвращается до того, как она успевает наполниться страхом до самого края. Иногда ей становится интересно, что случится, если тень не вернется, но думать об этом не хочется. Последнее время думать хочется все меньше и меньше. Мысли уходят вслед за чувствами, просачиваются сквозь тонкую ткань теневого мира.
– Веди себя хорошо. – Волос касается легкий ветерок. В теневом мире нет ветра, это тень ласково погладила ее по голове. – И не оборачивайся. Просто любуйся картинкой.
Ей хочется спросить, что же там, в темноте за спиной, но тень исчезает, и потребность задавать вопросы вместе с ней. Остается только страх и… нетерпение.
…Эта картинка грустная. Небо серое, без просветов, расчерчено черным на одинаковые квадраты. Косой дождь стекает по квадратам мутными струями, мешает смотреть, раздражает. Узловатая ветка с мелкими листочками тянется к ней, пытается нарушить математическую выверенность квадратов. Не дотягивается, зависает близко-близко, почти у самого лица. На ветке какая-то мелкая птаха, отважная, как канатоходец, рискнувший испытать судьбу в самый разгар бури. Птаху не жалко, у нее есть отличная страховка – крылья. Незнакомые, почти забытые слова поднимаются со дна памяти, как всплывают мелкие щепки со дна лужи. Лужа неглубокая, серая, как и небо, в ней отражающееся. Хочется посмотреть, попытаться увидеть… Что? Она не может вспомнить, как ни старается. Просто смотрит, как косые струи дождя почти насквозь пронизывают серую лужу, перемешивая сорванные ветром листья и обломанные стебли шиповника.
Шиповник… слово шипит, шуршит сброшенной змеиной кожей где-то за спиной…
Не оборачиваться. Тень сказала, если не оборачиваться, все будет хорошо.
Первая игла из тысячи впивается в основание шеи. Не больно. Пока не больно. Холод в затылке загустевает, превращаясь в хрустальный шарик. Если качнуть головой, шарик зазвенит мелодично, как колокольчик. Динь-дон…
А птаха на картинке продолжает бороться с дождем, цепляется за ветку, косит черным, как бусина, глазом. У птахи внимательный взгляд и четкие намерения. Птаха открывает клюв, но перезвон в голове заглушает ее голос. Лучше бы он заглушал голоса тех, кто приходит из ниоткуда сразу, как только уходит тень. Эти невидимые визитеры страшны. От их алчных взглядов хрустальный шарик плавится, а боль от игл становится почти невыносимой. И это страшно, потому что в теневом мире боли нет, потому что теневой мир – это бесконечная сказка, которая сразу забывается, оставляя после себя тоску, почти такую же сильную, как страх. И только картинки спасают от этого непонятного, тянущего, как зубная боль, чувства неправильности происходящего. А еще разговоры с тенью. Но сейчас тени нет, а за спиной в темноте кто-то стоит, и тяжелый взгляд превращает иглы боли в стальные гвозди, заколачивает в тело по самые шляпки. Она шипит, сжимает виски руками, а птаха испуганно срывается с ветки. С исчезновением единственного живого существа и без того невеселая картинка совсем тускнеет, становится мертвой.
– Ты не справилась. – Этот голос она не слышит, а чувствует. Шляпками стальных гвоздей, впивающихся в плоть. – Слабая.
– А тень говорит, что я сильная. Врет? – Еще тень не велит оборачиваться, и она не станет. Этого нельзя делать ни за что!
– Тени никогда не врут, просто не говорят всю правду. Такова их суть.
Значит, вот какая у них суть – не говорить всю правду.
– А если спросить?
– А тебе очень хочется спрашивать? – В голосе слышится насмешка. – Тебе вообще много хочется?
Нет. Сказать по правде, ей вообще ничего не хочется, даже сказок. Если только картинок. Картинки позволяют вспоминать и чувствовать, позволяют хотеть…
– Она очень нетерпеливая. Такая же, как ты. – Голос проходится невидимым молотком по невидимым шляпкам невидимых гвоздей, вырывает из горла даже не крик, а сип.
– Больно?
– Больно!
– Это хорошо. Это означает, что шанс еще есть.
– У кого?
– У тебя. Глупая, но сильная. Твоя тень тебя не обманула, а моя кровь не подвела.
Кровь – это что-то густое и черное. У остальных – красное, а у нее – черное. Чужая кровь, непрошеный подарок, от которого только боль и слезы. Кто даритель? Тот, кто стоит за ее спиной…
– Не оборачивайся. – На плечи ложатся тяжелые ладони. Цепкие пальцы больно впиваются в плоть, не стряхнуть, не вывернуться.
– Кто нетерпелив?
– Тень, твоя тень. Ей не стоило оставлять тебя здесь одну, не стоило уходить. Страшно?
– Страшно.
А еще больно. Невидимые пальцы играют на жилах, как на струнах. Она кричит, но не слышит собственного крика.
– Что еще? Что ты чувствуешь?
Хватка слабеет, и ей кажется, вот сейчас она упадет.
Не падает, остается стоять, как подвешенная на ниточках кукла. Ниточки-нервы привязаны к шляпкам гвоздей, и невидимый кукловод решает за куклу, что она должна делать. Руки поднимаются, поворачиваются ладонями вверх. Черный рисунок вен похож на жилки на кленовом листе. Красиво, а с болью можно стерпеться.
– Что ты чувствуешь?
– Мне интересно.
– Что тебе интересно?
– Что там.
– Где?
– В картинках, которые показывает тень.
– В картинках…
Натяжение нитей слабеет, и руки безвольно падают вниз, словно она им больше не хозяйка. Становится обидно. Еще одно забытое чувство. Пальцы сжимаются в кулак.
– Злишься. – Голос не спрашивает, голос утверждает. Ударить бы со всей силы, до крови. Любой, хоть красной, хоть черной.
Черная кровь. Что в ней особенного? О чем она забыла и сейчас так мучительно пытается вспомнить?
– Это плохое место для всех. Даже для меня. А для такой, как ты, оно смертельно опасно. Странно, что ты до сих пор держишься.
– Какая я? Кто я?
– Правильный вопрос. Другой бы спросил, где он, но ты все еще чуешь суть вещей. Тебе здесь не место.
– А где мне место?
– Там.
Птаха вернулась, вцепилась коготками в ветку, посмотрела неодобрительно.
– Там красиво.
– Там красиво, потому что там настоящая жизнь.
Жизнь – это ветер в лицо и холодные капли на коже, и запах безвременников, и вишневые лепестки на ладони. Жизнь – это то, что она почти забыла, от чего добровольно отвлеклась ради чего-то очень важного.
– Она поспешила, твоя тень. Ты еще не все забыла, а она решила, что уже может уйти.
– Куда?
– В настоящий мир, чтобы когда-нибудь поменяться с тобой местами.
– Поменяться местами?..
– А ты не знала? Не слышала никогда этой сказки? – В голосе – насмешливое удивление. – Слишком поздно я тебя встретил, слишком мало сказок рассказал.
Сказок… Сказки ей рассказывала бабушка. Когда-то очень давно, уже и не вспомнить когда. Те сказки сладко пахли леденцами, от которых ладошки становились липкими. Те сказки перетекали в веселые и радостные сны. Были и другие, уже почти забытые, с запахом пыли, мокрой собачьей шерсти и грозы. Эти сказки оставляли на ладони черную лужицу крови и прорастали в жизнь кошмарами. Эти сказки рассказывал умирающий старик. Сказки шли довеском к чему-то страшному, но неизбежному, как майская гроза.
Картинку перечеркнула белая молния, на мгновение расколола на две совершенно одинаковые половинки. Птаха испуганно взмахнула крыльями, но осталась на ветке.
Страшные сказки ей рассказывал… Сказочник!
– Не оборачивайся! – Тяжесть чужих рук на плечах делается невыносимой. – Не вздумай на меня смотреть.
– Почему?
– Потому что соблазн убить тебя и без того слишком велик. Мне тяжко, девочка. Мир теней одинаково немилосерден как к живым, так и к мертвым. Это плохой мир.
– А я, я какая: живая или… мертвая?
– Живая. Пока. Тебе осталось недолго, если…
– Если что?
– Если откажешься от моей помощи.
– И что будет?
– Ты сама станешь тенью. Будешь жить тут. Или не жить. Не думаю, что у теней есть настоящая жизнь. А потом, может, через сотню, может, через тысячу лет в твой мир придет вот такая же сильная, но глупая, и вы заключите сделку, которую нельзя нарушить. Ты исполнишь желание, тени в этом мастера. И она, та, другая, останется с тобой, а потом и вместо тебя.
– А я?
– А ты вернешься в мир живых.
– Тенью?
– Не тенью, но и не человеком.
– Кем тогда?
– Сумраком в человеческой оболочке.
– Неприкаянной душой?
– У сумрака нет души. Сумрак – это сумрак.
– Я не хочу становиться сумраком.
Картинку снова раскололо на части, послышался гром.
– Значит, тебе стоит попытаться уйти, вернуть себе свою жизнь. Пока я здесь, пока твоя тень отсутствует.
– Я заключила сделку.
– Честная. Честная и глупая. У нас с тобой тоже была сделка, ты приняла мою силу.
– Я стала ведьмой.
Ведьма. Слово не кажется ей ни страшным, ни неприятным. Констатация сути, только и всего.
– Посредственной ведьмой, если уж начистоту.
Ей бы обидеться, да вот не получается. Что ж обижаться на правду!
– Но лучше посредственная, чем мертвая.
– Вы хотите мне помочь?
Желание обернуться, посмотреть Сказочнику в глаза невыносимое.
– Не смей! – Голос оглушает, почти сбивает с ног. – Не смей оборачиваться. Я не затем пришел, чтобы убить, я хочу спасти.
– Почему? – Ей и в самом деле интересно. Любопытство заглушает боль. – Зачем мне помогать?
– Я помогаю не только тебе, но и себе. Так будет правильно.
– Но договор…
– Я не подписывал никаких договоров, и я пришел к тебе, а не к твоей тени. Говори сейчас, пока еще есть время. Ты хочешь вернуться?
Может быть, теневой мир не так уж и плох, может быть, ей стоило подумать, прежде чем ответить? Она не стала думать.
– Да!
– Будет больно.
Словно когда-то выходило по-другому. За все нужно платить.
– Будет больно, и результат неизвестен. В мир живых мне ходу нет. Даже оказавшись здесь, я нарушаю правила.
Хочется спросить, какие тут правила, но она не станет, потому что понимает – Сказочник не ответит.
– Тебе придется справляться самой.
– Как и в прошлый раз. – Она не хочет его уязвить, просто так получается. – Извините.
– Не извиняйся. Мне это не нужно. Я просто предупреждаю, рассказываю о возможных последствиях. Они могут быть… непредсказуемыми. Ты можешь умереть, переступив границу миров.
– То есть гарантий никаких нет. – Ей кажется, что она улыбается. Или это просто гримаса?
– Гарантий нет, есть шанс. Ты сильная. Однажды ты справилась.
– Тогда все было по-другому.
Тогда она умирала, и опасный дар, принятый из рук ведьмака, называющего себя Сказочником, казался единственным шансом на спасение. Тогда ей тоже пришлось пересечь границу, переродиться в ведьму. Что принес ей тот дар? Наверняка ничего хорошего, коль уж она оказалась в теневом мире, коль уж снова встала перед выбором.
– И всякий раз будет по-другому. Радуйся, ты не бежишь по кругу, как загнанная цирковая лошадь. Ты отдаешь, но и получаешь тоже. Это честно.
– Да, это честно.
А картинка меняется. Дождь и птаха на мокрой ветке исчезают. Вместо них возникает комната. Светлые стены, высокая кровать, аккуратно застеленная клетчатым пледом, тумбочка, на ней, корешком вверх, раскрытая книга. Хочется увидеть название, и она смотрит. «Сказки Ганса Христиана Андерсена». Снова сказки… И кресло, придвинутое к самому окну. Черный дерматин, строгий хром, прорезиненные ручки, два больших колеса с прилипшим к ободу то ли листочком, то ли конфетным фантиком. В кресле – женщина. Тонкие руки на подлокотниках неподвижны, точно неживые. Русый завиток над ухом, шея, кажущаяся очень длинной из-за коротко остриженных на затылке волос. Легкий наклон головы, будто женщина прислушивается к грозе. А лица не рассмотреть. Никак не рассмотреть…
– Кто это?
– Ты знаешь.
Тяжесть чужих ладоней уже не кажется мучительной, она защищает, не дает потеряться окончательно, успокаивает.
Женщина в кресле на колесах выпрямляет спину, вздрагивает русый завиток, бледнеет тонкая полоска кожи на шее, пальцы впиваются в подлокотники, словно противясь невидимой силе, пытающейся их разжать. Женщина оборачивается медленно, словно нехотя. Может быть, ей тоже нельзя оглядываться?
Лицо похоже на кукольное: высокие скулы, глупо округлившийся рот, пустые незрячие глаза, в которых ничего не отражается.
– Это не я… – Хочется кричать, но не получается. Хочется умереть, но ее лишили даже такой малости. Она сама себя этого лишила.
– Это не ты, – соглашается Сказочник. – Это она.
– Она?
– Твоя тень.
Руки с тонким рисунком вен взмывают вверх, застывают над головой, скрюченные пальцы скребут воздух. Голова дергается влево-вправо, как у марионетки.
– Она учится управляться с твоим телом, примеряет его, как примеряют новое платье. Пока у нее не слишком хорошо получается, но тени быстро учатся.
В бессмысленных кукольных глазах зажигается огонек. Понимание?.. Изумление?.. Рот раскрывается еще шире, вены на шее вздуваются от неслышимого крика. И картинка идет трещинками, как разбитое зеркало.
– Зря она оглянулась. – На самом деле Сказочнику совсем не жаль. Наоборот, он рад. Если, конечно, Сказочник вообще способен радоваться. – Тебе не нужно ее бояться. В мире живых тень – это всего лишь тень, даже такая предприимчивая. Она будет слушаться, станет служить верой и правдой. Тени умеют проигрывать и принимать новые правила игры.
– Теперь правила изменились?
– Скоро изменятся. Я разрываю ваш договор, моих сил на это хватит.
Наверное, нужно попрощаться по-настоящему, поблагодарить за то, за что так и не успела поблагодарить, сказать что-нибудь правильное, соответствующее моменту.
– Ты изменишься. Снова. – Голос Сказочника слабеет, превращается в шепот. – И я не могу сказать наверняка, какие это будут перемены.
– Спасибо. – Все ее смятение, вся ее благодарность умещаются в одно-единственное слово.
– Живи!
Толчок в спину бросает ее вперед, грудью на потрескавшуюся, утратившую краски картинку. Острые осколки впиваются в кожу, проходят насквозь, заставляют кричать в голос, молить о пощаде. Она не хочет в мир живых! Там слишком больно, слишком остро. Невыносимо! Но давление все усиливается, проталкивает агонизирующее тело в ощетинившуюся осколками раму, вдавливает в мир, а мир в нее, заставляет умирать от боли миллионы и миллиарды раз, разрывает на мелкие клочки, распыляет на молекулы. Для чего? Чтобы собрать как конструктор уже по ту сторону? Если повезет, если хоть одна из смертей закончится воскрешением…
Не единожды мертвая, насквозь прошитая осколками неласкового мира, она оборачивается. Ей нечего терять!
Он стоит, раскинув в стороны длинные руки. Высокий старик, лицо которого она успела забыть. А позади, за его сутулой спиной, беснуется тьма, мечутся сумрачные тени, упустившие добычу.
– Иди же! – Лицо Сказочника искажено. Ему так же больно, как и ей самой. Если не больнее… – И прости меня. Я не думал, что кто-то посмеет…
– Мне страшно! – кричит она перед тем, как умереть в самый последний, самый мучительный раз…
* * *
…Тонкий визг, похожий на звук бормашины, до предела натягивал нервы, вгрызался в мозг стозубым зверем, заставлял метаться из стороны в сторону в жалких попытках спастись. Но тело не слушалось, глупое тело забыло, как нужно спасаться.
– Жорж, держи крепче! Руку держи!.. – Женский голос злой и немного растерянный. Незнакомый. – И голову…. Лидия, зафиксируй ей голову, пока она не покалечилась. За ее голову наши снимут, если что-нибудь случится.
В руку впивается что-то острое, становится сначала жарко, а потом сразу холодно.
– Орет-то как. – А этот голос густой, прокуренный, и пахнет от человека дешевыми сигаретами. – Все не заткнется никак.
– Жорж, ты бы сам заткнулся. И держи крепче. Крепче, я говорю, держи!
Острое ворочается в вене, одаривая попеременно то жаром, то холодом. А от визга закладывает уши.
– А силищи-то сколько у этих шизиков! – удивляется прокуренный голос. – В ней же весу, как в воробье, а как брыкается! Троим не совладать. Почти год сидела чуркой пластилиновой, а теперь брыкается.
– И окно разбито, – дребезжит прямо над ухом визгливый женский голос. – Хелена Генриховна, кто окно-то разбил?
– Разберемся, Лидия. Нам бы сейчас с пациенткой сладить. – Игла выскальзывает из вены, оставляя на коже прохладную дорожку из капель. – Что-то лекарство медленно действует.
– Да оно совсем не действует, – басит тот, кого зовут Жоржем, – никак не угомонится, убогая. А до того ж смирная была… Что это на нее нашло?
– Стекло как-то странно разбито, – продолжает жужжать голос той, кого зовут Лидией. – Посмотрите, оно все в трещинках.
– Думаешь, это она его? – Запах табака усиливается, а хватка на руке, наоборот, ослабевает, и позвоночник, до того выгнутый дугой, вдруг теряет жесткость, обмякают напряженные до судорог мышцы, а тело проваливается во что-то мягкое, пушистое. И визг исчезает. Как хорошо!
– Заткнулась. – В голосе Жоржа радостное облегчение, словно ему было так же больно, как и ей, а теперь вот отпустило.
– О чем вы говорите?! Сама она не смогла бы в таком состоянии. – Твердые пальцы ощупывают лицо, оттягивают веко.
Становится слишком ярко и больно, и не получается ничего разглядеть из-за вспыхнувшей в капле слезы радуги. Радуга – это семицветье яркого и живого, ничего общего с бесцветным теневым миром. Радуга – это вестница жизни.
От облегчения, от осознания свершившегося чуда хочется плакать, и она плачет. Слезы сбегают по щекам горячими солеными ручейками.
– А что у нее с лицом? – спрашивает та, которую зовут Лидией. – И с руками? И вообще… у нее вся кожа в порезах.
– Это не порезы. – Прохладный палец замирает на пути слез, останавливает ручеек. – Это какое-то… не знаю. Похоже на аллергию.
Это не порезы и не аллергия, это следы, оставшиеся после перехода границы между мирами. И внутри у нее такие же следы, они болят и кровоточат.
– А в стекло кто-то камнем запустил, или ветка во время грозы ударила, – бубнит Жорж.
– Ветка до окна не дотягивается, не говори глупостей. Отодвинься, дай мне ее послушать.
К груди прижимается что-то холодное, не больно, но щекотно, и сердце начинает биться сильнее, отзываясь на прикосновения.
– Тахикардия. Впрочем, после такого приступа ничего удивительного. Жорж, перенеси ее на кровать. Лидия, да отпустите вы уже ее голову. Все закончилось, неужели вы не видите?
Ее сгребают в охапку, как куль тряпья, голова запрокидывается, а кончики пальцев чиркают по пластиковому подлокотнику кресла. Тело парит в воздухе, и парение это пугает, сводит уставшие мышцы новой волной судороги.
– Опять, что ли, Хелена Генриховна? – Жорж швыряет ее на что-то пружинно-мягкое. В этом суетливом жесте – страх пополам с брезгливостью.
– Жорж, аккуратно! – Хелена Генриховна, у которой твердые, бесцеремонные пальцы, с каждой секундой раздражается все сильнее. – Лидия, зафиксируйте ее! И прекратите наконец пялиться в окно! Когда закончите здесь, скажете завхозу, чтобы заменил стекло.
На запястьях захлестываются ремни, мягко, но неумолимо тянут руки вниз – фиксируют. Страх накатывает с новой силой, вжимает затылок в подушку, сучит пятками по шерстяному покрывалу, выгибает тело дугой. Она не хочет, не позволит, чтобы ее опять связывали!
– Жорж, помоги! – командует Хелена Генриховна, и в вену снова впивается игла. На сей раз совсем не больно, ласково.
– Все хорошо, Арина. – Кто-то – она не понимает, кто из троих – гладит ее по волосам. – Сейчас вам станет легче.
И ей в самом деле становится легче. Мир превращается в шерстяной плед, укутывает коконом, убаюкивает.
* * *
…И снова она пришла в себя от визга, но не назойливого, а едва слышного – металлом по стеклу, а потом сразу же по нервам. Нервы обнажены и растянуты, мягкими кожаными браслетами прикручены к маскирующейся под кровать дыбе. Больно. И очень хочется пить.
– Первый раз вижу, чтобы так стекло треснуло… – дребезжит высокий старческий голос, перекрывая не то скрежет, не то осипший визг. – Если бы камнем саданули, так дыра бы осталась, а тут такое дело…
– Какое? – А этот хриплый голос она знает, слышала раньше.
Слышала, но не видела его обладателя. Может, попробовать посмотреть? И она попробовала.
Занавесь из ресниц очень долго не желала подниматься, словно заржавела, прихватилась сыпкой рыжей коростой, и стало страшно, что ржа просыплется мелкой трухой прямо в глаза, ослепит.
– Так какое дело, Никодимыч? – В голосе Жоржа – ленивый интерес.
– А такое, что давление на окно было равномерное. Ну, вроде как огромную подушку к стеклу приложили и надавили со всей силы. Только сила для такого дела нужна немаленькая.
Ресницы поддались, дрогнули, верхние веки поднялись со скрежетом, как проржавевшие ставни. Она затаилась, приготовилась к новой боли.
Боли не было. Во всяком случае, не в глазах. Ощущение песка под веками – это же сущие пустяки.
А мир белый, с серебряными глазками встроенных светильников. Она и в самом деле больна, если приняла за мир самый обыкновенный потолок. Белый потолок, желтые стены, задвинутое в угол кресло-каталка. У распахнутого настежь окна – двое. Первый, рослый, грузный, в небесно-голубой робе и белых тапках, жадно курит, пряча сигарету в кулаке. На фалангах пальцев, поросших редкими жесткими волосками, зеленая наколка «Жора». Она отчетливо видит каждую затертую временем букву.
– Не боишься, что Хелена застукает? – спросил щуплый усатый мужчина в заношенном рабочем комбинезоне.
В нем не было ничего выдающегося, кроме, пожалуй, широкого кожаного пояса с ячейками и крючками. К поясу крепились молоток, плоскогубцы, стамеска и еще с десяток незнакомых Арине инструментов.
– Не застукает. – Жорж выглянул в окно, сплюнул. – В город свалила, на какое-то совещание, а Лидка – свой человек, не сдаст. Да и что там сигареты! Я, Никодимыч, сегодня еще и стопарь пропущу после пережитого стресса.
Арина закрыла глаза за мгновение до того, как Жорж обернулся.
– Что было-то? – Скрипнул кожаный ремень, наверное, Никодимыч извлек из петли инструмент. – Что за переполох, из-за которого сама Хелена посреди ночи примчалась?
– А вот она случилась, психичка эта!
Арина кожей почувствовала шарящий по ее телу взгляд Жоржа.
– Она ж вроде не буйная была. – Инструмент с легким стуком переместился на подоконник. – Сколько она тут? Полгода?
– С прошлого октября.
– Значит, почти восемь месяцев.
Восемь месяцев… Горло сдавила судорога, а нервы, и без того натянутые до предела, казалось, завибрировали. Восемь месяцев!
– Каталепсичка. – Жорж снова сплюнул. Значит, отвернулся к окну, и можно открыть глаза. – Кукла пластилиновая, манекен. Я, Никодимыч, таких вот тихушников особенно не люблю. Часами сидит неподвижная, пялится в одну точку, слюни пускает. А заглянешь в глаза – и жуть берет. О чем она думает? Что видит?
Не думала… Почти год ни о чем не думала. Восемь месяцев, как одно мгновение. Сказки чередой, и ни одной не запомнила. Сказки не запомнила, себя почти забыла…
– А решетки на окне зачем же, если она тихушница и кукла пластилиновая? – Никодимыч тоже поплевал, только на ладони, чтобы сподручнее было держать инструмент. – Для тихушников же главный корпус, там вообще, считай, санаторий.
– Спрашиваешь! – Подоконник скрипнул под центнером живого Жорикова веса. – Ты у Хелены спроси. Это ж она у нас хозяйка Медной Горы, что велит, то остальные и делают. Платят за эту убогую денежки немалые, каждый месяц кап-кап зеленые. Заплатили за одиночку с решетками, стало быть, и сидеть ей в одиночке. Да ей-то без разницы, хоть одиночка, хоть главный корпус с остальными тихушниками. Она же ничего не соображает. Овощ!
Неправда! Она не овощ! И соображать, кажется, начинает. А про одиночку с решетками очень интересно. Но больше страшно…
– Я бы на Хеленином месте сунул ее в какую-нибудь камору, а сюда еще одного богатого шизика пристроил, чтобы жилплощадь не пустовала.
– Вот поэтому ты, Жорик, и не на Хеленином месте. Жадный больно.
– Я не жадный, Никодимыч, я практичный. Если хочешь знать, я вообще не понимаю, зачем с такими вот убогими возиться. Ну какой от них толк? Они ж не понимают ничего, не чувствуют. Вот сейчас сигарету об нее загашу, а она и не пискнет, потому как чурка бесчувственная.
Ошибается толстомордый Жорик, вовсе она не бесчувственная чурка. Уже нет! И если он попробует, если только посмеет… Нервы снова завибрировали, как гитарные струны.
– Да ты что! Какая ж она тебе чурка?! – Голос Никодимыча тоже завибрировал, от негодования. – Она живой человек, девчонка еще совсем. А ты… сигареты гасить. Фашист ты, Жорик! – И Никодимыч зло сплюнул, а потом загремел инструментами, заглушая смущенное бубнение фашиста Жорика.
Молчание длилось и длилось, лишь изредка нарушалось постукиванием молотка и скрежетом стеклореза, а Арина лежала с закрытыми глазами, постепенно, как к яду, приучая себя к мысли, что жизнь ее теперь вот такая: палата-одиночка с решеткой на окне, инвалидное кресло и ортопедическая кровать с кожаными наручниками. Психушка! Пока тень развлекала ее сказками, тело, оставшееся без присмотра, оказалось в психушке. Как оказалось? Это еще предстоит выяснить.
– Никодимыч… – Приглушенный бас Жорика нарушил молчание. – С сигаретами – это я погорячился, признаю. Я ж не совсем оскотинился.
– А иногда кажется, что совсем. – Никодимыча, похоже, тоже угнетало молчание, потому что в голосе его больше не было прежней брезгливости, разве что усталое раздражение. – У Хелены вместо глаз льдинки, иногда кажется, что не баба, а ходячий калькулятор. Теперь вот ты с этими своими… заявками. Сигареты бы он тушил… – Никодимыч замолчал, снова принялся греметь инструментами.
– А может, я это все со страху? – Бас Жорика упал до едва слышимого шепота. – Может, она только с виду обычная девчонка, а на самом деле…
Никодимыч перестал греметь инструментами, ждал.
Арина тоже ждала. Какая же она на самом деле?
– Она ж вроде как тихая. Каталепсия у нее. Как посадишь, так и сидит. Руки ей над головой поднимешь, два часа так продержит. Мне Лидка специально показывала. Смотри, говорит, Жорик, какая пациентка чудная, точно кукла. И про каталепсию объяснила. Типа, есть такой синдром у шизиков, когда они вот такими куклами могут часами, а то и днями оставаться. А с этой случай вообще особый, она такая уже вон сколько. Хелена ею сильно интересуется, и не только потому, что за нее кто-то бешеные бабки отстегивает, а потому что в каком-то смысле она – медицинский феномен. Чего с ней только не делали, как только не лечили, а ей хоть бы хны. Сидит себе и сидит… истуканом. Лидка говорит, бесхлопотная пациентка, даже жалко ее.
– Это Лидка ей книжку принесла?
– Она. Хелена велела девчонке каждый день сказки читать. Мол, шизикам тоже нужно общение. Вот Лидка, добрая душа, и читала. Она ж правильная, навроде тебя. Велено делать, она и делает. Хелену во всем слушается, даже там, где и не нужно.
– Что-то ты больно путано, Жорик, рассказываешь. – Снова раздраженно заскрипел стеклорез.
– Ненавижу, когда вот так, железом по стеклу. Аж челюсть сводит. По-хорошему, давно нужно рухлядь эту деревянную заменить на нормальные стеклопакеты. Бабок, что ли, не хватает?
– Дурак ты, Жорик, тебе б только ломать, а тут же история. Ну что за старинный особняк со стеклопакетами! Это же курам на смех! А стекло заменить мне совсем не сложно, и ломать для этого ничего не нужно. Так что тебя напугало?
– Вот злой ты человек, Никодимыч. – Жорик вздохнул, чиркнула спичка, потянуло сигаретным дымом. – А вот я возьму и не стану рассказывать! Больно нужно…
– Дело твое. – В голосе Никодимыча не слышалось и тени интереса, и Арина едва не заскрежетала зубами от досады, ей было важно знать, что же с ней не так. Ведь что-то же точно не так, психушка – лучшее тому доказательство.
– А пожалуй, все-таки расскажу! Не могу в себе такое носить, сам боюсь свихнуться. Так что, Никодимыч, хочешь не хочешь, а выслушать тебе придется.
– Да говори уже, хватит воду в ступе толочь, заинтриговал.
А уж как она заинтригована! До иголочек под ногтями.
– Той ночью мы с Лидкой дежурили вдвоем. – Жорик говорил медленно, словно и сам уже сожалел, что начал этот разговор. – И что-то ей там занемоглось, а ты же знаешь, как Хелена относится к таким вещам. Шаг в сторону – сразу штраф. И ведь нагрянуть может в любой момент, дома ей не сидится. Ну вот, Лидка носом клюет, глаза трет, журнальчик какой-то читать пытается, чтобы не заснуть. Стало мне ее жалко.
Никодимыч многозначительно хмыкнул.
– А ты не хмыкай! У меня, может, тоже сердце имеется. Да и к Лидке интерес есть, чего уж там! Говорю я ей: «Иди поспи, я за тебя тут покараулю. Если что, разбужу». Да и что тут за работа – присматривать за каталепсичкой! На койку ее из кресла перетащил, ножки вместе, ручки по швам, пледиком укрыл, сказал «баю-бай» – и все дела. Много ли ей нужно для счастья?
Для счастья надо много, она это точно знает. Вот для начала освободиться от пут. Наручники хоть и мягкие, а держат надежно, руку выдернешь – если только вместе с суставом. Может, и придется… с суставом, если ничего другого не останется.
– Лидка только велела ночник в палате не выключать, типа по инструкции не положено. А как по мне, так зряшная трата денег. Это я тогда так думал, а теперь вот не знаю, что и думать. Мне теперь иногда даже кажется, что я и сам того…
– Чего – того?
– Двинулся. Ты только не смейся, не вздумай даже! Я ж мужик бывалый, у меня пять лет отсидки за плечами, за эти пять лет чего только не навидался, а тогда – вот ей-богу! – нервишки сдали, как увидел.
– Что увидел, Жорик?
– То, что не должен был. Лидка на диванчике прикорнула, а я, значит, за столом. Сижу так, чтобы все двери передо мной: и запертая входная, и открытая, которая ведет в палату. Сидел-сидел и от безделья задремал. Да и что я, не человек, права не имею?
– Имеешь, Жорик. Нынче у нас у всех этих прав хоть соли, вот только живется отчего-то все равно плохо.
– А проснулся резко, как в бок меня кто заточкой пырнул. Сел, глазами хлопаю, башкой мотаю и вижу… – Жорик сделал паузу, затянулся вонючим сигаретным дымом. – Вижу, на стене палаты – тень. Значит, каталепсичка наша в кресле сидит и книжку со сказками листает. То есть саму каталепсичку я не вижу, а только ее тень. Такая, знаешь, странная, вроде как не в больничной пижаме, а в платье с такими рукавами пышными, «фонариками», и прическа высокая, на старинный манер – завитушечки всякие, локоны. Мне бы уже тогда смекнуть, что это «жу-жу» неспроста. Откуда у каталепсички платье с «фонариками» и локоны, когда Лидка ей каждый месяц волосы стрижет в целях гигиены, а платья такие больным по уставу не положены! Я же спросонья о другом подумал, мол, вышла девчонка из ступора, решила на ночь глядя книжечку полистать, сунулся в палату, а там…
И снова молчание, и совсем не драматичное, а растерянное, даже испуганное.
– И что там? – не выдержал Никодимыч.
– Боюсь, не поверишь.
– А ты расскажи, глядишь, и поверю.
– Не оказалось никого в кресле. Девчонка истуканом в койке лежит, а тень…
– Что – тень?
– Тень сама по себе. Книжку на стене листает, а в настоящей книжке страницы сами переворачиваются.
– Сквозняк?
– Я тоже так подумал. Только окно было закрыто. Откуда сквозняку взяться? И тень опять же… как живая. Я вошел, а она голову повернула… Обе. Сначала тень, а следом и девчонка. Лежала себе, в потолок смотрела, а потом голову повернула и уставилась глазищами черными-черными. Смотрит и улыбается, да так, что лучше и не видеть. Обе смотрят… каждая сама по себе.
– Пил? – спросил Никодимыч после паузы.
– В тот день ни капли во рту не было.
– Значит, не проснулся до конца. Приснилось, примерещилось. Спросонья еще и не такое увидишь – да хоть черта с рогами.
– Собаку! Черта с рогами не видел, врать не буду, а вот тень собачью увидел. Худая такая псина, узкомордая. Прямо у ее ног.
– Чьих?
– Тени. Ты не понимаешь, что ли, Никодимыч, о чем я толкую? Ее тут часто видят. Я думал, это шизикам только мерещится, а мне-то уж точно никогда, даже с большого перепоя. А тут – бац! Вот я и думаю, кто рехнулся: я или мир?
– Мир давно рехнулся. Угости-ка сигареткой, коль уж хозяйки нет.
Чиркнула спичка, и палата снова наполнилась дымом.
– Вот и я решил, что мир. В себе-то я больше уверен.
– Лидии сказал?
– Зачем? Вот ты мне не веришь, а она, думаешь, поверила бы? Но понаблюдать решил.
– За кем? – уточнил Никодимыч.
– За обеими, каталепсичкой и тенью.
– И как наблюдения?
– Смеешься, да? А вот никак наблюдения. Хотел на телефон записать, и знаешь что?
– Что?
– Ничего не записалось. Не то что тени, самой палаты не видно. Вот смотри, что получилось.
Все-таки пришлось открыть глаза, чтобы увидеть, как в неуклюжей лапе Жорика появился смартфон каких-то чудовищных размеров.
– Видишь? – Толстый палец, отмеченный полустертой буквой «Ж», с ученическим старанием скользил по экрану смартфона. И язык Жорик высунул. Наверное, от усердия.
– Ничего не вижу.
– Потому и не видишь, что ничего не заснялось. Я потом специально несколько раз проверял. И всякий раз вот такая фигня. Как такое может быть?
– Не знаю. А во всякую такую чертовщину не особо верю. Может, проектор где-то спрятан?.. – В голосе Никодимыча уверенности не было ни капли.
– Зачем? – спросил Жорик. – Шизикам мультики показывать? А что тогда с записями, которые исчезают? Кстати, о записях. Помнишь, когда эту, – Арина поспешно закрыла глаза, – каталепсичку сюда заселили, Хелена распорядилась установить в палате камеру наблюдения. Типа, девица совсем ку-ку, за ней особый надзор нужен. Так вот камеру пришлось демонтировать, потому что она все время глючила. Теперь я думаю, что это неспроста.
– Погоди-ка. – Арина услышала приближающиеся шаркающие шаги. – А что это у нее с кожей? – Взгляд у Никодимыча был не таким тяжелым и назойливым, как у Жорика. Взгляд этот можно было выдержать. Особенно с закрытыми глазами. – Вся в каких-то трещинах…
– Хелена сказала, что это аллергия. Типа, на лекарства. Ей лекарств этих знаешь сколько ввели, пока угомонили.
– А чего ее успокаивать? Сам же говорил, что она тихушница. А тут, смотрю, еще и привязали.
Скрипнула половица, брякнули прикрепленные к ремню инструменты: Никодимыч вернулся к окну.
– Была тихушницей, а потом словно взбесилась. Я начало концерта не застал, мне Лидка потом рассказала. Гроза сегодня какая была, а? Громыхало так, что собственный голос не услышишь. Вот и Лидка не сразу услышала, что с каталепсичкой что-то не то.
– Сам-то где был?
– Пробки вкручивал. Грозой пробки повыбивало. Лидка говорит, сначала стекло зазвенело, а потом девчонка завизжала, точно ее черти рвут. Лидка бросилась в палату, а тут вот такой тарарам: стекло выдавлено, девчонка визжит и в корчах бьется, а на коже ее выступает кровавая роса, как будто кровь у нее через шкуру выдавливают. Так Лидка сказала, но я думаю, это ей просто с перепугу показалось. Потому что когда я в палату прибежал, крови никакой не было, ни капельки. Только кожа у нее была вот такая. Нет, хуже. Сейчас она уже огурчик против того, какой была.
Да уж, огурчик… Огурчик, который протерли через сито. Но выжила! Как бы то ни было, несмотря ни на что.
– А Хелена сказала, что аллергия. Может, и аллергия, врачам виднее.
– А привязали зачем?
– Хелена велела, чтобы не покалечилась. Была тихой, стала буйной.
– Сейчас вроде нормальная, спит.
– Спит, потому что получила лошадиную дозу успокоительного. Тут любой вырубится.
Она не любой, лошадиные дозы на нее не действуют. Почти не действуют. Но знать об этом никому не нужно. По крайней мере, до тех пор, пока она не разберется, что происходит и как она оказалась в клинике для умалишенных.
* * *
Арину оставили в покое только к ночи. Приходила Хелена, разглядывала, ощупывала, заглядывала в глаза, задавала вопросы. От ее прикосновений холод растекался по всему телу, выстуживал позвоночник, рождал пупырышки дрожи на коже, заставлял отстраняться и молчать. Она еще не готова отвечать на вопросы. Ей бы самой получить ответы. Интуиция или черная ведьмакова кровь нашептывали – молчи, еще не время! Сил тоже не было. «Лошадиная доза», которую по приказу Хелены повторили ближе к вечеру, не лишала рассудка, но совершенно обессиливала.
Наверное, Хелена удовлетворилась осмотром, потому что на ее лице появилась и тут же исчезла улыбка. Лицо заслуживало особого внимания. Породистое, холеное, с чеканным профилем, твердым подбородком, жесткой линией губ, оно было похоже на лик античной богини, которая из прихоти явилась в мир простых смертных и, облачившись в белоснежный халат, снизошла до разговора.
– Как вы себя чувствуете, Арина? – Взгляд голубых глаз ощупывал ее так же бесцеремонно и настойчиво, как до этого пальцы. Голос звучал мягко, профессионально. – Вы меня слышите? Вы понимаете, что я говорю?
Арина и слышала, и понимала, но продолжала молчать.
– Вы заставили нас поволноваться, но теперь все будет хорошо. Я надеюсь.
Она тоже надеялась. Все хорошо – это слишком много, но если ей развяжут руки, станет вполне терпимо.
Наверное, Хелена была отличным психиатром или умела читать в душах своих пациентов, потому что спросила:
– Вам неудобно? Прошу прощения, это была вынужденная мера. Мы боялись, что вы себе навредите.
Она уже навредила. Вычеркнула из жизни почти год. Вспомнить бы еще, ради чего. Ее память напоминала мешок с прорехами, часть воспоминаний растряслась и потерялась. Хорошо, если не безвозвратно.
– Но сейчас вы выглядите очень даже неплохо. – Ноготь, покрытый бесцветным лаком, прочертил бороздку на Арининой щеке. – Даже проявления аллергии уже почти исчезли. Замечательно! – Ноготь вдавился в кожу, словно поставил жирную точку в конце сказанного.
Больно не было, было неприятно.
– И я считаю, что вас уже можно развязать. – Хелена убрала руку от ее лица, улыбнулась. – Вы ведь обещаете вести себя благоразумно?
Не обещает, пока не разберется, что есть благоразумие в Хеленином понимании, пока не поймет, что ее благоразумие выгодно не только Хелене.
– Да она и пальцем не шелохнет после такой-то дозы, Хелена Генриховна. – На заднем плане маячил Жорик.
– Жорж, – голос Хелены заледенел, – у тебя есть глубинные познания в фармацевтике?
– Простите, Хелена Генриховна. – Жорик отступил на шаг и даже вроде как стал ниже ростом. – Я просто подумал…
– Тебе не нужно думать, тебе нужно просто выполнять мои распоряжения. Развяжи ее!
К койке Жорик подходил с опаской, бочком, в глаза Арине старался не смотреть и так же старательно избегал малейшего тактильного контакта, когда расстегивал ремни сначала на лодыжках, потом на запястьях.
– Сделано! – отрапортовал, отходя к окну.
Окно застеклили и закрыли, не оставили ни единой щелочки, отсекли влажный, пахнущий недавним дождем и скошенной травой воздух.
– Как вы себя чувствуете? – в который раз спросила Хелена, и Арина в который раз промолчала.
Разговоры могли расплескать те жалкие крохи памяти, которые еще остались. Она не могла так рисковать.
– Если хотите, можете сесть.
Она хотела, чтобы ее наконец оставили в покое.
– Вставать я вам пока не рекомендую. Вы еще слишком слабы, но прогресс очевиден. – Хелена кивнула, подтверждая сказанное. – Теперь вы с нами. Вы выбрались.
Она выбралась. Не сама, сама бы она не смогла. Из мира теней ее вывел – нет, вытолкнул! – Сказочник, а вот дальше придется самой.
Пауза затянулась. После такой паузы Хелене самое время откланяться и уйти. И она ушла, но перед этим подалась вперед, приблизила лицо так, что Арина смогла почувствовать запах ее губной помады. Корица и немного ванили…
– Вы ведь расскажете мне? – Этот жаркий шепот предназначался только ей одной. Жорик у окна ничего не услышал. – Вы расскажете мне, что там видели?
Там – это где? В теневом мире?
– Поверьте, мне лучше рассказать. – Губы, подведенные корично-ванильной помадой, почти касались Арининой щеки, словно Хелена хотела ее поцеловать.
Арина закрыла глаза, отгородилась от Хелены и назойливого мира густым пологом ресниц.
– Я еще вернусь. – Дыхание Хелены щекотало висок. – Теперь мы будем с вами часто общаться. Возможно, мы даже подружимся. Это ведь очень важно, чтобы между врачом и пациентом не было недомолвок.
Захотелось зажать уши руками, чтобы не слышать этот настойчивый шепот, но руки не слушались.
– Спокойной ночи. – Хелена отошла от кровати. – Надеюсь, вам приснятся интересные сны. Я верю, что сон способен исцелять тело и душу, а вы слишком долго обходились без сна.
Хелена ошибается, наоборот, Арина слишком долго жила во сне. Так долго, что теперь реальный мир кажется ей страшным сном.
– Жорж, ночник не выключай и предупреди Лидию, чтобы приглядывала за пациенткой. Если что, я на связи – звоните!
Легкие Хеленины шаги, тяжелая поступь Жоржа-Жорика, тихий скрип петель и щелчок запирающегося замка. Наконец-то ее оставили в покое. Теперь можно попытаться вспомнить хоть что-нибудь из того, что было до теневого мира.
Арина лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к телу, которое отказывалось подчиняться. Если сосредоточиться, можно попробовать пошевелить пальцами. Рука, лежащая поверх клетчатого пледа, чуть дернулась. Арине показалось, что даже помимо ее воли. Хороший ли это признак, она не знала. Скорее нейтральный. Восемь месяцев в инвалидной коляске еще не означают того, что она парализована, просто мышцы ослабли и «лошадиная доза» делает свое черное дело.
Черное дело… У нее тоже есть что-то черное. Глаза? Жорик что-то говорил про глаза…
Кровь! Черная кровь – прощальный подарок Сказочника. И кровь, и сила! По крайней мере, силы этой хватает, чтобы сознание оставалось относительно ясным. Но ясный ум в недвижимом теле – слишком мучительно и неправильно. С этим нужно что-то делать. Для начала сосредоточиться, почувствовать то, что называется силой. Когда в зарешеченное окно заглянула луна, у нее получилось пошевелить сначала одной, потом и другой рукой.
Эксперименты пришлось прекратить и притвориться спящей, когда щелкнул дверной замок. В палату вошла Лидия, постояла у Арининой кровати, поправила подушку и сползший плед, снова вышла, оставляя пациентку наедине с луной. Лунный свет был яркий, едва ли не ярче света от ночника. Он расплескался по полу, дотянулся до неподвижных Арининых рук.
Пора!
На сей раз у нее получилось даже сесть, упершись ладонями в матрас. Голова закружилась, как и палата перед глазами. Захотелось снова лечь, зажмуриться, пережидая головокружение и нахлынувшую тошноту, но Арина себе не позволила. Слишком много времени потеряно безвозвратно, слишком неясные у нее перспективы. Она должна подготовиться.
К чему? Арина не знала, но чувствовала – перемены грядут.
Она посидела, кренясь то влево, то вправо, как горький пропойца, а потом как-то вдруг почувствовала, что головокружение ослабло, а сил стало чуть больше. Этих сил хватило на то, чтобы спустить ноги с кровати, почувствовать подошвами влажную прохладу пола. И палата больше не кружилась, застыла, позволяя себя разглядеть, показывая то, что не показала днем.
Окно с новым стеклом, свежевымытым и оттого почти невидимым, – просто прямоугольный провал в стене, забранный решеткой. Ячейки решетки не мелкие, но и не достаточно крупные, чтобы в них пролез кто-то крупнее кошки. Этот факт особенно тревожит. Решетка, а еще запирающаяся на замок дверь. Не пациентка, но пленница, птичка в хромированной клетке.
Кресло-каталка с аккуратно сложенным пледом стояла в углу. На прикроватной тумбочке в тусклом свете ночника – закрытая книга сказок. Сказки, по мнению Хелены, способствуют адаптации пациента к реалиям настоящего, невыдуманного мира. Больше на тумбочке ничего нет, даже стакана с водой. А пить хочется, в горле – сушь. И где-то обязательно должна быть вода, нужно только поискать. Хотя бы взглядом. Арина поискала и нашла дверь, почти сливающуюся цветом с цветом стен. Пусть она и в клетке, но клетка эта для вип-персон, и, значит, здесь обязательно должны быть удобства.
С кровати Арина не вставала, а сползала. И так же, почти ползком, обеими руками придерживаясь за стену, добиралась до заветной дверцы. За дверцей прятался санузел. Душевая кабинка, умывальник, унитаз – все белоснежное, начищенное до блеска, благоухающее освежителем воздуха. Махровое полотенце на вешалке и ситцевый халатик в цветочек, какой-то слишком уж легкомысленный для этого мрачного места. А вот зеркала нет. Наверное, отражения нервируют здешних обитателей.
Арина крутнула вентиль, кран чихнул и мелко завибрировал, а потом в раковину ударила тугая струя холодной воды. Она пила жадно, как заблудившийся в пустыне путник. Пила, плескала водой в лицо, терла руки лишенным запаха мылом. А потом ее вырвало, сначала водой, а следом желудочным соком, и сразу же стало легче, «лошадиная доза» Хелениных лекарств испугалась холодной воды. Это хорошо, когда противоядие так близко и такое доступное. Это просто замечательно!
Захотелось встать под душ, очиститься от макушки до пяток, но Арина решила не рисковать. Персоналу незачем знать ни о ее чудесном метаболизме, ни о найденном противоядии. Персонал должен считать ее слабой и беспомощной, одурманенной лекарствами. По крайней мере, до тех пор, пока она не разберется в том, что происходит. А это значит, самое время вернуться в постель.
Лидия заглянула спустя час, постояла в дверях, прислушиваясь, но входить в палату не стала. Да и зачем заходить, если лошадиная доза успокаивала пациентку до самого утра! Может, и самой вздремнуть удастся, ночь ведь длинная, а начальство далеко. Лидия зевнула, потянулась до хруста в суставах и закрыла дверь.
* * *
Арине не спалось. Мысли кружились хороводом, пытаясь вырваться за пределы палаты-одиночки, но у них ничего не получалось, память по-прежнему оставалась дырявым мешком, из которого все сыпались и сыпались воспоминания.
…Густой сиреневый дух больше не радует, а пугает. Сплетенные ветви куполом над головой. Нужно бежать, спасаться. Серый Волк идет по следу…
Тяжелая книга с пожелтевшими от времени страницами, но неизменно прекрасная. За такую книгу можно убить и умереть.
Хмурый старик в неудобном кресле. Черный пес на подстилке из грязных тряпок. Тихое рычание…
Рычание не было воспоминанием. Арина слышала его так же отчетливо, как песни цикад за окном.
Пес чернее ночи сидел посреди палаты и смотрел на Арину по-человечески умными глазами. Огромный, матерый, похожий на волка, он не казался ей ни страшным, ни опасным. Пес был родным, потерянным и вновь обретенным.
– Блэк?
Имя сорвалось с губ само, безо всяких усилий с Арининой стороны, и пес чернее ночи тоже сорвался с места, гигантским прыжком преодолел разделявшее их расстояние, положил лобастую голову ей на колени, заглянул в глаза и улыбнулся. Да, этот чудесный пес умел улыбаться!
– Блэк, это ты? – Обхватить мощную шею обеими руками, зарыться лицом в густую шерсть, привычно почувствовать, как кожа отзывается на прикосновения покалыванием, совсем не больно, чуть-чуть щекотно.
Он лизнул ее в щеку, и щека стала мокрой от слез. Как давно она не плакала? Как давно ничего не чувствовала? И где все это время был ее призрачный пес?
Воспоминания возвращались, вспыхивали в мозгу яркими картинками и причиняли боль. Почти каждое из них…
Старое веретено с отполированной тысячей прикосновений рукоятью. Кровавая дорожка на раскрытой ладони: алое смешивается с черным, меняет суть вещей, меняет ее саму. Теперь она ведьма, и с этим придется жить. Если удастся спастись от того, кто идет след в след.
Вросшая в землю избушка в самом сердце затянутого дымом болота. Две старушки смотрят одновременно строго и ласково – охраняют. Блэк у запертой на тяжелый засов двери тоже охраняет от тех, кого приводит ночь, кто заглядывает в мутное оконце и просится в гости.
Серый Волк, тот, кто шел след в след, но пришел не затем, чтобы убить, а чтобы спасти. Колючий ежик серых волос, серые глаза, сигарета, зажатая в загорелых пальцах, и слова… «Тебе здесь не место, ты должна пойти со мной…»
И она идет вслед за красным клубком к дереву, ветви которого держат небо, а кора исписана именами: много женских, мало мужских. Ее имя теперь тоже там, вырезано на черной коре на веки вечные, и можно уходить. А клубок ныряет в болотное озерцо, тянет за собой, убивает. Чтобы родиться ведьмой, нужно сначала умереть.
И она умирает.
Новый мир встречает болью и шипастым ошейником. Новый мир смотрит на нее сквозь насмешливый прищур врага. Дементьев – враг, уставший рядиться другом. В его руке пульт. Щелк – и шипы на стальном ошейнике приходят в движение, прокалывают кожу, грозят задушить за неповиновение. Карманная ведьма. Цепная ведьма. Это так занимательно. Это так больно…
Гроза, дождь сплошной стеной. Дождь оплакивает ее бестолковую жизнь, которой вот-вот придет конец. Ей не страшно, она почти смирилась с неизбежным. Но Волков, ее Серый Волк, не желает сдаваться, требует от нее невозможного…
И невозможное расцветает на ладони огненным цветком, невозможно красивым и невозможно опасным. Если все сделать быстро, ошейник получится снять до того, как он превратится в гильотину для глупой новорожденной ведьмы.
– Сделай хоть что-нибудь! – Лицо Волкова искажено яростью, но на самом деле он боится. За нее.
И она делает! Ей удается отсрочить неизбежное, подарить самой себе шанс. Щелк – и ошейник ощеривается шипами уже в руке Волкова, а не на ее шее. Вот такая маленькая победа волшебства над техническим прогрессом. Ей бы радоваться, но не получается. Теперь гроза бушует внутри нее, ярость оскорбленной ведьмы собирается в черные тучи, ищет выхода. Ярость знает, кто ее цель, и наносит удар, не целясь, не рассчитывая силы, но точно зная, что Дементьеву, человеку, посмевшему посадить ее на цепь, не уйти. Ярость точнее пули. И беспощаднее.
Обугленная рука врага в дорожной пыли не вызывает даже тени удовлетворения. Она сделала то, что требовала ее ведьмовская суть, – отомстила. Не убила, но покалечила, ответила ударом на удар.
Кап-кап… Слезы катятся по щекам, падают на призрачную шерсть ее призрачного пса, вспыхивают серебряными звездочками. Слезы отмывают воспоминания от пыли забвения и возвращают на полки памяти. Их еще много, полок, которые нужно заполнить этой ночью.
Пряничный домик посреди одичавшего вишневого сада. Сладко пахнет дымом, кофе и сигаретами. Подружка Ирка смеется и трется щекой о глянцевый бок книги. На обложке ее, Аринино, имя. И книга тоже ее, написана ручкой с золотым пером, прощальным подарком Волкова. Когда самое страшное осталось позади, когда в новой жизни есть пряничный домик и вишневый сад, а утро начинается не с просчитывания путей отступления, а с чашки ароматного кофе, нужно радоваться любым подаркам, даже прощальным. И она заставляет себя радоваться, старается позабыть прошлое, но все равно каждую ночь втягивает в свои сны Волкова. Сны – это мелочь, с которой невозможно расстаться. Сны – это тонкая ниточка между ней и Волковым, ниточка, которая в реальной жизни давно оборвалась.
Ручка с золотым пером занимает почетное место на полке памяти, рядом со стопкой пахнущих типографской краской книг. Блэк ласково тычется лбом в колени, смотрит внимательно.
…Этот призрак особенный. Бывают, оказывается, и особенные призраки. Марго, мертвая ведьма с расписанным под гжель кошачьим черепом – экзотика даже для мира мертвых.
– Нас убивают… Кто-то убивает нас одну за другой! – Марго смотрит из-под рыжей челки и гладит расписную черепушку. – Ты должна мне помочь.
Она не должна, но помогает, идет за неуловимым убийцей, натыкаясь на трупы… Ведьмы умирают в муках, и в их мертвых глазах ей чудится укор – не успела, не спасла от чудовища. Ведь только чудовище может напасть на ведьму, только ему это под силу.
У чудовища пшеничные кудри и чуткие пальцы музыканта, оно выстилает свой путь мертвыми ведьмами и мертвыми безвременниками. Оно ходит кругами, иногда заглядывает в гости, оно просит – пока только просит – не вмешиваться. У чудовища свои взгляды на мироустройство и справедливость, ему нельзя мешать. А ей нужна помощь. Без помощи ей никак.
Волков далеко и помогает на расстоянии: советами, связями, криком.
– Не лезь в это дело, Арина!
«Ах, Андрюша, ну сколько можно!..» – Мурлыкающий голос в телефонной трубке заглушает голос разума. У этой кошечки на Волкова в тысячу раз больше прав, чем у нее. А рысь волку не подружка. Не нужно мешать, пусть живет как хочет. А она как-нибудь сама…
И она не мешает. Из последних сил старается не мешать, не впутывать. И идет все дальше и дальше по дорожке из мертвых безвременников, рука об руку с Марго, призраком убитой ведьмы. И находит…
Иногда зло неочевидно. Иногда зло рядится в одежды если не дружбы, то равнодушия. Убийство себе подобных – страшный грех, но Саломее, ведьме, чья жизнь уже на излете, плевать. Выжить хочется любой ценой, и она выживает как умеет, убивает своих же сестер, забирая их жизни и их силу.
Рыбачья избушка тонет в наползающем от реки тумане. Ее деревянный пол, как серебром усыпанный чешуей, становится подмостками для финальной сцены. Один режиссер – три актрисы. В конце останется только режиссер, Саломея.
Анук, ведьма старая и мудрая, смотрит с тоской – не уберегла Арину, не сумела спасти глупую девчонку от беды.
Марго, ведьма мертвая и неупокоенная, шепчет – прости, втянула в историю, накликала беду.
А Саломея говорит-говорит, пытаясь оправдать то, чему не может быть оправдания, а потом замолкает. Рука с кинжалом не дрожит. Чтобы завершить начатое, нужно всего лишь убить. А потом наступит счастье и совесть заткнется, с совестью всегда можно договориться. Все это в глазах Саломеи прячется за вуалью безумия. И только Арина знает – счастья не будет. Счастье, замешенное на крови, – это уже не счастье.
Умирать страшно, но она готова. Когда все шансы использованы, остается одно – смирение. И черный клинок в руках безумной Саломеи больше не пугает.
Шансы бывают разные. Оказывается, она слишком мало знает о том, какие козыри прячет судьба в рукаве. Волков, новый герой в уже почти сыгранной пьесе. Нашел, прилетел с обратной стороны земли, не бросил. Вороненая сталь пистолета против булатной стали древнего клинка. Опыт земного мужчины против опыта ведьмы.
В глазах Анук – отчаяние. Мудрая Анук уже знает исход этой битвы.
В глазах Марго – надежда. Наивная Марго еще верит в чудеса.
В глазах Волкова – колдовской туман морока, а в руке – тот самый кинжал. Кинжал тянется к Арининой шее. Морок победил, захватил в свои сети еще одну жертву.
– �
