Пересадочная станция
Clifford D. Simak
WAY STATION
Copyright © 1963 by Clifford D. Simak
All rights reserved
© А. И. Корженевский, перевод, 1990
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство Азбука®
Саймак любил людей и верил в них, призывая к духовной общности различных разумов вне зависимости от количества конечностей или наличия хвостов. Он презирал ксенофобов и шовинистов, верил в торжество здравого смысла. Именно эта вера в лучшее, в то, что «вместе мы преодолеем!», – одна из главных причин, по которой книги Саймака тянет перечитывать даже в наше циничное время. Ведь в самых грустных его произведениях всегда проглядывает наивный, но притягательный оптимизм.
«Мир фантастики»
Всякий, кто когда-нибудь прочел хоть одну его книгу, не может не полюбить Саймака.
Пол Андерсон
Читать фантастику – это значит читать Сайсака.
Роберт Э. Хайнлайн
Такие острые идеи, такой мягкий слог.
The Guardian
Я читал Саймака очень внимательно и не мог не отметить простоту и прямолинейность его прозы – как и его абсолютную естественность. Мне даже захотелось подражать ему, и я годами учился писать так же просто и ясно.
Айзек Азимов
Грохот стих. Дым, словно тонкие серые пряди тумана, плыл над истерзанным полем, разваленными изгородями и персиковыми деревьями, которые артиллерийский огонь превратил в торчащие из земли щепки. Над огромной равниной, где в порыве застарелой ненависти сошлись в битве непримиримые враги, где совсем недавно люди рубились насмерть, а затем, истощив все силы, отползли назад, на какое-то мгновение воцарилось – нет, не успокоение – безмолвие.
Казалось, целую вечность перекатывался от горизонта до горизонта пушечный гром, взметалась в небо земля, ржали кони, хрипло кричали люди. Свист металла и тупые удары пуль, настигающих жертву, вспышки обжигающего огня, блеск клинков, яркие боевые знамена, реющие на ветру.
А затем все это кончилось и наступила тишина.
Но тишина в этот день и над этой равниной звучала фальшиво, и вот она уже нарушается стонами и криками: кто-то просит воды, кто-то молит о смерти – крики, стоны, призывы о помощи будут звучать под безжалостным летним солнцем еще долгие часы. Позже распростертые фигуры умолкнут и замрут, а над полем поплывет удушливый, тошнотворный запах, и могилы павших будут совсем не глубоки…
Много пшеницы останется неубранной, и не зацветут весной неухоженные сады; а на равнине, плавно поднимающейся к каменистому хребту, останутся несказанные слова, недоделанные дела и набухшие от влаги кучки тряпья, кричащие о бессмысленной расточительности смерти.
Железная Бригада, 5-й Нью-Гемпширский, 1-й Миннесотский, 2-й Массачусетский, 16-й Мэнский – то были славные имена, откликающиеся эхом в туннелях веков.
Еще одно имя – Инек Уоллис.
Он так и держал в мозолистой руке свой разбитый мушкет. Лицо почернело от пороховой гари. Сапоги покрылись коркой спекшейся крови и пыли.
Он все еще был жив.
Доктор Эрвин Хардвик в раздражении перекатывал карандаш между ладонями и оценивающе разглядывал человека, что сидел напротив него.
– Я никак не могу понять, – произнес он, – почему вы пришли именно к нам.
– Ну, вы – это все-таки Национальная академия, и я подумал…
– А вы – разведка.
– Послушайте, доктор, если это устроит вас больше, давайте считать мой визит неофициальным, а меня просто частным лицом. Предположим, я столкнулся с необычной проблемой и зашел узнать, можно ли рассчитывать на вашу помощь.
– Я не против того, чтобы помочь вам, но не вижу, чем могу быть полезен. Все это настолько туманно и гипотетично…
– Но тем не менее, – сказал Клод Льюис, – вы не можете опровергнуть даже те немногие имеющиеся у меня доказательства.
– Ладно, – произнес Хардвик, – давайте начнем все с начала и по порядку. Вы утверждаете, что этот человек…
– Его зовут Инек Уоллис, – сказал Льюис. – По документам ему уже давно перевалило за сто. Он родился на ферме близ небольшого городка Милвилл в штате Висконсин двадцать второго апреля тысяча восемьсот сорокового года. Единственный ребенок в семье Джедедии и Аманды Уоллис. Когда Эйб Линкольн стал собирать добровольцев, Инек Уоллис вступил в армию одним из первых и воевал в Железной Бригаде, которую уничтожили практически целиком у Геттисберга в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году. Но Уоллис был переведен в другое подразделение, с которым он сражался в Виргинии под предводительством Гранта до самого конца, до Аппоматтокса…
– Я смотрю, вы не поленились проверить.
– Пришлось разыскивать его документы. Свидетельство о зачислении в армию в архиве законодательного собрания штата в Мэдисоне. Все остальное, включая запись о демобилизации, здесь, в Вашингтоне.
– Вы говорите, что он выглядит на тридцать?
– От силы на тридцать. Если не моложе.
– Но вы с ним не разговаривали?
Льюис покачал головой.
– Может быть, это не тот человек? Если бы у вас были отпечатки пальцев…
– Во времена Гражданской войны, – сказал Льюис, – до этого еще не додумались.
– Последний из ветеранов Гражданской войны, – произнес Хардвик, – умер несколько лет назад. Если не ошибаюсь, барабанщик из армии южан. Должно быть, тут какая-то ошибка.
Льюис снова покачал головой:
– Поначалу, когда мне поручили это дело, я тоже так думал.
– Кстати, как это вообще произошло? С каких пор разведка занимается подобными делами?
– Должен признать, – ответил Льюис, – случай действительно не совсем обычный. Но тут кроются серьезные перспективы…
– Вы имеете в виду бессмертие?
– И это тоже. Возможность такого явления. Однако тут есть и другие соображения. Сама эта странная история требовала расследования.
– Но при чем здесь разведка?
– Вы, очевидно, думаете, что этим следовало бы заняться какой-нибудь научной группе? – Льюис улыбнулся. – Пожалуй, это было бы логично. Но дело в том, что Уоллиса случайно обнаружил наш человек. Он был в отпуске, гостил у своих родных в штате Висконсин, милях в тридцати от того места, где живет Уоллис. До него дошел слух об этом человеке. Скорее, даже не слух – просто кто-то упомянул о нем в разговоре. После чего наш сотрудник попытался выяснить кое-какие подробности самостоятельно. Ему не очень-то много удалось узнать, но и этих крох хватило, чтобы он заинтересовался.
– Меня вот что удивляет, – сказал Хардвик. – Как мог человек прожить на одном месте сто двадцать четыре года без того, чтобы не прославиться на весь мир? Вы представляете, какой шум подняли бы газетчики, узнай они о подобном случае?
– При мысли об этом, – сказал Льюис, – меня бросает в дрожь.
– Однако вы не объяснили мне, как ему удалось остаться в безвестности.
– Не так-то просто это объяснить, – ответил Льюис. – Нужно знать те места и людей, которые там живут. Юго-западная часть штата Висконсин ограничена двумя реками: на западе течет Миссисипи, на севере – Висконсин. В глубине территории раскинулись бескрайние прерии: земли там богатейшие, фермеры и города процветают. Но вдоль берегов места холмистые, много оврагов, скал, обрывов, и кое-где образовались совсем уединенные, отрезанные от мира уголки. Дороги в этих районах неважные, на маленьких примитивных фермах живут люди, которые по духу ближе к первым годам освоения этих земель, чем к двадцатому веку. У них, конечно, есть машины, радиоприемники и скоро, видимо, будет телевидение. Но они консервативны по натуре и держатся друг друга – не все, конечно, и даже не то чтобы бо́льшая часть, зато это в полной мере относится к тем людям, которые живут в тех забытых богом местах. Когда-то там было немало ферм, но в наши дни едва ли можно заработать что-то, хозяйствуя по старинке, и экономические обстоятельства постепенно вытесняют людей из этих медвежьих углов. Они продают свои фермы за гроши и уезжают. По большей части в города, где еще можно устроиться на работу.
Хардвик кивнул:
– А те, кто остается, как раз наиболее консервативны и не жалуют чужаков.
– Вот именно. Земли в основном перешли к людям, которые не живут там и даже не пытаются делать вид, что используют их для сельскохозяйственных нужд. Иногда пускают на выпас скот – очень небольшие стада, – и на этом дело кончается. Совсем неплохой способ получения скидки с налогов для тех, кому это выгодно. Кроме того, во времена земельных банков им тоже было сдано немало участков.
– Хотите сказать, что эти «лесные жители» – так, что ли, их можно назвать – участвуют в заговоре молчания?
– Не то чтобы они делали это сознательно или намеренно, – сказал Льюис. – Это просто их образ жизни, мораль, унаследованная от старой крепкой философии первопроходцев Запада. Они занимаются своими делами. Им не нравится, когда люди суются в их жизнь, а сами они не лезут в чужую. Если человеку хочется жить тысячу лет, это, может быть, и удивительно, но это его личное дело – черт с ним, пусть живет. И если он хочет жить один, хочет, чтобы его оставили в покое, – это тоже его дело. Они, возможно, обсуждают Уоллиса между собой, но ни в коем случае ни с кем из посторонних. И вероятнее всего, им не понравится, если кто-то чужой будет пытаться разговорить их на эту тему. Мне кажется, они уже просто привыкли к тому, что Уоллис остается молодым, хотя их самих годы не щадят. Удивление прошло, и, видимо, даже между собой они не очень-то его обсуждают. Новые поколения принимают это как должное, потому что их родители не видят тут ничего необычного. Да и самого Уоллиса люди встречают редко – ведь он живет очень обособленно. А чуть дальше от тех мест если кто и думал об этом чуде, то в основном как об очередной «утке». Еще, мол, одна байка, выдумка, которая гроша ломаного не стоит. Может, всего лишь шутка, понятная разве что жителям какого-нибудь медвежьего угла вроде Дарк-Холлоу. Как легенда про Рип ван Винкля – легенда, где нет ни слова правды. Скорее всего, люди просто посмеются над человеком, который воспримет эту историю всерьез и попытается в ней разобраться.
– Однако ваш человек заинтересовался.
– Да. И, убей меня бог, не знаю почему.
– Тем не менее ему это дело не поручили.
– Он был нужен в другом месте. Кроме того, его там знали.
– И вы…
– Мне потребовалось два года работы.
– И теперь вы знаете всю его историю.
– Не всю. Надо сказать, теперь вопросов у меня стало еще больше.
– Вы видели его самого?
– Неоднократно, – ответил Льюис. – Но я никогда с ним не разговаривал. И думаю, меня он не видел ни разу. Каждый день, перед тем как забрать почту, Уоллис совершает прогулку, но никогда не уходит далеко от дома. Все, что ему бывает нужно, приносит почтальон: то пакет муки, то фунт бекона, дюжину яиц, иногда спиртное.
– Надо полагать, в нарушение правил почтового ведомства.
– Разумеется. Но почтальоны делали это годами. Всех такая ситуация устраивает – по крайней мере до тех пор, пока кто-нибудь не устроит скандала. Но там скандалов не устраивают. Возможно, кроме почтальонов, Уоллис ни с кем никогда дружеских отношений и не поддерживал.
– Насколько я понял, хозяйством он практически не занимается.
– Совсем не занимается. У него есть небольшой огород, но это все. Земля пришла в полное запустение.
– Но должен же он на что-то жить. Где-то он берет деньги?
– Да, – ответил Льюис. – Раз в пять или десять лет он отсылает одной фирме в Нью-Йорке горсть драгоценных камней.
– Как на это смотрит закон?
– Вы имеете в виду, что они могут быть крадеными? Нет, не думаю. Хотя если бы кто-то захотел найти к чему прицепиться, это было бы несложно. Давным-давно, когда Уоллис только начал отправлять им камни, возможно, все было в порядке. Но время шло, законы менялись, и, я подозреваю, теперь и он сам, и покупатель кое-какие из них нарушают.
– Но вы не вмешиваетесь?
– Я проверил фирму, – сказал Льюис, – и они здорово забеспокоились. Прежде всего потому, что все эти годы безбожно обдирали Уоллиса. Но я сказал им, чтобы они покупали, как и раньше. А если кто-то еще будет их проверять, чтобы сразу отсылали этих людей ко мне. Короче, посоветовал им держать язык за зубами и ничего не менять.
– Вы не хотите, чтобы кто-нибудь его спугнул? – спросил Хардвик.
– Совершенно верно. Мне нужно, чтобы почтальон по-прежнему продолжал доставлять продукты, а нью-йоркская фирма по-прежнему покупала у него драгоценные камни. Я хочу, чтобы все оставалось как есть. И если вы спросите меня, откуда берутся эти камни, я сразу вам скажу: не знаю.
– Может быть, у него там свой прииск?
– Хорош прииск. Алмазы, изумруды и рубины – все в одном и том же месте?
– Надо полагать, что даже при тех ценах, по каким с ним рассчитывались, Уоллис получает неплохой доход.
Льюис кивнул:
– Видимо, он посылает им новую партию, только когда кончаются деньги. А денег Уоллис тратит не так уж много, поскольку живет довольно просто, если судить хотя бы по тем продуктам, что он закупает. Правда, он выписывает множество газет, еженедельников и более десятка научных журналов. Кроме того, заказывает по почте много книг.
– Технических?
– Отчасти – да, но большинство из них – просто популярные издания, которые держат читателя в курсе последних достижений науки. Физика, химия, биология и все такое прочее.
– Но я не…
– Вот именно. Я тоже. Он вовсе не ученый. По крайней мере, настоящего образования Уоллис не получил. В те далекие годы, когда он ходил в школу, не очень-то многому там учили – сейчас, во всяком случае, естественно-научным дисциплинам уделяется гораздо больше внимания. Кроме того, все, что он мог тогда узнать, давно уже обесценилось. Уоллис посещал начальную школу – типичную для тех времен школу, где все занимались в одной комнате, – а затем провел зиму в так называемой «академии», что просуществовала год или два в городке Милвилл. Если вы в курсе, могу сообщить, что для пятидесятых годов прошлого века это относительно высокий уровень образования. Так что он наверняка был очень способным юношей.
Хардвик покачал головой:
– Невероятно! Вы все это проверили?
– Насколько было возможно. Приходилось действовать очень осторожно. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь догадался о том, что меня интересует на самом деле. Да, забыл упомянуть: Уоллис много пишет. Он покупает толстые тетради для дневниковых записей дюжинами. И чернила – пинтами.
Хардвик поднялся из-за стола и прошелся по комнате.
– Льюис, – произнес он, – если бы вы не предъявили мне свои документы и если бы я не проверил их подлинность, честно говоря, я бы решил, что все это просто бездарный розыгрыш.
Он вернулся к столу и сел, потом взял карандаш и снова принялся перекатывать его между ладонями.
– Вы занимаетесь этим делом уже два года. У вас есть какие-нибудь предположения?
– Никаких, – ответил Льюис. – Я в полном недоумении. Именно поэтому я здесь.
– Расскажите мне, что вы знаете о нем еще. Я имею в виду – о его жизни после войны.
– Его мать умерла, когда Уоллис был в армии. Отец с соседями похоронили ее там же, на ферме. В те годы многие так поступали. Молодой Уоллис получил отпуск, но слишком поздно: на похороны он не успел. Никакого замораживания попросту не было, а дорога отнимала много времени. Потом он вернулся в действующие войска. Отец Уоллиса остался холостяком, в одиночку работал на ферме и жил в достатке. По тем сведениям, что мне удалось собрать, он был хорошим фермером, даже исключительно хорошим для своего времени. Выписывал кое-какие сельскохозяйственные журналы и вводил у себя всякие новшества. Уже тогда он использовал севооборот и боролся с эрозией почвы. По современным стандартам это была не бог весть какая ферма, но жил он с нее совсем неплохо и даже сумел кое-что отложить. Затем с войны вернулся Инек, и они больше года работали на ферме вместе. Старый Уоллис купил косилку для лошадиной тяги – этакая цилиндрическая конструкция с острыми длинными резаками, чтобы убирать сено и зерновые. Весьма прогрессивный шаг по тем временам. Вручную за такой штукой и не угонишься. Но однажды хозяин отправился на косьбу и лошадей что-то испугало: они рванули, и старого Уоллиса бросило вперед, прямо под косилку. Далеко не самый лучший способ уйти из жизни…
Хардвик передернулся и пробормотал:
– Ужасно…
– Инек нашел отца и перенес его тело в дом. Затем взял ружье и пошел искать лошадей. Отыскал их в дальнем конце пастбища, пристрелил на месте да там и оставил. Это действительно так и произошло. Долгие годы на пастбище лежали два лошадиных скелета, запряженные в косилку, – до тех пор, пока не сгнила сбруя. Инек вернулся домой и занялся приготовлениями к похоронам. Обмыл отца, одел его в выходной черный костюм и положил на стол, потом сколотил в сарае гроб. Могилу он выкопал рядом с могилой матери. Закончил уже при свете фонаря и всю ночь просидел возле отца. Когда наступило утро, он отправился к ближайшему соседу, тот сообщил другим соседям, и кто-то позвал священника. Под вечер состоялись похороны, и Инек вернулся домой. С тех пор он там и жил, но никогда больше не возделывал землю. Только огород, и все.
– Вы говорили, что эти люди не любят разговаривать с чужаками, однако вам удалось узнать много подробностей.
– У меня ушло на это два года. Я, можно сказать, внедрился к ним. Купил побитую машину и, остановившись в Милвилле, пустил слух, что ищу женьшень.
– Что ищете?
– Женьшень. Это такое растение.
– Я знаю. Но на него уже долгие годы нет спроса.
– Ну, небольшой спрос все-таки есть. Время от времени женьшень скупают экспортеры. Но я собирал и другие лекарственные травы и вообще делал вид, что хорошо знаю народную медицину. Впрочем, «делал вид» – не совсем те слова: за два года я это дело неплохо освоил.
– Понятно, этакая простая душа, – сказал Хардвик, – тамошние таких понимают. Чудак, мол, травы какие-то ищет – это в наше-то время. Да и безобидный совсем. Может, даже немного чокнутый.
Льюис кивнул:
– Да, вышло даже лучше, чем я предполагал. Я просто шатался по окрестностям, и иногда люди со мной разговаривали. Мне, кстати, и женьшень удалось найти, правда немного. Особенно я подружился там с одной семьей, с Фишерами. Они живут ниже по реке, а ферма Уоллиса стоит на возвышенности у крутого берега. Причем живут они там почти столько же, сколько Уоллисы, но занимаются совсем другими делами. Фишеры всегда охотились на енотов, ловили рыбу-зубатку и гнали самогон. В моем лице они, видимо, нашли родственную душу. Я был столь же беспечен и склонен к безделью, как они сами. Я им даже помогал с самогоном: и гнать помогал, и пить, а пару раз и продавать. Ходил с ними ловить рыбу, охотился, разговоры разговаривал, и они показали мне несколько мест, где искать женьшень – «шань», как они его называют. Наверное, для социологов эта семейка – золотое дно. У Фишеров есть дочь – глухонемая, но очень хорошенькая, – так вот, она умеет заговаривать бородавки…
– Мне это все очень знакомо, – отозвался Хардвик. – Я сам родился и вырос в горах на юге.
– Они-то и рассказали мне про сенокосилку. Я выбрал денек, отправился в дальний конец пастбища Уоллисов и произвел кое-какие раскопки. Нашел лошадиный череп и кости.
– Но тут вряд ли докажешь, что это лошади Уоллиса.
– Пожалуй, – согласился Льюис. – Однако я нашел еще и обломки косилки. Осталось от нее не так много, но определить, что это такое, все же можно.
– Давайте вернемся к истории Уоллиса, – предложил Хардвик. – После смерти отца он остался на ферме. И никогда ее не покидал?
Льюис покачал головой:
– Инек живет в том же самом доме. Там абсолютно ничего не изменилось. И похоже, дом состарился ничуть не больше, чем его хозяин.
– Вам удалось побывать в доме?
– В доме – нет. Только возле дома. Сейчас я и об этом расскажу.
В его распоряжении был час. Льюис знал это совершенно точно: последние десять дней он следил за Уоллисом с хронометром в руках, и от момента, когда тот выходил из дома, до возвращения с почтой почти каждый раз получалось около часа. Иногда чуть больше, когда почтальон опаздывал или они останавливались поболтать. Но час, говорил себе Льюис, – это все, на что он может твердо рассчитывать.
Уоллис скрылся за холмом, направляясь к каменистой гряде, что поднималась над отвесным берегом реки Висконсин. Там он, зажав винтовку под рукой, заберется на скалу и остановится, задумчиво глядя на дикую долину реки. Затем спустится по камням вниз и пойдет по лесной тропе, вдоль которой в положенное время года цветут розовые башмачки. А оттуда – снова вверх по холму, к роднику, что выбивается из земли чуть ниже старого поля, не паханного, может, уже сотню лет, потом дальше, до почти заросшей дороги, и вниз к почтовому ящику.
За те десять дней, что Льюис наблюдал за ним, его маршрут не менялся ни разу. Возможно, он не менялся годами. Уоллис никогда не торопился. Прогуливался он с таким видом, словно времени у него было хоть отбавляй. Останавливался по пути, чтобы пообщаться со своими давними знакомыми – с деревом, с белкой, с цветком. Выглядел Уоллис крепким, здоровым, да и во всей его повадке еще чувствовался бывалый солдат – старые привычки и маленькие хитрости, оставшиеся с тех суровых лет, что он провел в боях под началом многих полководцев. Подняв голову и расправив плечи, Уоллис всегда двигался легкой походкой человека, познавшего в свое время долгие изнурительные переходы.
Льюис выбрался из своего укрытия за густой завесой ветвей деревьев, которые когда-то давно были садом: на кривых, узловатых, серых от старости ветвях кое-где еще родились крохотные кислые яблоки.
Остановившись у края зарослей, он окинул взглядом жилище Уоллиса, стоящее на вершине холма, и на мгновение ему показалось, что дом освещен каким-то особым сиянием, словно некий чистейший концентрат солнечного света преодолел разделяющую два небесных тела бездну и пролился только на один этот дом, чтобы выделить его среди всех других домов мира. Залитый солнечным сиянием, дом казался неземным, словно он и в самом деле был каким-то необыкновенным. Но затем это сияние исчезло – как будто оно просто привиделось, – и дом снова вернулся в освещенный привычным солнечным светом мир лесов и полей.
Льюис потряс головой, уверяя себя, что это просто игра воображения или оптический обман. Потому что особого солнечного света не бывает и этот дом – самый обыкновенный дом, хотя он и прекрасно сохранился.
Такой дом в наши дни нечасто увидишь. Прямоугольное, длинное, узкое строение с высокой крышей и старомодными резными карнизами. Какая-то в нем чувствовалась суровость, не имеющая ничего общего с возрастом: таким он, видимо, был уже в тот день, когда его закончили строить. Простой, суровый, крепкий дом, под стать людям, которые в нем жили. Однако же, несмотря на эту вековую суровость, аккуратный и ухоженный: везде ровная, неободранная краска; ни малейшего намека, что где-то что-то подгнило; и даже непогода не оставила на нем своей печати.
С одной стороны от дома стояла пристройка, скорее даже просто сарай, и выглядел он тут совсем не на месте, словно его привезли откуда-то целиком и приставили к стене, закрыв боковую дверь. Может быть, дверь, ведущую на кухню, подумал Льюис. Сарай, без сомнения, использовался для того, чтобы вешать там плащи и куртки, оставлять калоши и сапоги; наверняка есть там скамьи для ведер и молочных бидонов и стоит плетеная корзина для сбора яиц. Над крышей сарая торчала невысокая печная труба.
Льюис приблизился к дому, обогнул пристройку и увидел, что дверь туда приоткрыта. Он поднялся по ступенькам, открыл дверь пошире и застыл в изумлении.
Это был не просто сарай. Судя по всему, именно тут Уоллис и жил.
В одном углу стояла печь, от которой уходила под крышу труба. Обыкновенная древняя печь, размерами немного меньше, чем старомодные кухонные плиты; на печи – кофейник, кастрюля и сковорода. На крюках, прибитых к доске за печкой, висела другая кухонная утварь. Напротив – полуторная кровать на четырех ножках, покрытая пестрым одеялом с орнаментом из множества цветных лоскутков, вроде тех, что были популярны у хозяек лет сто назад. В другом углу стояли стол и стул, над столом в небольшом открытом стенном шкафчике – тарелки. Керосиновая лампа на столе – старая, обшарпанная, но стекло чистое, словно его вымыли и отполировали сегодня утром.
Однако никакой двери, ведущей из сарая в дом, и никаких признаков, что она тут когда-то была. Просто ровная, обшитая дощечками стена дома, где полагалось быть четвертой стене пристройки.
Невероятно, сказал себе Льюис, как это – нет двери? И почему Уоллис живет здесь, в этом сарае, а не в самом доме? Возможно, есть какая-то причина, по которой он не живет там, но тем не менее остается поблизости. Может быть, Уоллис всю жизнь несет за что-то покаяние, словно средневековый отшельник, поселившись в лесной хижине или в пещере где-нибудь в пустыне.
Льюис стоял посреди помещения и оглядывался вокруг, надеясь, что ему удастся обнаружить какую-то зацепку, ключ к пониманию этой необычной ситуации. Но в сарае не было абсолютно ничего, помимо самых элементарных, необходимых для жизни вещей: печи, чтобы готовить пищу и обогревать жилище, кровати, чтобы спать, стола, на котором есть, лампы для освещения. Ни даже лишней шляпы (хотя, если подумать, Уоллис вообще не носил шляп) или лишней куртки.
Ни журналов, ни бумаг, хотя Уоллис никогда не возвращался от почтового ящика с пустыми руками. Он выписывал «Нью-Йорк таймс», «Уолл-стрит джорнэл», «Крисчен сайенс монитор», «Вашингтон стар» и еще множество научных и технических журналов. Но в сарае не было ни журналов, ни книг, что он покупал. Ни, если на то пошло, толстых дневников. Там вообще не было ничего, на чем можно писать.
Возможно, сказал себе Льюис, этот сарай не больше чем маскировка, место, которое по совершенно неизвестной причине Уоллис тщательно обставил, чтобы создалось впечатление, будто он именно здесь и живет. Не исключено, что на самом деле он живет в доме. Но если дело действительно обстоит так, то зачем этот маскарад – не очень, кстати, убедительный?
Льюис повернулся к двери и вышел из сарая. Обогнул дом и приблизился к крыльцу. На первой ступеньке он остановился и осмотрелся. Кругом стояла тишина. Солнце взобралось уже высоко, день обещал быть теплым, и весь этот уединенный уголок земли словно успокоился и затих в ожидании полуденной жары.
Взглянув на часы и убедившись, что у него есть еще сорок минут, Льюис поднялся по ступенькам, взялся за круглую дверную ручку и повернул – но она не повернулась, лишь скользнули по ней обхватившие ее пальцы.
Льюис удивился, попробовал еще раз, и снова у него ничего не получилось. Как будто дверная ручка была покрыта чем-то твердым и скользким, словно пленкой льда, по которой пальцы скользили, не оказывая на ручку никакого давления.
Он наклонился, стараясь разглядеть, есть ли там какое-нибудь покрытие, однако ничего не обнаружил. Ручка выглядела совершенно нормально, даже, может быть, слишком нормально. Она была такая чистая, словно кто-то совсем недавно протер ее и отполировал: ни пыли, ни оставленных непогодой отметин или пятен ржавчины.
Льюис попробовал царапнуть ее ногтем, однако ноготь скользнул, не оставив на ней никакого следа. Он провел рукой по поверхности двери – дерево оказалось таким же скользким. Ладонь совсем не чувствовала трения, как будто дверь намазали маслом. Однако никакой смазки там не было. Вообще не было ничего, что объясняло бы это непонятное скольжение.
Льюис отошел от двери и потрогал обшитую досками стену – стена была тоже скользкая. Он провел по ней сначала ладонью, затем ногтем – результат тот же. Весь дом, казалось, покрыт чем-то скользким и гладким, настолько гладким, что даже пыль не садилась на его поверхность и непогода не оставляла на нем никаких следов.
Льюис подошел к окну и только тут заметил странность, которую не заметил раньше, и понял, отчего дом производил такое суровое впечатление. Все окна были черными. Ни занавесок, ни штор, ни жалюзи – просто черные прямоугольники, похожие на пустые глазницы голого черепа здания.
Он приник к стеклу, закрывшись с обеих сторон ладонями от света, но все равно ничего не разглядел за окном. Перед глазами застыл черный омут, и, что странно, в этой черноте ничего не отражалось. Не отражалось даже его лицо. Ничего, кроме черноты, словно свет падал на стекло и тут же поглощался, всасывался и оставался там навсегда. Ни единого отблеска.
Льюис спустился с крыльца и медленно обошел вокруг дома, внимательно его разглядывая. Все окна до единого – те же черные прямоугольники, впитывающие свет без остатка, все стены такие же скользкие и твердые, как возле крыльца.
Он ударил по стене кулаком – все равно что скала. Обследовав каменный фундамент, Льюис убедился, что и там все гладко и скользко. Раствор между камнями лежал неровно, да и в самих камнях были трещины, но рука не чувствовала никаких шероховатостей.
Что-то невидимое покрывало камень – точно настолько, чтобы заполнить щербины и неровности. Но что это, он не понимал. Казалось, оно было бесплотно.
Выпрямившись, Льюис взглянул на часы. В его распоряжении оставалось всего десять минут. Пора уходить.
Он спустился по холму к старому заброшенному саду и уже под деревьями остановился, чтобы взглянуть на жилище Уоллиса еще раз. Теперь дом выглядел иначе. Теперь это было не просто здание. В его ожившем облике появилось что-то насмешливое, даже издевательское, как будто внутри дома зрело, готовое вот-вот вырваться наружу, зловещее хихиканье.
Льюис поднырнул под низкие ветки и двинулся через сад, пробираясь между деревьями. Тропинки там, конечно, не было, а трава и сорняки вымахали выше колен. Он снова пригнулся, потом обошел дерево, которое много лет назад вырвало с корнем во время бури.
Время от времени он протягивал руку и срывал яблоки – мелкие горькие дички, – откусывал кусочек и тут же выбрасывал; ни одного съедобного среди них так и не нашлось, словно они всосали из заброшенной земли горечь запустения.
В дальнем конце сада Льюис наткнулся на забор, поставленный вокруг могил. Здесь трава разрослась не так сильно, а на заборе можно было заметить следы недавнего ремонта. В изножье каждой могилы, напротив трех простых надгробий из местного известняка, росло по кусту пионов – большие, разросшиеся кусты, посаженные, видимо, много лет назад. Поняв, что он наткнулся на семейное кладбище Уоллисов, Льюис остановился у ветхой изгороди.
Но тут должно быть только два надгробных камня. Откуда взялся третий?
Он двинулся вдоль изгороди к осевшей калитке, прошел внутрь и остановился у могил, читая надписи на надгробиях. Угловатые, неровные буквы свидетельствовали о том, что надписи сделаны неопытной рукой. Тут не было ни сентиментальных фраз, ни стихотворных строк, ни изображений ангелов, ягнят или других символических образов, характерных для шестидесятых годов прошлого века, – только имена и даты.
На первом камне: Аманда Уоллис, 1821–1863.
На втором: Джедедия Уоллис, 1816–1866.
А на третьем…
– Дайте мне, пожалуйста, карандаш, – сказал Льюис.
Хардвик перестал катать его между ладонями и протянул Льюису.
– Лист бумаги? – спросил он.
– Да, если можно.
Льюис склонился над столом, и карандаш быстро забегал по бумаге.
– Вот, – произнес он, передавая лист Хардвику.
– Это какая-то бессмыслица, – сказал тот, сдвинув брови. – Кроме вот этого символа внизу.
– Восьмерка, лежащая на боку. Я знаю. Символ бесконечности.
– А все остальное?..
– Не имею понятия, – ответил Льюис. – Так начертано на надгробье. Я просто скопировал.
– И теперь знаете на память?
– Ничего удивительного, если учесть, сколько времени я провел, пытаясь понять, что это такое.
– Никогда в жизни не видел ничего подобного, – сказал Хардвик. – Впрочем, я не специалист и в таких вещах ничего не смыслю.
– Пусть вас это не смущает. Об этих символах никто не имеет ни малейшего понятия. Тут нет никакого сходства, даже отдаленного, с каким-то языком или с известными нам письменами. Я консультировался со специалистами. Опросил с десяток ученых. Говорил им, что обнаружил эту надпись на скале, и, думаю, большинство из них решили, что я чокнутый фанатик. Вроде тех людей, которые постоянно пытаются доказать, что в доколумбову эпоху в Америке были поселения римлян, финикийцев, ирландцев или еще что-нибудь в таком же духе.
Хардвик положил лист на стол.
– Я понимаю, что вы имели в виду, когда сказали, что сейчас у вас вопросов стало больше, чем вначале. Тут и молодой человек, которому больше ста лет, и гладкий, скользкий дом, и третье надгробие с непостижимой надписью. Вы ни разу не говорили с Уоллисом?
– С ним никто не говорил. Кроме почтальона. Когда Уоллис выходит на свою ежедневную прогулку, он берет с собой ружье.
– И что, люди боятся заговаривать с ним?
– Вы имеете в виду, из-за ружья?
– Да, пожалуй. Почему он всегда при оружии?
Льюис покачал головой:
– Не знаю. Я пытался найти этому какое-то объяснение, понять, почему он всегда берет с собой ружье. Насколько мне известно, он не сделал из него ни одного выстрела. Однако я не думаю, что местные жители не вступают с ним в разговоры, потому что он вооружен. Уоллис для них – анахронизм, нечто из прошлого века. Я уверен, его никто не боится. Он слишком долго жил там. Слишком привычен. Он просто часть этих мест – такой же привычный, как деревья или скалы. Но при этом особого расположения к нему тоже никто не испытывает. Подозреваю, что, встретившись с ним лицом к лицу, большинство местных жителей будут чувствовать себя не очень уютно. Он не такой, как все, – нечто большее и одновременно нечто меньшее. Как человек, утративший свое человеческое естество. Я думаю, втайне многие соседи даже слегка стыдятся его, потому что он каким-то образом, может быть невольно, обошел стороной старость – одно из наших наказаний, но в то же время и одно из неотъемлемых прав человека. Может быть, этот затаенный стыд в какой-то степени объясняет и их нежелание рассказывать об Уоллисе.
– Вы наблюдали за ним долго?
– Поначалу – да. Но теперь у меня группа. Мои сотрудники следят за ним посменно. У нас больше десятка наблюдательных постов, и их мы тоже периодически меняем. Но каждый день и каждый час дом Уоллиса находится под наблюдением.
– Я смотрю, вас эта ситуация заинтересовала всерьез.
– И не без оснований, – ответил Льюис. – Я хочу показать вам еще кое-что.
Он наклонился, поднял кейс, стоявший у кресла, раскрыл его и, достав пачку фотографий, передал их Хардвику.
– Что вы на это скажете?
Хардвик взял фотографии. И внезапно застыл. Лицо его побледнело, руки затряслись. Затем он принялся аккуратно раскладывать фотографии на столе, но взгляд его удерживала первая – та, что лежала сверху. Льюис увидел в его глазах вопрос и сказал:
– В могиле. В той самой, где надгробие с непонятными закорючками.
Аппарат связи пронзительно засвистел. Инек Уоллис отложил дневник и встал из-за стола. Прошел через комнату к аппарату, нажал кнопку и вставил ключ. Свист прекратился.
Из аппарата донеслось гудение, и на экране появились слова – сначала едва различимые, но с каждой секундой все более отчетливые:
«Номер 406301 станции 18327. Путешественник в 16 097.38. Житель планеты Тубан-VI. Багажа нет. Жидкостный контейнер номер 3. Смесь 27. Отправление на станцию 12892 в 16 439.16. Прошу подтверждения».
Инек взглянул на большой галактический хронометр, закрепленный на стене. До прибытия гостя оставалось еще три часа.
Он коснулся другой кнопки, и из щели на боку аппарата выполз тонкий металлический лист с текстом сообщения. Дубликат автоматически поступил в архив. Послышался щелчок, и экран опустел до следующего послания.
Инек вытащил металлическую пластинку с двумя дырочками и подколол в досье, затем опустил руки на клавиатуру и напечатал:
«Номер 406301 получен. Подтверждение готовности в ближайшее время».
Текст высветился на экране, и Инек не стал его стирать.
Тубан-VI? Интересно, кто-нибудь оттуда уже бывал здесь? Уоллис решил, что, закончив дела, непременно заглянет в картотеку и проверит.
Путешественнику требовался жидкостный контейнер, и такие гости, как правило, оказывались наименее интересными. Завязать с ними разговор удавалось далеко не всегда, поскольку их языковые концепции часто вызывали слишком много трудностей для понимания. А нередко и сами мыслительные процессы этих существ столь значительно отличались от человеческих, что с ними невозможно было найти точки соприкосновения.
Хотя так случалось не всегда. Уоллис вспомнил, как несколько лет назад к нему попал такой вот обитатель жидкой среды откуда-то из созвездия Гидры (или Гиад?), с которым они проговорили всю ночь, и так было интересно, что Инек едва не пропустил время отправки гостя на станцию назначения. Это довольно путаное общение (едва ли его можно было назвать беседой) продолжалось всего несколько часов, но оставило у него ощущение товарищеской, даже братской близости.
Он, а может быть, она или оно, поскольку у них как-то не возникло необходимости прояснить этот вопрос, больше на станции не появлялся. Впрочем, так случалось часто. Очень немногие из гостей останавливались на его станции на обратном пути. Большинство из них просто следовали к своей цели.
Но он (она или оно) остался в его записях. Черным по белому. Как и все остальные. Черным по белому. Ему потребовался, вспоминал Уоллис, почти весь следующий день, чтобы, сгорбившись за столом, описать услышанное: все рассказанные истории, все впечатления о далеких, прекрасных и манящих планетах (манящих, потому что так много было там непонятного), все тепло товарищеских отношений, возникших между ним и этим странным, уродливым по земным меркам существом с другой планеты. И теперь в любой день по желанию он мог вытащить из длинного ряда стоящих на полке дневников тот самый и вновь пережить памятную ночь. Хотя он ни разу этого не делал. Странно, отчего-то ему всегда не хватает времени – или кажется, что не хватает, – на то, чтобы перелистать или перечитать хоть что-то из записанного за долгие годы…
Он отвернулся от аппарата связи и подкатил жидкостный контейнер номер три под материализатор, установил его точно на место и закрепил. Затем вытянул из стены шланг, нажал на селекторе кнопку номер 27 и заполнил контейнер. Шланг, когда он его отпустил, сам уполз обратно в стену.
Уоллис вернулся к клавиатуре, убрал текст с экрана и послал подтверждение о полной готовности к приему путешественника с Тубана, в свою очередь получил двойное подтверждение с центральной станции и перевел аппарат в состояние готовности для новых сообщений.
Затем прошел к картотечному шкафу, расположенному у письменного стола, и вытянул ящик, заполненный карточками. Действительно: Тубан-VI. И число: 22 августа 1931 года. Инек прошел через комнату к стене, от пола до потолка заставленной полками с книгами, журналами, его дневниками, и, выбрав нужную тетрадь, вернулся к столу.
22 августа 1931 года, как он обнаружил, открыв соответствующую страницу, выдалось совсем мало работы: всего один путешественник с Тубана-VI. И хотя записи о том дне занимали целую страницу, исписанную его мелким неразборчивым почерком, гостю он посвятил всего один абзац:
«Сегодня прибыл сгусток с Тубана-VI. По-другому, пожалуй, и не скажешь. Просто масса живой материи, и эта масса меняла форму, то превращаясь в шар, то растекаясь по дну контейнера, словно блин. Потом она сжималась, втягивая края внутрь, и снова превращалась в шар… Перемены происходили медленно, и в них был заметен определенный ритм, но только в том смысле, что они повторялись. По времени каждый цикл отличается от предыдущего. Я пробовал хронометрировать их, но не смог установить четкой периодичности. Самое короткое время до полного завершения цикла составило семь минут, самое долгое – восемнадцать. Может быть, за более длительный срок можно было бы уловить повторяемость и по времени, но у меня не хватило терпения. Семантический транслятор не сработал, но существо издало несколько резких щелчков – как будто хлопнуло клешнями, хотя никаких клешней я у него не заметил. И только проверив по пазимологическому справочнику, я понял смысл этого обращения. Гость сообщал, что с ним все в порядке, что внимания ему не требуется и что он просит не беспокоить его. Я так и поступил».
В конце абзаца на оставшемся пустом месте было приписано: «Смотри 16 октября 1931 года».
Инек перелистнул несколько страниц и добрался до 16 октября. До одного из тех дней, когда Улисс прибыл на станцию с инспекторской проверкой.
Разумеется, его звали не Улисс. И, строго говоря, у него вообще не было имени. У его народа просто не возникало необходимости в именах, поскольку они выработали иную идентификационную терминологию, гораздо более выразительную. Однако эта терминология и даже ее общая концепция были настолько сложны для человека, что ни понять, ни тем более использовать ее Уоллис не мог.
– Я буду звать тебя Улисс, – сказал он ему, когда они встретились впервые. – Должен же я как-то тебя называть.
– Согласен, – ответило незнакомое существо (тогда еще незнакомое, но вскоре ставшее другом). – Но могу ли я спросить, почему ты выбрал имя Улисс?
– Потому что это имя великого человека моей расы.
– Я рад, что ты выбрал такое имя, – произнесло существо, только что получившее крещение. – Оно звучит, как мне кажется, возвышенно и благородно. Между нами говоря, я буду счастлив носить это имя. А тебя я буду звать Инек, поскольку нам предстоит работать вместе много-много твоих лет.
И действительно, прошло много-много лет, подумал Инек, стоя с открытым дневником в руках и глядя на запись, сделанную несколько десятилетий назад. Десятилетий, удивительно обогативших его, оставивших такой след в душе, что это и представить себе невозможно было до тех пор, пока он их не прожил.
И все это будет продолжаться. Гораздо дольше, чем тот небольшой отрезок времени, что уже прожит. Века, а может быть, целое тысячелетие. Чего он только не узнает к концу этого тысячелетия!
Хотя, думалось Инеку, может быть, знания – не самое главное.
К тому же он понимал, что прежнее положение долго не сохранится, поскольку теперь ему могут помешать. В окрестностях появились наблюдатели или по крайней мере один наблюдатель. Вполне возможно, что скоро они начнут сжимать кольцо поисков. Пока Уоллис не имел ни малейшего понятия, что делать и как готовиться к надвигающейся опасности. Но рано или поздно это должно было случиться, и, во всяком случае внутренне, он уже приготовился… Странно только, что этого не произошло раньше.
О такой опасности Инек рассказал Улиссу еще в тот день, когда они встретились впервые. И теперь, размышляя о своих проблемах, он снова вспоминал события многолетней давности – прошлое вставало перед его внутренним взором с такой ясностью, словно все это случилось только вчера.
Инек сидел на ступеньках крыльца. Вечерело. Над далекими холмами в штате Айова, за рекой, собирались грозовые тучи. День был жаркий, душный, ни дуновения ветерка. У сарая вяло ковырялись в земле несколько кур – скорее, наверное, по привычке, чем в надежде найти что-нибудь съедобное. Стайка воробьев то срывалась вдруг с крыши амбара и неслась к кустам жимолости, что у поля за дорогой, то летела обратно, и крылья их сухо потрескивали, словно от жары перья стали жесткими и твердыми.
Вот сижу, думал Инек, и гляжу на тучи, а ведь еще столько работы: и поле кукурузное надо перепахать, и убрать сено, и скопнить пшеницу…
Но что бы там ни случилось, как бы тяжело ему ни было, надо жить дальше, и по возможности с толком. Это станет ему уроком, напоминал себе Инек, хотя за последние годы он должен был в полной мере познать всю тщету земную. Однако на войне все было по-другому. На войне знаешь, чего ожидать, готовишься, но сейчас-то не война. Сейчас мирная жизнь, к которой он вернулся с такими надеждами. Человек вправе ожидать, что в мире без войны действительно будет покой, что он будет огражден от жестокости и страха.
Теперь он одинок. Одинок, как никогда раньше. Теперь и вправду надо начинать новую жизнь, другого выбора нет. Но будь то здесь, на родной земле, или в каком-то другом месте – эта новая жизнь начинается с горечи и печали.
Инек сидел на крыльце, уронив руки на колени, и все смотрел на собиравшиеся на западе тучи. Может, пойдет дождь, и это хорошо, потому что земле нужна влага, но, может, и не пойдет: воздушные течения над сходящимися речными долинами – штука капризная, никогда не скажешь наверняка, куда двинутся облака…
Путника он заметил, когда тот уже свернул к воротам. Высокий сухопарый человек в запыленной одежде, судя по всему проделавший долгий путь. Гость шел по тропе к дому, но Инек сидел и ждал, не трогаясь с места.
– Добрый день, сэр, – произнес он наконец. – Сегодня жарко, и вы, должно быть, устали. Присаживайтесь, отдохните.
– С удовольствием, – ответил незнакомец. – Но сначала, прошу вас, глоток воды.
– Идемте, – сказал Инек, поднимаясь со ступеней. – Я накачаю прямо из колодца.
Он прошел через двор к насосу, снял с крюка ковш и дал его незнакомцу. Потом взялся за рукоятку и принялся качать.
– Пусть немного стечет, – сказал он. – Холодная вода идет не сразу.
Инек продолжал качать, и вода, выплескиваясь из крана неровными порциями, сбегала по доскам, закрывавшим колодец.
– Думаете, пойдет дождь? – спросил незнакомец.
– Трудно сказать, – ответил Инек. – Подождем, посмотрим.
Что-то неуловимое вызывало у него беспокойство, когда он глядел на своего гостя. Ничего явного, конкретного, но тем не менее какая-то мелочь не давала ему успокоиться. Качая воду, он еще раз посмотрел на незнакомца и подумал, что, должно быть, это его уши, чуть более острые вверху, чем положено, но, когда он через некоторое время взглянул на него снова, уши оказались нормальными, и Инек решил, что его подвело воображение.
– Ну вот, наверное, уже холодная, – сказал он.
Путник подставил ковш под кран и, подождав, когда он наполнится, предложил Инеку. Тот покачал головой:
– Сначала – вы. Вам больше нужно.
Гость приложился к ковшу и жадно выпил его до дна, раз-другой пролив воду на себя.
– Еще? – спросил Инек.
– Нет, спасибо, – ответил гость. – Но я подержу ковш, теперь качайте для себя.
Инек снова взялся за насос и, когда ковш наполнился до краев, принял его из рук незнакомца. Вода была холодная, и Инек, только в эту минуту поняв, что его тоже мучает жажда, осушил ковш почти целиком. Затем повесил его на место и сказал:
– Ну а теперь можно и посидеть.
Незнакомец улыбнулся:
– Пожалуй, мне это не повредит.
Инек достал из кармана красный платок и вытер лицо.
– Воздух плотный, как перед дождем… – произнес он и тут понял, что его все-таки беспокоило.
Одежда на госте несвежая, башмаки покрылись слоем пыли – ясно было, что он одолел неблизкий путь, да еще эта предгрозовая духота, а между тем его гость совсем не вспотел. Выглядел он таким свежим, словно была весна и он весь день пролежал, отдыхая, под деревом.
Инек засунул платок обратно в карман, и они уселись на ступенях.
– Видимо, вы проделали неблизкий путь, – сказал он, пытаясь незаметно навести разговор на нужную тему.
– О да. Я забрался довольно далеко от дома.
– И, как видно, дорога предстоит еще дальняя?
– Нет, – сказал незнакомец. – Похоже, я оказался там, куда стремился.
– Вы имеете в виду… – начал было Инек, но не договорил.
– Я имею в виду – вот здесь, на этих вот ступенях. Я давно искал одного человека и думаю, этот человек именно вы. Имени его я не знал, не знал и где искать, но никогда не сомневался, что найду того, кого ищу.
– Вы искали меня? – ошарашенно спросил Инек. – Но почему меня?
– Я искал человека, которому присуще много различных черт. Одной из них является то, что этот человек наверняка заглядывался на звезды и размышлял, что они собой представляют.
– Да, – признался Инек, – иногда я это делаю. Не раз, бывало, ночуя в поле, я лежал без сна, завернувшись в одеяло, и глядел на небо, на звезды, пытаясь понять, что это такое, как они там оказались и – самое главное – зачем. Я слышал от людей, что каждая звезда – это такое же солнце, что светит над землей, только до сих пор не знаю, верно это или нет. Как видно, не больно-то много люди о них знают.
– Есть и такие, кто знает много, – сказал незнакомец.
– Уж не вы ли? – спросил Инек с легкой усмешкой, потому что его гость совсем не походил на человека, который много знает.
– Да, я, – ответил тот. – Хотя есть и другие, которые знают несравненно больше меня.
– Я иногда задумывался… – сказал Инек. – Если звезды – это солнца, то, возможно, там, наверху, есть и планеты, а может быть, и люди тоже…
Он вспомнил, как сидел однажды у костра, коротая вечер за разговорами со своими приятелями, и упомянул о том, что, мол, на других планетах, которые вертятся вокруг других солнц, живут другие люди; приятели тогда здорово посмеялись над ним и еще долго потом отпускали в его адрес шуточки, поэтому Инек никогда больше не делился с ними своими догадками. Впрочем, он и сам не особенно в них верил – мало ли что придет в голову ночью у костра.
А вот сейчас вдруг опять заговорил об этом, да еще с совершенно незнакомым человеком. С чего бы это?..
– Вы в самом деле верите, что там тоже живут люди? – спросил путник.
– Да так, пустые домыслы… – ответил Инек.
– Ну, не такие уж и пустые, – сказал незнакомец. – Другие планеты и вправду есть, и на них живут другие люди. Я один из них.
– Но вы… – начал было Инек и тут же умолк.
Кожа на лице незнакомца лопнула и начала сползать в стороны, а под ней Инек увидел другое лицо, не похожее на человеческое. И в ту минуту, когда маска сползла с этого другого лица, через все небо полыхнула огромная молния, тяжелый грохот сотряс землю, а издалека донесся шум дождя, обрушившегося на холмы, – он все близился и нарастал.
Вот так это и началось, думал Инек, больше века назад. Фантазия, родившаяся у горящего в ночи костра, обернулась реальностью, и теперь Земля отмечена на всех галактических картах как пересадочная станция для многочисленных путешественников, добирающихся от звезды до звезды. Когда-то все они были чужаками, но это давно уже не так. Просто для Уоллиса такой категории не существовало: в любом обличье и какую бы цель они ни преследовали – все они для него люди.
Он взглянул на запись от 16 октября 1931 года и быстро ее перечитал. То, что его интересовало, оказалось в самом конце:
«Улисс сказал, что жители шестой планеты Тубана, возможно, самые выдающиеся математики во всей Галактике. Похоже, они создали новую систему счисления, превосходящую любую из существовавших ранее, и она особенно полезна для обработки статистических данных».
Инек захлопнул дневник и сел в кресло. Интересно, подумал он, знают ли статистики с Мицара-Х о достижениях жителей Тубана? Возможно, знают, поскольку и они применяют порой для обработки информации нетрадиционные методы.
Он отодвинул дневник в сторону и, покопавшись в ящике стола, извлек свою таблицу, расстелил ее на столе, проглядел еще раз и погрузился в раздумья. Если бы он только был уверен… Если бы он знал мицарскую систему лучше… Последние десять лет Инек работал над этой таблицей, проверяя и перепроверяя все известные ему факторы по системе, выработанной на Мицаре, снова и снова пытаясь определить, те ли факторы он использует, что нужны для анализа…
Инек крепко стиснул кулак и ударил им по столу. Если бы только быть уверенным до конца. Если бы можно было с кем-нибудь поговорить. Но именно этого он пытался избежать, поскольку такой ход очень ясно показал бы обнаженность, беспомощность человечества.
А он все еще был человеком. Странно, подумал он, что ничего не изменилось, что за сто с лишним лет общения с существами из множества других миров он по-прежнему остается человеком с планеты Земля.
Ибо связи его с Землей во многих отношениях давно уже прервались. Он теперь общался с одним-единственным человеком, со старым Уинслоу Грантом. Соседи его сторонились, а больше тут никто не бывал, если не считать наблюдателей, которых он видел довольно редко, скорее мельком, а то и вообще просто их следы.
Только старый Уинслоу Грант да Мэри и другие люди-тени время от времени скрашивали его одинокие часы.
Вот и вся его Земля – старик Уинслоу, люди-тени да акры принадлежавшей семье фермы, раскинувшиеся вокруг дома. Но не сам дом, поскольку дом уже принадлежал Галактике.
Он закрыл глаза и принялся вспоминать, как выглядел дом в те давние времена. Здесь вот, где он сидит, была кухня с железной плитой, огромной черной плитой, сверкающей своими огненными зубами в щели решетки для поддува. У самой стены стоял стол, где они втроем ели, и он даже помнил, что на нем стояло: графинчик с уксусом, стакан с ложками и судок с горчицей, хреном и соусом из красного перца – в центре стола, на красной скатерти в клеточку, точно какое-то украшение.
Зимний вечер. Инеку года три или четыре. Мама у плиты готовит ужин. Он сидит на полу, играет в кубики и деревянные дощечки, а снаружи доносится приглушенное завывание ветра. Отец только что вернулся из хлева, доил коров, и вместе с ним в дом ворвался порыв ветра, несущий вихрь снежинок. Дверь тотчас захлопнулась, ветер и снег остались снаружи, в ночном мраке и непогоде. Отец поставил ведро с молоком в раковину. Инек смотрит на него: на бороде и на бровях отца налип снег, в усах поблескивают мелкие льдинки.
Эта картина все еще перед ним, словно три восковых манекена, застывших на стенде исторического музея: отец с примерзшими к усам льдинками, в больших валенках до колен, раскрасневшаяся у жаркой плиты мать в кружевном чепце и он сам с кубиками на полу.
Помнилось ему и еще кое-что, может быть отчетливее, чем все остальное. На столе стояла большая лампа, а на стене за ней висел календарь, и свет от лампы падал на картинку, словно луч прожектора. На ней был изображен Санта-Клаус в санях, несущихся по просеке в лесу, и весь лесной народец высыпал на обочины полюбоваться им. В небе висела большая луна, а землю укрывал толстый слой снега. Два зайца глядели на Санта-Клауса во все глаза, рядом стоял олень, чуть дальше – закутавшийся в собственный хвост енот, а на низко свисающей ветке рядышком сидели белка с синицей. Старый Санта-Клаус приветственно вскинул руку со свернутым кнутом, щеки у него раскраснелись, он весело улыбался, а сани тянули гордые, сильные, неутомимые северные олени.
Сквозь все эти годы Санта-Клаус из девятнадцатого столетия мчался по заснеженным дорогам времени, весело приветствуя лесных жителей. И вместе с ним мчался золотой свет настольной лампы, по-прежнему ярко освещавшей стену и скатерть в клеточку.
Да, думал Инек, что-то всегда остается навечно – хотя бы воспоминание об уютной теплой кухне в студеную зимнюю ночь из детства.
Но это лишь воспоминание, память души, потому что в жизни ничего такого не сохранилось. Кухни уже нет, и нет общей комнаты со старинным диваном и креслом-качалкой, нет гостиной со старомодными парчовыми занавесами и шелковыми шторами. Не сохранились ни гостевая спальня на первом этаже, ни семейные спальни на втором.
Вместо всего этого появился один большой зал. Пол на втором этаже и все перегородки убрали, и получился зал, одну сторону которого занимает галактическая пересадочная, а на другой живет ее смотритель. В углу стоит кровать, у противоположной стены – плита, работающая на неизвестном Земле принципе, и холодильник – тоже инопланетного происхождения. Все свободное место вдоль стен занято шкафами и полками, заставленными журналами, книгами и дневниками.
В доме сохранилась только одна примета тех давних времен – старый массивный камин, сложенный из кирпича и местного камня, у стены общей комнаты, – единственное, что Инек не разрешил убрать инопланетным рабочим, которые устанавливали аппаратуру станции. Камин стоял на месте, напоминая о далеких днях прошлого, словно последняя частичка Земли в доме, а над ним выступала из стены дубовая каминная полка, которую отец Инека сам вырубил из толстого бревна и потом обтесал рубанком и стругом.
На каминной и на книжной полках, на столе стояли и лежали различные предметы внеземного происхождения, для многих из которых даже не существовало земных названий, – подарки от дружелюбных путешественников – их много накопилось за долгие годы. Некоторым из них находилось применение, на другие можно было смотреть, но попадались и совершенно бесполезные вещи – эти либо не могли быть использованы человеком, либо просто не работали в земных условиях, либо созданы были для каких-то целей, о которых Инек не имел ни малейшего понятия. Несколько смущаясь, он принимал эти дары, потому что люди, дарившие их, всегда делали это от души, и долго, путано благодарил.
В другой половине дома размещался сложный комплекс аппаратуры, переносившей странников от звезды до звезды; он занимал все пространство до самого потолка.
Постоялый двор. Пересадочная станция. Галактический перекресток.
Инек свернул таблицу и убрал в ящик стола. Дневник поставил на место среди других таких же дневников. Потом взглянул на галактический хронометр: пора было идти.
Он придвинул кресло вплотную к столу, снял с крюков винтовку и, повернувшись к стене лицом, произнес одно-единственное слово. Дверь бесшумно отъехала в сторону, и Инек перешел в свой скудно обставленный сарайчик. Секция стены за его спиной так же бесшумно скользнула на место, и даже следа разъема не осталось.
Инек вышел во двор. День был изумительный, один из последних дней уходящего лета. Еще неделя-другая, подумал он, и появятся первые признаки осени, начнутся заморозки. Уже зацвел золотарник, а днем раньше начали распускаться в канаве у забора первые астры.
Он завернул за угол дома, прошел через большое запущенное поле, поросшее орешником и редкими деревьями, и направился к реке.
Вот она, Земля, размышлял он, планета, созданная для Человека. Но не для него одного, ведь на ней живут лисы, совы, горностаи, змеи, кузнечики, рыбы и множество других существ, что населяют воздух, почву и воду. И даже не только для них, для здешних обитателей. Она создана и для странных существ, что называют домом другие миры, удаленные от Земли на многие световые годы, но, в общем-то, почти такие же, как Земля. Для «улиссов», и «сиятелей», и для всех других инопланетян, если у них вдруг возникнет необходимость или желание поселиться на этой планете и если они смогут жить тут вполне комфортно, без всяких искусственных приспособлений.
Наши горизонты, думал Инек, так узки, и мы так мало видим. Даже сейчас, когда, разрывая древние путы силы тяжести, поднимаются на столбе огня ракеты с мыса Канаверал, мы так мало задумываемся о том, что лежит за этими горизонтами.
Душевная боль не оставляла его и только усиливалась – боль, вызванная стремлением поведать человечеству все то, что он узнал. Не только передать какие-то конкретные технические сведения – хотя что-то Земле обязательно пригодилось бы, – но, самое главное, рассказать о том, что во Вселенной есть разум, что человек не одинок, что, избрав верный путь, он уже никогда не будет одинок.
Инек миновал поле, перелесок и поднялся на большой каменный уступ на вершине скалы, возвышающейся над рекой. Он стоял там, как стоял уже тысячи раз по утрам, и глядел на реку, величественно несущую серебристо-голубые воды через заросшую лесом долину.
Старая, древняя река, мысленно обращался к ней Инек, ты смотрела в холодные лица ледников высотой в милю, которые пришли, побыли и ушли, отползая назад, к полюсу, и цепляясь за каждый дюйм; с этих самых ледников ты уносила талую воду, заливавшую долину невиданными доселе потопами, ты видела мастодонтов, саблезубых тигров, бобров величиной с медведя, что бродили по этим вековым холмам, оглашая ночь рыком и ревом; ты знала небольшие тихие племена людей, которые ходили по здешним лесам, забирались на скалы или плавали по твоей глади, людей, познавших и лес, и реку, слабых телом, но сильных волей и настойчивых, как никакое другое существо; а совсем недавно на эти земли пришло другое племя людей: с красивыми мечтами, жестокими руками и непоколебимой уверенностью в успехе. Но прежде чем все это случилось – ибо это древний материк, очень древний, – ты видела многих других существ, и много перемен климата, и перемены на самой Земле. Что ты обо всем этом думаешь? Ведь у тебя есть и память, и ощущение перспективы, и даже время – ты уже должна знать ответы, пусть не все, пусть хоть какие-то.
Человек, проживи он несколько миллионов лет, знал бы их и, может быть, еще узнает, когда пройдут эти несколько миллионов лет. Если до тех пор Человек не покинет Землю.
«Я мог бы помочь, – думал Инек. – Я не способен дать никаких ответов, но я мог бы помочь человечеству в его поисках. Я мог бы дать человечеству веру, и надежду, и цель, какой у него не было еще никогда».
Но Инек знал, что не решится на это.
Далеко внизу, над гладкой дорогой реки, лениво кружил ястреб. Воздух был так чист и прозрачен, что Инеку казалось, будто, вглядевшись чуть-чуть пристальнее, он сможет различить каждое перо в распростертых крыльях.
Место это обладало каким-то странным, почти сказочным свойством. Дали, открывающиеся отсюда взору, кристально чистый воздух – все рождало чувство отрешенности, навевало мысли о величии духа. Словно это некое особенное место, одно из тех, что каждый человек обязательно должен отыскать для себя и считать за счастье, если ему это удалось, – ведь на свете столько людей, которые искали и не нашли. Но хуже того, есть люди, которые никогда даже и не искали.
Инек стоял на вершине скалы, наблюдая за ленивым полетом ястреба, окидывая взором речной простор и зеленый ковер деревьев, а мысли его уносились все выше и дальше, к другим мирам, и от этих мыслей начинала кружиться голова. Но пора было возвращаться на Землю.
Он медленно спустился со скалы и двинулся по вьющейся меж деревьев тропе, пробитой им за долгие годы.
Сначала Инек хотел пройтись к подножию холма, чтобы взглянуть на полянку, где летом цвели розовые башмачки, и представить себе красоту, которая вернется к нему в следующем июне, но затем решил, что в этом нет смысла, поскольку цветы росли в уединенном месте и с ними вряд ли что могло случиться. Было время, лет сто назад, когда они цвели на каждом холме и он приходил домой с огромными охапками. Мама ставила цветы в большой коричневый кувшин, и на день-два дом наполнялся их густым ароматом. Однако теперь они почти перестали встречаться. Скот, что пасли на холмах, и охочие до цветов люди почти свели их на нет.
Как-нибудь в другой раз, сказал себе Инек. Перед первыми заморозками он сходит туда и удостоверится, что весной они появятся вновь.
По дороге он остановился полюбоваться белкой, игравшей в ветвях дуба, потом присел на корточки, когда заметил переползающую тропу улитку. Постоял у дерева-гиганта, рассматривая узоры облепившего ствол мха, затем долго следил взглядом за птицей, то и дело перелетавшей с ветки на ветку.
Тропа вывела Инека из леса, и он пошел по краю поля, пока не дошел до родника, бьющего из земли у подножия холма.
У самой воды сидела девушка, и он сразу узнал Люси Фишер, глухонемую дочь Хэнка Фишера, который жил на берегу реки.
Инек остановился. Сколько в ней грации и красоты, подумал он, глядя на девушку, – естественной грации и красоты простого, одинокого существа.
Она сидела у родника, протянув вперед руку, и у самых кончиков ее чувствительных пальцев трепетало что-то яркое. Люси замерла, выпрямив спину и высоко подняв голову; в лице девушки ощущалась какая-то обостренная настороженность, как, впрочем, и во всем ее нежном облике.
Инек подошел и, остановившись в трех шагах позади нее, увидел, что это яркое пятно – бабочка, большая золотисто-красная бабочка, какие появляются под конец лета. Одно крыло у нее было ровное и гладкое, но другое – помятое, и кое-где с него стерлась пыльца, которая придает окраске золотистый блеск.
Инек заметил, что Люси не удерживает бабочку, та просто сидела на кончике пальца и время от времени взмахивала здоровым крылом, чтобы удержать равновесие.
Но неужели ему померещилось? Теперь второе крыло было лишь чуть-чуть изогнуто, а еще через несколько секунд оно медленно выпрямилось и на нем снова появилась пыльца (а может, она там и была). Бабочка подняла оба крыла, сложила их вместе.
Инек обошел девушку сбоку, и, заметив его, Люси не испугалась и не удивилась. Наверное, подумал он, для нее это естественно, она давно привыкла, что кто-нибудь может беззвучно подойти сзади и неожиданно оказаться рядом.
Глаза ее блестели, а лицо излучало внутренний свет, словно она только что испытала какое-то радостное душевное потрясение. И он в который раз подумал о том, каково это – жить в мире полного молчания, без общения с людьми. Может быть, не совсем без общения, но, во всяком случае, в стороне от тех свободных потоков информации, которыми все остальные люди обмениваются просто по праву рождения.
Он слышал, что ее несколько раз пытались определить в государственную школу для глухих, но ничего из этого не получилось. В первый раз она убежала и бродила по окрестностям несколько дней, прежде чем сумела найти свой дом. Позже просто устраивала «забастовки», отказывалась слушаться и вообще участвовать в любой форме обучения.
Глядя, как она сидит с бабочкой на пальце, Инек решил, что знает, почему это происходило: Люси жила в своем собственном мире, в мире, к которому она привыкла, в котором она знала, как себя вести. В этом мире она не чувствовала себя ущербной, что наверняка случилось бы, если ее насильно втянуть в нормальный человеческий мир.
Зачем ей язык жестов и умение читать по губам, если у нее отнимут чистоту души?
Она принадлежала этим лесам и холмам, весенним цветам и осенним перелетам птиц. Она была частью этого мира, мира близкого и понятного ей. Она жила в старом, затерянном уголке природы, занимая то жилище, которое человечество давно оставило, – если оно вообще когда-либо им владело.
Вот она – с золотисто-красной бабочкой на кончике пальца, встревоженная, полная ожидания, лицо светится от сознания исполненного долга. Она, именно она живет такой полной жизнью, какой не доводилось жить никому из тех, кого Инек знал.
Бабочка расправила крылья, взлетела с вытянутого пальца и запорхала без забот и страха над ковром диких трав и цветов золотарника.
Люси следила взглядом за ее полетом, пока бабочка не скрылась из виду у вершины холма, на который взбиралось старое поле, затем обернулась к Инеку и улыбнулась. Она свела и развела ладони, точно взмахнула золотисто-красными крыльями, но что-то в этом жесте чувствовалось еще: ощущение счастья, покоя, словно она говорила, что в мире все прекрасно.
«Если бы, – думал Инек, – я мог обучить ее пазимологии – науке моих галактических друзей, тогда мы смогли бы разговаривать почти так же легко, как с помощью человеческой речи, правда только друг с другом. Когда времени достаточно, это совсем не трудно, ведь галактический язык жестов настолько прост и логичен, что им можно пользоваться почти инстинктивно после того, как освоишь основные принципы».
В давние времена на Земле тоже существовало множество языков жестов, но ни один из них не был развит настолько хорошо, как язык жестов, распространенный среди аборигенов Северной Америки. Независимо от того, на каком языке говорил американский индеец, он всегда мог объясниться с представителями других племен.
Однако даже индейский язык жестов можно сравнить в лучшем случае с костылем, помогающим человеку идти, когда он не в состоянии бежать. А галактический – это такой язык, который годится для любых средств и методов самовыражения. Он развивался не одно тысячелетие, с участием многих рас разумных существ, и за столь долгое время язык усовершенствовали, утрясли, отшлифовали до такой степени, что теперь он стал вполне самостоятельным средством общения.
А оно было крайне необходимо, поскольку Галактика – это своеобразный Вавилон. Но даже галактическая пазимология, отшлифованная до совершенства, не каждый раз могла преодолеть все препятствия и надежно гарантировать хотя бы минимальную возможность общения. Потому что, кроме миллионов языков, на которых Галактика говорила, существовало еще множество других, основанных не на звуках, – далеко не все способны их производить. Да и звуки не всегда оказывались эффективными, если какая-нибудь раса общалась с помощью ультразвука, неразличимого для остальных. Конечно же, существует телепатия, но на одну расу телепатов приходилась тысяча других, не способных к обмену мыслями. Многие обходились одним только языком жестов, другие могли общаться лишь при помощи письменности и пиктографических систем, причем среди них встречались и такие, которые создавали изображения прямо на участках тела, представляющих собой нечто вроде химического экрана. А еще была раса слепых, глухих, немых существ с загадочных звезд на дальнем конце Галактики, которые пользовались, наверное, самым сложным из всех галактических языков – кодированными сигналами, передаваемыми непосредственно в нервную систему.
Инек занимался своей работой уже больше века, но тем не менее даже при помощи универсального языка жестов и семантического транслятора – а это всего лишь механическое приспособление, пусть и довольно сложное, – он иной раз с трудом понимал, что пытаются сообщить ему гости…
Люси Фишер подобрала с земли берестяной черпачок, зачерпнула воды и протянула Инеку. Тот подошел ближе, взял черпачок в руки и, опустившись на колени, приник к нему губами. Вода протекала через тонкие щели в стенках и дне, и он замочил рукав рубашки и куртки.
Выпив воду, Инек отдал черпачок Люси. Она приняла его одной рукой, а другую протянула вперед и легко коснулась лба Инека кончиками пальцев, – наверное, ей представлялось, что она благословила его.
Инек промолчал. Он уже давно не пытался говорить при ней, чувствуя, что движения губ, сопровождающие звуки, которые она не способна слышать, приводят ее в замешательство.
Вместо этого он дружеским жестом прикоснулся широкой ладонью к ее щеке. Потом поднялся на ноги и снова посмотрел на нее. На мгновение их взгляды встретились.
Он перебрался через ручей, берущий свое начало из родника, и направился к вершине холма по тропе, что выходила из леса и бежала через поле. На полпути Инек обернулся – Люси смотрела ему вслед. Он помахал на прощанье рукой, и она ответила тем же.
Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как он увидел ее впервые – сказочную фею, которой исполнилось тогда, может быть, чуть больше десяти, маленькую лесную дикарку. Друзьями они стали далеко не сразу, вспоминал Инек, хотя он часто встречал ее во время прогулок: Люси бродила по окрестным холмам, по долине реки, словно это ее площадка для игр. Да собственно, так оно и было.
Люси росла на его глазах. Они часто встречались, и постепенно между ними, одинокими изгоями, возникло взаимопонимание. Но не только это сближало их. Еще и то, что у каждого из них был свой собственный мир и эти миры дарили им понимание, недоступное другим. Хотя ни он, ни она ни разу не говорили друг другу о своих мирах и даже не пытались, но каждый это чувствовал, оттого-то они потянулись друг к другу, оттого-то их дружба и становилась все крепче.
Ему вспомнился день, когда он застал ее на поляне, где росли розовые башмачки. Она стояла на коленях и просто глядела на них, не сорвав ни одного цветка. Инека тогда очень обрадовало, что Люси их не тронула. Им двоим уже только вид этих цветов дарил радость и красоту – чувства куда более возвышенные, чем стремление обладать.
Инек дошел до вершины холма и стал спускаться вниз по заросшей травой дороге, что вела к почтовому ящику. И он не ошибся там, у родника, сказал он себе, пусть даже это кажется невероятным. Крыло у бабочки и вправду было порванное, смятое и блеклое. Сначала он действительно увидел покалеченную бабочку, а потом вдруг крыло стало целехоньким и она улетела прочь.
Уинслоу Грант не опоздал.
Добравшись до почтового ящика, Инек увидел вдали облако пыли, поднятое его развалюхой, подпрыгивающей на ухабах дороги. В этом году вообще пыльно, подумал Инек, поджидая Уинслоу. Дождей выпало мало, и это сказалось на урожае. Хотя, по правде говоря, не так уж много осталось обработанных земель в здешних местах. Было время, вдоль дороги одна за другой тянулись небольшие фермы, на которые приятно было поглядеть: красные сараи, белые дома. Но теперь почти все они стояли заброшенные и опустевшие. Краска на сараях и домах облезла, и теперь постройки были не красные или белые, а одинаково серые от непогоды. Крыши просели, люди ушли.
До прибытия Уинслоу осталось совсем немного; Инек ждал. Почтальон, может быть, остановится у ящика Фишеров, сразу за поворотом, хотя Фишеры, как правило, почти не получали писем – разве что рекламные проспекты и прочую ерунду, которая рассылается всем без разбору сельским жителям. Фишеров, впрочем, такая корреспонденция мало волновала: иногда они не забирали почту по нескольку дней. И если бы не Люси, которая обычно бегала к ящику, они бы вообще ее не брали.
Таких лодырей, как Фишеры, думал Инек, еще надо поискать. И дом, и все их постройки столько лет уже держатся на честном слове, что, того и гляди, рухнут. На своем запущенном участке они высаживали кукурузу, которую заливало каждый раз, когда поднималась вода в реке. Сено Фишеры косили на заливном лугу в долине. Из живности держали двух костлявых лошадей, с полдюжины тощих коров и несколько кур. Машина-развалюха да спрятанная где-то в зарослях у реки самогонная установка – вот, пожалуй, и все хозяйство. Они, конечно, охотились, ловили рыбу, ставили капканы, но от случая к случаю – в общем, совершенно безалаберный народ. Хотя, если поразмыслить, соседи они вроде бы и неплохие. Занимаются своими делами и никого особенно не беспокоят, разве что изредка выбираются всем кланом и ходят по окрестностям, раздавая брошюры никому не известной секты фундаменталистов, в которую Ма Фишер записалась несколько лет назад на ярмарке в Милвилле.
Уинслоу не остановился у ящика Фишеров и в облаке пыли вылетел из-за поворота. Подъехав к Инеку, он резко затормозил и выключил двигатель.
– Пусть остынет немного, – сказал он.
Мотор, охлаждаясь, начал пощелкивать.
– Ты сегодня прямо минута в минуту, – сказал Инек.
– Почты было мало, – ответил Уинслоу. – Проезжал мимо ящиков, даже не останавливаясь.
Он полез в сумку, стоявшую рядом с ним на сиденье, и достал перевязанную бечевкой пачку для Инека: несколько ежедневных газет и два журнала.
– Ты, я смотрю, много всякого выписываешь, – сказал он, – а писем почти не получаешь.
– Да кто же мне напишет? У меня никого не осталось.
– Но сегодня тебе пришло письмо.
Инек, не скрывая удивления, взглянул на пачку корреспонденции и тут только заметил уголок конверта, торчащего между журналами.
– Личное письмо, – добавил Уинслоу, причмокнув губами. – Не деловое. И не реклама.
Инек сунул пачку под руку, рядом с прикладом ружья.
– Наверное, какая-нибудь ерунда.
– А может, и нет, – сказал Уинслоу, и глаза его блеснули.
Он достал из кармана трубку, затем извлек кисет и неторопливо набил ее табаком. Мотор все еще пощелкивал. На безоблачном небе сияло солнце. Пыльная листва вдоль дороги источала душный, едкий запах.
– Я слышал, этот тип, что ищет женьшень, опять вернулся в наши места, – сказал Уинслоу, стараясь, чтобы фраза прозвучала обыденно, но в голосе его все равно послышались заговорщицкие нотки. – Дня три или четыре его не было.
– Может быть, уезжал продавать женьшень.
– Сдается мне, что он вовсе не женьшень ищет, – сказал почтальон. – Что-то другое.
– Он уже довольно давно тут…
– Начнем с того, – сказал Уинслоу, – что на женьшень теперь почти нет спроса, но даже если бы и был, так нет самого женьшеня. Вот раньше его хорошо покупали. Китайцы им вроде лечатся, но сейчас торговли с Китаем почти что нет. Помню, когда я был мальчишкой, мы тоже ходили искать корешки. Они в ту пору нечасто попадались, но все же попадались…
Уинслоу откинулся на спинку сиденья, сосредоточенно потягивая трубку.
– Странно все это, – сказал он.
– Я ни разу этого человека не видел, – ответил Инек.
– Бродит по лесам, – продолжал Уинслоу, – собирает всякие растения. Я одно время думал, он какой-нибудь знахарь или колдун. Травы для разных там снадобий и все такое. И к Фишерам зачастил, хлещут там это их пойло да все о чем-то разговаривают. Колдовство сейчас не в почете, но я в эти вещи верю. На свете полно такого, что наука объяснить не в состоянии. Взять хотя бы дочку Фишера, глухонемую, – так вот она умеет заговаривать бородавки.
– Я тоже слышал, – сказал Инек и подумал: «Не только это. Она еще умеет лечить бабочек».
Уинслоу наклонился вперед:
– Чуть не забыл. У меня для тебя еще кое-что есть.
Он поднял с пола машины коричневый бумажный сверток и протянул Инеку:
– Не посылка. Это я сам для тебя сделал.
– Да? Спасибо. – Инек взял сверток из его рук.
– Можешь развернуть, – сказал Уинслоу. – Посмотришь, что там такое.
Инек медлил.
– Стесняешься, что ли? Открывай.
Инек разорвал бумагу и увидел деревянную статуэтку двенадцати дюймов высотой, изображавшую его самого. Светлое, медового цвета дерево сияло на солнце, словно золотистый кристалл. Он шагал, удерживая винтовку под рукой и чуть наклонившись против ветра, морщившего куртку и брюки.
Инек даже дар речи потерял, так его поразила статуэтка.
– Уинс, – сказал он наконец, – я такой красоты в жизни не видывал.
– Я ее вырезал из того полешка, что ты дал мне прошлой зимой, – сказал почтальон. – Материал, скажу тебе, отменный, первый раз такой попался. Твердое дерево, почти без волокон. Не колется, не ломается. Режешь по нему, и получается то, что надо. А полируется, считай, само, пока режешь: просто руками потереть, и больше ничего не требуется.
– Ты не представляешь себе, как много это для меня значит.
– За эти годы ты мне много всяких чурбачков надарил. Дерево, какого здесь никто никогда не видел. Все – высочайшего качества и очень красивое. Так что я подумал, пора мне что-то и для тебя сделать.
– Ты и так для меня много делаешь, – сказал Инек. – Возишь из города все, что ни попрошу…
– Инек, – сказал Уинслоу, – я к тебе очень хорошо отношусь. Не знаю, кто ты, и не собираюсь спрашивать, но, кто бы ты ни был, отношусь я к тебе очень хорошо.
– Я бы рад рассказать тебе, но нельзя.
– Ну и ладно, – сказал Уинслоу, усаживаясь поудобнее за рулем. – Пока мы ладим друг с другом, не так уж и важно знать, кто каждый из нас. Если бы некоторые страны брали пример с таких вот маленьких общин, как наша, – пример того, как жить в согласии, – мир был бы куда лучше.
– А пока в мире не очень-то спокойно, – с серьезным видом поддержал его Инек.
– Да уж куда там, – ответил почтальон и завел мотор.
Машина двинулась вниз по холму, волоча за собой шлейф пыли. Инек долго смотрел ей вслед, потом перевел взгляд на деревянную статуэтку.
Человек, похоже, шел по гребню холма, открытому ветру, и чуть пригнулся, чтобы выдержать его бешеный напор.
«Почему Уинслоу изобразил меня именно так? – недоумевал Инек. – Что он такое разгадал во мне, изобразив шагающим навстречу ветру?»
Положив винтовку и почту на пыльную траву, Инек снова аккуратно завернул статуэтку. Он поставит ее на каминную полку или, еще лучше, на кофейный столик, что у его любимого кресла, рядом с письменным столом. Хочется, признавался он самому себе немного смущенно, чтобы статуэтка всегда стояла рядом, чтобы можно было смотреть на нее или подержать в руке, когда захочется. Подарок почтальона согревал душу, вызывая у него глубокое радостное чувство. Отчего это, почему он так разволновался?
Вовсе не потому, что редко получал подарки. Практически ни одна неделя не проходила без того, чтобы кто-то из инопланетных путешественников не оставил ему подарка. Они стояли и лежали по всему дому, а в похожем на пещеру подвале занимали целую стену, от пола до потолка. Может быть, говорил он себе, дело в том, что это подарок жителя Земли, такого же, как он сам?
Инек сунул сверток со статуэткой под руку, другой подхватил винтовку, пачку газет и журналов и направился домой по изрядно заросшей тропе – когда-то она была дорогой до фермы и по ней свободно проезжала повозка.
Между колеями буйно разрослась густая трава, но сами колеи так глубоко врезались в глинистую почву, так плотно утрамбовали их окованные железом колеса старинных фургонов, что там до сих пор не могло укорениться ни одно растение. Кусты по обеим сторонам дороги, расползшиеся от края леса по всему полю, вымахали в рост человека, а кое-где и выше, и получилось нечто вроде зеленого коридора.
Но в некоторых местах, непонятно почему, – может, почва другая, да и мало ли какие еще бывают капризы у природы, – кустарник редел и сходил на нет, оставляя большие окна, откуда с гребня холма можно было увидеть всю речную долину.
В одном из таких просветов Инек и уловил блик среди деревьев на краю старого поля, неподалеку от ручья, где он повстречал Люси. Он нахмурился и остановился на тропе, ожидая повторения, но больше там ничего не мелькнуло.
Видимо, один из наблюдателей с биноклем. И этот блик – просто отраженное от линзы солнце.
Кто они? И почему следят за ним? Это ведь продолжается довольно долго, но, как ни странно, они только наблюдают, не предпринимая никаких действий, и ни один из них даже не пытался к нему приблизиться, познакомиться с ним, хотя это было бы вполне естественно и так просто сделать. Если им – кто бы это ни был – хотелось поговорить с ним, они могли устроить вроде бы совершенно случайную встречу во время одной из его утренних прогулок.
Но, как видно, у них пока такого желания не возникло.
Чего же, гадал Инек, они хотят? Наверное, изучают его привычки. Но для этого, подумал он, криво усмехнувшись, им вполне хватило бы первых десяти дней наблюдений.
А возможно, они ждут какого-то события, которое поможет им понять, чем он занимается. Хотя тут их наверняка постигнет разочарование: они могут наблюдать хоть тысячу лет подряд и все равно ни о чем не догадаются.
Инек отвел взгляд от просвета в зеленой стене и зашагал по дороге, озадаченный и обеспокоенный своими наблюдениями.
Может быть, думал Инек, они не пытались вступить в контакт из-за разных историй, которые им могли рассказать. Историй, о которых никто, даже Уинслоу, ему не говорит. Интересно, что напридумывали за долгие годы люди, жившие по соседству? Всякие небылицы, что рассказывают у камина и слушают, затаив дыхание?
Возможно, это и к лучшему, что он не знает, какие о нем рассказывают байки, хотя они наверняка существуют. И то, что наблюдатели не вступают с ним в разговор, тоже, может быть, к лучшему. Пока контактов нет, он все еще в безопасности. Пока нет вопросов, не надо на них и отвечать.
Вы действительно, спросят они, тот самый Инек Уоллис, что в 1861 году отправился сражаться за Эйба Линкольна? И на этот вопрос есть только один ответ. Да, скажет он, я именно тот человек.
Но это, пожалуй, единственный вопрос, на который он сможет ответить правдиво. Во всех остальных случаях обязательно придется вилять или отмалчиваться.
Они спросят, почему он с тех пор не изменился? Почему он остается молодым, когда все люди стареют? Не может же он объяснить им, что стареет только вне станции; что стареет только час, когда выходит на прогулку, час или около того, когда работает на огороде, и пятнадцать минут, когда сидит на ступенях крыльца, любуясь закатом. Но едва он возвращается на станцию, процесс старения прекращается и его организм возвращается в прежнее состояние.
Конечно же, он не может им этого рассказать. Как не может рассказать и многое другое. Возможно, наступит день, когда они придут к нему с вопросами, и тогда, он знал, придется бежать от них и скрыться в стенах станции, полностью отрезав себя от мира.
Такой поворот событий не вызовет осложнений, поскольку он может жить внутри станции, не испытывая никаких неудобств. Недостатка у него не будет ни в чем: инопланетяне предоставят ему все удобства для жизни. Время от времени Инек, конечно, покупал земные продукты через Уинслоу, который привозил его заказы из города, но только потому, что ему иногда хотелось простой земной пищи, памятной с детства или со времен военных походов.
Но даже и такие продукты он мог бы получать с помощью дубликации. Для этого достаточно отправить кусок бекона или дюжину яиц на другую станцию, где они останутся в качестве образцов, а копии ему будут высылаться по мере необходимости.
Инопланетяне не могут предоставить ему только одного: общения с человечеством, которое он поддерживает через Уинслоу и почту. Оставшись внутри станции, он будет полностью отрезан от знакомого мира, поскольку газеты и журналы – единственная ниточка, которая связывает его с Землей. Радио на станции просто не работает из-за помех, создаваемых аппаратурой.
Он не будет знать, что происходит вокруг, не будет знать, как идут дела во всем мире. Это конечно же отразится на работе над таблицей, но кому она тогда будет нужна? Впрочем, сказал он себе, она и сейчас почти бесполезна, поскольку он не уверен, что правильно учитывает все факторы.
Но самое главное – ему будет недоставать той маленькой части окружающего мира, что знакома ему до последнего камушка, того маленького уголка планеты, где он совершает свои прогулки. Может быть, эти самые прогулки более, чем все остальное, позволяли ему оставаться человеком, жителем Земли.
Он никак не мог решить для себя, насколько это важно – оставаться жителем Земли со всеми его мыслями и чувствами, оставаться частичкой человечества. Может быть, это и ни к чему. Может быть, он ведет себя слишком провинциально, цепляясь так долго за старую родную планету, – ведь ему открыта вся Галактика. Не исключено, что из-за этого провинциализма он даже что-то теряет.
Однако Инек знал, что не в силах будет отвернуться от родной Земли. Он слишком любит свою планету, сильнее, может быть, чем те люди, которым не довелось, как ему, соприкоснуться с далекими загадочными мирами. Человек, говорил он себе, должен быть к чему-то привязан, должен быть верен чему-то, должен себя с чем-то отождествлять. Галактика слишком велика, чтобы остаться с ней один на один, без опоры и поддержки.
Над поросшей высокими травами поляной пронесся жаворонок и взмыл в небо. Инек прислушался, ожидая, что с высоты польются стремительные переливчатые трели, но птица молчала: весна уже давно прошла.
Инек двинулся дальше по дороге, и вскоре впереди показалось строгое здание станции, оседлавшее холм.
Странно, что он воспринимает это здание не как дом, а только как станцию, подумал Инек. Хотя на самом деле ничего удивительного тут, может быть, и нет: станцией оно прослужило дольше, чем домом. Что-то в нем чувствовалось вызывающе-непоколебимое, словно здание уселось на холме навсегда. Но, собственно говоря, если понадобится, оно простоит там целую вечность, ибо ничто не может причинить станции вреда.
Если он будет вынужден когда-нибудь остаться в стенах станции, она выдержит любые попытки узнать ее природу. Ни отколоть кусочек, ни оцарапать, ни разрушить ее просто невозможно. Люди не смогут сделать ровным счетом ничего. Любые наблюдения, предположения, попытки анализа не принесут им ничего нового, кроме понимания, что на вершине холма стоит в высшей степени необычное строение. Потому что оно в состоянии выдержать любое воздействие, кроме, пожалуй, термоядерного взрыва, а может, и его тоже.
Зайдя во двор, Инек обернулся и взглянул в сторону рощицы, где он заметил блик, но не увидел ничего такого, что выдавало бы наблюдателя.
В помещении станции жалобно свистел аппарат связи.
Инек повесил ружье на место, положил почту и статуэтку на стол и подошел к аппарату в другом конце комнаты. Нажал кнопку, передвинул рычажок, и свист прекратился. На экране возник текст: