Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах

Размер шрифта:   13
Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах

.

При поддержке Музея истории ГУЛАГа и Фонда Памяти

...

Исследование выполнено автором при поддержке Фонда им. Генриха Бёлля в РФ

...

На обложке: постамент памятника Дзержинскому перед зданием КГБ. Москва, 1991. Фото: © С. Гинсбург

...

© Н. Эппле, 2020

© «Новое литературное обозрение», 2020

...

Моей маме

Благодарности

Образ карлика, стоящего на плечах гигантов, давно затерся от частого употребления, но не перестал быть самым верным описанием того, как устроена передача знания. Эта книга не была бы написана, если бы не множество тех, кто разрабатывает направления исследований, на которых она основывается и с которыми соприкасается. Им она обязана своими достоинствами, тогда как ее недостатки, ошибки и неточности — целиком на моей совести. Книга — дань благодарности всем этим людям, но прежде всего — Арсению Рогинскому, объединившему в себе добросовестность историка, отвагу гражданского активиста и человеческую сердечность. Мне жаль, что он не сможет подержать эту книгу в руках, и очень важно, что он успел дать на нее свое благословение.

В первую очередь я благодарю людей и институции, чья финансовая помощь дала мне возможность сосредоточиться на работе над книгой.

Я глубоко признателен Московскому отделению Фонда им. Генриха Бёлля, выделившему стипендию на написание книги, особенно его бывшему и действующему главам Йенсу Зигерту и Йоханнесу Фосвинкелю, а также координатору программы «Демократия» Нурии Фатыховой. Генрих Бёлль был верным другом России, а носящий его имя фонд много лет поддерживает проекты, связанные с проработкой трудного прошлого. Для меня честь, что эта книга продолжает эту почтенную традицию.

Иван Крастев и Институт гуманитарных исследований подарили мне и моим близким чудесную весну в Вене, где книга обрела свои окончательные очертания; я также обязан Глебу Павловскому, благодаря которому эта стажировка стала возможной.

Стипендия Германского исторического института в Москве позволила завершить работу над книгой; я благодарен руководству ГИИМ и лично Андрею Доронину за помощь и добрые советы.

Однако работа над книгой стала возможной благодаря не только стипендиям, но и площадкам для публикаций и дискуссий, на которых можно было проверить на прочность составившие ее идеи.

Я благодарю Оксану Довгополову, пригласившую меня на семинар по Культуре примирения в Одессе в 2015 году, подготовка к которому заставила меня впервые сформулировать мои мысли на эту тему, и Евгению Лёзину, чьи работы о правосудии переходного периода помогли мне сосредоточить взгляд.

Благодарю Андрея Курилкина, который первым поддержал идею книги, предоставил площадку для публикации первых наметок и подступов к ней на сайте InLiberty и поддерживал мои первые шаги в работе с темой.

Огромное спасибо Елене Немировской и Юрию Сенокосову, основателям и руководителям Школы гражданского просвещения, и координатору ее программ Инне Березкиной за возможность проговорить на семинарах Школы важные для книги идеи и почувствовать, что тема интересна не только мне.

Я горячо благодарю Олега Хлевнюка, Михаила Габовича, Ирину Щербакову, Игоря Гарькавого и Романа Романова, любезно согласившихся прочесть первые варианты рукописи, за время и внимание, важные замечания и дополнения. Их помощь была не только подспорьем в работе, заставившим серьезно переработать первоначальный текст, но и большой честью для меня.

Я также благодарю тех, кто сделал возможным издание этой книги:

Ирину Прохорову — за интерес к теме и личное участие;

Бориса Грозовского — за головокружительную и отрезвляющую редакторскую работу;

Музей истории ГУЛАГа, Фонд памяти и лично Романа Романова — за помощь в приобретении фотографий и поддержку издания книги;

Андрея Дитцеля — за увлеченную и профессиональную работу фоторедактора;

Венскую Галерею Магнет, Словенскую национальную галерею и фонд Lah Contemporary — за разрешение использовать репродукции картин Зорана Музича.

Наследников Юрия Пименова, Государственную Третьяковскую галерею и Курскую государственную картинную галерею имени А. Дейнеки — за разрешение использовать репродукции картин Пименова.

Аню Десницкую и издательство «Самокат» — за предоставленную возможность использовать иллюстрацию из книги «История старой квартиры».

Сергея Гинзбурга — за разрешение использовать его фотографию на обложке книги.

Приятная обязанность — поблагодарить учителей и друзей:

Максима Трудолюбова — за то, что поверил в меня и взял в обучение, терпеливо редактировал, а когда я смог встать на ноги, отошел в сторону; за школу мысли, Гаспарова и Ходасевича, Асемоглу и Робинсона, Норда и Антония Сурожского — и за дружбу, которая очень много для меня значит.

Друзей и коллег из газеты «Ведомости», Андрея Синицина, Павла Аптекаря, Марию Железнову и снова Бориса Грозовского за бесценную школу письма и общественно-политической аналитики, беспощадную редактуру, за науку и терпение.

Николая Кононова — за поддержание духа соперничества.

Ядвигу Рогожу — за настойчивый и требовательный интерес к моей работе и за Варшаву.

Юрия Михайлина — за дотошность и занудство, Сандармох и Восьмой шлюз.

Я также благодарю за справочную и библиографическую помощь, советы и гостеприимство, ободрение и питательные беседы Егора Агафонова, Палому Агилар Фернандес, Софью Анджапаридзе и Дмитрия Кураева, Александру Астахову, Антона Барбашина, Михала Билевича, Алехандро Бэра, Анну Васильеву, Татьяну Ворожейкину, Клауса и Лику Гества, Сэма Грина, Филиппа Дзядко, отца Манфреда Дезелерса, Елену Дорман, Александра Евсеева, Елену Жемкову, Татьяну Журженко и Клауса Неллена, Андрея Захарова, Долорес Ибаррури-Сергееву, Жанну Иванову де Мендоса, Ольгу Ирисову, Евгения Калкаева, Михаила Калужского, Алексея Каменских, Марту Карлетти Дель Аста и Адриано Дель Аста, Дениса Карагодина, Бориса Каячева, Бориса Колоницкого, Александру Кононову, Виктора Котта, Мартина Кроса, Станислава Кувалдина, Сергея Лебедева, Ольгу Левинскую, Валентину Летунову, Ксению Лученко, Ольгу Манзуру, Светлану Панич, Катажину Пелчиньскую-Наленч, Джованну Паравиччини, отца Вячеслава Перевезенцева, Александру Поливанову, Анну Ратафьеву, Елену Рачеву, Нину Рожановскую, Джереми Саркина, Любовь Сумм, Изабеллу Таборовски, Кайли Томас, Александру Туркельтауб, Самуэля Фернандеса-Пичеля, Пако Феррандиса, Ирину Флиге, Кристину Хаммерштайн, Бориса Хлебникова, Александру Цай, Сергея Чапнина, Михаила Черняка, Ингрид Ширле, Марка Эли, Светлану Яблонскую и Анну Ямпольскую.

Но больше всех я благодарен моей жене Дарье Хлевнюк, главному и лучшему вдохновителю, редактору и советчику — за веру и поддержку тогда, когда мне их больше всего не хватало, трезвость и злость, когда меня тешили иллюзии и искушала жалость к себе, за терпение, когда у всех остальных оно заканчивалось, и за любовь — всегда.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Никогда/снова

Слова, вынесенные в заголовок этого предисловия, имеют богатую событиями историю. Она хорошо демонстрирует, что работа с памятью — процесс динамический и нелинейный. Фраза, впервые ставшая широко известной из радиолекции Теодора Адорно и изначально обращенная к учителям и интеллектуалам («Невозможность повторения Аушвица должна быть главным требованием для всякого образования»[1]), спустя несколько лет преобразовалась в формулу, запечатленную на пяти языках в мемориале, установленном в 1968 году в Дахау.

Это был призыв помнить, этический императив. Вскоре после этого формулу «Никогда снова» сделал своим девизом бруклинский раввин Мейр Кахане, основатель «Лиги защиты евреев». В его случае это был призыв к активному действию. Деятельность Лиги, которую многие считали радикальной и экстремистской, распространилась с защиты еврейского населения Бруклина от антисемитски настроенных жителей негритянских и латиноамериканских кварталов на активное противодействие антисемитизму во всем мире.

В 1984 году эта же формула становится названием отчета аргентинской комиссии правды и примирения, а в 1985‐м — бразильской книги, описывающей преступления времен диктатуры 1964–1979 годов. В 1992 году слова «Никогда снова» озаглавили сборник свидетельств о преступлениях военной диктатуры 1972–1985 годов в Уругвае, а в 1998‐м — отчет о преступлениях в годы гражданской войны в Гватемале. Тем самым эта формула стала связываться с набором юридических мер правосудия переходного периода.

С начала 2000‐х слова «никогда снова» окончательно приобретают глобальное значение. Теперь они чаще встречаются не в заголовках работ политологов, юристов и историков, а в названиях композиций современных исполнителей, работ современных художников или в граффити на стенах зданий с «трудной историей».

Динамичность и нелинейность работы с памятью проявляется не только в постоянной подвижности, «текучести» анализируемых категорий. В отличие от исторических штудий, разговор о памяти предполагает постоянное балансирование между индивидуальным и коллективным, психологическим и социальным, философским (или культурологическим) и юридическим. То, что кажется понятным и очевидным в одной перспективе, далеко не всегда остается таковым в другой.

Одним из импульсов к написанию этой книги стала необходимость разрешить недоумение глубоко личного характера. Два десятка лет тому назад на поминках по моему отцу за одним столом в первый и последний раз встретились две ветви моей семьи: дедушка по матери, ветеран Финской и Великой Отечественной войн, сталинист, а в последние годы жизни — еще и православный верующий, и троюродная бабушка по отцу — ученый-химик, муж которой, известный физик-ядерщик, в годы Большого террора чудом избежал лагеря. В какой-то момент речь зашла о репрессиях, и вдруг оказалось, что эти два человека прожили свои жизни в странах с разным прошлым. Для одного репрессии были мифом и «поклепом», для другой — ежедневной реальностью. Абстрактно немыслимая вещь оказалась осязаемым фактом: объективной реальности прошлого не существует. Ее формирует память, а память необъективна и легко позволяет себя обмануть. Память, разделенная даже на уровне одной семьи, — результат молчания о прошлом, отсутствия возможности и желания искать общий язык для разговора о нем.

Такая неопределенность прошлого, в свою очередь, формирует настоящее. Замороженная и «непредсказуемая» история страны с двоящейся памятью оборачивается двоящейся реальностью в настоящем. Это чревато в лучшем случае невозможностью двигаться вперед, а в худшем — открытым конфликтом. (Это одна из сквозных мыслей, например, для авторов исторической части доклада «Какое прошлое нужно будущему России», опубликованного Вольным историческим обществом по заказу Комитета гражданских инициатив в начале 2017 года.)

В России немало таких, как мой дедушка. В опросах, выясняющих отношение к Сталину и репрессиям, поразительнее всего даже не масштабы сочувствия тирану, а доля респондентов, считающих, что «массовых репрессий не было». В 2014 году, по данным ФОМ, таких было 16 %, а еще 18 % затруднились с ответом (может, были, может — нет, кто знает)[2].

Это кажется невероятным: позиции опрошенных расходятся в ответ на вопрос не об отношении к событиям прошлого, а о самом их факте: было или не было. Различаются не только и не столько оценки прошлого, сколько само восприятие реальности. По сути, люди, по-разному ответившие на этот вопрос, живут в странах с разной историей или даже в разных странах, очертания которых на карте совпадают лишь в силу какой-то ошибки.

Может показаться привлекательной попытка объяснить расхождение представлений о прошлом «шизофренией». Но она ничего не дает, если за этим словом стоит оценочное высказывание. Другое дело, если попытаться увидеть в нем не эмоциональную оценку, а попытку трезвого «диагноза»: память о советском государственном терроре действительно характеризуется поразительной двойственностью. И это, с учетом прошлого страны, во многом закономерно.

«Политические репрессии» — смягчающее обозначение государственного террора, возникшее в годы «борьбы с культом личности». Формально они были осуждены еще в 1956 году, и большинство руководителей государства, начиная с Хрущева, подтверждали это осуждение. С середины 1950‐х идет и процесс реабилитации репрессированных. Не так давно была принята концепция государственной политики по увековечиванию памяти жертв политических репрессий, в двух с половиной километрах от Кремля им установлен мемориал.

C другой стороны, далеко не все архивы открыты для исследователей и даже для родственников жертв. Сохранением памяти о них занимаются главным образом негосударственные организации и гражданские активисты, причем некоторые из них открыто преследуются государством. А окологосударственные организации, призванные заботиться о сохранении культурного наследия России, вместо поиска братских могил жертв советского террора и сохранения памяти о них ставят на местах массовых захоронений стенды с информацией, что расстрелянные и сами небезгрешны (как в мемориальном комплексе Медное под Тверью, месте казни нескольких тысяч польских военнопленных), или пытаются представить расстрельные полигоны НКВД кладбищами советских солдат, расстрелянных войсками неприятеля (как в карельском Сандармохе)[3].

Проблема в том, что невозможно признать свою ответственность за уничтожение миллионов людей «отчасти» или «наполовину». Строго говоря, такое признание означает нечто прямо противоположное. Но именно в этой невозможной, парадоксально-абсурдной ситуации пребывает подавляющее большинство тех, кто населяет просторы России. Эта двойственность сродни той, что царила за семейным столом на поминках по моему отцу. В каком-то смысле она родная для меня и для миллионов тех, чей опыт сходен с моим.

x x x

Но дело не только в этом. Преступления, в которых виноваты не внешние силы, а твое собственное государство, неслучайно принято именовать «трудным прошлым». Признавать собственную ответственность, не перекладывая ее на внешних или внутренних врагов, время и обстоятельства, — невероятно трудно. Это трудно психологически, политически и юридически. Только на первый взгляд кажется, что примеров добровольного переосмысления прошлого много, а Россия — единственная в мире страна, которая никак не может справиться со своим прошлым. Пожалуй, полноценные примеры такого рода — лишь признания бывших метрополий в притеснении колоний и признание ответственности США перед американскими индейцами. Когда речь идет о непосредственных преемниках преступников и о живой политической реальности (как в случае ответственности Турции за геноцид армян), признание ответственности дается крайне тяжело.

Моральные соображения никогда или почти никогда не оказываются решающими при осуждении масштабных преступлений прошлого. Редкое исключение — ситуация, когда такие соображения становятся ресурсом для запуска процессов, к которым подталкивают экономическая или внешнеполитическая конъюнктура, когда осуждение прошлого нужно для легитимации тех или иных политических сил внутри страны.

Так, выплаты правительством ФРГ компенсаций Израилю в 1951–1965 годах, беспрецедентный акт признания ответственности за преступления нацистов, во-первых, были выгодны Германии, потому что позволяли вернуть доверие к себе как к надежному и кредитоспособному партнеру на международной арене и интегрироваться в глобальную экономику, во-вторых, производились параллельно с обратной по сути политикой интеграции бывших нацистов внутри страны, в-третьих, были способом представить себя в крайне выгодном свете в условиях идеологической и политической конкуренции с ГДР.

Похожей была и механика извинений Японии перед азиатскими соседями и выплаты им компенсаций ради налаживания экономического партнерства или извинений президента Польши за еврейские погромы в годы интеграции страны в ЕС. Это не означает, что такие примеры признания ответственности за трудное прошлое ущербны и неполноценны. Важно, что они всегда вплетены в политическую и экономическую прагматику.

Помнить о жертвах и страдании вообще труднее, чем о героях и победах. Даже ставшая модельной история формирования памяти о Холокосте поначалу буксовала и испытывала сопротивление со стороны — сегодня в это трудно поверить — общественного мнения и властей государства Израиль. Когда вскоре после окончания войны знаменитый охотник на нацистских преступников Симон Визенталь обратился к израильским властям с предложением организовать торжественные похороны останков 200 тысяч евреев, убитых в годы Холокоста, израильские чиновники несколько месяцев его «футболили». Отношение израильских евреев к тем, кто остался в Европе, было весьма непростым, а власти страны предпочитали героические символы символам поражения и унижения. В итоге прах 200 тысяч жертв нацизма был похоронен только после того, как из Вены привезли останки основателя сионизма Теодора Герцля. Да что там, даже решение о похищении Адольфа Эйхмана — шаг, ставший переломным для придания памяти о Холокосте международного масштаба — было принято после 7 лет проволочек и только тогда, когда у него появился политический интерес[4]. И снова: это не значит, что сделанное каким-то образом отклоняется от «нормы». Дело в другом: само понятие нормы в случае трудной памяти крайне проблематично.

Не менее проблематично и понятие успеха в деле расчета с трудным прошлым и его «преодоления». Россия — яркий пример того, как страна долгие годы не может подвести под своим прошлым черту. Но является ли обратным примером, скажем, Польша, вроде бы благополучно перешедшая от коммунистической диктатуры к полноправному членству в Европейском союзе? Можно ли считать успешным переход ЮАР от белой диктатуры к демократии? Из страны массово бежало белое население, уровень неравенства вырос, а уровень преступности, хоть и значительно снизившись по сравнению с серединой 1990‐х, остается высоким. С другой стороны, ЮАР стояла на грани гражданской войны, и ей удалось эту грань не переступить, а по сравнению с соседями доля белого населения в ЮАР и сейчас весьма высока.

Даже хрестоматийно образцовый пример Германии нельзя считать безусловным успехом. Новое поколение немцев часто не понимает разговоров об ответственности за далекое от них прошлое, а неонацистская идеология и сейчас пользуется в Германии некоторой популярностью. Успехи в преодолении трудного прошлого сродни успехам в лечении онкологического заболевания. Болезнь остается неизлечимой, но каждая маленькая победа в борьбе за жизнь — это преодоление невозможного, и в этом смысле безусловный успех.

Этическое и юридическое «никогда» в действительности постоянно балансирует на грани «снова» или даже «можем повторить». Так что хрестоматийную формулу Адорно давно пора начать писать через косую черту. Заниматься переосмыслением прошлого, не отчаиваясь и не питая излишних иллюзий, можно только отдавая себе полный отчет в том, насколько мучительно сложен этот процесс.

x x x

Обилие примеров, взятых из опыта других стран, проделавших или все еще проделывающих работу по переосмыслению своего «трудного прошлого», которым оказывается окружен исследователь этой темы, определили методологию этой книги. Сравнительный подход при разговоре о преодолении советского преступного прошлого разработан на удивление мало. В российской историографии и социологии тема истории репрессий и памяти о них исследуется почти исключительно на материале советском, постсоветском и российском. Едва ли не единственное исключение — получивший благодаря этому широкую известность среди специалистов сборник «Историческая политика в XXI веке» под редакцией Алексея Миллера и Марии Липман[5].

В публичной сфере разговор о трудном прошлом тоже ведется так, как будто Россия уникальна в своем положении государства и общества, нуждающихся в том, чтобы это прошлое оценить, осудить и преодолеть, но в то же время не способных побороть объективно существующие на этом пути препятствия. Единственным предметом сравнения или сопоставления оказывается опыт Германии по преодолению нацистского прошлого. Но ситуация Германии не только неприложима к СССР и России — она в принципе уникальна на фоне международного опыта.

Поэтому представляется очень важным сопоставление российской ситуации с опытом других стран и попытка выработать общие принципы работы с прошлым, применимые к российскому опыту. Сравнительный подход, проводимый хоть сколько-нибудь последовательно и систематически, помогает по-новому увидеть известные факты и обстоятельства. Например, становится понятно, что опыт Германии используется в России скорее в качестве мифа, чем реального практического образца[6].

Сравнительный подход позволяет иначе высветить и тему компромиссов в работе с прошлым. Становится понятно, что истории перехода от диктатуры к постдиктатуре почти всегда полны компромиссов. Возможность «договориться» о прошлом почти всегда похожа на торг, в котором приходится чем-то жертвовать, а случаи безусловного торжества правды политическая реальность допускает крайне редко. Та «правда», которую выявляют комиссии правды и примирения, почти всегда полна компромиссов. И чем более договаривающиеся стороны готовы к компромиссу, тем эта модель успешнее.

Вне сравнительной перспективы разговор о прагматике преодоления прошлого, о выгоде этого процесса для сторон обычно разделенного общества и государства может показаться недопустимо циничным. Ведь речь во всех таких случаях идет о человеческих жизнях. Но сравнительная перспектива проясняет, что понимание прагматики необходимо, и это как раз понижает, а не повышает уровень цинизма. В 2000 году американский политолог Элазар Баркан опубликовал книгу «Вина народов»[7], в которой доказывает, что торг (negotiation), переговоры о компенсациях жертвам государственных преступлений, — это важнейший инструмент работы над прошлым. В процессе переговоров о компенсациях жертвы обретают социальную и политическую субъектность, осознают себя как общность и общественно-политическую силу. Такой разговор позволяет подойти к моральной проблеме политически и прагматически: сделать ситуацию более инструментальной. Наконец, прагматический подход оказывается невероятно действенным. Ведь подобные процессы движутся не абстрактным сознанием того, что справедливость должна восторжествовать, а взаимным интересом сторон. Именно смена рамки с идеологической на прагматическую позволяет сторонам перейти от открытого конфликта и взаимной ненависти к желанию договориться и поиску точек пересечения.

x x x

Структура этой книги определяется соединением сравнительного метода с задачей формулировки основных стратегий работы с прошлым для России.

Первая часть посвящена описанию ситуации захваченности России памятью о советском прошлом. Введением служит анализ того, как реанимация «сталинского комплекса» в середине 2010‐х спровоцировала «бум памяти», происходящий в России в последние годы (глава 1). Для понимания того, где находится этот разговор и связанные с ним процессы сейчас, необходим краткий экскурс в историю собственно травматического события (глава 2), рассказ о десталинизации — советской и постсоветской (глава 3), обзор стратегий работы с советским прошлым, существующих в сегодняшней России (главы 4–5) и оценка его влияния на современность (глава 6).

Вторая часть — описание сценариев работы с трудным прошлым в шести странах. Выбор каждой из них не случаен. Аргентина (глава 1) — пример страны, где разбирательство с наследием диктатуры проходило при крайне незначительном участии внешних сил. Важно и то, что аргентинский опыт близок ряду других латиноамериканских государств (Бразилия, Чили, Мексика, Сальвадор и т. д.). Испания (глава 2) с ее длившимся десятилетиями пактом молчания о насилии сторонников генерала Франко и последующим прорывом этого молчания напоминает реальность современной России больше, чем какой-либо другой пример. ЮАР (глава 3) — пример страны, буквально разделенной надвое, но сумевшей, пусть с множеством огрехов, это разделение преодолеть, выработав по-своему уникальную идеологию прощения и примирения. Польша (глава 4) — пример посткоммунистического государства, важный политической и психологической близостью к российской ситуации, а также тем, что очень ярко раскрывает механику и слабые стороны психологии жертвы как способа работы с прошлым. Без рассмотрения примера Германии (глава 5) невозможен никакой полноценный анализ проработки прошлого. Для России трудности и неудачи германской модели важны более, чем успехи, в такого рода процессах всегда относительные. Япония (глава 6) — пример страны, предельно далекой от России культурно и психологически; в то же время колебание между отторжением вины и ее признанием в случае Японии во многом напоминает Россию. Это дополнительное свидетельство того, что «собратьям по проработке прошлого» есть чем поделиться друг с другом.

В третьей части рассматривается, как и чем опыт рассмотренных стран и иностранный опыт вообще может помочь в нахождении сценариев проработки прошлого для России. В главе 1 работа с прошлым ставится в важный для ее адекватного анализа контекст механизмов перехода от диктатуры к демократии. Элементами этого сценария должны стать подведение черты под прошлым (глава 2), работа с семейной памятью как модель для аналогичных процессов в общенациональном масштабе (глава 3), принятие ответственности за прошлое, включающее осуждение его темных страниц и благодарение за светлые (глава 4), определение условий для создания аналога российской комиссии правды и примирения (глава 5) и разработка инфраструктуры, необходимой для запуска этой работы (глава 6).

x x x

Основная практическая задача этой книги — снабдить тех, кто осознает важность проработки советского прошлого, опытом стран, которые уже проходили подобный путь, преодолевая во многом схожие препятствия. Активисты организаций, работающих в сфере исторической памяти, часто не подозревают о важнейших иностранных аналогах своей работы. Те, кто занимается поиском и идентификацией захоронений жертв советского террора, не знают о разворачивающейся с 2000 года в Испании масштабной работе по поиску останков жертв гражданской войны. Социологи, исследующие возможность диалога между носителями различных нарративов о советском терроре, не привлекают материалов, связанных с работой многочисленных комиссий правды и примирения в разных странах. Правозащитники, как правило, не слышали об аргентинской практике «судов правды» и карнавализованных глумлениях над неосужденными преступниками, а ведь это могло бы сильно помочь им в их работе. Политологи и специалисты по правосудию переходного периода часто не подозревают, что многие работы, которые они знают и используют в качестве теоретических пособий (например, упомянутая книга Элазара Баркана), могут быть применены к российскому материалу.

Более амбициозная задача этой книги — привлечь как можно большее внимание к созданию института проработки прошлого в России. Кто-то скажет, что в условиях современной России это не представляется возможным, ставить следует реалистичные задачи, а подобные проекты — идеализм и прекраснодушие. В ответ можно вспомнить один из лозунгов парижского 1968 года, который многое определил в политической и идеологической реальности современного мира: «Будьте реалистами — требуйте невозможного!»

Сегодня Россия находится на пороге «прорыва памяти». Так, применительно к истории Чили американский политолог Александр Уайлд назвал ситуацию, когда количество мемориальных инициатив переходит в качество и провоцирует серьезный сдвиг в обществе. (Подробнее см. об этом в главе об Испании: часть II, глава 2.) Одним из важнейших сдвигов, возможных в этих условиях, может стать солидаризация усилий всех общественных сил, заинтересованных в полноценной проработке советского прошлого. В книге «Длинная тень прошлого» Алейда Ассман упоминает «эффект домкрата» — ситуацию, когда институциализация памяти позволяет аккумулировать опыт, быстрее обобщать его, поднимать на новый уровень разделяемое многими по отдельности знание, делая его публичным и социально значимым[8]. Институт проработки прошлого как организованная совокупность инициатив по исследованию, публикации и осуждению свидетельств террора давно назрел в России.

Москва, 2019

Часть I

АНАМНЕЗ

.

ВВЕДЕНИЕ

«Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына, книга, сделавшая неизмеримо много для открытия правды о советском государственном терроре, открывается поразительной зарисовкой. В одной из академических публикаций конца 1940‐х годов рассказывается о том, как на реке Колыме во время раскопок обнаружили замерзшую линзу льда с сохранившимися представителями доисторической фауны. По словам автора статьи, тритоны сохранились настолько хорошо, что «присутствующие, расколов лед, тут же охотно съели их». Солженицын продолжает:

Немногочисленных своих читателей журнал, должно быть, немало подивил, как долго может рыбье мясо сохраняться во льду. Но мало кто из них мог внять истинному богатырскому смыслу неосторожной заметки.

Мы — сразу поняли. Мы увидели всю сцену ярко до мелочей: как присутствующие с ожесточенной поспешностью кололи лед; как, попирая высокие интересы ихтиологии и отталкивая друг друга локтями, они отбивали куски тысячелетнего мяса, волокли его к костру, оттаивали и насыщались.

Мы поняли потому, что сами были из тех присутствующих, из того единственного на земле могучего племени зэков, которое только и могло охотно съесть тритона[9].

Картина страны, внутри которой существует огромное и почти невидимое извне, но тесно спаянное общим опытом сообщество, безошибочно считывающее непонятные остальным смыслы, — образ поистине «богатырский». Он крайне точно описывает то, что спустя десятилетия исследователи назовут коллективной памятью, определяющей коллективную идентичность.

Спустя несколько десятков лет память о ГУЛАГе и всем советском терроре в России во многом остается такой смерзшейся глыбой льда, сохраняющей живой опыт, который, однако, остается чуждым и недоступным для многих. Говорить о проработке этого прошлого невозможно, не описав состав этой глыбы и способ ее существования.

Содержание этой части представляет собой попытку описать ситуацию коллективной памяти о советском терроре, в которой находится сегодня российское общество и российское государство, своего рода анамнез, необходимый врачу для понимания природы проблем и принятия решения о способе лечения болезни. Рассказ об истории советского государственного террора необходим для того, чтобы понимать природу травмы, с которой имеет дело российское общество. Он представляет собой скорее развернутый указатель тем и проблем, связанных с историей террора, чем собственно исторический очерк. Задаче сориентировать в теме читателя-неспециалиста служит и список литературы по истории государственного террора в СССР, который можно найти в приложении. Описание истории работы с наследием сталинизма от смерти Сталина и до наших дней — задача, формирующая целое исследовательское направление. Здесь этот экскурс также носит во многом справочный характер. То же касается и очерка ситуации с памятью о советском терроре в современной России: автор старался не упустить ничего существенного для понимания ситуации, но в то же время не ставил перед собой задачу описать ее сколько-нибудь исчерпывающим образом. Основная задача этой части — экспозиция, необходимая для дальнейшего рассказа.

1

ВОСПАЛЕНИЕ ПАМЯТИ

В апреле 2019 года журналист и видеоблогер Юрий Дудь выложил на YouTube документальный фильм «Колыма — родина нашего страха», который сразу назвали «одним из наиболее значимых культурно-исторических событий года»[10]. Создатели фильма проехали 2000 километров в 40-градусный мороз по Колымскому тракту, поговорили с местными жителями и детьми тех, кто в сталинские годы прошел через магаданские лагеря. На примере Колымы они понятным молодежной аудитории языком рассказали историю ГУЛАГа, объяснив, почему эта тема сегодня касается каждого из нас. В подводке к фильму Юрий Дудь говорит:

Не знаю, как у вас, но я всю свою жизнь слышу от родителей: «Будь осторожен, не привлекай к себе лишнее внимание, не высовывайся, — это очень опасно. И вообще мы — простые люди, от нас ничего не зависит». Откуда у старшего поколения этот страх, это стремление мазать все серой краской? Почему они боятся, что даже за минимальную смелость обязательно прилетит наказание? Моя гипотеза: этот страх зародился еще в прошлом веке и через поколения добрался до нас. Одно из мест, где этот страх появлялся, — Колыма.

За первую неделю фильм набрал на YouTube 9,5 млн, а к марту 2020 года — более 20 млн просмотров: вполне на уровне самых рейтинговых интервью Дудя с популярными у молодежи рэперами, журналистами, политиками и кинематографистами. Для темы репрессий, не слишком привычной для широкой аудитории, это небывалые показатели. Исследователь памяти о ГУЛАГе Дарья Хлевнюк пишет:

Дудь, конечно, отнюдь не первый, кто приехал на Колыму, или снял про нее фильм, или поговорил с людьми. Он стоит на плечах коллег, проектов вроде «Медиахакатона» в «Мемориале» или музея ГУЛАГа. Но это важный прорыв в новые аудитории и демонстрация того, что новое поколение, правнуки жертв репрессий, готовы к разговору об этом прошлом на своем языке[11].

Феномен фильма «Колыма» — наиболее яркое свидетельство широкомасштабного процесса пробуждения интереса в обществе к теме памяти о российском трудном прошлом. То, о чем несколько лет назад говорили лишь наиболее тонко чувствующие авторы и исследователи[12], к концу 2010‐х видно невооруженным глазом. Россия одержима прошлым. Словосочетание «войны памяти», которое в начале 2010‐х знали только специалисты, занимающиеся коллективной памятью, сегодня знают все. Новостные ленты то и дело взрываются сообщениями об открытии (осквернении или демонтаже открытого ранее) очередного памятника Сталину, Ивану Грозному или князю Владимиру, музея, мемориальной доски тому или иному историческому деятелю, очередной инициативе по переименованию Волгограда, а данные опросов фиксируют все новые рекордные показатели симпатий к Сталину. (По данным опроса «Левада-центра», в марте 2019 года доля россиян, положительно относящихся к Сталину, достигла 51 %, а доля положительно оценивающих его роль в истории страны — 70 %. Это максимальные показатели с 2001 года[13]. Впрочем, методы этого опроса были подвергнуты критике в профессиональной среде[14].)

Массовую культуру лихорадит — сериалы о Сталине и ГУЛАГе собирают большую аудиторию (а одноименный канал в Telegram оказывается самым популярным в России); с темой репрессий пытаются играть рекламщики и организаторы культмассовых мероприятий[15]; акционист, поджигающий дверь Лубянки, признается (на короткое время) главным современным художником России.

Историки с бессильным отчаянием наблюдают, как предмет их исследования оказывается мощнейшим ресурсом для выстраивания «исторической политики». При этом их мнение в этой ситуации не только не приобретает большую значимость, чем раньше, — наоборот, на него вообще перестают обращать внимание. Память о прошлом, решительно подтверждая классические теории культурсоциологов, живет своей специфической жизнью. Она питается травмами, маниями, фобиями, злобой дня и мало интересуется фактами.

Главная, многократно отмеченная особенность современной российской действительности состоит в том, что история здесь заменила политику. По телевидению, в социальных сетях, на улице и на кухнях идет разбирательство не по поводу современности, а по поводу прошлого. Поэт и эссеист Мария Степанова пишет:

Дискуссии этого рода (о Первой мировой, Второй мировой, афганской, чеченской, о репрессиях и распаде СССР) самозарождаются в такси, поезде, приемной врача — любом месте, где возникает возможность разговора. Это все немного напоминает семейный скандал — но кухней оказывается огромная страна, а действующими лицами — не только живые, но и мертвые. Которые, как выясняется, живее всех живых[16].

Происходящее производит крайне странное впечатление на того, кто находит возможность взглянуть на все это отстраненным взглядом. Поссорившаяся со всеми своими соседями страна находится в затяжном экономическом кризисе с неясными перспективами выхода, правительство сокращает бюджетные расходы, а общество с параноидальным азартом обсуждает прошлое.

Причина захваченности прошлым — его незавершенность, невозможность должным образом похоронить и оплакать покойников, вступить в права наследства, извлечь из истории выводы и, завершив один цикл, начать следующий.

Всякий, кто пытается зафиксировать российскую историю в соответствии с гегельянским мышлением как некое линейно развивающееся, поступательное действие, не понимает ее сути. Ни одна эпоха здесь не завершается, ни одна проблема не решается. Вопрос о том, стоили ли реформы Петра Великого, обеспечившие стране модернизацию и расцвет, жизней тьмы крепостных, которыми были оплачены царские мегапроекты, по сей день не утратил своей актуальности и продолжает обсуждаться. В Германии мир предстает метрическим, квадратным. Время протекает линеарно. Здесь учатся на ошибках прошлого, ставя тем самым на этом прошлом крест[17].

Но чтобы нащупать подступы к общей проблеме, стоит внимательнее приглядеться к тому, как именно происходит переживаемое страной «воспаление» памяти о прошлом.

Памятники Сталину и иже с ним полезли из-под земли не вдруг. Они то тут, то там проклевывались с момента распада СССР. Но если в 2000‐е и в начале 2010‐х годов эти памятники старались укрыть от посторонних глаз в красных уголках школ, на приусадебных участках или за заборами предприятий[18], то с начала 2014 года они стали захватывать скверы и площади. В феврале 2015‐го в Ялте в присутствии спикера Госдумы Сергея Нарышкина был открыт монумент «Большая тройка», включающий первый со времен хрущевской десталинизации официальный памятник Сталину.

Эмоциональный подъем, вызванный Олимпиадой в Сочи, оживил в сердцах россиян постимперскую гордость. Последовавший сразу затем Евромайдан на Украине высветил кризисное состояние постимперского проекта. Это оказалось механизмом запуска мобилизации, импульсом к пересобиранию имперского проекта перед лицом опасности[19]. Аннексия Крыма и последовавшая за ним война на юго-востоке Украины с небывалой силой встряхнули российское общество, так что в нем разом всплыли все неразрешенные проблемы прошлого.

Российская власть стала искать наиболее универсальный язык сплочения нации, внутренне глубоко разделенной (точнее, сознательно и систематически разделявшейся). Это оказался язык сплочения вокруг прошлого, а не вокруг настоящего. Предложенный в рамках церемоний открытия и закрытия сочинской Олимпиады универсалистский язык был малопригоден для мобилизации. Необходим был язык патриотический и изоляционистский, апеллирующий к опыту победы над внешними и внутренними врагами.

В России единственным таким языком остается язык апелляций к победе в Великой Отечественной войне. Проблема этого языка в том, что он слишком активно присваивается официозом и теряет личный мобилизационный заряд. Этот язык удобен для обсуждения «позитивной повестки» и отчасти — темы сплочения перед внешним врагом, но малоприменим в ситуации негативной мобилизации, когда необходимо напоминание не о величии, а об опасности. Язык же апелляций к Сталину и репрессиям одновременно дает выход накопившемуся негативу, предполагает критический, даже протестный дискурс и хорошо подходит для разбирательств с внутренними врагами.

Госпропаганде даже не пришлось использовать сталинский язык напрямую. Она просто начала говорить про внешнюю и внутреннюю угрозу, про карателей и ополченцев, бандеровцев и национал-предателей, добавила в голос металла, стала грозить и демонстрировать силу. Оказалось, этого достаточно, чтобы запустить дремлющий в сознании россиян комплекс. Историк Иван Курилла говорит:

Резкое изменение политики страны привело к перемене в историческом восприятии многих людей, для которых оказалось, что самым логичным языком описания происходящего становится язык Советского Союза времен Сталина. Именно тогда Советский Союз расширял свою территорию, и это было положительным в тогдашней трактовке процессом. Со времен Сталина такого больше не было. Получается, что расширение страны, аннексия Крыма оказалась для большой части сограждан толчком к возвращению какой-то мировоззренческой рамки, взгляда на мир, которую мы знаем по Советскому Союзу середины XX века[20].

Власть вызвала этот образ ненамеренно, но он зажил собственной жизнью, и уже весной 2014 года заметно большее, чем раньше, число россиян стало признаваться в сочувственном отношении к Сталину[21]. Как в древнем сюжете про ученика чародея (сюжет, разрабатывавшийся многими авторами европейской традиции, в том числе Лукианом Самосатским и Гёте, и не раз экранизировавшийся в XX веке, повествует о том, как в отсутствие волшебника его ученик решает оживить метлу, заставив ее носить воду, но не знает, как ее остановить), выпущенные на свободу из утилитарных соображений силы оказались неподконтрольными тем, кто их выпустил. Нащупывая объединяющий язык, власть наткнулась на общую боль; она целила в чувствительные точки «тела нации», а попала в места травмы.

Именно травма оказывается наиболее важным собирающим моментом реанимируемого конструкта. То, что на первый взгляд выглядит возрождением колосса, возвращением государственной модели СССР времен Сталина, при внимательном рассмотрении оказывается набором разнородных элементов, лишенных внутреннего единства.

Это особенно отчетливо видно во внешней политике на примере возрождения комплекса представлений и реакций, связанных с холодной войной. Современная Россия, в отличие от СССР, не может предложить миру альтернативный политический строй, ценности и идеалы. Не будучи в состоянии вернуть себе статус сверхдержавы, государство использует своего рода симпатическую магию, наряжаясь в костюмы прошлого, чтобы вернуться во времена, когда трава была зеленее, а само оно — сильнее и безжалостнее. Население с готовностью ему в этом подыгрывает. Ведь память о жизни в условиях холодной войны достаточно свежа и легко реанимируется.

То же самое происходит во внутренней политике. Государство, репрессивные органы которого лишены идеологических мотивов и веры в правоту своего дела, а движимы только жадностью и страхом, играет в сильную руку. А граждане с готовностью играют в жизнь при сильной руке. Именно в этой логике становятся понятны (работают и считываются большинством) и резкое увеличение числа дел за «экстремизм» и «госизмену», и кампании против «иностранных агентов» и «пятой колонны». В логике сталинских кампаний (в своей книге «Сталин» историк Олег Хлевнюк отмечает характерный для сталинского управления метод кампаний: он компенсировал недостаток эффективного бюрократического аппарата, способного к длительной работе на законных основаниях)[22] проводятся даже такие чисто технические меры, как ввод платных парковок, снос торговых ларьков и ремонт центральных улиц в Москве.

Дополнительный аргумент в пользу выморочности и внутренней нежизнеспособности конструктов, с которыми мы сейчас имеем дело, — их отчаянно эклектический характер. Элементы советской идеологии соединяются здесь с монархистскими, православие — с фашизмом, коммунизм — с капитализмом, модерн — с откровенным постмодернизмом. В общую «мировоззренческую рамку» укладывается набор крайне разнородных явлений, которые ситуативным образом собраны вместе страхом и травмами.

Как ни парадоксально, в этой судорожной активизации «сталинского комплекса» можно увидеть важный обнадеживающий знак. Благодаря ей разбирательство с травматическим прошлым, затрудненное множеством политических, социальных и психологических факторов, может наконец дохлестнуть до всей страны: фактически принудить ее заняться серьезным переосмыслением трудного прошлого. До сих пор память о советском терроре оставалась во многом частной, запрятанной поглубже. Оттуда она невидимым образом окрашивала отношение к настоящему[23], либо прорабатывалась «экстерном» — ускоренно и по верхам. Теперь же она может пробудиться в полную силу.

Общая проработка общей боли — необходимое условие исцеления. Усилий одного государства в таких случаях недостаточно. Недостаточно для этого и усилий одной лишь активной части гражданского общества. Важность деятельности таких организаций, как «Мемориал», трудно переоценить. Но сами же члены «Мемориала» видят свою задачу в том, чтобы дать обществу материал, факты для осмысления. Произвести это осмысление за общество и в условиях противодействия со стороны государства они не могут.

В последние годы разговор о репрессиях и о наследии сталинизма все чаще захватывает все общество. Он часто бывает страшноват и болезнен, его участники то и дело позволяют себе излишние и эмоциональные генерализации. Но ведь с вскрывающимися нарывами иначе не бывает!

Можно пойти еще чуть дальше. России необходим не просто разговор о памяти. Этот разговор — единственная возможность подступиться к куда более сложной задаче: попытке найти общий язык на общенациональном уровне. Боль, наиболее отчетливо связанная со сталинским периодом истории, — это, пожалуй, единственный подлинно общий опыт, объединяющий или способный объединить не только россиян, но и всех жителей постсоветского пространства. Это объединение совсем иного рода, чем то, которое попытались разбудить авторы посткрымской мобилизации. Но именно оно способно вывести нас на разговор о важности и нужности совместного существования на этом пространстве, на разговор об общих целях и вообще о том, ради чего имеет смысл идти на компромиссы.

Прежде чем говорить о том, как именно может быть организована проработка трудного прошлого в России и как выглядят наиболее показательные модели такой проработки в других странах, стоит кратко описать само «травматическое событие» и ситуацию с его проработкой к настоящему моменту. Такой «экспозиции» посвящены следующие главы этой части.

2

ТЕРРОР НА СЛУЖБЕ ГОСУДАРСТВА: 1917–1953

Российская история 1917–1991 годов стала полем жесточайшего эксперимента над целым народом, породившего одну из самых кровопролитных диктатур в истории человечества. Хотя признаки диктатуры сопровождали всю историю существования советского государства, наиболее травматичный по своим последствиям период тотального государственного террора против собственных граждан в целом закончился со смертью Сталина и сворачиванием ГУЛАГа. Поэтому мы ограничим рассмотрение истории российского «трудного прошлого» преимущественно этими рамками.

Революция и гражданская война: террор как государственная политика

В 1910‐х годах российское общество оказалось глубоко расколотым. Причинами этого стали неспособность властей Российской империи эффективно решить накопившиеся противоречия, резкое увеличение численности пролетариата в результате набиравшей обороты индустриализации, неудачная для России и непопулярная среди ее населения (в первую очередь в армии) война. В ситуации фактической анархии в стране большевики, опираясь на пролетариат, захватили власть в промышленных городах. (Традиция понимания октября 1917 года как вооруженного захвата власти на фоне анархии в стране, а не как социалистической революции, восходит к брошюре Карла Каутского 1919 года «Терроризм и коммунизм». Ее наиболее известным изложением стала книга Ричарда Пайпса «Русская революция».)[24] Они манипулировали расколотым обществом в целях захвата и удержания власти. Инструментом поддержания общества в расколотом состоянии (которое не преодолено до конца и по сей день) с первых дней установления советской власти стал террор.

Одним из непосредственных результатов захвата власти большевиками стала гражданская война, развернувшаяся в 1917–1922 годах на всей территории бывшей Российской империи. Общие потери от нее, включая умерших от голода и эпидемий, оцениваются в 10,5 млн человек. Но боевые действия — только частный случай применения новой властью насилия против собственных граждан. Историк Галина Иванова отмечает:

Фактически, гражданской войной по сути стала затяжная, необъявленная война партии и государства против мирного населения своей страны[25].

Власть большевиков с самого начала держится на военной мобилизации, психологии осажденной крепости (см. декрет 18 февраля 1918 года «Социалистическое отечество в опасности!»), на поиске внешних и внутренних врагов.

Внутренней пружиной нового строя стала борьба с «классовым врагом». Это преступник нового типа, рожденный самой логикой функционирования советского государства. «Традиционная», уголовная преступность — это, с точки зрения большевиков, порождение буржуазного строя; она должна была отмереть с окончательной победой революции[26]. Поэтому уголовники воспринимались большевиками скорее как союзники, соперниками же были «классовые враги», все преступление которых состояло в их принадлежности к «классу эксплуататоров». Именно по отношению к таким врагам требовались самые решительные меры противодействия. Со временем к классовым врагам как категории преступников, требующей наиболее сурового отношения, прибавились обвиняемые в контрреволюционной деятельности. Под это обвинение подпадали и те, кто действительно боролся с Советами, и сочувствующие им. Так советская власть узаконивает преследования за инакомыслие. Борьбу с этими преступлениями должна была вести не традиционная юстиция, а политическая полиция — ЧК и НКВД. Сначала эти структуры во многом дублировали друг друга. В 1922 году они были объединены путем упразднения ЧК и создания на ее базе ГПУ в составе НКВД.

Инструментом борьбы с классовым врагом и контрреволюцией сразу становится политический террор. «Заслуга» в его легитимизации как политического инструмента на службе государства принадлежит именно большевикам. В этом они пошли куда дальше Маркса с Энгельсом. Лев Троцкий в работе «Терроризм и коммунизм» пишет:

Кто отказывается принципиально от терроризма, т. е. от мер подавления и устрашения по отношению к ожесточенной и вооруженной контрреволюции, тот должен отказаться от политического господства рабочего класса, от его революционной диктатуры. Кто отказывается от диктатуры пролетариата, тот отказывается от социальной революции и ставит крест на социализме. ‹…›

Вопрос о том, кому господствовать в стране, т. е. жить или погибнуть буржуазии, будет решаться с обеих сторон не ссылками на параграфы конституции, но применением всех видов насилия. ‹…› Чем ожесточеннее и опаснее сопротивление поверженного классового врага, тем неизбежнее система репрессий сгущается в систему террора[27].

Теория не расходилась с практикой. 5 сентября 1918 года Совет народных комиссаров РСФСР выпускает декрет «О красном терроре»:

Необходимо обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях ‹…› подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам.

Точно оценить число жертв этой волны террора не представляется возможным. По официальным оценкам, за вторую половину 1918 года одна только ВЧК казнила 4500 человек (по неофициальным, за одну лишь осень 1918 года — не меньше 10–15 тысяч[28]).

За время с 1825 по 1917 год число смертных приговоров, вынесенных судами дореволюционной России (включая военные суды) по так называемым «политическим преступлениям», достигло 6360, при максимуме в 1310 приговоренных к смерти в 1906 году, в первый год реакции после революции 1905 года. <…> При этом надо учитывать, что в царской России все эти приговоры были вынесены после законной судебной процедуры, и значительная часть из них не была приведена в исполнение, но заменена каторжными работами[29].

Уже с лета 1918 года для изоляции своих идеологических противников советская власть начинает использовать «концентрационные лагеря», в которых ранее содержали военнопленных Первой мировой[30]. Весной 1919 года ВЦИК Советов выпустил постановление «О лагерях принудительных работ», предписывавшее губернским ЧК создание лагерей при каждом губернском городе с последующей передачей их в ведение НКВД. Если в конце 1919 года на территории РСФСР действовал 21 лагерь, то к концу 1921-го — уже 122 лагеря, в которых содержалось более 60 тысяч человек.

Несмотря на попытки объяснить террор борьбой с классовым врагом, вскоре после революции он обращается также на пролетариат и крестьянство. Уже с 1918 года по всей стране вспыхивают антибольшевистские крестьянские восстания — как реакция на изъятие продовольствия в процессе продразверстки. Среди самых крупных — Чапанное восстание крестьян Самарской губернии в марте — апреле 1919 года (порядка 100–150 тысяч участников), Тамбовское восстание 1920–1921 годов (около 55 тысяч участников) и Западно-Сибирское восстание 1920–1921 годов. Они подавляются Красной армией с особенной жестокостью. Жертвами подавления Тамбовского восстания, в процессе которого впервые в истории против граждан собственной страны использовалось химическое оружие, стали 11 тысяч человек.

Индустриализация, коллективизация и рождение ГУЛАГА: террор как экономический инструмент

Поначалу террор объяснялся переходным периодом, революционной и военной мобилизацией. Однако с окончанием Гражданской войны и укреплением власти большевиков он не заканчивается, а, напротив, обретает все более институциональные формы. Решающая роль в этом принадлежит Иосифу Сталину, сменившему Владимира Ленина во главе партии и государства.

Накопление признаков кризиса в экономике конца 1920‐х годов было использовано Сталиным для укрепления личной власти и победы над оппонентами в рядах ВКП(б): сначала над «левой оппозицией» (процесс, завершившийся изгнанием Льва Троцкого), а затем и над «правым уклоном» («разгром группы Бухарина»). Избавившись от необходимости координировать свою политику с кем бы то ни было, Сталин в 1928–1929 годах (этот период стали называть «великим переломом») переносит в экономическую сферу методы «классовой борьбы» и революционного штурма[31]. Форсированные меры по переходу от аграрной экономики к индустриальной оборачиваются выходом государственного террора на новый уровень, войной с крестьянством и превращением пенитенциарной системы в индустрию привлечения принудительного труда к решению стоящих перед государством экономических задач.

Ресурсной базой для индустриального рывка стал отъем собственности у крестьян и насильственный перевод их в колхозы. «Коллективизация деревни», сопровождавшая Первую пятилетку 1929–1933 годов, фактически была внутренней колонизацией страны — войной государства с самым крупным и деятельным классом населения тогдашней России. В рамках кампании «раскулачивания» наиболее зажиточных крестьян и просто недовольных коллективизацией казнили, отправляли в лагеря (300 тысяч человек), высылали на спецпоселение (2,2 млн человек) и переселяли на худшие земли в пределах области (более 2 млн человек)[32].

Результатами коллективизации стало обнищание деревни (спад производства сельхозпродукции, сокращение поголовья скота) и страшный голод 1932–1933 годов, унесший, по разным оценкам, жизни до 7 млн человек[33]. Крестьяне ответили всплеском восстаний по всей стране. Если в 1926–1927 годах было зафиксировано 63 массовых антиправительственных выступления, то в 1929 году их было уже более 1300, а в 1930‐м — почти 14 000[34]. Всего в 1930 году в массовых восстаниях приняло участие около 3,4 млн крестьян[35] (сельское население СССР, по данным 1926 года, составляло 76,3 млн человек). Одной из характерных мер «кризисного менеджмента» в условиях невозможности выполнить завышенные планы сельхоззаготовок в условиях усиливающегося голода стало постановление от 7 августа 1932 года, предусматривающее расстрел или десятилетний срок заключения за хищение государственной собственности, получившее известность как «закон о пяти колосках».

Другим следствием коллективизации стало создание ГУЛАГа в его классическом виде. Резко выросшие масштабы террора требовали перестройки репрессивного аппарата, для чего места заключения передавались в ведение ОГПУ. Этому же ведомству было поручено создать систему лагерей по «соловецкой модели», то есть как глобальной системы использования принудительного труда для решения экономических задач. Первой пробой работоспособности новой системы стало строительство Беломорско-Балтийского канала силами заключенных специально созданного для этого Белбалтлага.

В 1930‐х ГУЛАГу были переданы целые участки промышленного аппарата СССР. Бамлагу поручили строительство Байкало-Амурской магистрали и расширение Транссиба, Дмитлагу — строительство канала Москва — Волга, Воркутлагу — угледобычу, Норильлагу — строительство никелевого комбината в Норильске. Труд заключенных использовался для разработки целых промышленных районов на Урале (Магнитогорск, Челябинск), в Западной Сибири (Кузбасс, Новосибирск) и на Дальнем Востоке (Комсомольск-на-Амуре, Колыма).

Наиболее масштабным индустриальным проектом ГУЛАГа стал колымский Дальстрой. В его задачи входили форсированная разведка и добыча золота и других стратегически важных полезных ископаемых, освоение и эксплуатация необжитых районов северо-востока страны. С 1932 по 1954 год через Дальстрой прошли 860 тысяч заключенных, из которых не менее 121 тысячи умерли, а около 13 тысяч были расстреляны[36].

Большой террор: истерика сталинской диктатуры

В обстановке приближающейся войны в Европе и поражения республиканцев в гражданской войне в Испании в 1937–1938 годах обычный для Сталина и его окружения страх предательства «пятой колонны» оборачивается новой волной репрессий против потенциальных внутренних врагов, шпионов и недовольных советской властью. Она стала известна как Большой террор.

Убийство главы ленинградской партийной организации Сергея Кирова 1 декабря 1934 года стало для Сталина поводом окончательно расправиться со всякой оппозицией (процессы Каменева и Зиновьева, Бухарина и Рыкова). Массовой «чистке» была подвергнута партия (включая Политбюро), армия (заместитель наркома обороны Михаил Тухачевский) и слишком усилившийся НКВД (бывший нарком Генрих Ягода; Ежов и его приближенные тоже были расстреляны в рамках «выхода из террора»).

Однако вопреки распространенному мнению, основу Большого террора составляли не репрессии против номенклатуры, а массовые карательные операции, направленные против рядовых граждан. Самой масштабной из них стала операция против «антисоветских элементов» на основе «знаменитого» приказа НКВД № 00447. В их число включались уже прошедшие тюрьмы и лагеря «кулаки», бывшие белогвардейцы, уцелевшие царские чиновники и т. д. Другой составляющей Большого террора стали «национальные операции» против советских поляков, немцев, румын, латышей, эстонцев, финнов, греков, афганцев, иранцев, китайцев, болгар, македонцев, а также «харбинцев», то есть этнических русских из числа бывших работников КВЖД[37]. За шестнадцать месяцев были арестованы около 1,6 млн человек, 682 тысячи из них расстреляны. Результатом Большого террора было окончательное утверждение единоличной сталинской диктатуры и усиление репрессивного аппарата. В конце 1938 года в стране было уже 50 лагерных комплексов.

Война как ускоритель тюремного расширения

(О проявлениях тоталитарной природы советского режима в рамках собственно военных действий речь пойдет в третьей части этой книги.)

Хотя для большинства советских граждан Вторая мировая война началась с нападением гитлеровских войск на СССР 22 июня 1941 года, для советской репрессивной машины она началась, как и для всего остального мира, в сентябре 1939 года, с вторжением Красной армии в Польшу. На вновь присоединенных территориях Восточной Польши, Бессарабии (Западной Украины, Западной Белоруссии, Молдавии) и стран Балтии органы НКВД в 1939–1941 годах развернули массированные репрессии против местного населения для предотвращения восстаний и заговоров.

В 1940 году более 100 тысяч польских военных попали в лагеря НКВД на территории России; более 20 тысяч из них были расстреляны. В ходе «июньских депортаций» 1941 года для «очистки» Эстонии, Латвии, Литвы, Белоруссии и Молдавии «от антисоветского, уголовного и социально опасного элемента» в центральные и восточные регионы России и в лагеря были отправлены более 55 тысяч человек. В лагеря и на спецпоселения были отправлены десятки тысяч преимущественно еврейских беженцев, бежавших с оккупированных нацистами территорий[38].

Военная мобилизация усилила репрессии против всех тех, кто мог быть заподозрен в работе на врага. После начала наступления Германии в июне 1941‐го заключенных на вновь присоединенных территориях расстреливали или спешно эвакуировали в глубь страны. В 1941 году депортациям на восток подверглись российские немцы, жившие на европейской территории РСФСР, в Закавказье и в Поволжье — в общей сложности более 950 тысяч человек[39]. Немцы и представители других национальностей, чьи страны воевали с СССР, были мобилизованы в так называемую «трудовую армию»[40].

Все, кто жил или работал на оккупированных территориях, включая бывших партизан и военнопленных, становились контингентом спецлагерей НКВД (проверочно-фильтрационных лагерей); с 1941 по 1944 год через них прошло более 400 тысяч человек. В конце 1943‐го — первой половине 1944 года под предлогом борьбы с «коллаборантами» были высланы со своих исконных мест проживания целые народы — калмыки, чеченцы, ингуши, карачаевцы, балкарцы, а также проживающие в Крыму болгары, греки и татары — в общей сложности более миллиона человек[41].

Однако не стоит думать, что, занявшись борьбой с потенциально неблагонадежными, советская власть смягчила репрессии против пролетариата и крестьянства. Именно во время войны достигают беспрецедентного уровня репрессии по бытовым статьям, ставшие возможными после ужесточения трудового законодательства в 1939–1940 годах. Основанием для уголовных приговоров становятся опоздания, невыход на работу, выпуск недоброкачественной продукции, самовольный уход с рабочего места. Со второй половины 1940 по 1945 год по трудовым указам было вынесено более 9,5 млн приговоров, из них около 2,25 млн — к лагерям и тюремному заключению, 7,3 млн — к исправительным работам с отчислением части зарплаты государству[42].

«Холодный мир» 1946–1953 годов

Победа в войне, создание дополнительной защиты от Запада в виде буферной зоны из восьми восточноевропейских государств-сателлитов и проведение первого успешного испытания ядерного оружия в 1949 году дали руководству СССР неведомое прежде чувство уверенности в себе. Послевоеннные годы ознаменовались жестокой советизацией западных территорий, присоединенных в 1940 году. На Украине репрессиям подверглись 500 тысяч человек, 153 тысячи из которых были убиты, в Литве — 270 тысяч человек, или 10 % населения[43]. Репрессированы были те, кто контактировал с неприятелем или находился на оккупированных территориях. Фактически СССР осуществил «экспорт» репрессивной политики в страны Восточной Европы, попавшие в сферу его контроля.

В самом СССР на смену политическим репрессиям довоенного времени пришла беспрецедентная волна осуждений по бытовым статьям. В результате ГУЛАГ в послевоенные годы, вопреки распространенному мнению, не сокращался, а, наоборот, достиг максимального развития. Голод 1946–1947 годов (отчасти спровоцированный государством) привел к резкому ужесточению наказания за «хищение государственного и общественного имущества» (указ от 4 июня 1947 года). Хотя число осужденных по политическим статьям по сравнению с довоенным временем уменьшилось, место политических заняли осужденные по новым законам, превращавшим «все советское уголовное правосудие в систему, где оставалось все меньше правосудия»[44]. С 1947 по 1953 год по этим статьям было осуждено более 1,6 млн человек. Всего же в 1946–1952 годах были осуждены и отправлены в спецссылку в административном порядке не меньше 15 млн человек, из них около 7 млн получили лагерные сроки[45].

На фоне нарастания напряжения между СССР и Западом советское руководство с большей легкостью разворачивало кампании, призванные «дисциплинировать» интеллигенцию и научное сообщество. Первые послевоенные годы отмечены постановлением ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» (1946), процессом против биологов Нины Клюевой и Григория Роскина (1947), второй волной гонений на генетику (1948), кампанией «по борьбе с космополитизмом» (1949) и «Делом Еврейского антифашистского комитета» (1948–1952). Способом «дисциплинировать» номенклатуру, наряду с волной репрессий против руководства стран Восточной Европы, оказалось «ленинградское дело» 1949–1952 годов. Его жертвами стали руководители ленинградских партийных организаций и партийные выдвиженцы из Ленинграда в других городах СССР.

Окончание войны обернулось не отказом от мобилизационного подхода к экономике, а его усилением. В 1952 году начало Корейской войны — опосредованного столкновения с США — привело к резкой мобилизации экономики для решения военных задач. Расходы военного и военно-морского министерств на капитальное строительство в 1952 году выросли по сравнению с 1951 годом более чем вдвое. На следующие годы был запланирован еще более решительный рост расходов на военные нужды[46]. Гигантские средства выделялись на «сталинские стройки коммунизма», среди которых Куйбышевская, Сталиградская и Каховская гидроэлектростанции, Главный Туркменский, Южно-Украинский, Северо-Крымский и Волго-Донской каналы, железные дороги Салехард — Игарка и Комсомольск — Победино, тоннель под Татарским проливом на остров Сахалин длиной в 13,6 километра[47]. Сразу же после смерти Сталина руководство СССР отказалось от роста военных расходов, а многие из дорогостоящих строек были свернуты с формулировкой: «не вызываются неотложными нуждами народного хозяйства».

К моменту смерти «вождя народов» ГУЛАГ представлял собой непомерно разросшуюся, убыточную и неэффективную систему, в которой находилось огромное число неправосудно осужденных людей. В начале 1953 года в разнообразных подразделениях ГУЛАГа содержались 5,5 млн человек, или около 3 % населения страны (около 2,5 млн в лагерях, более 150 тысяч в тюрьмах, более 2,8 млн в спецпоселениях и ссылке)[48].

Последствиями ленинской и сталинской политики террора были не только миллионы отнятых и десятки миллионов сломанных жизней, но также разрушение уклада русской деревни, разрыв социальных связей, деградация управленческой, судебной и политической системы, выстраивание неэффективной и работающей на износ экономики и установление тоталитарных режимов в соседних государствах. Хотя собственно ГУЛАГ был в основных своих элементах демонтирован в конце 1950‐х и начале 1960‐х годов, последствия советской политики террора оказались чрезвычайно растянутыми во времени и дают о себе знать в действительности, которая окружает нас сегодня.

3

ПАМЯТЬ О ГУЛАГЕ В СССР И ПОСТСОВЕТСКОЙ РОССИИ

Бремя осознания происшедшего в России и СССР с 1917 по 1953 год, и прежде всего сталинских репрессий как предельного выражения тоталитарной природы советского государства, просто в силу своего масштаба и неизбывности неизбежно оказывается основным сюжетом выяснения отношений внутри советской и постсоветской власти и общества. Вся история страны после смерти Сталина в значительной степени описывается через этот внутренний сюжет как магистральный. Это еще и история попыток контролировать этот сюжет, использовать его в своих интересах — для борьбы с политическими оппонентами, для разделения на своих и чужих. Правда, эти попытки часто обращаются против их инициаторов, порождая обратную реакцию: инструмент перестает слушаться тех, кто пытается его использовать.

Память как инструмент в борьбе за власть: хрущевская десталинизация и оттепель (1956–1968)

История преодоления сталинизма и его осуждения начинается вскоре после смерти Сталина.

За рамками этого разговора остается такая важная тема, как «предвестие оттепели», связанное с Великой Отечественной войной. Важным свидетельством о послевоенных годах как времени надежд является финал «Доктора Живаго»:

Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание[49].

Мы коснемся этой темы в несколько иной связи в третьей части этой книги.

Главное событие — «секретный доклад» Никиты Хрущева «О культе личности и его последствиях», подготовленный на основе данных комиссии под руководством Петра Поспелова и зачитанный с трибуны XX съезда КПСС в феврале 1956 года. В докладе осуждался «культ личности» Сталина, нарушение им правил «коллективного руководства», на Сталина возлагалась ответственность за массовые репрессии и депортации конца 1930‐х — начала 1950‐х годов.

Для оценки хрущевской «десталинизации» важно понимать, что ее авторов лишь отчасти интересовало собственно восстановление справедливости. Поэтому осуждение «культа личности» не имеет ничего общего с правосудием переходного периода — установлением торжества законности с целью обеспечить невозможность возвращения диктатуры[50]. Сталинизм был настолько тотальной системой, настолько жестко завязанной на культ личности Вождя, что резкий выход из него и разрыв с ним были неизбежными для любого движения дальше. Борьба с культом личности — необходимая часть политической программы любого преемника Сталина. И главным моментом, требовавшим осуждения, были не методы этой системы, не насилие как таковое (ведь методы во многом оставались прежними), а сама тотальность сложившейся политической системы. Энн Эпплбаум замечает:

Во многом доклад был тенденциозным. Перечисляя преступления Сталина, Хрущев фокусирует внимание почти исключительно на жертвах 1937–1938 годов, на расстреле девяноста восьми членов ЦК партии и некоторых старых большевиков. «Волна массовых репрессий в 1939 году стала ослабевать», — заявил он, что было махровой ложью: в 1940‐е годы число заключенных выросло. Он упомянул о депортации чеченцев и балкарцев — возможно, потому, что не приложил к ним руку, — но обошел молчанием коллективизацию, голод на Украине и массовые репрессии на Западной Украине и в Прибалтике, поскольку ко всему этому он, вероятно, сам был причастен. Он сказал о реабилитации 7679 человек, и, хотя зал ему аплодировал, это была ничтожная доля тех миллионов безвинно осужденных, о которых Хрущев знал[51].

Дополнительным свидетельством политического и манипулятивного характера осуждения сталинизма на XX съезде является то, что оно было лишено всех стандартных элементов правосудия переходного периода. Хрущевская десталинизация не знала ни судов над преступниками (только осуждение политических оппонентов), ни последовательной реабилитации жертв, ни последовательного и публичного осуждения стоящей за репрессиями идеологии, ни практик мемориализации этих событий. Заявление Хрущева на XXII съезде о необходимости «соорудить памятник в Москве, чтобы увековечить память товарищей, ставших жертвами произвола»[52], не имело последствий.

Главной задачей инициаторов «борьбы с культом личности» было не восстановление справедливости и торжество права, а укрепление собственной власти и ослабление оппонентов. В 1954–1961 годах было реабилитировано, по разным оценкам, до 800 тысяч человек[53]. Но, как отмечал один из основных авторов закона о реабилитации 1991 года, конституционный судья (1991–2004) Анатолий Кононов:

Массовый процесс освобождения заключенных носил прежде всего политический характер, правовая его сторона обладала такой же политической ущербностью, как и сами репрессии[54].

За первой волной реабилитаций и амнистий стоял Лаврентий Берия, один из главных сподручных Сталина, вскоре расстрелянный Хрущевым как английский шпион. А о «культе личности Сталина» первым заговорил Георгий Маленков, второй человек после Сталина в последние годы его правления. В народе на эту чехарду отозвались частушкой:

  • Шпион Лаврентий Берия
  • Вышел из доверия,
  • А товарищ Маленков
  • Надавал ему пинков.

Реабилитации решали политические задачи и были выборочными. Так, реабилитацию Хрущевым в числе первых военных и жертв «ленинградского дела» некоторые исследователи объясняют благодарностью за участие генералитета в аресте Берии и способом компрометировать Маленкова. В то же время, когда процесс реабилитации в середине 1950‐х стал приобретать массовый характер, он не коснулся идеологических противников советской власти (троцкистов, оппортунистов, эсеров, меньшевиков и т. д.), украинских и прибалтийских националистов. Родственникам расстрелянных и погибших в лагерях выдавались справки с ложными данными об обстоятельствах и дате смерти. Бывшим спецпоселенцам и ссыльным не возвращалось конфискованное у них имущество[55].

Фактически вся дальнейшая история СССР проходит на фоне соперничества различных трактовок «эпохи культа личности». Как только государство предложило свою трактовку прошлого, не замалчивающую преступления, на это последовал живейший отклик со стороны общества. Оттепели как поиску языка говорения о репрессиях и преодоления связанной с ними травмы посвящены книги историка из Университета Дэлхаузи Дениса Козлова «Читатели „Нового мира“»[56] и оксфордского литературоведа Полли Джонс «Миф, память, травма»[57]. В СССР 1950–1960‐х годов не было социологии и опросов общественного мнения. Поэтому одной из немногих возможностей понять настроения и самосознание общества этого времени стали письма читателей в газеты и журналы. Самым важным и прогрессивным из них в тот момент был «Новый мир» Твардовского и Симонова.

Литература стала главным инструментом разработки языка разговора о прошлом, его осуждения и проработки. Ведь возможности институциональных реформ и пересмотра руководящей идеологии тогда не было. Во главе литературного процесса оказался «Новый мир». Именно там публикуются важнейшие документы хрущевской оттепели, начиная с романа Ильи Эренбурга, давшего этому периоду его название.

Важнейшими публикациями оттепели стали роман «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева (1956), «Один день Ивана Денисовича» (1962) и «Случай на станции Кречетовка» (1963) Александра Солженицына, «Хранитель древностей» Юрия Домбровского (1964). Важную роль сыграла мемуарная литература: воспоминания Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (1960–1963), сравнивавшийся с «Дневником Анны Франк» дневник Нины Костериной (1962), обычной московской девушки, пережившей арест отца в 1937‐м и погибшей на войне в 20-летнем возрасте. В 1965‐м вышли отдельным изданием воспоминания Александра Горбатова, советского военачальника, проведшего два года на Колыме, но в начале войны возвращенного в ряды комсостава.

Письма в редакцию оказываются для читателей (среди них есть и жертвы террора, и его исполнители) способом проговорить собственный опыт репрессий и отношения к ним в ситуации, когда свободная публичная дискуссия об этом невозможна и сама тема репрессий присутствует в публичном поле в жестко контролируемом формате. При этом характерна самоцензурированность этого языка: наряду с упоминаниями об убийствах, казнях, преступлениях бросается в глаза описание периода террора санкционированным властью выражением «культ личности» или просто «культ». Иван Королев из Таджикистана пишет в редакцию «Нового мира»:

Помещенная вами повесть Солженицына правдива и открыла глаза советскому народу, ибо такая культ. личность, и жертвы его произвола не изчеслимы. Таких дней я провел более 4000. Очевидец гибели 1000-и честных сов. гр-н[58].

Выпущенную однажды на свободу энергию памяти о ГУЛАГе уже невозможно было загнать в строго определенные рамки. Отвечая в 1968 году на вопрос венского журнала Tagebuch о том, насколько серьезен взятый в советской печати в 1967 году курс на реабилитацию сталинизма, Лев Копелев писал:

Все, что стало известно за последние годы, когда были опубликованы ранее скрывавшиеся документы, свидетельства тысяч людей, в том числе и старых коммунистов, — раз и навсегда уничтожило мифологию сталинского культа[59].

Память уходит в подполье: ползучая ресталинизация и развитие диссидентского движения (1968–1985)

После отстранения от власти Хрущева в 1964 году оценки террора постепенно начинают меняться. Знаковым оказывается запрет публикации в «Новом мире» романов «Сто суток войны» Константина Симонова и «Новое назначение» Александра Бека. В 1967–1968 годах постепенно вся тема становится «непроходной»: среди запрещенных к публикации оказываются «Раковый корпус» Солженицына, «Дети Арбата» Рыбакова, «По праву памяти» Твардовского.

Окончательное сворачивание оттепели произошло после введения войск в Чехословакию в 1968 году. В 1970 году был фактически разгромлен «Новый мир» Твардовского. Но это, однако, не означало прямого отрицания десталинизации начала 1960‐х. Скорее, власть стремилась к «сбалансированной» трактовке Сталина и сглаживанию «излишне критичного» подхода к прошлому, ставшего в годы оттепели почти мейнстримом. Критика «культа личности» все чаще начинает восприниматься как попытка поставить под сомнение «завоевания социализма» и успех в освобождении Европы от фашизма. (В этом смысле характерна история книги Александра Некрича «1941, 22 июня», возлагавшей ответственность за трагедию 1941–1942 годов на тогдашнее руководство страны. Книга была опубликована в издательстве Академии наук СССР в 1965 году, получила положительные отзывы в советской прессе, ее переводы вышли в нескольких странах соцлагеря. Однако в 1967 году публикуются разгромные статьи о ней в партийных изданиях, книга изымается из библиотек, а автор исключается из партии «за преднамеренное извращение <…> политики Коммунистической партии и Советского государства накануне и в начальный период Великой Отечественной войны, что было использовано зарубежной реакционной пропагандой в антисоветских целях»[60]. Некрич был лишен возможности публиковаться и в 1976 году эмигрировал в США.)

Маргинализация разговора о терроре и смягчение оценок Сталина к концу 1960‐х приводят к подъему самиздата и институциализации диссидентского движения. Его моральной миссией оказывается именно подхватывание этого разговора, вытесненного государством в подполье[61].

Советский железный занавес к тому моменту стал проницаемым. Произведения, создающиеся в СССР, но запрещенные к публикации, начинают ходить в самопальных копиях, публикуются на Западе и кружным путем попадают к советскому читателю (там- и самиздат). За границей выходит «Доктор Живаго» Бориса Пастернака — роман, ставящий под вопрос оценку октябрьской революции как основы государственной мифологии). Там же появляются «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Софья Петровна» Лидии Чуковской (под названием «Опустелый дом»), «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург и другие важнейшие для осмысления сталинского и советского прошлого произведения.

Контроль за публичной сферой и частной жизнью граждан, существовавший в 1930–1950‐е годы, в 1960‐х уже был невозможен. Процесс над Синявским и Даниэлем и ввод войск в Чехословакию приводят к малочисленным, но немыслимым прежде публичным демонстрациям протеста. В самиздате активно читаются политически злободневные произведения Солженицына, Войновича и Зиновьева, поэзия Серебряного века и религиозная философия. Записи не публиковавшихся официально Высоцкого и Галича слушают все независимо от политической ориентации (часто воспринимая их песни как опыт людей, прошедших ГУЛАГ). Неофициальная культура в позднем СССР становится полноценной и полнокровной «второй культурой» — и тема ГУЛАГа оказывается в ней одной из центральных[62].

О попытках реальной «ресталинизации» можно говорить лишь в годы, последовавшие за смертью Брежнева. При Юрии Андропове, сменившем его на посту генерального секретаря партии, а до этого возглавлявшем КГБ, из учебников и энциклопедий исчезают упоминания о репрессиях, разворачиваются вполне сталинские по духу и языку кампании по борьбе со «стяжателями и тунеядцами», с «нарушителями трудовой дисциплины». Следующий генсек Константин Черненко пытается идти еще дальше. Он готовил постановление ЦК КПСС «Об исправлении субъективного подхода и перегибов, имевших место во второй половине 1950 — начале 1960‐х годов при оценке деятельности И. В. Сталина и его ближайших соратников». К 40‐й годовщине победы планировалось вернуть Волгограду имя Сталина.

Но все эти порывы свидетельствуют лишь о невозможности власти найти выход из экономического и идеологического тупика. Апелляция к сильной руке тогда была отчаянной попыткой компенсировать собственную слабость. Память о ГУЛАГе вновь стала для власти инструментом решения собственных проблем, антикризисным инструментом.

В это время работа по осмыслению и сталинского периода, и опыта десталинизации не останавливалась. В обществе она велась непубличным и «подпольным» образом, иногда прорываясь наружу, в публичное поле. Очень показателен пример фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние», ставшего одним из главных символических высказываний начала перестройки. Замысел картины относился к концу 1970‐х, съемки начались в 1982 году, а в 1984‐м готовый фильм лег на полку. Развернувшаяся вокруг фильма борьба наглядно показала масштаб накопившихся к этому времени системных противоречий между региональными (национальными) и союзными элитами, Минкультом и КГБ, творческой интеллигенцией и чиновниками. В 1986 году фильм допустили до закрытых просмотров, а на следующий год он вышел в широкий прокат, получил гран-при в Каннах и еще через год — Ленинскую премию.

Сложность и неоднозначность царившей в те годы атмосферы иллюстрирует отзыв на фильм Роберта Рождественского, опубликованный в уже сравнительно свободном 1987 году. Либерал и шестидесятник, активный участник чтений на площади Маяковского, Рождественский защищал «Покаяние» при помощи аргументации, которая вполне могла бы звучать в конце 1960‐х:

Мы в последние годы редко касались этой трагической, очень серьезной темы. Но ведь прошлое, которое не «ворошим» мы, за нас охотно ворошат наши враги! Да еще как «ворошат» — злорадно, напористо, с улюлюканьем! В ход идет все: и подтасовки, и самая махровая клевета!.. Впрочем, черт с ними, с врагами! К их всегдашней лжи и ненависти нам не привыкать! Да и живем мы не для того, чтобы им понравилось[63].

Память выходит на свет: «вторая десталинизация» и «вторая оттепель» (1985–1991)

С началом горбачевской перестройки тема сталинского террора снова вышла из подполья. В огромной степени это было вынесением на широкую аудиторию всего того, что было проговорено и продумано в «подполье», в сам- и тамиздате в предшествующие двадцать лет.

Язык обсуждения темы сталинского террора в горбачевскую перестройку сформировался оттепельными публикациями, отмечает в «Читателях Нового мира» Денис Козлов. Перестройка многими и воспринималась как довершение дела, начатого оттепелью. Неслучайно конец 1980‐х и начало 1990‐х оказывается кратковременным «золотым веком» толстых журналов. (Интересны приводимые Козловым сопоставления тиражей толстых журналов в 1990 и 1967 годах. «Новый» мир» в 1990 году публиковался в количестве 2,7 млн экземпляров против 128 тыс. в 1967 году, «Знамя» — 1 млн против 170 тыс., «Дружба народов» — 1,1 млн против 50 тыс., «Нева» — 600 тыс. против 250 тыс., «Октябрь» — 380 тыс. против 130 тыс., «Звезда» — 344 тыс. против 95 тыс. А общественно-политический журнал «Огонек», в 1967‐м издававшийся тиражом 2 млн, в 1989 году достиг рекордных 4,45 млн.) На атмосферу, формировавшуюся в обществе в конце 1980‐х, огромное влияние оказывала отложенная энергия рассказов о советском терроре, написанных в 1960‐е, но оставшихся неопубликованными в СССР. В 1987–1989 годах были опубликованы «Реквием» Анны Ахматовой, «Воронежские тетради» Осипа Мандельштама, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Архипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, «Софья Петровна» Лидии Чуковской, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского.

Именно в журналах начинается и приобретает размах дискуссия об установлении памятника жертвам репрессий. «Огонек» и другие журналы публикуют письма о необходимости создания такого мемориала, вскоре объявляется конкурс проектов. В 1988 году в ответ на многочисленные обращения Политбюро ЦК КПСС выпускает постановление «О сооружении памятника жертвам беззаконий и репрессий». В ноябре 1988 года в ДК МЭЛЗ проходит «Неделя совести» — выставка проектов мемориала, ставшая заметным событием московской общественной жизни. Конкурсы не определили победителя, и первым мемориалом всероссийского масштаба оказался валун, привезенный с Соловков Сергеем Кривенко и Львом Пономаревым в июне 1989 года. Его установили напротив здания КГБ на тогдашней площади Дзержинского.

«Неделя совести» стала первой публичной площадкой обсуждения не только проекта мемориала, но темы репрессий вообще. Разговор, в 1960‐х годах ведшийся «виртуально», через «письма в редакцию», в 1970‐х перешедший на кухни, а в 1980‐х — на страницы журналов, впервые вылился в живую дискуссию. На «Неделе совести» бывшие сидельцы находили друг друга, организовывались спонтанные вечера воспоминаний, люди составляли и подписывали совместные обращения. Стало понятно, что необходим не только и не столько памятник, сколько сообщество людей, занятых поиском и обнародованием данных о репрессированных, сохранением их памяти. Собравшаяся в 1987 году инициативная группа по созданию памятника жертвам репрессий превращается в общество «Мемориал»[64].

Характерным эпизодом истории пробуждения памяти о жертвах и поиска подходящей для нее формы стал спор, развернувшийся внутри Русской православной церкви. На поместном соборе 1988 года митрополит Сурожский Антоний (Блум), представитель живой традиции русской эмиграции и один из известнейших православных проповедников конца XX века, впервые публично поднял вопрос о необходимости канонизации членов Православной церкви, погибших от рук советской власти. Эмигрантская Русская православная церковь за рубежом, до 2007 года независимая от Москвы, канонизировала собор новомучеников еще в 1981 году (канонизация новомучеников РПЦЗ была прежде всего символическим и политическим актом, серьезной архивной и источниковедческой работы за ней по понятным причинам стоять не могло)[65]:

Единственные люди, которые молчат о том, что только героическая верность и стойкость тысяч неизвестных людей спасла Церковь от совершенного разрушения — это мы. И мы могли бы хоть какой-нибудь фразой в нашем Послании, не говоря о новомучениках, не употребляя таких слов, которые, может быть, оскорбят чей-то слух, указать на то, что мы благодарим Бога, что за все ХХ столетие в Русской Православной Церкви оказались свидетели веры, которые до крови, до плахи, до жизни, до муки сумели остаться верными Христу, Который искупил их и спас, и этим они прибавили к сиянию и святости в Русской Церкви[66].

Другую позицию представлял митрополит Коломенский и Крутицкий Ювеналий (Поярков), считавший, что канонизация требует крайне осторожного подхода. В 1917 году, говорил он, у Русской церкви возник острый политический конфликт с государством. Но он не отражает суть тогдашних отношений церкви и государства, ведь «многие верующие принимали активное участие в революции». Канонизация необходима, но как духовный акт, и не может быть навязана Церкви антипатриотическими силами, не может быть продолжением политического конфликта, считал он:

Когда мы готовились к празднованию тысячелетия Крещения Руси, то мы намеревались включить в программу празднования и канонизацию святых. И за рубежом говорили о канонизации, но не в том духовном смысле, какой она имела на протяжении тысячелетней истории, а в первую очередь спрашивали: будут ли канонизованы новомученики российские, то есть жертвы периода культа личности Сталина и всей советской эпохи, как это сделала зарубежная Русская Церковь. И если бы мы сделали этот шаг, мы практически чисто религиозный акт канонизации превратили бы в политическую акцию, которая не разделялась бы не только атеистами, она бы и верующими не разделялась, потому что верующие — искренние патриоты своей родины и советской власти[67].

Со временем возобладала позиция митрополита Антония. Свою роль в этом сыграла и личная позиция патриарха Алексия II, воспитывавшегося в эмигрантской среде. Но проводником ее стал именно митрополит Ювеналий, возглавивший созданную в 1989 году Синодальную комиссию по канонизации святых, которая подготовила общецерковное прославление новомучеников в 2000 году.

Прозвучавшие в уже процитированном интервью 1989 года тезисы о недопустимости «политизации» памяти о жертвах репрессий в РПЦ, о необходимости устранить из этой памяти «антипатриотические» и «антисоветские» тенденции стали основополагающими при определении формы церковной памяти о новомучениках.

В конце 1980‐х общество пережило мощную политическую мобилизацию, а власть была совершенно дезориентированной. В этих условиях госполитика в сфере реабилитации репрессированных следовала за общественными инициативами. В ноябре 1989 года Верховный совет СССР принимает декларацию «О признании незаконными и преступными репрессивных актов против народов, подвергшихся насильственному переселению, и обеспечении их прав». Это позволило за год реабилитировать 838,5 тысячи человек. Еще 80 тысяч были восстановлены в партии[68].

В апреле и октябре 1991 года, после стремительного распада СССР, принимаются законы «О реабилитации репрессированных народов» и «О реабилитации жертв политических репрессий». Они стали основанием для реабилитации еще 650 тысяч человек. Последний закон и до сего дня остается единственным российским законодательным актом, где напрямую осуждаются преступления советского режима, а также обозначаются начало и конец советской власти.

Один из депутатов во время слушаний заявил не без иронии, что это первый официальный документ, в котором узаконивают начало и конец советской власти. И он был недалек от истины[69].

Преамбула закона в своем роде уникальна:

За годы Советской власти миллионы людей стали жертвами произвола тоталитарного государства, подверглись репрессиям за политические и религиозные убеждения, по социальным, национальным и иным признакам.

Осуждая многолетний террор и массовые преследования своего народа как несовместимые с идеей права и справедливости, Верховный Совет Российской Федерации выражает глубокое сочувствие жертвам необоснованных репрессий, их родным и близким, заявляет о неуклонном стремлении добиваться реальных гарантий обеспечения законности и прав человека.

Целью настоящего Закона является реабилитация всех жертв политических репрессий, подвергнутых таковым на территории Российской Федерации с 25 октября (7 ноября) 1917 года, восстановление их в гражданских правах, устранение иных последствий произвола и обеспечение посильной в настоящее время компенсации материального и морального ущерба (выделено мной. — Н. Э.).

(Упоминание морального ущерба было исключено из закона поправками 2005 года.)

В 1990‐е годы происходит всплеск поисковой и исследовательской работы. Именно в это время обнаруживаются крупнейшие места захоронений жертв советского государственного террора — Медное (1991), Коммунарка (1991), Бутовский полигон (1992), Сандармох (1997), Красный бор (1997) и другие места. Помимо Соловецкого камня в Москве, устанавливаются мемориалы жертвам репрессий в Ростове-на-Дону (1994), Санкт-Петербурге (Кресты, 1995; Левашово, 1996), Магадане (1996), Перми (1996); мемориалы жертвам депортаций в Грозном (1994) и Назрани (1997). Параллельно с поиском захоронений в России и других странах бывшего СССР силами активистов и историков начинается работа по составлению Книг памяти жертв репрессий. Заметная часть этой работы ведется в рамках подготовки материалов для канонизации новомучеников[70].

Распад СССР запускает процессы формирования памяти о жертвах репрессий в бывших республиках, а теперь независимых государствах. Для всех них 1990-е годы оказываются временем всплеска интереса к истории советского государственного террора как основанию для новой коллективной идентичности. В одних постсоветских государствах память о репрессиях оказывается основанием для выстраивания исторической политики с акцентом на советской оккупации, как в странах Балтии[71], в других — на нарративе о многоэтничной нации — «плавильном котле», как в Казахстане[72], в-третьих — на памяти о жертвах Голодомора, как на Украине[73]. В эти годы мемориалы жертвам советского государственного террора открываются на Украине (в том числе мемориал в Быковнянском лесу под Киевом), в Беларуси (урочище Куропаты под Минском, мемориалы расстрелянным на «Шоссе смерти» в районе г. Червень и другие), в Казахстане (в Астане и многих других местах, в 2000‐х открылись музейные комплексы, посвященные истории Карлага и Акмолинского лагеря жен изменников Родины), Латвии (мемориалы в Риге, Елгаве, Юрмале и других городах), Эстонии (в Таллинне, Тарту, Нарве), Литве (мемориалы ссыльным и политзаключенным в Вильнюсе и Каунасе), Грузии, Армении, Азербайджане, Киргизии, Молдове, Узбекистане.

Борьба за память: распад СССР

Путч 1991 года, последовавший за ним распад СССР и победа на выборах демократических сил придают разговору о советском прошлом новые акценты. Впервые в центр государственного дискурса выходит обсуждение и осуждение революции 1917 года и коммунизма, а государственный террор начинают рассматривать как прямое следствие этого исторического перелома. Борис Ельцин, первый президент России, в первом же послании Федеральному собранию предложил рассматривать новую власть как восстановление «естественной исторической и культурной преемственности» с дореволюционной Россией, нарушенной в 1917 году. Критика октябрьской революции усилилась в 1996 году с началом новой предвыборной кампании, на которой реальную угрозу Ельцину представлял кандидат от КПРФ Геннадий Зюганов. В послании Федеральному собранию 1996 года Ельцин говорил:

Важно до конца осознать, что трагические последствия коммунистического эксперимента были закономерны ‹…› И массовые репрессии, и жесткий политический монополизм, и классовые чистки, и тотальное идеологическое «прореживание» культуры, и отгороженность от внешнего мира, и поддержание атмосферы враждебности и страха — все это родовые признаки тоталитарного режима. И все это означает, что путь назад — это путь в исторический тупик, к неизбежной гибели России.

Стремление во что бы то ни стало дискредитировать КПРФ и Зюганова лишило Ельцина и его сторонников возможности дать компромиссную трактовку октябрьской революции, отмечает политолог Ольга Малинова в книге, посвященной символической политике российской власти с 1991 по 2014 год[74]. Такая трактовка позволила бы увидеть в революции трагическое, но «великое» событие отечественной и мировой истории. Отказ от легитимации демократических реформ в глазах широкой аудитории через адаптацию революции как мифа основания «старого режима» к новому контексту фактически отдавал важный исторический символ, основательно укорененный в коллективной памяти, в безраздельное пользование политическим оппонентам.

Переопределение Октября в качестве «трагедии» и «катастрофы» означало резкую трансформацию смыслов: то, что прежде воспринималось через фрейм «национальной славы», теперь стало рассматриваться согласно логике «коллективной травмы». Это должно было повлечь за собой радикальное переформатирование сложившихся практик коммеморации и инфраструктуры памяти: нужно было не только перенести акцент с «героев» (которые перестали быть героями) на «жертв», но и воздать по заслугам «палачам». Эта работа требовала ресурсов и была сопряжена со значительными политическими рисками. И дело не только в том, что выяснение «истинных» ролей «героев», «палачей» и «жертв» в обществе, прошедшем через гражданскую войну, — неизбежно болезненный процесс. Столь резкое изменение смысла исторического события, выполнявшего функцию мифа основания, затрагивает всю конструкцию коллективной идентичности. Заменить «национальную славу» «коллективной травмой» не так просто…[75]

После выборов, на которых за кандидата от КПРФ в первом туре проголосовали 32 % избирателей (всего на 3 % меньше, чем за Бориса Ельцина[76]), власти начинают искать пути смягчения конфронтации. В 1996 году Ельцин издает указ, объявляющий 7 ноября Днем согласия и примирения, а следующий год 80-летия октябрьской революции — «годом согласия и примирения».

По словам Любови Пихоя, тогдашнего спичрайтера Бориса Ельцина, идея переименования праздника возникла в октябре 1996 года на одном из совещаний у руководителя президентской администрации А. Чубайса:

После Великой Октябрьской революции прошло более 70 лет, и можно изменить символику. Почему бы не переименовать праздник Великой Октябрьской революции в праздник, объединяющий всех, в День согласия и примирения? То есть Октябрьская революция всех разделила, но мы не отменяем этот праздник, а переименовываем[77].

В том же указе предусматривалось проведение конкурса на создание памятника, увековечивающего жертв «революций, гражданской войны и политических репрессий». Эта идея так и осталась нереализованной. И хотя представители элит высказывались за «преследования фашистско-большевистской идеологии и ее носителей», единодушия не было, и царила скорее растерянность. (Накануне 59-летней годовщины революции бывший соратник М. Горбачева А. Н. Яковлев опубликовал в «Российской газете» статью «Если большевизм не сдается», в которой доказывал, что «путь к торжеству свободы в России может быть прерван в любой день, если не поставить вне закона большевистскую идеологию человеконенавистничества». Автор статьи обращался к президенту России, Конституционному суду, правительству, Генеральной прокуратуре, Федеральному собранию с призывом «возбудить преследования фашистско-большевистской идеологии и ее носителей». Однако Ельцин и его окружение не захотели играть на обострение.)[78] Характерно, что, в отличие от коммеморации победы 1945 года, попыток сформировать сценарии и ритуалы празднования Дня согласия и примирения не предпринималось, в итоге этот день превратился в «праздник со стертым значением».

Память определяется: поиск нового равновесия и кристаллизация позиций (1999–2010-е)

С отставки Бориса Ельцина и прихода ему на смену Владимира Путина начался новый этап политики памяти о советском прошлом. Подход, почти сразу обозначенный Путиным, некоторые исследователи удачно называют «доктриной тотальной преемственности». В первую очередь это выразилось в комбинировании государственных символов — триколора, с августа 1991 года ассоциирующегося с либерально-демократическим лагерем, герба с двуглавым орлом, отсылающего к символике Российской империи (двуглавый орел был временно утвержден в качестве герба в ноябре 1993 года, соответствующий закон был принят только в 2000 году), и «нового старого» советского гимна. Стремление уйти от ельцинской конфронтационной политики памяти, предпочтя ей политику, интегрирующую представителей разных лагерей, было вполне очевидным решением (вполне аналогичным путем, как мы увидим во второй части этой книги, шли Конрад Аденауэр в Германии и Адольфо Суарес в Испании). Оно оказалось эффективным способом сплотить электорат. Однако такая политика памяти, уходя от формулирования четкого отношения к проблематичным периодам прошлого, неизбежно оказывалась ценностно эклектичной; на месте нового целостного нарратива о прошлом оставалась пустота, которая рано или поздно потребует заполнения. Малинова отмечает:

«Доктрина тотальной преемственности», несомненно, знаменовала новый подход к политическому использованию прошлого. Вместо решения дилемм, с которыми неизбежно связано конструирование целостного нарратива, был взят курс на выборочную «эксплуатацию» исторических событий, явлений и фигур, соответствующих конкретному контексту. Такой подход позволял успешно выполнять тактические задачи (что в условиях жесткой идеологической конфронтации было немаловажно), однако он не решал стратегической проблемы замещения «советского метанарратива» новой смысловой схемой, объясняющей связь между прошлым, настоящим и будущим[79].

Главным недостатком этой конструкции, стремящейся эклектически примирить ценностно противоположные явления, было то, что она держалась «на умолчании о проблемах и ответственности»[80]. Основной задачей было вытеснение негативной памяти о советском прошлом и интеграция позитивной памяти о нем с памятью о победах Российской империи. Возникал сплошной нарратив истории великой державы, объединяющий события дореволюционной и советской истории в сплошное героическое прошлое. День 7 ноября после неудачных экспериментов с «форматами празднования» перестал в 2004 году быть праздником. Вместо него был учрежден День народного единства 4 ноября, формально приуроченный к дате освобождения Китай-города бойцами народного ополчения под предводительством Кузьмы Минина и Дмитрия Пожарского в 1612 году. Впрочем, изменив формальную историческую привязку, «праздником со стертым значением» он быть не перестал. (По опросам разных лет, две трети россиян не знают, с чем связан праздник, и не помнят его названия.)[81]

Мемориальная политика РПЦ

На мемориальную политику постсоветской России серьезно повлиял Поместный собор Русской православной церкви 2000 года, канонизировавший больше тысячи новомучеников и заявивший о церкви как о важном участнике разговора о прошлом. Это предполагало создание целой культуры почитания новомучеников — разработку стратегии архивной работы, агиографических и иконографических канонов, составление и проведение служб новомученикам, крестных ходов и паломничеств по местам террора, установку поминальных крестов, часовен и храмов.

Центрами такого почитания (конкурирующими со светскими, музейными мемориальными стратегиями) начинают становиться Соловецкий монастырь, подмосковный Бутовский полигон (храм Новомучеников) и Екатеринбург как центр культа царственных страстотерпцев. Церковным аналогом доставки на Лубянскую площадь Соловецкого камня стала доставка летом 2007 года поклонного креста, изготовленного в Соловецком монастыре, на Бутовский полигон[82]. Мемориальная деятельность церкви была регламентирована определением Архиерейского собора РПЦ в 2011 году.

По массовости вовлечения людей и массиву обработанного архивного материала мемориальная активность РПЦ вполне сопоставима с деятельностью «Мемориала», если не превосходит ее. В одних только «Царских днях», посвященных памяти об убийстве царской семьи, ежегодно принимают участие до 100 тысяч человек. Но почитание мучеников так сконструировано, что почти не ставит вопроса о переосмыслении преступного прошлого. Это определяется позицией РПЦ в постсоветской России.

Не будучи политически независимой силой, РПЦ должна была выработать безопасную, свободную от политизации форму почитания новомучеников. Церковь так описывает советский государственный террор, чтобы это описание не касалось вопроса об осуждении виновных и об ответственности за произошедшее. В результате возвеличивание подвига членов церкви смыкается с героическим государственным дискурсом памяти о победе в Великой Отечественной войне. Характерный пример — проповедь патриарха Кирилла на Бутовском полигоне в мае 2015 года:

Подвиг тех, кто погиб на войне, защищая Отечество, и подвиг тех, кто в мирное время погибал за ту же самую духовную сердцевину жизни нашего народа, соединяются воедино. Это некий общий подвиг, и, может быть, без одного не было бы и другого. Если бы новомученики и исповедники отказались от веры, от Христа, от Церкви, если бы они встали в ряды хулителей, то, может быть, и у народа не хватило бы духовной силы сопротивляться врагу. Поэтому с религиозной точки зрения жизнь, отданная за Родину, за ту самую духовную сердцевину, и подвиг новомучеников соединяются в великую жертву Богу, принесенную за спасение нашего Отечества[83].

Сформированная РПЦ память о новомучениках отлично вписывается в государственную стратегию «тотальной преемственности». Она одновременно возрождает преемственность с дореволюционной Россией, разрушенной «богоборческой властью», восстанавливает культ царской семьи, героически трактует подвиг новомучеников, возвышающий РПЦ, и в то же время обращается к ценностям государственности (ведь подвиг новомучеников не был связан с «противостоянием государству как таковому»[84]).

Выступая 22 января 2015 года в Госдуме, патриарх Кирилл заявил, что в основе национальной идентичности россиян лежат пять фундаментальных ценностей:

[1] Древняя Русь, святая Русь — доминанта святости и высоты человеческого духа. И мы обозначили эту ценность словом «вера». [2] Российская империя, превратившая небольшую страну в колоссальную мировую империю от океана до океана. И мы нашли слово, которым покрывается эта реальность, — «державность». [3] Затем революция. <…> Возникает вопрос: а что-то хорошее было? Или только кровь? Только влияние иностранных центров? Только навязывание России иного, не свойственного ей в то время образа жизни? <…> Мы ответили — было. Стремление людей к справедливости. <…> [4] А в советское время <…> было нечто такое, что мы смело можем принять, включить в собственную философию жизни? Было. Солидарность. И никогда не надо забывать подвиг нашего народа. И не только военный подвиг. А те самые комсомольцы, которые на целину ехали, БАМ строили, не получая за это никаких наград и привилегий? Это чувство локтя, чувство желания общими усилиями сделать добро для своей страны. Итак, солидарность. [5] И наконец, новая Россия. <…> Мы стали делать акцент на правах человека, на правах людей, на человеческом достоинстве, на свободах. <…> Мы обозначили эту эпоху словом «достоинство»[85].

Память о советском государственном терроре в других российских конфессиях

На конец 1990‐х и начало 2000‐х приходится формирование мемориальной политики других российских христианских конфессий и религий.

В Католической церкви она формируется в виде программы «Католические новомученики России», утвержденной в январе 2002 года[86]. Эта программа интегрирует почитание новомучеников, сложившееся в доминирующей христианской конфессии России, и сложившееся при папе Иоанне Павле II католическое почитание мучеников XX века. Мемориалы памяти католического духовенства и мирян, погибших в тюрьмах, лагерях и ссылках на территории СССР в 1918–1958 годах, установлены на мемориальных кладбищах «Сандармох» (1997), «Левашово» (2010) и в храме Св. Станислава в Санкт-Петербурге (2018).

Мемориальная политика российских протестантов лишена цельности, отличающей память о новомучениках у православных и католиков[87]. Евангелически-лютеранская церковь России, объединяющая верующих преимущественно немецкого происхождения, отмечает День памяти жертв политических репрессий 28 августа, в день издания указа 1941 года о депортации немцев Поволжья. Работа по сохранению памяти о жертвах репрессий среди христиан-пятидесятников (РОСХВЕ) ведется прежде всего в рамках проекта «Духовное наследие подвижников земли русской». В рамках работы над проектом было опубликовано жизнеописание основателя пятидесятнического движения в России Ивана Воронаева, включающее статьи официальных представителей РОСХВЕ с их позицией по вопросу сохранения памяти о жертвах репрессий среди единоверцев[88]. Мемориалы жертвам репрессий среди евангельских христиан баптистов установлены на Левашовской пустоши и на «Золотой горе» в Челябинске. У адвентистов седьмого дня, которые преследовались и властями Российской империи, память о сталинских репрессиях включена в память о религиозных репрессиях на протяжении всей истории существования общины[89].

Еврейская община России[90] активно участвует в Днях памяти жертв политических репрессий, ее лидеры с начала 2000‐х годов регулярно выступают с заявлениями о необходимости помнить о репрессиях и не допустить их повторения. Память о репрессиях против советских евреев отражена в экспозициях еврейских музеев: прежде всего, в посвященных истории XX века разделах Еврейского музея и центра толерантности в Москве, музея еврейской общины в Хоральной синагоге Санкт-Петербурга, музея еврейской общины Костромы. Среди проектов мемориализации памяти жертв репрессий: памятник евреям — жертвам политических репрессий в Левашово (установлен в 1997 году по инициативе Петербургского отделения Российского еврейского конгресса), памятник евреям — жертвам Норильлага в Норильске (открыт в 2005 году на средства главы Международного банка реконструкции и развития Джеймса Вулфенсона), памятный знак евреям, расстрелянным и захороненным в урочище Сандармох (открыт в 2005 году по инициативе еврейской общины Петрозаводска), инициатива по увековечению памяти семьи раввинов Медалье (выставка и презентация книги в Еврейском музее и центре толерантности в феврале 2015 года, открытие таблички с фамилией главного раввина Москвы Шмарьягу-Лейба Медалье в рамках проекта «Последний адрес» в феврале 2017 года), ежегодная церемония памяти расстрелянных членов «Еврейского антифашистского комитета» (отмечается по инициативе президента Фонда «Холокост» Аллы Гербер в годовщину расстрела 12 августа).

Мусульмане России не имеют общей централизованной программы сохранения памяти жертв репрессий среди мусульман из‐за очень разного характера этой памяти в разных регионах России. Репрессии против собственно верующих (к таковым относятся, например, преследования верующих татар и башкиров в рамках «Дела Центрального духовного управления мусульман» 1936–1938 годов) бледнеют на фоне репрессий по национальному признаку (прежде всего это были депортации). А потому в данном случае стоит скорее говорить о национальных памятях, которые очень различны в разных республиках и включены в разный политический контекст[91]. Мемориалы репрессированным мусульманам установлены в Левашово и в Сандармохе.

Похожим образом обстоит дело с памятью буддистской общины России. Российские буддисты не имеют централизованной структуры. Общины в традиционно буддийских регионах России — Бурятии, Туве, Калмыкии, на Алтае и в Забайкальском крае — не связаны друг с другом ни административно, ни (часто) вероучительно. А потому централизованной и единой программы памяти о жертвах среди буддистов нет и не может быть. Эта память, как и у мусульман, своя для каждой национальной группы. Памятники репрессированным буддистам есть в Левашово, в Улан-Удэ (на территории местной буддистской общины), фигуры буддистских божеств включены в памятник депортации калмыцкого народа «Исход и возвращение» (авторства Эрнста Неизвестного) в Элисте. У этих мемориалов организуются молитвенные поминовения жертв. В 2014 году в московском Музее истории ГУЛАГа прошла выставка «Репрессированный буддизм», подготовленная при участии петербургского буддолога Андрея Терентьева. (Единственным на сегодняшний день изданием, рассказывающим историю репрессий среди буддийского духовенства, является фотоальбом Андрея Терентьева, ставший продолжением выставки «Репрессированный буддизм», прошедшей в 2014 году в Музее истории ГУЛАГа.)[92]

Кристаллизация позиций

Вторая половина 2000‐х стала периодом активизации исторической политики в странах Восточной Европы, фактически уравнявшей советскую оккупацию с нацистской[93]. В ответ на это в России формируется «оборонительная» историческая политика, сосредоточенная на отповеди внешним и внутренним критикам и апеллирующая к позднему сталинизму как к образцу для подражания. Активизировавшиеся в этих условиях попытки придать этому дискурсу черты «официального» носили по большей части конъюнктурный, а не идеологический характер, и в основном не увенчались успехом.

В ряду этих попыток и наделавшие много шуму пособия по истории Александра Данилова и Александра Филиппова (2007–2008)[94], преследующие задачу «нормализовать» советский террор и диктатуру Сталина и уравновесить «перегибы» «успехами», и президентская «Комиссия по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России» (2009–2012).

Однако и учебники, воспевающие «эффективный менеджмент», и Комиссия, основной задачей которой фактически оказывалось вмешательство в научные исследования, встретили настолько резкую и единодушную критику академического сообщества и общественности, что эти начинания поспешили свернуть. В 2010 году Данилов не был избран директором Института российской истории РАН, позднее был уволен из МПГУ из‐за выявленного в защищенных при его участии диссертациях плагиата, а в 2012 году была упразднена Комиссия. Фактически обе инициативы умерли естественной смертью, не получив поддержки сверху, на которую были рассчитаны.

В 2011 году рабочая группа Совета при президенте РФ по развитию гражданского общества и правам человека во главе с Сергеем Карагановым и Михаилом Федотовым в сотрудничестве с «Мемориалом» разработала проект программы «Об увековечении памяти жертв тоталитарного режима и национальном примирении». Наряду с предложениями об увековечении памяти жертв репрессий (памятники, музеи, исследовательские центры, государственные памятные даты), проект предусматривал конкурс на разработку нового учебника истории, государственную поддержку академических исследований этой проблематики, а также важные политические и правовые шаги — юридическую оценку преступлений коммунистического режима, их политическое осуждение, введение запрета для государственных чиновников на отрицание или оправдание преступлений.

Вокруг проекта развернулась дискуссия, позволившая кристаллизовать две противоположные позиции. Одна выражена в проекте программы: по мнению ее составителей, «без освоения общественным сознанием трагического опыта России в XX веке представляется невозможным движение российского общества к реальной модернизации»; осуждение может объединить общество, положив конец развязанной в 1917 году гражданской войне, и укрепить международный престиж России[95].

Другую позиция отчетливее всего выразил политик и общественный деятель Алексей Пушков. По его мнению, программа обострит ситуацию «идейной гражданской войны» в российском обществе, ослабит позиции России в мире (и прежде всего в Восточной Европе), превратив ее из державы-победительницы во Второй мировой в «мальчика для битья»[96]. По словам Пушкова, признание преступлений сталинизма (если они доказаны) не должно быть поводом для пересмотра собственной истории в покаянном ключе, а борьба с тоталитарным сознанием «не должна превращаться в повод для превращения России в унтер-офицерскую вдову, которая в очередной раз с упоением будет сечь себя».

После нескольких лет обсуждений и бюрократических пробуксовок Федеральная целевая программа «Об увековечении памяти жертв политических репрессий» не была одобрена правительством.

Замминистра культуры Владимир Аристархов писал:

Тематике, заявленной в Проекте, уже уделяется достаточное внимание соответствующими ведомствами и структурами гражданского общества, указанные действия не требуют дополнительного финансирования, а реализация представленного Проекта может повлечь излишний формализм и неоправданные бюджетные траты.

Он предложил не принимать отдельную программу, а включить некоторые мероприятия из нее в другие — например, в госпрограмму развития культуры и туризма[97].

Вместо Федеральной целевой программы в августе 2015 года решением премьер-министра Дмитрия Медведева была утверждена «Концепция государственной политики по увековечению памяти жертв политических репрессий» на 2015–2019 годы. В отличие от ФЦП, она имеет лишь декларативное значение и не предполагает целевого государственного финансирования[98]. Примечательно, что слова о тоталитарном режиме и национальном примирении из названия исчезли. Это во многом косметическое решение не изменило расклада сил и не сообщило перевеса одной из позиций.

Соперничество двух этих позиций представляет собой основной сюжет «войн памяти» в России последних лет. Описанное в первой главе посткрымское обострение «сталинского комплекса» не выявило принципиально новых ходов и акцентов, разве только позволило выкрутить эмоции на невозможную прежде громкость. Данные опросов общественного мнения, свидетельствующие о всплеске симпатий к Сталину, важны не как показатель отношения к Вождю как таковому (об этом опросы мало что говорят[99]), а как свидетельство усвоения широкой аудиторией мобилизационного языка, символом которого является Сталин и соответствующий тип управления. Как показали первые годы четвертого президентского срока Владимира Путина, когда язык конфронтации и маленькие победоносные войны перестают отвлекать население от все более остро заявляющих о себе социальных проблем, мобилизационное усилие не может быть долговременным. А значит, поиск «нового равновесия» чем дальше, тем более явственно будет выходить на первый план. И ключевым вопросом этого нового равновесия неизбежно станет вопрос оценки советского прошлого и государственного террора.

4

ПРИМИРЕНИЕ СВЕРХУ: РАВНОВЕСИЕ БЕЗ ВИНЫ И ОТВЕТСТВЕННОСТИ

В 2007 году мало что в официальной риторике напоминало о том, что это был 90‐й после Октябрьской революции и 70‐й с начала Большого террора. У власти явно не было отчетливого представления, какие сигналы следует посылать обществу в связи с этими датами, внятного нарратива памяти о 1917‐м и 1937‐м не существовало. Октябрьская революция неявно и глухо ассоциировалась для власти с событиями скорее трагическими, с разрывом преемственности с имперской Россией и в целом была для нее неудобна, напоминая о периоде слабости царского политического режима, о распаде государства, о междоусобицах и распрях. Большой террор тоже упоминался политическими лидерами как событие трагическое, но дальнейших его оценок власти старались избегать.

30 октября 2007 года, в День памяти жертв политических репрессий Путин вместе с патриархом Алексием II посетили созданный при участии РПЦ мемориал на расстрельном полигоне в Бутово. Официальная речь была заменена «подходом к прессе», активный «месседж» — реактивным подобием «экспромта». С учетом сказанного о памяти новомучеников представляется совсем не случайным, что для такого высказывания было выбрано именно Бутово. Не имея собственного внятного языка описания Большого террора, государство предпочло «примкнуть» к инфраструктуре памяти о терроре, разработанной церковью. Этот «экспромт» оказался самым отчетливым осуждением государственного террора, когда-либо звучавшим из уст Владимира Путина:

Мы собрались действительно для того, чтобы почтить память жертв политических репрессий 30–50‐х годов прошлого века. Но все мы хорошо знаем, что 1937 год считается пиком репрессий, но он (этот 1937 год) был хорошо подготовлен предыдущими годами жестокости. Достаточно вспомнить расстрелы заложников во время Гражданской войны, уничтожение целых сословий, духовенства, раскулачивание крестьянства, уничтожение казачества. Такие трагедии повторялись в истории человечества не однажды. И всегда это случалось тогда, когда привлекательные на первый взгляд, но пустые на поверку идеалы ставились выше основной ценности — ценности человеческой жизни, выше прав и свобод человека. Для нашей страны это особая трагедия. Потому что масштаб колоссальный. Ведь уничтожены были, сосланы в лагеря, расстреляны, замучены сотни тысяч, миллионы человек. Причем это, как правило, люди со своим собственным мнением. Это люди, которые не боялись его высказывать. Это наиболее эффективные люди. Это цвет нации. И, конечно, мы долгие годы до сих пор ощущаем эту трагедию на себе. Многое нужно сделать для того, чтобы это никогда не забывалось. Для того чтобы мы всегда помнили об этой трагедии. Но эта память нужна не сама по себе. Эта память нужна для того, чтобы мы понимали: для развития страны, для выбора наиболее эффективных путей решения проблем, перед которыми стоит страна сегодня, будет стоять в будущем, конечно, нужны политические споры и баталии, нужна борьба мнений; но для того, чтобы этот процесс был не разрушительным, для того, чтобы он был созидательным — эти споры, эта политическая борьба не должны проходить вне рамок культурного, образовательного пространства. И, храня память о трагедиях прошлого, мы должны опираться на все самое лучшее, что есть у нашего народа. И мы должны объединять свои усилия для развития страны. У нас для этого все есть[100].

Спустя десять лет отсутствовавший прежде нарратив появился. Уже за несколько лет до столетия революции и 80-летия Большого террора те, кто формировал или хотел бы формировать государственную идеологию, заговорили о грядущей годовщине как о важной исторической вехе, которой надлежит стать символом примирения и подведения черты под прошлым.

Модель Владимира Мединского

Наиболее заметным сторонником такого примирения выступал профессиональный пиарщик и идеолог-пропагандист, а с 2012 года министр культуры Владимир Мединский. В программной лекции «Мифы о революции и гражданской войне», прочитанной в МГИМО в ноябре 2015-го, он говорит о приближающемся столетии революции 1917 года в связи с темой примирения[101]. Остается, впрочем, не ясным, кто именно видится лектору субъектами примирения. Ведь речь у него идет о сторонах противостояния в годы гражданской войны. Упоминание современности проскальзывает только в одной фразе и маркируется как нечто надуманное, не имеющее отношения к реальному примирению:

Если уж мы говорим о примирении сторон, прежде всего, речь идет о примирении в наших головах. Трудность вопроса определяется сегодня трактовками, которые диктуются современным идеологическим противостоянием (выделено мной. — Н. Э.). К реальной истории страны эти спекуляции имеют крайне отдаленное отношение.

(Говоря о монументах примирению после гражданских войн в разных странах, Мединский упоминает только испанский. Ниже, из главы, посвященной Испании, станет понятно, почему этот пример весьма красноречив.)

Такая бессубъектность неслучайна. Вывод, к которому приходит Мединский в своей лекции, состоит в том, что подлинное примирение уже состоялось, и случилось это в момент триумфа 1945 года:

Единое Российское государство стало называться СССР и осталось почти в тех же границах. А спустя 30 лет после гибели Российской империи совершенно неожиданно Россия оказалась на вершине своего военного триумфа в 1945 году. Таким образом, в Гражданской войне в результате победила третья сила, которая в этой войне не участвовала. Победила историческая Россия, которая возродилась из пепла!

Модель примирения, предлагаемая Мединским, примечательным образом выключена из настоящего, это историко-политическое конструирование. Механически присоединяя концепт победы в Великой Отечественной как высшей точки развития «советского проекта» с концептом «исторической России», представляющим собой некое «наименьшее общее кратное» всех эпох российской государственности, Мединский приходит к бесконфликтному выводу о победе в Гражданской войне «третьей силы».

Представление о победе в Великой Отечественной как новом учредительном мифе Российского государства звучит уже в 2007 году. Так, для историка Натальи Нарочницкой революция «была сознательным чудовищным погромом русской государственности „до основания“». Но «дух Мая 1945‐го <…> в значительной мере обезвредил разрушительный и антирусский пафос ниспровержения. Великая Отечественная война востребовала национальное чувство, подорванное „пролетарским интернационализмом“, и восстановила, казалось бы, навек разорванную нить русской и советской истории»[102].

Если разделение, трактуемое именно как разделение 1917 года, преодолено в 1945‐м, то вопрос примирения, тем более примирения сегодняшнего общества, оказывается чисто символическим, легко разрешаемым при помощи установления соответствующего памятника, например памятника примирению белых и красных в Крыму. Так понимаемое примирение крайне удобно для российских властей по нескольким причинам.

Во-первых, оно крайне выгодным для государства образом подменяет причину следствием: оказывается, что это революция спровоцировала раскол общества, а не власть Российской империи довела страну до раскола, на котором затем удачно и цинично сыграли большевики в борьбе за власть.

Во-вторых, оно позволяет уйти от разговора о государственном терроре, развернувшемся в полную силу уже после Гражданской войны.

В-третьих, даже в случае примирения красных и белых желаемое выдается за действительное.

Колоритнее всего разница между мнимым и реальным примирением выглядит на примере памятника в Крыму, установить который задумало Российское военно-историческое общество, посвятив его исходу русской армии во главе с Петром Врангелем в ноябре 1920 года. В неприятии памятника примирению неожиданно оказались единодушны и коммунисты, и сторонники Белого движения. Первые увидели в нем оскорбление ветеранов и «плевок в севастопольцев»: члены движения «Суть времени» вышли на митинг с лозунгами «Нет Покаянию! За исторический выбор русского народа» и «Великая Победа объединяет, „примирение“ разобщает». Вторые назвали оскорбительными попытки говорить о примирении, не осудив преступления большевиков, чьи имена до сих пор носят улицы Севастополя[103].

Модель Тихона Шевкунова

Более грамотной и удачной с политтехнологической точки зрения выглядит модель примирения, предложенная другим опытным и талантливым пиарщиком, епископом РПЦ Тихоном (Шевкуновым). 4 ноября 2015 года, в день между светским Днем народного единства и церковным праздником Казанской иконы Божьей Матери, в Манеже была открыта выставка «Моя история. XX век. 1914–1945. От великих потрясений к Великой Победе». Ее идеологом стал на тот момент епископ, а ныне митрополит Тихон (Шевкунов).

Его личность заслуживает отдельного внимания. Сретенский монастырь, наместником которого он был в 1996–2018 годах, за эти годы стал важным церковно-политическим образованием. При нем работает одно из самых крупных в России православных издательств и сайт «Православие.ru», один из наиболее посещаемых религиозных ресурсов рунета. В 2008 году Шевкунов выпускает «публицистический фильм» «Гибель империи. Византийский урок», декларирующий на основе параллелей между византийской и российской историей необходимость сильного государства для выживания современной России. В 2011‐м выходит сборник рассказов Шевкунова «Несвятые святые», который журналист и религиовед Сергей Чапнин назвал «идеологически выверенными сказками с правильной моралью»[104]. Эта книга стала самым успешно продающимся религиозным изданием в России последних лет (суммарный тираж на начало 2019 года 3 млн экземпляров).

Выставка в Манеже стала третьим проектом серии «Моя история», организованной по инициативе Патриаршего совета по культуре и при поддержке правительства Москвы и Фонда гуманитарных проектов. (Ответственный секретарь Партиаршего совета по культуре, а с 2016 года председатель — епископ Тихон Шевкунов; Шевкунов же возглавляет экспертный совет Фонда гуманитарных проектов, а одним из его главных партнеров является компания «Газпром».) Ей предшествовали выставки «Романовы» (2013) и «Рюриковичи» (2014). На выставке, посвященной XX веку, была представлена своеобразная «формула согласия», модель примирения памяти о XX веке. В истории России и СССР, говорит она, были и «трагедии» (Гражданская война, революции, сталинские репрессии), и «успехи» (индустриализация, подъем экономики, победа в Великой Отечественной войне). Авторы экспозиции подчеркивают, что не выносят оценок. Их подход намеренно нейтрален: рассказать и о трагедиях, и об успехах. И эта нейтральность — важнейшая новация выставки. Главная кровоточащая рана советской истории, ГУЛАГ, деятельного осуждения которого не произошло, оказывается лишь одним из череды «испытаний» и вписывается в ряд «противоречивых» явлений вроде красного и белого террора.

Следствием такого настойчивого нейтралитета оказывается, во-первых, нормализация советского террора, а во-вторых — сквозящая в экспозиции концепция уравновешивания испытаний успехами. Именно об этом на открытии выставки сказал патриарх Кирилл, и именно в его устах, предстоятеля церкви, страшно пострадавшей от большевистского насилия, виднее всего искусственность этого «нейтралитета» и «уравновешивания»:

Выставка посвящена трудным страницам нашей истории. Все мы знаем, что послереволюционное время было временем хаоса, столкновения классовых, социальных, политических, экономических интересов, попыток разрушить страну; было пролито много крови, миллионы были изгнаны из пределов нашего Отечества. Мы знаем, что непростыми были и 30‐е годы — много крови, много несправедливости, и все это никогда не должно уйти из нашей памяти, как нельзя минимизировать эти страдания. Но ведь не было бы современной России, если бы не было подвига предшествующих поколений, которые в 20‐е и 30‐е годы не просто пахали землю — хотя и это очень важно, — но создавали промышленность, науку, оборонную мощь страны. Успехи того или иного государственного руководителя, который стоял у истоков возрождения и модернизации страны, нельзя подвергать сомнению, даже если этот руководитель отличился злодействами (выделено мной. — Н. Э.). Там, где проявлялись воля, сила, интеллект, политическая решимость, — мы говорим: «да, несомненные успехи», как и в случае с победой в Великой Отечественной войне. А там, где были кровь, несправедливость, страдания, мы говорим, что это неприемлемо для нас, людей XXI века. Мы отдаем исторические персонажи на суд Божий. Но никогда отрицательные стороны не должны давать права исключать все то положительное, что было сделано. Как и наоборот, то положительное, что было сделано теми или иными людьми, не должно исключать критического отношения к преступлениям, которые были совершены ими же[105].

Концепция уравновешивания преступлений успехами — крайне удачная для современной российской власти модель. В ситуации, когда невозможно как молчать о советском терроре, так и деятельно и реально его осуждать, уравновешивание преступлений успехами позволяет законсервировать потенциально взрывоопасный конфликт. Тем самым вопрос об ответственности за преступления, об осуждении их и их виновников, осмыслении всех связанных с ними практик просто снимается: точнее, от него уходят.

Представленный организаторами выставки «уравновешивающий подход» был стремительно взят на вооружение государством. В декабре 2015 года в одном из павильонов ВДНХ был открыт постоянно действующий исторический парк «Россия — моя история», объединивший экспозиции трех выставок в Манеже. Тогда же появилась идея расширить этот опыт на всю Россию, открыв в регионах 25 подобных выставок и, по возможности, приурочив это к столетию Октябрьской революции. В 2017 году постоянные выставки «Россия — моя история» открылись в Уфе, Екатеринбурге, Ставрополе, Волгограде, Перми, Якутске, Махачкале, Казани, Тюмени, Нижнем Новгороде, Южно-Сахалинске, Самаре, Новосибирске, Омске и Санкт-Петербурге, в 2018 году — в Саратове и Ростове-на-Дону, в 2019‐м — в Челябинске и Сургуте.

Модели Мединского и Шевкунова, сведение разговора о трагическом прошлом XX века к давно преодоленному конфликту «красных» и «белых» и стремление «законсервировать» опасный разговор, уравновесив преступления государства его успехами, роднит уход от темы ответственности. В полной мере этот подход дает о себе знать в год 100-летия революции и 80-летия Большого террора, когда тема примирения выходит в официальной риторике на первый план.

Призрак примирения

Еще один проект Тихона Шевкунова — возведение на территории Сретенского монастыря монументального Храма новомучеников и исповедников российских на Лубянке. Он располагается там, где в советские годы было общежитие сотрудников НКВД. Храм был освящен 25 мая 2017 года патриархом Кириллом в присутствии Владимира Путина, назвавшего это событие значимым для всего российского общества. Ведь храм, посвященный памяти пострадавших в годы репрессий, «олицетворяет примирение»:

Глубоко символично, что новый храм открывается в год 100-летия Февральской и Октябрьской революций, ставших отправной точкой для очень многих из тех тяжелейших испытаний, через которые пришлось пройти нашей стране в XX веке.

Мы должны помнить и светлые, и трагические страницы истории, учиться воспринимать ее целиком, объективно, ничего не замалчивая. Только так возможно в полной мере понять и осмыслить уроки, которые нам преподносит прошлое[106].

Как обычно в таких случаях, не уточняется, кто, с кем и по какому поводу примиряется. Из контекста понятно, что речь идет о примирении тех, кто принял октябрьскую революцию, и тех, кто ее не принял. То есть снова о «белых» и «красных». Анализируя это событие, Максим Трудолюбов обращает внимание на комфортность такого концепта примирения для сегодняшней российской власти:

Из всех разделений российского общества — проявленных и непроявленных — это, наверное, самое комфортное для российской элиты, особенно той, которая склонна тихонько считать себя аристократией. Времени прошло удобно много, свидетелей не осталось — осталась давняя, почти абстрактная история. Объявленное «примирение» оказывается чем-то больше похожим на дополнительную легитимацию нынешней власти. Нынешнее государство, у которого родовые травмы и моральные проблемы связаны и с происхождением, и с советским ограблением российского наследства, и с постсоветским ограблением советского наследства, получает таким образом крайне дефицитную нематериальную поддержку (с материальной поддержкой у него и так все хорошо).

Сложность, конечно, в том, что конфликт красных и белых не единственный и не главный для российского общества. Тот конфликт, который в отличие от красно-белого жив до сих пор, нуждается хотя бы в том, чтобы его проговорить. Этот конфликт жив, потому что каждый день люди становятся жертвами системы, предпочитающей самовольно писать себе законы и отчитываться в их исполнении или неисполнении только перед собой. В его основе лежит и наследие российского имперского государства, и институты, заложенные сталинским государством, которое убивало своих граждан в годы существования СССР. Конфликт между элитой, ставящей себя выше закона, и обществом, которому элита диктует закон, не преодолен. Наследники сталинского государства, включая и священноначалие нынешней Русской православной церкви, строящие храм в честь воображаемого примирения, всех нас обманывают[107].

Такая трактовка примирения — вполне логичное развитие «доктрины тотальной преемственности» 2000‐х, позволяющее выглядеть патриотами, а то и аристократами, и близким к власти идеологам вроде Никиты Михалкова, и гордо чтущим преемственность по отношению к ЧК — НКВД — КГБ «новым дворянам» из силовых структур[108].

30 октября 2017 года на проспекте Сахарова в Москве Владимир Путин открыл Мемориал памяти жертв политических репрессий. С учетом того, что открытие государством такого мемориала было частью реализации программы «Об увековечении памяти жертв политических репрессий», что на нем присутствовали правозащитники, руководство Государственного музея истории ГУЛАГа и вдова Александра Солженицына, это могло выглядеть как предпочтение государством позиции «либерально-демократической общественности». Однако если прислушаться к произнесенным в связи с открытием мемориала речам и приглядеться к общему контексту госполитики памяти, приходится делать прямо противоположные выводы.

В выступлении на заседании Совета по правам человека накануне Дня памяти жертв политических репрессий Владимир Путин предложил воспринимать открытие Стены скорби в годовщину революции (о годовщине Большого террора сказано не было) как «подведение черты под драматическими событиями, которые разделили страну и народ», как «символ преодоления этого раскола и взаимного прощения» и «принятие отечественной истории такой, какая она есть»[109]. Концепт подведения черты под трудным прошлым, прощение и принятие — действительно, важные элементы политики его проработки (мы подробно остановимся на этом в третьей части книги), но только при условии принятия ответственности за преступления прошлого. В противном случае это не более чем техники отгораживания от него, только отодвигающие решение проблемы. В данном случае разговор об ответственности как раз последовательно вытесняется.

Отчетливой иллюстрацией того, как «примирительно-всеохватывающий подход» оборачивается пронзительным «умолчанием о проблемах и ответственности», было слово патриарха Кирилла на открытии Стены скорби. Патриарх неоднократно упоминал «трагические события» и даже «террор», но по сложившейся традиции не конкретизировал, что имеется в виду. Впрочем, далее по тексту выясняется, что речь идет не об уничтожении государством собственных граждан, не о возведенном в систему попрания права и человеческого достоинства, а о ситуации, когда «жители одной страны, соседи и сослуживцы преследовали и убивали друг друга»[110].

К «крови и беззаконию», по мнению предстоятеля РПЦ, привела «грандиозная идея построить мир свободным и справедливым». Патриарх вопрошает:

В чем была ошибка? Не в том ли, что люди стремились построить гуманное и справедливое общество (выдклено мной. — Н. Э.), отвергнув духовные основы человеческой жизни и поставив нравственность в положение, подчиненное идеологии, что привело к оправданию несправедливости и к жестокости на пути построения «светлого будущего»?

Урок, который предстоятель РПЦ предлагает извлечь из произошедшего, состоит в том, что «никакого светлого будущего не будет, если вновь в стремлении к таковому будущему уже под влиянием новых идеологий станет разрушаться нравственная и духовная основа человеческого бытия». В заключение речи традиционно прозвучал абстрактный примирительный мотив:

Трагические страницы нашего прошлого не должны быть поводом для разжигания ненависти и усиления напряженности, а осуждение террора не должно из нравственного акта превращаться в политический ритуал.

Примечательно, что первоиерарх церкви, в основании этического учения которой лежит призыв к покаянию и обличению греха, ни слова не говорит в этой чрезвычайно важной для его паствы речи ни о том ни о другом.

Но еще более красноречив общественно-политический контекст, в котором происходило открытие мемориала. В 2017 году доля россиян, положительно относящихся к Сталину, достигла максимума за все время наблюдений: 46 %. Как уже было сказано, эти оценки напрямую связаны с пониманием гражданами трендов государственной политики. К моменту открытия Стены скорби общество «Мемориал», наиболее известная и авторитетная в России и за ее пределами структура, изучающая и сохраняющая историю советского государственного террора, была объявлена «иностранным агентом». В Карелии уже год ожидал в СИЗО приговора по политически инспирированным обвинениям историк Юрий Дмитриев, обнаруживший одно из крупнейших захоронений советского террора. Число уголовных и административных дел против инакомыслящих стабильно росло, ужесточалось законодательство, ограничивающее свободу слова, вероисповедания и политический протест.

К концу 2010‐х годов российская государственная политика памяти о советском терроре — главным символическим событием которой стал запуск «франшизы» «Россия — моя история» и открытие Стены скорби в Москве — представляет собой стремление законсервировать крайне токсичную и опасную для государства тему символического и институционального осуждения этого террора, используя внутреннюю логику уравновешивания преступлений успехами и риторику «примирения» без обращения к теме ответственности.

5

ПРИМИРЕНИЕ СНИЗУ: ВОЗВРАЩЕНИЕ ИМЕН

Одновременно с увеличением числа апелляций к Сталину в окологосударственной риторике с начала 2010‐х в обществе нарастает число инициатив, призванных сохранить память о жертвах советского государственного террора и напомнить об ответственности виновных. Особенно заметный всплеск «контрпамяти» обозначается с 2014 года, когда «крымская мобилизация» вынесла «сталинский комплекс» на гребень общественно-политических настроений.

Несмотря на потерю заинтересованности государства темой сохранения памяти о репрессиях (в 1990‐е годы сотрудники МВД и ФСБ нередко сотрудничали с тем же «Мемориалом», в частности в поисках мест массовых захоронений), число общественных инициатив в этой сфере не сократилось, а значительно выросло. Если в середине 2000‐х в Москве и Петербурге 29–30 октября проходили по 2–3 акции такого рода, во второй половине 2010‐х их число стабильно переваливает за два десятка.

Акция «Возвращение имен» впервые проведена «Мемориалом» в сквере у Соловецкого камня в 2007 году. В первые годы она собирала по несколько сот человек. В 2016 году в ней приняли участие больше четырех, а в 2017‐м — более пяти тысяч человек. При этом технология проведения акции позволяет подойти к микрофону немногим более тысячи человек. С 2016 года акция проводится не на средства, привлеченные «Мемориалом», а на пожертвования граждан. Раньше такое было невозможно, а сегодня стало естественным и привычным. Стремительно расширяется география акции. В 2016 году она проходила, помимо Москвы, еще в 16 городах России, а в 2018‐м — в 32 городах. К чтению имен подключаются все больше мировых столиц — Лондон, Варшава, Вашингтон, Минск, Прага, Рига, Вильнюс. С 2010 года православные верующие организуют акцию «Молитва памяти»[111], вдохновленную «Возвращением имен». В последние годы в ней участвуют почти 30 городов в России и за границей.

В 2014 году в Москве начал работу общественный проект «Последний адрес», призванный не только увековечить память репрессированных, но и сделать ее частью повседневной материальной культуры российских городов. На домах, где жили репрессированные, устанавливаются типовые памятные таблички. Неполитический «формат» проекта и его безусловный этический посыл располагают к нему все большее число людей. К февралю 2020 года на территории России было установлено 1000 табличек «Последнего адреса». Таблички уже появились в 10 городах России, еще столько же городов ждут своей очереди. Проект или его аналоги существуют в Украине, Грузии, Молдавии, Чехии, рассматриваются заявки из Польши, Германии, Латвии, Беларуси, Румынии. Каждое открытие таблички оказывается событием, работающим на выстраивание местного мемориального сообщества.

Тема памяти о советском терроре все заметнее выплескивается за пределы сравнительно узкого круга людей, специально ею интересующихся. «Возвращение имен» и «Последний адрес» все чаще фигурируют в государственных и независимых СМИ, а публикации, посвященные ГУЛАГу, вызывают все более широкий интерес. Одним из самых популярных материалов деловой газеты «Ведомости» за весну-лето 2017 года стала историческая статья Олега Хлевнюка о Большом терроре[112], а премию «Редколлегия» за лучший журналистский материал в 2017 году получили сразу три публикации, посвященные истории репрессий («Дело Хоттабыча» Шуры Буртина, история о Новочеркасском расстреле Даниила Туровского и о попытке сфальсифицировать историю Сандармоха Анны Яровой[113]). Первый же опыт совместного мозгового штурма нескольких СМИ и «Мемориала» в 2017 году обернулся двумя десятками сильных публикаций о сталинских репрессиях и о памяти. Они заметно поколебали «официальную» информационную повестку[114].

Всплеск интереса к памяти одни трактуют как реакцию на посткрымскую активизацию «сталинского комплекса», другие — как одну из немногих форм гражданского протеста, оставшихся у людей после ужесточения закона о митингах. Так или иначе, динамика этих акций впечатляет. «Что-то происходит, люди ищут опору», — говорил автору этих строк в 2016 году у Соловецкого камня руководитель и один из основателей «Мемориала» Арсений Рогинский.

В отличие от государственной риторики примирения, акции, подобные «Возвращению имен», отвечают не только на абстрактный для многих запрос о преодолении разделений вековой давности, но и на конкретное и насущное стремление разобраться с собственной «идентичностью». Они имеют отношение не к прошлому, а к настоящему.

Возвращение имен

Национальная или коллективная идентичность не строится сверху. Она возникает как результат общественного консенсуса по самым принципиальным вопросам. Необходимое условие достижения такого консенсуса — выработка общего языка, и это самая насущная задача работы с настоящим. Журналист и культуролог Юрий Сапрыкин замечает:

Возможно, никакой объединяющей версии истории, или общего пантеона национальных героев создать сейчас попросту невозможно. Просто потому, что общество перестало быть монолитным. <…> Вопрос не в том, чтобы вытеснить неправильную версию правильной, а в том, чтобы разные версии могли существовать рядом, не объявляя друг другу войну на уничтожение[115].

Пробуждение общей памяти — это единственный реальный способ обретения общего языка. Ян Ассман пишет:

На протяжении всей человеческой истории именно память об умерших служила главным основанием конструирования идентичности сообществ.

Память об умерших — это парадигматический случай памяти, «создающей общность». Обращаясь в воспоминании к мертвым, общность подтверждает свою идентичность. В признании своего долга перед определенными именами всегда скрывается признание своей социополитической идентичности[116].

Неслучайно единственным действительно национальным праздником в России остается День победы. Однако эксплуатация его государством особенно в последние годы привела к тому, что этот праздник все отчетливее перемещается из пространства частной и семейной памяти в пространство официальное и официозное[117], а скорбь о погибших уступает место гордости победителей.

Последнее особенно важно в контексте разговора о реальном, а не формальном и официозном объединении нации. Беспокоящая неопределенность на месте неофициальной, частной памяти об умерших приводит к тому, что все больше людей ищут точку опоры отдельно от государства. Именно память об общих страданиях объединяет сильнее всего, писал Эрнест Ренан:

Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям; вот что понимается, несмотря на различия расы и языка. Я сказал только что: «вместе страдать». Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия[118].

Выход разговора о советском терроре за пределы привычной аудитории продемонстрировал довольно интересное явление. В хоре голосов, обсуждающих «Возвращение имен» и подобные акции, отчетливо слышится недоумение, связанное с отсутствием опыта, с которым можно было бы сопоставлять происходящее. Неудивительно поэтому, что каждый участник «Возвращения имен» наполняет происходящее собственным содержанием. Светские люди видят в этом аналог митинга, возможность побыть среди себе подобных, а увеличение числа участников объясняют усилением запретов на митинги. Люди с религиозным опытом воспринимают такие акции как вариант молебна и символ победы над смертью или как аналог магической практики, вроде очереди к поясу Богородицы (2011). Это похоже, пишет один из участников «Возвращения имен», на призывание духов, ведь реально «никакие имена никуда не возвращаются, реально никто этих людей не знает, как не знаем мы любые имена, написанные на кладбищенских табличках».

Формально акция состоит в чтении имени расстрелянного и самых кратких данных: профессия или род занятий, возраст и дата казни. Но эта скупая и нейтральная структура на первых же акциях начала творчески дорабатываться. Люди стали добавлять к прочитанным именам своих репрессированных родственников, часто доверяя это детям. Несколько лет назад это было относительной редкостью, сейчас родственников поминает чуть ли не каждый второй. Личным дополнением часто становится и завершающая формула. Одни говорят «вечная память» или «это не должно повториться», другие вносят оценку («вечная память жертвам — вечный позор палачам»). Ставя зажженную лампаду к камню, кто-то крестится, кто-то возлагает цветы, кто-то кланяется, кто-то встает на колени, — можно заметить элементы разных религиозных практик.

Часто звучат возражения: такие акции — еще один способ хранения разделенной памяти: потомки жертв строят собственное прошлое, проклиная потомков палачей и прячась от настоящего — от реальности современной России, где снова есть политзаключенные, а права человека жестоко нарушаются. Опасность превращения коммеморативных практик в еще один инструмент разделения общества, конечно, существует. Но их объединяющий потенциал намного больше.

Одна из тех, кто стоял в очереди к Соловецкому камню 29 октября 2016 года, услышала, как неизвестная ей девушка, прочтя имя из списка, добавила от себя еще одно. Это имя собиралась назвать она сама, так как это был и ее родственник, обстоятельствами гибели которого семья давно интересовалась. «Я так была потрясена, что не сразу сообразила к этой девушке подбежать, а когда кинулась, то уже было поздно — девушка ушла», — написала она в Facebook и попросила помощи в поиске незнакомки.

Запись[119] была опубликована в аккаунте общества «Мемориал», получила в течение дня более 700 перепостов и к вечеру люди, соединенные памятью об одном из репрессированных, нашли друг друга. Их общим предком оказался расстрелянный в 1937 году идейный коммунист, дочь которого влюбилась в англичанина, после тяжелых испытаний в конце 1950‐х вышла за него замуж, и их сын написал об истории любви родителей книгу «Stalin’s Children», ставшую мировым бестселлером[120].

В комментарии к той записи ее автор пишет:

Меня тут спрашивают про его собственную деятельность. Мол, как секретарь обкома, он наверняка ко многому был причастен. Это я и сама, увы, хорошо понимаю. Но я не считаю себя сегодня вправе судить жертв того страшного времени. И я не могу забыть, что две его дочки остались сиротами и выросли в детском доме.

Общество «Мемориал» оказалось в буквальном смысле инструментом восстановления общей памяти, а «Возвращение имен» — не только символическим, но и реальным ритуалом собирания разделенного прошлого, слагающегося в картину семейной истории и истории страны.

Хотя разделяющий дискурс («вечная память жертвам — вечный позор палачам») еще слышен довольно отчетливо, по мере того как эта и подобные акции увеличивают свой размах и охват, все лучше осознается невозможность надежно и окончательно отделить «жертв» от «палачей». Не только потому, что палачи сами зачастую оказывались перемолоты машиной террора: на акциях поминовения и в сетевых сообществах потомки тех, кто служил в рядах НКВД и был причастен к репрессиям, все чаще проговаривают свою связь с ними именно в рамках работы с травматическим прошлым, в рамках дискурса памяти о жертвах.

Это не обязательно покаяние, хотя и таких примеров все больше. Это форма, позволяющая проговаривающим осуществить связь с общим прошлым, перестать быть выключенным из него.

Вот начало одной из записей в Facebook[121] от 8 ноября 2016 года:

Удалось побывать на Лубянке 29-го. Одна из читавших имена каялась за своего отца, который каким-то образом (то ли в КГБ работал, то ли в судебной системе) преследовал неких безвинных литовцев, впоследствии сожалел об этом, но так и не смог осознать преступности всего режима и своего сталинизма… Эта женщина просила прощения у всех нас и у Бога — за отца, за себя и за весь народ, который «так и не понял, не обратился» и т. д. Я тоже хочу попросить прощения у всех, и особенно у россиян, за своего двоюродного прапрадеда…

Происходит то, что исследователи исторической памяти называют формированием инклюзивной модели, в рамках которой возможно объединение разных памятей, не исключающих, а предполагающих друг друга[122]. И чем отчетливее будет такое понимание общего прошлого, тем неизбежнее будет вставать тема примирения[123]. Признаки этого уже можно различить. Все чаще кто-нибудь из подходящих к микрофону у Соловецкого камня говорит, прочитав имя из списка: «Господи, спаси души и жертв, и палачей».

Границы таких акций разомкнуты не только в прошлое, но и в настоящее. Поэтому предположение, что участники «Возвращения имен» прячутся от сегодняшней политической реальности, представляется неверным. Люди, приходящие к Соловецкому камню, на Бутовский полигон и в другие места памяти о репрессиях, собраны вместе не только общей памятью о прошлом. Их объединяет фундаментальное согласие в оценках советского террора как преступного. Из того, что происходит в сквере у Соловецкого камня, примат ценности человеческой жизни над ценностью государства следует так же неизбежно, как из исторической деятельности «Мемориала» вытекает деятельность правозащитная.

Если считать «Возвращение имен» ритуалом гражданской религии (в России таковая фактически отсутствует, поэтому на этом поле вовсю играют религия и политика), то основополагающие ценности участников акции — это своего рода «гражданская теология». Ее основной «догмат» — представление о безусловной ценности человеческой жизни. Чтение имен убитых под окнами сегодняшней Лубянки — акция далеко не только мемориальная. Поэтому слова уполномоченного по правам человека Татьяны Москальковой на открытии акции 2016 года (сколь бы скептически они ни воспринимались) о необходимости «государственного покаяния» за преступления Большого террора и о том, что «Возвращение имен» — это напоминание «молодым сотрудникам правоохранительных органов, что никогда неправда и отступление от закона и совести не проходит даром» (Москалькова, Федотов и Лукин приняли участие в акции «Возвращение имен»)[124], важны именно как фиксация обращенности таких акций в настоящее.

Заложенная в 2007 году у Соловецкого камня традиция чтения имен жертв советского террора — не локальный и частный случай обретения исторической памяти. При попытке анализа происходящего в сквере на Лубянке поднимаются темы связи памяти и идентичности, взаимоотношения эксклюзивной и инклюзивной моделей исторической памяти, осознание советского террора как ключевого события новейшей истории России, требующего этической и юридической оценки. Эти темы с удивительной точностью повторяют вопросы, встававшие перед Европой в рамках так называемого «бума памяти», который начался в общественных науках на Западе в 1990‐х, а в 2000‐е стал общественным феноменом, обозначив поворот от героической памяти к трагической[125]. Именно тогда стало понятно, что вопросы, которые ставят такие трагедии, как Холокост, не разрешаются исторической наукой. Необходимо обращение к психологии, этике, внимание к точке зрения жертв, к проблематике травмы, ответственности, частной и семейной памяти.

В рамках этого поворота речь идет о переосмыслении национальной политики в ключе, обозначенном еще Ренаном: не на основании общих побед и общей гордости, а на основании общих поражений и общей боли. Главной ценностью, на которой держится новый порядок вещей, оказывается человеческая жизнь, а не величие государства; его универсальным языком служат права человека, а центральным событием, собирающим горизонт этики и права, оказывается трагедия европейского еврейства[126]. Очевидно, в России полноценный поворот такого рода невозможен без отчетливой оценки репрессий на государственном уровне.

И травма советского террора, и способы ее проработки во многом отличны от европейской травмы Холокоста и ее осмысления. Но совпадение контекстов (при всем различии политической и исторической ситуации России и Европы) свидетельствует о существовании общей системы координат. Это означает, что опыт других стран по переосмыслению трудного прошлого применим и к России, пусть с важными поправками. Поняв это, легче определить, в каком направлении стоит действовать уже сегодня, не дожидаясь смены эпох и исторических формаций.

Воспитание народа

Возвращение имен — это не состоявшаяся реальность, а программа, направленная в будущее и настойчиво требующая работы. Особенно пронзительно это чувствуется на Барсучьей горе, массовом захоронении строителей Беломорканала. Его, как и куда более известный Сандармох, обнаружил карельский краевед и историк Юрий Дмитриев. Сандармох — одна из самых больших братских могил Большого террора. А Барсучья гора — одно из самых больших обнаруженных, но не признанных официально кладбищ в России. Это место даже внешне совсем не похоже на кладбище, и потому производит непосредственное и мощное впечатление. Это именно лес, усеянный ничем не примечательными на первый взгляд ямами и ложбинами. Только внимательно приглядевшись, начинаешь видеть, что эти ложбины правильной формы.

Обнаружили это место не люди, а барсуки. Поэтому Дмитриев назвал его Барсучьей горой; в документах оно фигурирует как «кладбище Сангородка Белбалтлага». Строя свои лабиринты, барсуки вытаскивают из-под земли на поверхность все, что мешает им на пути. У одной из таких нор в начале 2000‐х местный охотник обнаружил сначала кости, а потом и человеческий череп. Зная, что Дмитриев давно разыскивает в этих местах большое захоронение заключенных, строивших один из самых трудоемких участков Беломорканала, он позвал его приехать и посмотреть.

Исследование местности показало, что здесь похоронены не менее 800 человек. Дмитриев с помощниками установили в лесу несколько крестов и две таблички в память об убитых. И направили местным властям запрос о признании этого места мемориальным кладбищем. Запрос остался без ответа, место осталось нетронутым. Нога человека ступает здесь редко. Барсуки по-прежнему роют свои ходы, у нор видна свежая земля. Впечатление заброшенности усиливает сознание того, что таких захоронений в этих лесах не одно и не два.

Барсучья гора — хорошее объяснение того, почему для всех, кто всерьез занимается темой памяти, так важны имена, почему составление списков — важная часть архивной работы, а их чтение — самый сильный и понятный ритуал воскрешения памяти о репрессированных. В повседневной жизни мы живем в окружении людей с именами и биографиями. Почувствовать неотъемлемость этого, кажется, само собою разумеющегося человеческого достояния в полной мере можно, когда своими глазами видишь немоту и беспамятство безымянных могил и расстрельных ям. В такой ситуации составление списков имен, их публикация и чтение — действие одновременно символическое и буквальное. Это символический акт восстановления справедливости, и священнодействие, и естественный акт возвращения отнятого.

Когда понимаешь это, слова Дмитриева в одном из репортажей о Барсучьей горе перестают казаться экзальтацией:

Там столько людей. Никто не вспоминал их добрым словом долгие годы. И когда начинаешь их поминать, они откликаются. Каждый кричит: и меня вспомни, и меня! Сердце не выдерживает[127].

С каждым годом на дни памяти 5 августа в Сандармох приезжает все больше людей. Много местных жителей. Именно местную память пытался разбудить Дмитриев, группируя имена в своих книгах не по алфавитному принципу, а по географическому. Во введении к изданной в 1999 году книге «Место расстрела Сандармох» он пишет:

Списки намеренно сгруппированы по месту проживания на момент ареста. Отыскивая дорогие для вас имена, вы вынужденно будете искать зачастую несуществующие сельсоветы и навсегда утраченные деревни и деревеньки. Помнить о своих корнях, знать историю своей семьи, своего рода — с этого начинается для каждого из нас история Родины[128].

С этим же связана очень важная для Дмитриева мысль, что именно память о предках, предполагающая знание мест, где они похоронены, делает разрозненную массу населения народом. Тогда абстрактное прошлое становится личной историей, а тем, кто связан с историей лично, трудно манипулировать. В его книге со списками соседствуют письма родственников с запросами, есть ли там имена их близких, и с благодарностью от тех, кому удалось найти своих. Это не только дань памяти, но и призыв к ее пробуждению.

Обилие в Сандармохе памятников расстрелянным немцам, грузинам, украинцам, полякам, евреям, татарам, вайнахам, установленных представителями национальных общин, — результат вполне сознательных и целенаправленных усилий Дмитриева. Шура Буртин цитирует его в статье «Дело Хоттабыча»:

Что я делаю в Сандармохе? Я воспитываю народ. Беру какой-нибудь народ, объясняю им: тут ваши братья убиты, похоронены. Вы же один народ, только вы живые, а они мертвые. Что же вы, сволочи, памятник им не поставите![129]

Воспитание сработало. Первые памятники запустили конкуренцию национальных гордостей: «они поставили своим умершим памятник, а мы чем хуже?» Затем соотечественники погибших начали все активнее протаптывать дорогу в Сандармох. Туда стали приезжать и официальные делегации. Народная и национальная памяти начали жить самостоятельно, независимо от усилий Дмитриева.

В этом и кроется причина недовольства, которое чем дальше, тем больше вызывала у властей деятельность Дмитриева. Дмитриев поставил перед собой задачу через пробуждение семейной памяти «перепрограммировать» национальную идентичность населения России. Задача, мягко говоря, нетривиальная, учитывая, что традиционно национальная идентичность в России программируется сверху. Реальная причина фабрикации дела Дмитриева именно в принципиальном конфликте модели существования, которую запускает его работа, с той, что насаждается политической системой современной России. Дмитриев пробуждает память в государстве, не готовом честно посмотреть на свое прошлое и осудить преступления против собственного народа.

Расширение контекста

Задача этой главы — не перечислить все действующие сегодня в России проекты, посвященные сохранению памяти жертв советского государственного террора, а описать основные принципы этой работы. Но из оставшихся вне нашего рассмотрения разнообразных проектов один все же необходимо упомянуть — это конкурс школьных сочинений «Человек в истории», организуемый обществом «Мемориал».

Конкурс проводится с 1999 года; его цель — пробудить у школьников интерес к истории своей страны через обращение к повседневности и судьбам обычных людей и собственной семьи. Участвовать в нем могут школьники и студенты 14–18 лет, работы могут готовиться самостоятельно или под руководством учителя. Конкурс сразу привлек огромное внимание школьников и учителей: в ответ на первое же объявление «Мемориал» получил 1800 сочинений[130]. И этот интерес за 20 лет не ослаб: в среднем на адрес конкурса приходит 1500 сочинений в год.

Председателями жюри конкурса были Сигурд Шмидт, Светлана Алексиевич, Людмила Улицкая. Среди его тем — «Цена победы», «История семьи», «Человек и власть», «Человек и малая родина», «Свои — чужие», существуют номинации для фоторабот, фильмов и мини-исследований. На сегодня в конкурсе приняли участие 50 000 школьников, подготовлено 40 000 работ; самые интересные из них вошли в сборники, которых к настоящему моменту опубликовано 25[131]. В последние годы конкурс не раз вызывал недовольство «патриотических» активистов и государства. Организаторов обвиняли в желании переписать историю, называли «национал-предателями», обливали зеленкой, чиновники препятствовали приезду школьников из регионов в Москву на церемонию награждения. В 2019 году появились сообщения о том, что участвовавших в конкурсе школьников и их учителей вызывали на беседу в ФСБ[132]. Примечательно, что при этом авторитетность конкурса мало у кого вызывает сомнения: региональные СМИ с гордостью сообщают о том, что их регион стал лидером по числу присланных на конкурс работ. (Пермские старшеклассники отправили 94 сочинения на всероссийский конкурс «Человек в истории. Россия — XX век». Это один из самых высоких показателей по стране.)[133]

х х х

Несмотря на уникальность российского трагического опыта, способы проработки прошлого в России имеют много параллелей с другими странами. Все описанные в этой главе практики, столь органичные в российском контексте, на деле имеют либо прямых предшественников, либо аналоги в других странах.

Образцом для конкурса «Человек в истории» стал конкурс для школьников, который уже более 40 лет проводит под патронажем президента Германии немецкий Фонд Кёрбера[134]. В 1973 году промышленник и меценат Курт Кёрбер и федеральный президент ФРГ Густав Хайнеман договорились об организации конкурса, призванного пробудить у школьников и студентов интерес к собственной истории. На сегодня это крупнейшая такого рода инициатива в Германии: подготовлено более 30 тысяч проектов, в которых приняли участие более 140 тысяч человек[135].

Идея акции «Возвращение имен», по словам Елены Жемковой из общества «Мемориал», родилась у нее после участия в проходившей в одной из берлинских церквей мемориальной службе, посвященной памяти восьми человек, убитых при попытке пересечь Берлинскую стену. Знавшие этих людей при жизни говорили об убитых, эпизодах их жизни, вспоминая их и возвращая память о них тем, кто их не знал[136]. Аналогичная «Возвращению имен» практика — чтение имен жертв Холокоста, которое ежегодно проходит в музее Холокоста в Вашингтоне в Дни памяти 20–21 апреля. Эта практика существует с момента открытия музея в 1993 году и восходит к иудейской традиции поминовения имен умерших родных, близких и членов общины во время чтения молитвы Изкор в Судный день (Йом Киппур) и в другие религиозные праздники. Чтение начинается с момента открытия музея и продолжается до его закрытия. Принять участие в этом может каждый, кто в этот день находится в музее (благодарю за эту справку сотрудника Вашингтонского музея Холокоста Вадима Альцкана).

Проект «Последний адрес» представляет собой развитие идеи немецкого мемориального проекта «Камни преткновения». Практика установки «камней преткновения» рядом с местами, где жили жертвы нацизма, существует в Германии с 1992 года и за это время приобрела всеевропейский размах[137].

Наконец, наиболее близкий аналог деятельности Юрия Дмитриева и других исследователей, занимающихся поиском захоронений жертв советского террора, — работа по поиску и идентификации останков жертв Гражданской войны, которую с 2000 года в Испании ведет Ассоциация восстановления исторической памяти.

Серьезный разговор о проработке советского прошлого и ее перспектив невозможен без расширения контекста и обращения к опыту других стран, прошедших через диктатуру. Этому будет посвящена следующая часть нашей книги.

6

СТАРЫЙ ФУНДАМЕНТ

Мы видели в предыдущих главах, что вся история позднего СССР и постсоветской России в значительной степени описывается как история взаимодействия с наследием сталинизма — попыток освободиться от него и все новых и новых его реинкарнаций. Почему освобождение от сталинского наследия происходит в России с таким трудом? Почему сталинские практики все время оживают как в госуправлении, так и в способе, каким простые люди думают о своей стране и ее месте в мире?

В статье «Сталин умер вчера», одном из резонансных текстов перестроечной эпохи, философ Михаил Гефтер говорил, что Сталин и «сталинизм» продолжают оставаться фактами настоящего потому, что «мера его присутствия в нас и нашего освобождения от него» остаются не осмысленными и не определенными[138]. А потому для страны и общества, оказывающихся наконец в состоянии свободно определять свой путь, «Сталин умер вчера»: вопрос об отношении к Сталину — не проблема исторического характера, а насущный вопрос распоряжения наследством только что умершего предка. О том, что «человек советский» с набором характерных черт, сформировавшихся в советское время (и сталинское как наиболее важное для их формирования), не ушел в прошлое с окончанием советской истории, свидетельствуют исследования Юрия Левады и его последователей[139]. В своей статье Михаил Гефтер говорит:

Пустошь за спиною — опасность превыше других. <…> Без живых мертвых нам не сделать сегодня ни шагу вперед.

К абстрактному рассуждению о том, что, не проработав должным образом наследие советской диктатуры, Россия обречена на невозможность двигаться вперед, есть предельно конкретная иллюстрация. Это история Колпашевского яра, обрывистого берега Оби в 270 км к северо-западу от Томска. В годы Большого террора в расположенной в Колпашево тюрьме НКВД были расстреляны и зарыты недалеко от берега около 4000 человек. Местные жители не знали или не хотели знать об этом, пока в ночь на 1 мая 1979 года, после прошедшего по реке ледохода, накануне первомайской демонстрации Обь в очередной раз обрушила берег Колпашевского яра и вскрыла место массового захоронения. Участники демонстрации видели плывущие по реке трупы, а дети играли найденными костями. Власти приняли решение подогнать к берегу мощные буксиры и струей от их винтов размыть берег, чтобы уничтожить захоронение. Трупы вместе с землей осыпались в воду, их дробили винтами буксиров, а большую часть останков сносило вниз по течению. Специально организованные бригады вылавливали трупы, дробили на части, привязывали к ним кирпичи и металлолом и затапливали, а выброшенные на берег — тайно закапывали.

Этот эпизод с поразительной яркостью высвечивает два важнейших вывода. Во-первых, это только кажется, что память о преступлениях можно скрыть, спрятать от глаз, — рано или поздно река размоет берег и понесет непогребенные трупы на виду у всех. А во-вторых, молчаливо наблюдая за происходящим с берега и отказываясь формулировать собственное отношение к преступному прошлому, мы рано или поздно рискуем быть призваны топить эти трупы снова, на этот раз соучаствуя в преступлениях самым непосредственным образом.

Призраки убитых

Призраки прошлого не оставляют в покое живых не в аллегорическом, а в самом буквальном смысле. Самый впечатляющий пример — история села Тополиное в Якутии, описанная его уроженкой, а ныне британским антропологом Ольгой Ултургашевой[140]. Эвенская (эвены [не путать с родственными и более многочисленными эвенками] — народность, населяющая северо-восточные районы Якутии и северную часть побережья Охотского моря) оленеводческая деревня была основана в 1970‐х годах на месте одного из многочисленных лагерей Дальстроя, заключенные которого использовались для строительства ответвлений знаменитой Колымской трассы. Умерших не хоронили должным образом. Многие из них служили «наполнителем» для трассы, так что название «дорога на костях» — вовсе не фигуральное. С 1990‐х годов местные жители рассказывают о многочисленных явлениях призраков. Они называют их «аринкель», отождествляя со злыми духами умерших насильственной смертью. Контакт с ними, по местным верованиям, опасен для живых. Оленевод Коля, один из жителей села, рассказывает Ултургашевой:

Здесь много аринкель, эти места прямо кишат ими. В клубе постоянно видят двух русских зечек. Один раз они напугали моего брата Мишу, он играл в прятки и решил спрятаться на чердаке дома культуры <…> Когда он тихонько сидел в углу чердака, две эти женщины напугали его до смерти <…> В школе тоже живут несколько призраков зеков; они всегда ходят тут ночами, когда темно и никого нет <…> Рядом с моим домом есть амбар, и в этом амбаре живет призрак мальчика в телогрейке, такая жуть! <…> Потом еще старуха в бывшем помещении котельной, она пугает людей, ходит за ними по пятам <…> Еще один призрак-зек живет в квартире тети Изы, говорят, она в последнее время как бы свихнулась, потому что люди слышат, как она с ним разговаривает. Моя старшая сестра рассказывала, что тетя Иза сама почти превратилась в аринку, она в последнее время сильно пьет. А еще в гостинице видели русского старика-зека с белой бородой. Он однажды сильно напугал жену главы сельской администрации, когда они впервые сюда приехали. После того, как она увидела его во второй раз, она уехала отсюда и больше не возвращалась. И тот человек [глава администрации] тоже недолго тут пробыл[141].

Жители поселка не могут установить контакт с призраками. Даже приглашение православного священника, отслужившего панихиду по убитым, не избавило деревню от неприятного соседства. В последние годы жители покидают ее, переселяясь в города, — как из‐за бытовых трудностей, так и из страха перед аринкель.

История поселка Тополиное — не просто экзотический пример реализации метафоры о «призраках трудного прошлого», преследующих живых, напоминая о необходимости символически и буквально похоронить убитых, назвать преступления преступлениями, а преступников преступниками. Это также иллюстрация куда более прозаической проблемы. Непроработанное прошлое создает разрыв в социальной ткани, готовых механизмов уврачевания которого не существует. Как призраки умерших зеков не могут встроиться в привычные для местных жителей способы взаимоотношений с духами умерших, заставляя живых сниматься с насиженных мест, так память о массовом советском терроре в масштабе всей страны не получается встроить в существующие конструкции памяти. Она не образует обычный культурный перегной, но лежит непереработанным пластом, то и дело «прорываясь» в реальность сегодняшнего дня, как останки убитых в Колпашево.

Старый фундамент

Прежде чем говорить о том, как возможно уврачевание этих разрывов и «интеграция» такого прошлого, стоит точнее описать формы, в которых советское наследие присутствует в настоящем. Это тем более важно, что оно в значительной степени оказывается фундаментом окружающей нас сегодня реальности. В 2008 году политический обозреватель и публицист Максим Трудолюбов писал:

Советское наследие — не просто материал для историков. Это фундамент, на котором стоит страна.

В серии публикаций в газете «Ведомости» в 2008–2012 годах Трудолюбов и другие авторы подробно раскрывают этот тезис[142]. Советское и прежде всего сталинское прошлое влияет на современное российское настоящее посредством трех групп факторов: это материальная культура, система государственных и общественных институтов, и социальные механизмы.

Материальная культура

В огромной степени, как правило, не осознаваемой нами до конца, теми, кто мы есть, делает нас материальная культура, в которой мы выросли и живем. Расположение комнат и высота потолков в квартире, в которой человек рождается и вырастает, определяют его куда больше, чем политическая система, социальные практики и даже идеи и идеологии общества и государства, в котором он живет. Материальная культура, в которой живут граждане большинства стран постсоветского пространства, унаследована от СССР и продолжает нести на себе его родовые черты. Трудолюбов пишет:

Мы живем в стране, где практически все действующие институты так или иначе связаны с СССР. Они были там задуманы, спроектированы, организованы и отлажены. Это касается и «железа», и «программного обеспечения».

Железо — это здания, дороги, города, даже высота этажей и ширина коридоров. Практически все, что физически строилось в нашей стране с 1920‐х годов до наших дней, создавалось не в логике живых саморазвивающихся процессов, а в логике управления процессами сверху. Какой построить дом, решал не девелопер, которому нужно потом продать квартиры, а начальник, которому нужно вписать в план цифру и отчитаться. Отсюда проблемы передвижения людей с детскими колясками и проблемы с выносом тела из многоквартирного дома. Можно сказать, что советская система создавалась для человека, только не предполагала, что человек рождается и умирает.

<…> Человек в общественных местах в России постоянно попадает в ситуации, унижающие достоинство: вынужден ждать в тесных, душных местах, вынужден заполнять гигантское количество бумаг, доказывать, что он не виноват, даже если он не в суде, а в какой-нибудь регистрационной палате[143].

Именно в сталинские годы Россия из аграрной страны стала индустриальной. Были построены или стали бурно развиваться города, сменились способы производства и уклад жизни всех слоев общества. Окружающая сегодняшнего россиянина материальная действительность — в огромной мере наследие той эпохи. Это касается как явлений предельно общего характера (границы России со странами бывшего СССР, границы регионов, сама их структура), так и предельно индивидуального: традиционная планировка квартир на постсоветском пространстве восходит к эпохе сталинских строек.

Сами советские города, расположение их улиц и центральных площадей тоже спланированы в сталинское время. Моногорода — источник постоянного социального напряжения для большинства стран бывшего СССР — появились в результате соединения факторов, характерных именно для сталинской экономики[144]. Это требовавшая сверхусилий индустриализация, плановая экономика и гипертрофированный ВПК. Моногорода продолжают оставаться важной социально-экономической проблемой, оставленной сталинской индустриализацией в наследие современной России. (По данным на 2011 год, моногорода составляли 46 % всех городов России, а их вклад в ВВП страны оценивался в 20–40 %. В 2016 году в моногородах проживало 13 млн человек, или 9 % населения [в 2008 году — 24 млн человек, или 17 %]. Дотации на развитие моногородов съедают очень значительные средства из бюджета: в 2009 году 24 млрд, в 2016 году 12,9 млрд руб.) О том, какими проблемами чреваты такие территории, свидетельствует в числе прочего пример Донбасса.

Результатом факторов, сформированных в условиях массового строительства жилья во второй половине 1950‐х, стала специфическая «условная собственность» на квартиры, определяющая многое в современной российской политике и в массовой психологии. Этому, в частности, посвящена книга Максима Трудолюбова «Люди за забором»[145].

С материальными факторами тесно связаны социальные. Как отмечают Фиона Хилл и Клиффорд Гэдди в книге «Сибирское проклятие», одним из препятствий для выстраивания демократии в России до сих пор оказывается структура расселения, определявшаяся тоталитарной логикой индустриализации.

Несуразное размещение населения в пределах географического и термального пространства и малочисленные физические и экономические связи между населенными пунктами являются самыми серьезными преградами на пути будущей эволюции России. Пространственное распределение населения России и, вследствие этого, его разобщенность являются не только экономическими, но и политическими неблагоприятными факторами. Физическое, индивидуальное общение среди населения создает естественную основу личных и групповых связей и, разумеется, экономического, политического и социального единства. Расстояние — помеха для демократии[146].

Система институтов

Родом из «сталинского проекта» почти все современные российские государственные институты. Прежде всего — сама вертикальная система управления, при которой правительство — скорее набор функционеров, выполняющих спускаемые сверху директивы, чем политический субъект. Именно Сталин отточил систему личной власти, сделав все окружающие его институты вторичными и бессмысленными (характерно, что в неформальную «четверку», а с 1945 года в «пятерку» членов сталинской руководящей группы не входил Михаил Калинин, занимавший должность главы государства). Система партийного строительства, при которой партия — не представительский институт, а идеологический и имитационный конструкт, отточена десятилетиями главенства КПСС.

Оттуда же родом и институт выборов, которые должны лишь создавать видимость народовластия или легитимировать существование партий, а само наличие альтернативы на выборах воспринимается как источник опасности. (Первые в истории СССР всеобщие «альтернативные» выборы в Верховный совет СССР на основе новой советской Конституции в 1937 году стали «одной из самых грандиозных сталинских политических афер», послужив инструментом широкой легитимизации партийно-государственной диктатуры[147], а «избирательная кампания» оказалась дополнительным поводом для «зачистки» общества от неблагонадежных элементов[148].)

Подчиненный исполнительной власти суд, главенство представлений о «социалистической законности» (примат «государственной целесообразности» над правами граждан), карательная судебная система, которую хронически не получается реформировать, — все это наследие сталинской модели[149]. Оттуда же родом и российские силовые структуры с их сверхцентрализацией и раздутыми штатами при крайне низком КПД. Сталинским наследием являются и широчайшие полномочия прокуратуры, которая не только выступает от имени государства на уголовном процессе, но и осуществляет «общий надзор», не занимаясь при этом защитой прав граждан. Это облегчает ее воздействие на судебный процесс, в том числе в политических и экономических делах.

Рост числа политически мотивированных репрессий после 2014 года — результат не только сознательного поворота власти к репрессиям, но и самой логики устройства правоохранительной системы, когда показательная активность — лучший способ для ведомства засвидетельствовать свою значимость в структуре государства. Волна свидетельств о пытках и издевательствах в российских колониях летом 2018 года в очередной раз напомнила, что современная система исправления наказаний тоже несет на себе «родимые пятна» ГУЛАГа[150]. Она «осталась государством в государстве — закрытым, провоцирующим сотрудников на жестокость и отношение к заключенному как к трудовому ресурсу, а не к личности».

В данном случае можно говорить о буквальной преемственности:

По оценке правозащитников, более 10 % сотрудников ФСИН — дети и внуки сотрудников ГУЛАГа и его советских преемников[151].

Это даже не моральная, а социальная проблема. Династическая воспроизводимость системы в значительной степени связана с тем, что в «местах не столь отдаленных» трудно найти работу вне системы ФСИН, а люди со стороны не слишком рвутся на такие рабочие места.

Наконец, огромное число родовых черт советской политической полиции сохраняет ФСБ, сотрудники и руководители которой прямо заявляют, что считают свое ведомство наследником КГБ — НКВД — ВЧК. Это совершенно закрытое ведомство, неподконтрольное ни обществу, ни гражданским властям. Судя по знакам, что время от времени доносятся из этого «черного ящика», и сегодня многие в этой организации, как и в сталинские годы, озабочены не безопасностью страны и соблюдением законов, а борьбой за расширение своего влияния.

Институциональное наследие не ограничивается госуправлением и ролью силовых структур. Огромная часть действующих сегодня в России институтов родом из советского времени. Приведем только один пример. Сегодняшняя система здравоохранения с ее административно-командным устройством, фрагментированностью, сословностью и госкорпоративностью — прямая наследница советской «системы Семашко», «для вида прикрытой фиговыми листочками страховой модели»[152]. Много лет буксующие попытки выстроить новую работающую страховую модель связаны как раз с необходимостью демонтажа советского наследия, до сих пор в полной мере не осуществленного[153].

Социальные механизмы

Третья группа влияний — социальное наследие сталинизма. Главный пережиток советской модели — государственная монополия на коллективность. Именно она объясняет панический страх властей перед возникновением горизонтальных связей и способностей к гражданскому взаимодействию. Именно отсюда болезненная реакция власти на несистемную оппозицию и любую несистемную активность вообще, борьба с НКО и партийным строительством «снизу», попытки контролировать националистов и футбольных фанатов. Попытка удержать госмонополию на коллективность объясняет и стремление во что бы то ни стало ответить на «Болотную» — «Поклонной», на шествие против войны на Украине — концертом в честь присоединения Крыма и т. д.

В такой среде государству не нужно заново выстраивать инфраструктуру тоталитаризма — достаточно поддерживать привычную социальную дезинтеграцию, выпалывая ростки чего-то нового по мере их возникновения, а в случае опасности — провоцировать социальные разделения, настраивая разные части общества друг против друга. Именно в этой среде столь успешным оказывается метод манипулятивного сплочения общества против внешних и внутренних врагов: основа идеологии Большого террора. Общество не умеет солидаризироваться вокруг ценностей, но хорошо сплачивается против общего врага. Причем список врагов также унаследован напрямую из сталинского прошлого. Помимо Запада, это любые иные внутри общества — от «инородцев» (ненависть к ним нагнеталась и эксплуатировалась в ходе «национальных» спецопераций 1937–1938 годов и депортаций военного времени) до «пятой колонны» инакомыслящих.

Именно в результате проводившейся поколениями целенаправленной работы по дезинтеграции большая часть общества не умеет руководствоваться ценностями в социальной жизни. Ценности слишком часто дискредитировались, их носителей убивали или заставляли от них отречься. Поэтому в обществе отсутствуют представления о ценностях как о константе, о том, чем можно руководствоваться в жизни. Сами ценности не забыты, они просто изгнаны из социально-политической реальности в сферу личных отношений. В ситуации отсутствия убеждений и ценностей многим остается только одно — поддерживать силу, неважно, «светлую» или «темную».

Прямое следствие подобного положения вещей — предпочтение на уровне массового сознания идеи «сильного государства» перед идеей ценности каждого отдельного человека. Выбор из этой пары — необходимое условие определения приоритетов развития государства и общества. Сделать его россиянам мешает не принадлежность к «либеральной» или «государственнической» системе взглядов, а гораздо более трудно поддающиеся рационализации психологические механизмы.

Часть II

АНАЛИЗ

.

ВВЕДЕНИЕ

Прежде чем обращаться к анализу опыта шести представленных в этой части стран, стоит объяснить их выбор и то, что осталось в результате этого выбора вне рассмотрения. В XX и начале XXI века путь от диктатуры к демократии с большим или меньшим успехом проделали десятки стран. Поэтому любое предпочтение нескольких из них будет представлять собой выборку, к репрезентативности которой возможны вопросы.

Задачей этой книги не было дать сколько-нибудь исчерпывающую картину работы с прошлым в мире. Это попросту невозможно: над этой задачей работают целые исследовательские направления; в рамках одной только серии Palgrave Macmillan Memory Studies, наиболее авторитетной в этом направлении, за неполные 10 лет вышло более 70 книг.

Представленная ниже выборка служит нескольким целям.

Во-первых, показать наиболее яркие, «модельные» примеры проработки прошлого, максимально непохожие друг на друга, продемонстрировать весь спектр подходов, понимая, что переосмысление прошлого может быть запущено как «извне» (Германия), так и «изнутри» (Аргентина).

Во-вторых, посмотреть на страны, опыт которых важен параллелями с российской ситуацией: будь то готовность Испании заблокировать разговор о преступлениях прошлого ради движения в будущее или горделивое убеждение Японии в своем «особом пути» и нежелание отказаться от разрушительных амбиций.

В-третьих, проанализировать ситуацию, когда работа с прошлым была поиском путей примирения разделенного общества. Тут важен пример ЮАР, образец работы «комиссии правды и примирения».

В-четвертых, посмотреть на страны Восточной Европы, чья работа с коммунистическим прошлым имеет много параллелей с Россией (опыт Польши).

Наконец, список примеров был бы неполон без азиатских стран, тем более что их опыт работы с прошлым часто несопоставим с европейским (и тут снова важен пример Японии, одновременно и похожий, и очень непохожий на Россию).

Некоторые представленные в этой части примеры могут быть обобщены до моделей, характерных для целых регионов. Аргентина в концентрированном виде представляет латиноамериканский опыт (здесь также очень важны Чили и Бразилия), Польша — восточноевропейский, а Япония — азиатский.

Но даже такой выбор оставляет за пределами рассмотрения ряд важных примеров и направлений. Среди них Франция с проблемами отношения к колониальному прошлому и к сотрудничеству с нацистами в годы режима Виши[154]. Там возник интересный опыт проработки прошлого, включая совместный французско-германский учебник истории, учитывающий взгляд обеих стран на трудные моменты общей истории[155]. Заслуживает внимания и Италия, где отношение к фашизму исторически гораздо сложнее и нюансированнее, чем отношение к нацистскому прошлому в Германии[156]. Отдельной темой там становится и переосмысление отношения общества к левому террору 1970‐х годов[157]. Австрии роль жертвы Второй мировой позволила сгладить разговор о собственной ответственности за преступления нацистов[158].

Очень важен для постсоветского пространства и опыт разговора об ответственности за участие в Холокосте в странах Балтии. Тут показателен резонанс, возникший вокруг книги Руты Ванагайте «Свои»[159] в Литве и за ее пределами. Интересен опыт работы Великобритании с трагической памятью о Второй мировой и о Холокосте, одновременно дистанцирующийся от европейского опыта и в то же время основывающийся на общих с ним принципах[160]. Наконец, сложнейший конгломерат тем представляет собой память о трудном прошлом в США. Верхний слой — культура проработки рабовладельческого наследия, по степени разработанности приближающаяся к культуре памяти о Холокосте. В гораздо меньшей степени разработана тема колониального наследия — отношение к индейцам, гавайцам, эскимосам и алеутам; еще одна тема — ответственность за военные агрессии XX–XXI веков, ядерные бомбардировки Японии, войну во Вьетнаме, Ираке и Афганистане[161].

Особую трудность представляют случаи преодоления преступного прошлого, стоящие особняком из‐за масштаба преступлений и региональной специфики. Среди них преодоление последствий геноцида в Камбодже в 1975–1979 годах[162], в Руанде в 1994 году[163] и войн, сопровождавших распад Югославии в 1991–2001 годах[164].

Крайне интересным для России было бы рассмотрение китайской мемориальной политики и механизмов правосудия переходного периода[165]. Страна пережила коммунистическую диктатуру, голод 1959–1961 годов, в значительной степени спровоцированный социально-политическими факторами (число его жертв оценивается в 15–30 млн человек), и аналог Большого террора в период «культурной революции» 1966–1976 годов (число убитых оценивают в миллионы людей, число пострадавших — до 100 млн), а после, не отказываясь от прежней модели управления, успешно встроилась в мировую экономику. Однако Китай трудно назвать примером перехода от одного политического строя к другому — а потому он по определению оказывается вне рамок рассмотрения этой книги.

Один лишь обзор перечисленных случаев мог бы составить целое исследование. Но их наиболее важные черты по возможности используются в третьей части этой работы.

Поскольку одна из задач этой книги — стимулировать дискуссию об опыте работы с трудным прошлым в других странах применительно к России, к каждой страноведческой главе прилагается список наиболее важной научной литературы. Эти списки, помещенные в приложении, могут помочь неспециалистам, желающим продолжить ознакомление с темой.

1

АРГЕНТИНА

или

матери и бабушки против диктатуры

В декабре 2017 года в штаб-квартире аргентинской правозащитной организации «Бабушки площади Мая» прошла пресс-конференция, посвященная событию, очень похожему на рождественскую сказку. После 40 лет поисков 86-летняя Бланка Диас де Гарньер воссоединилась со своей внучкой Адрианой, родившейся в заключении и воспитывавшейся в приемной семье. Ее родители, студенты и члены левой студенческой организации, были среди десятков тысяч похищенных и убитых военной хунтой, находившейся у власти в 1974–1983 годах. Адриана сделала тест ДНК за несколько месяцев до этого, но только в декабре в базе данных Национальной комиссии по идентификации (CONADI) нашлось соответствие. Адриана стала 126‐й идентифицированной из более чем 500 детей, которых хунта отняла у жертв и отдала на усыновление семьям военных и номенклатуры. Кровная связь диктатуры и ее жертв — характерная особенность аргентинского трудного прошлого.

Аргентинская модель преодоления прошлого — один из примеров сравнительно успешного перехода от диктатуры к демократии (пусть относительной и несовершенной), который состоялся под давлением общества.

Предыстория: хунты, Перон и перонизм

Для Аргентины последних двухсот лет военные хунты были едва ли не более привычным типом правления, чем любые другие. С момента обретения независимости в начале XIX века и до середины XX большую часть времени страна находилась под властью военных. Правление Хуана Доминго Перона, самого известного из аргентинских президентов, соединяло в себе черты военной диктатуры и популизма. Перон участвовал в военном перевороте 1943 года, после чего завоевал популярность у аргентинских рабочих на посту главы созданного им Департамента труда и социального обеспечения и стал президентом, получив на выборах 54 % голосов. Проводя полуавторитарную политику, стесняя свободу слова и ставя под контроль суды и профсоюзы, Перон в то же время способствовал вовлечению в политику рабочего класса. Будучи авторитарным популистом и опираясь на поддержку большинства, Перон стал проводником социальных изменений. Его жена Эва Перон, знаменитая Эвита, обеспечивала поддержку режима женщинами и простым народом и, по сути, тоже была авторитарным популистом: например, объявила войну независимым благотворительным фондам, когда они стали угрожать ее влиянию. На следующих выборах (1951) Перон получил 64 %, причем во многом благодаря поддержке женщин, получивших право голоса.

Ил. 1. Президент Бабушек площади Мая Эстела Карлотто (в центре) с родственницами одной из найденных активистами «внучек», чьи родители были убиты в годы правления Хунты. Буэнос-Айрес, 2017 год
Ил. 2. Хуан и Эва Перон на балконе Каса Росада, президентской резиденции в Буэнос-Айресе, 1950 год. Прощальная речь, произнесенная Эвой с этого балкона в 1951 году, стала прообразом знаменитой песни «Не плачь обо мне, Аргентина» из мюзикла «Эвита» Эндрю Ллойда Уэббера

Пока военных все устраивало, они вели себя тихо. Но в 1952 году на фоне экономических трудностей Перон стал терять поддержку. В этом же году умерла Эвита. Военные отстранили Перона от власти, и он отправился в изгнание в Испанию (к Франко). Военная хунта правила в Аргентине в 1955–1973 годах.

В 1973 году Перон возвращается и получает власть, но оказывается не в состоянии объединить расколотое общество. Во время встречи его в аэропорту Эсэйса, в которой участвовали до 3,5 млн человек, произошли столкновения между правыми и левыми перонистами (спровоцированные праворадикалами), в результате стрельбы 13 человек были убиты, более 300 ранены.

«Грязная война» 1976–1983 годов: массовые исчезновения

После смерти Перона в 1974 году власть формально перешла к его третьей жене Исабель. По сути, за власть конкурировали правая и левая фракции перонистской партии. Военные сочли, что Исабель Перон не в состоянии контролировать ситуацию, и под предлогом спасения страны от неминуемой гражданской войны 24 марта 1976 года низложили правительство. Исабель была отправлена в заключение в Патагонию.

Переворот был назван «Операция Независимость» (Operativo Independencia), а последующая диктатура стала именоваться «Процессом национальной реорганизации» (El Processo). Под предлогом борьбы с терроризмом (прежде всего, леворадикальной группировкой Montoneros) и левой оппозицией (все они именовались «поджигателями», subversivos) руководители хунты развернули террор, небывалый даже по масштабам видавшей виды Латинской Америки.

Отличительной чертой аргентинских репрессий был их тайный характер. Открытой борьбе с неугодными хунта предпочитала скрытые репрессии. Аргентинская «грязная война» не создавала даже видимости использования юридических механизмов вроде судов или приговоров. Люди просто исчезали, арестованные военными у себя дома, на рабочем месте или на улице. Характерным термином, обозначающим жертв хунты, стало слово «los desaparecidos», буквально «исчезнутые», — то есть люди, формально пропавшие, а на деле похищенные. Их подвергали допросам, пыткам и «перевоспитанию» в созданных по всей стране подпольных тюрьмах (общее число таких тюрем достигало 500). Самая крупная из них располагалась в Школе механиков военно-морских сил, или ESMA (La Escuela de Mecánica de la Armada), где погибла шестая часть всех похищенных в годы диктатуры. Лишь небольшое число «исчезнутых» выжили. Людей расстреливали, заливали бетоном, накачивали наркотиками и выбрасывали в море с самолетов. Эти «полеты смерти» стали таким же маркером «грязной войны», как газовые камеры — Холокоста. Детей, рождавшихся в тайных тюрьмах, разлучали с матерями и отдавали в семьи военных и номенклатуры.

Ил. 3. Члены аргентинской хунты, 1976 год

Отправляя людей в небытие, режим работал на смягчение возможного сопротивления общества. Так сказал, публично отвечая на обвинения в похищении людей, один из предводителей хунты, генерал Хорхе Видела: «Они же не живы и не мертвы, они исчезли». Но это же делало невозможным забвение пропавших без вести, «консервируя» боль близких и страх всего общества. Французский историк Бруно Гроппо, автор книги «Невозможность забвения», посвященной памяти о государственном насилии в странах Латинской Америки[166] говорит:

Сам характер преступлений, характер государственного террора делает забвение невозможным. Похищения людей, которые исключали возможность семейного или общественного траура, поместили их в своего рода вечное настоящее. Такой репрессивный метод был очень эффективен в краткосрочной перспективе: он внушал обществу ужас, парализовывал его активность. Однако одним из последствий этого метода в долгосрочной перспективе (возможно, оно не было предвидено самими военными) оказалась невозможность раз и навсегда перевернуть эту страницу прошлого. Ведь в каком-то смысле похищенные остались вместе с живущими и продолжают, как в Аргентине, так и в Чили, свое особое существование в социальном пространстве[167].

Окончательных оценок числа «исчезнутых» не существует. Число официально подтвержденных случаев составляет около 12 тысяч человек, но эти данные всеми признаются неполными. Международные правозащитные организации оценивают число жертв хунты (смертельных случаев) в 20–30 тысяч человек.

Матери и бабушки площади Мая

Невозможность примириться с неизвестностью относительно пропавших близких привела к созданию уникального общественного движения, способствовавшего краху аргентинской диктатуры. 30 апреля 1977 года 13 женщин вышли на площадь Мая (названную так в честь Майской революции 1812 года) в Буэнос-Айресе, чтобы перед президентским дворцом выразить протест против похищения их детей. Они назвали себя «Матери площади Мая» (вскоре появились «Бабушки площади Мая» — движение, позже сосредоточившееся на поиске и идентификации детей похищенных). Довольно быстро такие марши стали еженедельными, а женщины в белых платках и с портретами похищенных детей — символом протеста. Сначала женщин было немного, они прохаживались по площади группками по двое, чтобы их не арестовала полиция. Стремясь привлечь внимание к своему протесту, они стали публиковать объявления о пропаже детей в центральных газетах.

Ил. 4. Двенадцать человек, стоявшие у истоков движения Матерей площади Мая, похищенные и убитые в декабре 1977 года

Перед появлением первого такого объявления были похищены 12 человек, включая основательницу движения Асусену Вильяфлор и ее ближайших помощников, в том числе двух французских монахинь. Позже станет известно, что похищение организовал молодой военный Альфредо Астис по прозвищу «Белокурый ангел смерти» (в Латинской Америке склонны к такого рода драматизму), один из символов военной диктатуры. Спустя некоторое время несколько неопознанных тел были найдены в море; данные аутопсии показали, что они умерли от удара о воду. Этот случай стал первым свидетельством, что «полеты смерти» — не выдумка. Тела были похоронены в братской могиле и идентифицированы только в 2005 году.

Ил. 5. Шествие «Матерей» на площади Мая в Буэнос-Айресе, 1980‐е годы

Тем не менее уже через год в шествиях по площади Мая участвовали несколько сот человек. В декабре 1981‐го «Матери» организовали первый Марш протеста, пройдя по центральной улице Буэнос-Айреса в белых платках и с портретами своих похищенных детей и близких. С тех пор этот марш стал ежегодной (и до середины 2000‐х годов — самой многолюдной) общественной акцией Аргентины. Сегодня «Матери площади Мая» — одна из самых влиятельных в мире правозащитных организаций. До сих пор каждый четверг в 3:30 пополудни на площади можно видеть пожилых женщин, большинству из них уже за 80 лет, в узнаваемых белых платках и с портретами «исчезнутых».

Упорству Матерей и Бабушек помогала поддержка правозащитных организаций внутри страны и за границей, где они стали приобретать все большую известность. С конца 1970‐х подобные движения появляются в Чили и Сальвадоре — странах, чьи режимы тоже практиковали похищения людей. В 1980 году скульптор, художник и гражданский активист Адольфо Эскивель, создатель одной из организаций, занимавшихся помощью родственникам «исчезнутых», и сам попавший за это в тюрьму, получает Нобелевскую премию мира. В этом же году в самой многотиражной аргентинской газете «Кларин» появляется открытое письмо с требованием к руководству хунты расследовать и обнародовать факты преследования и похищения людей. Среди подписавших известные писатели Хорхе Луис Борхес и Эрнесто Сабато и будущий президент Аргентины Рауль Альфонсин. Хунте не удается сохранить репрессии в тайне, давление на ее лидеров изнутри страны и снаружи растет.

Падение хунты и начало транзита: CONADEP, «Nunca Más», суды над лидерами хунты

В 1982 году на фоне экономических трудностей и роста недовольства граждан генералы решили вернуть себе популярность при помощи «маленькой победоносной войны», вторгшись на Фолклендские острова, находившиеся под британским протекторатом. Но Британия решила защитить бывшую колонию, хунта проиграла войну, ее поддержка населением катастрофически упала. Военным оставалось только попытаться возглавить процессы демократизации, осуществив контролируемую передачу власти под гарантии неприкосновенности для себя.

Для этого 22 сентября 1983 года руководители хунты приняли «Закон национального умиротворения», гарантировавший военным защиту от преследований за преступления, совершенные с 25 мая 1973‐го по 17 июня 1982 года. Параллельно было издано секретное распоряжение уничтожить все документы, свидетельствующие о репрессиях.

В октябре 1983 года президентом был избран Рауль Альфонсин, в годы «грязной войны» находившийся в открытой оппозиции хунте. Одним из первых его решений стала отмена «Закона национального умиротворения» и постановление о создании Национальной комиссии по делу о массовом исчезновении людей (CONADEP). В ее состав вошли, в частности, писатель Эрнесто Сабато, кардинал Хайме де Неварес, раввин Маршалл Мейер, президент Университета Буэнос-Айреса Рикардо Коломбрес. CONADEP стала одной из первых комиссий подобного рода в мире (формально она была третьей по счету, после комиссий в Уганде [1974] и Боливии [1982], но первая фактически была призвана легитимизировать правление Иди Амина, а вторая не имела реальных полномочий) и одной из наиболее успешных. На ее примере были проработаны принципы, ставшие основополагающими для других такого рода комиссий. (Подробнее об этом в главе 3 части III этой книги.) Как говорил Альфонсин, задачей комиссии было «не столько наказать, сколько предотвратить; гарантировать, что случившееся в Аргентине не повторится в будущем; что никогда больше госслужащие не будут забирать граждан Аргентины ночью из их домов, пытать или убивать».

Результаты работы комиссии оцениваются по-разному. Ее члены находились в стесненных обстоятельствах. Им было выделено всего 180 дней, а люди, еще напуганные, боялись свидетельствовать о преступлениях хунты. В ходе работы Комиссия собрала свидетельства о 340 тайных тюрьмах, 1300 людях, содержавшихся в заключении перед исчезновением, и о 8960 исчезнувших. Эти цифры были крайне фрагментарными, но они стали основой дальнейшей работы правозащитников и активистов. И тем не менее доклад комиссии «Никогда снова» (Nunca Más), опубликованный в 1985 году, произвел невероятный фурор, стал бестселлером и фактически разрушил стену молчания, окружавшую террор хунты. Социологи Алехандро Бэр и Натан Шнайдер в книге, посвященной глобальным изменениям культуры памяти во второй половине XX века, отмечают:

Собрав свидетельства правозащитных организаций, CONADEP выпустила доклад с хрестоматийным названием «Никогда снова», прямо отсылающим к истории Холокоста и нацизма (он воспроизводит надпись из мемориала на месте концлагеря Дахау). Этот доклад, будучи одним из первых докладов комиссии правды в Латинской Америке и в мире, стал моделью для признания государствами ответственности за насилие против собственных граждан. Она будет распространена на другие страны. Аргентина становится образцом для глобального процесса, который Кэтрин Сиккинк назвала «цепной реакцией правосудия», — глобальной революции в отношении к признанию ответственности. Она включает элементы правосудия переходного периода и мемориальные инициативы, которые повлияли на другие страны, также вынужденные преодолевать последствия государственного террора и военных диктатур[168].

Этот доклад стал первым шагом и образцом для инициатив по собиранию фактов и сохранению памяти о преступлениях, которые стали с тех пор множиться на глазах по всему миру; в этом смысле его значение трудно переоценить.

Параллельно с публикацией доклада Nunca Más идет работа над коллективной памятью в культуре. В 1985 году выходит фильм Луиса Пуэнсо «Официальная версия», рассказывающий о национальной трагедии на примере истории конкретной семьи. Число политических кинопремьер в 1984 году было так велико (на экраны вышли в числе прочего «Зимние квартиры» Лаутаро Муруа), что его выход переносят на начало следующего года. «Официальная версия» получает Оскара и выводит разговор об аргентинском государственном терроре на международный уровень.

Ил. 6. Эрнесто Сабато передает Раулю Альфонсину доклад Nunca Más

В 1986 году Эктор Оливера снимает фильм «Ночь карандашей», основанный на реальной истории группы студентов, которых сажают и пытают в тайных тюрьмах. Фильм показывают по национальному телевидению, и его смотрят сразу около 3 млн человек. Поскольку происходившее в тайных тюрьмах практически не документировалось, а сохранившиеся документы были по большей части уничтожены военными, этот фильм сам стал играть роль документа, моделирующего коллективную память. Кинематографическая картинка заместила в сознании зрителей отсутствующий «видеоряд» целого куска прошлого.

Ил. 7. Обложка компакт-диска фильма Эктора Оливеры «Ночь карандашей»

В 1985–1986 годах последовали суды над лидерами хунты. Эти процессы — едва ли не единственный после Нюрнберга пример суда над лидерами режима, правившего целой страной. В отличие от Нюрнберга, эти процессы были организованы не внешними силами, а демократически избранной властью. Обвинения были предъявлены 481 (по другим данным, 600) военному и полицейскому. Однако на скамье подсудимых оказалось всего девять человек, пятеро из них были приговорены к разным срокам заключения, от 4 лет до пожизненного, а четверо освобождены.

Ход процесса еще раз подтвердил важность доклада Nunca Más для аргентинской коллективной памяти. 18 сентября 1985 года обвинитель произнес речь, финал которой звучал так:

Заканчивая эту обвинительную речь, я хотел бы отказаться от любых претензий на оригинальность. Я хотел бы произнести слова, которые уже принадлежат всему аргентинскому народу. Ваша честь, «Никогда снова!»[169]

В это время «Матери площади Мая» и аналогичные движения в других странах Латинской Америки становятся лидерами гражданского сопротивления и обретают всемирную популярность. В 1986 году гражданский активист и лидер ирландской рок-группы U2 Боно посвящает Матерям песню «Mothers of the Disappeared» с самого успешного альбома группы «The Joshua Tree». Год спустя британский певец Стинг посвящает им песню «They Dance Alone». В 1989 году представительницы движения поднимаются на сцену, чтобы спеть эту песню вместе с Боно на том самом стадионе в Сантьяго, который служил аналогом тюрьмы ESMA для чилийского диктатора Аугусто Пиночета.

Маятник движется назад: амнистии преступников и политика умиротворения военных

Суды над лидерами хунты были призваны продемонстрировать обществу и военным, что государство избирает путь верховенства права, а возврат к прошлому невозможен. Однако военные были готовы только к декларативным жестам такого рода, но отнюдь не к реальной ответственности и не к потере влияния. Когда стало понятно, что процессы не ограничиваются простыми декларациями, но запускают реальные процессы демократизации, в рядах военных усилилось недовольство. Под их давлением в декабре 1986 года Конгресс принимает «Закон о конечной точке» (Lei de Punto Final). Он определил 60-дневный срок для жалоб на военных и полицию, после которого обвинения им больше не могут быть предъявлены.

Ил. 8. Государственные обвинители Луис Морено Окампо и Хулио Страссера на суде над лидерами хунты, 1985 год

Это не успокаивает военных, организовавших в следующие три года несколько восстаний, участники которых (их называли «цветнолицыми» — carapintadas) требовали прекращения судебных преследований военных и увеличения военного бюджета. Были арестованы только считанные единицы из нескольких сотен военных, участвовавших в восстаниях, а позднее некоторые из их организаторов даже стали делать политическую карьеру (Альдо Рико выдвигал свою кандидатуру на президентских выборах 1995 года). В этих условиях в 1987 году Конгресс принимает «Закон о необходимости подчинения» (Lei de Obediencia Debida), освобождающий от ответственности рядовых членов армии и полиции, поскольку они исполняли приказы.

В июле 1989 года, оказавшись не в состоянии справиться с экономическим кризисом и противостоять националистам, Рауль Альфонсин уходит в отставку. Новый президент Карлос Менем (1989–1999), соратник Перона, проведший годы правления хунты в тюрьме, начинает проводить политику «национального примирения». Одной из ее сторон оказываются символические шаги, направленные на исцеление памяти о гражданских войнах XIX века (в 1989 году по его распоряжению в Аргентину из Франции перевозятся останки легендарного «аргентинского Бисмарка» Хуана Мануэля де Росаса). Такими действиями Менем пытается объединить страну, не касаясь напрямую памяти о преступлениях хунты. Другой стороной его политики было умиротворение военных: вскоре после избрания он распоряжается помиловать осужденных лидеров хунты и «цветнолицых».

Ил. 9. Матери площади Мая протестуют против чрезмерно мягких приговоров лидерам Хунты. Буэнос-Айрес, 1985 год
Ил. 10. Шествие у дома Хорхе Виделы, 2006 год

Политика Менема оказывается эффективной лишь на короткое время. Восстания военных прекращаются, однако общественное неприятие политики забвения преступлений хунты нарастает.

Общество берет транзит на себя: суды правды, escrachos, марши матерей и бабушек

К началу 1990‐х Аргентина оказалась в противоречивой ситуации. С одной стороны, общество начинает говорить о государственном терроре, долго скрывавшиеся факты выходят наружу, виновные оказываются на скамье подсудимых, а правозащитные организации обретают голос и силу. С другой — государственное руководство при молчаливом согласии значительной части общества решает остановиться на полпути и «не раскачивать лодку».

В этих условиях активная часть общества начинает искать способы добиться от государства справедливости. Одним из таких способов становятся так называемые суды правды (juicios por la verdad). Лишенные законами 1986 и 1987 годов возможности привлекать виновных к полноценной уголовной ответственности в суде, родственники репрессированных апеллируют к «праву на правду»: праву знать, что случилось с их близкими. Отдельные суды принимают такие иски к производству. Эти процессы оказываются еще одним способом получения информации о преступлениях хунты. Судьи пользуются правом вызывать и допрашивать свидетелей, обязывать военных предоставлять засекреченные данные. А сами военные, не боясь уголовной ответственности (ведь их вызывают в суд в качестве свидетелей), оказываются готовы рассказать о том, о чем раньше молчали. «Суды правды» были относительным успехом общества и правозащитников. Они не позволили осудить виновных, но помогли привлечь новое внимание к теме репрессий и подготовить фактологическую базу для позднейших процессов.

Ил. 11. «Майская пирамида» с портретами репрессированных перед президентским дворцом в Буэнос-Айресе

Любопытной формой сотрудничества правозащитного НКО с государством оказывается формирование в 1992 году Национальной комиссии по праву на идентификацию (той самой CONADI, которая идентифицировала ДНК Адрианы де Гарньер в 2017 году). Это стало результатом договоренности между президентом Менемом и Бабушками площади Мая. Государство обязалось обучить предложенных Бабушками кандидатов, чтобы они в контакте с Национальным банком генетических данных помогали правозащитникам в поисках и идентификации похищенных детей. Комиссию возглавила Клаудиа Карлотто, дочь главы Бабушек[170].

Другой способ привлечения виновных к ответственности «через голову государства» был изобретен организацией HIJOS (Hijos por la Identidad y la Justicia contra el Olvido y el Silencio — «Сыновья (и дочери) за идентификацию и правосудие против забвения и молчания»), возникшей в 1995 году. Члены организации стали устраивать так называемые «escraches» — массовые театрализованные шествия к местам, где живут или работают избежавшие наказания преступники с целью максимально их «расчехлить». Активисты использовали музыку и пантомиму, граффити, световые и видеоустановки, транслировали на импровизированные экраны и стены домов записи судов, читали стихи и пели песни[171]. Благодаря «escraches» гражданские акции в Аргентине обогатились элементами традиционных для местной культуры карнавальных шествий и публичных действ, добавив им силы и убедительности.

Общество было «разогрето» дискуссиями о прошлом, когда тема памяти о преступлениях нашла поддержку с совершенно неожиданной стороны. В 1995 году достоянием общественности становятся рассказы офицера аргентинской армии Адольфо Силинго, служившего в ESMA: о пытках заключенных и о «полетах смерти». Эти признания разрушили круговую поруку молчания военных и породили цепную реакцию новых свидетельств («эффект Силинго»).

Целью Силинго было не покаяться в преступлениях; им двигали не муки совести. Он стремился защитить честь военных, заставив командование признать ответственность за террор времен диктатуры. Убежденный антикоммунист, согласившийся служить в ESMA ради борьбы с «подрывными силами» и лично выбросивший из самолета 30 человек, Силинго в какой-то момент стал терять веру в правоту своего дела. Хотя даже тюремные священники отпускали военным грехи, называя «полеты» «христианской формой смерти». Он уволился из армии, но устроиться в мирной жизни так и не смог. Последней каплей, заставившей Силинго заговорить, стало решение Сената демократической Аргентины возложить ответственность за нарушения прав человека на действующих офицеров ВМФ.

Силинго увидел в этом стремление военного руководства, главного ответственного за «устранение подрывных сил», свалить вину на офицеров, «честно исполнявших свой долг». Когда его попытки достучаться до главы ВМФ в отставке Хорхе Виделы и президента Менема ни к чему не привели, он решил рассказать правду известному журналисту Орасио Вербицки. Трансляция по телевидению свидетельств Силинго, вскоре изданных Вербицки в виде книги «Полет» (1995, английский перевод вышел в 1996 году), произвела эффект разорвавшейся бомбы[172]. С подобными свидетельствами стали выступать все новые офицеры. Начальник аргентинского генштаба Марин Блаза вынужден был официально признать ответственность вооруженных сил за преступления и попросить у граждан Аргентины прощения.

Благодаря свидетельствам Силинго и других военных «полеты смерти» стали важной частью аргентинской коллективной памяти. В 1999 году режиссер Марко Бечис, сам переживший тюрьму в 1977 году, изображает их в своем фильме «Гараж „Олимпо“». Лента рассказывает о молодой женщине, которую похищают военные и пытают в тайной тюрьме в центре Буэнос-Айреса. Два года спустя Бечис вновь возвращается к этой теме в фильме «Сыновья и дочери», истории брата и сестры, разлученных детьми в годы правления хунты и разыскивающих друг друга.

Давление правды: Нестор Киршнер и институциализация ответственности

С конца 1990‐х годов аргентинские власти чувствуют на себе резко усилившееся давление общества и правозащитных организаций — и местных, и международных, которые требуют привлечь преступников к ответственности. Федеральный суд все охотнее помогает родственникам жертв в поиске информации о близких, а Аргентинская ассоциация судебной антропологии (EEAF) участвует в идентификации останков.

В 1997 году испанский судья Бальтасар Гарсон, специализирующийся на использовании универсальной юрисдикции для исков, связанных с преступлениями против человечности, потребовал ареста и экстрадиции 45 аргентинских военных и 1 гражданского по обвинениям в военных преступлениях, геноциде, государственном терроризме и пытках. Среди обвиняемых был и Адольфо Силинго, согласившийся поехать в Испанию и дать показания; в Аргентину он больше не вернется. Выдачи виновных в гибели своих граждан требует также Италия.

Поддержка международными организациями (в частности, Межамериканской комиссией по правам человека) исков Матерей и Бабушек площади Мая, учреждение в 2002 году Международного уголовного суда и другие примеры того, что американский социолог Даниэль Леви назвал «космополитизацией прав человека»[173], усиливают давление на правительство Аргентины; военные оказываются в меньшинстве.

Алехандро Бэр и Натан Шнайдер говорят в связи с этим о формировании коллективной памяти, основывающейся на представлении об универсальной ценности прав человека и оказывающейся все более заметным фактором политики:

Когда государство теряет привилегированную позицию в качестве законодателя коллективных ценностей, память о защите прав человека становится более связной в политическом и культурном плане. Именно это произошло в Аргентине[174].

В 2003 году президентом Аргентины становится Нестор Киршнер, в студенческие годы близкий к Montoneros, боевикам левоперонистского толка. Вскоре Конгресс признает законы об амнистии юридически ничтожными. Процессы против военных начинаются вновь, и теперь уже в полную силу.

24 марта 2004 года Нестор Киршнер и мэр Буэнос-Айреса Маурицио Макри распоряжаются передать 17 гектаров в центре столицы, на которых располагается ESMA, из ведения ВМС в федеральное подчинение для организации там музея. Территория ESMA превращается в «Пространство памяти, популяризации и защиты прав человека», там размещаются музеи и представительства правозащитных организаций. В прежнем виде сохраняется только «офицерское казино», где производились пытки: это место до сих пор служит доказательством в продолжающихся судах.

Ил. 12. Гектор Пантусо (слева) обнимает Адриану де Гарньер, дочь двух активистов, его близких друзей, убитых в 1976 году. Адриана стала 126‐й из тех, кто благодаря усилиям Бабушек площади Мая нашел своих родных, будучи в детстве разлучен с родителями и отдан на воспитание в чужую семью. Буэнос-Айрес, 2017 год

В 2005 году Верховный суд Испании приговаривает Силинго за убийство 30 человек и пытки к 640 годам тюремного заключения; в 2007 году его срок увеличен до 1084 лет. В июле 2012 года в Аргентине 87-летний Хорхе Видела и 84-летний Рейнальдо Биньоне приговариваются к 50 и 15 годам тюрьмы соответственно.

В 2007 и 2009 годах в Аргентине проходят процессы над обвиняемыми в преступлениях, совершенных на базе ESMA. В 2012 году в Буэнос-Айресе начался третий, самый масштабный в истории страны процесс над виновными в преступлениях «грязной войны». На скамье подсудимых оказались несколько десятков военных и гражданских лиц, которые обвиняются в совершенных на базе ESMA преступлениях против 789 жертв. Среди подсудимых — «Белокурый ангел смерти» Альфредо Астис и комендант ESMA Хорхе Акоста по прозвищу «Тигр».

Как и полагается эпохальному трибуналу, он занял много лет. Приговор был оглашен только в ноябре 2017 года. Из 54 обвиняемых 29 были приговорены к пожизненному заключению, 19 осуждены на тюремные сроки от 8 до 25 лет, 6 человек оправданы.

Всего, по данным аргентинской прокуратуры, к ноябрю 2017 года за преступления, совершенные в годы правления хунты, обвинения предъявлены 2971 человеку, 818 из которых осуждены, а 99 оправданы. 533 человека находятся под домашним арестом — мера, предусмотренная в некоторых случаях аргентинскими законами для подсудимых или осужденных старше 70 лет[175].

Судьбы лидеров хунты

Хорошей иллюстрацией сложной истории аргентинской проработки прошлого, в которой движение вперед периодически чередовалось с откатами, служит судьба главных руководителей хунты в 1976–1982 годах.

Хорхе Рафаэль Видела был диктатором Аргентины в 1976–1981 годах. В 1985‐м он был приговорен к пожизненному заключению за нарушения прав человека в годы его правления. В 1990 году был помилован президентом Аргентины Карлосом Менемом. Вновь арестован в 1998 году по обвинению в похищении детей политических противников и незаконном усыновлении их военными. Ордера на его арест были выданы Германией и Швейцарией. Он был приговорен к тюремному заключению, но через месяц из‐за ухудшения здоровья был переведен под домашний арест. 30 октября 2008 года ему были предъявлены новые обвинения, он был помещен в военную тюрьму на время расследования и суда. В 2010 году вторично приговорен к пожизненному заключению по обвинению в организации убийства 31 политзаключенного. В 2012 году в рамках процесса, связанного с похищениями детей у женщин-заключенных, Хорхе Видела был приговорен еще к 50 годам тюремного заключения. Видела умер в заключении в возрасте 88 лет.

Эмилио Эдуардо Массера — один из членов хунты, в непосредственном ведении которого находилась тюрьма ESMA. В 1985 году осужден за нарушение прав человека, убийства, пытки и незаконное лишение свободы, приговорен к пожизненному заключению. В 1990 году помилован президентом Карлосом Менемом. В 1998 году ему предъявлены новые обвинения, связанные с похищением и сокрытием несовершеннолетних, он был возвращен в тюрьму. Умер от остановки сердца 8 ноября 2010 года в военном госпитале в Буэнос-Айресе.

Роберто Эдуардо Виола — диктатор Аргентины в 1981 году. В 1985 году приговорен к 17 годам тюремного заключения. Освобожден в 1990 году президентом Карлосом Менемом. Умер в 1994 году, похоронен на кладбище Ла-Чакарита в Буэнос-Айресе.

Армандо Ламбрускини — бывший адмирал ВМФ Аргентины, член хунты в 1978–1981 годах. В 1985 году приговорен к 8 годам заключения. В 1990 году освобожден из-под стражи и восстановлен в звании адмирала. В 1994 году решением суда ему было предписано выплатить 1 млн долларов родственникам похищенных и убитых. В 1997 году заочно осужден итальянским судом. В 2003 году приговорен к домашнему аресту, в 2004‐м умер.

Орландо Рамон Агости — член хунты в 1976–1981 годах. В 1985 году приговорен к 4,5 года лишения свободы. После апелляции срок заключения был сокращен до трех лет и девяти месяцев. Освобожден из тюрьмы 9 мая 1989 года. В 1990 году помилован президентом Карлосом Менемом. Умер от рака в 1997 году в авиационном госпитале в Буэнос-Айресе.

Омар Граффинья и Басилио Лами Досо — главнокомандующие ВВС в 1976–1981 и 1981–1982 годах. В 1985 году обвинены в пытках, похищениях людей, подделке документов. Суд решил рассматривать отдельно вину каждой из трех ветвей Вооруженных сил Аргентины в каждом отдельном случае, и оба они были оправданы по всем пунктам обвинения. В 1989 году Лами Досо приговорен к 8 годам заключения за преступления, совершенные в ходе Фолклендской войны. В 1990 году помилован президентом Карлосом Менемом с возвращением всех званий. В 2003 году Испания (в лице судьи Бальтасара Гарсона) потребовала экстрадиции Граффиньи и Лами Досо в связи с обвинениями в преступлениях против человечности. Премьер-министр Хосе Мариа Аснар признал экстрадицию неправомерной, но в 2005 году испанский Верховный суд отменил это решение и инициировал процедуру экстрадиции. В сентябре 2016 года Граффинья осужден в Аргентине на 25 лет за похищение и пытки семейной пары. Досо умер в начале 2017 года, Граффинья — в декабре 2019 года.

Леопольдо Галтьери — диктатор Аргентины в 1981–1982 годах. В конце 1983 года арестован и предан суду военного трибунала за нарушение прав человека (по этому обвинению был оправдан) и за неудачное руководство аргентинскими войсками в войне за Фолклендские острова (осужден в 1986 году к тюремному заключению). Помилован в 1991 году. В 2002 году против него выдвинуты новые обвинения в похищениях и убийствах оппозиционеров и иностранных граждан. Помещен под домашний арест, где и умер от инфаркта. Похоронен на кладбище Ла-Чакарита в Буэнос-Айресе.

Хорхе Исаак Анайа — главнокомандующий ВМФ в 1981–1982 годах. В 1985 году обвинялся в пытках, похищении людей, подделке документов, но был оправдан. В 1997 году его экстрадиции потребовала Испания, в 2005 году процесс экстрадиции был инициирован официально. В 2006 году перед допросом пережил сердечный приступ, был помещен в военный госпиталь, а потом под домашний арест. Умер под арестом в 2008 году.

Рейнальдо Биньоне — последний диктатор Аргентины, самоназначенный президент в 1982–1983 годах. В 1985 году был обвинен в пытках, похищениях и убийствах и освобожден в 1986 году. В январе 1999 года признан виновным по новым обвинениям, но из‐за слабого здоровья помещен под домашний арест. В 2007 году ему были предъявлены новые обвинения, по которым в 2010 году он был приговорен к 25 годам тюрьмы. В июле 2012 года Биньоне вместе с Виделой признан виновным в похищения детей и приговорен к 30 годам тюремного заключения. В мае 2016 года Биньоне приговорен еще к 20 годам заключения. Умер в марте 2018 года.

Последний из живых на сегодня (данные на начало 2020 года) руководителей хунты — 96-летний Сантьяго Омар Риверос, руководивший военными подразделениями, охранявшими площадь Мая. В его непосредственном подчинении находились несколько крупных тайных тюрем. Осужден в 1985 году, в 1989‐м помилован. В 2009 году приговорен к пожизненному заключению по обвинениям в более чем 40 преступлениях против человечности. С начала 2010‐х Риверос был осужден на несколько десятков лет тюрьмы и несколько пожизненных заключений в рамках восьми судебных процессов. Последний суд, приговоривший Ривероса к очередному пожизненному заключению, прошел в 2017 году.

x x x

Свидетельством того, что память о трудном прошлом в Аргентине сохраняется и работает по принципу «Никогда больше», стала реакция общества на исчезновение в августе 2017 года гражданского активиста Сантьяго Мальдонадо. Молодой человек был задержан полицией после акции протеста, а затем пропал без вести. (Через несколько месяцев его тело было найдено. Он не был похищен; его смерть, вероятнее всего, произошла в результате несчастного случая.) С требованием сообщить о его местонахождении на улицы Буэнос-Айреса и других городов Аргентины вышли тысячи людей. Среди лозунгов был и такой: «30 000 исчезнувших начались с одного». Мальдонадо был посвящен традиционный марш Матерей площади Мая. С призывом найти активиста к властям обратились многочисленные аргентинские и международные правозащитные организации[176].

В последние годы в Аргентине идет больше судов по нарушениям прав человека, чем в любой другой стране мира; Аргентина переживает самый долгий период демократического правления в своей истории. Это хороший аргумент в пользу того, что даже самое усердное «ворошение прошлого» не приводит к дестабилизации. Наоборот, оно укрепляет доверие граждан к государственным институтам.

2

ИСПАНИЯ

или

преодоление молчания

2 июля 2017 года на мадридском кладбище Альмудена была перевернута страница семейной истории, имеющая значение для всей Испании. После многих лет борьбы 91-летняя Асенсьон Мендьета добилась от испанских властей перезахоронения останков своего отца. Тимотео Мендьета был расстрелян франкистами в 1939 году и похоронен в братской могиле в Гвадалахаре. Хотя после смерти Франко и начала демократического транзита в Испании прошло больше сорока лет, случай Асенсьон стал первым, когда государство удовлетворило иск родственников жертвы террора, сопровождавшего Гражданскую войну, и согласилось на эксгумацию и идентификацию останков.

История Асенсьон не только символизирует путь, который прошло испанское общество за последние четыре десятилетия, но и обнаруживает параллели с важнейшими сюжетами переосмысления прошлого в других посттоталитарных обществах. Иск против Испании был подан в Аргентине, среди его инициаторов были «Матери площади Мая».

Главной характеристикой «испанской модели» преодоления трудного прошлого принято считать согласие общества забыть о былых разделениях ради сохранения единства нации, достижения гражданского мира и совместного движения в будущее. В этом смысле испанская модель куда ближе России, чем так часто ставящаяся ей в пример германская. В отличие от Германии, в Испании не происходило слома государственности, страна не была завоевана иностранными державами, период диктатуры длился не 12, а 40 лет. В то же время, в отличие от СССР, именно в период диктатуры Франко Испания достигла долгожданной социальной и политической стабильности и экономического процветания.

Ил. 13. Асенсьон Мендьета на церемонии перезахоронения останков отца. Мадрид, кладбище Альмудена, 2017 год
Гражданская война (1936–1939): незаживающая рана

Гражданская война 1936–1939 годов была последним всплеском в длинном ряду социально-политических катаклизмов, сотрясавших Испанию больше сотни лет. Это во многом объясняет отношение испанского общества к диктатуре Франко как ко времени долгожданной стабильности. Войны и настроения первой половины XIX века, Славная революция (1868), Первая республика (1873–1874), период реставрации Бурбонов (1874–1931) — все это почти непрерывная череда государственных переворотов и восстаний разного масштаба. Краткая история Второй республики, предшествовавшая Гражданской войне, тоже полна мятежей и вооруженных столкновений.

Один из таких мятежей (военный путч 17–18 июля 1936 года) и стал началом Гражданской войны. Против сторонников Республики — их главной политической силой было лево-либеральное движение «Народный фронт» — выступали правые националисты-консерваторы и их главная сила — радикальная партия «Испанская фаланга». В ходе войны их возглавил сделавший военную карьеру в Марокко генерал Франсиско Франко (1892–1975). Военную помощь республиканцам оказывал СССР (в Испании сражается главный герой романа Каверина «Два капитана»). Большинство европейских государств и США объявили о нейтралитете, и сочувствовавшие идеям Республики добровольцы из разных стран воевали в составе «интербригад»: история одного из бойцов рассказана в романе Хемингуэя «По ком звонит колокол». Видя в республиканцах опасность распространения коммунизма в Европе, помощь Франко оказывали нацистская Германия, Италия и Португалия.

Особенно упорно сопротивлялась националистам Каталония — и современные сепаратистские тенденции этого региона во многом связаны с наследием Гражданской войны. Националисты с самого начала настаивали на отмене каталонской автономии и запрете каталонского языка. Кроме того, из‐за развития промышленности Каталония была районом с сильными левыми настроениями и развитым профсоюзным движением. Именно туда отправился воевать с фашизмом британский анархист Эрик Артур Блэр, описавший (под псевдонимом Джордж Оруэлл) свой опыт в вышедшей в 1936 году повести «Памяти Каталонии». (Сложность противоречий, разделявших даже находившихся по одну сторону линии фронта, и особенно острых именно в Каталонии [и, как следствие, осложняющих сегодняшние усилия по проработке этого прошлого], отражена в фильме британца Кена Лоуча «Земля и свобода» [1995]. Фильм, основывающийся на книге Оруэлла, рассказывает о вооруженном конфликте между республиканцами-сталинистами и действовавшими сообща рабочими-марксистами [ПОУМ] и анархистами, разгоревшемся в Барселоне в мае 1937 года. Конфликт ослабил республиканцев и способствовал победе националистов. Споры, вспыхнувшие в Испании после выхода фильма на экраны, показали, что разделения полувековой давности по-прежнему дают о себе знать.)[177]

Точное число жертв Гражданской войны и последующей диктатуры не установлено до сих пор. Оценки меняются в зависимости от партийной принадлежности спорящего. По наиболее взвешенным данным, около 200 тысяч погибли в боях (110 тысяч со стороны республиканцев и 90 тысяч со стороны националистов). Авиация Германии и Италии бомбила территории под контролем республикацев, в результате чего погибли около 10 тысяч мирных жителей, еще порядка 25 тысяч умерли от истощения в районах, подвергнутых националистами экономической блокаде. Жертвами «красного террора» ста�