Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия

Размер шрифта:   13
Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия
Рис.0 Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия

Рецензенты:

Арсланов Рафаэль Амирович.

Доктор исторических наук. Профессор Российского университета дружбы народов

Исаков Владимир Алексеевич.

Доктор исторических наук. Профессор Института гуманитарных наук Московского городского педагогического университета

Рис.1 Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия

© Якеменко Б.Г., 2023

© ООО «Яуза-каталог», 2023

Предисловие

В минувшем столетии европейская цивилизация пережила одну из самых страшных, если не самую страшную катастрофу в своей истории. Это была Вторая мировая война, открывшая принципиально новые стороны человеческого и бесчеловечного. Апофеозом, предельной точкой трагического опыта войны стали концентрационные лагеря нацистской Германии, превратившиеся в общеевропейскую травму, привыкание к которой не случится никогда. Сегодня этот травматический опыт требует рефлексии, осмысления, и любая попытка понять его приобретает не только научное, но и социальное, политическое, антропологическое значение.

Данная книга – это первая в отечественной историографии попытка всестороннего осмысления подобного опыта. Осмысления через быт, насилие, парадоксы лагерного бытия, наконец, через смерть, приобретавшую в лагере немыслимый ранее масштаб. Главное достоинство данной работы в том, что исследование автором нацистского Концентрационного мира становится скрытым исследованием и современного социума, извлечением корней многих явлений, которые в той или иной форме продолжают существовать в социальном и культурном пространстве европейской цивилизации.

Работа дает возможность понять, что Концентрационный мир нацистской Германии – это карта нацистского государства в размер местности, это территория чрезвычайного положения, становящегося нормой, где отменяются все законы и правила и становится возможным всё. Это территория создания «особого человека», вынесенного за пределы человеческого, способного как причинять нечеловеческие страдания, так и выдерживать их. Это место, где на противоположных полюсах сублимировалось все ужасное и все великое в человеке, место, где не было середины, где жизнь и смерть были перемешаны и теряли свои ключевые признаки, в результате чего человек мог подолгу пребывать в пространстве смерти, не умирая полностью, но и не будучи в состоянии жить.

Концентрационный мир нацистской Германии перестал существовать в 1945 году, но так и не был понят ни палачами, ни жертвами, ни тем более сторонними наблюдателями. Возможно ли вообще было понять, что произошло, кого можно считать настоящим свидетелем – автор задается и этими вопросами (проблеме и механизмам понимания произошедшего посвящена отдельная глава) и, не претендуя на исчерпывающий ответ, намечает пути возможного понимания трагического опыта лагерей и обрисовывает контуры фигуры подлинного свидетеля.

На мой взгляд, данная книга – несомненное событие в отечественной исторической науке. Ее безусловное достоинство (помимо многих уже указанных) в ее обращенности к рядовому читателю, а не к своему научному кругу, как нередко бывает сегодня. Не случайно первое издание этой работы полностью разошлось за два месяца. Любого человека эта книга заставит задуматься и о том, что происходит сегодня, и о том, что еще может произойти. Эта книга – предупреждение. Предупреждение всем, кому кажется, что всё случившееся в лагерях тогда невозможно в наши дни.

Воронин Сергей Анатольевич,

доктор исторических наук, профессор, заведующий кафедрой всеобщей истории Российского университет дружбы народов

Введение

В данной работе речь пойдет о нацистских концентрационных лагерях как феномене и его отражении в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия. Масштаб влияния этого феномена на общественное сознание европейцев до сих пор до конца не осознан. Сегодня, когда мир переживает кризис политических и общественных институтов, в связи с чем забвение или даже оправдание худших страниц истории ХХ века становится инструментом влияния на социум, средством решения политических и экономических проблем, остается все меньше надежд, что это осознание произойдет. Это делает каждую работу по данной теме особенно актуальной, тем более что интерес к нацистским концентрационным лагерям в европейской исторической науке и общественном пространстве возрастает прямо пропорционально удалению нацистских концентрационных лагерей в горизонт прошлого[1]. Одним из репрезентативных показателей этого интереса является активное развитие в последние годы одного из направлений «археологии современной истории» – археологии лагерей (Lagerarchäologie), в рамках которой исследуются территории бывших нацистских концентрационных лагерей[2], что дает не только новые артефакты, но нередко и существенно уточняет и даже поправляет детали и подробности воспоминаний узников.

Сегодня в европейском интеллектуальном пространстве активно идут споры по поводу исторической памяти и ее форм. В ходе этих дискуссий исследователями Д. Леви и Н. Шнейдером было констатировано, что нынешняя переломная эпоха маркирована, в частности, сменой мемориальных паттернов[3]. Эта смена, по их мнению, выражается в том, что эпоха национальной памяти, начавшаяся в 1960-х годах, когда основной опорной фигурой памяти был Герой, действующий в национальных рамках, вытесняется временем космополитической памяти, главной фигурой которой становится вненациональная Жертва, существующая в пространстве, не ограниченном ни национальными, ни культурными, ни религиозными рамками.

Если первая направляет процессы, формирующие память, «сверху» и с помощью социальных и политических институтов создает пространство памяти и фигуру Героя, то вторая ориентирована на восходящие «снизу» голоса Жертв, голоса, из которых складывается ткань памяти[4]. И если фигура Героя закрывает прошлое, то фигура Жертвы открывает будущее. Если Герой вступал в конфликт с виновником случившейся трагедии, то Жертва ищет с ним компромисса, который основывается на взаимном признании истории «другого». На место зверств, которые пережили узники, после ухода всех непосредственных свидетелей трагедии приходят способность к рефлексии по поводу зверств и обмен воспоминаниями жертв и преступников. Как способность к рефлексии, так и обмен воспоминаниями стимулируют память об общем прошлом.

Данная трансформация связана с тем, что сегодня в Европе в результате глобализационных процессов все большее число людей перестает определять себя только через принадлежность к определенной нации или этносу. В этих условиях закономерно возникает несколько вопросов. В каких формах будет происходить осознание произошедшего, сохраняется ли у нынешних поколений возможность объективно судить о событиях, к которым эти поколения не имеют прямого отношения? В чем социальный и политический смысл новой культуры памяти? Возможно ли в новых условиях объективно судить о произошедшем и какова степень этой объективности? В связи с этими и другими вопросами актуальность данной работы, в которой делаются попытки понять антропологические и ментальные деформации сознания миллионов узников Концентрационного мира, сознания, которое затем было вынесено выжившими за пределы этого мира и стало важным фактором формирования послевоенного социального сознания Европы, многократно возрастает.

Однако западноевропейская историографическая база тематики, связанной с нацистскими концентрационными лагерями, пополняется сегодня главным образом историческими и социологическими исследованиями. Они добавляют многое к уже существующей фактологической картине, но в меньшей степени затрагивают нацистские концентрационные лагеря как источник для изучения ранее не исследованных состояний человеческого сознания, государства и социума. Что касается отечественной историографии, то в ней не существует монографических исследований социальной, культурной и антропологической феноменологии «Концентрационного мира»[5], и данная монография – это первая попытка подобного рода.

Концентрационный мир нацизма стал уникальным явлением, местом, где была установлена монополия на исторический процесс, носителем которого становилось тотальное государство, определявшее субъектный и устанавливавшее объектный статус тех, кто попадал в орбиту лагеря. В Концентрационном мире история уступала место мифологии, там воскрешались архаические, пралогические формы мышления и действия, упразднялись правила и законы, на которых держалась европейская цивилизация. В основе этого мира лежали насилие и смерть. Их формы и разновидности становились главными маркерами категорий «населения» мира. Поэтому Концентрационный мир являлся основой, на которой строилось, в терминологии Карла Шмитта, «тотальное государство» Третьего рейха и тоталитарность как его неотъемлемая часть. Этот мир стал местом, где была сделана попытка в кратчайшие сроки путем беспрецедентного морального и физического давления создать физически и духовно принципиально нового человека, насильно интегрированного в это государство и способного растворяться в тоталитарности.

Идеология «обновления человека», которая владела Европой в первой четверти ХХ столетия и выливалась, в частности, в России в «новую биологию», «биокосмизм» и попытки вызвать «катаклизматическое» перерождение всего населения планеты, в нацистской Германии легла в основу создания Концентрационного мира – территории, где любая невозможность становилась возможностью, где рушились все прежние иерархии и строилась новая структура мира и государства. Именно Концентрационный мир создал несколько социальных и политических «формул», которые позволяют и сегодня понять логику действий человека и государства в условиях крушения общепринятых норм и правил. Не случайно в наши дни историки, политики, общественные деятели все чаще обращаются к истории Концентрационного мира, рассуждения о роли и месте освободителей лагерей используются как аргумент в современной политической риторике, обвинения в проповеди нацизма и реализации Холокоста звучат в адрес самых разных политических лидеров. Поэтому понимание многих процессов, происходивших в нацистских лагерях, исключительно важно для поиска ответов на вопросы, которые ставит современная политическая и социальная реальность.

Концентрационный мир стал территорией, где была сделана попытка отделить настоящее от прошлого, разрешить конфликт между прошлым, окрашенным памятью о Версале, и настоящим, пронизанным мечтами о «Тысячелетнем рейхе», в рамках не продолжения истории, а в порядке ее преодоления, то есть возбуждения в истории бессилия, отмены власти истории над жизнью и человеком. Концентрационные лагеря нацизма стали попыткой в целом перспективно выйти из кризиса западного мира, констатированного О. Шпенглером. Этот выход осуществлялся через радикальную отмену всех норм и правил, которые, как считалось, и привели к этому кризису, то есть оказались ложными. Массовое и тотальное уничтожение не только людей, но также памятников культуры и населенных пунктов (наиболее характерный пример – чешская деревня Лидице, где нацисты уничтожили все строения и вывезли их обломки, засыпали пруд, отвели реку в новое русло, разровняли дорогу, которая вела к деревне, и опустошили даже местное кладбище) создавало обширное пустое пространство на месте истории, куда предполагалось поместить мифологию.

Традиционная схема «Древний мир – Средние века – Новое время» должна была получить свое завершение в Концентрационном мире, в котором времени уже не существовало, – многие узники отмечают, что у них возникало странное ощущение деформации времени, его отмены («Времени не было. Сколько времени мы простояли на ветру? Час? Один жалкий час? Шестьдесят минут?» – спрашивал Э. Визель[6]), запуска механизма языческого (по Л. Альтюссеру – «невротического»[7]) круговращения реальности, где каждый узник, каждый эсэсовец, каждый барак при всей их внешней разности многократно воспроизводились в окружающей действительности как один и тот же «усредненный», наделенный признаками знака узник, эсэсовец и барак. Это состояние попытался воссоздать в своем девятичасовом фильме «Шоа» (1985) К. Ланцман, применив особый вид монтажа, с помощью которого свидетельства, пейзажи, персонажи все время возвращаются к некоей «точке бифуркации», которая остается неосязаемой и неатрибутируемой в конкретных категориях, однако именно эта точка и формирует всю логику фильма.

Концентрационный мир был, в отличие от остального мира, характеризуемого принципиальной невозможностью завершенности, структурой завершенной, и эту завершенность закономерно утверждала смерть, занимающая основную часть метафизического и мифологического пространства концентрационного лагеря. Эта эсхатологическая завершенность легла в основу попытки переучреждения государства, фундаментом которого традиционно и ритуально становилась кровь жертв. Но, в отличие от традиционного языческого жертвоприношения, кровь не лучших, а, как считалось, худших. Кровь была самым очевидным показателем абсолютного предела борьбы, важнейшим условием, исключающим остановку или движение назад, условием, заставляющим идти только вперед, так как в противном случае осознание того, что огромные жертвы были принесены напрасно, стало бы главным стигматизатором системы и не позволило бы ей уцелеть. Кроме того, кровь являлась самым убедительным доказательством того, что развитие и утверждение системы не фикция, что поставленные задачи решаются ею на пределе собственных возможностей. Реальность крови становилась знаком реальности происходящего, только кровь имела значение, становилась безусловным фактором, в то время как все остальные факторы превращались в условности.

Выход «плохой» крови, замедление, а затем и полная остановка ее воспроизводства через массовое уничтожение людей должны были привести к очищению структуры существующей системы и стать залогом вечного существования нацистского государства. Это существование понималось не как приобретенное свойство системы, а как изначальное ее свойство, обеспечиваемое отсутствием внешних деструктивных факторов, могущих стать причиной ее гибели. То есть нацистское государство было как бы изначально явлено, существовало всегда (его проявления в своих прозрениях видели, по мнению нацистских лидеров, Ницше и Вагнер), но было погребено под спудом отживших традиций, отработанных идей, прежнего политического и экономического порядка, лишних, чужих людей.

В этих условиях главной задачей становилась тотальная «расчистка» этих наслоений, эффективность которой обусловливалась полным упразднением всех ранее существовавших моральных, идеологических, политических, антропологических границ. Второй, не менее важной задачей было не допустить любой внешней угрозы. Поэтому не имело значения, кого уничтожать: детей, стариков или солдат, – возраст и состояние жертв не принимались в расчет, речь шла не о терминах, не о категориях, а о свойствах и качествах. Еврейский или цыганский ребенок был прежде всего только евреем или только цыганом, а не ребенком. Уничтожали просто вообще евреев, цыган, русских, поляков, а не стариков и женщин; не уничтожали людей, а стирали темные пятна с безукоризненного образа вечного, изначального Рейха. Такой подход, обеспеченный на практике точно выстроенным процессом дегуманизации жертв, сведенных к пронумерованным биологическим объектам, исключал упреки в жестокости и бесчеловечности, и именно поэтому нацистские преступники, такие как Адольф Эйхман, оказавшиеся на скамье подсудимых, искренне не понимали предъявляемых им обвинений.

Концентрационные лагеря обеспечили, помимо тоталитарности, абсолютную (тотальную) тотальность нацистского государства, именно в лагерях велась возгонка этой тотальности, которая пронизывала собой всё. Под тотальностью мы понимаем доведенные до предела прочности социальные и ментальные связи, обеспечивавшие изнутри (в отличие от тоталитарности, обеспечивавшей извне) слияние общества в массу. То есть масса – это следствие тотальности, это общество, сжатое до сверхвеличин, когда ментальное и даже физическое расстояние между социальными и антропологическими объектами становится сверхмалым, когда идея превращается в физиологию или даже биологию, и наоборот. И тотальность выступает главным инструментарием этой трансформации. Иллюстрацией к этому тезису являются фильмы Лени Рифеншталь и многочисленные свидетельства о физиологическом или даже сексуальном возбуждении толпы во время выступлений Гитлера.

От подъема до отбоя вся структура жизни заключенного отражала в себе символическую систему тоталитарного и тотального государства и указывала узнику место на самых нижних ярусах системы или даже под ее поверхностью[8]. При этом тотальность закономерно была тем абсолютнее, чем больше людей попадало в лагеря и чем жестче было с ними обращение. Не случайно первый период истории Концентрационного мира (до 1940 года) – это лагеря для перевоспитания и исправления (преимущественно трудовые), где заключенные сохраняли некоторые права и даже освобождались (в первые месяцы Великой Отечественной войны из лагерей освобождали даже военнопленных (белорусов, украинцев, прибалтов) – за три месяца войны освободили около 300 тысяч человек[9]), и только с активным развитием событий Второй мировой войны, когда тотальность, по сути, сменяет государство, когда вместо государства возникает, в терминологии В. Страда, «метагосударство», начинается второй этап. Именно тогда создаются лагеря смерти. Концентрационные лагеря были главным и непременным условием существования этой тотальности, они были теми реперными точками, к которым была привязана «карта» фашизма, и именно поэтому они не могли в будущем исчезнуть по определению. Концентрационный мир парадоксальным образом был гарантией реальности Рейха, необходимым условием этатистского самоощущения нацистской Германии как сильной и несокрушимой державы.

Осью Концентрационного мира, на которой держалось все – от архитектурной формы лагерей до внутреннего распорядка, было абсолютизированное, отменяющее любую рефлексию насилие. В концентрационных лагерях насилие в ходе преодоления истории компенсаторно встало на ее место рядом с мифологией (мифология традиционно не просто сопровождается насилием – насилие есть одно из основных средств превращения истории в мифологию), став основной движущей силой государства, что подтверждает высказанный выше тезис о неотменимости лагерей в будущем. Насилие, использовавшееся нацистским государством в первый период своего существования как средство, в Концентрационном мире стало целью, сущностью нацистского государства, сменившей все формы ненасильственного принуждения, существовавшие ранее за пределами лагерей.

Беспрецедентность насилия во многом объяснялась тем, что оно было постоянно ощущаемым следствием чрезвычайного давления государства на общество, через насилие государство предъявляло себя социуму. В результате этого давления должна была выкристаллизоваться упомянутая выше принципиально новая категория людей (как при чрезвычайном давлении графит превращается в алмаз), которая обеспечит необратимость времени. Не случайно строительство «нового человека», поиски новых физических возможностей человека, выливавшиеся в Концентрационном мире в изуверские эксперименты над людьми, пронизывают всю идеологию Третьего рейха.

При этом главным объектом этого давления были как раз не столько узники, сколько эсэсовцы, обслуга лагерей, оказавшиеся между молотом и наковальней – государством и заключенными. Именно эсэсовцы должны были стать теми самыми «новыми людьми». Государство оказывало на них административное, уставное, идеологическое давление сверху, и они в свою очередь становились «усилителями сигнала», трансформируя это давление в насилие по отношению к заключенным. Последние отвечали как активным (акты неподчинения, саботаж, обман), так и пассивным (крик, видимые мучения, проклятия) сопротивлением, то есть давили снизу. Это не делает эсэсовцев страдающей стороной, но объясняет место и роль насилия в Концентрационном мире.

В условиях, когда Третий рейх и его фюрер официальной пропагандой описывались в религиозных категориях как сбывающаяся мечта человечества о светлом, сияющем, совершенном мире[10], когда были очерчены контуры новой, квазиязыческой, парарелигиозной структуры, противопоставленной не только иудаизму, но и христианству, которая должна была оформить будущее нацистское государство и создать путем отбора и воспитания человека нового типа, Концентрационный мир становился антимиром, знаком преисподней, поглощающей тех, кто выброшен из своей биографии и из бытия, краем света, за которым темнота. Это сознавали и сами его организаторы. «Гауптшарфюрер Гило, гарнизонный врач, – вспоминал комендант Освенцима Рудольф Хёсс[11], – был прав сегодня, говоря, что мы здесь находимся при anus mundi (анальном отверстии мира)»[12]. И если метафизической основой Третьего рейха становится квазиязычество, то концентрационные лагеря выполняют роль капищ или даже «городищ-святилищ», где день и ночь пылают жертвенные костры, на которых приносятся многотысячные жертвы идолам нового религиозного культа.

Насилие было необходимым условием формирования указанной структуры, так как оно в архаических практиках (воскрешение архаических, пралогических практик в нацистском государстве может стать темой отдельной работы) было источником священного. «Именно опыт насилия интерпретировался как нечто сверхъестественное, – говорит антрополог Р. Жирар, – потому что, когда люди спасаются через опыт коллективного насилия, они не могут думать, что они сами совершили насилие, – им приходится придумывать какую-то стоя́щую над ними силу. Это и есть начало религии»[13]. Именно в этих квазиязыческих категориях разнообразие форм насилия и убийства напрямую соотносилось с разнообразием статусов узников и их поступков, определяло в системе место вождя и становилось структурообразующим метафизическим началом.

При этом насилие могло существовать и действовать только там, где «возможно все», то есть в пространстве невозможного, которым стал Концентрационный мир. Из этого «невозможного» вытекало кажущееся абсурдным положение, которое было точно зафиксировано Х. Арендт: «Поддерживать работу фабрик смерти было важнее, чем выиграть войну»[14]. Если вспомнить, что в последние два года войны громадное количество эшелонов, вместо того чтобы использоваться для переброски войск на Восточный фронт, где ситуация была угрожающей, были задействованы для перевозки евреев в лагеря смерти, этот тезис находит убедительное подтверждение.

Экономическая целесообразность концентрационных лагерей постоянно приносилась в жертву политической необходимости и идеологическим фантомам. Ничем иным нельзя объяснить «уничтожение миллионов расовых врагов, вне зависимости от их потенциальной полезности для военной экономики Рейха»[15]. Характерен разговор служащего конторы паровозостроительного завода Круппа в Эссене Зэлинга и представителя Германского трудового фронта (ДАФ) Приора. Зэлинг пытался убедить Приора, что узники лагерей, выделенные заводу в качестве рабочей силы, нуждаются в нормальном питании, так как иначе они будут не в состоянии работать. «Господин Приор заметил на это, что если не годится для этого один, то найдется другой, а большевики – это люди без души. Если их вымрет даже сто тысяч, то взамен мы получим другие сотни тысяч. На мое замечание, что при такой текучести мы не достигнем цели, а главное, не обеспечим локомотивами германские железные дороги, которые настаивают на сокращении сроков поставок, господин Приор ответил: поставки – это дело второстепенное»[16]. Экономика – это рациональность, объективность, имеющая понятные категории измерения, в то время как насилие направляется и подпитывается иррациональностью, оно есть порождение фантомов сознания, следствие субъективности, возведенной в абсолют, доведенной до пределов, даже если эта субъективность воплощена в рамках государственной идеологии.

Парадоксальность этого явления подтверждается, в частности, тем, что концентрационный мир как место сублимированного насилия и глобального упразднения всех гуманистических норм разросся до масштабов самостоятельного, структурированного явления с социальной и моральной стратиграфией, явления, стоящего над прежними формами культуры. По точному замечанию С. Лема, глобальность этого явления «требует производственной базы, особых орудий производства, а значит, особых специалистов – рабочих и инженеров, сообщества профессионалов от смерти. Все это пришлось изобрести и построить на голом месте – никогда еще ничего подобного не делалось в подобных масштабах»[17]. То есть речь идет о том, что впервые была создана многоуровневая, эшелонированная индустрия «производства смерти», где в смерть перерабатывалось все, что было накоплено человечеством, где смерти придавались самые различные формы и откуда смерть расходилась по всем явлениям человеческой жизни, обессиливая и обессмысливая их.

Именно благодаря масштабу и беспрецедентности этого явления в значительной степени был совершен поворот от прежних христианизированных форм европейской цивилизации, где смертью все завершалось, к новой секулярной цивилизационной форме, где все было направлено к бегству от смерти. Где смерть, имплицитно включаемая в жизнь в момент рождения, стала постоянно ощущаться и ее преодоление требовало принципиально новых усилий и форм, что было по многим причинам уже невозможно. После короткого всплеска политической, культурной и социальной энергии 1950–1960-х годов наступил упадок, в котором стали отчетливо видны черты «цивилизации бессилия», ставшей питательной почвой для зарождения постмодерна с его констатациями «смерти человека».

Вместе с этим Концентрационный мир стал местом, где произошел сброс традиции, что позволило допустить массовые убийства и радикально очистить структуру государства в преддверии остановки времени и полного исчерпания истории. То есть лагеря превратились в место утилизации протестных и вообще любых антисистемных настроений, знаком окончательного разделения общества на тех, кто достоин, и тех, кто обречен. Концентрационный мир стал ответом на соблазн совершить прямой скачок в будущее, проигнорировав период долгого строительства. Война и насилие в человеческой истории всегда были способом ускорения исторического времени, кардинального решения накопившихся серьезных проблем. Эти проблемы в мирное время (то есть в обычных обстоятельствах) нередко невозможно решить, но можно это сделать в чрезвычайных обстоятельствах, которые складываются в ходе войны, и они же оправдывают все военные издержки, прежде всего морального плана, согласно распространенной формуле «победителей не судят».

Именно поэтому Концентрационный мир решал сразу несколько глобальных задач. Двигал вперед некоторые отрасли экономики (причем это движение почти ничего не стоило – рабский труд был дешевле труда животных), создавал «нового человека» из эсэсовцев и тех заключенных, которые были кооптированы системой, и, наконец, «легально» уничтожал тех, кто не соответствовал новым требованиям. Таким образом, именно в концентрационных лагерях строилась новая социальная структура Рейха и деиерархизировался старый мир.

Концентрационный мир стал возможен как совокупность нескольких факторов, которые по отдельности не представляли глобальной опасности, но сложились в систему, равной которой по степени бесчеловечности в истории не существовало. Среди этих факторов – бюрократия, техника, транспорт, средства связи. Каждый из этих факторов можно объяснить и принять, но их синхронное суммирование приводит не к пониманию явления, а наоборот: полученная сумма являет собой совершенно иррациональное явление. Связанные в единую систему, доведенную до пределов рациональности, все эти факторы привели главным образом к тому, что массовые убийства стали формальностью, совершение которой не причиняло моральных страданий исполнителям. Совпадение трех условий, по мнению Герберта С. Кельмана: насилие узаконивается, действия рутинизируются, жертвы насилия дегуманизируются[18] – имело закономерным финалом Концентрационный мир, который стал тестом на скрытые возможности современной цивилизации.

Источники и историография

Историографическая и источниковедческая база темы нацистских концентрационных лагерей в целом очень обширна[19], но в задачи автора входит рассмотрение только тех ключевых работ, в которых Концентрационный мир исследуется как особое пространство «новой реальности», где анализируются причины и предпосылки генезиса феноменологии нацистских концентрационных лагерей в целом и в частностях, а также развитие этих предпосылок в общем строе жизни лагерей, в питании, работе, быту, в страданиях и гибели узников.

Собственно научный интерес к концентрационным лагерям появился не сразу после Второй мировой войны. Масштаб произошедшего и степень катастрофичности случившегося были настолько ошеломляющими, что многим казалось, что эта тема вообще не может быть предметом исторической науки, тем более той науки, которая целиком находилась в рамках довоенной методологии. Поэтому первые работы на эту тему были созданы бывшими узниками лагерей. Необходимо подчеркнуть, что эти нарративы были необходимы узникам не столько как исследователям, сколько как свидетелям, которые стремились к тому, чтобы их память о произошедшей трагедии обрела форму.

Впервые тема внутреннего мира узника концентрационного лагеря была затронута еще в годы войны. В 1943 году в США в Journal of Abnormal and Social Psychology выходят две статьи психологов, бывших заключенных нацистских концентрационных лагерей. Первая («Проблемы лагерей для интернированных» – именно так автор обозначил концентрационные лагеря[20]) принадлежала авторству Курта Бонди, вторая («Индивидуальное и массовое поведение в экстремальных ситуациях»[21]) – Бруно Беттельгейма. К. Бонди, анализируя свой опыт заключения в Бухенвальде, считал главной причиной деформации внутреннего мира узников плохую еду, невыносимые условия жизни, изоляцию от внешнего мира, которым он противопоставляет (на примере группы из 20 молодых людей) способность держаться вместе и выживать за счет взаимной поддержки.

К. Бонди впервые задумался над дальнейшей участью тех, кто уже к тому времени сумел спастись из лагеря и еще будет освобожден, констатируя серьезные психические деформации выживших. Поэтому он предлагает ряд мер для психологической работы с теми, кто будет восстанавливаться после заключения, и предупреждает, что тем, кто будет заниматься восстановлением бывших узников, следует не только быть отзывчивым и терпеливым. Для достижения результата от них потребуется тщательное и всестороннее изучение последствий пребывания в лагере, которые в то время были совершенно новым явлением, а также знакомство с методами, которые применяла администрация лагерей для подавления психики заключенных.

Б. Беттельгейм, бывший заключенный концентрационных лагерей Дахау и Бухенвальд, в своей статье сделал попытку осмысления принципиально иной реальности, которую представлял собой лагерь. Одним из первых он рассмотрел человека в условиях экстремальной ситуации и выделить шаблоны поведения, возникающие в этих условиях. Именно этой работой Б. Беттельгейм указал, что Концентрационный мир может и должен рассматриваться не только как историческое событие, но как психологический феномен. Позднее данная статья станет частью базовой работы Б. Беттельгейма о концентрационных лагерях «Просвещенное сердце» (о ней далее).

В том же 1943 году увидела свет большая книга «Общество террора: внутри нацистских концентрационных лагерей Дахау и Бухенвальд»[22] Пола Нейрата, бывшего заключенного Дахау и Бухенвальда, как и Б. Беттельгейм. П. Нейрат сумел освободиться в 1939 году, бежал в Швецию и год спустя уехал в США, где начал осмыслять свой опыт заключения, что вылилось в указанную книгу, которая была защищена в качестве докторской диссертации в Колумбийском университете. Далее он становится преподавателем социологии и статистики в американских университетах и Вене и остается им вплоть до своей смерти, никогда более не возвращаясь к теме нацистских лагерей. Его книга дожидалась внимания общества много десятков лет и была опубликована в полном объеме только в 2005 году благодаря усилиям К. Флека и Н. Штера, которые написали к книге предисловие.

В своей работе П. Нейрату, невзирая на все пережитое, удалось выдержать дистанцию между собой как узником и как исследователем, и это одно из главных достоинств его труда. Целью работы П. Нейрата стали изучение и анализ условий пребывания узника в лагере и попытка нащупать существование и иерархию внутренних социальных структур узников. Поскольку труд П. Нейрата стал одной из первых работ, в которых анализируется система и социум нацистского лагеря как системы, в ней отсутствует влияние поздних интерпретаций, источников и историографии, которых еще просто не существовало.

Работа П. Нейрата стала первым трудом по социологии нацистского концентрационного лагеря. Обращаясь к данной работе, необходимо учитывать одно существенное обстоятельство. Автор оказался заключенным Дахау и Бухенвальда еще до того, как они оформились в качестве лагерей уничтожения, поэтому в центре его внимания – повседневная жизнь лагеря и формы работы заключенных, а не формы уничтожения последних, как в работах, вышедших уже после окончания войны. П. Нейрат описывает процессы «дегуманизации» заключенных, начиная с момента прибытия в лагерь и заканчивая формами работы. Он внимательно рассматривает организацию и структуру повседневной работы лагеря, модели формирования групп заключенных и формы их взаимодействия. Наиболее стойкой группой, по мнению П. Нейрата, являлись «политики» (коммунисты и социалисты), у которых была внутренняя дисциплина и, поэтому они были способны к сплочению и организованным коллективным действиям в собственных интересах – разумеется, в тех рамках, в которых лагерная действительность допускала такие действия.

Автор отмечает и случаи «повседневного сопротивления» (everyday resistances) различных групп заключенных. Так, например, «политики» старались скрывать боль при получении «двадцати пяти» (двадцать пять ударов палками – рутинное наказание в Дахау и Бухенвальде), что раздражало экзекуторов. Интеллектуалы воскрешают в памяти прочитанное, обмениваются знаниями с такими же, как они, стараются обсуждать то, что удалось сохранить в памяти, то есть обеспечивают себе «интеллектуальное выживание»[23]. Задачей П. Нейрата было доказать, что распространенный уже в то время аргумент о всеобщей пассивности жертв лагерей не имеет права на существование – сопротивление системе существовало, хотя и не в тех формах, которые считаются привычными (этот вопрос также рассматривается в заключительной главе работы).

Работа П. Нейрата во многом предвосхитила дискуссии на тему о «банальности зла» в лагерях (об этом в данной работе речь пойдет в отдельной главе) и показала, что среди эсэсовцев были совершенно разные люди – от патологических личностей до совершенно безразличных, скучающих людей, которые были жестоки лишь потому, что им не хотелось отставать от своего окружения. Примечательно, что П. Нейрат не рассказывает об освобождении узников (то есть о своем освобождении), что, по мнению редакторов книги, означает, что «обсуждение концентрационных лагерей не может быть завершено»[24]. Таким образом, уже в годы войны вышло несколько исследований, положивших начало изучению феномена Концентрационного мира. Однако для того, чтобы появились более масштабные работы, рассматривающие нацистские лагеря и их жизнь как целостное явление, война должна была закончиться.

Сразу по ее завершении вышла книга проведшего в Бухенвальде почти шесть лет философа Ойгена Когона «Государство СС», написанная в 1945 году и увидевшая свет год спустя[25]. В основу данного исследования легли не только личные переживания О. Когона, но также архивные документы Бухенвальда и других концентрационных лагерей. Ойген Когон, как ни парадоксально, в молодости сторонник Отмара Шпанна – идеолога фашистского австрийского ополчения «Хеймвер» и члена австрийской нацистской партии, сумел переосмыслить свои ранние симпатии и очень глубоко, серьезно, всесторонне проанализировать механизмы существования Концентрационного мира, его структуру, психологию узников и эсэсовцев, быт и повседневность лагерей.

В процессе работы над книгой, когда все ужасы этого мира еще были очень свежи в памяти, Когон не раз сомневался в целесообразности этой работы. «Текст находится на грани того, что дозволено нравственностью, – писал он, – поскольку с точки зрения содержания едва ли приносит какое-то благо. О бездне, по которой я скитался семь лет среди таких же, как я, немых и проклятых, лишенных даже тени человеческого достоинства, нельзя сказать ничего хорошего. Но… возможно, он сможет предостеречь Германию от повторения того же самого, а мир – от подобного. И если я хочу, чтобы данная книга достигла цели, я должен представить в ней голую правду, описать все так, как оно было, и никак иначе, без приукрашивания, выдумок ad usum delphini и умолчаний. Представить не частности, а всю систему… Ничто, кроме правды, не сможет нас освободить. Как христианин и политик, просто как человек я должен сделать то же, что делает врач, – он честно описывает больному его состояние, чтобы победить болезнь и предотвратить рецидив. Для меня, как для врача, не существует иных точек зрения, кроме той, которая показывает все, как есть. Но то, что есть, ужасно»[26]. Для Когона, который оценивал национал-социализм с точки зрения верующего католика, Концентрационный мир был неизбежным следствием отказа Европы от христианских принципов, место которых занял всеобъемлющий нигилизм.

О. Когону важнее всего было понять, как существовала и функционировала структура СС – ядро Третьего рейха, она создавала и поддерживала существование системы концентрационных лагерей нацизма и в случае победы Гитлера стала бы точкой сборки нового общеевропейского государства. Он подчеркивает парадоксальность и противоречивость этой структуры – безумные оргии сменялись массовыми расстрелами, люди, не имевшие даже основ общечеловеческой культуры, утопали в аристократической роскоши, часто принимавшей чрезмерный, на грани извращения, характер: так, жена руководителя одного из концентрационных лагерей принимала ванны только в шампанском. Именно эта парадоксальность и противоречивость привлекает внимание исследователя – Когон убежден, что только подробный и внимательный анализ «Государства СС» заставит немцев, которые не хотели поверить в существование Концентрационного мира, согласиться со своей долей вины в произошедшем – не случайно отдельная глава в книге («Немецкий народ и концлагеря») посвящена «взаимоотношениям» основной массы немцев и Концентрационного мира. Книга О. Когона на многие годы задала стандарт работы по генезису и общему бытованию Концентрационного мира, была переведена на несколько языков и в 1946–1947 годах продолжена публикациями Д. Руссе и Ж. Тийон, узника и узницы Бухенвальда и Равенсбрюка, которые анализировали феномен Концентрационного мира с позиций наблюдателя из Бухенвальда и Равенсбрюка[27].

Почти одновременно с работой О. Когона (в 1946 году) увидела свет работа «Психолог в концлагере»[28] психиатра Виктора Франкла, бывшего заключенного лагерей Освенцим, Кауферинг III, Терезиенштадт и Тюркхайм (один из лагерей, входивших в комплекс Дахау). До войны Франкл специализировался на лечении депрессий и самоубийств в Венском университете, организовав в 1930 году специальную программу для студентов. Затем он открыл свою собственную практику, но после Аншлюса в 1938 году ему, как еврею, было запрещено лечить пациентов-неевреев. Он стал директором психиатрической клиники, где, рискуя жизнью, ставил ложные диагнозы, чтобы защитить пациентов от эвтаназии. В 1939 году он вместо эмиграции в США предпочел остаться в Австрии со своими родителями, и три года спустя Франкл, его родители и жена Тилли были отправлены в концлагерь Терезиенштадт. Отец Франкла умер в концлагере, мать погибла в газовой камере Освенцима, жена умерла в Берген-Бельзене незадолго до освобождения лагеря. В Тюркхайме Франкл начал тайно помогать заключенным, решившимся на самоубийство, – позднее он подчеркивал, что самым главным было научить отчаявшихся людей, что на самом деле не имеет значения, чего они ждут от жизни, – гораздо важнее то, что жизнь ожидает от них.

После о

Продолжить чтение