Унесенные ветром. Том 2

Размер шрифта:   13
Унесенные ветром. Том 2

© Перевод, «Центрполиграф», 2021

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2021

Часть четвертая

Глава 31

Стоял холодный январский день 1866 года. Скарлетт устроилась в кабинете написать тете Питти и в десятый, наверное, раз объяснить ей в подробностях, почему ни она сама, ни Мелани, ни Эшли не могут вернуться на жительство к ней в Атланту. Писала она торопливо, занятие это вызывало в ней одну только досаду, потому что она прекрасно знала, что тетушка все равно читать ничего, кроме первых строк, не станет и тотчас примется ныть в ответ: «Но мне ведь страшно тут одной жить!»

Руки у Скарлетт озябли, и она сделала перерыв – растереть пальцы, чтобы слушались. Заодно и ноги засунула поглубже в кокон из старого ватного одеяла. От подошв на туфлях осталось одно воспоминание, и потому они получили подкрепление, вырезанное из ковра. Кусочки эти хоть и служили прослойкой между ступнями и полом, но тепла давали мало. В то утро Уилл поехал в Джонсборо подковать лошадь. Хорошенькие дела творятся, мрачно подумала Скарлетт: у лошади, значит, будет что-то на ногах, а люди пусть, как собаки, с голыми лапами.

Она взялась за перо, чтобы уж закончить свое послание, но отложила, заслышав шаги Уилла на заднем крыльце. Деревяшка Уилла пробумпкала через холл и затихла за дверью кабинета. Скарлетт подождала с минуту, потом, поскольку он с места не двигался, позвала его. Он вошел – уши красные с холода, морковно-рыжие волосы встрепаны. Вошел и остановился, глядя на нее с легкой улыбкой:

– Мисс Скарлетт, скажите мне точно, сколько у вас наличности?

– А вы что, собираетесь на мне жениться, да? Ради денег? – осведомилась она довольно сварливо.

– Нет, мэм. Просто хочу знать.

Она пытливо на него уставилась. Вид у него был не слишком серьезный; впрочем, серьезного вида у него вообще не бывает. И тем не менее она почувствовала: что-то не так, что-то случилось.

– У меня есть десять долларов золотом, – сказала она. – Все, что осталось от денег того янки.

– Что ж, мэм, этого явно не хватит.

– Не хватит на что?

– Не хватит на налоги, – ответил он, после чего протопал к камину, наклонился и стал греть над огнем красные руки.

– Какие такие налоги? Да боже мой, Уилл, мы ведь уже все уплатили!

– Верно, мэм. Но говорят, вы платите маловато. Я об этом услышал сегодня в Джонсборо.

– Ничего не понимаю. Вы о чем, Уилл?

– Мисс Скарлетт, мне жутко не нравится донимать вас лишними заботами, при вашей-то нелегкой доле, но сказать я должен. Говорят, вы обязаны платить во много раз больше, чем сейчас. Сумму обложения на «Тару» вздули до небес – выше, чем на любую другую плантацию в графстве.

– Но нельзя же заставлять нас платить еще, когда мы уже один раз заплатили.

– Мисс Скарлетт, вы ведь не очень часто бываете в Джонсборо, чему я, кстати, только рад. В наши дни там не место для леди. Но если бы вы там бывали, то знали бы, что там с недавних пор всеми делами заправляет куча проходимцев: республиканцы, янки-саквояжники и наши собственные оборотни, шантрапа бывшая, – такое творят, опупеть можно, а негры на воле до того распоясались, что белых с тротуара спихивают и…

– Ну а к налогам-то это какое имеет отношение?

– А вот я как раз к этому и подхожу, мисс Скарлетт. По каким-то причинам эти шустрые молодчики взвинтили налог на «Тару», как будто тут по тысяче тюков хлопка собирают. Я как узнал об этом, пошел потолкаться по барам, послушать молву, ну и выяснил, что кто-то хочет за бесценок выкупить «Тару» с шерифских торгов. То есть если вы не сможете внести дополнительный налог. А все понимают, что не сможете. Я еще не знаю, кто это такой, кому приспичило зацапать это место. Не сумел пока выяснить. Но по-моему, этот скользкий тип Хилтон, который женился на мисс Кэтлин Калверт, да, так он-то как раз знает, уж очень он мерзко посмеивался, когда я попытался из него что-нибудь вытрясти.

Уилл уселся на диван, потирая свой обрубок. Нога у него вечно ныла в холода, да еще протез наминал – простая ведь деревяшка, ничем мягким не обитая и неудобная. Скарлетт буравила его неистовым взглядом. Ничего себе! Этаким небрежным тоном, как бы к случаю пришлось, взял да и сообщил, что «Тару» ждет неминуемая гибель! Продажа с шерифских торгов? А им самим куда прикажете деваться? И чтобы «Тара» принадлежала кому-то другому… Нет и нет! Немыслимо!

Скарлетт последнее время целиком погрузилась в работу, вытягивая «Тару», стараясь вновь сделать ее продуктивной, и мало обращала внимания на то, что происходит во внешнем мире. С плантации она теперь выезжала редко – для этого у нее были Эшли с Уиллом, они и занимались делами, которые возникали у нее в Фейетвилле и Джонсборо. И точно так же, как когда-то, еще до войны, она пропускала мимо ушей отцовские речи на военные темы, так и теперь стала глуха к спорам по поводу начавшейся Реконструкции, неизменно ведущимся Уиллом и Эшли за столом после ужина.

Ой, ну конечно, она знала про оборотней – тех южан, которые вдруг сделались республиканцами, причем с большой для себя выгодой; знала и про саквояжников – так они называли янки, слетевшихся после капитуляции на Юг, как грифы на падаль, и все их земное достояние умещалось в одном саквояже. У нее имелся также небольшой, но весьма неприятный опыт общения с Бюро освобожденных. И до нее доходили слухи, что некоторые из вольных негров совсем обнаглели. В последнее верилось с трудом, так как она за всю свою жизнь ни разу не видела наглого негра.

Но существовало и много такого, от чего Эшли с Уиллом договорились ее оберегать. За бедствиями войны последовали бедствия Реконструкции, и эти двое мужчин решили обходиться в домашних своих беседах без упоминания особо тревожных деталей. Когда же Скарлетт брала на себя труд вникнуть в их разговоры, то все равно большая часть сказанного в одно ухо влетала, из другого вылетала.

По словам Эшли, с Югом будут обращаться как с завоеванной территорией, и мстительность будет главенствовать в политике завоевателей. Но такого рода заявления для Скарлетт ничего не значили – меньше чем ничего. Политика – это дело мужское. Уиллу, например, кажется, что Север определенно нацелился не дать больше Югу встать на ноги. Что ж, думала Скарлетт, мужчинам обязательно нужно о чем-то беспокоиться, а повод они найдут, будьте уверены, любую глупость. Что касается ее лично, то янки уже пытались однажды ее одолеть. Не вышло. И теперь не выйдет. Единственное, что сейчас требуется, – это работать как дьявол и перестать морочить себе голову правительством янки. В конце концов, война-то позади.

Скарлетт не сознавала, что правила игры переменились и что честным трудом невозможно даже покрыть затраты. Джорджия, по существу, находилась на военном положении. Янки поставили свои гарнизоны во всех районах, а Бюро освобожденных распоряжалось всем и вся и само устанавливало для себя правила.

Это Бюро, организованное Федеральным правительством для опеки над праздными и возбужденными бывшими рабами, тысячами оттягивало их с плантаций в города и поселки. Бюро кормило их, пока они слонялись без дела, и настраивало против бывших владельцев. Местное отделение Бюро возглавлял бывший надсмотрщик Джералда Джонас Уилкерсон, а помощником у него стал Хилтон, муж Кэтлин Калверт. Эти двое намеренно пустили слух, что южане и партия демократов только и ждут случая, чтобы вновь обратить негров в рабство, а для негров одна надежда избежать такой участи – искать покровительства со стороны Бюро и Республиканской партии.

Кроме того, Уилкерсон и Хилтон внушали неграм, что они белым во всех отношениях ровня и скоро будут разрешены смешанные браки между ними. Поместья их бывших хозяев скоро будут поделены, и каждый негр получит в полную собственность сорок акров земли и мула. Они постоянно поддерживали брожение в сознании негров байками о зверствах, творимых белыми, и в результате в районе, издавна славящемся добрыми, заботливыми отношениями между рабами и рабовладельцами, начали прорастать подозрительность и злоба.

При поддержке армии Бюро выпустило множество противоречивых приказов, регламентирующих поведение и поступки побежденных. Попасть под арест можно было легче легкого – хотя бы за неуважительное отношение к чиновникам из Бюро. Солдафонские приказы касались всего на свете: школ, санитарных условий, фасона пуговиц на форменной одежде, продажи ширпотреба и прочая и прочая. Уилкерсон и Хилтон имели власть вмешиваться в любую торговую сделку, заключаемую Скарлетт, устанавливать свои собственные цены на то, что она продает или обменивает.

По счастью, Скарлетт имела с этой парой очень мало контактов: Уилл убедил ее поручить ему торговые дела, а она чтобы занималась плантацией. В своей уравновешенной манере он распутал немало затруднительных ситуаций подобного рода, не говоря ей ни слова. Уилл умел ладить и с саквояжниками, и с кем угодно – если дело было ему под силу. Но теперь вставала проблема слишком сложная, для ее решения у него были руки коротки. Дополнительное налогообложение и опасность потерять «Тару» – о таких делах Скарлетт должна знать, и немедленно.

Она смотрела на него горящими глазами.

– О, чертовы янки! Мало им было растоптать нас и довести до нищеты? Нет, теперь науськивают на нас всякую мразь!

Война закончена, провозглашен мир, но янки все еще могут грабить ее, морить голодом, могут даже выгнать ее из собственного дома! Ну и дура же она была, думала, лишь бы продержаться эти трудные месяцы, дотянуть до весны, а там все будет в порядке! Сокрушительное известие, которое принес Уилл, пришлось на самый пик целого года тяжелейшей, костоломной работы и отсроченных надежд. Да, это уже последняя капля.

– Ох, Уилл, а я-то считала, наши трудности закончатся вместе с войной…

– Нет, мэм. – Уилл поднял к ней худую, обветренную физиономию типичного сельского жителя и твердо посмотрел в глаза. – Наши трудности только начинаются.

– И сколько же от нас хотят дополнительно?

– Три сотни долларов.

Она окаменела. Три сотни долларов! Все равно что три миллиона.

– Н-ну… что же… Тогда, значит… – Она запиналась, путалась, барахталась в словах. – Значит, нам придется как-то раздобыть три сотни. Любым способом.

– Да, мэм. А также радугу и луну, а лучше две.

– Да ну тебя, Уилл! Не смогут они продать «Тару». Как же…

Его добрые светлые глаза вдруг наполнились ненавистью и болью – она от него такого не ожидала.

– Да? Это они-то не смогут? Еще как смогут, во вкус войдут! Мисс Скарлетт, весь этот край летит прямиком к черту под хвост, простите меня, конечно. Эти саквояжники и наши оборотни могут голосовать и избираться, а большинство из нас, демократов, – нет. В этом штате не имеет права голоса ни один демократ, который в шестьдесят пятом году по налоговым книгам стоил больше двух тысяч долларов. Это значит, за бортом оказываются такие люди, как ваш папаша, мистер Тарлтон и парни Фонтейн. Не имеет права голоса тот, кто на войне был полковником и выше, а я готов спорить, что этот штат дал больше полковников, чем любой другой в Конфедерации. И не может голосовать тот, кто занимал какую-либо должность при правительстве конфедератов, а это значит – долой всех, включая нотариусов и судей, и полны леса таких людей. В общем, янки здорово нас подставили с этой своей амнистирующей присягой, факт. То есть, если ты хоть что-то собой представлял до войны, теперь ты никто и голосовать не можешь. Ни умные люди, ни специалисты, ни богатые.

Ха! Вот я – да, я мог бы голосовать, если бы принял эту их чертову присягу. У меня в шестьдесят пятом денег не было совсем, я не был, ясное дело, полковником и вообще никак не выделялся. Только я не собираюсь принимать их присягу. Ни под каким видом! Если бы янки действовали по закону, я бы принял их присягу на верность, но теперь нет. Меня можно присоединить опять к Союзу штатов, но меня нельзя в него реконструировать. Не приму я их присягу, пусть хоть никогда больше не буду голосовать… А всякая накипь вроде Хилтона – голосовать будет. И мерзавцы типа Уилкерсона, и белая беднота типа Слэттери, и Макинтоши, с которыми никто не считается, – они будут. Вот они сейчас всем и заправляют. Захотят навесить на вас лишний налог, хоть в десять раз больше – и навесят. Точно так же ниггер может убить белого мужчину – и его за это не вздернут, или…

Уилл резко умолк, смутившись, но воспоминание о том, что произошло с одинокой белой женщиной на уединенной ферме недалеко от Лавджоя, ожило в сознании обоих.

– Эти ниггеры могут поступать с нами как захотят, и Бюро их поддержит, и солдаты с оружием тоже будут на их стороне, а мы не можем даже голосовать, мы ничего не можем.

– Голосовать! – закричала Скарлетт. – Голосовать! Что, скажи мне, общего между этим вашим голосованием и нашими делами, Уилл? Мы же о налогах толкуем… Послушай, всем известно, какая у нас хорошая плантация. Мы могли бы заложить ее и взять сумму, достаточную для уплаты налога, если все же придется.

– Мисс Скарлетт, вы ведь не дурочка какая-нибудь, а рассуждаете иной раз… У кого есть деньги под залог вашей собственности? У кого, кроме как у саквояжников? А они-то как раз и стараются оттягать у вас «Тару». Все имеют землю. Земля всех кормит. Нельзя вам выпускать из рук землю.

– У меня еще есть бриллиантовые серьги, от того янки. Можно бы их продать.

– Мисс Скарлетт, кто у нас тут такой денежный, чтоб размахнуться на сережки? У людей денег нет купить ребрышки мясные, а вы – побрякушки. Вот у вас есть десять долларов золотом, да? Могу поклясться, у большинства и этого-то нет.

Они опять замолчали, и у Скарлетт появилось такое ощущение, будто она головой пытается пробить каменную стену. За последний год ей много таких стен попадалось.

– Что будем делать, мисс Скарлетт?

– Не знаю, – сказала она тусклым голосом.

Ей вдруг стало все равно. С этой последней стеной вышло уж чересчур. Навалилась такая усталость – все кости заболели. Для чего работать, бороться, все силы свои выматывать? Такое впечатление, будто в конце любой схватки ждет поражение, стоит и над ней посмеивается.

– Не знаю я. Только не говори папе. Это его может встревожить.

– Я и не собираюсь.

– Ты кому-нибудь еще говорил?

– Нет, я, как приехал, сразу к вам.

Да, подумала она. С плохими вестями все всегда сразу к ней, и она устала от этого.

– А где мистер Уилкс? Может быть, у него появятся какие-то соображения.

Уилл повернулся к ней, взгляд опять сделался мягкий и глубокий. И опять она почувствовала – как в первый день, когда Эшли только появился у них, – что Уилл знает все.

– Вон там, в саду, ограду делает. Я слышал топор, когда лошадь ставил. Но у него нет денег. Что у нас, что у него.

– И что же, мне нельзя поговорить с ним об этом, так?

Она фыркнула, вскочила и отбросила кусок ватного одеяла, в который кутала ноги. Уилл сделал вид, что не обиделся, сидел себе потирал руки перед огнем.

– Шаль возьмите, мисс Скарлетт, на дворе промозгло.

Но она вышла без шали, потому что за ней пришлось бы подниматься наверх, а увидеть Эшли и выложить ему свои беды требовалось срочно, эта нужда не терпела отлагательства.

Как удачно будет для нее, если она застанет его одного! Подумать только, ни разу со времени его возвращения она не перемолвилась с ним хотя бы словечком наедине! Всегда домашние окружали его тесным кольцом, всегда сбоку Мелани, то и дело касается его рукава, наверное, хочет убедиться, что он и правда здесь. При виде этого жеста счастливой собственницы в Скарлетт поднималась дикая, когтистая ревность, задавленная за то время, когда она думала, что Эшли, вероятно, нет в живых. И сейчас Скарлетт решительно была настроена увидеться с ним – увидеться наедине. На этот раз никто не должен помешать ей поговорить с ним.

Сад переплелся голыми ветвями, он весь зарос бурьяном, и Скарлетт быстро промочила ноги в сырой траве. Ей слышен был треск дерева и звон топора в руках у Эшли – он обтесывал очередную слегу, притащенную с болот. Поставить заново изгородь, так весело сожженную янки, было делом долгим и трудоемким. А здесь все кругом – одна сплошная трудоемкая задача, подумала Скарлетт с тоской. От этого не только устать – с ума сойти можно. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не Мелани, как бы славно было сейчас идти к нему! Положить голову к нему на плечо, выплакаться и спихнуть на него свои тяготы, он бы все решил наилучшим образом.

Она обогнула померанцевые заросли, трепещущие на холодном ветру, и увидела его. Эшли стоял, опираясь на топорище, и ладонью отирал пот со лба. Намахавшись топором, он снял куртку и повесил на сучок. Одет он был в свои бывшие роскошные гороховые брюки, точнее, в то, что от них осталось, и в Джералдову рубашку – в лучшие дни она служила отцу исключительно для больших приемов и барбекю; рубашка эта, отделанная кружевами, с гофрированной грудью, была слишком коротка ее нынешнему владельцу.

При виде Эшли в драных обносках, с топором в руках сердце ее зашлось в приливе любви и злости на судьбу. Чтобы Эшли – ее любезный, лощеный, безукоризненный Эшли – и вдруг превратился в оборванца? Нет, это невыносимо. Его руки созданы не для грубой работы, и телу его нужно тонкое полотно и отлично скроенные костюмы. Господь Бог назначил ему жить в просторном, богатом доме и проводить время в беседах с приятными людьми, играть на фортепьяно и писать нечто столь же прекрасное, сколь и недоступное ее пониманию.

Она нормально переносила вид собственного ребенка в фартучке из мешковины и собственных сестер в заношенных платьях из грубой ткани, годной разве что для прислуги. Она могла пережить, что Уилл работает больше любого негра. Они – пусть. Но не Эшли. Он слишком хорош для всего этого, слишком утончен и – слишком дорог ей. Она бы лучше сама тесала колья для изгороди, чем страдать, пока этим занят он.

– Говорят, Эйб Линкольн начинал карьеру именно так – колья тесал, – засмеялся Эшли, когда она приблизилась. – Представь себе, на какие вершины я могу взобраться!

Она нахмурилась. Все-то ему шуточки, можно подумать, их трудности – это так, пустячок. Для нее же все это было жизненно важно и страшно серьезно, поэтому его ремарки ее порой обижали.

Без предисловий она передала ему, что узнал Уилл, сжато и в немногих словах, причем, пока говорила, ей уже становилось легче. Впрочем, как и ожидалось, ему нечего было ей предложить, никакой помощи. Он молчал, но, видя, что она дрожит, снял с сучка свою куртку и надел ей на плечи.

– Ну, – сказала она под конец, – до тебя дошло, что нам придется где-то раздобывать деньги?

– Да, – откликнулся он. – Но вот где?

– А это я у тебя спрашиваю.

Она надулась, раздосадованная. Появившееся было чувство облегчения, что кто-то возьмет на себя или разделит ее ношу, опять исчезло. Ну ладно, не может он помочь. Тогда почему бы не сказать хоть что-то утешительное, ну пусть хоть так: «О, мне ужасно жаль!»

Он улыбнулся:

– За все время после возвращения я слышал только об одном человеке, у кого действительно есть деньги. Это Ретт Батлер.

Тетя Питти писала Мелани на прошлой неделе, что Ретт Батлер опять в Атланте, разъезжает в экипаже, запряженном парой превосходных коней, и карманы у него полны зеленых баксов. Она намекала, однако, что едва ли все это добыто честно. Тетя Питти разделяла теорию, широко распространенную в Атланте, согласно которой Ретт Батлер ухитрился удрать с мифическими сокровищами Конфедерации.

– Давай не будем говорить о нем, – сухо остановила его Скарлетт. – Подлец, каких поискать. Что с нами-то со всеми теперь будет?

Эшли отложил топор и посмотрел в сторону. Взор его, казалось, путешествует по далекой-далекой стране, куда ей вход заказан.

– Я размышляю, – проговорил он. – И не только над тем, что станется с нами в «Таре», а над тем, что вообще может ждать южан. Всех южан.

Она готова была фыркнуть презрительно: «Какого черта мне до всех южан! Нам-то как быть?» – но смолчала, потому что в этот миг усталость снова накатила на нее, и с большей силой, чем когда-либо прежде. Эшли ей никакой не помощник.

– Конец один: произойдет то, что всегда происходит, когда рушатся миры. Те, у кого достанет ума и мужества, пройдут через все, другие же – другие будут просто отсеяны. По крайней мере, это интересно, если и не утешительно, стать свидетелем Геттердеммерунг.

– Чего свидетелем?

– Сумерек богов. Гибели богов. К несчастью, мы, южане, мнили себя богами.

– Опомнись, Эшли Уилкс! Что ты стоишь здесь и толкуешь мне о какой-то чепухе, когда это нас – понимаешь, нас! – вот-вот отсеют!

Что-то от ее отчаяния, ее бесконечной усталости, кажется, проникло в его сознание, призывая его обратно из блужданий по неведомым странам: он с нежностью взял ее за руки и, перевернув их ладонями кверху, посмотрел на заскорузлые мозоли.

– Прекрасней рук я не знаю, – сказал он и легонько дотронулся губами до ее ладошек. – Они прекрасны, потому что сильны, и каждая мозоль – как награда за мужество и самоотверженность. Они загрубели из-за нас: ты работала ради своего отца, сестер, Мелани, моего беби, ради негров и ради меня. Дорогая моя, я понимаю, о чем ты сейчас думаешь. Сказать? Ты думаешь: «Вот стоит никчемный, непрактичный глупец и разводит разлюли малину про мертвых богов, когда живым людям грозит опасность». Разве я не прав?

Она кивнула, желая только одного – чтобы он всегда так стоял и держал ее руки, но он выпустил их.

– Ты пришла ко мне в надежде, что я смогу помочь тебе. Вот видишь, а я не могу. – Он бросил горький взгляд на свой топор и кучу жердей. – Мой дом пропал, равно как и все мое состояние, которое я воспринимал как данность, даже не осознавая, что оно есть у меня. Я ни на что не годен в этом мире, а того мира, к которому я принадлежал, нет больше. Не смогу помочь тебе, Скарлетт, разве что буду учиться со всем возможным тщанием фермерскому труду, но фермер из меня никудышный, да и «Тару» этим не спасешь. Не думай, что я не осознаю бедственного нашего положения, живя здесь из милости – да, Скарлетт, да, благодаря твоей милости. Мне вовек не оплатить того, что ты сделала для меня и моей семьи по доброте своей сердечной. И с каждым днем я понимаю это все острее. С каждым днем я все яснее сознаю собственную беспомощность перед той силой, что на нас надвигается. И с каждым днем моего проклятого бегства от реальности мне все труднее становится посмотреть в глаза этой новой реальности, встретиться с ней лицом к лицу. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

Скарлетт опять кивнула, хотя понятия не имела, о чем он говорит и что творится у него в мыслях. Она просто ловила, впитывала в себя каждое его слово, даже дышать перестала. Ведь это было в первый раз, чтобы он вообще заговорил с ней о том, где он витает, когда кажется таким далеким и отстраненным. Это волновало необычайно – она чувствовала себя на грани открытия…

– Да, это форменное проклятие – мое нежелание посмотреть на голые факты. До войны жизнь для меня была не более реальна, чем игра теней на занавеске. И я предпочитал тени. Я не люблю слишком четких очертаний. Мне нравится мягкая загадочность, легкая дымка… – Он прервался, чуть улыбнулся и поежился на холодном ветру, продувающем насквозь его тонкую рубашку. – Иными словами, Скарлетт, я трус.

Его речи о рисунке теней и туманных очертаниях ничего ей не дали, они лишены были всякого смысла для нее; но последние слова произнесены были на языке, который она понимала. И она знала, что это неправда. Трусости не было в нем. Каждая линия его стройного, гибкого тела ясно говорила, что он из рода настоящих мужчин – смелых и доблестных, а кроме того, Скарлетт прекрасно помнила о военных его подвигах.

– Ничего подобного! Разве трус мог бы забраться на пушку и воодушевить людей, как было в Геттисбурге? И стал бы сам генерал писать Мелани про труса? А…

– Это не мужество, – сказал он утомленно. – Сражение подобно шампанскому. Действует одинаково – что на героя, что на труса. Любой дурак станет храбрецом на поле боя, когда выбор – проще некуда: ты или смельчак, или покойник. А я говорю о другом. И моя трусость бесконечно хуже, чем если бы я бросился бежать при первых же пушечных залпах.

Слова он произносил медленно, с трудом, против желания; они как будто причиняли ему физическую боль. И похоже, сам отшатнулся, обозревая с печалью в сердце нарисованный им образ. Будь это любой другой человек, Скарлетт отмела бы подобные возражения как ложную скромность или попытку напроситься на комплимент. Но Эшли явно говорил от души, и было что-то в его взгляде, избегавшем ее, – не боязнь, не оправдание, нет, это было напряженное сопротивление тяге к объятию, неизбежному и всепобеждающему. Ледяной ветер схватил ее за мокрые лодыжки, и она опять задрожала, но не столько от ветра, сколько от наводящих ужас его речей, запавших ей в сердце.

– Но, Эшли, чего ты боишься, чего?

– О, этому нет названия. Такие вещи кажутся невыносимо глупыми, если сказать вслух. Жизнь слишком внезапно превратилась в реальность. И меня пугает необходимость личных, тесных личных контактов с некими простыми ее проявлениями. Я не возражаю против того, чтобы тесать колья по колено в грязи, но я против того, что за этим стоит. Мне претит все то, из-за чего я сейчас здесь. Мне безумно жаль потери красоты той жизни, которую я любил. Скарлетт, до войны жизнь была прекрасна. В ней был блеск, соразмерность и завершенность, как в греческом искусстве. Может быть, не для каждого. Теперь я это понимаю. Но для меня жизнь в «Двенадцати дубах» и заключала в себе всю красоту мира. Я принадлежал той жизни. Я был частью ее. А теперь это все исчезло, я оказался выброшен в какую-то новую реальность, и она меня пугает. Вот теперь я понимаю, что в прежние дни я просто любовался игрой теней. Я избегал всего, что было не тенью, я сторонился людей и положений, слишком реальных, слишком живых и настоящих. Я сопротивлялся их вторжению. Я старался избегать и тебя тоже, Скарлетт. Жизнь била из тебя ключом, ты была настоящая, даже слишком, а я трусливо предпочитал тени и грезы.

– Но… Но как же Мелли?

– Мелани – нежнейшая из грез и часть моих мечтаний. И если б не война, я бы прожил свою жизнь, счастливо отгородившись от мира в «Двенадцати дубах», вполне довольствуясь наблюдением за текущим мимо потоком жизни и не вливаясь в этот поток, не становясь его частицей. А потом началась война, и жизнь окружила, облепила меня, ударила по мне всей своей реальной силой. В первом же своем бою – у Бычьего ручья, ты помнишь – я увидел, как моих друзей детства разрывает на куски снарядами, я услышал дикое предсмертное ржание лошади и познал кошмарное, тошнотворное чувство при виде смерти человека, в которого ты стрелял, – как он оседает, захлебываясь кровью. Но не это оказалось самым худшим на войне. Хуже всего было то, что мне пришлось жить вместе с другими людьми.

Всю жизнь я сторонился людей, я оберегал себя от них. Друзей – очень немногих – я отбирал самым тщательным образом. А война меня проучила: она мне показала, что я сотворил собственный мир, для себя самого и выдуманных мною людей. Она мне открыла, что такое люди на самом деле, но не научила жить среди них. Вот это меня и страшит – что я никогда не научусь. Мне понятно: чтобы поддерживать жену и сына, я должен искать свой путь, свое место в мире людей, с которыми у меня нет ничего общего. Ты, Скарлетт, берешь жизнь за рога и поворачиваешь ее, как тебе нужно. Но мне-то куда податься в этом мире?

Пока звучал этот тихий, мелодичный голос, такой одинокий, полный чувства, которого она никак не могла понять, Скарлетт выхватывала отдельные слова, стараясь вложить в них привычный смысл. Но слова не давались, они выпархивали у нее из рук, как вольные птицы. Что-то вело его, направляло, подстегивало жестко, но Скарлетт не понимала что.

– Скарлетт, я не знаю точно, когда во мне появился проблеск осознания того, что мой личный, мой собственный, только мой и ничей больше театр теней перестал существовать. Может быть, в первые пять минут боя у Бычьего ручья, когда я впервые убил человека и увидел, как он падает на землю. Но я знал, что с грезами покончено и больше нельзя оставаться зрителем. Нет, не так: неожиданно я увидел среди теней самого себя – актер в заученной позе, производящий какие-то телодвижения… Мой маленький внутренний мир рухнул, туда вторглись люди, чьи помыслы были далеки от моих, а образ действий был мне совершенно чужд; для меня они были подобны готтентотам. Они истоптали весь мой мир грязными ногами, и не осталось места, где бы я мог найти убежище, когда делалось совсем худо. Попав в плен, я думал: «Вот кончится война, и я вернусь к прежней жизни, к своим грезам и снова буду смотреть представления в театре теней». Но возвращений не бывает, Скарлетт, пути назад нет. То, что противостоит всем нам сейчас, – это хуже войны, хуже плена, а по мне – так даже хуже смерти. Теперь ты видишь, Скарлетт, я уже наказан за свою боязнь…

– Но, Эшли, – начала она, барахтаясь в трясине непонятных речей, совершенно запутавшись, – если ты боишься, что мы будем голодать, то… то… О, Эшли, мы как-нибудь перебьемся! Выкрутимся! Я точно знаю, мы справимся!

На краткий миг его глаза вернулись к ней – огромные, прозрачно-серые, и в них было восхищение. Затем, столь же внезапно, они опять ушли в сторону, и с болью в сердце Скарлетт поняла, что о голоде он и не помышлял. Вот так всегда: стоят два человека и разговаривают друг с другом на разных языках. Но она так любила его, что, когда он уходил в себя, вот как сейчас, для нее словно солнце закатывалось, оставляя ее в сырых, промозглых сумерках. Ей хотелось обхватить его за плечи, притянуть к себе, чтобы он понял, наконец, что она не выдуманная, не вычитанная из книг, что она женщина, существо из плоти и крови. Если бы ощутить то чувство единения, слияния с ним, которого она жаждет с того далекого дня, когда он только вернулся домой из Европы и стоял на ступенях «Тары», улыбаясь ей…

– Умирать с голоду не слишком приятно, – сказал он. – По себе знаю, голодал. Но боюсь я не этого. Я боюсь встретиться с жизнью, в которой не будет спокойной, тихой красоты нашего прежнего мира. Мира, ушедшего навсегда.

Скарлетт была в отчаянии: о чем он? Вот Мелли поняла бы, что он имеет в виду. Они вечно толкуют о подобных глупостях: поэзия, книги, мечты, лунный свет, звездная пыль и прочая дребедень. Он не опасается того, чего страшится она: гложущей боли в пустом желудке, лютого, сбивающего с ног зимнего ветра и даже выселения из «Тары». Зато он весь съеживается от какого-то страха, которого она никогда не знала и даже вообразить себе не могла. Нет, ну правда, чего здесь еще-то можно бояться, на развалинах мира, кроме голода, холода и потери крыши над головой? А ей-то казалось, что нужно лишь повнимательнее прислушаться к Эшли, и она будет знать, как ему соответствовать!

– О-о! – вырвалось у нее, и в этом возгласе было разочарование ребенка, который развернул красивую обертку и обнаружил, что внутри пусто.

Он услышал и грустно улыбнулся, как бы в оправдание:

– Прости, Скарлетт, что наговорил такого. Я не в силах объяснить тебе доходчиво, потому что тебе неведома сущность страха. У тебя львиное сердце и полное отсутствие воображения – я тебе завидую и в одном, и в другом. Ты никогда не уступишь в схватке с реалиями жизни, и никогда тебе не захочется бежать от них.

«Бежать!» – это было единственное доступное пониманию слово из всего, что он произнес. Значит, Эшли, подобно ей, устал от борьбы и хочет бежать. Она задышала учащенно.

– О, Эшли! Ты ошибаешься! – воскликнула она. – Я именно хочу бежать, как и ты. Я жутко устала от всего этого.

Брови у него недоверчиво поползли вверх, и она положила ему на руку свою горячую, настойчивую ладошку.

– Послушай меня, – заговорила она быстро, жарко, слова посыпались одно за другим, без пауз и заминок. – Я устала, надоело мне все, слышишь ты? Я больше не выдержу. Я боролась за хлеб, за деньги, я траву полола, грядки окучивала, хлопок собирала, я даже землю пахала, пока не почувствовала, что больше не выдержу не минуточки. Говорю тебе, Эшли, Юг погиб! Погиб он! Янки, вольные ниггеры и саквояжники эти, они захватили его, нам ничего не осталось. Эшли, давай убежим!

Наклонив голову, он пристально вглядывался в ее пылающее лицо.

– Да, давай убежим, оставим их всех! Я устала работать на людей. Кто-нибудь о них позаботится. Всегда находится кто-то, чтобы опекать тех, кто сам о себе позаботиться не может. О, Эшли, ну давай убежим, ты и я. Можно податься в Мексику – мексиканской армии нужны офицеры, и мы могли бы быть так счастливы. Я бы работала для тебя. Я бы все сделала ради тебя, Эшли. Ты же знаешь, что не любишь Мелани…

Пораженный, он начал было говорить, но она преградила путь его словам потоком собственных:

– Ты мне сказал в тот день, что любишь меня больше, чем ее! И я знаю, что ничего в тебе не переменилось. Знаю, знаю! И ты сам только что сказал, что она для тебя просто фантазия. О, Эшли, давай сбежим! Я могла бы сделать тебя счастливым… Да и в любом случае, – добавила она ядовито, – Мелани нельзя больше… То есть доктор Фонтейн сказал, что Мелани больше не сможет иметь детей, а я бы подарила тебе…

Его руки так крепко сжали ее плечи, что ей стало больно, и она смолкла на полуслове.

– Мы должны забыть тот день в «Двенадцати дубах».

– По-твоему, я сумею когда-нибудь забыть его? А ты разве забыл? Ты можешь сказать, не кривя душой, что не любишь меня?

Он сделал глубокий вдох и проговорил быстро и четко:

– Нет. Я не люблю тебя.

– Это ложь.

– Даже если и ложь, – сказал Эшли беспощадно ровным голосом, – это не то, что допустимо обсуждать.

– Ты имеешь в виду…

– Ты полагаешь, я способен был бы удрать и бросить Мелани с малышом, даже если б терпеть не мог обоих? Разбить сердце Мелани? Оставить их обоих на милость друзей? Скарлетт, ты с ума сошла? В тебе что, нет ни капли верности, преданности, тебе незнакомы эти чувства? Тебе же самой нельзя бросить отца и девочек, они на твоей ответственности, равно как Мелани и Бо – на моей. Устала ты или нет, но они существуют, и ты должна с этим считаться.

– Нет, я могу бросить их – я уже больна от них, меня тошнит, я устала, мне все надоело…

Он наклонился к ней, и у нее замерло сердце: сейчас, вот сейчас он ее обнимет. Вместо этого он похлопал ее по плечу и заговорил тоном взрослого человека, который утешает ребенка:

– Я знаю, что тебе плохо, что ты устала, Поэтому ты так и говоришь. Ты тащишь воз, какой и троим мужчинам не сдвинуть. Но я буду тебе помогать, не вечно же я буду так неловок…

– Ты можешь помочь мне только одним, – сказала она мрачно, – это забрать меня отсюда и начать все заново где-нибудь в другом месте, чтобы у нас была возможность стать счастливыми. Здесь нас ничто не держит.

– Ничто, – повторил он спокойно. – Ничто, кроме чести.

Обманутая в своих ожиданиях, она смотрела на него и снова, как в первый раз, видела густой лес загнутых ресниц, отливающих темным золотом зрелого колоса, гордую посадку головы, обнаженную шею, стройный, прямой торс. В каждой черте, в каждом жесте светилось врожденное достоинство, которое не могли скрыть даже эти гротескные лохмотья. Глаза их встретились: ее – откровенно молящие, его – далекие и холодные, как горные озера под хмурым небом. Она увидела в них свое поражение. Рассыпались в прах безумные мечты, неистовые желания.

Обида и страшная усталость – все навалилось разом. Она уронила голову на руки и заплакала навзрыд. Он никогда не видел ее плачущей. Он и не догадывался, что у женщин ее типа – живых, энергичных, сильных – могут быть слезы. Волна нежности и раскаяния затопила его. Он быстро шагнул к ней и через мгновение уже обнимал ее, баюкая, как ребенка, ласково прижимая к сердцу черноволосую головку и приговаривая шепотом:

– Милая! Моя храбрая милая девочка! Ну, будет, будет… Тебе нельзя плакать.

Его прикосновения произвели необыкновенную перемену. В кольце его рук оказалось тонкое, гибкое тело, полное безумной, колдовской притягательной силы. Она подняла к нему глаза – они источали теплое, нежное зеленое сияние. И не стало зимы, промозглой и унылой. Для Эшли вновь вернулась весна, та полузабытая весна, вся в упоительных ароматах, неуловимых шорохах и шелесте листвы, весна легких, праздных и безмятежных дней, когда тело горело желаниями юности. Пропали в никуда горькие годы, отделявшие его от той поры, он увидел, что к нему тянутся алые трепещущие губы, и прильнул к ним.

У нее в ушах стоял рокочущий гул моря, как бывает, когда прижмешь к уху большую ракушку, и сквозь этот шум она смутно слышала быстрые толчки его сердца. Она таяла, растворялась в нем. Время остановилось, они зажигались и плавились друг в друге, его жадный рот брал ее губы, и все ему было мало, и казалось, конца этому не будет.

Внезапно он отпустил ее, у нее подкосились ноги, и пришлось уцепиться за изгородь. Она посмотрела на него, искрясь любовью и триумфом:

– Ты любишь меня! Все-таки ты меня любишь! Ну скажи это, скажи!

Его ладони все еще лежали у нее на плечах, она чувствовала, как они дрожат, и любила их за это подрагивание. Страсть потянула ее к нему, но он остановил ее и удержал на расстоянии, устремив на нее совсем другой взгляд: в нем не осталось и следа привычной отстраненности, в нем была мучительная боль, борьба и отчаяние.

– Нет! – сказал он. – Прекрати. Не надо. Если ты сделаешь что-нибудь, я возьму тебя прямо здесь, сейчас.

Она улыбнулась сверкающей жаркой улыбкой: она помнила только его губы, и ей не было дела до места или неподходящего момента – ни до чего на свете.

Он резко встряхнул ее. Он тряс ее так, что волосы высыпались из прически и упали на плечи, тряс так, словно его обуял дикий гнев на нее – и на себя самого.

– Не бывать этому! – рявкнул он. – Твердо тебе говорю: этому не бывать!

Ей показалось, что, тряхни он еще хоть раз, у нее голова оторвется от шеи. Она ослепла и оглохла: волосы закрыли ей глаза, а то, как он себя повел, подействовало точно шок. Она вырвалась и уставилась на него. На лбу у него выступила испарина, руки сжимались и разжимались, до боли впиваясь ногтями в ладони. Он смотрел на нее в упор, пронизывающим взглядом.

– Это все моя вина, ты ни при чем, и больше этого не повторится, потому что я забираю Мелани с ребенком и уезжаю.

– Ты уезжаешь? – вскрикнула она, как подранок. – О нет!

– Да, Богом клянусь! По-твоему, я останусь здесь после этого? Ведь такое может случиться опять…

– Нет, Эшли, ты не можешь уехать. Да и зачем тебе? Ты любишь меня…

– Хочешь, чтобы я это сказал? Хорошо, я скажу. Я люблю тебя. – И вдруг он навис над ней, навалился с какой-то первобытной жестокостью, отчего она съежилась и вжалась в забор. – Я люблю тебя, твою храбрость и твое упрямство, твой огонь и твою абсолютную безжалостность. Сильно ли я тебя люблю? Так сильно, что еще минуту назад готов был надругаться над гостеприимством, осквернить дом, приютивший меня и мою семью, я забыл о жене, лучше которой нет на свете, – я мог взять тебя прямо тут, в грязи, как…

Она боролась с хаосом мыслей, а в сердце разливалась холодная боль, как будто его пронзили ледяной иголкой. Она проговорила медленно, подыскивая слова и запинаясь:

– Если ты это чувствовал и не взял меня – значит, ты меня не любишь.

– Никогда мне не добиться, чтобы ты меня поняла.

Повисло молчание; они смотрели друг на друга. Потом Скарлетт очнулась – как будто вернулась из долгого путешествия; она вздрогнула и увидела, что на дворе зима, поля лежат голые, в колючей стерне, а сама она ужасно замерзла. Увидела она и то, что к Эшли вернулся его прежний отчужденно-одинокий вид, так хорошо ей знакомый, только теперь еще и страшно холодный и колючий – от боли и раскаяния.

Ей бы повернуться и уйти от него, уйти в дом, поискать норку, чтоб спрятаться и отсидеться. Но она слишком устала и не могла двинуться с места. Даже речь давалась с трудом и была утомительна.

– Ничего не осталось, – уронила она наконец. – Для меня – ничего. Некого любить. Не за что бороться. Ты уходишь, и «Тара» пропадает.

Он долго смотрел на нее, потом наклонился и поднял с земли комочек красной глины.

– Нет, кое-что осталось, – сказал он, и тень прежней улыбки мелькнула на лице – призрак насмешки над собой и над ней. – И это ты любишь больше, чем меня, хотя можешь и не понимать этого. У тебя все еще есть «Тара».

Он взял ее вялую руку, втиснул в ладонь комок глины и собрал в кучку ее пальцы. Сейчас в его руках уже не было лихорадочной дрожи – в ее, впрочем, тоже. С минуту она бессмысленно смотрела на красный грунт в кулачке. Потом взглянула на Эшли и смутно начала осознавать, какой это цельный человек – его душу не раздвоить ее страстным рукам, она вообще ничьим рукам неподвластна.

Он не бросит Мелани, хоть убей. Если даже он будет гореть по Скарлетт до конца своих дней, он все равно никогда не притронется к ней и ей не позволит нарушить дистанцию. Ей больше никогда не пробиться сквозь его доспехи. Закон гостеприимства, преданность, честь – это всего лишь слова, но они значат для него больше, чем она.

Глина холодила руку, и Скарлетт вновь поглядела на нее.

– Да, – сказала она. – Это у меня еще есть.

Сказала и сказала. Просто слова, они ничего не значат.

И глина – просто красная глина. Но, непрошенная, явилась мысль о целом море этой красной земли, окружающей «Тару», и как она дорога ей; как тяжело ей пришлось бороться, чтобы возродить эту землю, и какую трудную битву ей предстоит выдержать – если она хочет сохранить ее и впредь. Она еще раз посмотрела на Эшли и удивилась: куда девался горячий поток чувства. Она могла думать, но не испытывала никаких чувств – ни к нему, ни к «Таре». Она была как выжатый и высушенный лимон – ничего внутри.

– Тебе нет нужды куда-то ехать, – четко выговорила она. – Я не хочу, чтобы вы все голодали только из-за того, что я бросилась тебе на шею. Больше этого не случится.

Она повернулась и пошла к дому напрямик, через неровное поле, пытаясь одной рукой скрутить волосы в пучок на затылке. Эшли смотрел ей вслед и вдруг заметил, как она распрямила на ходу свои худенькие плечи. Этот жест дошел до самого сердца и тронул сильнее, чем все слова, которыми она хотела его убедить.

Глава 32

Поднимаясь на парадное крыльцо, она все еще сжимала шарик красной глины. Она специально не пошла через заднее крыльцо, потому что острый глаз Мамми никак не пропустил бы, что она страшно чем-то расстроена. Скарлетт не хотела видеть Мамми, вообще никого не хотела видеть. Встретить кого-то, разговаривать о чем-то – нет, это было бы невыносимо. Сейчас ей не было стыдно, она не испытывала разочарования или горечи, только слабость в коленях и огромную пустоту в сердце. Скарлетт сжимала глину так крепко, что она просочилась сквозь стиснутые пальцы, и твердила на манер попугая:

– Это у меня еще есть. Да, это у меня еще есть.

А больше ничего и не было, ничего, кроме этой красной земли, той самой земли, которую каких-то пять минут назад она хотела отшвырнуть, как истертый носовой платок. Теперь же это опять было дорого ей, и она тупо удивлялась, что за безумие овладело ею, если она воспринимала это так легкомысленно. Уступи ей Эшли, она без оглядки убежала бы с ним на край света, оставила бы без сожалений семью, друзей. Но даже в нынешней своей опустошенности она понимала, что сердце ее разрывалось бы, покидая эти родные красные холмы, и длинные, размытые дождями овраги, и высокие сумрачные сосны. До самого смертного часа она возвращалась бы к ним жадными мыслями. На месте выкорчеванной «Тары» в ее душе оставалась бы пустота, и даже Эшли не смог бы заполнить ее собою. Какой он все-таки мудрый, Эшли, и как хорошо ее знает! Всего-то и нужно было вложить комок влажной земли ей в руку, чтобы привести ее в чувство.

Она была уже в холле и собиралась закрыть за собой дверь, но услышала стук копыт на аллее и выглянула узнать, кого это несет. Гости сейчас – это уж чересчур. Надо будет поскорей уйти к себе и отговориться головной болью.

Но когда коляска подъехала ближе, побегу воспрепятствовало изумление. Коляска была новая, сверкающая лаком, и упряжь тоже была новая, с отполированными до слепящего блеска медными бляшками. Чужие, конечно. Никто из знакомых не имел денег на такой великолепный выезд.

Она стояла в дверях, наблюдая; противный сквозняк хлопал по лодыжкам тяжелыми, отсыревшими юбками. Коляска остановилась перед домом, и появился Джонас Уилкерсон. Скарлетт так была удивлена при виде их бывшего надсмотрщика, прикатившего столь эффектно, что в первый момент не могла поверить своим глазам. И пальто превосходное! Уилл говорил ей, что Джонас приобрел лоск вполне процветающего человека – с тех пор, как получил место в Бюро освобожденных. Заколачивает кучу денег, сказал Уилл. Мошенничает и с ниггерами, и с правительством, конфискует хлопок и клянется, что это хлопок правительства Конфедерации. Конечно, честным путем в наши дни к таким деньжищам не подберешься.

А вот и он, во всей красе, выходит из коляски и высаживает женщину, с головы до ног одетую с иголочки. Скарлетт хватило одного беглого взгляда, чтобы понять: одежда яркая до вульгарности, но тем не менее глаза продолжали жадно изучать все детали экипировки. Сколько уж времени прошло, как она вообще видела новую, модную одежду. Так! Значит, кринолины в этом году стали гораздо меньше, отметила она, обследуя красное платье из теплой шотландки. И насколько можно разглядеть под черным бархатным пальто – коротенький жакетик. Очень коротенький. А какая пикантная шляпка! Чепцы и капоры, должно быть, вышли из моды, потому что здесь даже не шляпка, а до смешного маленькая, плоская финтифлюшка из красного бархата, посаженная на макушку. Просто блин! Ленты завязываются не под подбородком, как у капора, а сзади, под массивным пучком кудрей, спадающих из-под шляпки, и кудри эти – не могла не заметить Скарлетт – не соответствовали волосам женщины ни цветом, ни фактурой.

Когда женщина ступила на землю и посмотрела в сторону дома, Скарлетт увидела кроличье личико, густо обсыпанное белой пудрой, и поняла, что оно ей знакомо.

– Как! Да это же Эмми Слэттери! – воскликнула она, от удивления заговорив вслух.

– Да, мэм, это я, – сказала Эмми, тряхнула головой, улыбнулась, ища расположения хозяйки, и направилась к ступеням крыльца.

Эмми Слэттери! Грязная, нечесаная распустеха! Мама крестила ее незаконнорожденного ребенка, а она заразила Эллен тифом и погубила ее! И эта разодетая потаскушка, этот мерзкий кусок белой швали поднимается по ступеням «Тары», задрав нос и скалясь так, словно она тут и родилась! И только Скарлетт подумала об Эллен, как пустоту в душе мгновенно заполнила убийственная ярость, такая мощная, что ее затрясло, как в лихорадке.

– А ну, прочь от дверей, ты, подзаборная дрянь! – закричала Скарлетт. – Убирайся с этой земли! Вон отсюда!

У Эмми отвалилась челюсть. Она метнула взглядом в Джонаса, подходившего к ней, нахмурив брови. Он был в гневе, но силился соблюсти приличия и выглядеть почтенно.

– Вы не должны говорить в таком тоне с моей женой, – заявил он.

– С женой? – Скарлетт разразилась резким, презрительным смехом. – Да, теперь самое время жениться на ней. А кто крестил остальное ваше отродье, когда вы прикончили мою мать?

Эмми охнула и поспешно перешла в отступление, но Джонас бегству помешал, грубо сцапав ее за руку.

– Мы приехали сюда с визитом, с дружеским визитом, – прогнусавил он. – И переговорить о маленьком дельце со старыми друзьями…

– Друзьями? – Скарлетт как хлыстом стеганули. – Когда это мы были друзьями с такими, как вы? Слэттери жили нашими подаяниями, а отплатили тем, что убили нашу маму, а вы… вы… Папа уволил вас из-за Эмминого мальчишки, и вы это знаете. Друзья! Прочь отсюда, пока я не позвала мистера Бентина и мистера Уилкса.

Под градом слов Эмми вырвалась от мужа, порхнула к коляске и забралась внутрь, мелькнув сапожками с ярким красным верхом и красными же кисточками.

Теперь уже и Джонас трясся от ярости не меньше Скарлетт. Обычно желтоватое лицо сделалось багровым, он весь раздулся и закулдыкал, как разозленный индюк:

– Очень знатные и всемогущие, да? Да? Все еще? Ну-ну. Я все про вас знаю. Вам обуться и то не во что! А папаша ваш превратился в идиота…

– Убирайтесь отсюда!

– Ну ничего, скоро вы не так запоете. Я же знаю, вы в полном провале. Даже налоги заплатить не можете. Я приехал сюда с предложением купить у вас это место. Предложение мое хорошее, справедливое. Эмми хочет поселиться в этом доме, хочет – и все тут! Но вот Богом клянусь, теперь я вам и цента не дам! А вы, ирландцы болотные, больно высоко забрались, не того полета птицы! Скоро узнаете, у кого тут кнут в руках. Вот пойдет с молотка ваше имение за налоги, тогда поймете! А я и куплю это местечко, с землей и начинкой, все целиком, с мебелью и прочим – и буду тут жить!

Значит, это Джонас Уилкерсон. Вот кому понадобилась «Тара» – Джонасу и Эмми. Задумали ловкий ход: чтобы поквитаться за прошлое пренебрежение, они поселятся в доме, где их не уважали. У Скарлетт все нервы натянулись и загудели, как в тот день, когда она наставила пистолетное дуло прямо в бородатую физиономию янки и выстрелила. Хотела бы она иметь сейчас в руках этот пистолет.

Скарлетт дала себе волю:

– Да я снесу этот дом, разберу по камешку, я спалю здесь все, а землю засыплю солью! Знайте: не бывать вашим ногам на этом пороге! Вон отсюда, сказано вам, вон!

Джонас посверкал на нее глазами, начал было что-то еще говорить, но пошел-таки к своей коляске. Он уселся рядом с хнычущей женой и тронул лошадь. Когда они отъезжали, Скарлетт ощутила сильнейшее желание плюнуть им вслед. И плюнула. Она понимала, что это вульгарная, ребяческая выходка, но ей стало легче. Жалко, не сделала этого раньше, пусть бы они увидели.

Эти чертовы обожатели негров посмели явиться сюда и насмехаться над нею и над ее собственностью. Эта ищейка и не собиралась вовсе предлагать ей цену за «Тару». Он просто использовал предлог, чтобы сюда приехать вместе с Эмми и покрасоваться своим богатством. Прохвосты грязные, вшивота, белая шантрапа – и они еще похваляются, что будут жить в «Таре»!

Затем вдруг ее объял ужас, и весь запал улетучился. Божьи подштанники! А ведь они и правда явятся сюда и будут здесь жить. И ничего нельзя сделать. Как ты помешаешь им купить «Тару»? И ведь все войдет в налоговую сумму – каждое зеркало, кровать и столик, и прекрасная мебель Эллен – полированное красное дерево и резное розовое. И все мелочи, безделушки, для нее бесценные, хотя и стало их теперь гораздо меньше, после налетов янки. И еще серебро Робийяров!

– Не видать им ничего! – сказала она себе со всей силой своей страстной натуры. – Пусть даже мне придется выжечь здесь все дотла. Ногам Эмми нет места там, где ходила мама!

Она закрыла дверь и прислонилась к ней. Скарлетт стало очень страшно. Страшнее даже, чем в тот день, когда в доме орудовали солдаты Шермана. Тогда самое худшее, чего можно было опасаться, – это что янки сожгут «Тару» и ее заодно. Но нынешнее положение еще хуже: эти низкие, вульгарные твари поселятся в доме и начнут хвастать своим приятелям, таким же низким и вульгарным, как ловко они турнули гордых О’Хара. Чего доброго, они и негров сюда приведут, за стол посадят, спать уложат. Уилл рассказывал, что Джонас поднимает пыль столбом, хочет всем показать, что он на равных с неграми, ест с ними, ходит к ним домой в гости, катает в своей коляске и обнимает за плечи. Ну, это уж было бы окончательное надругательство над «Тарой». Когда она подумала, что и такое тоже возможно, сердце принялось тяжело бухать, она едва не задохнулась.

Скарлетт старалась сосредоточиться на своей проблеме, старалась изобрести какой-нибудь способ выбраться из ловушки, но всякий раз, когда ей удавалось собраться с мыслями, ее сотрясал очередной взрыв бешенства и страха. Выход должен быть, наверняка есть где-то человек, у которого можно занять денег. Деньги же не могут просто так взять и испариться. Не ветром же их сдуло. Значит, у кого-то они есть. Кто-то должен иметь деньги. И тут всплыли смехом сказанные слова Эшли: «Единственный человек, у кого сейчас есть деньги, – это Ретт Батлер».

Ретт Батлер! Она быстро прошла в гостиную и захлопнула за собой дверь. Шторы были закрыты от сквозняков, и ее обступили унылые зимние сумерки. Прекрасно. Никому и в голову не придет искать ее здесь, а ей нужно время – спокойно, без помех все обдумать. Идея, осенившая ее, была очевидна и проста – даже удивительно, почему раньше-то она до этого не додумалась.

«Я добуду деньги у Ретта. Продам ему бриллиантовые серьги. Или займу денег, а серьги оставлю в залог, пока не верну».

Облегчение было столь полным, что она почувствовала слабость. Она заплатит налог и посмеется Джонасу Уилкерсону в лицо. Но по пятам за этой счастливой мыслью шло неумолимое понимание: «Да, но деньги на налоги будут нужны не только в этом году. Так будет и на следующий год, и все годы моей жизни. И если я заплачу налог в этот раз, то они опять его поднимут, и так до тех пор, пока меня не выгонят. Если я соберу хороший урожай хлопка, они обложат его такой высокой пошлиной, что я ничего с этого иметь не буду, а то и вообще конфискуют и объявят, что хлопок принадлежит Конфедерации. Янки и наши мерзавцы – они в одной упряжке, и они меня прихватят на чем пожелают. И всю мою жизнь, пока я живу на свете, я буду опасаться, что они как-нибудь да задавят меня. И всю жизнь я буду экономить, скаредничать, драться за каждую монетку и работать, работать до самой смерти – просто так, задаром, и смотреть, как крадут мой хлопок… Занять три сотни долларов – это только дыру заткнуть. А я хочу выбраться из этого тупика, выбраться совсем, раз и навсегда. Я хочу спать спокойно и не тревожиться о том, что мне принесет завтрашний день, или следующий месяц, или следующий год».

Мысль продолжала работать, четко, как часы. Идея разрасталась, разрабатывалась в уме холодно и с логической ясностью. Скарлетт представила себе Ретта, контраст белозубой ухмылки и загорелого лица, иронию в черных глазах, ласкающих ее. Она вспомнила тот вечер в Атланте, перед концом осады: она сидела на крыльце у тети Питти, полускрытая летней тьмой, – и вновь ощутила жар его ладони на своей руке, когда он сказал: «Ни одну женщину я не хотел сильнее, чем вас, и ни одну не ждал так долго».

«Я выйду за него замуж, – спокойно подумала она. – Тогда мне вообще больше не придется беспокоиться о деньгах».

О, благословенная мысль, слаще небесного спасения – никогда не беспокоиться о деньгах, знать, что «Таре» ничто не грозит, что семья твоя сыта и одета и что не надо будет биться головой об очередную каменную стену!

Она чувствовала себя очень старой. События дня высушили в душе ее все эмоции: сначала неожиданная новость о налогах, потом Эшли, а под конец убийственная злость на Джонаса Уилкерсона. Нет, никаких чувств в ней не осталось. Если бы ее способность чувствовать не истощилась полностью, что-нибудь в ней воспротивилось бы этому плану, зародившемуся в голове: ведь она ненавидела Ретта, как никого другого в целом свете. Но она не могла чувствовать. Она могла только думать, и мысли ее были очень практичны.

«Я наговорила ему ужасные вещи той ночью, когда он бросил нас на дороге, но я смогу сделать так, что он забудет об этом, – думала она презрительно, все еще уверенная в своей власти чаровать. – Я буду сладкоречивой. Заставлю его поверить, что всегда любила его, а той ночью просто была очень напугана и расстроена. О, мужчины так покладисты, если верят тому, что им льстит… Ему и присниться не должно, в каком тяжелом положении мы оказались. Я и виду не покажу, пока не заполучу его. О, он не должен знать! Если он хотя бы заподозрит, как мы бедны, то сразу поймет, что мне нужны его деньги, а не он сам. Вообще-то у него нет способа узнать, потому что даже тете Питти неизвестно самое худшее. А после того, как я выйду за него, ему все равно придется помогать нам. Он не допустит, чтобы родные его жены умирали с голоду».

Его жена. Миссис Ретт Батлер. Что-то похожее на отвращение, глубоко спрятанное под холодной рассудочной постройкой, слабо шевельнулось, но было подавлено. Она вспомнила постыдные и противные события своего короткого медового месяца с Чарлзом, как его руки шарят по ее телу, его неумелость, непостижимый взрыв эмоций – и вот вам Уэйд Хэмптон.

«Не буду сейчас об этом думать. Это все потом, после того как стану его женой…»

После того как стану его женой. В памяти зазвенел звоночек. По спине пробежал неприятный холодок. Она опять вспомнила тот вечер на крыльце у тети Питти, как она спросила: он что, делает ей предложение? И как гадко он засмеялся и сказал: «Моя дорогая, я не из тех, кто женится».

Предположим, он до сих пор не из тех, кто женится. Предположим, несмотря на все ее прелести и подходы, он откажется жениться на ней. Предположим – о, какая ужасная мысль! – он совершенно забыл о ней и волочится за какой-то другой женщиной.

«Ни одну женщину я не хотел сильнее…»

Скарлетт сжала кулаки, так что ногти вонзились в ладони. «Если он забыл меня, я заставлю его вспомнить. Я сумею сделать так, что он снова будет желать

Продолжить чтение