После пожара

Размер шрифта:   13
После пожара

AFTER THE FIRE

by Will Hill

Рис.0 После пожара

Copyright © Will Hill, 2017

Illustrations copyright © Karmen Loh

Author’s photo © by Gary Doak

© Н. Сечкина, перевод на русский язык, 2022

© Издание, оформление. Popcorn Books, 2022

Рис.1 После пожара

Я мчусь через двор – из глаз текут слезы, сердце бешено стучит в груди. От грохота выстрелов едва не лопаются барабанные перепонки, я слышу – на самом деле слышу – свист пуль, низкий, протяжный гул, напоминающий жужжание насекомых в ускоренной записи, однако я не сбавляю скорость и не меняю направления. Часовня полыхает, и огонь уже не потушить – крыша объята ревущим пламенем, от нее в небо поднимается грибовидный столб черного дыма; усиленный динамиками голос федерала разносится по всей Базе, на оглушительной громкости повторяя один и тот же приказ: «БРОСАЙТЕ ОРУЖИЕ, ПОДНИМИТЕ РУКИ И МЕДЛЕННО ИДИТЕ ВПЕРЕД!» Его никто не слушает, ни другие федералы, ни – уж это точно – кто-либо из моих Братьев и Сестер.

Издалека, от главных ворот, в мою сторону с рокотом ползет танк – сминает тонкую проволочную сетку, взрыхляет сухую пустынную почву. Сквозь тарахтение моторов и нескончаемую пальбу я различаю стоны боли и крики о помощи, но велю себе двигаться дальше: мой взгляд устремлен на деревянные постройки в западной части Базы.

Обо что-то спотыкаюсь. Ноги заплетаются, я распластываюсь на потрескавшемся асфальте. От удара плечом о землю меня пронзает дикая боль, но я стискиваю зубы, встаю и оглядываюсь: на что же я налетела?

Элис лежит на спине, прижимая руки к животу. Рубашка вся красная, вокруг на земле – лужа крови; невозможно, чтобы столько крови вытекло из одного человека. Тем не менее Элис еще жива. Взор затуманен, однако ее глаза находят мои. Нет сил описать то выражение, с которым она на меня смотрит. В ее взгляде сквозит боль, чудовищная боль, шок, страх и что-то вроде недоумения, словно Элис пытается понять, как вообще так вышло.

Я держу зрительный контакт. Мне хочется остаться с Элис, быть с ней и говорить, что все будет хорошо, что она поправится, но все совсем не хорошо, все ужасно, и я сознаю, хоть и не разбираюсь в огнестрельных ранах, что Элис уже не поправится. Я почти не сомневаюсь, что она при смерти.

Я гляжу на нее, теряя драгоценные секунды – та часть моего мозга, которую еще не отшибло, в панике сигнализирует мне об этом, – потом разворачиваюсь и бегу к западным баракам. Глаза Элис расширяются, но гнева в них нет. Кажется, она понимает, что я должна сделать. Во всяком случае, так я себе говорю.

Из клубов дыма появляется фигура, я резко торможу и вскидываю ладони, однако выясняется, что это не боец из отряда федералов – эти вооружены, экипированы черными шлемами и защитными очками, – а Эймос. Глаза у него воспаленные и опухшие, одна рука безвольно повисла, в другой, здоровой, пляшет пистолет.

– Где отец Джон? – хриплым, надтреснутым голосом спрашивает он. – Ты его видела?

Я качаю головой и пытаюсь прошмыгнуть сбоку, но он хватает меня за предплечье и притягивает к себе.

– Где он? Где Пророк? – скрежещет Эймос.

– Не знаю! – кричу я, ведь танк уже во дворе, перестрелка усилилась, а пожар стремительно перекидывается с одной постройки на другую.

Я изо всех сил толкаю Эймоса, он отшатывается и нацеливает на меня пистолет, но я не стою на месте. За моей спиной слышатся выстрелы, однако ни один из них не достигает цели, и вот я уже скрываюсь за завесой дыма.

В тот же миг становится трудно дышать; я зажимаю ладонью рот и нос, но густой ядовитый дым просачивается между пальцев и я начинаю кашлять. На бегу я повсюду замечаю поверженные тела моих Братьев и Сестер, темные фигуры, которые мне приходится огибать то слева, то справа. Некоторые еще шевелятся – пытаются ползти или дергаются, точно в припадке, но таких мало. Большинство лежат недвижно.

Передо мной выступают из мглы западные бараки, их стены и плоские крыши увиты клубами едкого дыма. Сзади безостановочно гремят выстрелы, и пуль, рассекающих воздух, так много, что мной владеет уверенность: рано или поздно неизбежное случится. Но главное для меня – успеть отпереть двери, а остальное неважно. Совсем неважно.

Я кое-как продираюсь сквозь самую гущу дыма и двигаюсь к ближайшему бараку, на ходу вытаскивая из кармана мастер-ключ. Хватаю висячий замок, слышу какое-то шипение и долю секунды не могу сообразить, что произошло, пока внутри меня не взрывается боль. Пытаюсь отдернуть руку, и почти вся кожа на моей ладони остается приваренной к металлу замка. Я падаю на колени, прижимая изувеченную левую кисть к животу, с губ срывается воистину нечеловеческий вопль. Она захлестывает меня. Она – это боль. Кажется, будто руку держат в банке с кислотой, и, пока сознание силится осмыслить эту пытку, все остальное отступает на задний план: вонь дыма, жар огня, треск выстрелов. Со всех сторон наползает серый туман; он словно бы гасит остроту восприятия моих органов чувств. А потом я ощущаю толчок в спину, лечу вверх тормашками и оказываюсь на земле.

Надо мной стоит один из федералов: лицо скрыто за маской, зияющее дуло пистолета смотрит мне в переносицу.

– Руки подними, чтобы видны были! – Голос явно мужской. – Покажи руки!

Я поднимаю над головой дрожащие ладони.

– Пожалуйста, – сиплю я. – Там дети. В бараках дети. Прошу вас.

– Заткнись! – рычит он. – Ни звука!

– Прошу, – повторяю я. – Они там, в бараках. Вы должны им помочь.

Федерал окидывает взглядом строения. Меня мутит, кружится голова, и я чувствую, что от боли, полыхающей в кисти, вот-вот потеряю сознание, но заставляю себя не закрывать глаза, заставляю слабеющий разум сосредоточиться на темной фигуре, что нависает надо мной.

– Замки, – шепчу я и протягиваю солдату мастер-ключ. – Пожалуйста…

Силы мне изменяют. Федерал смотрит на бараки. Затем на меня. И снова на бараки.

– Вот дерьмо! – восклицает он, выхватывает у меня ключ и поворачивается к двери. На моих глазах он берет замок обтянутой перчаткой рукой, вставляет ключ в замочную скважину, и на какое-то жуткое мгновение я задаюсь вопросом: а вдруг все это лишь напрасная трата времени, вдруг есть замки, которые нельзя отпереть даже мастер-ключом? Но вот цилиндрик повернулся, и замок с щелчком открывается. Федерал распахивает дверь, потянув ее на себя, и наружу толпой вываливаются мои Братья и Сестры – они кашляют, отплевываются, из покрасневших глаз текут слезы.

– Идите к главным воротам, – с трудом выдавливаю я. – Держитесь вместе. Поднимите руки.

В задних рядах я вижу Хани, и грудь наполняет чувство, моментально заглушающее боль в обожженной ладони. Веки у нее опухли, она бледна, однако губы сжаты, подбородок вздернут, выражая знакомую решимость, и, по крайней мере, она жива. Я сомневалась, что увижу ее живой.

Она выводит последних напуганных, плачущих малышей на свободу и ведет их на юг, в сторону главных ворот. Федерал бежит к следующему бараку, при помощи рации вызывая подкрепление, и внутри у меня как будто что-то лопается – облегчение до того велико, что ощущается почти физически. Оно вдыхает новую жизнь в мои измученные мышцы, и я кое-как принимаю сидячее положение.

Дети пробираются по двору, послушно вскинув вверх ладошки. Внезапно вокруг них возникает суматоха: федералы выскакивают из-за пелены дыма, подхватывают моих Братьев и Сестер на руки и выносят через широкие бреши в сетчатом заборе. Малыши хнычут и зовут родителей, и мое сердце разрывается от жалости, однако они живы, живы, и важнее этого нет ничего. Это единственное, что имеет значение сейчас, когда мир объят огнем.

Я слышу вопль – такой громкий и пронзительный, что прорывается сквозь гром стрельбы и рев адского пламени, – и невольно поворачиваю голову. Неподалеку от полыхающих руин часовни двое федералов схватили Люка, его держат сразу и за руки, и за ноги. Он бешено отбивается, рычит и требует поставить его на землю, отпустить к остальным, дать Вознестись.

Его голос, полный ярости, религиозного пыла и неистовой, отчаянной паники, – последнее, что я слышу перед тем, как меня накрывает темнота.

После

…Меня уносит течением…

…кисть руки словно охвачена огнем. Я открываю глаза. Вокруг сплошь белый цвет, слышно ритмичное пиканье, надо мной нависает нечто безликое, я пытаюсь кричать, но не получается, и мне так страшно, что я ничего не соображаю, глаза закатываются и…

…на меня смотрит мужчина: его лицо – лишь глаза над белой медицинской маской, он показывает огромную иглу, я безмолвно таращусь на нее, потому что оцепенела от страха, и, когда он вгоняет ее мне в вену, я этого даже не чувствую, ведь раскаленная боль в кисти по-прежнему заслоняет собой все остальное. Я знаю, кто такие врачи, – с той поры, когда была маленькой и смотреть телевизор еще разрешалось, – но в реальной жизни с доктором сталкиваюсь впервые, а в моих мыслях Пророк орет, что доктора – агенты ПРАВИТЕЛЬСТВА, что все они – ПРИСЛУЖНИКИ ЗМЕЯ. Его голос гремит у меня в голове, сотрясая мозг так, что меня начинает мутить, и от ужаса я не могу даже вздохнуть, а врач в это время пластырем прикрепляет к коже иглу, введенную мне в вену, и подсоединяет ее к трубке, на другом конце которой – прозрачный пакет с молочно-белой жидкостью. Доктор произносит какие-то непонятные слова, а затем жидкость начинает медленно течь по трубке – я вижу, как она подбирается к моей руке, но не могу пошевелить ни единым мускулом; на фоне воплей отца Джона мне удается сформулировать мысль: что будет, когда молочная жидкость проникнет в меня, останусь ли я самой собой, когда очнусь?..

…свет ламп над головой бьет в глаза, боль заметно уменьшилась, пластиковый пакет на конце трубки опустел, и у меня уже получается приподнять голову настолько, чтобы увидеть пухлую «перчатку» из бинтов, которыми обмотана кисть моей левой руки. Время от времени доктор подходит к моей кровати и смотрит на меня, иногда я слышу в отдалении громкие голоса, а иногда принимаюсь плакать и не могу остановиться. Мне слишком жарко, слишком холодно, и все не так, и я по-настоящему хочу домой, потому что даже там было лучше, чем здесь. Мужчина в фуражке и форме спрашивает, как меня зовут, но в мозгу у меня снова ревет отец Джон, и я не отвечаю. Он повторяет вопрос, я снова молчу, он устало закатывает глаза и уходит…

…женщина в форме просит кого-то усадить меня, подо мной просовываются чьи-то руки, пальцы вжимаются в кожу, меня тянут вверх, и вот я уже сижу, опираясь спиной на подушку.

– Так-то лучше, – произносит женщина в форме, и я едва не усмехаюсь: какое там «лучше», ничего даже отдаленно похожего на «лучше» и в помине нет. – Скажешь, кто устроил пожар? – спрашивает она, и я качаю головой. – Кто раздал оружие? – Опять качаю головой. – Ты видела Джона Парсона после того, как началась перестрелка? – С моей стороны та же реакция. – Что произошло в главном доме? Что ты там делала? – Я качаю головой. Женщина пристально смотрит на меня, и ее тон становится ледяным: – Девочка моя, погибли люди. Много людей. Самое время тебе заговорить. – Она склоняется ко мне, намерений ее я не знаю, поэтому отворачиваюсь и вижу у нее на ремне золотистый жетон с надписью: «УПРАВЛЕНИЕ ШЕРИФА ОКРУГА ЛЕЙТОН».

Мое сердце замирает, я слышу собственный крик, женщина в форме шарахается, в ее распахнутых глазах – шок; до меня доносится торопливый топот, сердце вновь начинает качать кровь, я мечусь в постели, кричу и кричу, кто-то прижимает мои руки и ноги к кровати, доктор подносит ко мне очередную иглу и…

…из темноты выплывают лица моих Братьев и Сестер, тех, кого я знала всю свою жизнь, их волосы в огне, кожа на лицах плавится, и они бесконечно повторяют два слова, хором выкрикивая: «ТЫ ВИНОВАТА! ТЫ ВИНОВАТА! ТЫ ВИНОВАТА! ТЫ ВИНОВАТА!» Я отворачиваюсь и хочу бежать, но земля подо мной превращается в зыбучий песок и затягивает меня по щиколотки, в то время как кончики чьих-то пальцев касаются моих плеч и затылка, я охвачена ужасом, но не могу издать ни звука, потому что у меня свело челюсти. Все, что в моих силах, – это брести сквозь чернильный мрак, с трудом переставляя ноги, и пытаться отыскать путь назад…

…мужчина в темном костюме стоит у моей кровати, я вся взмокла от пота, левая кисть горит, точно ее жалит целый рой насекомых, и такой страшной усталости я, кажется, прежде не испытывала. Все тело будто из свинца и бетона, и на всем свете нет ничего тяжелее моих век. Мужчина говорит, что меня переводят, я пытаюсь спросить куда, но из-за того, что рев отца Джона в моей голове приказывает никогда не разговаривать с Чужаками, я издаю лишь свистящий шепот. Мужчина говорит, что не знает, я собираюсь с последними силами и спрашиваю его, кому удалось выбраться из пожара. Он морщится и уходит…

…я держу в руке малярную кисть, с нее капает васильково-синяя краска, и я понимаю, что сплю, но мне все равно, потому что просыпаться я не хочу. Передо мной деревянная стена, которую я крашу, издалека доносится рокот волн, разбивающихся об утес; ноздри ощущают запах дыма, что поднимается из трубы, и я знаю, что, посмотрев под ноги, увижу зеленую траву, но не смотрю. Я крашу одну деревянную доску, за ней вторую, третью…

…другой мужчина в точно таком же темном костюме зачитывает с листа список имен. Хани, Рейнбоу, Люси, Джеремайя – я слышу эти имена и от облегчения заливаюсь слезами, мужчина мне улыбается, и это первая улыбка, которую я вижу за все время, пока лежу на этой кровати, а мужчина продолжает перечислять имена, но вскоре умолкает, и на смену моему облегчению приходит горе, а слезы все льются, ведь список совсем-совсем короткий…

…потолок движется – двое докторов катят мою кровать по коридору, потом завозят в пустую металлическую коробку, которая дребезжит и трясется так, что у меня внутри все переворачивается. Я хочу дотянуться до стен, чтобы обрести опору, но один из докторов укладывает мои руки обратно на кровать, левая кисть вспыхивает болью, я кричу, и доктор говорит: «Извини», но его взгляд холоден, а рот скрыт под маской. Звуковой сигнал, толчок, порыв свежего ветра, и вот я снова в движении, мне видна полоска неба, такого же синего, как стена в моем сне, а затем меня поднимают и вкатывают в другую металлическую коробку, только в этой какие-то стеллажи с ящиками, бутылочками и незнакомыми мне устройствами. Подо мной слышится рокот – где-то рядом завелся мотор. Звук чем-то напоминает урчание двигателя в красном пикапе Эймоса, только гораздо громче и агрессивнее…

…женщина с добрым лицом, одетая в белую униформу, помогает мне подняться с кровати, на которой я лежала с того момента, как пришла в себя, и бережно укладывает на другую в квадратной белой комнате с окошком, вделанным в стену почти под потолком. Если мне что-нибудь понадобится, нужно нажать на оранжевую кнопку возле двери, говорит она, и у меня к горлу подкатывает комок, я прошу ее не уходить, она обнимает меня, и я снова начинаю плакать, и голос на задворках моего сознания делается по-настоящему сердитым, ибо так много слез я не проливала с раннего детства, однако я ничего не могу поделать. Женщина с добрым лицом утешает меня, гладит по волосам; все хорошо, повторяет она, все будет хорошо, и, если что, она рядом. Затем она аккуратно высвобождается из моих объятий и, улыбнувшись мне напоследок, выходит и затворяет за собой дверь, и я, лежа в постели, слышу, как с тяжелым металлическим стуком защелкивается замок…

…меня уносит течением…

После

Я сижу на диване с обивкой вишневого цвета и никак не могу унять дрожь в коленках; кисть сильно болит, я пытаюсь отогнать страх, но тщетно, ведь я не знаю, что меня ждет. Я даже не представляю, где нахожусь.

Это помещение больше моей комнаты на Базе, но все равно довольно маленькое. Стены в нем светло-серые, на полу лежит темно-серый ковер, из мебели имеются вишневый диван и широкий стол, к которому на дальнем конце приставлены два стула, обращенные в мою сторону. Тут чисто и опрятно, на столе лежит какой-то приборчик, над дверью – камера видеонаблюдения. Женщина с добрым лицом, одетая в белую форму, – сестра Харроу, шепотом напоминает внутренний голос, она сказала, ее зовут сестра Харроу, – привела меня сюда пять минут назад, и перед тем, как она распахнула дверь, я прочла надпись на табличке: «Кабинет для интервью № 1». Перед уходом сестра Харроу поинтересовалась, не нужно ли мне чего-нибудь. Я не знала, что и ответить.

Раздается щелчок дверного замка, и у меня перехватывает дыхание. Дверь открывается, входит мужчина: невысокий, с густой бородой, редеющими волосами и с морщинками, глубоко залегшими в уголках дружелюбных глаз. На нем белая рубашка с галстуком, через плечо перекинут кожаный портфель на ремне. Незнакомец выдвигает стул, садится, достает из портфеля несколько блокнотов и ручек и аккуратно раскладывает их перед собой. Обустроившись, он нажимает кнопку на приборчике, дожидается, пока на нем вспыхнет маленький зеленый индикатор, и наконец улыбается мне.

– Привет, – произносит он.

Я молчу.

Я помню, что задала человеку в костюме вопрос – раньше, когда лежала в полузабытьи. Сейчас я соображаю лучше, однако некоторые вещи настолько прочно закрепились у меня на подкорке, что я уже и не помню того времени, когда их там не было, поэтому мне трудно переосмысливать свое отношение к ним даже теперь, после всего случившегося.

Никогда не разговаривайте с Чужаками. Никогда.

– Меня зовут доктор Роберт Эрнандес, – продолжает он. – Я заведую психиатрическим отделением детской больницы при Техасском университете в Остине. Понимаешь, что это означает?

Я не отвечаю.

– Я занимаюсь здоровьем детей, – поясняет он. – В частности, тех, которые пережили травмирующие события. Я слушаю их и стараюсь помочь.

В моем сознании отец Джон визжит, что единственная цель Чужаков – причинить мне вред, поиздеваться надо мной и убить.

– Знаю, ты оказалась в жуткой ситуации, – говорит доктор Эрнандес. – Пережила настоящий ад и страдаешь от боли. Однако я вовсе не враг, что бы там тебе ни внушали, и, клянусь, я не сделаю тебе ничего плохого. Я лишь хочу тебе помочь, и для этого ты должна научиться мне доверять. Сперва хотя бы чуть-чуть. Как считаешь, у тебя получится?

Я безмолвно взираю на него. Судя по выжидающему взгляду, доктор Эрнандес даже не представляет, о чем просит.

– Начнем с простого, – предлагает он. – Может, назовешь свое имя?

Я не отвечаю, но продолжаю глядеть ему в глаза.

– Ладно, – произносит он. – Все в порядке. Тогда давай так: я задаю вопрос, а ты просто киваешь или качаешь головой. Говорить не придется.

Я сижу не шелохнувшись, стараюсь даже не моргать. Улыбка на лице доктора Эрнандеса слегка меркнет.

– Нет? Не хочешь попробовать?

Я моргаю – глазам уже больно, – и только. Он кивает и что-то записывает в один из блокнотов. Я слежу за тем, как перо скользит по бумаге, и мне любопытно, что же он про меня пишет, но задать вопрос я не могу.

– Хорошо, – говорит доктор Эрнандес, отложив ручку в сторону. – Меньше всего я хочу, чтобы ты чувствовала себя под каким бы то ни было давлением. Могу лишь догадываться, как тебе тяжело, так что, пожалуй, на данный момент будет лучше, если ты вернешься к себе, и мы продолжим общение завтра. Ты не обязана говорить со мной, и, гарантирую, никто – и я сам в первую очередь – не станет тебя принуждать. Однако, если бы я искренне не верил, что наша беседа пойдет тебе на пользу, меня бы здесь не было.

Я подавляю желание кивнуть, в то время как отец Джон в моей голове орет, что я еретичка и что он всегда знал: я притворщица. Доктор Эрнандес снова кивает, дарит мне широкую улыбку и принимается складывать блокноты и ручки в кожаный портфель.

– Ну ладно, – произносит он, – отдыхай. Увидимся завтра.

Сестра Харроу отводит меня обратно в мою комнату. Пока мы идем по серым коридорам, я молчу, и все же перед тем, как закрыть и запереть дверь, она мне улыбается.

Я обвожу помещение взглядом – полагаю, теперь это мой дом. Тут не сказать чтоб просторно, но и не тесно; на Базе было много комнатушек куда меньше размерами, к тому же здесь есть умывальник, туалет, письменный стол и стул. Дверь запирается снаружи, так что всё практически по-старому.

После того как сестра Харроу привела меня сюда вчера вечером, я обнаружила на столе стопку одежды, а рядом – толстую пачку бумаги и коробки с карандашами, ручками и восковыми мелками. Серые тренировочные штаны, белье и носки, футболки, толстовки, спортивные тапочки на резиновой подошве. Большинство вещей в целлофановой упаковке, на всех – ярлычки с ценой. Кое-что из этого надето на мне сейчас. Без сомнения, это первая в моей жизни новая одежда.

На стене над дверью – электронные часы; светящиеся цифры на табло показывают 10:17. Сестра Харроу сказала, что каждый день ровно в девять утра будет приносить завтрак и в половину первого – ланч, а что я должна делать в перерыве, понятия не имею.

Я ложусь в постель и какое-то время рассматриваю потолок, после встаю и меряю комнату шагами, пока мышцы в ногах не начинают ныть, а в обожженной кисти под повязкой снова не вспыхивает боль. Тогда я сажусь за стол.

После Чистки на Базе запретили все книги, кроме Библии, бумаги и карандашей почти не осталось, но у меня сохранился простой альбом для рисования, который отец Патрик подарил мне, когда я еще была маленькой. Центурионы не могли не знать о нем – я никогда не прятала альбом, – но почему-то его не отбирали. На каждом листе я рисовала по десятку раз, пока он сплошь не покрывался бороздами – следами карандашных линий, стираемых вновь и вновь. Когда начался пожар, альбом лежал у меня в комнате, а стало быть, сгорел.

Я достаю из пачки листок и провожу пальцами по его поверхности. Он гладкий, ни разу не использованный. Новехонький. У него нет истории. Я сверлю взглядом белую стену, пока мой разум не очищается, затем беру из пластмассовой вазочки карандаш и начинаю рисовать.

Уже давно все то, что появляется на бумаге, возникает как будто помимо моей воли. Я собираюсь нарисовать собаку, космический корабль или остров в море, но в итоге всегда выходит одно и то же, словно бы карандаш оживает в моих пальцах и знает мои истинные намерения лучше, чем я сама. Я более-менее представляю, кто такой психиатр, – помню с тех времен, когда нам еще разрешалось смотреть телевизор и читать книги, – хоть и не призналась в этом доктору Эрнандесу в ответ на его вопрос. Он бы наверняка сказал, что через рисунки проявляется мое подсознание. Возможно, так оно и есть, но какая мне разница – я же не собираюсь их ему показывать.

Я набрасываю первые линии, и почти мгновенно знакомый образ переносится из воображения на бумагу. Я заменяю карандаши цветными ручками и позволяю себе погрузиться в монотонность повторов. Мои пальцы действуют сами собой, а в голове всплывают бессвязные, обрывочные воспоминания…

…мой отец – хоть я и понимаю, что вижу не реального человека, каким он был, а лишь ту его версию, которую мое сознание оживило по старой фотографии. Он улыбается мне, и я размышляю, действительно ли он так выглядел, когда улыбался; движущиеся люди смотрятся иначе, нежели застывшие в фоторамке…

…огонь, что вырывается из окон часовни и несется по сухой земле, словно дикий зверь в погоне за добычей, клекоча от кровожадного восторга…

…лицо Хани, когда она ответила «нет» отцу Джону – глядя ему в глаза и понимая, что говорит ересь…

…мама, какой я запомнила ее в последний раз: она сидит в кузове красного пикапа и не отрывает взгляда от моего лица, а руки сжимают один-единственный пластиковый мешок для мусора – в нем все ее имущество…

…Нейт, чей силуэт возвышается надо мной в темноте; глаза широко распахнуты, голос полон тревоги, в ладонях – запрещенные предметы…

…запертая дверь в подвале Большого дома…

…отец Джон в ту минуту, когда стало ясно, что его пророчества наконец сбылись и прислужники Змея уже у ворот. Я восстанавливаю в памяти его лицо, пытаясь прочесть на нем уверенность, на которой держался Легион, которая убеждала моих Братьев и Сестер – и довольно долго и меня, – что Господь убережет их и дарует великую победу. Я ищу ее – и не нахожу…

…Элис с вывалившимися внутренностями…

…танк, ползущий через двор…

…кровь…

…гильзы от пуль…

…кровь, так много крови…

…весь мой мир за считаные мгновения до конца…

По спине пробегает озноб, я ежусь, потом опускаю взгляд на бумагу и вижу ту же картинку, что и всегда. Бόльшую часть листа занимает вода, светло-голубая, в белых крапинках. Не знаю точно, что это – озеро, океан, река или что-то еще, так как самый большой водоем, который мне довелось видеть собственными глазами, – это фонтан на площади Лейфилда. Чем бы оно ни было, я рисую это не по памяти.

Изрезанные бурые утесы, встающие из воды, соседствуют с широкой полосой земли, покрытой сочной зеленой травой, столь непохожей на спекшуюся рыжую пыль пустыни. Вдали от утесов – маленький домик с бледно-голубыми стенами, белой крышей и трубой; серый дымок изящной спиралью поднимается к небу, которое по цвету почти не отличается от воды. Рядом с домом виднеются две крохотные фигурки, совсем примитивные – «ручки-ножки-огуречик», однако я твердо знаю, кто это. Первая фигурка – это я. Вторая – моя мама.

После

Я просыпаюсь с криком, в мокрых от пота простынях. Кошмары. Пожар, Люк, отец Джон. Часы над дверью показывают 8:57. Не помню, когда в последний раз я спала так долго. Разве что когда болела. Через три минуты сестра Харроу принесет завтрак, если верить ее вчерашним словам. «РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ ВЕРИТЬ! – эхом разносится в моей голове гулкий, раскатистый рев отца Джона. – ОНА ИЗ ЧУЖАКОВ! ОНИ ВСЕ ЛГУТ! ВСЕГДА ЛГУТ!»

Кожа на предплечьях покрывается мурашками. Мощь в голосе Пророка все еще приводит меня в ужас даже теперь, после всего: эта его безусловная убежденность, абсолютная властность, не терпящая возражений. Я крепко зажмуриваю глаза, изо всех сил сосредоточиваясь на образах воды, утесов, голубого домика, и в конце концов голос затихает, хотя я знаю, что полностью никогда от него не избавлюсь.

Я открываю глаза и сажусь на краешек кровати. Рука невыносимо болит. Как говаривал Хорайзен, хуже всего дела обстоят перед тем, как начнут улучшаться, и я искренне надеюсь, что он был прав, ведь ощущение такое, будто кто-то подносит к моим пальцам огонь, а когда я чешу их через толщу бинтов, то и вовсе кажется, что пришел конец света.

Когда именно, не помню, но в какой-то момент после еды я легла и смежила веки. Мысленные подсчеты указывают, что в общей сложности я, должно быть, проспала около восемнадцати часов с короткими перерывами. Однако прилива сил я не испытываю, наоборот, чувствую себя измотанной и выжатой как лимон, словно меня раскатали скалкой в тонюсенький блин. Я опустошена.

В замке поворачивается ключ, затем слышен стук, и только после этого дверь открывается. По-моему, стучать смысла нет – я не смогла бы помешать кому-то войти, даже если бы захотела, – но это, во всяком случае, вежливо.

Появляется сестра Харроу с подносом. В этот раз на нем тарелка еще дымящейся яичницы с беконом и жареной картошкой, плошка с фруктами и апельсиновый сок в пластиковом стакане. Моя первая мысль – как же быстро она возникает, просто мгновенно! – я просто не смогу это есть, потому что, хоть фруктов в плошке и немного, они явно входят в тот же прием пищи, что и картофель, а употреблять в одной трапезе и фрукты, и овощи совершенно неприемлемо. Правила Легиона, изреченные самим Господом и донесенные до нас устами отца Джона, навеки отпечатались в моем сознании, словно их вырезали острым скальпелем.

В животе урчит, я стараюсь не корчиться от спазмов и, когда сестра Харроу ставит на стол поднос, даже выдавливаю слабую улыбку. Она бросает взгляд на рисунок, который я нарисовала вчера после разговора с доктором Эрнандесом, и мой пульс учащается: не хочу, чтобы она его видела. Это все равно как застать меня нагишом.

– Очень красиво, – одобряет сестра Харроу и улыбается еще шире. – И где же этот дом?

– Не трогайте, – говорю я. Первые слова с тех пор, как меня перевели сюда, чем бы это «сюда» ни было, и мой голос скорее напоминает хриплое карканье. Отец Джон у меня в голове сообщает, что я безмозглое, никчемное и слабое создание. – Пожалуйста, не надо.

Сестра Харроу кивает и отступает назад.

– Не буду, – обещает она, – не волнуйся. Я вернусь через двадцать минут. Хочу сменить твою повязку перед встречей с доктором Эрнандесом. Не возражаешь?

Я киваю. Она вновь улыбается, потом исчезает за дверью и закрывает ее на ключ. Убедившись, что она действительно ушла, я хватаю рисунок, складываю его пополам и прижимаю к груди, обводя комнату взглядом в поисках тайника. Спрятать рисунок негде. Ну разумеется. В комнатах с тяжелыми дверями, снаружи запирающимися на ключ, и окнами, до которых не дотянуться, тайных мест не бывает. Я вспоминаю незакрепленную половицу под кроватью в моей комнате на Базе и скрытый за ней темный кусочек свободного пространства, однако тот пол, что сейчас у меня под ногами, состоит из гладких пластиковых плит, а стены вокруг ровные и безликие.

Проще всего взять и уничтожить рисунок – в конце концов, всегда можно нарисовать дом, утесы и воду заново, – но я этого не хочу. Просто не хочу. Это единственная вещь в комнате, которая по-настоящему принадлежит мне. Я поступаю иначе: сую руку за отворот наволочки, вкладываю туда сложенный вдвое листок и переворачиваю подушку другой стороной – так, чтобы проступающий на ткани прямоугольник был прижат к матрасу. Конечно, тайник хуже не придумаешь; и пускай даже комната не оборудована камерами видеонаблюдения – во всяком случае, я не увидела ни одной, – стоит сестре Харроу или кому-то другому взяться за поиски, и мой рисунок отыщут секунд за пять, не больше. Но это все, что в моих силах.

– Хочу кое-что предложить, – говорит доктор Эрнандес. – Ты не против?

Я опять сижу на диване в «Кабинете для интервью № 1». Психиатр – напротив меня, за письменным столом, блокноты и ручки аккуратно разложены, на приборчике мигает зеленый индикатор. Войдя в кабинет, доктор первым делом осведомился, как я себя чувствую. Я не ответила, хотя сегодня мне и вправду чуточку полегчало, во всяком случае физически, после того как сестра Харроу заново перевязала мою кисть, смазав обгоревшую кожу жирным белым кремом. Второй вопрос доктора Эрнандеса я игнорирую так же, как и первый.

– Сочту это знаком согласия, – сообщает доктор. – Итак, предлагаю обмен: ты спрашиваешь, я отвечаю, потом наоборот – я спрашиваю, ты отвечаешь. Идет?

Голос отца Джона убеждает меня не поддаваться на столь очевидную уловку, не быть глупой и доверчивой притворщицей. Я как могу стараюсь не слушать, но это трудно: Пророк рычит, завывает и ревет. Долгие годы лишь этот голос имел влияние, служил единственным источником правды в мире, полном лжи. И все же я не оставляю усилий, поскольку, хоть и боюсь разговаривать с доктором Эрнандесом (да и вообще с кем бы то ни было) и совсем не жажду отвечать на вопросы, есть две вещи, которые мне необходимо знать. Две вещи, не зная которых, долго я не выдержу.

Будь храброй, шепчет внутренний голос. Это не голос отца Джона, он очень похож на мой собственный, но высказывает то, что я никогда не осмелилась бы произнести.

– Ладно, – соглашаюсь я. Доктор Эрнандес улыбается. Может, он уже начал думать, что я вообще никогда не заговорю? – Только чур я первая задаю вопрос.

– Разумеется, – говорит он. – Валяй, спрашивай. О чем угодно.

Я делаю глубокий вдох.

– Где моя мама?

Улыбка в уголках губ доктора гаснет, во взгляде читается жалость, которая меня бесит, но я не могу ему в этом признаться, так как из-за того, что, судя по этому выражению, он собирается сказать, меня охватывает ужас, а грудь как будто стянуло обручем, перекрыв доступ воздуху.

– Прости, – говорит доктор Эрнандес. – Боюсь, у меня нет сведений о твоей маме.

Воздух снова хлынул в легкие. Примерно такого ответа – точней, не-ответа – я и ожидала, хотя слышать эти слова, произнесенные вслух, все равно больно.

Могло быть хуже, шепчет внутренний голос. Он мог сказать тебе, что она мертва. Согласна, это было бы хуже, хотя не знаю, намного ли, ведь незнание мучительно даже спустя столько времени.

– Прости, – повторяет доктор.

– Она не здесь? – спрашиваю я, все так же тихо и хрипло.

– Нет, – отвечает он. – Ее здесь нет.

– Она жива?

– Не знаю.

Я недоверчиво смотрю на него.

– Не знаете?

– Увы, нет. Жаль, что я не могу дать тот ответ, который ты хочешь услышать, как не могу и солгать, чтобы тебя утешить, однако я искренне убежден, что честность – это важнейшая составляющая процесса нашего общения. Есть и другие, кто хочет с тобой поговорить, – позже, когда ты будешь готова. Возможно, эти люди располагают большей информацией по данному вопросу.

По данному вопросу. Ты говоришь о моей матери, говнюк! Я краснею от неприличного слова, хотя, кроме меня, его никто не слышал. Доктор Эрнандес хмурится.

– Ты в порядке?

– Когда? – спрашиваю я.

– Что, прости?

– Когда другие люди придут со мной разговаривать?

– Когда это станет возможным.

– И когда же?

– Когда ты будешь готова.

– А кому это решать?

– Мне, – говорит доктор, – после консультаций с коллегами. Я не могу озвучить точное расписание, сейчас слишком рано, но я уже сейчас могу тебе кое-что пообещать. По окончании нашей сегодняшней беседы я запрошу у других служб, связанных с этим делом, все имеющиеся сведения о твоей маме и потом передам тебе их ответ. Такой вариант тебя устроит?

Я пожимаю плечами. Знаю, доктор хочет услышать «да», но этого не дождется. Он смотрит на меня долгим взглядом, потом делает пометку в одном из блокнотов. Их четыре, и все разного размера, как и три отдельные стопки бумаги. Не понимаю, зачем ему столько сразу.

– Итак, – с улыбкой говорит он, откладывая ручку, – мой черед задавать вопрос. Не передумала?

Уговор есть уговор, шепчет мне внутренний голос.

Я снова пожимаю плечами.

– Вот и хорошо, – говорит он. – Замечательно. Как тебя зовут?

– Мунбим[1].

Улыбка доктора становится еще шире.

– Очень красивое имя.

Я молчу.

– Другие есть?

– Другие – что? – не понимаю я.

– Другие имена.

– А что, должно быть больше одного?

– У большинства людей как минимум два.

– У некоторых моих Братьев и Сестер по шесть и даже семь имен. У меня – одно.

– Вот и отлично, – говорит доктор. – Ничего необычного.

Я сверлю его взглядом. Он явно хочет что-то от меня услышать, но что конкретно, понятия не имею.

– Раз ты говоришь, что имя только одно, я тебе верю.

Не веришь. Видно же, не веришь. Хотя понятия не имею, с чего ты решил, будто я стала бы обманывать насчет имени.

– Ясно.

– А Джон Парсон? – не отстает доктор. – Как он называл тебя?

– Отец Джон называл меня Мунбим.

– Он…

Качаю головой.

– Не хочу говорить о нем.

– Без проблем. – Доктор вскидывает ладони – дескать, спокойно, только спокойно, и этот жест вызывает у меня желание приложить его башкой об стол. – Все в порядке. Нам не обязательно говорить о нем и вообще о чем-то, что причиняет тебе дискомфорт. Вернемся к этому, когда будешь готова. Идет?

Едва заметно киваю. Лицо доктора Эрнандеса светлеет от облегчения.

– Отлично. Твоя очередь.

– Что вы сделали с моим письмом? – спрашиваю я.

Он опять хмурит брови.

– Не понял?

– У меня в кармане лежало письмо. Во время пожара. Где оно?

– Боюсь, я не в курсе. Оно для тебя важно?

На свете нет ничего важнее.

Я изучаю выражение его лица, выискивая признаки лжи. Я всегда хорошо разбиралась в людях, особенно после того, что случилось с мамой, однако на лице доктора Эрнандеса написано лишь участие, поэтому я качаю головой.

– Забудьте.

Он кивает, хотя мой ответ определенно его не убедил.

– Ладно. Может, спросишь меня еще о чем-нибудь? Предыдущий вопрос не считается.

– У меня больше нет вопросов.

– Совсем?

На те, что я задала, ты не ответил.

– Совсем.

– В таком случае я немного расскажу о том, что здесь происходит, хорошо? Возможно, ты захочешь узнать об этом подробнее, ну и тебе будет проще освоиться в новой обстановке.

В этом я сильно сомневаюсь, но все-таки пожимаю плечами.

– Ладно.

– Отлично, – говорит доктор. Я обратила внимание, что доктор часто употребляет это слово. – Здание, где мы находимся, называется Муниципальным центром имени Джорджа Уокера Буша. Центр расположен в Одессе, примерно в пятидесяти милях от того места, где ты жила. Тебе известно, кто такой Джордж Уокер Буш?

Я мотаю головой.

– Он был президентом Соединенных Штатов, – сообщает доктор Эрнандес. – Знаешь, что это означает?

– Он возглавлял федеральное правительство.

– Совершенно верно. Джордж Буш – младший был президентом в течение восьми лет, до две тысячи девятого, и, когда он покинул пост, этот центр назвали в его честь. Отделение, в котором мы с тобой находимся, – часть так называемого безопасного блока. Люди здесь под присмотром, в безопасности. Ты помнишь, где была до того, как тебя перевели сюда?

– В больнице.

– И опять верно. Ты лежала в Мемориальной больнице Мерси, в шести милях к западу. Ты провела там четверо суток.

У меня кружится голова. Такое впечатление, будто я пролежала на той кровати несколько месяцев. Четверо суток? Всего-то? Неужели?

– Мне известно, что в больнице с тобой уже пытались общаться, – продолжает доктор Эрнандес. – Тебе задавали вопросы в то время, когда ты была не в состоянии на них отвечать, и я весьма сожалею, что так вышло. Этого не следовало допускать. Отныне если кто и будет тебя интервьюировать, то исключительно после того, как я дам на это добро, заручившись твоим согласием. Обещаю.

Я киваю, наверное, уже в сотый раз. Мне кажется, этого недостаточно и доктор рассчитывает на другой, более содержательный ответ, но я не уверена, что еще от меня требуется. Можно, конечно, выдавить из себя улыбку, только вряд ли она получится убедительной.

– Ты не пленница, – говорит доктор. – Важно, чтобы ты это понимала. Да, двери тут запирают, и тебе говорят, что делать и куда идти, и вполне естественно, что в этой ситуации ты испытываешь подавленность и тревогу. Но, пожалуйста, поверь: все это в первую очередь направлено на твою безопасность, твое благополучие. Тебе нечего опасаться.

Я едва сдерживаю смешок. Да что ты об этом знаешь, думаю я. Ничего, абсолютно ничего.

– Так я могу уйти? – спрашиваю я.

– Гляди-ка, – на уста доктора Эрнандеса возвращается улыбка, – один вопрос все же остался.

Я молча смотрю на него.

– Мой ответ – да, – произносит он, сообразив, что я не намерена реагировать на эту, как я поняла, шутку. – Собственно, я здесь с одной-единственной целью – помочь тебе как можно скорее наладить жизнь.

– Но уйти сейчас мне нельзя?

Доктор хмурится.

– Нет. Прямо сейчас – нет.

– Значит, я все-таки пленница?

На секунду-другую он задумывается.

– Скорее, дело в твоем восприятии ситуации, – наконец говорит он. – Нужно рассматривать это как процесс, который мы с тобой пройдем вместе, и принять мысль о том, что для достижения успеха необходимо определить некие границы. Мы должны работать в таком пространстве, где ты будешь ощущать себя в безопасности, где у нас есть возможность разобраться кое в чем из того, что тебе пришлось пережить, и предпринять конструктивные шаги, чтобы проработать эти моменты. Когда этот процесс завершится и я сочту, что ты в порядке и готова к жизни, ты сможешь уйти.

Я не верю ему, ни на одно мгновение, однако озвучивать это не имеет смысла.

– Когда это случится? – интересуюсь я.

– Чем раньше приступим, тем скорее добьемся результата.

– Ладно.

– Отлично. – Доктор Эрнандес открывает один из своих блокнотов. – Мунбим, сколько тебе лет?

Уговор есть уговор.

– Семнадцать.

– Когда у тебя день рождения?

– Восемнадцать исполнится в ноябре. Двадцать первого.

– Пришлю тебе открытку, – говорит доктор. Еще одна шутка. Я смотрю на него. Он склоняется над блокнотом и что-то пишет. Я жду. Наконец он снова поднимает глаза. – Есть что-то, о чем бы ты хотела поговорить на этом сеансе? – спрашивает он. – О чем угодно, на любую тему.

– Нет.

– Точно?

– Я не лгунья, – лгу я.

– Конечно нет. – Доктор Эрнандес опять изображает жестом это свое «спокойно, только спокойно». На этот раз мне хочется треснуть его по запястьям, ведь, учитывая обстоятельства, я прямо-таки невероятно спокойна. – В таком случае, может, расскажешь мне что-нибудь? Необязательно важное, пусть это будет какая-нибудь мелочь, просто что-то из жизни.

– Что, например?

– На твой выбор. Все, что придет в голову.

Я задумываюсь. Понятно, что его интересует. То же, о чем спрашивала меня в больнице та женщина в форме, но об этом я говорить не собираюсь – ни с ним, ни с кем-либо другим, никогда, потому что вообще-то не хотела бы провести остаток жизни в тюрьме. И я не идиотка. Может, он меня таковой и считает, но это не так. Ясное дело, он не выпустит меня отсюда, пока я не скажу ему хотя бы что-нибудь. Нужно рассматривать это как процесс, шепчет внутренний голос. Я набираю полную грудь воздуха и начинаю рассказ.

До

Облако пыли на грунтовой дороге за главными воротами Базы слишком мало для приближающегося автомобиля, и тем не менее все четверо Центурионов направляются к нему с винтовками в руках. Гости у нас бывают редко, и большей частью незваные.

Вдоль забора закреплены таблички с надписью «Частное владение», однако порой этого недостаточно, чтобы отвадить посторонних. Несколько лет подряд по осени возникала проблема: первокурсники колледжей Мидленда и Одессы по�

Продолжить чтение