Собор. Роман о петербургском зодчем

Размер шрифта:   13
Собор. Роман о петербургском зодчем

Ирина Измайлова

Собор

Роман о петербургском зодчем

Рис.0 Собор. Роман о петербургском зодчем

Серия «The Big Book»

Оформление обложки Ильи Кучмы

В издании использованы иллюстрации автора.

© И. А. Измайлова, текст, иллюстрации, 2020

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство АЗБУКА®

* * *

Часть первая

Прелюдия

Рис.1 Собор. Роман о петербургском зодчем

I

Поступлению в госпиталь новых раненых доктор Готье не удивился.

За год с небольшим существования Неаполитанского королевства волнения и восстания происходили в нем неоднократно, и в том, по мнению доктора, ничего необыкновенного не было. Госпиталем Готье командовал не так уж долго, но до того несколько лет прослужил полковым врачом в разных войсках. Был он и в Египте в пору роковой кампании, стремительно начатой будущим императором французов, героически продолженной генералом Клебером и постыдно законченной генералом Мену, который отчаянно добивался поддержки местного населения, пойдя ради этого даже на унижение[1], но тем не менее проиграл кампанию и был изгнан из Каира и Александрии.

Был Готье и в Испании, и от нее у доктора остались самые жуткие воспоминания. Прошел он и по Пруссии, и по Италии, и он хорошо знал, что оккупантов никто и нигде не любит…

– Откуда это? – спросил доктор пожилого офицера, доставившего в Неаполь обоз с девятью ранеными.

Офицер рассказал, что три дня назад отряд повстанцев перебил роту пехотинцев в маленьком городишке, примерно в сорока лье от Неаполя, и захватил большой склад оружия, а также всякие ценности, которые как раз везли через этот городишко из столицы королевства в столицу империи. В погоню за бунтовщиками был выслан отряд гусар из 9-го Конногвардейского полка. За рекою, огибающей городок, гусары наскочили на засаду и после короткого боя были вынуждены отступить, даже не подобрав убитых. Правда, и восставшие отступили в лес, но вели оттуда сумасшедшую стрельбу, так что преследовать их значило для гусар лезть прямо под пули…

– Они тоже потеряли шестнадцать человек, но это, черт возьми, не утешение! – сердито кусая усы, проговорил офицер. – Наших ребят там осталось семеро, да вот еще раненых девять, и не все, может быть, выживут…

– Вот этот выживет едва ли, – проговорил Готье, наклоняясь над носилками, с которых слышалось хрипящее дыхание раненного в грудь солдата. – Этого вы зря тащили так далеко… А этот, кажется, тоже… Тьфу ты, Господи! Совсем мальчишка!

Последними в широкий вестибюль госпиталя двое гусар втащили носилки, укрытые широким плащом. Видна была только голова раненого, как облаком окутанная светлыми крупными кудрями. Широкая повязка, наполовину потонувшая в кудрях, справа вся побурела.

– Доктор, у него бедро еще… – сказал державший носилки спереди громадный гусар. – Доктор, его обязательно спасите! Это наш сержант. Храбрый как дьявол, не смотрите, что с виду он сосунок.

– Поставьте носилки! – приказал Готье. – Не сюда, а вон туда – на скамью. Ну и что же мы увидим?

Он скинул с носилок плащ. Правое бедро раненого было обнажено и тоже обмотано окровавленными повязками. Доктор вздохнул и медленно начал снимать повязки. Ему отчего-то хотелось поскорее узнать, что же все-таки он может сделать. Помимо воли его слишком тронуло это почти детское веснушчатое лицо с курносым носом.

– Жаль, жаль, – бормотал он, разматывая повязки. – Однако рана почти на лбу, а не на виске, да, да, на лбу, это все-таки лучше… Ну а нога? О, а с ногой хуже! Рана очень опасна. Слава Богу, что догадались прижечь… Кто прижигал?

Высокий гусар пожал плечами:

– Должно быть, та девчонка.

– Какая еще девчонка?

– Да была одна… Ведь, доктор, это скверно вышло. Сержанта ранило на моих глазах. И еще другие гусары видели. Он упал, и мы решили – убит. Ну и там его оставили, у реки. Мы смогли увезти только раненых, а не убитых… Но в городке, как там он называется?.. Там была одна девчонка, маленькая, лет тринадцати… Она его нашла, у реки-то, и всю ночь сидела с ним. А до того он полдня один провалялся! Утром девчонка поскакала за нами, ну и мы вернулись за сержантом. Представляете, сколько он вынес, доктор? Неужели умрет?

– Может быть, и нет. – Готье всматривался в рану на бедре юного гусара. – Кто знает, как она глубока?.. Если он выживет, то благодаря прижиганию, не то его уже убило бы заражение: края раны начали воспаляться, воспаление еще не до конца исчезло. Но как же маленькая девочка додумалась до этого?

– Это я ее попросил, – неожиданно тихо, но внятно произнес раненый.

Его припухшие веки дернулись и поднялись. Глаза оказались не голубыми, как предполагал доктор, а утренне-синими, но сейчас их затуманивала боль.

– Девочка прижгла рану каленым железом, потому что я ей сказал… – У юноши был мягкий, довольно низкий голос. – Она решилась, потому что знала: я иначе умру… Я не умру, мсье?

– Это больше зависит от вас, чем от меня, – ответил доктор. – Если у вас крепкая плоть и если крепка ваша вера, мне, возможно, удастся вас вытащить. Как вас зовут?

– Огюст Рикар.

– Знакомое имя. – Готье наморщил лоб, припоминая. – Вы не родственник ли мсье Бенуа Рикара из Оверни? Я знавал такого лет тридцать назад.

– Значит, вы знали моего отца. – Голос раненого дрогнул, он, видимо, старался подавить стон, по его лицу прошла мучительная судорога. – Отец умер пятнадцать лет назад…

– Вот как! – Доктор закончил осмотр раны и осторожно приложил к ней повязку, не наматывая бинта, чтобы вскоре сменить его новым. – Я помню этого господина, хотя сам был тогда мальчишкой. Мой отец – учитель. Жили мы по соседству с вашим отцом. У него еще было маленькое имение… Позабыл, как оно называется…

– Монферран, – совсем еле слышно проговорил раненый сержант. – Но только оно тогда уже было заложено, и отец продал его до моего рождения… Я-то родился уже в Париже, то есть под Парижем… Доктор, у меня внутри все горит! Скажите честно, я умираю?

– Нет. – Готье нахмурился. – Жар у вас сильный… Сейчас вас отнесут наверх, и я вами займусь. А вы, господа гусары, можете идти. Благодарю вас. Эй, наверху! Я долго еще буду ждать санитаров или мне тащить носилки самому?!

Гусары, внесшие раненого сержанта в госпиталь, наклонились к нему и стали прощаться, желая ему скорейшего выздоровления.

– Спасибо вам, Даре, – прошептал раненый. – Спасибо, Виктуар…

Ночью у раненого начался сильный жар. Он метался, задыхаясь, сбрасывал с себя тонкое одеяло, бормотал какие-то слова, напрягался, словно пытаясь вытолкнуть из своего тела невыносимую боль.

Под утро Готье подошел к юноше. Тот лежал, стиснув руки в кулаки, хрипло дыша. Глаза были широко открыты, зрачки в них так расширились, что они стали уже не синими, а черными.

– Умираю! – прохрипел он, глядя то ли на доктора, то ли сквозь него. – Не может быть!.. Я не должен… Мне нельзя…

– Так и не умирайте, раз вам нельзя! – сказал Готье.

– Понимаете, я его видел!.. – Рикар приподнял голову, рванулся, чтобы сесть на постели, но застонал и снова упал. – Я видел его, мсье! Но его еще нет…

– Кого?

Раненый не слышал вопроса, он говорил, захлебываясь, отчаянно напрягаясь.

– Я видел реку… широкую, цвета ртути… сильную, холодную реку! Я видел всадника в лавровом венке… а за ним, за его спиной – храм… Светлый мрамор и красные гранитные колонны…

Доктор решил, что раненый бредит.

– Сделайте ему холодные компрессы на лоб, – распорядился он, когда к койке подошел дежурный санитар. – О чем он говорит, я не понимаю… Какой храм? Какой всадник в венке? Бедняга… Я сделал все, что было в моих силах, но, если он умрет, буду себя винить!..

II

Огюст Рикар не умер. Жар и бред мучили его с неделю, затем стали проходить, и сознание раненого прояснилось.

Он настолько ослабел, что иногда у него не хватало сил поднять веки, и, приходя в себя, он подолгу лежал недвижимо, вслушиваясь в постепенно ослабевавшую боль, считая слабые удары своего сердца и пытаясь вспомнить последовательно и отчетливо, как это произошло… Он как будто помнил и не помнил…

Очень яркий солнечный вечер и крохотный городок, опутанный виноградом и хмелем.

Они въехали туда боевым маршем и, въехав, поняли, что уже не застали бунтовщиков – те успели исчезнуть, уйти к реке, что за городком, к лесу.

– Утром догоним их, – решил командир отряда, гусарский капитан Линьер. – С награбленным они далеко не утащатся, а ночью преследовать их опасно…

Отряд занял просторный дом местного виноторговца, который, как выяснилось, был французом: непомерные налоги, введенные в последнее время на торговлю вином во Франции, вынудили его три года назад уехать в Италию. Его звали Эмиль Боннер. Он, казалось, и рад был прибытию соотечественников, и перепугался, когда они, гремя шпорами, не снимая киверов, расползлись по его дому. Они косились на него с презрением и издевкой: как же, сбежал к итальяшкам, и, кто его знает, быть может, был заодно с ними, с теми, кто вчера стрелял из-за каменных изгородей во французских пехотинцев?

Жил виноторговец с женой, племянником, которого по смерти его родителей усыновил, и с дочкой, тринадцатилетней Лизеттой, невысокой и тоненькой черноволосой девочкой.

Гусары опорожнили не один бочонок из запасов господина Боннера. Придя после этого в веселое расположение духа, они отправились на двор погреться на солнце, и им захотелось подурачиться.

Случай представился сам собою. В это время Лизетта, приставив к стене дома длинную деревянную лестницу, взобралась на кровлю, чтобы подвязать огромную виноградную лозу, накануне сорванную ветром. На фоне красной черепицы светлая юбка и желтый платок девочки выглядели очень живописно.

Один из гусар, подмигнув остальным, подобрался к лестнице и потихоньку убрал ее, так что девочка, справившись наконец с лозой, вдруг увидела, что ей придется или оставаться на крыше, или прыгать вниз с высоты второго этажа на посыпанную битым камнем дорожку…

Гусары, столпившись возле стены, хохотали и потешались над растерянностью бедняжки Лизетты, а тот, что убрал лестницу, раскинул руки и крикнул:

– Прыгай в мои объятия, пташка! Ты ведь легкая, что твой пух!.. Ну да, не бойся! Один поцелуй, и я тебя отпущу, – для больших забав ты пока мелковата…

– Поставь лестницу на место! – дрожащим от гнева голоском потребовала девочка.

– Ни за что! – Лихой солдат давился от смеха, поощряемый гоготом остальных. – Только через мои объятия, или спи на крыше, моя крошка!

Девочка прикусила губу, молча сделала несколько шажков в сторону, вдоль опасной крутизны черепичного карниза, и затем, пригнувшись, соскочила вниз, минуя собравшихся у стены гусар. Как ни ловко она спрыгнула, но толчок был слишком сильным, и Лизетта упала, ободрав коленки и ладони об острую щебенку. Но хуже того оказалось другое: прыгая, она зацепилась за излом черепицы и сверху донизу разорвала свою юбочку.

Гусары окружили ее и буквально оглушили своим гоготом и насмешками. Один из них не удержался и кончиком сабли пощекотал открывшуюся в прорехе худую исцарапанную ногу.

В первую минуту Лизетта стояла, опустив голову, со съехавшим набок желтым платком, кусая губы, чтобы не расплакаться от обиды, потом вдруг она посмотрела на своих обидчиков, ее черные глаза вспыхнули, она растолкала солдат и, вырвавшись из их кольца, повернулась к ним и закричала:

– Злитесь, что вас ненавидят итальянцы, а сами издеваетесь над своими! Ах вы… Да вас все будут ненавидеть! Все!

И она кинулась было бежать, но здоровенный гусар, тот, что первым над ней подшутил, двумя прыжками настиг ее: ей мешал путавшийся в ногах разорванный подол юбки. Схватив девочку за руку, верзила страшно вытаращил глаза и воскликнул:

– Это уже не те слова, крошка, что можно себе позволять с солдатами императорской армии! Клянусь моими усами, я этого так не оставлю! Сейчас вот сорву самую крепкую лозу и отстегаю тебя по выпуклому месту, мой тощий мышонок!

Трудно сказать, собирался ли шутник осуществить свою угрозу, или ему только хотелось как следует напугать отважную девчонку, однако он и в самом деле свободной рукой ухватился за стебель одной из хозяйских лоз и рванул его так, что оборвалась привязанная к крыше веревка, та самая, которую только что привязывала маленькая Лизетта, и клубок зеленых жгутов и резных листьев упал на землю.

Солдат снова дернул, чтобы отделить один стебель от других, и тут, покрывая общий хохот, раздалась короткая суровая команда:

– Прекратить!

Сержант Огюст Рикар подошел к месту действия как раз в тот момент, когда долговязый гусар предложил хозяйской дочери прыгнуть с края крыши ему на руки, а она в ответ на это совершила свой отчаянный прыжок прямо на острые камни. Помешать ей это сделать, попросту приказав солдатам водрузить на место лестницу, сержант не успел. Все остальное разыгралось так быстро и неожиданно, что он едва не упустил момент, когда его вмешательство стало необходимым…

– Как вам не стыдно, Брель, – проговорил Рикар, когда шутник не без досады выпустил руку отчаянно отбивавшейся девочки. – Вы ведете себя просто по-скотски! И вы все, господа!.. Разве можно обижать ребенка?

– Позвольте заметить, сержант… а вы слышали, что она сейчас нам сказала? – запальчиво воскликнул один из приятелей долговязого Бреля.

– К сожалению, она сказала правду, – совершенно спокойно заметил Огюст. – И если вам не стало стыдно, то вам не дорога честь французской армии. Надо бы рассказать о вашей выходке капитану, но я надеюсь, второй такой не будет…

Солдаты пристыженно молчали. Рикара уважали в полку. Ему исполнился двадцать один год, но он выглядел по крайней мере года на три моложе, и некоторые из старших гусар немного подшучивали за его спиною над его безусым веснушчатым лицом и мальчишески вздернутым носом. Но никто и никогда не осмелился бы подшутить над ним в открытую – все помнили, что в походной сумке Рикара лежит коробка с двумя великолепными пистолетами, подаренными ему после одного боя самим генералом Шенье, и что надпись на коробке начинается со слов: «Огюсту Рикару, лучшему стрелку 9-го Конногвардейского полка…» Кроме того, в бою этот юноша, такой невысокий и невзрачный, проявлял иной раз героическую храбрость, и старые вояки только молча удивлялись и восхищались.

Пожимая плечами, подвыпившие гусары стали медленно расходиться со двора. Одним из первых поспешил уйти Брель, однако Огюст остановил его:

– Стойте, мсье! Куда вы? А кто привяжет на место лозы, которые вы сорвали? Извольте поставить лестницу, подняться на нее и закрепить веревку. Вы поняли? И еще я вас прошу извиниться перед этой девочкой. Вы оскорбили ее.

– Дочь негодяя-эмигранта!.. – вырвалось у гусара.

– Француженку, Брель, француженку! А чья она дочь, значения не имеет. Впрочем, будь она итальянкой, ваша вина не была бы намного меньше, разве только оттого, что итальянка не поняла бы ваших оскорблений. Ну! Я не слышу извинения. Или заставить вас извиняться в присутствии капитана, а?

– Извините, мадемуазель! – выдавил гусар, мучительно краснея и отворачиваясь. – Черт возьми, я собирался только слегка пошутить… И не начни вы кусаться…

– Укусить тебя я просто не успела! – выпалила Лизетта, которая все это время стояла, шмыгая носом и зажимая в кулачке края разорванной юбки. – Если бы я укусила тебя, дурак ты эдакий, ты бы сейчас орал на весь двор!

И с этими словами девочка, повернувшись, пошла прочь, чуть-чуть прихрамывая из-за разбитой коленки, но все-таки гордо и надменно, будто принцесса.

– Какова! – вырвалось у Бреля. – Сущая бестия! Осмелюсь заметить, мсье сержант, она вас даже и не поблагодарила…

– Привязывайте лозу, Брель, – усмехнулся Огюст. – Право, это лучшее, что вы можете теперь сделать.

Уже поздним вечером, когда все солдаты улеглись спать, Рикар один вышел во двор, чтобы при свете луны отдохнуть и собраться с мыслями, а мысли его были сумбурны, и на душе у него было тяжело.

Он сидел на деревянной скамье, за день нагретой солнцем, и вспоминал. Ему вспоминалось, как три года назад он проезжал через этот же городок, направляясь в Неаполь, но только не в мундире и кивере, а в обыкновенном дорожном сюртучке, с поношенной походной сумкой; а в ней лежали две чистейшие сорочки, пара шелковых шейных платков, походный несессер и пухлый альбом с рисунками, тогда еще на две трети чистый. Огюст открывал его на каждой остановке. И ему в то время не было дела до Бонапарта, как раз в тот год провозгласившего себя императором, не было дела до будущих боевых походов… Он думал о том единственном, ради чего он сюда приехал, ради чего он жил. Разве мог Наполеон при всей его славе сравниться со спящими в строгом совершенстве развалинами Колизея или молчаливым Дворцом дожей, которые уверенная рука юного Рикара уже зарисовала на страницах альбома? Куда уж было Наполеону до еще неведомых, незнакомых чудес и шедевров древних итальянских городов, которые Огюст мечтал увидеть, зарисовать, от которых ждал вдохновения, в которых искал источник собственных будущих творений. Архитектура! Хрупкое, могущественное, загадочное слово, мудрое, как камни старинных стен, оплетенное, точно картина трещинками, нитями истории всего человечества…

И вот снова Италия, виноградный городишко среди гор, в зеленой чаще леса. Но теперь все иное, теперь он, Огюст, враг этой страны, ее завоеватель, и она ненавидит его…

Кто-то почти бесшумно подошел к нему, коснулся края скамьи. Он почувствовал возле себя какое-то движение, вздрогнул, рука метнулась к эфесу сабли, в то время как сознание уже одернуло: «Фу, трус! Как тебе не стыдно!»

Он обернулся. Возле скамьи стояла Лизетта Боннер.

– Ты почему не спишь? – спросил ее Огюст.

– Я никогда рано не засыпаю…

Ее голос показался Огюсту старше самой девочки. Она выглядела почти ребенком, маленькая, с овальным нежным личиком, с большими черными глазами, то ли овальными, то ли миндалевидными, с пухлыми губами и абрикосовым румянцем на щеках. А голос был как будто сорван, на высоких нотах немного звенел, на низких садился почти до шепота.

Она сбоку пристально смотрела на сержанта, и тому сделалось вдруг неловко от ее взгляда.

– Садись, – проговорил он, указывая на скамью, и не удивился, когда она со смелостью, видимо ей свойственной, сразу же села с ним рядом, правда, почти на кончик скамьи.

– Чего ты хочешь? – проговорил Огюст, пытаясь скрыть смущение.

– Мсье, – серьезно сказала девочка, – я вас не поблагодарила… Спасибо, мсье!

– Да полно тебе! – усмехнулся сержант. – Забудь об этом и не принимай этого всерьез. Прости наших солдат. Завтра у нас бой. Их могут убить. А убивают тебя, сама понимаешь, не каждый день. Меня тоже могут убить…

Она содрогнулась. В ее глазах появился ужас. Но она тут же мотнула головой:

– Вас не убьют!

– Почему ты думаешь?

– Я стану за вас молиться. Я буду молиться целый день, пока вы не вернетесь… Бог всегда слушает молитвы детей. Вас не убьют!

Рикар улыбнулся. Ее слова пробудили в нем теплую утешительную надежду.

– Спасибо тебе, девочка. Ты очень добра.

Ночь была теплой и не душной. Ему запомнился легчайший ветерок, иногда скользивший, будто в задумчивости, по его лицу, ласкавший его кудри. (Свой кивер он положил на скамью.) В синей-синей мгле, среди крупных, как вишни, звезд, пели свой возвышенный и простой гимн ночи цикады.

Девочка осторожно тронула кончиками пальцев руку сержанта и неожиданно представилась:

– Меня зовут Элиза. Элиза Виргиния Вероника Боннер. А вас?

Он рассмеялся:

– О, мадемуазель! Сто тысяч извинений – надо же было дождаться, пока дама назовет себя первой. Анри Луи Огюст Леже Рикар, честь имею!

На лице Элизы появилась застенчивая улыбка, и Огюст подумал, что, пожалуй, девочка очень мила, хотя ее никак нельзя назвать красивой.

– Анри, да? – переспросила она.

– Нет, – он покачал головой, – Огюст. Видишь ли, зовут-то обычно первым именем, данным при крещении, но у меня по-другому. Старший из Рикаров, брат моего отца, погиб во время египетского похода, и меня стали называть в его честь Огюстом. И вот только матушка так и звала меня всегда Анри. Но она тоже умерла…

– Да упокоит Господь Бог ее душу и душу вашего отца! – Элиза перекрестилась. – А теперь я буду называть вас Анри… Вам это имя очень идет. Можно мне?

Сержант опять засмеялся:

– Ты выдумщица, а? Идет имя… Ну, может быть. Зови, как хочешь, я не возражаю.

Почему-то ее наивные слова не раздражали его, не казались пустой болтовней. Ему хотелось говорить с нею, ведь он давно ни с кем не говорил по-настоящему. И он рассказал ей за несколько минут все или почти все, о чем сейчас думал. О том, что эта злосчастная война перевернула всю его жизнь, что его призвали в армию с начального курса Специальной архитектурной школы, куда ему, едва ли не нищему парижанину, с большим трудом удалось поступить, да еще вопреки воле своего дядюшки, упрямца Роже Рикара, служившего адвокатом и не желавшего видеть племянника не кем иным, кроме как тоже адвокатом либо судьей, и презиравшего «рисование домиков».

Лизетта слушала внимательно, но, когда Огюст произнес слово «архитектура», смущенно перебила его:

– Архи… Как вы сказали? Что это такое?

Такое вопиющее невежество его не покоробило. Он объяснил ей, рассказал об архитектуре так, как рассказывают только о заветной мечте. И она улыбнулась:

– Вы станете ар-хи-тек-то-ром. Я это вижу! Нет, не смейтесь, я всегда все вижу заранее. Вот когда болела моя матушка, это было три года назад… я сразу вдруг поняла, что она умрет. А ведь никто так не думал, ни доктор, ни священник. Но она умерла.

– Значит, жена мсье Боннера не матушка тебе? – спросил удивленно Огюст.

– Нет. Она мне мачеха.

– Значит, и ты сирота… – Он вздохнул. – Но что же поделаешь? Итак, ты думаешь, я смогу выучиться? А война как же? Когда еще мне удастся снять этот проклятый мундир! Вот Тони, тот выкрутился. А меня призвали после двух месяцев учебы!

– А кто такой Тони?

– Антуан Модюи. Мой лучший друг, и единственный, пожалуй. Тоже будущий архитектор и, знала бы ты, какой талантливый! Когда-то я от него и заразился этой страстью… Но ему было чем откупиться от военной службы, а мне нет.

Лизетта удивленно подняла брови:

– Он богат? Тогда почему же и вам не дал денег?

Это прямое и бескомпромиссное понимание дружбы слегка рассмешило Рикара. Но он ответил без улыбки:

– Богат, девочка, не он, а его отец. Тони – сын одного пройдохи-буржуа. Его папаша и с деньгами, и со связями. Но меня любит. Ему льстит дружба сына с дворянином – он сноб.

Элиза опустила голову и спросила отчего-то тихо и подавленно:

– Вы – дворянин, да?

– Да. А что в том плохого?

– Нет, что вы, ничего! – Она резко вскинула голову. – Просто я с дворянами еще никогда не разговаривала…

Они помолчали, слушая цикад и все больше проникаясь грустью их песнопения.

Наконец Огюст снова посмотрел на девочку и вдруг ласково взял ее маленькую руку с немного огрубевшей ладонью.

– Иди-ка спать, мадемуазель Элиза Виргиния Вероника! У тебя, я думаю, много работы в доме, раз ты живешь с мачехой… И у меня завтра бой. Если меня в нем не убьют, я сюда еще вернусь, наверное.

И опять его поразил недетский, серьезный, почти мудрый взгляд черных Элизиных глаз.

– Вас не убьют, – сказала она. – Я буду молиться. И я знаю: вас не убьют…

III

Что было потом? Что же было потом? Омерзительный запах пороха, грохот, лязг сабель и взвизгивание пуль. Пушечный выстрел, неожиданно грянувший из-за реки… И второй, последний…

Огюст очнулся, когда было уже за полдень…

Открыл глаза, и огненный меч тут же пронзил их, и мозг запылал от нечеловеческой боли…

Сквозь густо-красный туман проступили очертания поляны, речной берег, узкая полоска блестящей на солнце воды… Вокруг – трупы людей и лошадей, мелькание черных теней – это вороны слетались к богатой добыче.

Юноша хотел приподняться и не смог, не сумел оторвать налитый свинцом затылок от земли. Но не только голова его была наполнена болью, боль поднималась снизу, от правого бедра, проникала в живот, вызывая судороги и приступ тошноты, затем пронзала грудь.

«Умираю!» – подумал Огюст, и его охватил ужас.

Он заставил себя напрячься, прогнать дурноту и хотя бы чуть-чуть привстать, чтобы ощупать рукою голову и бедро. Он нашел раны, ощутил, как они кровоточат – кровь потекла по его пальцам, наполняя рукав мундира…

Как ему удалось перевязать платком голову, он потом не мог вспомнить. До бедра он не дотянулся обеими руками – было слишком больно приподыматься, и он каждый раз терял сознание. Пришлось просто прижать к ране обрывок рубашки и придавить сверху найденным рядом камнем. Это, конечно, не остановило кровотечения.

И все-таки настоящие муки ада были впереди. Он умирал от жажды, и вода была от него в пятнадцати шагах, но он не мог подползти к ней – ему даже не удалось со спины перевернуться на живот. А солнце поднялось еще выше, стало палить еще страшнее. Сержант задыхался, ему стало казаться, что тело его наполняет жидкий огонь.

Потом он вспомнил вдруг, вернее, даже не вспомнил, а увидел двухэтажный домик в Шайо, сползавшую вниз с холма дорогу, а внизу – Париж, которым он любовался из окна домика, когда был маленьким… Увидел свою тетушку Жозефину с вышиванием на коленях, милую Жозефину, поправляющую очки, ее быстрые ласковые пальцы с иглой, мелькающей подобно маленькой молнии, и ворох цветных ниток на старом мраморном столике… В комнатке Жозефины горели две свечи в серебряном подсвечнике – одном из последних сокровищ рода Рикаров, в графине синего стекла мерцало вино (тетя Жозефина иногда выпивала на ночь глоток, но делала это редко, и графин неделями оставался наполнен на две трети, потом на одну треть и пустел не скоро). Постукивая тростью, в маленькую комнатку часто заходил дядюшка Роже, грозный Роже Рикар, сухой и подчеркнуто надменный, и если заставал у тети маленького Огюста, и если время было после девяти вечера, беспощадно выгонял его, отправляя спать, и если Огюст робко сопротивлялся, мог дать и затрещину. Мальчик не позволял себе заплакать в комнате, только на лестнице, но в свою комнату он входил с сухими глазами, чтобы ничего не заметила мать… Она боялась Роже и никогда не бранилась с ним, но за сына могла бы вступиться, а Огюсту не хотелось, чтобы они ссорились, его мать и брат его отца. Да и подзатыльники дядюшки Роже были не слишком сильны, только жаль бывало в таких случаях сказки, которую не успевала досказать Жозефина, а на другой день она, как правило, безнадежно забывала начатое…

Опять ничего не было, только боль и ужас. Он сознавал, что никто ему не поможет – гусары сочли его мертвым, уехали, бросив его здесь вместе с убитыми. И едва ли они скоро вернутся, если вернутся вообще. От этой мысли он потерял власть над собой и малодушно заплакал. И тут рука его, судорожно ползая по мундиру, нашарила на левом боку пистолет…

Мелькнула страшная и соблазнительная мысль: «Один только миг, одно, правда нелегкое, усилие, и пытка прекратится…» И тут же другая мысль: «Какой грех! Как можно даже думать?.. И я не хочу, не хочу!»

Его пальцы разжались. Он отдернул руку от полированной деревянной рукоятки. Снова повернул голову, в отчаянии посмотрел на сверкающую множеством искр реку.

Ему показалось в это время, что в сознании произошло некое раздвоение, будто кто-то из глубины его существа заговорил с ним. Потом даже показалось, что он слышит какой-то голос, но только исходящий не извне, а из его души. Впрочем, он когда-то слышал, что с тяжелобольными и умирающими такое случается…

Этот внутренний голос говорил сначала тихо и невнятно, потом вдруг стал слышнее и зазвучал повелительно.

– Ты не должен слабеть! – твердил голос. – Слышишь, ты не должен слабеть, или ты умрешь! А умереть тебе нельзя…

– Я и сам не хочу! – прошептал он, будто поверив, что кто-то с ним разговаривает. – Но как быть? Кажется, все кончено…

– Нет, тебе нельзя умирать! – упрямо повторил голос. – Ты же хочешь стать архитектором. А разве ты станешь им, если сейчас умрешь? Ты тогда никем уже не станешь, разве это тебе не ясно?

– Послушай… – Раненый закрыл глаза, думая, что тогда и увидит незримого собеседника, но перед его закрытыми глазами плясали только разноцветные пятна. – Послушай… Может, ты сам дьявол? К чему ты меня искушаешь?.. Спаси меня, если это в твоей власти! А самому мне не спастись!

Голос вроде бы умолк, вроде бы все кончилось.

Сознание раненого тут же заволокло туманом. Он уже не видел ничего из того, что было вокруг, но увидел совсем иную картину. Перед ним снова оказалась река, но такая широкая и могучая, какой он никогда прежде не видел. Серебряно-холодная, ровная, как морской залив в тихую погоду, она лилась, переливалась, текла в первобытной, дикой красоте, к будущей бесспорной и юной силе.

Огюст увидел всадника, осадившего коня резко и круто, прямо на берегу. Конь высоко занес передние копыта, а всадник, запрокинув гордую голову, обвитую лавровым венком победителя, бесстрашно вперил взгляд во что-то далекое, а правая его рука простерлась к этому далекому, направляя туда бег коня, но левая рука еще покоилась на поводьях, медля давать коню простор для бега…

За всадником, перед Огюстом, над ним, встал собор дивной, торжествующей красоты. Пятиглавый, осененный полыхающим золотом куполов, он был одновременно громаден и легок, словно не стоял, а парил над землею. Геометрическая точность и строгость его линий сочетались со странной неправильностью пропорций, но в этой неправильности было дерзновенное совершенство, какое выступает в чистом блеске кристалла, отшлифованного самою природой, находящей и в асимметрии гениально простую красоту.

Рис.2 Собор. Роман о петербургском зодчем

И все исчезло. Вернулась реальность. Отчаянно палило послеполуденное итальянское солнце, воздух застыл густым настоем, смешавшим запахи цветов, крови, солнца…

– Господи всемилостивый, сжалься надо мною! – прошептал Огюст, пытаясь облизать опухшие губы и чувствуя, что язык его сух и горяч. – Что же это такое?! Я не хочу! Если бы хоть кто-нибудь пришел на помощь!.. Может быть, еще не поздно… Кто-то говорил, что я не умру!.. Ангел? Да есть ли они? Элиза! Маленькая Элиза… Ты обещала молиться… Вспомни же обо мне сейчас, помолись за меня, спаси меня своей наивной детской молитвой, потому что больше никто меня не спасет!

Он попытался и сам прочитать молитву, но не смог, мысли путались, слова молитв все вылетели из головы…

Прошло еще некоторое время, солнце стало склоняться к вечеру, но жар не спадал, а как будто еще усилился. Но Огюст не хотел захода солнца, он понимал, что вместе с закатом угаснет и его жизнь. Несколько раз сознание его покидало, но страх умереть в беспамятстве заставлял его каждый раз очнуться.

Во время одного из таких обмороков ему померещился стук копыт. Он очнулся и напряг слух. Да, как будто лошадь… Что делать? Крикнуть? А если это возвращается за брошенным оружием кто-то из повстанцев? Добьет? О, пускай добивает, что уж там… А может быть, пожалеет? Пустая надежда! Но возможно, это свой… Надо крикнуть. А как? В груди нет воздуха, во рту, как в печи, все горит.

Сознание раненого снова стало мутиться. И тут в стороне, но очень близко, разбивая беспамятство и боль, прозвенел голос:

– Анри!

И снова, еще ближе, отчаянно и горестно:

– Анри!

Он широко открыл глаза и рывком приподнял голову. Шагах в двадцати от него, гарцуя и испуганно фыркая от запаха крови, топталась рыжая худая лошадь. На ней, без седла, верхом, как мужчина, левой рукой сжав поводья, а правой прикрывая от солнца глаза, сидела Лизетта…

– Я здесь! – не крикнул, а прошептал Огюст, и голова его снова упала.

Но Элиза услышала этот короткий слабый стон. Она вскрикнула, резко послала лошадь вперед, затем стремительно осадила и не соскочила, а слетела с лошади и метнулась к лежащему, заливаясь слезами, хрипло твердя:

– Жив, жив, я это знала, я же знала!..

Она потом рассказала ему, как его нашла. Отступившие гусары вернулись в покинутый утром городок, чтобы там сделать передышку и затем, следующим утром, двинуться назад, в Неаполь. В дом виноторговца они вступили угрюмые и злые, так что хозяин и его семья попрятались по углам, спасаясь от их ярости, видя, что они потерпели поражение. И только Лизетта бросилась навстречу солдатам, еще вчера обижавшим ее, и стала их спрашивать: «А где же мсье Анри?» Никто сразу не понял, о ком она говорит, никто не знал, что Огюста Рикара зовут еще и Анри. Наконец кто-то догадался и ответил девочке, что сержант Рикар убит, что несколько человек видели, как он свалился с седла мертвым, и что ей следует помолиться о его душе…

– Нет, – коротко и твердо сказала тогда Элиза и метнулась в глубину двора, к конюшне, а минуту спустя ее отец, уже выскочив на середину узенькой улочки, в рубашке и полосатых чулках с синими подвязками, орал на весь городишко, позабыв о солдатах, которые в это время вовсю над ним гоготали.

– Эй, Лизетта, чертова девка, вернись! – вопил он. – Вернись, куда ты?! Шею свернешь, а то на бандитов нарвешься!!! Что соседи станут говорить о нас, дура ты этакая!!! Вернись, отдай мою лошадь!!!

Больше она ничего не расслышала, да и не слушала. Перед тем гусары рассказали ей, где произошел бой, она знала туда дорогу… И вот приехала.

Но рассказала она все это позже. А сначала набрала воды в чью-то потерянную флягу, напоила раненого, потом еще принесла воды, промыла его раны, перевязала их, разорвав на полосы свою нижнюю юбочку.

– Я сейчас приведу сюда лошадь, – торопливо говорила она, – заставлю ее встать на колени, она меня слушается, вы не думайте… А потом я вас подниму ей на спину, только придется потерпеть… вы сидя не удержитесь, я вас уложу поперек седла и голову вам буду поддерживать. И довезу вас. Пускай и ночью… Я помню дорогу, найду и в темноте.

Но стало смеркаться, в потемневших зарослях, на том берегу реки, послышался унылый волчий вой, и худая лошадка, дико заржав, рванулась, вырвала из земли пенек, к которому ее наспех привязала девочка, и умчалась прочь.

Раненый сержант и его маленькая спасительница остались вдвоем среди мертвых.

Ночь он помнил очень смутно.

У него, слава Богу, нашлось огниво, и Элиза, покуда не стемнело совсем, набрала сучьев и развела костер. Пламя очертило на земле магический оранжевый круг, в котором они оказались заперты, отгорожены от призраков ночи…

В эту ночь не пели цикады, не ластился ароматный ветерок. Из темноты слышались визг и тявканье лисиц, рычание волков, дравшихся над трупами, унылое уханье сов. Тусклые тени мелькали на грани тьмы и света, растворялись во тьме, и оттуда порой вспыхивали голодные глаза, и какая-то ночная тварь поднимала вой, учуяв свежую кровь.

– Тени Тартара вышли на поверхность, – прошептал Огюст, всматриваясь и вновь от боли закрывая глаза. – Ламии и эмпусы[2] рыщут во тьме в поисках жертв.

– О чем вы, Анри? – дрожащим голосом спросила его Элиза. – Кто такие Тартары, ламии и эти… эм-пу-сы?

Он сумел улыбнуться, не открывая глаз.

– Я потом расскажу… это то ли сказка, то ли правда… Ну да… У эмпусы женское тело и ослиные ноги. И злые кровожадные глаза… Но ты не бойся! Не бойся, они не прикоснутся к нам: рядом со мной лежит пистолет, и у меня еще хватит сил спустить курок. Да и нет теперь никаких эмпус и ламий: они давно передохли в своем Тартаре, а это просто лисы тявкают у реки…

– И волки! – Элиза сунула в костер еще несколько веток, и Огюст, открыв глаза, увидел в пляшущем свете ее бледное напряженное личико. – Анри, вы как? Вам очень больно?

– Не очень, – солгал он, но снова улыбнуться уже не сумел. – Если бы ты не прижгла рану, было бы хуже…

Он и сам не понимал, как у нее хватило на это отваги. Когда он ей сказал, что от заражения его может спасти только каленое железо, она вскрикнула и так задрожала, что платок упал с ее головы. Но потом опять взглянула на его бедро (саблей она распорола сбоку его шаровары, и стало видно, что рана воспалилась), и сомнения ее исчезли. Она сунула в костер его саблю, дождалась, пока сталь нальется и засветится багровым огнем, затем, как он ей велел, уселась ему на ноги, придавив их к земле, и, задыхаясь, прижала к ране раскаленную сталь. Раненый перед этим заткнул себе рот кулаком, и его страшный мучительный стон вырвался из груди лишь глухим хрипением.

За ночь он много раз терял сознание. Приходя в себя, старался успокоить и даже развеселить девочку, рассказывал ей что-нибудь интересное, отвлекал ее от снующих вокруг ночных кошмаров. При всей своей беспомощности, он чувствовал себя рядом с Лизеттой мужчиной, ее защитником, и ему было стыдно показывать ей свой страх и слабость.

Потом он опять, кажется, бредил, а очнувшись, вдруг вспомнил о своем видении, о храме на берегу странной стремительной реки, и решил рассказать о нем Элизе.

– Теперь я не помню, какой он, – шептал Огюст, все так же крепко держа девочку за руку. – Помню только блеск куполов, гранит и светлый мрамор… Ах, если бы ты знала, сколько в этом величия и красоты! Если я выживу, я научусь строить и снова вспомню этот образ, сделаю рисунки, потом чертежи и выстрою его! Понимаешь, а? Еще не знаю, в честь какого святого я его воздвигну, этого мы, архитекторы, не выбираем, строим, что велят… но только посвящен он будет еще и тебе, Лизетта!

– Правда? – Щеки девочки вдруг загорелись, она как-то сразу засветилась, и дрожащее пламя костра так и запрыгало в ее зрачках. – Мне?

– Тебе. Ведь ты же меня спасла. А я должен быть архитектором.

– Вы будете! – воскликнула Элиза, зажмуриваясь, будто что-то увидала перед собой. – Вы построите свой храм, я это знаю точно, Анри! Ах, какой он будет красивый!.. Я его как будто бы вижу…

Он говорил ей еще что-то до утра, но что? Иногда слова его опять делались бредом, но он уже не метался в горячке, у него откуда-то явились силы, он поверил, что будет жить.

Солдаты приехали за ним в полдень: Элиза догнала их уже на дороге, ведущей в Неаполь.

Он запомнил серьезные лица своих гусар, взгляды, исполненные огромного уважения, которые солдаты обращали на Лизетту.

Когда из городка прислали телегу и солдаты осторожно подняли на нее сержанта, он посмотрел вверх, увидел над собою качающиеся ветви какого-то куста с огненно-красными цветами, сорвал один цветок и протянул его стоящей возле телеги Элизе.

– Мадемуазель! – Голос его был слаб и срывался, но он опять сумел улыбнуться. – Мадемуазель, вы спасли мне жизнь… Клянусь вам, я никогда не забуду этого, и я обязательно разыщу вас, разумеется, если выживу… Прощайте же и, если можно, позвольте мне поцеловать вашу руку…

– Не надо руку! – сказала она.

И с решимостью, какая иногда появляется в душе ребенка, вдруг склонилась к нему и поцеловала его в лоб, пониже окровавленной повязки, прямо в тонкий надлом брови.

– До свидания, Анри!

– Ишь ты! – воскликнул один из гусар, но, взглянув в лицо девочке, осекся.

Минуту спустя телега тронулась и в тот же вечер догнала обоз с другими ранеными, которых везли в Неаполь после столь неудачной вылазки против повстанцев.

IV

Лишь спустя три месяца, в середине октября, Огюст покинул госпиталь. Доктор Готье сказал ему, что головные боли, наверное, скоро пройдут, но с ногой дело обстоит несколько сложнее…

– Ходите побольше, хотя бы по комнате, – сказал Готье. – Ходите побольше, и понемногу нога разработается. Через несколько месяцев станет лучше. Хромать вы, возможно, будете… Но не отчаивайтесь, сержант: после ваших ранений остаться всего лишь хромым – счастье.

И вот с таким напутствием Огюст Рикар отправился в нелегкое путешествие из Неаполя в Париж. Ноша его была невелика: полупустая походная сумка, но передвигаться он мог только с помощью костыля. В почтовых каретах немилосердно трясло – дороги из-за осенних дождей были ужасны, и у раненого начались жестокие приступы лихорадки и головной боли. Однако, несмотря на все мучения, Огюст не сделал по дороге ни одной остановки: во-первых, денег у него было совсем немного, во-вторых, ему смертельно хотелось домой…

К концу дороги он был совершенно разбит. Последнее длинное путешествие от Лиона до Парижа едва не доконало его, во всяком случае, когда попутчики юного сержанта вынесли его из кареты, он был в жестоком жару. Из чувства сострадания пассажиры дилижанса поместили раненого в дешевом трактире, ибо никто не знал, куда и к кому он едет. Трактирщица, с жалостью глядя на покрытое потом лицо юноши, сказала:

– Бедняжка! Совсем ведь мальчик… Не умер бы…

Ночью у Огюста вновь была лихорадка и бред, и добрая трактирщица собиралась утром позвать к нему врача, но на рассвете жар прошел, юноша очнулся и, выпив стакан крепкого шабли, нашел в себе силы встать с постели. Он расплатился с трактирщицей последними грошами, что еще оставались в его кошельке, и отправился в Шайо, до которого было, по счастью, недалеко от трактира. Правда, подняться на холм ему оказалось не под силу, и его подвез на своей телеге ехавший с рынка мельник, давний его знакомый.

Тетушка Жозефина, увидев своего племянника с костылем, исхудавшего и смертельно бледного, подняла крик и едва не упала в обморок, но потом, уразумев наконец, что Огюсту нужны не изъявления чувств, а плотный обед и горячая ванна, принялась за ним ухаживать, и первый день его под родным кровом оказался безмятежно счастливым. Вечером пришли тетушка Лаура с дядюшкой Бернаром; они тоже принялись охать и ахать и потребовали от племянника военных рассказов, но Жозефина заслонила его грудью и сказала, что мальчику сейчас необходимы отдых и сон, а не досужая болтовня.

Однако утром следующего дня явился дядюшка Роже, и безоблачное настроение Огюста сразу было омрачено.

Старый адвокат был человеком решительным и после первых же объятий сразу приступил к делу.

– Раз ты отвоевался, племянник, – заявил он, – так надо тебе теперь по-настоящему устраиваться в жизни. Твое увлечение «домиками» мне никогда не нравилось, но теперь ты и сам понимаешь, что с ним надо покончить. Война идет уже черт знает сколько времени, когда она закончится, неизвестно, и Франция уже разорена настолько, что ей в ближайшее время будет не отдышаться. Строить будут очень мало… Так что оставь наконец свою архитектурную школу, то есть просто не возвращайся туда. Я уже договорился с добрым моим знакомым мсье Руссе, у которого, слава Богу, своя вполне процветающая нотариальная контора, чтобы он тебя взял к себе, пока что письмоводителем. Но у тебя неплохо работает голова, думаю, года через три-четыре ты сможешь стать помощником старика Руссе, подучишься и вскоре сам будешь нотариусом либо судьей. Пора наконец показать, что мы, Рикары, род дворянский и наши наследники чем попало не занимаются… Самое почетное в наше время ремесло – юриспруденция!

В этом убеждении дядюшка Роже был непоколебим, и никакие доводы племянника не могли его разубедить. Он мечтал видеть Огюста именно своим наследником. Поняв, что спорить бесполезно, Огюст просто заявил дяде, что ни к какому мсье Руссе не пойдет, а, полечившись месяц-другой, продолжит свои занятия в архитектурной школе.

– Что там будет потом, мы еще увидим, дядя, – резонно заметил он. – А из меня выйдет такой же нотариус, какой из осла исповедник.

Мсье Рикар-старший рассердился и вспылил. Дело дошло до ссоры, в разгар которой Роже, как всегда совершенно перестав себя сдерживать, обругал племянника упрямым остолопом и непрактичным фантазером, а затем, вскипев, закричал:

– Если ты не желаешь уважать моей воли, мальчишка, то и ступай вон из моего дома!

Огюст, у которого гордости было не меньше, чем у всех Рикаров, вместе взятых, подавил свою ярость и ответил надменно:

– Мсье, этот дом не только ваш. Вместе с вами им владели мой отец и моя мать, а мой отец, смею вам напомнить, был вашим старшим братом… Но ваш приказ для меня закон. Только имейте в виду: мне уже не пятнадцать лет, и я не позволю, как то было однажды, прогнать меня, а потом великодушно простить и позвать обратно. Я ухожу совсем и больше сюда не вернусь!

И он действительно ушел, несмотря на свою слабость, несмотря на слезы и уговоры бедной Жозефины, уверявшей его, что гнев дяди мигом пройдет, и он сам будет очень жалеть о ссоре, и его удастся легко убедить, что племянник прав и волен учиться там, где ему нравится. В душе Огюста вдруг поднялась истинная буря, ему припомнились все многочисленные обиды, нанесенные за много лет ему и его матери, и он сознательно первым пошел на этот разрыв: Жозефине удалось только уговорить его (и без особого труда, потому что он был совершенно нищ) взять у нее в долг пятьдесят франков в шелковом стареньком кошельке, и с этим кошельком, со своим костылем и со своей решимостью он бесстрашно переступил порог родного дома.

В тот же день он снял себе комнату на правом берегу Сены, на втором этаже маленького двухэтажного дома, крытого красной черепицей. По этой высокой черепичной крыше зачем-то тянулась наискосок узенькая лестница, огибающая конек и спускающаяся по длинному скату к более плоской крыше пристройки. Лестница была сооружена из той же черепицы, только изготовленной и уложенной не так, как обыкновенная, и сразу заметить ее было нелегко. Огюст, разглядывая дом, долго ломал себе голову над тем, кому и зачем понадобилась эта совершенно нелепая лестница на крыше, потом решил, что надо снять комнату в доме, а потом можно будет додуматься, для чего сие украшение.

Хозяева домика – семейство почтенного кожевника – занимали нижний этаж, а верхние три комнаты сдавались, но получилось так, что как раз в это время в двух соседних комнатах никто не жил, и юный сержант Рикар оказался единственным постояльцем семьи Леду…

Здесь и отыскал его на третий день Антуан Модюи, лучший его друг.

– Ну от тебя не знаешь, чего и ожидать! – возопил он, врываясь в комнату и заключая Огюста в объятия. – Твое письмо, от которого у меня волосы встали дыбом… потом известие, что ты вот-вот будешь в Париже, потом я прихожу к тебе в дом и узнаю, что ты передрался со стариком Роже и сбежал… И вот ты оказываешься в этом курятнике с дурацкой крышей…

– Ты на крышу обратил внимание? – с живостью спросил друга Огюст, горячо отвечая на его объятия. – Как ты думаешь, для чего там лестница?

– Что для чего? – не понял Антуан. – Ах, лестница! Мало ли какому олуху понадобилось прилепить ее к крыше просто для украшения?

– Но это же определенно дом буржуа, – возразил Огюст. – Середина прошлого века… Они просто для украшения ничего не делали: этот народ деньги считает.

– Тьфу ты, да ты и вправду помешался, твой дядя прав! – вскричал Модюи. – О чем ты думаешь? Думай, что тебе теперь делать, ведь ты, кажется, надолго прирос к месту… Бог знает, на кого ты сейчас похож!

– Я знаю, Антуан. – Юноша усмехнулся. – Но это не так важно. Ходить я уже скоро смогу получше. Отдохну неделю и опять начну учиться. А не то совсем от тебя отстану. Мало того что ты тремя годами меня старше и учишься уже давно, так вот еще и война мне насолила… А ты бы, может быть, приискал мне какой-нибудь заказ, а? Любой, хоть на рисунки для модного журнала. Мне совершенно не на что жить, а занимать бесконечно у Жозефины просто стыдно.

– Заказов я тебе поищу, – пообещал, подумав, Модюи. – Я бы и в долг тебе дал, но, понимаешь, пришлось во второй раз откупаться от военной службы, и на это ушло пять тысяч франков… Мой отец вне себя от злости, и я не могу сейчас просить у него денег.

– Понимаю, – кивнул, улыбнувшись, Огюст. – Помоги с заказами, и довольно. И не будем огорчаться из-за пустяков…

Они весело распили принесенное Антуаном вино и провели вечер, обсуждая будущее, учебу, возможные успехи. Как в самой ранней юности, оба великолепно понимали друг друга.

Второе появление Модюи оказалось неожиданным и невероятно бурным.

Это случилось через четыре дня, в воскресенье. Леду с утра отправились всем семейством к родне, и Огюст остался во всем доме один. Проглотив завтрак (весьма легкий, ибо от тетушкиных денег оставалось чуть больше половины, а работы пока что не было никакой), он взялся за свои книги, которые ему прислала из Шайо добрая Жозефина.

Около полудня снизу донесся дикий стук в дверь, и, выглянув в окно, юноша увидел под дверью Антуана, но в таком виде, в каком тот, наверное, еще ни разу в жизни не бывал… Он был без сюртука, в рубашке и съехавшем на одно плечо плаще, забрызганном грязью, волосы на его непокрытой голове были всклокочены, он шатался; вцепившись одной рукой в перила крыльца, другой рукой отчаянно колотил по двери.

– Антуан, ты что?! – крикнул в окно Рикар.

Молодой человек вскинул голову, и лицо его привело Огюста в ужас. Всегда такое красивое, тонкое, смуглое, оно было перекошено гримасой безумного страха и бледно как простыня. Над правым виском виднелась алая ссадина, кровь текла по щеке, капала с подбородка на воротник рубашки.

– Огюст, открой! Открой, ради Бога! – прохрипел он, увидев в окне своего друга. – Скорее открой или я погиб!

В его осипшем голосе было такое отчаяние, что Огюст, позабыв про свою больную ногу, живо вскочил и кинулся вниз. Потом он и сам не мог сообразить, каким образом сумел без костыля пересечь комнату, пробежать верхний коридор и одолеть два пролета лестницы. Он опомнился уже внизу, отпирая засов и чувствуя, что от невыносимой боли в бедре сию минуту упадет замертво.

Но оказалось, что падать в обморок нельзя, ибо влетевший в просторный коридор Антуан сам без сил свалился на соломенную циновку, простонав еле слышное:

– Запри!

Пришлось запереть дверь и задвинуть второй засов. Затем Огюст опустился на табурет и, подавив головокружение, спросил сквозь полусжатые зубы:

– Кой бес за тобой гонится, Антуан?

Молодой человек привстал и затравленным взглядом уставился на дверь. На его лице смешались пот, кровь, слезы и грязь.

– За мной гонится полиция! – прошептал он. – Ты… Кто-нибудь еще есть в доме?

– Нет, я один. Но почему?.. Но за что?

– Меня кто-то оклеветал! – воскликнул Модюи, вскакивая и кидаясь к двери, чтобы проверить прочность засовов. – Понимаешь, я насолил тут одному мерзавцу, верно, это он… Помнишь, четыре года назад мне пришлось по делам покойного кузена Мишеля побывать у генерала Пишегрю? Через год после того Пишегрю был арестован![3] Помнишь? Теперь нашлись какие-то бумаги… о заговоре… И кто-то донес в префектуру, что это я возил их генералу! Нас с отцом едва успели предупредить… Они ломились в дверь, когда я выскочил из окна… Они преследуют меня по пятам… деваться мне некуда! Ты не выгонишь меня, Огюст?

– Ты с ума сошел! – Рикар, морщась, растирал больную ногу. – Но послушай, ведь твой отец – друг префекта. Или нет?

– Да! – подтвердил Антуан. – Но префекта сейчас нет в Париже! На то и был расчет! Через две недели он вернется, и отец все уладит, но, если сейчас они меня сцапают, я за неделю буду отправлен на тот свет… Помощник префекта туп, как ослиная задница! Господи помилуй, я не хочу на гильотину!

Огюст содрогнулся:

– Ты думаешь… даже так? Но не без суда же! А ведь ты невиновен!

Модюи глянул на него и вдруг истерически расхохотался:

– А! Суд! Невиновен… Да-да! А Пишегрю, по-твоему, был виновен? Однако его не судили, а просто удавили в тюрьме! А герцог Энгиенский?[4] Генерал и герцог! А я кто? Букашка, с которой не станут и возиться! Может, меня и до тюрьмы не доведут, а пристрелят по дороге! Они же… О, что это?! Ты слышишь?!

С улицы отчетливо донесся приближающийся конский топот. Антуан побледнел еще сильнее и вдруг кинулся на колени перед своим другом.

– Огюст, не открывай им, заклинаю тебя! – задыхаясь, шептал он. – Вспомни, что сам недавно погибал, не дай им убить меня! Именем Божьим, душою твоих отца и матери, умоляю, не открывай!

– Встань, черт возьми! – закричал Рикар, вскакивая с табурета. – Встань, не будь девицей! Помоги мне подняться в мою комнату, оттуда видна вся улица. Ну! Скорее – они уже здесь.

Действительно, едва молодые люди вошли в комнату, снизу раздался резкий повелительный стук, и низкий мужской голос прокричал:

– Отворите!

– Почему они сразу стучат в этот дом? – хрипло прошептал Антуан.

– Потому что он крайний, – ответил Огюст и, подхватив свой костыль, подошел к окну.

Перед дверью домика он увидел пятерых спешившихся жандармов и какого-то человечка в поношенной одежде, который вертелся вокруг них и стрекотал:

– Я слышал, господа, слышал, я живу напротив… Он точно стучался в этот дом!

«Так! – подумал Рикар, ощутив в горле что-то холодное и липкое. – Кажется, скверно…»

– Конец! – как эхо его мыслей простонал сзади Антуан.

– Не торчи у окна! – прошептал ему Огюст. – С твоим-то ростом! К стене встань…

И, возвысив голос, крикнул в окно:

– Вам что тут надо? Хозяев нет!

– Откройте нам, мсье! – прокричал, задрав голову, жандармский офицер.

– На кой черт я буду вам открывать? И кто вы такие?

Говоря это, Огюст выдвинул свободной рукой ящик стола, вытащил оттуда коробку и раскрыл ее.

В коробке лежали его пистолеты – подарок полковника Шенье. Оба пистолета были заряжены.

– Мы – государственная полиция! – прокричал снизу жандармский офицер. – Именем закона! В вашем доме государственный преступник!

– Помилуй Бог, сколько всего государственного! – вскричал юноша. – Не пугайте меня, мсье. Этот дом не мой, я сейчас в нем один и даю честное слово, я не преступник.

– Это еще надо доказать! – Офицер свирепо усмехнулся. – Но вы нас не интересуете, молокосос! У нас есть свидетель, который видел, что к вам вошел опасный заговорщик.

– Нет, я не видел, но я слышал, я слышал! – запищал человечек.

– А может, ему приснилось! – насмешливо крикнул Рикар. – А может, этот преступник как раз в его собственном доме…

Внизу произошло замешательство, человечек что-то тараторил, жандармы что-то у него спрашивали.

– Огюст, что же делать? – одними губами спросил Антуан, прижавшийся к стене возле самого окна. – Как мне теперь выйти?

– Никак, – прошептал в ответ Огюст. – Окна все на одну сторону, даже если вломиться в соседние комнаты. Хотя… Хотя погоди…

Его взгляд оторвался от окна и скользнул куда-то вверх. Но тут снизу вновь прогремел голос офицера:

– Я требую, мсье, чтобы вы открыли, слышите! Или мы сейчас выломаем двери!

– По какому праву? – Голос юноши задрожал от негодования. – Повторяю, господа: дом этот не мой, я не могу впустить вас, когда хозяев нет. К тому же у меня нога искалечена, и спуститься к двери мне не так легко. Так стоит ли спускаться, чтоб вы, быть может, меня застрелили или зарезали?

Офицер потерял терпение:

– Наглый мальчишка! Да ты нам не нужен! Если ты в доме один, то и счастье твое. Но если ты спрятал у себя заговорщика…

– Разве с заговорщиками не было покончено три года назад? – наивно спросил Огюст, вновь переводя между тем взгляд на потолок своей комнаты. – Разве у императора так много врагов во Франции?

– А он болтлив! – Офицер положил руку на эфес сабли и махнул рукой жандармам. – Ломайте-ка дверь!

– Не советую! – воскликнул Рикар, наводя на них пистолет, и прошептал: – Еще минута, и я соображу…

– Огюст, они убьют нас обоих! – простонал Антуан в ужасе. – Все кончено… Лучше я выйду к ним… Может быть, хоть тебя они не тронут.

– Замолчи! – Юноша искоса глянул на него и заговорил скороговоркой: – Возьми-ка сундук и выдвинь его на середину комнаты, а на него поставь стул…

– Для чего? – ошеломленно спросил Модюи.

– Делай то, что я говорю! Скорее! А теперь становись на стул. Ты достанешь до потолка, да?

Ничего не понимая, но повинуясь энергичному тону своего друга, Антуан исполнил приказание Огюста. Встав на сундук, потом на стул, он легко дотянулся до деревянного потолка комнаты. Потолок был разбит на крупные светлые квадраты пересекающимися балками.

– Этот наглец совсем сошел с ума! – закричал между тем жандармский офицер. – Вы что же, будете стрелять в представителей закона, мсье? Вперед, жандармы! Вышибай дверь!

– Назад, господа, если вам дорога жизнь! – воскликнул Рикар.

И так как офицер, подскочив к двери, уже занес приклад ружья, юноша спустил курок. Пуля сшибла каску с головы офицера, и тот, яростно выругавшись, отбежал на несколько шагов.

Рис.3 Собор. Роман о петербургском зодчем

– Следующим выстрелом я продырявлю вам голову, если хоть кто-нибудь из ваших людей прикоснется к двери! – отчетливо произнес Огюст, поднимая второй пистолет.

– Да вы мятежник! – взревел офицер. Четыре жандармских ружья при этих словах вскинулись и нацелились на окно.

– Огюст! – шепнул Антуан. – Впусти их, или…

– Тише, Антуан, – не поворачивая головы, сказал Рикар. – Отсчитай от стены четыре… нет, пять квадратов и сдвинь пятый в сторону… Ну, толкай!

Поняв наконец, в чем дело, Модюи напряг руки, толкнул деревянный квадрат потолка, и тот действительно отъехал в сторону, открывая неширокий люк.

– О Боже! – Голос Антуана задрожал и зазвенел восторгом и изумлением, он готов был зарыдать. – Откуда… откуда ты узнал?..

– Да залезай же, в конце концов! – прошептал Огюст, краем глаза наблюдая за тем, что происходило у него за спиной. – В черепице тоже есть люк, только найди его… он наверняка просвечивает… И по лестнице перелезь на ту сторону крыши, потом на пристройку и оттуда спустись в сад, он запущен, там никого нет… Когда услышишь, что они уехали, возвращайся через крышу сюда. Понял?

– Да, – живо ответил Модюи и в следующее мгновение исчез в люке.

– Послушайте, мальчик мой! – обратился в это время жандармский офицер к Рикару. – Или дайте честное слово, что сейчас откроете дверь, или я прикажу вас застрелить. Вы достаточно испытывали мое терпение, а сейчас совершили покушение на меня…

– О, только на вашу каску! – ответил Огюст. Его острый слух уловил шорох на крыше, и он понял, что Антуан благополучно перебрался через конек и спустился к пристройке.

– Если бы я хотел вас убить, мсье офицер, то попал бы не в каску, а в вашу голову, – сказал юноша, невольно переводя дыхание.

– Довольно! – прогремел офицер. – Именем императора, откройте, или…

– О, вот перед именем императора я сдаюсь! – Осажденный бросил на стол пистолет. – Сейчас я открою вам, мсье, хотя и не знаю, что вам от меня надо… Но придется чуть-чуть подождать: я с трудом спускаюсь по лестнице.

С этими словами он отошел к сундуку и совершил настоящий подвиг: стиснув зубы, чуть не плача от боли, влез на сундук и на стул и концом костыля задвинул деревянную крышку люка, которую позабыл задвинуть Антуан… Потом Огюст спустился на пол, подвинул сундук на место, поставил к стене стул.

С лестницы он спустился на этот раз очень медленно, и жандармы уже опять начали колотить в дверь прикладами.

– Да не стучите же, открываю! – закричал через дверь Огюст. – Только имейте в виду, господа: я доверяюсь вашей чести и отдаю себя в ваши руки. Если вы убьете меня, моя кровь навсегда запачкает ваши мундиры…

Он отодвинул оба засова. Створки двери тут же распахнулись, и офицер, первым вбежав в коридор, приставил острие сабли к груди юноши.

– Где ты прячешь его, негодяй?! Говори, или я…

– Клянусь вам, я один в этом доме! – В синих глазах Рикара, обращенных на жандарма, были недоумение и упрек. – Клянусь вам Божьей Матерью, мсье, я здесь один…

– Обыщите дом! – резко приказал офицер. – Но знай, висельник: если заговорщик все-таки здесь, ты живым отсюда не выйдешь!

Через пятнадцать минут, вломившись по очереди во все помещения дома и все в них обшарив, жандармы доложили командиру, что дом действительно пуст.

– Так какого же дьявола ты нам не открывал, негодяй?! – набросился офицер на Огюста.

– Откуда я знал, кто вы такие! – Молодой человек вытер ладонью пот с висков и тверже стиснул левой рукой костыль, ибо его пошатывало. – Мало ли кто наденет форму… Дом-то не мой, да мне и самому страшно стало… Простите меня, мсье!

Офицер минуту колебался, принимая решение, потом опустил саблю.

– Как ваше имя? – спросил он юношу.

– Огюст Рикар. С вашего позволения, отставной сержант 9-го Конногвардейского полка. Ранен во время боевых действий в Италии, в июле этого года.

– Хм! Герой… Ну ладно… Будем считать, сержант, что вы со страху наделали глупостей. Но впредь относитесь поуважительнее к представителям закона. Идем, ребята. И… Где этот сосед, что нам наболтал чепуху?

Но того уже и след простыл.

Побранившись, на этот раз в адрес соседа, жандармы уселись на коней и ускакали, подняв на узкой улочке тучу рыжеватой пыли.

Огюст поднялся к себе и в совершенном изнеможении упал на стул. Спустя некоторое время над ним заскрипел люк, и Антуан в полном смысле слова свалился ему едва ли не на голову. Он заливался смехом, хотя на щеках его все еще блестели дорожки слез.

– Уехали, убрались! – закричал он, обнимая своего друга и в бешеном порыве едва не опрокидывая стул вместе с ним. – Я спасен! Спасен!

– Только не пляши перед самым окном! – весело отбиваясь от его сумасшедших объятий, проговорил Рикар. – Как бы тебя опять не заметил этот соглядатай. Больше, кажется, в доме напротив никого нет: то ли на ярмарке, то ли Бог их знает где. И счастье: из-под двери-то нашей крыши не видно, а из окон этого дома – вполне.

– Ты спас меня, Огюст! Ты меня спас! Боже, Боже, я тебе обязан навеки, Огюст, навеки! Ах, Огюст… Но это какая-то чертовщина… Откуда ты узнал об этом люке?

– Я о нем не знал, – покачал головой Рикар.

Глаза Антуана округлились.

– Но…

– Ты же помнишь: меня мучила эта лестница… Я не мог понять, для чего она там, на крыше… И вот когда мы с тобой оказались в ловушке, вдруг сообразил. Жил здесь, должно быть, сто лет назад какой-нибудь ростовщик или ювелир, боялся ежечасно, что его ограбят или зарежут. Ну и придумал эти люк и лестницу. А едва я это понял, остальное было уже просто: я мысленно нарисовал разрез дома, рассчитал, от какого места начинается лестница, ну и высчитал, за каким квадратом потолка спрятан люк.

– Ты – гений! – закричал Модюи.

– Ага, признаешь! – Огюст расхохотался.

– Признаю! Признаю и скажу это кому угодно! Мой отец, поверь, устроит тебе нужные знакомства, а я…

– Знакомства я сам себе устрою. – Рикар озорно подмигнул товарищу. – Мне теперь есть что показать хоть самому Шарлю Персье[5]. Ну а ты, надеюсь, и так был мне другом.

– Да, Огюст, но теперь скажи только слово, и я отдам тебе свою жизнь.

– Мне она не понадобится, Антуан, мне хватит и своей… Надеюсь… Что теперь ты будешь делать?

Модюи вздохнул:

– С наступлением темноты выберусь из города и отправлюсь в Булонь, к родственнику отца. Покуда отец не купит в очередной раз благосклонности префекта, мне придется остаться там. Но потом… О, потом я во всем тебе помогу, можешь не сомневаться. И с заказами, и с деньгами. Уж теперь-то отец для тебя раскошелится.

Огюст опять засмеялся, на этот раз печально.

– Моя благосклонность будет стоить дешевле, франков пятьсот я, возможно, и возьму у него в долг. Ах, Антуан, как противно быть бедным… Тебе этого не понять… Впрочем, я обязательно разбогатею.

– С таким-то талантом! Я не сомневаюсь! Конечно!

Антуан готов был сейчас согласиться с любыми словами своего друга. Он все еще находился в состоянии, близком к истерике, но то была уже буйная истерика спасенного, истерика ликования, и Огюст, недавно испытавший страх смерти, понимал это состояние…

– Послушай, Антуан! – прервал юноша бурные речи товарища. – Окажи-ка мне одну услугу уже сейчас. Да и себе заодно. К вечеру вернутся мои хозяева, и тебе до темноты придется прятаться за шкафом – мадам Леду может войти и без стука… Потом уйдешь опять через крышу. Ну а пока надо подкрепиться. Спустись вниз, зайди на кухню и отыщи там большую корзину с бутылками.

– С бутылками?

– Ну да. Я видел их утром, когда хозяева уходили и я за ними запирал. По-моему, великолепное бургундское.

Модюи прищелкнул языком:

– Отлично! А что скажет хозяин?

– Что? – поднял брови Рикар. – Да проклянет и назовет последними словами жандармов. Это ведь они посшибали отовсюду замки и все перевернули в его доме. Ну вот, стало быть, и бутылку прихватили.

– О, конечно! Негодяи! А может быть, две? Их все же было пятеро…

Рикар слегка покраснел, но тут же кивнул:

– Да, пожалуй, скорее две. Ну и наверное, полголовки сыра, что лежит на полке, они тоже могли взять. И отрезать кусочек ветчины от здоровенного окорока… А вот есть ли там хлеб, не помню.

– Я найду! – пообещал Антуан, уже выскакивая на лестницу.

Когда он исчез, Огюст устремил взгляд на висящее в углу изображение Богоматери, перекрестился и прошептал:

– Прости меня, святая Дева Мария… Ей-богу, я понимаю, что это дурно. Но бедняга Антуан голоден. И я тоже. Я почти голодаю уже неделю, а ведь мне надо оправляться от ран… Да и после сегодняшнего приключения силы восстановить надо. Прости меня, Дева Мария!

V

Зимою 1812 года звезда Наполеона Бонапарта закатилась. Его роковой поход в Россию закончился страшным падением «великой армии» и предательским бегством государя и полководца от погибающих среди русских снегов солдат…

Париж был потрясен и растерян, Париж оплакивал своих воинов, даже не зная всей правды, всех ужасов, судьбы, постигшей их сограждан, не зная, сколь немногим из них суждено возвратиться домой и какими они вернутся… И никто не знал еще, что ожидает Францию в скором будущем, но оно уже никому и не представлялось полным светлых надежд… Многие твердили, правда пока совсем тихо, что лучше было бы императору давно прекратить эту бесконечную цепь войн…

Напечатанный в «Мониторе» шестнадцатого декабря 29-й армейский бюллетень поразил всех, как взрыв бомбы[6].

Наспех сколоченный из обломков французской революции, обитый потускневшим золотом версальского двора, трон Бонапарта затрещал.

Вечером двадцать четвертого декабря, накануне Рождества, по набережной Сены неторопливо шагали два человека. Вечер был холодный, временами, при резких порывах ветра, в лицо им летели залпы мокрого снега, и они заслоняли лица, жмурясь и плотнее кутаясь в шерстяные плащи. Но шагов не ускоряли: они были заняты своим разговором и не спешили расставаться.

Старшему из них было на вид лет пятьдесят, однако походка его была по-юношески легка, и сзади он казался куда моложе. Лицо, покрытое тонкой сеткой морщинок, тоже выглядело энергичным и очень живым, и только в темных внимательных глазах заметна была привычная мудрая усталость.

– Так вот, друг мой, – говорил он своему спутнику, помахивая изящной тонкой тростью, на которую и не думал опираться. – Я рад буду, разумеется, поздравить вас с окончанием школы, однако же, боюсь, новых удач вам ждать не следует.

– Из-за войны? – спросил его собеседник.

– Из-за поражения в войне, – уточнил первый.

– Вы уверены, мсье Шарль, что война будет проиграна?

– Пф! – В этом возгласе мсье Шарля послышалась нескрываемая досада. – Не надо прикидываться, мальчик мой, – я-то отлично знаю, сколь вы умны. Вы и сами понимаете, во всяком случае после издания этого несчастного бюллетеня, что русская кампания уже закончена, и закончена самым бесславным поражением. А за нею, надо полагать, последуют и другие поражения. Враги империи получают в свои руки слишком могучий козырь.

Молодой спутник мсье Шарля, зажмурив глаза при новом резком порыве ветра, повернулся и задумчиво посмотрел на темную, подернутую легким клочковатым туманом воду Сены.

– И как вы думаете, чем все это кончится? – спросил он.

Мсье Шарль пожал плечами:

– Я не пророк. Однако полагаю, империи придет конец. Надеюсь, что только империи, а не Франции, хотя, кажется, еще ни разу Франция не оказывалась над такою глубокой бездной, как ныне.

– Боже мой! Опомнитесь! Что вы говорите?! – вскричал молодой человек, вновь, и на этот раз порывисто и быстро, оборачиваясь.

На тонком лице мсье Шарля показалась улыбка.

– О, вы тоже патриот. Вы любите Францию, это видно, и вам не безразлична ее судьба, хотя и безразлична судьба императора.

Спутник мсье Шарля слегка вздрогнул:

– Я никогда ничего подобного…

– Не говорили, да! Но обмануть меня трудно, Огюст. Ваше настроение я давно понял. Вы же дворянин, стало быть, по убеждению – роялист.

– Нет! По убеждению я только архитектор! – решительно возразил молодой человек.

– Браво! – Мсье Шарль улыбнулся еще шире. – Сказано прекрасно, хотя, очевидно, не совсем искренно… Я тоже только архитектор, и ничего больше, и, хотя расцвет моей славы произошел с восхождением Бонапарта, в душе моей не кипит верноподданнической страсти. Я всю жизнь трезво смотрел на события, и потому величие нового трона меня не ослепило: я предвидел и возможность его заката… Поняв, что цель императора – завоевать мир, я увидел, сколь вероятно его падение, а вместе с ним падение Франции, ибо такие, как он, погибая, увлекают на дно и корабль, которым управляли: для такого человека мир существует до тех пор, пока в этом мире есть он сам.

– Да, овладеть миром никому еще не удавалось, и все дерзновенные безумцы погибали на этом пути… – прошептал Огюст. – Но Франция!.. Что же будет с нею, мсье?

– Не хочу об этом думать! – махнул рукою мсье Шарль. – Надеюсь, она выживет. А вы думайте, мальчик мой, что будет с вами. Вы начинаете свою карьеру в неудачнейшее время, и хотя я вижу в вас блестящие и даже гениальные способности… Да не краснейте, вы уже не ребенок, и вам можно это сказать. Вас дважды допускали к конкурсу на Большой римский приз[7], и в последний раз вы его едва не выиграли, а это о многом говорит. Так вот, вам же из-за этого-то и хуже, Огюст: в разоренной, проигравшей войну стране строить не будут, во всяком случае, храмы и пантеоны. И если найдется работа мелким ремесленникам, услужливым исполнителям, добросовестным и кропотливым труженикам, которым одинаково легко строить и дворцы, и винные склады, то таким, как вы, настоящей работы не будет. Это говорю вам я, Шарль Персье, милостью Господа Бога и его величества императора, – главный придворный архитектор.

– Что же мне делать? – печально усмехаясь, спросил Огюст.

– Прежде всего постараться снова не угодить в армию, ибо все идет к тому, что призывать начнут уже всех подряд.

Огюст сморщился:

– Господи помилуй! Но ведь я уже два года работаю у мсье Молино, и он… он мной очень доволен.

– Разумеется! – Персье пожал плечами. – Но это не значит, что он вас защитит, ему не до того, да и не привык господин главный архитектор Парижа оспаривать высочайшие повеления. И я не смогу вам помочь: официально вы со мною очень мало связаны, я не могу, к примеру, заявить, что вы мне непременно нужны. Ну а как сейчас ваше здоровье?

– К сожалению, мсье, великолепно. В последние три года я начисто перестал хромать, да, впрочем, и прежняя хромота мало помогла бы: я же кавалерист.

– Тем более. Думайте, как избежать призыва, а если все же вас призовут, умерьте свою отвагу: глупо умирать героем в заранее обреченной военной кампании. Ну а когда наконец все это кончится, чем бы оно ни кончилось, придется искать окольных путей к успеху.

– А именно? – грустно спросил молодой человек.

– Вероятнее всего, уехать… Что вы смотрите на меня с таким испугом? Так поступали многие. Кстати, вы мне рассказывали о своем друге… как его? Ма…

– Модюи. Антуан Модюи.

Персье кивнул:

– Я слышал о его стремительном взлете. По утверждению моих знакомых, этим взлетом он обязан не выдающимся своим способностям, а выдающимся капиталам и связям своего отца.

– Неправда! – покачал головою Огюст. – Модюи очень талантлив. Я его хорошо знаю.

– Такие слова делают вам честь, как другу прежде всего, ибо полагаю, что дать полную оценку чужому дарованию, не проявившемуся пока что ни в чем, вы не можете. Однако мне говорили, что ваш друг уехал в Россию?

– Два года тому назад, мсье Шарль. Представляю, как он там себя теперь чувствует: быть сейчас французом в России почти то же, что волком на псарне… Но в восемьсот десятом году Тони поехал туда с самыми радужными надеждами: ему там обещали хорошее место и высокий чин. До того у Антуана были неприятности: я, кажется, вам говорил – он едва не был из-за чьей-то клеветы арестован по обвинению в заговоре и два месяца скрывался в Булони, пока его отец не замял совершенно этого дела. Потом произошел очень быстрый его взлет, его имя стало известно при дворе, и мне странно, что вы, мсье, тогда с ним не познакомились – говорили о нем много.

– Помню, и это как раз охладило мой интерес, – фыркнул Персье. – Я люблю, когда об архитекторе говорят уже в связи с его творениями, хотя бы начатыми… Хм! Ну а дальше?

– Дальше – приглашение приехать в Россию, в Петербург. Антуан его принял. Я иногда получал его письма оттуда… он был доволен службой.

Персье искоса бросил быстрый взгляд на своего спутника и улыбнулся:

– Я слышал, ареста он избежал благодаря вам.

– Это правда, – кивнул Огюст. – Но я ему тоже обязан. Пять лет назад, покинув отцовский дом, я остался без гроша в кармане… мне пришлось узнать, что такое голод, и это едва оправившись от ранений… Отец Антуана нашел мне тогда работу, и, если бы не это, я бы не смог, вероятно, возобновить своего обучения.

Персье слегка улыбнулся:

– Услуга за услугу. Буржуа вроде мсье Модюи-старшего, насколько я знаю, просто так ничего не делают. Хорошо же. Не теряйте связи со своим Тони, Огюст. Быть может, его успехи в России, если таковые имеются, помогут и вам впоследствии найти свое место под этим неласковым к нам, смертным, небом… Однако вот и Новый мост. Я сворачиваю. А вам, если не ошибаюсь, отсюда уже недалеко?

– Совершенно верно. До свидания, мсье Шарль.

Персье запросто, почти по-дружески, простился со своим учеником, ибо считал его таковым по праву, часто принимая его в своей мастерской и консультируя его первые проекты.

– Навестите меня на будущей неделе, мой мальчик! – сказал он, пожимая руку молодого человека.

Огюсту было теперь действительно недалеко от дома, однако он должен был зайти еще в две-три лавочки и купить подарки родне к завтрашнему Рождеству, для этой цели он сберег в своем кошельке целых шестнадцать франков, что при скромных его доходах было подлинным проявлением нежных родственных чувств. Но холод и густой мокрый снег заставили молодого человека переменить свое намерение: он решил отложить покупки до утра и свернул с набережной на улицу, в конце которой последние три года снимал квартиру, состоявшую из двух небольших, но приличных комнат.

Дойдя до большого кирпичного дома и машинально подняв глаза к знакомым окнам последнего четвертого этажа, точнее, высокой мансарды, Огюст вдруг замер на месте и затем злобно выругался. Два окна его гостиной-кабинета были освещены, и притом довольно ярко. Это означало, что негодяй Гастон, его слуга, снова осмелился зажечь свечи, да не одну, это еще Огюст мог простить ему, зная, что лакей любит на ночь почитать чувствительный роман, но, судя по свету, в гостиной горело не меньше четырех свечей! Этого только не хватало! Расходы в этот месяц и так превышают все нормы, а ведь еще придется тратиться, наступают праздники, шестнадцатью франками дело не обойдется, а мсье Молино может и не выдать своему подчиненному аванса за следующий месяц, последнее время Огюст и так часто его просил…

– Я тебя убью, проклятый верблюд! – прошептал молодой человек, бегом поднимаясь по узкой и совершенно темной лестнице, где он знал наизусть каждую ступеньку. – Небось решил, что я приду поздно, и затащил к себе какую-нибудь потаскуху, и угощает ее в моей гостиной, моим вином, да еще палит мои свечи, дабы лучше выглядела его пьяная физиономия! Ну я же тебе сейчас устрою закуску! Погоди же у меня!

Подскочив к двери, он не стал звонить, а выхватил из кармана ключ и одним движением, почти бесшумно повернул его в скважине. Ему хотелось появиться перед провинившимся слугою подобно Юпитеру, нежданно и грозно, блистая громами и молниями.

– Гастон! В честь чего сей фейерверк?! – крикнул Огюст, врываясь в гостиную, действительно освещенную четырьмя свечами, вставленными в большой хозяйский канделябр.

– В честь меня, разумеется! – ответил голос из глубины гостиной.

И тогда, подняв голову, молодой архитектор увидел, что в его квартире не только зажжены свечи, но вовсю растоплен камин, который обычно до позднего вечера еле-еле теплился, а растапливался по-настоящему только к ночи. В глубоком кресле, возле камина, сидел, закинув ногу на ногу, черноволосый молодой человек в элегантном и, судя по всему, очень дорогом костюме, а у ног его валялась картинно сброшенная на пол мохнатая волчья шуба.

Огюсту не надо было всматриваться, чтобы узнать этого человека, хотя он не видел его два с половиной года.

– Тони! – закричал он и ринулся к гостю, который тотчас вскочил и, перепрыгнув через шубу, бросился ему навстречу.

– Огюст, милый! Здравствуй!

Друзья кинулись друг другу в объятия, и прошло порядочно времени, прежде чем они, осыпав один другого целым потоком полубессвязных слов и восклицаний, уселись наконец за стол, на который предусмотрительный Гастон уже водрузил тарелки с холодными куропатками и крупно нарезанной колбасой, а в добавление к ним – две бутылки прекрасной выдержки «Вдовы Клико».

– Это ты притащил? – растроганно спросил товарища Огюст. – Узнаю тебя, щедрая душа!

– Ничего я не притаскивал, – засмеялся Антуан. – Я пришел, открыл твой буфет, увидел, что вина маловато для нашей встречи, а закуски и того меньше, ну и отправил твоего слугу в ближайшую лавку, разумеется, после того, как он растопил пожарче камин. С меня, знаешь ли, довольно русских снегов, и я не желаю мерзнуть еще и в Париже!

– Что с тобою было в России? Расскажи! – Огюст прямо-таки захлебывался от нетерпения.

– Было такое, от чего я удрал сломя голову, хотя, возможно, и не к моей чести, – махнув рукою, Модюи вытащил нож и принялся отковыривать сургуч с головки одной из бутылок. – Вернусь, когда это утрясется, если, конечно, это будет не через десять лет… Я писал тебе все время из Петербурга, там я и жил, и, надо сказать, превосходно устроился, но все полетело к чертям этим летом, а накануне проклятого сражения под Москвой я, как на грех, в Москве и оказался, поехал за обещанным мне еще прежде вознаграждением (я дом там переделывал одному болвану-купцу), да вот и застрял.

– И ты видел московский пожар? – Голос Огюста даже немного дрогнул.

Антуан поставил на стол открытую бутылку и обеими руками выразительно стиснул свои виски.

– Чтоб мне только в кошмарах не снились эти дни! – проговорил он, откидываясь на стуле, будто недавнее воспоминание сразу отняло у него все силы. – Да, Огюст, я видел это! Пылающую Москву, расстрелы поджигателей или только заподозренных в поджогах… Я видел, как озверели и наши, и они, сами жители города… Мне страшно было в эти дни открыть рот, чтоб москвичи не поняли, кто я. Эти русские обычно безошибочно отличают своих аристократов, ни черта не говорящих по-русски, от настоящего француза. Я думал, они меня могли бы разорвать. Ну и я приложил все усилия к тому, чтобы покинуть Россию до лучших времен, ибо при таком положении дел мне и в Петербург страшно было возвращаться. Надежные люди, само собою за большие деньги, устроили мне отъезд в Швецию, ну а уже оттуда я прибыл сюда и здесь узнал о том, что произошло с нашей армией на Смоленской дороге, и о возвращении императора. Вот уже неделя, как я в Париже.

– Неделя?! – ахнул с возмущением Огюст. – И за это время не побывал у меня ни разу?

– Если бы я знал, где тебя искать! – развел руками Модюи. – В Шайо я не решился сунуться, помня, как меня любит твой дядюшка Роже. Он же считает, что я совратил тебя, «заразил архитектурой»… Первые дни я был еще немного не в себе после всех этих потрясений и не догадался узнать у Молино, честно говоря, даже и позабыл, что ты теперь у него. А тут еще гром среди ясного неба: ты изменил имя и стал называться мсье де Монферран! Вот и ищи тебя!..

– Имя я только удлинил! – засмеялся Огюст. – На то были причины… Ну, итак, за твое возвращение, Антуан, и за нашу встречу!

Он взял у товарища распечатанную бутылку, наполнил бокалы и поднял один из них. Антуан взял другой, они чокнулись.

– Да сгинут все наши печали! – воскликнул Модюи. – За тебя, мой милый Огюст, мой драгоценный спаситель! Пью до дна! Ну а теперь говори, как же твои дела? Ты писал мне, что чуть было не взял Большой римский приз?

– Это я похвастался, – вздохнул Огюст. – Хотя да, проект мой, как и в восемьсот седьмом году, оказался одним из лучших. Одним из… Но для Большого приза у меня было еще маловато покровителей. Персье лишь в последние года полтора особенно расположен ко мне. Впрочем, быть может, у меня и способностей не хватает. Молино от меня в восторге, а платит по-прежнему гроши. Правда, я участвовал в работах над церковью Святой Мадлен. Интересно! Школу в этом году заканчиваю… Мсье Шарль находит меня талантливым. Он мне только сегодня это говорил. Еще я, возможно, через год женюсь, во всяком случае, дело идет к обручению.

– Ба! – так и подскочил Антуан. – Ну и кто она?

Огюст усмехнулся:

– Она – дочь одного купца, некогда богатого, сейчас немного пообедневшего из-за всяких военных событий. Они ведь бьют и по карману торговцев… Но этот господин снова будет богат, у него огромные способности доставать деньги. Мадемуазель Люси, моя вероятная невеста, его старшая дочь, ей сейчас двадцать шесть лет, младшей, Луизе, девятнадцать, и в нее влюблен по уши сын другого купца, партнера мсье Шарло, с которым мсье Шарло мечтает породниться больше всего на свете. Однако же он не может выдать замуж младшую дочь прежде старшей.

– Да уж, у купцов с этим строго! – кивнул, улыбаясь, Антуан. – И потому, стало быть, мсье Шарло спешит женить тебя на мадемуазель Люси?

– Именно поэтому, – подтвердил Огюст. – Его партнер – старик железных правил и никогда не согласится, чтобы его сын обвенчался с Луизой, если прежде не будет обвенчана ее старшая сестра.

– А много ли дают за этой мадемуазель Люси? – осведомился Модюи.

– Дают гроши, – вздохнул Огюст, – ибо за Луизой приходится давать сто пятьдесят тысяч франков, а больше у мсье Шарло сейчас почти ничего нет. Но не думай, что я позволяю себя одурачить, – поспешно добавил он, заметив изумленный взгляд Тони. – К Люси перейдет дом ее отца, а самое главное, мне достанутся его богатейшие связи, без которых, как ты понимаешь, мне не пробить себе дороги, тем более сейчас… Впрочем, я еще думаю… Уже и пора делать предложение, а мне не очень-то хочется. Я не влюблен в Люси Шарло.

– Понимаю! – Модюи сочувственно поморщился. – Она некрасива?

– Она похожа на букет, старательно составленный садовником, – ответил Огюст. – В ней всего вполне достаточно…

– В таком случае можно и рискнуть. В конце концов, что ты теряешь? А каково мнение старика Роже? Доволен ли будет твой суровый дядюшка, если ты сделаешь такой выбор?

– Не знаю.

– Не знаешь? – удивился Антуан. – Ему еще не сказали? Или он ничего не говорит по этому поводу?

– И никогда ничего не скажет, Тони… Он умер восемь месяцев тому назад.

– Вот так штука! – вырвалось у Модюи. – Я и не знал…

– Разумеется, не то ты не боялся бы ехать в Шайо… Бедного дядюшку хватил удар, и пролежал он после того всего два дня. Жозефина вызвала меня письмом: я ведь так и не бывал там с тех пор, как дядя меня выгнал. Старик очень ласково простился со мной, сказал, что все мне простил и оставил мне одному все свои сбережения – полторы тысячи франков. Не улыбайся! Для семейства Рикаров это – большие деньги. Получив их, я расплатился с долгами и смог наконец снять вот эту квартиру вместо прежней дрянной конуры… Но в благодарность за благодеяние мсье Роже попросил меня, умирая, только об одном: чтобы я стал носить имя отцовского поместья, имя, которое дядюшки давно мне дали, еще при крещении. Я никогда им прежде не назывался… Но Роже сказал, что я – единственный и последний мужской потомок рода… Бог ты мой! Что за честь: называться по имени сто раз проданного имения… Однако не мог же я не исполнить просьбы умирающего? И вот я теперь мсье де Монферран. Красиво звучит?

– Очень-очень красиво, – убежденно ответил Модюи. – И тебе идет.

– Я тоже думаю, что это звучное, как воскресный перезвон, имя очень идет к моей круглой физиономии, курносому носу и менее чем среднему росту! – расхохотался Огюст. – Остается прославить его, чтобы оно не было мне велико…

– Так сделай же это! – вскричал Антуан. – Пью за здоровье мсье Огюста де Монферрана и за его грядущие успехи! Да простит меня добрейший дядюшка Роже, но за упокой его непреклонной души мы выпьем следующий бокал. А пока за мсье Огюста де Монферрана! Виват!

VI

В последующие две недели друзья виделись едва ли не каждый день, несмотря на то что Огюст в эти дни много работал, а Антуан благополучно бездельничал, не собираясь ничего предпринимать, пока не прояснятся последствия русского похода императора и не разрешится вопрос о возможном возвращении мсье Модюи в Петербург. Тони склонен был весело проводить время, но Огюста это слегка раздражало: он не любил веселиться так часто, тем более за чужой счет. Кроме того, теперь к его привычной гордости бедняка-дворянина примешивалась и некоторая доля старательно скрываемой обиды: прежде Тони угощал его на деньги своего отца, ныне же у него были свои деньги – деньги, заработанные ремеслом, которому служили они оба, но Огюсту это обожаемое ремесло приносило пока лишь весьма скромные доходы, а друг его за два с небольшим года успел, кажется, почти разбогатеть. Правда, Модюи так толком и не рассказал товарищу о своих работах в России и очень туманно описывал возложенные на него обязанности, однако деньги говорили сами за себя…

– Куда мы сегодня направимся? – обычно спрашивал при встрече Тони, всем видом своим показывая, что душа его раскрыта для щедрот, и Огюст неизменно придумывал какую-нибудь отговорку или предлог, дабы ограничиться прогулкой по набережной Сены, домашним ужином или уж парой кружек пива в каком-нибудь заведении поскромнее. Тут уже и он мог угостить приятеля и не стыдился худобы своего кошелька.

Однажды они наведались в дом пожилой дамы, которая по доброте душевной приютила у себя полдюжины юных девиц, оставшихся, вероятно, без крова и содержания, а чтобы не остаться самой без корки хлеба, приглашала в гости молодых и немолодых мужчин, лишенных почему-то (временно или постоянно) женской ласки. Допускались к мадам Кюи не все подряд, а лишь лица, рекомендованные ее друзьями, ибо дом ее слыл совершенно порядочным, а девицы числились родственницами и служанками, однако у Антуана нашлись связи и здесь.

Что греха таить, такое посещение не ошеломило Огюста и не поставило его в тупик. Он не был по природе своей развратен, а бедность заставила его, избегая откровенной уличной грязи, вести жизнь сдержанную и достаточно целомудренную, однако он не давал никаких обетов на этот счет и доступными радостями пользовался в той мере, в какой они не роняли его достоинства, так что в двадцать семь лет опыта у него было достаточно, а излишней скромностью он не страдал, уже не раз убедившись в том, что женщины его любят. Вечер, проведенный в доме мадам Кюи, убедил в том же и Антуана. Чернокудрый красавец, всегда уверенный в своей неотразимости, не без досады заметил, что юным «родственницам» пожилой матроны его друг понравился, во всяком случае, не меньше, чем он сам, и они осыпали его ласками наперебой, прямо-таки отнимая друг у друга.

– Подумать только, а ты, оказывается, сердцеед! – воскликнул Антуан, когда уже под утро, спотыкаясь в полутьме о неровности мостовых, они тащились через зловещую Гревскую площадь[8], вблизи которой, бросая вызов Богу и закону, поселилась мадам Кюи.

Огюст снизу вверх с чуть заметной улыбкой посмотрел на своего товарища и спокойно проговорил:

– Тони, я знаю, что я не Нарцисс и не Гиацинт[9]. Но, как видишь, это мне не мешает. Я еще не пытался совращать неприступных красавиц, просто случая не было, но думаю, если бы мне уж очень захотелось…

– Ни одна бы не устояла? – весело блестя глазами, спросил Антуан.

– Ручаться за всех на свете женщин не могу, то было бы неумно, – со вздохом проговорил Огюст, – так что «ни одна» не скажу… Ну… почти ни одна, вот так будет вернее.

С минуту Модюи колебался, потом вдруг хлопнул товарища по плечу и воскликнул:

– Ловлю же тебя на слове! То, что ты сказал, звучит очень смело. Докажи мне, что это так!

– Каким образом? – удивленно взглянул на него Огюст.

– Соблазни женщину, которая, как о ней говорят, показала на дверь уже половине мужчин в Париже.

В голосе Тони прозвучал вызов, а слова его хотя и заставили Огюста ощутить на спине щекочущий волнующий холодок, однако вызвали скорее раздражение.

– Что ты дразнишь меня, мой дорогой? Чтобы подступиться к этакой салонной львице, надо иметь для начала хотя бы тысячу франков. У тебя я их не возьму, не то придется потом отдать тебе побежденную Брюнхильду нетронутой на брачном ложе[10], а меня сие не устраивает, ну а у меня, как ты знаешь…

– Ты ничего не понял! – расхохотался Антуан. – Брюнхильда эта вовсе не салонная львица, и, кроме тебя, затворник ты мой, верно, не найдется в Париже мужчины, который не видал бы ее чудесных точеных коленок. Однако, тем не менее подступиться к ней никто из моих знакомых не сумел, и кто ее любовник, если таковой есть, никому не ведомо. Ручаюсь, что в скором времени им буду я, однако, раз ты так смел, попробуй меня опередить.

– Ничего не понимаю! – растерялся Огюст. – Что это за женщина, чьи колени видел весь Париж? Она что же?..

– Она наездница в цирке! – Продолжая смеяться, Тони взял товарища под руку и заговорил весело и возбужденно: – Понимаешь ли, красоточка, каких мало, я, пожалуй, таких ножек не видел ни в Париже, ни в Булони, ни в Риме, ни, черт побери, в Петербурге! В лице же больше скорее не красоты, а какого-то пленительного своеобразия. Само собою, она не мадам Рекамье[11], но ей-же-ей, уступит не многим! На второй день после моего приезда я забрел в цирк и увидел ее и с тех пор побывал там уже семь раз и уже познакомился с ней.

– Ах вот как! – возмутился Огюст. – Ты сделал половину дела, а теперь говоришь «опереди меня»… Весьма мило с твоей стороны!

– Повторяю тебе, это вовсе не та женщина, – рассердился Антуан. – «Половину дела»! Ни шагу, уверяю тебя, к конечной цели. Да, она легко впустила меня в свою уборную (правда, когда уже оделась), она взяла у меня два раза цветы, мило слушала мою пустую болтовню и даже отвечала мне (между прочим, она умна, прими это к сведению, ибо это при знакомстве с женщиной – самое большое неудобство, равно как и самая неприятная черта женской натуры), да так вот, она мне отвечала, но все это ровно ничего не значило, такова она и со всеми остальными и всем одинаково в нужную минуту дает понять, что дальше продолжать бессмысленно. И дает понять в таких выражениях, а главное, таким тоном и с таким взором, что все тут же и исчезают с самым горьким разочарованием.

– Но ты же не исчез.

– Я?! Ну это было бы чересчур, мальчик мой! – Черные глаза Антуана засверкали бесовским пламенем, в эту минуту он был еще красивее, чем обычно. – Говорю тебе, она будет моя, раз я так уж ее хочу. Но быть может, тебе раньше удастся сломать эту печать, кто знает? Хочешь побиться со мной об заклад?

– Неизвестно чего ради? – пожал плечами Огюст. – Я еще не видел ее, Тони, и, хотя в твоем вкусе не сомневаюсь, рисковать не хочу. Да и стоит ли нам соперничать из-за циркачки? Неприступность ее ты, верно, преувеличиваешь. Сколько ей лет? Шестнадцать?

– Да нет, пожалуй, около восемнадцати.

– Ха-ха! И ты что, воображаешь, что она может оказаться девственницей?

Модюи опять залился смехом:

– По-твоему, я дурак? Я же сказал «восемнадцать», а не «восемь»… Но неприступность женщины, на мой взгляд, куда интереснее преодолеть, нежели неприступность девицы, ведь во втором случае целомудрие – это привычка и неведение, а в первом – игра и расчет, ум, воля… Нет, ты посмотри на нее, Огюст, и мы наверняка будем спорить. Сегодня же идем в цирк!

– Сегодня?! Пожалей меня! – взмолился Огюст. – В таком мраке циферблата не разглядишь, но я уверен, сейчас уже около семи. В девять я должен быть на строительстве этих чертовых гвардейских конюшен. Успею только выпить чашку кофе и привести в порядок свое платье. На сон – ни минуты. На кого же я буду похож вечером? Хочешь сделать меня заранее безвредным? Пойдем завтра, а?

– Согласен! – воскликнул Модюи. – И посмотрю я на твою физиономию, когда ты увидишь мадемуазель Пик де Боньер. Это ее цирковое имя. Настоящего, кстати, даже я пока не знаю.

На следующий день они встретились возле внушительного, помпезного здания Олимпийского цирка[12], перед которым уже за час до начала представления толкалась толпа парижан.

Антуан появился с букетом цветов и своим уверенным видом бросил товарищу новый вызов.

Представление началось с великолепной сказочной феерии, где вместе с наездниками и танцовщицами на арене появились дрессированные газели и нежные, как хлопья январского снега, белые голуби, потом перед зрителями выступили «гладиаторы», конные и пешие, которые отчаянно сражались деревянными мечами и очень естественно «умирали», озаренные множеством факелов, разбросав по арене широчайшие алые плащи, словно разлив озера крови, затем пожилой красавец в камзоле с золотым шитьем заставил шестерку белых статных лошадок танцевать котильон и, к восторгу зрителей, раскланиваясь, становиться на передние колени, – и вот после всего этого другой красавец, в алой мантии сказочного принца и с лихими усами бывалого гусара, вышел на середину арены и вскричал звенящим фальцетом:

– А теперь вы увидите саму Ипполиту, царицу прекрасных и воинственных амазонок! Мадемуазель Пик де Боньер, жемчужина нашего цирка, покажет вам свое искусство!

Цирк зашумел. На арену выехали двенадцать всадниц на черных лошадях, всадниц, одетых в смешные посеребренные латы, похожие на круглые бочки, с отверстиями для рук и голов, с пышнейшими уборами из перьев на голове и с блестящими секирами, которые они на скаку принялись подкидывать и ловить, вертясь и перегибаясь в седлах.

Зазвучала барабанная дробь. Всадницы прекратили свои упражнения, расступились, окружив арену, и на середину ее вылетел белый как снег конь.

– Браво! – заорали в разных рядах зрители.

На коне, в ало-золотом седле, сидела девушка. На ней был белый хитон, короткий, как туника, его края лишь касались ее колен. Грудь была прикрыта золотистой пластиной, перехваченной стянутыми на спине шнурами. Над круглым золотым шлемом трепетали алые перья, а из-под шлема, рассыпаясь по плечам, закрывая всю спину, падали черные как ночь волосы.

– Хороша! – невольно вскрикнул Огюст, всматриваясь в девушку.

– Ага! – злорадно прошипел Антуан.

«Амазонки» на черных лошадях еще раз рысью обогнули арену и исчезли. А прекрасная Ипполита тронула поводья и пустила своего коня широким шагом по кругу. Круг, еще круг. Конь перешел с шага на рысь, потом на галоп. И вдруг оказалось, что всадница уже не сидит в седле, а стоит на нем, легко, едва касаясь его ногами. Цирк испустил глухое восхищенное: «О-о-о!» В руках Ипполиты появился короткий золотистый меч, и она принялась им жонглировать. Она выделывала невероятные сальто, кружилась, танцевала на седле, а конь двигался все быстрее и быстрее…

Это было удивительное, фантастическое зрелище. Но вот показалось: оступается, падает… Нет, все то же: арена, конь, красавица…

– Господи Иисусе! – прошептал Огюст, не замечая, что рука его до боли сдавила в этот момент колено сидящего рядом Антуана.

– Бр-р-а-а-во!!! – взорвался громадный зал Олимпийского цирка.

Мадемуазель де Боньер уже стояла на освещенной арене, соскочив с коня и уронив к своим ногам золотой меч, а конь ее, которого она подозвала коротким свистком, опустил голову, тоже украшенную алым султаном, на ее влажное от пота плечо…

На несколько мгновений они застыли неподвижно, чтобы публика могла налюбоваться их красотою, затем девушка раскланялась во все стороны, подняла меч, снова коротко засвистела, и конь ринулся прочь от нее, но она догнала его, на бегу поравнялась с ним, вскочила в седло и унеслась прочь с арены под неистовый рев зрителей.

– Да-а! Хороша, черт возьми! – произнес Огюст, когда шум стал смолкать.

– То-то! – не скрывая торжества, усмехнулся Антуан. – Ну, так что ты скажешь? Одолеешь такую?

– Саму царицу амазонок Ипполиту? А что? – Синие глаза Монферрана смеялись. – Отказаться от нее было бы глупо! Но если ты уж очень влюблен…

– Нет, не ищи путей к отступлению! – Модюи вошел в азарт и заговорил довольно громко, не замечая сидящих вокруг людей. – Я же говорил тебе: давай поспорим! Будешь спорить?

– Буду! Но только на что, Тони?

– На ящик шампанского! Идет?

– А! Пусть так! – Огюст с размаху хлопнул ладонью по подставленной ладони Антуана, и они соединили пальцы. – Только учти: этим ты вынуждаешь меня выиграть – если я проиграю, то буду разорен дочиста…

Модюи засмеялся:

– И поделом тебе будет – не спорь. Ну так идем же: я познакомлю тебя с нею…

Когда они вошли в ее крошечную каморку-уборную, девушка сидела в глубоком кресле, спиной к двери, запрокинув головку с распущенными волосами на спинку кресла. Султан она сняла и дерзкий цирковой наряд спрятала под темно-синим атласным халатом.

– Кто там? – спросила она, не поворачивая головы.

Ее глубокий голос, низкий и мягкий, звучал почти сердито.

– Простите, мадемуазель, но вы позабыли сегодня запереться, – сказал с порога Модюи.

– А, это вы, Антуан! – уже другим тоном, дружелюбно, но холодновато, проговорила артистка. – Добрый вечер, только предупреждаю, сегодня без провожаний: я устала.

– Жаль, жаль! – Антуан подошел к креслу и поманил за собой товарища. – А я хочу просить у вас позволения представить вам моего друга. Можно?

Девушка вскинула глаза на Модюи, ибо он уже навис над ее креслом и осторожно взвешивал на ладони черные струи ее волос.

– А кто ваш друг? – спросила она. – Опять какой-нибудь офицер?

– Нет, моя прелесть. Как и я, всего лишь архитектор. Позвольте же вам представить: мсье Огюст де Монферран.

– Как звучно! – воскликнула мадемуазель де Боньер и наконец обернулась ко второму своему гостю. – Я очень рада вам, мсье. Я…

Но слова застряли у нее в горле. Лицо, только что покрытое легким свежим румянцем, залила смертельная бледность, однако мгновение спустя оно вспыхнуло еще ярче, на щеках зацвели алые пятна, губы задрожали. Она вскочила с кресла, распахнув невольно свой халат, открывая белый хитон амазонки. Руки ее вскинулись, протянулись вперед, и она вскрикнула, задыхаясь, захлебываясь смятением и восторгом:

– Анри?!

Огюст так и застыл перед нею, совершенно ничего не разумея. Он растерялся бы куда меньше, если бы встретил полное равнодушие или даже презрение. Что бы это могло значить? Что означает это имя, забытое имя его детства, в устах незнакомой женщины?

– Анри? – повторил он недоуменно. – Почему вы… Откуда вы знаете это мое имя, мадемуазель?

Девушка отшатнулась. Опять погас ее румянец, руки тотчас упали.

– Так вы не узнали меня? – произнесла она глухо, с таким отчаянием, что ему стало еще больше не по себе.

Но почти тотчас же наездница рассмеялась и, смеясь, опять упала в свое кресло.

– О, какая же я дурочка! Извините меня… Я думала, вы пришли именно ко мне, я думала, вы искали меня. Нелепая мысль! Извините.

И в это самое мгновение Огюст ее действительно узнал. Он вспомнил эти черные глаза странной формы, этот тонкий рот с губами, еще сохранившими отчасти полудетскую пухлость, этот взлет ресниц, эту гордую ненарочитую пластичность движений и царственную посадку головы. Он вспомнил ее голос.

– Элиза! – закричал он, бросаясь к креслу и, вопреки всяким приличиям, хватая девушку за руки. – Элиза Боннер! Святая Дева Мария! Это вы?!

– Узнал! – прошептала она и зажмурилась, но это не помогло: слезы пробились из-под ее век и потекли по щекам. – Узнал… Не сердитесь, пожалуйста, Анри, что я так… Но вы обещали меня найти!

– Как же я мог?! Откуда же я знал?! После ранения я не мог вспомнить даже названия городка, где мы встретились… Но я знал, Элиза, что мы все же увидимся, только не думал, что вы станете такой красавицей!

Человек никогда не лжет так убедительно и пылко, как в минуты волнения и душевного подъема, и, кроме того, Огюст даже не понимал до конца, что лжет. Название городка он, разумеется, помнил великолепно, а во всем остальном не так уж и сильно преувеличивал…

– Вот так штука! – воскликнул, опомнясь, Тони. – Так, выходит, вы знакомы давно?

– Это – моя спасительница, Антуан, моя маленькая Армида![13] Я же тебе рассказывал пять лет назад… Господи, вот это встреча, чтоб мне пропасть! Мог ли я думать, а?

– Могли ли вы думать, что я стану циркачкой? – смеясь и отирая слезы рукавом халата, спросила Элиза.

– Мне в голову не пришло бы искать вас здесь! – вполне уже искренно сказал Огюст. – И… И отчего вы мадемуазель Пик де Боньер?

– В цирке это принято. – Она встала, не отнимая у него своих рук, лишь в смущении скользнув глазами по распавшимся полам халата. – А вот отчего вы мсье де Монферран?

Он расхохотался:

– Да, это вы, вы – прежняя Элиза! Не знаю, как вам выразить… Я ужасно рад. Да что там – просто счастлив!

– И я не меньше, – проговорил Антуан, искусно скрывая досаду и незаметно пятясь к дверям. – Мадемуазель, напомните ему, когда он придет в себя, что это я его сюда привел. Ну а пока повремените с объятиями – дайте мне время достойно удалиться…

Он исчез.

Минуту, а может быть и две, Огюст и Элиза молчали. Потом он поцеловал ее руку и уже тихо, очень серьезно спросил:

– Ну а все-таки, что-то ведь случилось? В вашей жизни что-то произошло, да? Где ваши родные? Как вы попали в цирк?

– По доброй воле, – просто и спокойно ответила девушка. – По доброй воле, Анри. Три года назад я сбежала из дому с цирковым балаганом. Год назад попала сюда.

– Но почему? Но зачем вы это сделали? – вновь настойчиво спросил молодой человек. – Вам там было плохо?

Она улыбнулась:

– Здесь мне лучше. И потом, я мечтала оказаться в Париже.

Сказать больше она уже не могла. Но Огюст и так все понял.

– Вы искали меня? – спросил он.

– Да, – просто ответила Элиза.

И не отстранилась, когда он, рванувшись к ней, стремительно и жарко обнял ее.

VII

С этой ночи начались их странные, не до конца понятые ими самими отношения… Спокойно, с радостью Элиза отдалась человеку, которого любила все эти пять лет. А он почувствовал себя счастливым, совершенно счастливым, как в детстве, как в те далекие, упоительные минуты, когда его отец вскакивал в седло с маленьким Анри на плечах и посылал коня вскачь и небо мчалось над головой малыша… или когда его юная мать в своем белом кисейном платье, легком, как перистое облако, бегала за ним по цветущему весеннему скату холма, цветы щекотали ему лицо, а смех ее настигал и дразнил, подгоняя бежать, но вот теплые руки хватали его под мышки, вскидывали, и он, хохоча, барахтался у нее на груди…

Этих минут, в которых, как в вечности, хотелось утонуть и раствориться, было, как ему казалось теперь, слишком мало… Он стал забывать неповторимое чувство блаженства… И теперь испытал его вновь.

Окно Элизиной спальни выходило на узкую безлюдную улицу, за которой был сад. Темный, облетевший, он в это утро был просвечен насквозь множеством солнечных лучей и стал наряден в своих убогих зимних лохмотьях.

На дороге оттаивали замерзшие ночью лужи, из луж пили воду взъерошенные воробьи. На них щурилась сытая рыжая кошка, вышедшая на прогулку и теперь лениво гревшаяся у садовой ограды.

Огюст выбросил было руки из-под одеяла, чтобы как следует потянуться и отогнать остатки сна, но его тут же пробрал щекочущий острый холод, и он поспешно нырнул под одеяло с головой.

– Ах ты, неженка! Хочешь, я затоплю печь? – Элиза рассмеялась.

– Не надо топить, я и так сейчас согреюсь! – Огюст высунул из-под одеяла лоб, глаза и кончик носа. – Мне утром всегда почему-то сначала холодно…

Элиза налила ему янтарного вина (она уже давно стояла у зеркала, расчесывая свои черные, прямые, как струи дождя, волосы, и, улыбаясь, радостно и восхищенно взглядывала на него):

– На, согрейся, неженка, если не хочешь, чтобы я затопила.

Потом, умывшись над маленьким фарфоровым тазом, он стал одеваться, опасливо отойдя подальше от окна.

– Не бойся. – Элиза, разогревая кофе на медной жаровенке, поглядела на него через плечо. – Тебя никто не увидит: под этим окном почти не бывает людей в это время года.

– Я и не боюсь. – Он взял с подзеркальника ее гребень и начал расчесывать свои упрямые кудри. – Мне-то чего бояться? Я тебя не хочу компрометировать.

– Ком-про-ме-ти-ро-вать? – В ее голосе и в тоне прозвучала насмешка. – Или ты думаешь, что цирковую наездницу кто-то считает порядочной девушкой? Вот ты, когда сюда со мной шел, что про меня думал?

Огюст покраснел. Он был не настолько испорчен, чтобы солгать в подобной ситуации.

– Какая разница, что я думал, когда шел сюда? Важно то, что я теперь думаю.

Она лишь чуть-чуть повернула голову, но он успел заметить ее легкую ласковую улыбку.

– Анри, я тебе очень благодарна, – тихо сказала она.

– За что? – искренне удивился молодой человек.

– Ну… За то, что ты такой добрый, нежный… И… Ведь тебе со мной было не хуже, чем с другими женщинами, да?

Он сзади обнял ее, перегнулся через ее плечо, провел губами по бархатной теплой щеке.

– Лиз, так хорошо, как с тобой, мне было только с одной-единственной женщиной. Ее звали Мария-Луиза.

Элиза вздрогнула, испуганно обернулась:

– Ты сказал «звали»? Ты оговорился?

– Нет. Когда ей было тридцать три года, а мне было семнадцать, она умерла. Это была моя мама.

– Мария-Луиза, – чуть слышно повторила девушка. – Я стану молиться за нее, Анри!

– Да, молись за нее, Элиза, ибо твои молитвы слышит Бог, я убедился в этом… Отец рано умер, а родня его ее очень обижала. Особенно мой дядя Роже… Их злило, что отец женился на дочери купца… Мои родственники, маленькие снобы, решили, что это мезальянс…

Элиза разлила кофе, поставила его на столик возле окна, достала печенье и засахаренные фрукты в вазочке богемского хрусталя.

– Садись, Анри, завтракать. Ты извини, еды у меня немного – я не ждала гостей… А скажи, отчего твои родственники не любили твою матушку? Я слышала не раз, что дворяне женились на простых девушках, правда редко…

Огюст засмеялся:

– Это все Роже. Другие бы промолчали. А он… Господи, прости, что так поминаю! Ты слышала такое выражение – «мещанин во дворянстве»?

– Да. И читала. Я за эти годы очень много успела прочитать, Анри. Я уже не так наивна, как была, когда мы познакомились. Но только при чем здесь твой дядя? Он же настоящий дворянин.

Он взял у нее чашечку кофе и, размешивая в нем сахар, весело посмотрел на девушку:

– Раз на то пошло, я нарисую тебе наше генеалогическое древо, чтобы ты знала, кто я и что. Прежде всего, Роже, царство ему небесное, любил повторять: «древний и славный род». Род и правда древний: Рикары, говорят, жили в Оверни чуть ли не со времен Людовика Одиннадцатого, и среди них бывали и славные вояки, и отчаянные наездники, и охотники, и моряки. Но только дворянским наш род не был, и фамилия сама об этом говорит. Дворянство получил мой прадед, его тоже звали Огюстом, и это вторая причина, отчего меня, единственного наследника рода, стали так называть. Однако же случай, сделавший прадеда дворянином, моя родня ото всех хранит в тайне. Отец поведал ее матери, а мать – мне, под самым строгим секретом.

Глаза Огюста смотрели насмешливо и загадочно, и Элиза не утерпела:

– А мне ты не расскажешь этот случай, Анри? Я никому-никому…

– Да? Допустим. Ну так слушай же. Многие в нашем роду были связаны с лошадьми. Мой отец служил в казарме берейтором, занятие как раз для бедного дворянина. Берейтором был и прадед, только ему повезло служить при дворе его величества Людовика Пятнадцатого. И вот как-то раз королевский двор выехал на охоту. Охотились где-то в Арденнском лесу. Красотою пышного охотничьего наряда блистала мадам де Помпадур[14]. Но ей случилось в этот день о чем-то повздорить с королем, и, обиженная, она ускакала одна в густую рощу, чтобы быстрой ездой остудить свой гнев. Не знаю уж, как это приключилось, но только конь ее понес, и маркиза не удержалась в седле. Она упала, но ножка ее застряла в стремени, и, если бы ее светлость не ухватилась вовремя за край бархатной попоны, взбесившийся конь потащил бы ее головою по земле.

– Какой ужас! – ахнула Элиза.

– Да уж, думаю, она пережила тяжкие минуты, бедняжка-маркиза… Но ужаснее всего ей, как мне кажется, представлялась даже не возможность гибели, а неизбежность позора; конь нес ее прямо к тому месту, где расположились на берегу реки король и придворные, еще несколько минут, и они должны были ее увидеть, но в каком облике… О-о-о! И тут на пути бедной маркизы попался мой прадед, мсье Огюст Рикар. Он ехал верхом, ведя в поводу еще одну лошадь для охотников. Увидев, в каком положении оказалась бедная женщина (а кто она такая, он и не подозревал), храбрый берейтор бросил повод запасной лошади, ринулся вскачь наперерез коню маркизы и сумел его остановить. И, только сняв с седла полумертвую наездницу, понял, кто это…

Маркиза поблагодарила его, разумеется намекнув, что, в случае если он окажется нескромен, ему придется умолкнуть навеки, затем она подарила ему перстень со своей ручки, попросила отыскать ее парик, сколько было возможно, привела себя в порядок и отправилась к королю. Не знаю уж, что она рассказала его величеству, но на другой день король вызвал к себе берейтора Рикара и, наградив его тысячей пистолей, пожаловал ему потомственное дворянство, однако повелел вернуться из Парижа в Овернь. Ну и как? Интересно тебе было это слушать?

– О, даже очень! – с настоящим восторгом проговорила Элиза. – Как будто из рыцарского романа история. Но ты открыл мне фамильную тайну. Отчего?

– А чтобы ты не ставила между нами стены, моя милая маленькая Лизетта!

И он, поймав ее руку, прижал к губам ее ладонь. Они допили кофе. Девушка вдруг стала серьезна и сидела задумавшись. Потом Огюст встал из-за столика:

– Мне, увы, пора. Я сегодня опоздаю на службу…

– А ты придешь еще? – спросила Элиза, словно не придавая значения его предыдущим словам.

– Конечно приду. Если можно, то даже сегодня. И между прочим, через неделю – мой день рождения, и я надеюсь на ваше общество, мадемуазель. Как-никак мне исполнится двадцать семь лет.

Элиза подняла брови:

– Двадцать семь! А мне осенью исполнилось восемнадцать… О, какой же ты старый, Анри!

– Ужасно! – Он обнял ее, притянул к себе и утонул лицом в ее волосах. – И как только ты смогла полюбить такого старика? Наверное, ты скоро меня разлюбишь!

– Непременно разлюблю, – пообещала Элиза и, отвечая на его поцелуй, неудержимо расхохоталась.

VIII

Минул январь, прошел февраль, наступил март.

В последнем отчаянном и бесплодном усилии сохранить империю и свою власть Наполеон спешно собирал новую армию. Слепо веруя в свою уже угасающую звезду, отвергая с упрямством безумца предложения мира, которыми тогда осыпали его монархи Европы, император готовил для новой бессмысленной бойни пятисоттысячную армию, последнюю армию империи. Полки формировались с необычайной быстротою. Но то были не прежние полки – о нет! Нарядные мундиры нелепо и жалко свисали с узких плеч новобранцев, кивера наезжали на лоб, смешно торчали над безусыми, не знавшими бритвы лицами. В армию были призваны уже не восемнадцатилетние юноши, а пятнадцати-шестнадцатилетние подростки…

Это были те самые дни, когда, тщетно пытаясь сломить упорство Наполеона, Меттерних[15] задал ему свой страшный вопрос: «Ну а потом? Когда погибнут эти солдаты? Решитесь ли вы объявить новый набор?»

Извещение о призыве в когорты национальной гвардии Огюст де Монферран встретил внешне спокойно, ибо в душе был к этому готов. Однако втайне он испытывал смятение и ужас, не столько от возможности гибели, сколько от сознания полного крушения своих планов и надежд. Он видел обезлюдевший, опустевший Париж. Он понимал, что сбывается и, увы, сбудется скоро недавнее предсказание Персье и разоренная Франция надолго забудет о храмах и дворцах… Едва родившись, новый мир мог умереть, убитый одним из тех, кто некогда так его защищал…

Полковник Дюбуа, в чье распоряжение поступил сержант Монферран, поручил ему формирование 2-й Версальской роты и распорядился спешно догонять с нею уже выступивший в направлении Дрездена полк.

Огюсту оставалось два-три дня на улаживание своих дел в Париже, да ему, собственно, и нечего было улаживать. Он лишь договорился с Молино о возможном возвращении на службу, простился с родными, вызвав бурные слезы отчаяния у тетушки Жозефины, и последний вечер провел вдвоем с Элизой, перед тем лишь на два часа заглянув к Модюи и поздравив его с тем, что тот, как всегда, благополучно избежал призыва.

К этому времени между Огюстом и Элизой уже произошло несколько ссор. Часто бывая в цирке, он стал ревновать ее ко всем, кто выказывал юной наезднице свое бурное восхищение и поклонение, его бесило, что она продолжает допускать поклонников в свою уборную, он злился, находя в ее комнате привезенные кем-то цветы. Элиза отшучивалась в ответ на его колкие упреки, иногда пыталась серьезно объяснить ему, что это в жизни цирковой артистки неизбежно, однако он, внешне принимая ее объяснения, в душе злился еще сильнее. Злость его вольно или невольно подогревал Антуан, продолжавший открыто ухаживать за Элизой на правах друга, а порою как бы между прочим рассказывавший Огюсту о посещавших ее кавалерах и о том, сколь любезна она бывает с ними в отсутствие своего любовника.

Однажды он увидел на ее шее жемчужное ожерелье и, вспыхнув от подозрения, не постыдился спросить ее, откуда оно взялось. Мадемуазель де Боньер ответила, что давно уже купила его себе, но Огюст не поверил, и подозрение его превратилось в полнейшую уверенность, однако он не стал устраивать сцен и просто ушел в тот вечер к себе домой. На другой день он имел глупость показать свою досаду и ревность Антуану, и тот заметил, пожимая плечами:

– Мальчик мой, ну а что в том такого? Она – звезда, а звезды светят всем. Ты же знал, кто она. Вот если жена станет тебе изменять, дело другое. У красавиц цирка не бывает ни первой, ни последней любви…

– Но я был первым и хочу остаться единственным! – в ярости воскликнул Огюст.

– Ты был первым? – поднял брови Тони. – Вот это новость! А ты уверен, что не ошибся?

После этих слов Огюст неожиданно для самого себя закатил другу оглушительную пощечину. Модюи вскочил, красный, как неостывший уголь, отчаянно выругался и закричал, что Огюст сошел с ума и что за такую выходку стоит его проучить…

В ответ на это Монферран сощурился и совершенно спокойно воскликнул:

– Дуэль? Изволь же, Тони! А ты не забыл, как я стреляю?

Антуан смешался:

– Я помню. Каска жандарма… Я помню, что ты спас мне жизнь.

И вместо того чтобы уйти, как он собирался сделать, Модюи с унылым видом забился в угол и погрузился в молчание, а через пять минут попросил у друга прощения. Огюст, уже жестоко раскаявшийся в своем поступке, с радостью простил его и в свою очередь попросил забыть о пощечине…

После этого случая молодой архитектор перестал изводить Элизу своей ревностью, он сделался весел и спокоен, но в этом спокойствии она угадала растущее охлаждение…

И все-таки, собираясь на войну, он пришел к ней последней.

– Будешь опять молиться за меня? – спросил он, играя ее распущенными по плечам черными волосами.

Она обняла его и поцеловала, так горячо, так испуганно и нежно, что он внезапно понял, как лживы и глупы были все его сомнения, и ему сделалось стыдно. Он стал целовать ее глаза, из которых готовы были пролиться слезы, и обещал ей то, чего обещать невозможно: что не будет убит.

– Я вернусь, и мы обвенчаемся! – уверял он, в эту минуту начисто забыв о мадемуазель Люси Шарло, своей невесте, о связях мсье Шарло, о позорном для невесты дворянина занятии Элизы.

– Я люблю тебя, Анри! – твердила Элиза, прижимаясь к нему, сдавливая в груди рыдания. – Я тебя люблю!

И он снова, как в первый день их близости, почувствовал себя счастливым.

А утром они расстались.

2-я Версальская рота присоединилась к армии под Дрезденом. И ее вместе с другими ротами, полками, бригадами закружило кровавое колесо войны.

После катастрофы под Лейпцигом, после чудовищной бойни, погубившей с обеих сторон более ста тридцати тысяч человек и окончательно разбившей веру французов в возможность победы, отступление французской армии превратилось почти в бегство. В армейских частях уже мало кто удивлялся дезертирству.

За десять месяцев сражений Огюст, как ему казалось, повзрослел на десять лет. Он увидел и испытал столько страшного, немыслимого, не укладывавшегося в его сознании, неприемлемого для его натуры, что его душа как будто отупела. Постоянный страх смерти, который он внешне никогда и никак не проявлял, слывя одним из самых отважных бойцов в полку Дюбуа, этот липкий, омерзительный страх до глубины заполнил все его существо и породил глухую злобу, вернее, некую почти истерическую ярость против нескончаемой кровавой вакханалии, к которой он, Огюст, строитель, созидатель, не имел и не желал иметь никакого отношения. Он стрелял без промаха, не раздумывая, будто в бреду или кошмаре, вскидывал и опускал саблю, а из глубины сознания в эти мгновения вдруг поднималась мысль: «Что же это?! За что?! За что меня, человека, заставляют убивать других людей?! А им за что меня убивать? Ни я им, ни они мне, никто из нас друг другу не мешает! Мне страшно!»

Он видел сражение под Лейпцигом, проявил в нем отвагу и был произведен в чин старшего квартирмейстера, но звание офицера штаба теперь не давало почти никаких преимуществ в бегущей армии…

Отупение Огюста внезапно исчезло, когда французская армия, преследуемая русско-австрийскими войсками, оказалась прижатой к реке Об возле Ла-Ротье. Это была уже земля Франции, и здесь Монферрану вспомнились вдруг слова Персье о том, что, погибая, Наполеон увлечет Францию за собою… Его охватил ужас, затмивший злобу и даже самый страх смерти, ее породивший. «Неужели все погибло?! Неужели погибла Франция?!» – поразила его новая, острая отчетливая мысль.

Сражение при Ла-Ротье состоялось первого февраля тысяча восемьсот четырнадцатого года и закончилось отступлением французов, за несколько часов потерявших четыре тысячи человек убитыми и около двух тысяч пленными.

Полк Дюбуа, к несчастью, оказался в стороне от Лесмона, где существовал единственный мост через стремительный Об, и был обречен на уничтожение.

Какой-то крестьянин, которого привели к полковнику разведчики, уверил его, что в нескольких милях выше по течению есть брод. Дюбуа великолепно понимал, что переходить ледяную стремительную реку смерти подобно, но то была еще смерть сомнительная, а настигавшая полк русская картечь несла смерть несомненную, и полковник решился. Густыми залпами, истратив последние патроны, он отбросил назад нажимавшие на него казачьи отряды и стремительным маршем двинул полк к названному крестьянином месту. Перед тем солдаты выдержали длительный бой, а весь день накануне непрерывно отступали, почти двое суток никто ничего не ел, однако страх заставил людей, едва передвигавших ноги, бегом броситься к своему спасению.

Монферран был в этот день при Дюбуа, ожидая, что его, как штабного офицера, могут отправить с донесением в соседнюю часть, однако полк с самого начала боя был отрезан от остальной армии, и послать никого никуда уже было нельзя, да в том и не было надобности. Дюбуа, старый вояка, как все истые солдаты, туповатый и бесхитростный, не выносил Огюста, видя в нем, во-первых, аристократа, во-вторых, «чертова умника» и, в-третьих, презренного щеголя. (Щегольство Монферрана выражалось исключительно в том, что в самых тяжких условиях боевого похода он умудрялся каждый день дочиста мыть шею, и воротник его мундира поэтому не был засален, а еще в том, что он имел несчастье однажды в присутствии полковника почистить ножичком ногти.) Дюбуа, правда, ценил его смелость, но терпеть не мог его манеры самостоятельно рассуждать. И в этот день Огюст весьма некстати проявил эту манеру.

Шагая рядом с полковником в авангарде пешего строя (в полку было всего несколько лошадей, и последние три пали этим утром), квартирмейстер заметил командиру, что в это время года брод на реке едва ли пригоден к переправе: зима была нехолодной, часто шли дожди. Об вздулся, несся как сумасшедший, куда уж было изнуренному отряду бороться с этой рекой?

Дюбуа, одолеваемый тревогой и без этого замечания, взорвался и заорал на своего подчиненного, будто на школьника, сразу вылив все скопившееся против него раздражение. Он орал, что воюет не первый десяток лет и что лучше какого-то мальчишки знает, что под силу его солдатам, а что нет, и дальше все в том же духе. Взбешенный Огюст молча проглотил все эти оскорбления, но когда полковник язвительно спросил, не боится ли мсье квартирмейстер водою Оба слишком чисто отмыть свою шею, молодой человек совершенно спокойно ответил ему:

– Боюсь, что вода Оба смоет не только грязь с солдатских шей, но и перхоть с их волос, господин полковник, а ваша треуголка вместе со спрятанными в ней секретными документами, которые вы не догадались еще вчера отправить по назначению, поплывет вниз по реке, прямо к неприятелю.

Дюбуа закипел от ярости, но не успел вновь накинуться на Огюста. Из-за крутых уступов берега показалось как раз то самое место, к которому они стремились. Там, как и указывал крестьянин, почти возле самой воды сгрудились, заполняя естественную впадину (русло пересохшего ручья), длинные старые сараи, брошенный винный склад, а выше по берегу стояли несколько домиков, судя по всему тоже опустевших.

Полк, вернее, то, что от него оставалось, то есть чуть больше половины уцелевших солдат, кинулся к воде, не страшась ее холода. И тут же убедился в полной невозможности переправы: первые же шаги смельчаков заставили их погрузиться едва ли не по грудь.

– Этот крестьянин – изменник! Здесь вообще нет никакого брода! – завопили несколько голосов.

Наступил настоящий хаос. Обезумев, вопя и ругаясь, плача и хохоча, солдаты сшибли двери с сараев, ворвались в них и стали выкатывать оттуда оставшиеся бочки, но они оказались пусты, вина в них не было.

Дюбуа, поглядев на них, ничего не крикнул, не отдал ни одного приказа, только отвернулся и, опустив голову, безнадежно махнул рукой.

– Они не сумеют теперь даже достойно умереть на глазах этих варваров! – вырвалось у старого полковника.

Огюст, в первые мгновения не менее всех потрясенный происшедшим, услышав эти слова своего начальника, вдруг встрепенулся.

– Мсье, но ведь мы их намного обогнали! – воскликнул он, подойдя вплотную к Дюбуа. – Берег неровный, от их лошадей мало проку, они от нас отстали на час, а то и больше. Можно успеть переправиться.

Полковник резко вскинул голову и возмущенно посмотрел на квартирмейстера.

– У вас от страха помутился разум? – спросил он, кривясь. – Или вы думаете за час научить всех нас, грешных, летать?

– Это мне не под силу, – возразил Огюст. – А вот мост построить здесь можно за полчаса.

Услышав это, Дюбуа покраснел настолько, что лицо его сделалось ярче мундира.

– Послушайте, мсье ученый муж! – взревел он. – Ваша ученость, кажется, повредила ваше здоровье! Какой мост?! Где?! Вы видите, как широка река?! И из чего строить, черт бы вас побрал?! Да если бы и было из чего, любой мост строится ну хотя бы за несколько часов!

– Неправда! – Монферран не замечал оскорбительного тона командира и его обидных слов, ему было уже не до того: на глазах его погибал весь полк. – Неправда, мсье! Понтонный мост можно навести гораздо скорее.

– Пон-тон-ный?! – Дюбуа терял последние искры терпения. – А где вы возьмете понтоны, мсье сумасшедший?!!!

– Да вот же они, смотрите!

И Огюст указал полковнику на пустые винные бочки. Полковник несколько мгновений недоуменно молчал, взирая на них, потом вдруг переменился в лице.

– О Господи, как просто! – вырвалось у него. – Но… Но как их закрепить? Чем?

– Веревками, – быстро объяснил Монферран. – Обоз мы бросили, но веревок-то осталось полно, их захватили, слава Богу… На том берегу растут деревья, это избавит от необходимости вбивать столбы. А бочки надо просто пробивать с двух концов по днищам и нанизывать, как бусы. В два ряда. А на них доски хотя бы вон от того сарая, он не прогнил. Лошади по такому мосту и то прошли бы, а люди пройдут совсем легко.

– А продырявленные бочки не потонут? – задыхаясь, спросил Дюбуа.

На этот раз Огюст сам едва не вышел из терпения.

– Послушайте, полковник, вы когда-нибудь имели дело с физикой?

Дюбуа в свою очередь тоже не подумал обижаться. Он повернулся к метавшимся вдоль берега солдатам, часть из которых уже повалилась в разбросанное возле сараев сухое сено, и прорычал тем тысячу раз знакомым им львиным рыком старого наполеоновского командира, который умел приводить в чувство даже самых неопытных бойцов, потерявших присутствие духа:

– Солдаты, слушайте команду! Панику прекратить! Всем встать в строй и приготовиться к постройке моста через Об. Слушать распоряжения старшего квартирмейстера!

Солдаты оторопели. Затем в массе их сразу произошла перемена. Испуганное стадо исчезло, и на берегу реки вновь собрался полк, растерзанный, изнуренный, но еще готовый к борьбе за жизнь.

– Разрешите начать? – спросил Огюст полковника.

– Начинайте! – ответил тот.

И вдруг ухватился за рукав мундира квартирмейстера и, сверху вниз заглядывая ему в лицо сверкающими, будто в лихорадке глазами, выдохнул:

– Орден Почетного легиона! Вы слышите, Монферран… Орден Почетного легиона, если вы это сделаете! Даю вам слово!

– Благодарю за честь! – коротко, как полагалось по уставу, ответил молодой человек и бегом кинулся к солдатам.

«Нанизывание» бочек на веревки продолжалось не более пятнадцати минут: вдохновленные возможностью спасения, солдаты работали, позабыв об усталости и голоде. Одновременно человек двадцать разбирали сарай и из досок нужной длины связывали своего рода «циновки», которые должно было затем настелить на двойной ряд бочек. Еще шесть человек поспешно вкапывали возле самой воды два высоких столба, чтобы укрепить веревки.

Когда «бусы» достигли нужной длины (а ширину реки Огюст довольно легко определил на глаз, ибо привык к такого рода измерениям и никогда в них не ошибался), солдатам снова был отдан приказ построиться.

Перенести конец веревки на другой берег и закрепить его на дереве Огюст решил сам. Он хорошо плавал, но прошло минут десять, прежде чем ему удалось, после отчаянной борьбы с течением, выбраться из ледяной воды… Когда он крепил веревку, его била дрожь…

Еще пять минут, и два ряда бочек закачались, по-змеиному изгибаясь между берегами Оба, и солдаты принялись лихорадочно укладывать на них доски.

Не дожидаясь, пока они закончат, Огюст, прыгая с бочки на бочку, рискуя соскользнуть и вновь выкупаться, вернулся на правый берег.

– Мой полковник… – начал он, приближаясь к Дюбуа и поднимая дрожащую руку к наспех надетому киверу, – докладываю, что…

Но Дюбуа, не дослушав, заключил его в объятия.

– Спасибо вам, мальчик мой, спасибо! Вы спасли полк. Взгляните на солдат: благодаря вам эти люди сегодня не умрут, а это немало. Ну а теперь готовьтесь принять на себя командование полком и довести его до остальных частей.

– Что? – не понял Огюст. – Вы сказали?..

Полковник положил руку на плечо молодого офицера и, стиснув пальцами эполет, быстро заговорил:

– Послушайте, Монферран, вы же знаете: вчерашние перестрелки и сегодняшний бой уничтожили почти половину полка, и все старшие офицеры, кроме меня, погибли или тяжело ранены. Кто-то должен здесь остаться, прикрыть отступление полка и уничтожить мост… А полк я доверяю вам. И сейчас отдам приказание младшим офицерам передать командованию, что вы представлены мною к ордену Почетного легиона.

– Нет, полковник, – возразил Огюст, которого растрогали слова сварливого вояки, а сознание совершенного подвига наполнило новым мужеством. – Нет, вы не имеете права оставить полк.

– Напротив. – Дюбуа был мрачен и спокоен. – Я же поверил этому мерзавцу-крестьянину, я привел их всех сюда, не послушался ваших советов, и…

– И не приди мы к этим бочкам, все равно бы все погибли! Нет, вы напрасно себя вините, и в любом случае без вас солдаты не доберутся до нашего арьергарда. Разрешите мне остаться. Вы видели, как я плаваю, и мундир у меня все равно уже мокрый…

Дальнейшее разворачивалось с кошмарной и неправдоподобной быстротою.

Едва Монферран и отобранные полковником пятеро солдат заняли позицию под прикрытием брошенных крестьянских домишек на высоком горбу берега, как за деревьями негустого леса, подступавшего близко к реке, раздался конский топот и послышалось несколько выстрелов.

– Казаки! – воскликнул один из солдат, различив среди листвы уже знакомые всем русские мундиры.

– Не стрелять! – приказал квартирмейстер. – Пусть покажутся – у нас всего тридцать шесть патронов – последние…

Он оглянулся на реку. Сверху хорошо было видно, как тянется по тонкому, качающемуся мостику шеренга полка. Впереди тащились несколько пар солдат с носилками, они несли раненых, тех, что сумели вынести страшный переход.

«Если сверху казаки откроют по ним стрельбу, то перебьют многих, даже шальными пулями!» – подумал Монферран.

И вдруг подскочил на месте, пораженный неожиданной спасительной мыслью.

– Лонже! – крикнул он молодому солдату, который первым заметил казаков. – Быстро вниз! Вот вам огниво, и живо поджигайте солому! Поджигайте сараи! Дым закроет мост, и они ничего не увидят. Потом и нас прикроет дым! Ну, марш!

Молодой солдат прямо-таки скатился к сараям, и еще через минуту сено, доски, утлые трухлявые крыши бывших складов дружно занялись огнем.

В это время казачий отряд выскочил из леса и вскачь двинулся к домишкам.

– Огонь! – скомандовал Огюст.

Треснули шесть выстрелов, и на них ответил мощный ружейный залп, однако казаки стреляли вслепую и никого из французов не задели, тогда как трое из них свалились с лошадей.

В отряде произошло замешательство. Многие казаки осадили лошадей.

– Целься! Огонь! – снова крикнул квартирмейстер.

Опять затрещали выстрелы. Еще двое всадников упали, трое, очевидно, были ранены, ибо кони их вскинулись дыбом и сами они припали к седлам.

– Кто мажет?! – яростно прошипел Огюст. – Почему выстрелов шесть, а попаданий пять? Я вам помажу! Целься! Огонь!

Перезаряжая ружье, Огюст заметил, что из рукава его мундира стекает уже не мутноватая струйка воды, а что-то куда более темное.

«Тьфу ты, куда же меня царапнуло? – с досадой подумал он. – Локоть, кажется… Ах, не до того! Успеть бы только… Мост они уже перешли…»

И он опять закричал:

– Целься! Огонь! А теперь вниз, вниз, не то они нас здесь накроют! Вниз и за горящие сараи!

Расстреляв патроны до конца и уверившись, что полк Дюбуа исчез за рощей на левом берегу, Монферран принял решение отходить, ибо казаки уже спускались к воде, и одна минута промедления могла погубить шестерых французов.

– Быстро всем на тот берег! – приказал он солдатам. – И рубите канаты моста! Живо!

– А вы, мсье квартирмейстер? – спросил один из солдат.

– Без вопросов, черт возьми, когда вам приказывают! С этой стороны канаты тоже надо отрубить, не то бочки останутся господам русским, и они могут вновь навести мост! Вперед! Я переплыву реку и вас догоню. Дым меня прикроет…

Говоря это, он вытащил из-за пояса пистолет и сквозь просвет в клубах дыма выпустил последнюю пулю в приближающихся казаков.

Солдаты поспешно перешли Об по мосту, и когда последний из них, выскочив на берег, кинулся с ножом к веревочным креплениям, которые уже резали четверо его товарищей, Огюст обнажил саблю и что есть силы принялся рубить веревки на столбах. От пылающих сараев исходил жар, летели искры, и мокрый мундир молодого офицера за минуту почти совершенно высох. Он стал задыхаться в дыму, однако сумел перерубить все узлы и с облегчением увидел, что «бусы» из бочек быстро поплыли вниз по реке.

Продолжить чтение