Государева избранница
© Прозоров А., 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018
Часть первая. Царская воля
2 сентября 1616 года
Москва, Кремль
Полуденное солнце с легкостью пробивало три забранных слюдою окна Малой Думной палаты и ударяло в золотистую роспись стены, после чего растекалось по всей горнице, освещая чинно восседающих на лавках вдоль стен, под ликами святых старцев, знатных бояр.
Высокие бобровые шапки, собольи воротники, распахнутые парчовые шубы, песцовая опушка рукавов и подолов, обитые серебром и золотом высокие посохи, многие из которых венчались резным навершием из слоновой кости либо еще более драгоценным самоцветным. Пояса с накладками из янтаря и яхонтов, перстни с каменьями, золотые цепи и ожерелья на шеях.
Богатством, достоинством, золотом и самоцветами лучились наряды всех находящихся здесь людей, кроме двоих. Первым был одетый в длинный коричневый кафтан писарь, таящийся за пюпитром возле окна и старательно строчащий что-то на листочках рыхлой желтой бумаги. Вторым – пожилая круглолицая монахиня, облаченная в темно-синюю рясу и светло-серый апостольник[1], опирающаяся на высокий тонкий посох из красной вишни с широким крестообразным навершием из серебра.
Именно инокиня, стоя слева и чуть позади царского трона, сурово отчитывала упавшего пред государем на колени худощавого лысого боярина с тощей седой бородкой, тискающего в руках засаленную рысью шапку:
– Тебя, Агофен Листратыч, бояре чухломские губным старостой избрали, с тебя за них всех и спрос! Что за бесовство поганое они вдруг затеяли, на торгу подать не платить?! Мытаря царского погнали, да еще и поход разбойный к татарам своевольно учинили?! Без Разрядного приказа исполчения, без указа и доизволения? Да еще на смотр половина людей ратных не вышла! Это что же вы себе за дурь позорную позволяете? Али шляхта дикая вас покусала, что подобно ляхам поганым вести себя затеяли?! Али вы мухоморов каких в лесах своих дружно откушали?! Каковую сказку в оправдание затеи сей вымолвить посмеешь? Говори!
– Дык, государь… – жалобно взмолился старик, умоляюще глядя в глаза восседающего на позолоченном кресле бледного худосочного юношу, с легким пушком на подбородке и верхней губе вместо усов и бороды. – На басурман, знамо, бояре отлучались-то! Рази грех сие, нехристей всяких, сарацин нерусских пощипать маненько? И дуван взятый по обычаю атаман делит, да круг войсковой. Зачем нам мытарь?
– Да ты никак вовсе ума лишился, боярин Агофен?! – громко возмутилась монашка. – Где это ты обычаев таких набрался?! Откель вовсе повадки подобные в державе православной взяться могут?! У нас на Руси токмо закон все поступки людские определяет! Указы царские да приговор собора Земского! И без воли царской ни един боярин саблю из ножен вынимать права не имеет! Ни на басурман, ни на схизматиков, ни на православных людей тем паче! Коли от приказа Разрядного повеления не пришло, живи тихо, землю паши да жену люби! А в исполчение назначили, в тот же час в седло подняться должен, да в снаряжении полном на смотр явиться, в броне, с саблей и рогатиной, да с конем заводным. И от каждых пятидесяти десятин пашни своей по добротно снаряженному воину выставить!
– Ну так круг, он решит…
– Опять круг, Агофен?! – совсем уже взъярилась монашка. – Нет никаких кругов в царствии русском, боярин! На Руси есть токмо приказ Разрядный да воля царская! А коли не нравятся вам законы праведные, то вот вам бог, а вот порог: на Дон катитесь, к вольнице казачьей! Нам такие слуги не надобны!
Монашка снова стукнула посохом об пол и твердо объявила:
– Слушай волю царскую, Агофен Листратыч! Сим государь наш Михаил Федорович объявляет, что любой сын боярский, на смотр по велению Разрядного приказа не явившийся, либо по разумению своему в поход ушедший, из росписей в тот же час исключен будет, а поместье его в казну отписано! О сем избирателям своим и поведай. Все, ступай! Более тебя государь не задерживает!
– Благодарствую, государь… Благодарствую… Благодарствую… – С хорошо видимым облегчением губной староста из Чухломы поднялся с колен и, низко кланяясь, допятился до двери, шмыгнул наружу.
– Они так и останутся ненаказанными?! – изумились сразу трое думных бояр. – Учудили самовольный поход, мытарей прогнали, на смотр не явились… Да за любой из сих грехов боярина ссылать надобно и все земли изымать без оговорок! Детей же боярских в черный люд сразу списывать!
– Как бы нам не разбросаться боярами-то, Тихон Матвеевич, – ответила только одному из возмущенных князей монашка. – Во времена смутные многие земли токмо своим разумом жили, своим кругом все решали, про законы и указы за сии годы успели позабыть. Их всех к жизни правильной ни за день, ни за год уже не повернуть. В иных местах закон казачий селяне приняли, в иных под руку князей местных вернулись. Тут строгостью одной не обойтись, тут терпение надобно. Нет ныне сил у царя для всеобщей строгости. Однако же коли самых ретивых вольнодумцев на вольницу спроваживать, а на разумных опираться, то так, потихонечку, шаг за шагом, порядок и наведем.
– Так нам никакой жизни не хватит, матушка! – вздохнул думный боярин.
– А ты, Тихон Матвеевич, полагаешь, умнее твоих холопов на коней посадить, да их саблями чухломских помещиков к порядку приучить? В Чухломе дети боярские погибнут, в твоей дружине холопы погибнут. И какой от сего державе прибыток? Токмо ненависть у вас друг ко другу надолго в сердцах поселится, в жизни и в походах волками друг на друга смотреть станете, помогать друг другу не захотите. Станет ли от сего Русь и войско наше прочнее? – Монашка чуть выждала, словно бы ожидая ответа, и закончила свою речь: – Терпение, Тихон Матвеевич, терпение. Господь терпел и нам велел. Курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Вот и нам ныне надобно земли все, уделы и детей боярских по зернышку собирать да привечать, в гнездо родное возвертая. А коли служивых бить по головам начнешь, так они после сего токмо еще дальше разбегутся.
Вставшие со своих мест князья склонили головы и вернулись на скамьи.
– Нынешний день оказался долгим, бояре, – решила монахиня. – Государь устал. Время обеденное, пора и отдохнуть. Господу помолиться, покушать, иными делами озаботиться.
Думные бояре опять поднялись, оперлись на посохи, склонились в поклонах. Последним поднялся с трона юноша, одетый в ферязь из аксамита[2] и в тафью[3] с золотым шитьем.
– Сынок, ты как? Все хорошо? Как себя чувствуешь?
– Все хорошо, матушка, – тихо ответил юный государь.
Его попытались поддержать двое рыжебородых слуг в парчовых кафтанах, но царь Михаил Федорович жестом их остановил и самостоятельно вышел в дверь за креслом.
Думные бояре распрямились и тоже двинулись к выходу.
За дверью же, что скрывалась за троном, монашка положила руку юному самодержцу на плечо:
– Ты выглядишь уставшим, Мишенька. Может статься, братья Салтыковы проводят тебя в опочивальню?
– Не нужно, матушка, – покачал головой царь всея Руси. – Я хорошо себя чувствую. Я вполне могу дойти до своих покоев сам!
Явное раздражение государя заставило отступить и братьев Михаила и Бориса, и инокиню Марфу, в девичестве – Ксению Ивановну Шестову.
– Хорошо, Мишенька, – не стала спорить монашка. – Ступай. Но после обеда обязательно полежи! Мне же ныне надобно в обитель. Увидимся вечером.
– Конечно, матушка…
Государь и монашка крепко обнялись, после чего скромная послушница, постукивая посохом, повернула к лестнице, а ее сын в сопровождении четырех рынд[4] – высоких, плечистых, одетых в белоснежные кафтаны, с топориками в руках – двинулся к своим покоям.
Такое уж оно, одиночество царя, – всегда в окружении охраны, советников или слуг.
Царские холопы встретили Михаила Федоровича в его личных покоях, пахнущих можжевельником и ладаном, обитых сукном, застеленных коврами, с расписным потолком и слюдяными окнами, сняли с правителя дорогую парадную одежду, одели в свежую шелковую рубаху и бархатную тафью, опоясали парчовым кушаком, проводили к накрытому столу, отодвинули обитое алым бархатом резное польское кресло, положили на колени вышитую салфетку…
Взойдя на трон целых три года назад, Михаил до сих пор никак не мог к этому привыкнуть: к тому, что слуги выполняли за него буквально все! Расправляли наряды, одевали, раздевали, укладывали в постель, взбивали подушки и накрывали одеялом, постоянно ходили следом, открывали для него двери, умывали перед едой и, конечно же, парили в бане; накладывали кушанья в тарелку и наливали питье в кубок. Мальчик, которого царские приставы пытались свести в могилу холодом и голодом, никак не мог себе представить, что спустя всего десять лет он сам станет повелителем всея Руси и что те же самые царские слуги, каковые добивались его гибели, теперь чуть ли не на руках станут носить его с утра до вечера и сдувать каждую пылинку при первой возможности.
В не самой длинной жизни Михаила Федоровича случилось многое: ссылка, голод, унижения, бегство, возвращение в материнские объятия – и снова скитания, бегство, осады, голод… Но испытание заботой оказалось самым тяжелым.
– Боря, я налью сам! – не выдержал государь, когда заботливая рука потянулась из-за его плеча за кувшином с вином. – Столько, сколько самому хочется!
– Не-не-не, царь-батюшка, ни в коем разе! – Остролицый паренек, голубоглазый, вихрастый и конопатый, одетый в вышитый кафтан и соболью шапочку, торопливо сцапал серебряную емкость с высоким тонким горлышком, покрытую витиеватой чеканкой и ярким эмалевым рисунком. – Кравчий и только кравчий должен заботиться о твоих кубках и тарелках! Вдруг отравят?
Юный слуга налил в небольшой стаканчик вино, опрокинул в рот, звучно почмокал:
– Какая вкуснятина! Даже не понимаю, отравлено или нет? Пожалуй, нужно проверить еще раз… – Паренек плеснул себе снова, выпил, после чего почти до краев наполнил царский кубок. – Советую начать с этого, царь-батюшка. Красное фряжское диво как кровь разгоняет. Его словно прямо в жилы наливаешь! Сразу и теплее становится, и бодрее, кожа розовее. Тебе, Михаил Федорович, это ныне надобно. Бледный ты сегодня, государь.
Слуга налил себе в стаканчик еще вина, подмигнул юному самодержцу и опрокинул драгоценное питье себе в рот.
Боярин Морозов, Борис сын Иванович, единственный во всей державе позволял себе с правителем всея Руси подобные вольности. Ведь свою службу паренек начинал не слугой, а воспитанником. Три года назад он попал в кремлевский дворец вместе с Михаилом – двенадцатилетним напуганным сиротой, взятым ко двору из христианской милости и ради заслуг почившего отца, служившего подьячим в Посольском приказе, однако в смутное время совершенно разорившегося.
Юный царь, тоже ощущавший себя в огромном дворце неуютно, взял мальчишку к себе в свиту, всячески его поддерживал и утешал, тем самым успокаиваясь и сам.
Под надежным крылом государя зашуганный нищий сиротка вырос слегка нахальным и веселым пареньком, бедовым, но весьма умным. Во время пиров и бесед с приказными дьяками, на которых он прислуживал, Бориска ухо держал востро и хорошо усваивал услышанное. Посему, получив первое пожалование в пять сотен десятин, он стал надолго исчезать из дворца, занимаясь какими-то личными затеями. Однако к службе всегда и неизменно успевал.
– Полагаю, царь-батюшка, тебе еще и грибков отпробовать хочется, и убоинки печеной, и буженины, и печени заячьей на вертеле, и холодца… – Кравчий торопливо наполнял золотое, с самоцветами по краю, блюдо угощениями. – Ан нет… Холодец не помещается. Его тебе захочется позднее.
Михаил Федорович, не в силах сердиться на своего воспитанника, улыбнулся, поднял со стола кубок и пригубил вино:
– Куда ты все время пропадаешь, Борис? Иногда мне сильно не хватает твоего задора.
– Бедному сиротке приходится самому заботиться о своем прибытке, царь-батюшка. Иначе придется сидеть голому и босому, холодному и голодному. – Паренек быстро и ловко уплетал набранное на блюдо угощение. – Никогда! Никогда, государь, не отказывайся от кравчего! Иначе очень хороший человек может остаться на улице с пустым желудком!
– Почему на улице? – удивился царь. – Тебя же никто не выгоняет!
– Сговорился после обедни с одним торговцем о вологодском поташе поболтать… – несмотря на суетливость и прожорливость, о своих обязанностях кравчий не забывал, и пока Михаил Федорович допивал вино, быстро и ловко положил ему на тарелку несколько ломтей уже отведанного мяса и два вертела с заячьими почками, добавил немного капусты, а вот грибы класть не стал. Наверное, чем-то не понравились.
– Боярин Третьяков тоже полагает английского посланника со товарищи после обедни ко мне привести. Монополии прежние торговые подтверждать. – Государь взялся за ножи, наколол ломтик буженины, отправил в рот. – Уж не тебя ли я там застану?
– Почто ты, царь-батюшка, с сей поганю вообще встречаешься? – перекладывая себе холодец, поинтересовался паренек. – Англичане ведь, известное дело, на всем белом свете самые главные воры, лгуны, нехристи и изменники! Ты знаешь, каковой у них доход для казны самый главный? Корабли они гышпанские грабят, да тем еще и гордятся! Самых удачливых из татей-душегубов морских в воеводы свои возвеличивают! Молятся они не Богу нашему Иисусу Христу, а королю своему, королев же вешают, ако татей подзаборных. Воры, обманщики, изменники, государь. Нечто, полагаешь, на Руси они иначе себя вести станут? Да точно так же! Воровать станут где токмо можно, таможню и казну обманывать и смуты затевать.
– Откель ты все сие ведаешь? – удивился Михаил Федорович.
– Так ведь Посольский приказ каждый месяц газету выпускает, «Куранты» названием, в каковой все события самые важные пересказывает, что в мире во всем случились. Для бояр думных, дьяков приказных, князей знатных. Нечто ты ее не смотришь, царь-батюшка? Чтиво зело интересное!
Повелитель всея Руси начал жевать медленнее, о чем-то задумавшись.
– Не на одном ворье свет клином сошелся, государь. – Кравчий подлил царю еще вина. Себя, разумеется, тоже не забыв. – Те же товары и у голландцев купить можно, и у немцев, и у французов. За наше железо и пеньку они платят больше, воруют меньше. А коли меж собой их стравить, чтобы за внимание твое боролись, так казне раза в три доход увеличить можно.
– Уж не в дьяки ли Посольского приказа ты метишь, Борис? – с интересом посмотрел на воспитанника Михаил Федорович.
– Куда мне, царь-батюшка? Коли бороды нет, то и места тоже, – красноречиво провел пальцами по голому подбородку паренек.
– И то верно… – покачал головой государь, тоже провел пальцами по подбородку, отодвинул тарелку, допил вино и встал:
– Ладно, Боря, беги! Крути свои поташные промыслы.
Его воспитанник не заставил просить себя дважды, низко поклонился, прижав ладонь к груди, и выскользнул за дверь.
Михаил Федорович отер губы и руки еще до того, как к нему подскочили слуги – проводили до опочивальни, раздели, откинули край одеяла на перине, позволили лечь и прикрыли одеялом. Спасибо хоть не уложили, как несмышленого младенца.
Тем не менее юный государь почти сразу заснул; крепко, словно убитый, без тревог и сновидений, через полтора часа поднявшись сам – хорошо отдохнувший, слегка голодный и терзаемый недобрыми мыслями.
Постельные слуги одели Михаила Федоровича, вывели его в горницу перед опочивальней, где повелителя уже дожидался дьяк Посольского приказа. Дородный, высокий и, наверное, плечистый – богатая московская шуба, крытая сине-золотой парчой, с высоким куньим воротником, богатой опушкой по всему краю одежды, несколькими самоцветами на плечах и груди, совершенно скрывала фигуру боярина, оставляя на виду токмо солидный живот. Под распахнутой шубой сверкала золотом дорогая ферязь, а также наборный пояс. Белая рыхлая кожа на лице, на удивление густые каштановые брови, широкая окладистая борода того же цвета. Посередине бородку украшали две косички с вплетенными в них узкими ленточками: синей и оранжевой. В общем, дьяк Посольского приказа олицетворял собою настоящую знатность и мужскую красоту.
– Мое почтение, государь, – поднявшись из кресла, поклонился боярин Третьяков.
– Рад тебя видеть, Петр Алексеевич. – Царь всея Руси жестом отослал слуг прочь. Дождался, пока створки закроются, и спросил: – Правду ли сказывают, боярин, что англичане повесили свою королеву?
Дьяк поджал губы, подумал, затем поправил:
– Отрубили голову.
– И ставят пиратов своими воеводами?
– Адмиралами… – опять уточнил посольский дьяк.
– И молятся своему королю?
– Они молятся Богу, Михаил Федорович. Короля же почитают за главу своей церкви.
– Воры, душегубы, изменники… – задумчиво повторил царь всея Руси. – Как же нас угораздило, Петр Алексеевич, связаться с этакими-то проходимцами?
– Дык… Давно было… – неуверенно ответил дьяк. – Связи старые, налаженные. Привычные…
– Ведомо мне, Петр Алексеевич, что Посольский приказ газету делает. «Куранты» называется. Сделай милость, пришли ее мне. Желаю почитать, – спокойно распорядился юный царь. – Вестимо, узнаю там еще много интересного.
– Да, государь, – поклонился боярин и вышел из горницы.
Бывалый дипломат не стал спрашивать государя о встрече с английским посланником – и без того все понял. И потому из большого Великокняжеского дворца он со всех ног поспешил в Вознесенский монастырь.
Боярин Третьяков сделал свою карьеру в трудное время и прекрасно разбирался в тонкостях властных механизмов. В далеком шестьсот пятом году он смог вовремя поклониться сыну Ивана Грозного Дмитрию Ивановичу – за что при невысоком своем происхождении получил доходное место дьяка Разрядного приказа. Спустя три года за прилежание в работе царь Дмитрий Иванович возвысил его до думных дьяков, а затем и в дьяки Посольского приказа. Десять лет службы при царском дворе, да еще и в смутное время, хорошо научили Петра Алексеевича отличать тех, кто царствует, от тех, кто правит. И он знал, кому именно нужно жаловаться на произвол государя всея Руси.
Боярин поспел в обитель аккурат к тому часу, когда монахиня встала из постели и вместе с верной наперсницей, инокиней Евникией, пила в трапезной пряный обжигающий сбитень, закусывая его ароматными медовыми пряниками.
Матушка Евникия, в миру княгиня Ирина Ивановна Салтыкова, ушла от сует по собственной воле после смерти супруга. И как знатная боярыня, постриглась в придворный, Вознесенский монастырь, стоящий в Кремле сразу за Фроловской башней.
Матушка Марфа поселилась здесь же, в соседней келье, немного позже – после избрания сына Михаила на царствие.
Женщин сблизило многое. Обе потеряли любимых мужей: ведь патриарх Филарет, супруг монахини Марфы, томился в заложниках у польского короля, и никакой надежды вернуть его пока не имелось. Обе имели взрослых сыновей, каковыми дорожили. И обе старались этим сыновьям всячески помогать – делясь опытом, связями, окружая заботой и любовью.
Неудивительно, что князья Михаил и Борис Салтыковы – дети Евникии – стали окольничими юного царя, его верными слугами, советниками и преданными телохранителями.
Подруги были почти неотличимы: в одинаковых серых подрясниках, круглолицые, разрумянившиеся, со спрятанными под платки волосами. И мелкие старческие морщинки на одинаково бледной коже тоже были у обеих. Вдобавок в большом помещении с низким сводчатым потолком оказалось сумеречно – и потому в первый миг дьяк Посольского приказа даже засомневался, к кому именно из послушниц надобно обращаться.
По счастью, матушка Марфа разрешила его сомнения, заговорив первой:
– Рада видеть тебя, Петр Алексеевич! Присаживайся к столу, раздели с нами хлеб-соль. Полина, принеси нашему гостю достойный корец.
– Да, матушка. – Верная и послушная спутница царской матери отошла к дальней стене трапезной, к стоящим там сундукам.
– С чем в неурочный час пожаловал, Петр Алексеевич? – поинтересовалась инокиня. – С вестями добрыми али нет?
– Государь не стал встречаться с английским посланником, матушка, – присел к столу гость и потянулся к золотому блюду с пряниками.
– Занедужил?! – тут же встревожилась монахиня.
– Не беспокойся, матушка, Михаил Федорович бодр и здоров, – тяжко вздохнул дьяк Посольского приказа. – Однако же он откуда-то прослышал про нрав недобрый сих островитян и теперь не желает о них мараться.
– Но как же так? – вскинулась монашка. – Мы же по договору торговому обо всем сговориться успели!
– Коли государь свою подпись не поставит, матушка, никто его исполнять не станет, – покачал головой боярин.
– Это я и сама понимаю, Петр Алексеевич, – отмахнулась инокиня. – Но как же он своею-то волей? Мы же обо всем сговорились!
– Михаил Федорович ведь о сем ничего не ведал! – вступился за юного царя боярин Третьяков. – Мы полагали, после беседы с торгашом английским и получения подарков от оного государь в хорошем настроении урядное соглашение подпишет, тем его заботы о сем вопросе и кончатся. Однако же ныне у него настроение такое, что беседы об островитянах лучше не затевать. Как бы ссоры вместо соглашения не получилось.
– Я с ним поговорю! – решилась инокиня Марфа и даже попыталась встать. Но ее руку неожиданно накрыла ладонью наперсница, инокиня Евникия.
– Не спеши, матушка, – тихо сказала она. – Мальчишки упрямы. Коли их волю ломать пытаешься, они токмо крепче на своем стоять начинают. Поверь мне, Марфушка, я ведь двоих вырастила и в люди вывела.
– Однако же соглашение нам ныне надобно! Коли торг затихнет, казне убыток великий приключиться может!
– Люди молодые чувством многое решают, а не разумом, матушка. Коли почуял Михаил Федорович, что с англичанами достойному человеку знаться позорно, ты его не переубедишь. Близко из сих еретиков никого не подпустит! Тем паче мальчишка! У них честь свою беречь в крови с самого рождения.
– Но казне царской соглашение сие крайне надобно, Евникия!
– Твой сын взрослеет, Марфушка. – Монашка убрала руку и поднесла к губам усыпанный самоцветами золотой ковшик. – Тебе бы радоваться, а ты серчаешь.
– Тем взрослеет, что соглашение сорвал?! – повысила голос инокиня.
– Тем взрослеет, что делами государевыми беспокоиться начал, матушка, – спокойно ответила инокиня Евникия.
– Беспокоится, да ничего в них не смыслит!
– Так молодость, матушка, молодость. Кровь кипит, сердце горит, страсть наружу рвется, – потянулась за пряником престарелая монахиня. – Ан ума да опыта еще не набралось. Оттого поруха за прорухой и случаются.
– Оно дело понятное, матушка. – Дьяк Посольского приказа, получив от послушницы серебряный ковшик, налил себе сбитень из пузатого, начищенного до зеркального блеска самовара, над которым вился слабый дымок. – Юность безрассудна. Да разве сие исправишь?
– Да к чему исправлять-то, боярин? – усмехнулась монашка. – Судьба человеческая господом определена, и не нам с волею всевышнего спорить. Юности надобно отдать юношево, а зрелости пожилое.
– О чем ты, Евникия? – не поняла наперсницы матушка Марфа.
– Коли сын твой взрослеет, женить его надобно. Женитьба, известное дело, первый шаг к мужскому остепенению. Пусть он страсть свою и помыслы на молодуху направит, на прелести девичьи и обустройство гнезда собственного. Тогда, глядишь, не до глупостей ему станет в хлопотах прочих. Вопросы же государственные ты сама да дьяки многоопытные спокойно и тихо решать сможете, царя попусту не тревожа…
– Чур меня, чур, Евникия! – обеими руками отмахнулась монашка. – Слабенький он еще! Болезненный после ссылки-то, ножками мается, бледный постоянно, задыхается.
– Двадцать лет парню, Марфа! – сурово возразила наперсница. – Куда уж дальше ждать-то? Слабый не слабый, ан мужчиной пора становиться! Годы идут, о детях пора подумать да о внуках для отца с матушкой. Скажи, Петр Алексеевич?! – неожиданно повернулась к дьяку монашка.
– Для спокойствия державы, матушка Марфа, престолу надобен наследник, – приосанившись, огладил бороду на груди боярин Третьяков. – Наличие прямого законного наследника есть твердая уверенность для всего света, что смуты новой более никогда не случится. Намучились люди православные за последние десять лет с избытком и теперича уверенности жаждут! Наследник трону надобен, и чем скорее, тем лучше. А без жены, известное дело, государю родить трудно…
– И ты туда же, боярин… – укоризненно покачала головой инокиня.
– Я дьяк Посольского приказа, матушка, – развел руками Петр Алексеевич. – По месту своему превыше всего об интересах державных пекусь. Царствию нашему надобен наследник, матушка. Прости.
– Эк вы слитно как речи ведете, – покачала головой монашка. – Нечто сговорились?
– Тут и сговариваться ни к чему, матушка, – чуть склонил голову боярин Третьяков. – Михаил Федорович Земским собором на трон возведен, дабы новую законную династию на Руси нашей утвердить, все споры прежние отринув. Планы сии самое время воплощать! А покуда государь сомнениями любовными томится… Мы, матушка, прочие заботы разрешить сможем.
Инокиня Марфа потянулась к самовару, наполнила свой ковшик ароматным, словно индийские пряности, сбитнем и надолго задумалась, прихлебывая горячий напиток. Когда ковшик опустел, взяла пряник, так же неспешно прожевала, снова наполнила ковш. И наконец произнесла:
– Но какая из княжон станет Мише лучшей женой?
– Помилуй, матушка! – опять пригладил бороду боярин Третьяков. – По исконному русскому обычаю государю для выбора жены положено невест на смотрины собирать!
– Про то мне хорошо ведомо, Петр Алексеевич, – согласно кивнула монахиня. – Смотрины невест мы, конечно же, проведем. Но сперва надобно решить, каковую из них мой сын себе изберет?
22 сентября 1616 года
Село Дмитровка, окрестности Коломны
День в усадьбе боярских детей Хлоповых тянулся так же, как всегда: холопы возили с дальних лугов сено, плотно забивая его под кровлю двух стоящих углом домов и хлева – так и в избах теплее, и скотину кормить проще, если вдруг из-за непогоды али дел каких неотложных корма подвезти не получится; дворовые девки мяли лен, пристукивая его между сточенными на угол бревнами, бабы постарше таскали воду, мелкая ребятня лущила горох. Кто-то нес на реку белье полоскать, кто-то колол дрова, кто-то буртовал за плетнем репу. В большом хозяйстве работы хватало на всех.
Боярская дочка помогала на кухне. Не столько трудилась, понятно, сколько за расходом присматривала. Как крупу закладывают, как сало режут, как хлеб замешивают. Будущей хозяйке надобно сызмальства к делу своему привыкать. Здесь, возле горячих печей и кипящих котлов, Мария перегрелась, зарумянилась, распустила ворот рубахи, сдвинула на затылок платок. И когда мальчишка-подворник кликнул ее в горницу – такой и побежала, с ходу распахнув створку.
– Звал, батюшка?
За столом, возле бочонка с хмельным медом и двумя мисками с квашеной капустой и солеными грибами сидели двое бояр. На стоящей у стены лавке развалился боярский сын Иван Хлопов – большеносый, крупногубый, бритый наголо и в бархатной тафье на макушке, в простеньком зеленом кафтане с каракулевым воротником поверх серой косоворотки из домотканого полотна. А вот у стола жадно пил из липового ковша смуглый и длинноносый боярин, с густыми рыжими бровями и длинной, узенькой русой бородкой.
Уже через миг девочка сообразила, что видит незнакомца, испуганно пискнула и шарахнулась обратно в коридор.
– Поздно, красавица, я тебя заметил! – громко засмеялись в горнице. – Выходи, не стесняйся, Мария свет Ивановна, покажись дядюшке своему любимому!
Девочка глубоко вздохнула, поправила платок, завязала ворот, одернула сарафан и вошла в горницу снова, уважительно поклонилась:
– Хлеб-соль вам, бояре, и дня хорошего! Звал меня, батюшка?
– Ай, хороша! Ай, красавица! – успевший осушить ковш боярин в расшитом цветной нитью кафтане поднялся из-за стола, сделал два шага вперед. Прищурился, разглядывая девушку: – Ай, лебедушка дивная у тебя, Ванька, выросла, просто глаз не отвести! Черноброва, кареока, ушки резные, лик точеный, шея лебединая, стройный стан…
– Батюшка? – насторожилась Мария, каковую рассматривали со всех сторон, словно скоморошьего медведя на торгу.
– Нечто ты меня вовсе не помнишь, девица? – Обойдя боярышню кругом, русобородый боярин вернулся к столу и зачерпнул ковшом еще меда. – Шесть лет тому назад на свадьбе Александра Григорьевича виделись, разве забыла?
– Это для тебя, Ваня, шесть лет недавно случилось, – вмешался с лавки боярин Хлопов. – А для Марии сие треть жизни. Ей тогда десять лет всего было. Она с детьми другими тогда играла, а не на дядек чужих таращилась.
– Шесть лет, – выпив меда, утер лицо и бороду гость. – Что же мы так долго не встречались-то, братишка?
Иван Иванович пожал плечами и развел руки:
– Выходит, нам лихо повезло, что у дочки твоей ныне возраст аккурат для замужества.
От таких слов Марии стало по-настоящему страшно. Она бросила взгляд на отца и жалобно взмолилась:
– Батюшка-а?!
– Да не пугайся ты так, ладушка наша, – засмеялся гость. – Не за меня тебя сватать станем, а за государя нашего Михаила Федоровича. А он собою хорош, юн да пригож. Со мною и не сравнить!
– Батюшка-а?! – на этот раз с изумлением простонала девица.
– Государь наш, доченька, объявил намедни, что жениться желает, – наконец поведал своему ребенку боярин Хлопов. – И для сего дела объявил в Москве смотр невест.
– Как о сем в столице объявили, так мы с Александром и вспомнили, что у нашего брата двоюродного доченька должна быть на выданье! – объявил гость. – Я поднялся в седло, дал шпоры своему Серому… И вот я здесь! И вижу, что скакал не зря. Ты очаровательна, как сама Купава! Так что собирайся!
– Батюшка? – в четвертый раз спросила отца Мария.
– Съездишь в Москву погостить, доченька, – улыбнулся боярин Хлопов, – с бабушкой познакомишься да с дядьками двоюродными, столицу посмотришь, по торгу погуляешь. Себя покажешь, на других посмотришь… Отчего бы и не прокатиться, коли повод хороший нашелся?
– С тобой, батюшка?
– Ты же знаешь, милая, до Юрьева дня из усадьбы не вырваться! – покачал головой ее отец. – Оброки собрать, подати отправить, закупы пересчитать, погреба заполнить. Одно продать, другое поменять, лишнее отделить. Нам с матушкой ныне не вырваться.
– Так давай тогда после Покрова поедем!
– После Покрова вы разве только на свадьбе государевой погулять поспеете, – мотнул головой гость. – На смотрины же вот прямо сейчас отправляться надобно!
– Нечто ты и вправду веришь, что я в царские невесты могу выбиться, дядюшка? – наконец-то обратилась к гостю девочка.
– Пока не попробуешь, не узнаешь, – пожал плечами боярин. – И потом, племянница, ты же не заставишь меня скакать полных два дня, с утра до вечера, безо всякого смысла?
– Так и не нужно…
– А я уже прискакал! – расхохотался гость и зачерпнул еще хмельного меда. – Так что оправдываться поздно. Ты едешь в Москву! – И столичный гость повторил: – Не впустую же я сотню верст мчался, с седла не слезая?
У боярина явно начинал заплетаться язык. Похоже, он и вправду здорово устал. А густой хмельной мед после долгой тяжелой дороги – не лучшее угощение.
– Ты поедешь не одна, доченька! – Боярин Хлопов поднялся, подошел к столу. Но потянулся не за ковшом, а за капустой; прихватил большую щепоть и положил в рот. С громким хрустом прожевал. – Чай не сиротинушка ты одинокая! Ты из семьи большой да дружной происходишь. Тебя проводит дядюшка Иван Григорьевич, встретит дядюшка Александр Григорьевич, о тебе станет заботиться бабушка Федора. Вся семья бояр Желябужских. Тебе не о чем беспокоиться. Познакомишься с родичами, посмотришь Москву, покажешься при дворе. Пред очами царскими предстанешь! Глядишь, и запомнит…
* * *
Собрать юную деву в дальний путь получилось не так уж и быстро. Требовалось уложить наряды и украшения, подарки для родственников. Свою постель – лишней мягкой перины в гостях может и не найтись, шитье, иконы, полотно. Сверх того, понятно, съестные припасы для хозяев и слуг, овес и сено для лошадей. Не покупать же в дороге или столице, коли своего в достатке имеется? И еще несколько возков с репой, огурцами, копченым мясом, вяленой рыбой, зерном, капустой. Частью – родичам в подарок. Частью – на московский торг. Отчего не воспользоваться такой возможностью, коли все едино обоз снаряжается? В столице, знамо, цену раза в полтора, а то и вдвое можно взять супротив окраинной. Еще надобно наставление от духовника получить – как же без этого? Службу в церкви отстоять, могилам дедовым поклониться, в бане вымыться…
Как ни спешили бояре Хлоповы, но обоз из шестнадцати высоко груженных телег выкатился из ворот усадьбы токмо двадцать девятого сентября. Никаких кибиток или колясок у бояр Хлоповых не имелось, и потому Мария, наряженная в сафьяновые сапожки и бархатный сарафан, поверх которого лежал парчовый охабень[5] с горностаевым воротом, с набитным ситцевым платком на волосах, который утепляла пушистая бобровая шапка, уселась на первой возок поверх мягкой перины, накрытой рогожей и с подушками в мешковине по бокам – оказавшись благодаря тому по высоте наравне с дядюшкой Иваном Григорьевичем.
Там, на верхотуре, девица и раскачивалась на пологих кочках все пять дней размеренной дороги – пока поздно вечером четвертого октября телеги наконец-то не въехали на подворье боярских детей Желябужских в Земляном городе, в проулке возле Чертольской улицы[6].
Путники приехали так поздно, что встречали их московские подворники с факелами и слюдяными фонарями, а коней слуги распрягали чуть ли не наощупь.
Впрочем, лошади были не девичьей заботой. Холопы помогли Марии спуститься, передали на руки незнакомых девок. Те увели гостью куда-то в глубину сумрачного в ночи дома, поставили перед узкоглазой и желтолицей бабкой с торчащими из-под темного платка розовыми патлами.
– Проголодалась с дороги, девочка? – прошамкала старуха, жутко похожая на ведьму из старой былины, и оценивающе провела пальцами по щеке Марии.
От испуга путница не смогла проронить ни слова.
Ведьма кивнула девкам, те отвели гостью по коридорам куда-то вниз, посадили за стол, поставили ковшик и блюдо с пирогом.
– Кушай… – плотоядно попросила ведьма и отступила во тьму.
Несмотря на страх, отказываться Мария не стала – уж очень желудок за день подвело. Съела три больших куска пирога с брусникой и яблоками, сдобренными цветочным медом, запила густым киселем – и девочку почти сразу сморило. Она сдалась усталости, опустив голову, вяло позволила отвести себя в другую светелку, раздеть, утопить в перине и накрыть одеялом…
Всю ночь ей чудился густой, дремучий лес, хватающий корявыми ветками за рубаху, за подол и ворот, снилось утробное уханье сов и полет над самыми кронами огромного трехголового змея, что охотился именно за ней, Марией, дабы спалить своим огнем. Она это знала совершенно точно и потому бежала, пряталась, залезала под лапник и большие листья ревеня – но крылатый змей не отставал и все кружил, кружил, кружил, громко щелкая зубастой пастью размером с целую избу…
– Вставай, милая… Просыпайся… В баньку пора, горячая уже…
Мария вздохнула, повернулась на спину, не без труда разлепила веки и улыбнулась:
– Бабушка Федора…
При свете дня глаза у старушки оказались не узкие, а с добрым приятным прищуром, лицо круглое и светлое, волосы седые, и голос вовсе не шамкающий, а глубокий, с приятной бархатистостью.
Все же темнота и красный свет масляных ламп меняют облик человека до неузнаваемости!
– Узнала, внученька? – протянула к ней руки престарелая боярыня, крепко обняла и поторопила: – Пойдем попаримся. Вечером-то не успели. Зато ныне и каменка раскалена, и воды вдосталь. Охабень на рубашку набрось, и пойдем!
В просторной бане они оказались вдвоем. Правда, хмельные запахи да лежащие местами березовые листья подсказывали, что женщины пришли сюда отнюдь не первыми. Ну да какая разница?
Бабушка Федора, настолько худенькая, что под тонкой морщинистой кожей проглядывали все кости, неожиданно крепкой рукой взяла гостью за плечо, вывела на светлое пятно под затянутым промасленным полотном окном, медленно повернула и улыбнулась:
– А ведь ты, Мария, хороша! Чиста, телом ладна да красива. Кто знает, может статься, и повезет? А уж коли еще и можжевеловым веником попарить, так и вовсе глаз будет не оторвать! Ладно, чего стоять? Пошли в парилку, погреемся.
Хорошо распарившись и трижды ополоснувшись, бабушка с внучкой перешли в трапезную, откушали щей и запили их горячим сбитнем, после чего боярыня Федора налила гостье серебряный стаканчик хлебного вина[7], прозрачного, как березовый сок, и едко пахнущего анисом:
– Пей! Для пущей красоты сие на пользу. Кожа розовее станет да лицо сочнее.
– Разве уже смотрины, бабушка?
– До них еще далеко! – отмахнулась старушка и решительно приказала: – Пей!
Девочка послушалась – и три дворовые девки, словно только и ждали этого момента, тут же кинулись на нее, быстро переодели из льняной рубахи в нечто невесомое, с французскими кружевами. Старательно расправив ткань, сверху облачили в темно-зеленый бархатный сарафан. В несколько рук расчесав волосы, заплели косу, на запястьях застегнули тяжелые серебряные браслеты с яркими окатыми самоцветами, на плечи опустили широкое плетеное оплечье.
– Откуда сие, бабушка? – шепотом удивилась Мария нежданным сокровищам.
– Поноси, от них не убудет, – ответила боярыня Федора.
Сапожки, платок, охабень. Незнакомая соболья шапка с пером и большущим яхонтом во лбу, несколько перстней на пальцы – девочка больше не спрашивала и не возражала. У нее шумело в голове, и она никак не могла собрать взгляд на каком-то отдельном предмете.
Впрочем, с этого часа Мария перестала быть девочкой. Служанки вплели ей в косу фиолетовую атласную ленту с жемчужным накосником. Это означало, что отныне боярышня являлась не просто красавицей, а красавицей на выданье. Мария стала девушкой.
Тем временем ее бабушка тоже нарядилась в вельветовый с парчовым поясом сарафан, сразу будто раздавшись в теле, застегнула горностаевую душегрейку, став еще шире, приняла на плечи рысью шубу, окончательно преобразившись из худенькой старушки в дородную боярскую дочь.
– Прошка! – повела она пальцем, и дворовая девка быстро наполнила стаканчики на столе хлебным вином. – Давай, племянница. Мне для храбрости, тебе для красоты.
В голове Марии зашумело еще сильнее. Теперь она помышляла токмо о том, чтобы не потерять равновесие и… И чтобы не стошнило.
По счастью, когда бабушка и внучка вышли на крыльцо, влажный холодный воздух, ударив в лицо и наполнив грудь, взбодрил девушку. Тошнота почти отпустила, голове стало легче. Но Мария все равно ощущала себя сильно не в порядке и потому всю дорогу смотрела только под ноги, на плотно подогнанные доски тесового настила, идущего вдоль улицы вплотную к стенам и заборам.
Сперва были доски-доски-доски, берегущие ноги горожан от вязкой размокшей глины внизу, затем мост, ворота – и дубовые плашки на всю ширину улицы. Еще примерно полчаса пути – снова мост, снова ворота. Бабушка с внучкой прошли еще две сотни шагов, боярская дочь Федора постучала в окованные медью двери:
– Бояре Хлоповы мы! На царские смотрины!
Девушка вздрогнула, подняла голову, но толком ничего рассмотреть не успела: двери открылись, гостьи вошли в просторные, но темные сени, тут же повернули на узкую лесенку, поднялись на второй этаж, опять повернули и оказались в просторной зале с резной колонной в центре. Здесь уже находилось с десяток девушек. Иные стояли обнаженными, иные неспешно одевались.
Марии стало не по себе – но бабушка твердо вела ее вперед, к собравшимся у края одного из столов монашкам.
– Да пребудет с вами милость господа, матушки, – чуть поклонилась старушка. – Хлоповы мы, дети боярские из Коломны. Мария вот у нас на выданье… Токмо вчера приехала.
– Пусть раздевается, коли так… – обернулись на новую невесту сразу несколько послушниц.
С помощью бабушки Федоры боярская дочь Хлопова избавилась от одежды. Стыдливо прикрывая руками грудь и низ живота, направилась к инокиням. Те тут же развели ее руки, стали смотреть и щупать за все места, заглянули в рот, в глаза, потыкали пальцами в зубы, больно и сильно дернули за косу.
– Вы чего делаете?! – не выдержав, вскрикнула девушка.
– Не блажи, – хмуро посоветовала из-за спины монашка. – Иные конский волос в косу для пущей пышности вплетают, иные чужую прикалывают. А ты…
Мария ощутила, как подергали еще, но уже не так сильно.
– Ты пригожа и без изъянов. Даром что худородна. Ну да то не нам решать. Одевайся.
– Так меня берут? – не поняла Мария.
– Да кто же сие знает? – усмехнулась другая послушница. – Вас много, а государь один. Сердцу не прикажешь. Кто же знает, кого он выберет?
– Пригожа, без изъянов… Пригожа, без изъянов… – радостно шепча, отвела ее в сторону бабушка Федора и стала расправлять нижнюю рубаху. – Ай, милая, ты гляди, как оно выходит! Пригожа, без изъянов… Не зря, выходит, ехала! Да ты одевайся, милая, чего стоишь? В следующий раз девок надобно с собою взять.
– Какой следующий раз? – не поняла Мария.
Ее многоопытная бабка только вздохнула и покачала головой.
* * *
В первый день после осмотра монашками и повитухами Мария до глубокой ночи мучилась животом и головной болью, но уже на рассвете снова стала бодра и весела. Посему неизменно деятельный дядюшка Иван Григорьевич позвал ее гулять и полдня показывал гостье Москву: сады замоскворечья, купола и стены древних монастырей, скомороший рай на Красной площади.
Москва сверкала чистой, даже девственной белизной. Ведь прошло всего три года после избавления от польской напасти! Во время осады и штурма ляхи полностью выжгли Китай-город, а царская армия князя Трубецкого разобрала много построек на осадные укрепления. Что-то оказалось порушено в боях, что-то – попорчено своими и польскими воинами, не особо ценящими чужое добро. Посему столица отстроилась заново почти целиком – и свежие постройки, новенькие тыны, только что срубленные дома и недавно набранные из осиновой дранки луковки возрожденных церквей белели влажной еще древесиной, пахли смолой и хвоей, восхищали своею чистотой.
Иван Григорьевич позволил племяннице вдосталь полетать на огромных качелях – под одобрительный посвист многих добрых молодцев; поесть куличей и пирогов, разносимых вездесущими юными девицами и крепкими коробейниками, запить это сбитнем и вином. Вернее, ковш ароматного вина выпил сам боярин, поделившись с племянницей только несколькими глотками.
Они заглянули в балаган, посмеялись над танцующим медведем, полюбовались красочными лубками, подивились на двугорбого верблюда – прокатиться на нем за две копейки девушка все-таки побоялась, после чего, уставшие и довольные, они вернулись на подворье.
В чужом доме дел у Марии не имелось, следующие два дня подряд она сидела у окна и вышивала цветным египетским бисером нарукавники. Свои. Ибо серебряных самоцветных, как у бабушки, у нее не имелось.
Окно, как водится, затягивала тонкая промасленная ткань. Свет и звуки она пропускала хорошо, а вот увидеть хоть что-то снаружи не позволяла. И распахнуть створки тоже никак нельзя – на улице каждую ночь подмораживало, так что тепло стоило поберечь.
В одиночестве девушка быстро заскучала. И потому, услышав утром третьего дня, что дядюшка Александр Григорьевич сбирается по делам в город, напросилась с ним.
Москва боярского сына Александра Желябужского – круглолицего и упитанного, с широкой и короткой окладистой бородой – оказалась совершенно непохожей на Москву его брата Ивана. По тихой набережной Москвы-реки, по берегам которой лежали вытащенные на зимовку струги, ладьи, лодки и ушкуи, вдоль пустых заиндевевших причалов Яузы, они дошли до сложенного из серых валунов Андронникова монастыря, с высоты Поклонной горы смотрящего на город черными жерлами пищалей и тюфяков через узкие пушечные бойницы.
В этой мрачной холодной твердыне Мария и Александр Григорьевич отстояли обедню, причастились и исповедались. Боярин оставил небольшой вклад на восстановление обители, после чего они вместе с девушкой отправились на местный торг, показавшийся гостье столь же мрачным, как нагорная обитель. Никаких скоморохов, качелей, лотошников – только прилавки с железом, котлами да всякой конской справой.
Здесь боярин затарился целым мешком гвоздей и скоб, двумя стамесками и молотом, с легкостью забросив полтора пуда товара себе за плечо, на углу молча купил брусок рыхлой синеватой халвы и сунул кулек с нею девушке, хмуро предложив: «Угощайся, племянница», после чего теми же тихими узкими проулками они отправились обратно на подворье.
Третью Москву Мария увидела спустя четыре дня, покинув подворье с бабушкой и двумя спешащими позади девками. Это оказался город маленьких церквушек, стоящих на перекрестках улиц. Боярская дочь Федора посетила сразу три – пахнущие внутри ладаном, гарью и воском, каждая размером всего лишь с избу-трехстенок. Эти храмы не имели иконостасов и смотрели на прихожан суровыми ликами икон, висящими прямо на грубо окоренных бревнах стен.
Помолившись понемногу в каждой, словно бы надеясь сложить воедино заступничество нескольких святых, и раздав на паперти по десять копеек мелкими новгородскими чешуйками, боярыня Федора направилась на торг. Шумный, тесный, пахнущий грушами, медом и пряностями. Здесь продавали курагу и изюм, финики и орехи, мед и сушеные яблоки, гвоздику, анис, корицу, мак, горчицу и хрен, пастилу, халву, цукаты, леваши, густую тягучую патоку…
В этот раз, просто спеша за бабушкой, Мария напробовалась сластей так, что рот перестал открываться, слипаясь от карамельной сладости. Девки же тяжело нагрузились берестяными коробами – хозяйка взяла немного того, немного другого, немного третьего. Пока прошли ряд до конца, корзины в руках служанок оказались полны до самых краев.
На долю девушки достался небольшой бочонок меда. Бабушка Федора взяла два – липовый и цветочный. Один доверила гостье, второй легко забросила себе на плечо. И хотя скоморохов и качелей в этом путешествии не встретилось, Мария вернулась на подворье очень довольная прогулкой. Правда, на будущее решила все же гулять только с Александром Григорьевичем. Но уже через день бабушка Федора запретила ей вставать с постели, принеся прямо в опочивальню графинчик с хлебным вином и ножку тушеного гуся с толстой прослойкой жира под шкурой:
– Вот выпей и поешь. Тебе к завтрему заплыть надобно, округлиться. Для красоты.
– Смотрины?! – приподнялась Мария.
– Почти. Всех отобранных повитухами девок матушка царская самолично осматривает. Грамотку вчера вестник принес. Ты выбрана, ты без изъянов. Лежи, стало быть. Я еще одно одеяло принести велю. Парься…
Этот день стал самым ужасным в жизни юной Марии Хлоповой. Все время от рассвета до заката, вставая токмо по нужде, она провела под двумя жаркими ватными одеялами, выпивая каждый час по стаканчику едкого и крепкого вина и заедая либо гусятиной, либо пропитавшейся жиром квашеной капустой, в которой он тушился. Девицу мутило, в голове стоял туман, но приходилось терпеть. Красота требует жертв.
После столь муторного дня красавица всю ночь ворочалась с боку на бок, так и не заснув, зато утром встала румяная, щекастая, с рыхлой розовой кожей. Что называется – кровь с молоком, настоящая прелестница. Есть на что посмотреть!
Вот только ощущала Мария себя так, словно ее саму набили ватой – как те одеяла, под которыми пришлось провести столько времени. Ноги двигались с трудом, плеч девица не ощущала, в ушах стоял постоянный гул, в голове кружилась пустота.
Так, почти не понимая происходящего вокруг, она и пришла второй раз в Вознесенский монастырь – снова оказавшись в трапезной в окружении обнаженных и полуодетых юных девиц. Но в этот раз обнаженных «невест» уводили куда-то по одной, набросив на плечи дорогие шубы.
Раздевшись и закутавшись в охабень, Мария ждала своей очереди, наверное, с час. Наконец бабушка взяла ее за плечи, подняла, повела – и вскоре девушка распрямилась перед двумя престарелыми инокинями, удивительно похожими друг на друга круглыми лицами, морщинистой кожей и гордой осанкой, весьма странной для скромных монашек.
– Боярская дочь Хлопова, – задумчиво проговорила одна. – Не помню…
– Коломенские мы, – торопливо сказала бабушка Федора. – Древнего рода, еще князю Дмитрию Долгорукому служили.
Монашки обошли Марию кругом, оглядывая и легонько трогая руками. Девушка зажмурилась в ожидании, но в этот раз за косу ее дергать не стали. Вестимо, всех, кто с этим хитрил, изгнали после первого же смотра.
– Хороша, прямо глаз отдыхает! – признала одна инокиня. – Не то что Аглая Трубецкая, криворотая и с бровями наискосок.
– Трубецкую отчислить нельзя, она племянница Спасителя Отечества! – возразила вторая послушница.
– Одна племянница, другая княжна, третья подруга. Мы красавиц выбираем али места за столом делим? Тут не на рода, тут на косы да на зубы смотреть надобно… Зубы покажи, – уже к Марии обратилась монашка. – Ты посмотри, Марфа, чистый жемчуг!
– Вот токмо благонравна ли сия красавица? – задумалась инокиня. – Ну-ка, девица, символ веры прочти!
– А? – растерялась Мария.
– Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… – подсказала монашка.
– Господи, спаси помилуй и сохрани грешную рабу твою… – торопливо перекрестилась боярская дочь.
– И какая из нее царская невеста, коли она даже веры православной не ведает? – повернулась монашка к подруге.
– И на что тебе ее вера, Марфушка, коли в царские жены ты один ляд Анастасию Мстиславскую назначила? – возразила вторая. – Зато дщерь сия вельми красива. Выйдет на смотрины, будет хоть на кого-то с радостью посмотреть, а не токмо на княжон криворылых. Ты, вон, у жемчугов веры не требуешь. Токмо радуешься, как красотою блестят. Вот пусть и она ожерельем округ Анастасии избранной поблестит. А что веры не ведает, так ведь помолчит немного, токмо и всего.
– Богохульница ты, Евникия, – тяжело вздохнула первая монашка. – Веры христовой вовсе не чтишь.
– Кабы болтала много, была бы богохульница. Но ведь я о материях сих великих больше молчу… – возразила матушка Евникия.
– Ступай, жемчужинка, – кивнула матушка Марфа. – Послезавтра к заутрене к Успенскому собору явись. Там посмотрим.
От разговора монашек по спине Марии пополз неприятный липкий холодок, в хмельной голове прояснилось. Она невольно распрямилась, неуверенно облизнула враз пересохшие губы.
«Как же так? Но ведь это бесчестно! Почему?!»
Правда, вслух все это она произнесла только за дверью кельи:
– Как же так, бабушка? – пробормотала Мария. – Они уже все порешили! Они выбрали царицей Анастасию Мстиславскую! Как это, почему? А смотрины? А царская воля? Это же бесчестно!
– Ну, внученька… – престарелая Федора заметно понурилась. – Так уж оно… Устроено…
– Зачем же тогда все это?! Зачем я сюда ехала? Зачем все эти мучения?
– Ну, внученька… – накинув на плечи девушки охабень, пожилая боярская дочка подбила его на плечах. – Все же ты лучшей из лучших оказалась. Красавица без изъянов. О том ведь слава по всему свету пойдет. Лучшие женихи после успеха такого к тебе свататься начнут, только выбирай. А иной раз случалось, прямо на смотринах половину красавиц князья знатные расхватывали. Разве тебе не хочется жениха завидного, знатного да богатого?
Но липкое, противное, похожее на пот ощущение уже расползлось по телу красавицы, и утешения бабушки совершенно прошли мимо ее сознания.
Остаток дня Мария провела в постели, терпеливо дожидаясь, пока из головы выветрятся остатки хмеля, и снова, раз за разом переживала услышанное.
Когда промасленное полотно в окне совершенно почернело, в опочивальню вошла худенькая хозяйка, одетая в одну лишь полотняную рубашку.
– Вставай, внученька. Банька протоплена. Для тебя ныне это аккурат то, что надобно.
– Я больше никогда не стану пить вина, бабушка, – ответила ей девушка. – Все это так мерзко…
– Послезавтра тебе надобно идти на смотрины, – тихо напомнила бабушка Федора.
– Царицей все равно станет княжна Мстиславская, – приподнялась девушка. – Чего ради стараться?
– На людей посмотреть, себя показать, – пожала плечами щуплая старушка. – Ты же первая красавица державы! Ее лучшая жемчужина! Грех от такой чести уклоняться.
– Но вина пить не стану! – решительно мотнула головой девушка и тут же поморщилась от приступа тошноты. Тихо закончила: – К чему мне за красотой гнаться, коли все едино не изберут?
– Однако на смотрины ты пойдешь? – осторожно переспросила старушка.
– В Кремль… Одной из избранных красавиц… – Мария слабо улыбнулась. – Знамо пойду! Не царицей, так хоть жемчужиной.
– Вот и умница, – облегченно перевела дух бабушка Федора. – А теперь в баньку. Кваску выпьешь, на полке пропаришься, сразу дух хмельной и отпустит.
* * *
Выстеленная поверх дубовых плашек от великокняжеского дворца до дверей Успенского собора длинная шерстяная дорожка алела ярким пурпуром. На кошму, предназначенную для самого государя, казна дорогой краски не пожалела.
Вдоль красной ленты с обеих сторон выстроились многие сотни людей. И это тоже была выставка роскоши и драгоценностей: бобровые и собольи шапки, песцовые и куньи воротники, крытые роскошной парчой шубы, усыпанные самоцветами широкие оплечья и толстые золотые цепи, браслеты, перстни…
Первые красавицы державы выстроились в первом ряду – в вышитых золотом опашнях[8], пушистых шапках, из-под которых сверкали височные кольца и серьги, на шеях переливались жемчужные ожерелья. Мария тоже стояла здесь, среди знатных красавиц, ловя на себе взгляды многих мужчин и женщин. Пусть и не самая роскошная, но тоже сверкающая самоцветами и серебром, тоже с родственниками за плечами, всегда готовыми защитить или поддержать, но на сей раз – бодрая и с ясным рассудком. А что розовощекая и жарко дышащая – так это просто от волнения.
– Государь, государь! – побежал по рядам тревожный шепоток.
Со стороны крыльца послышались шаги – и все стоящие возле пурпурного пути люди почтительно склонили головы.
Царская свита неспешно прошествовала мимо самых знатных людей великой державы. Мария, даром что стояла на самом лучшем месте, увидела только дорогие пояса, подолы шуб и зипунов и мелькающие под ними цветные сапоги. Хоть и оказался Михаил Федорович всего на удалении руки, а все равно что за каменной стеной прогулялся. Рук – и то не разглядела.
Государь вошел в собор, все остальные люди поспешили за ним. Князья, знатные бояре, дьяки и подьячие, воеводы и епископы – боярским детям нашлось место только у самых дверей, у дальней стены, откуда разглядеть происходящее у алтаря оказалось невозможно.
Марии стало от этого немного грустно – но не более. Невестой государя ей ведь все равно не стать, она с сим уже смирилась. Коломенской боярышне хотелось всего лишь побыть немного в царском окружении – когда еще худородной девице честь такая выпадет? Да еще Михаила Федоровича своими глазами увидеть. Но это так – обычное женское любопытство, не более. Повезет – хорошо. А нет – так и ладно. Посему весь молебен «царская невеста» простояла с полным смирением у самой дальней стены, не пытаясь пробиться вперед.
Служба закончилась. Свита вместе с государем покинула собор. Следом медленно потянулись к выходу знатные прихожане. Среди этого неспешного движения к дальней стене протолкалась пожилая монахиня и остановилась перед боярской дочерью Хлоповой. Слабо улыбнулась:
– Вижу, ты скромна, жемчужинка. Место свое понимаешь. Сие есть великое достоинство, ибо пустые скандалы нам всяко не нужны. Третьего ноября утром готова будь. За тобой приедут. Со всем почетом и уважением сюда отправишься. Все соседи увидят!
Не дожидаясь ответа, монашка развернулась, но отправилась не к распахнутым на улицу дверям, а к алтарю. Для сестры Божией дом был здесь.
– Убей меня кошка задом! – громко хмыкнул Иван Григорьевич и с силой подергал себя за тощую бородку. – Да ты, племянница, никак последние смотрины прошла! Теперь токмо к царю!
3 ноября 1616 года
Москва, улица Чертольская
– Едут, едут! – Выставленные еще на рассвете мальчишки из дворни со всех ног кинулись в проулок, застучали кулаками в ворота подворья боярских детей Желябужских. – Еду-у-ут!
По широкой улице, ведущей к Новодевичьему монастырю, у�
