Плохой хороший день Алексея Турова
© Suradech Prapairat / Shutterstock.com Используется по лицензии от Shutterstock.com
© Метлицкая М., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Девять дней в октябре
Конечно, домашний телефон надо было отключить. Сейчас даже непонятно, как мы жили без мобильных телефонов – этого чуда конца двадцатого века? А ведь жили! И кстати, неплохо жили.
Рина отлично помнила и старые телефонные будки – металлические, холодные зимой и душные летом. Вдобавок остро пахнувшие мочой. Плюс к этому – непременная очередь из любопытных и обязательно вредных граждан, минут через пять начинающих барабанить в стекло: дескать, ваше время вышло!
В конце восьмидесятых тяжелые трубки на металлическом шнуре, напоминающем шланг от душа, в мгновение ока оказались срезаны. Просто срезаны – и все. И было непонятно, что это – обыкновенное хулиганство и варварство или способ добычи денег.
Возможно, трубки эти куда-то сдавали. Времена были тяжелые, голодные. В столице не горел ни один фонарь. В подъездах не было лампочек – заходить было страшно.
Рина хорошо помнила свою первую мобильную трубку – тяжеленую, толстенькую, фирмы «Сони». Страшно дорогую, просто безумно дорогую – отвалить за нее пришлось, кажется, три тыщи баксов. Поохала, покряхтела, но отвалила. Куда ж без нее успешному деловому человеку? А деловой и успешной она тогда уже была.
Вернее, стояла, как говорится, в начале большого пути. А как это далось, об этом не будем – тяжко и временами противно. Как только Рина начинала вспоминать «лихие девяностые», черт бы их побрал, ее бросало в холодный пот.
Именно тогда она, интеллигентная московская девочка, и поняла, что вся жизнь – борьба. Хочешь быть успешной и состоятельной – вперед! Вперед и с песнями. Только песни эти, увы, не всегда были лиричными и мелодичными. Да уж.
Итак, чертов домашний, он же городской. Так вот, почему не отключила и продолжала платить? Да не в деньгах, конечно же, дело. Какие там деньги – смешно! Просто по инерции, по привычке: есть телефон – значит, надо платить. А ведь даже маму звонить по нему отучила – правда, на это ушло пару лет. «Почему? – сопротивлялась мама. – Это же дешевле, Рина! Из-за границы на сотовый? Ты сумасшедшая!»
Но Рина терпеливо в сотый раз объясняла: «Мама! Про деньги не думай. Тариф у меня безлимитный и оплачивается компанией. И мне так удобнее, понимаешь? Сотовый я могу контролировать. Вижу номер звонящего. Хочу – беру трубку, хочу – нет. Хочу – внесу человека в черный список и удалю насовсем. А городской вроде как надо брать. Ну на нервы действует этот трезвон, понимаешь? Вот и хватаешь трубку. Злишься, а хватаешь». – «Ну тогда ладно», – растерянно повторяла мама. Хотя в душе наверняка с упрямой дочкой не соглашалась и вновь принималась возражать: «Рина, я читала, что говорить по мобильному безумно вредно, тем более столько, сколько говоришь ты! Рак мозга, не про нас будет сказано!» – Мама делала большие глаза и плевала через плечо.
Ну и в конце концов звонки на домашний затихли и постепенно сошли на нет. Нет, с работы на городской не звонили. Ну и знакомых она отучила. Звонила, пожалуй, только тетка Тамара – единственная родственница и мамина двоюродная сестра. Вот ее, упрямицу и консерватора, отучить было сложно. Но она три года назад умерла. Больше родни у них не было. На «город» звонил и отец – сто лет назад. Точнее – лет восемь. Ну а потом он звонил на мобильный. А Рина ему не звонила вообще. Никогда.
Детские обиды и комплексы, знаете ли.
Детские… Правда, когда он ушел от них, ей было почти пятнадцать. Какое уж тут дитя, прости господи! А в десятом классе у нее случился вполне взрослый роман. Но, скорее всего, именно в этом сложном и довольно противном возрасте, называемом пубертатом, ей было сложнее пережить развод родителей. Наверняка лет в семь или в десять она бы перенесла это спокойнее. Но разве взрослые думали о ней? Нет, они думали о себе. Вернее, ее любимый, ее обожаемый папа думал о себе. А она страдала. Ну и последствия – на первом курсе поспешно, как говорится, очертя бестолковую голову, выскочила замуж. «Очень удачно», – усмехалась тетка Тамара.
С Вадиком они развелись через полгода. Развелись без сожаления, и, выйдя из загса, Рина громко, с облегчением, выдохнула – ну все, свобода, как хорошо-то, господи!
Было и вправду хорошо – стоял месяц май, светило солнце, и оглушительно пахло распустившейся накануне черемухой. Они простились у дверей загса – кивнули друг другу, как чужие люди, и разошлись. Рина посмотрела Вадику вслед и подумала: «Ничего себе! Этот чужой и ненужный человек был моим мужем? Пусть полгода, пустяк, ерунда. Но мы завтракали и ужинали за одним столом, ходили в кино и в театры, тусовались в студенческих компаниях, в конце концов, спали в одной постели».
И что удивительно – при всей легкости их расставания она еще долго помнила запах его одеколона. Да что там помнила – вздрагивала, втягивала запах носом, если случайно попадался такой же, но тут же хмурилась – черт, опять! Наваждение просто. А у наваждения, как известно, логики нет.
Да и вообще, что в голову лезет, ей-богу. Сколько воды утекло, сколько пройдено и пережито, а она про этого дурацкого Вадика, давно забытого, случайного, студенческого мужа, которого вряд ли сегодня она бы узнала при встрече.
Рина только вышла из ванной – горячий душ, жирный питательный крем на шею и лицо, недовольный взгляд в зеркало со стороны – как бы со стороны. Хотя, если бы со стороны, разве она бы так расстроилась? Запахнула халат, пошла в кухню, бросила тоскливый взгляд на холодильник и тут же на часы – пол-одиннадцатого, ужинать точно нельзя. А жрать, между прочим, хочется! Ну почему вечером всегда хочется есть? Не утром, не днем, а именно вечером, перед сном, когда делать этого точно нельзя? Пару минут она раздумывала, вспоминая, что есть в холодильнике.
Негусто, однако: бельгийская баночная ветчина – раз. Конечно, любимый дор-блю – без него она не жила. Но жирный и острый дор-блю предназначался на завтрак, а до него было еще далеко – целая ночь.
Рина пожалела себя, и аккурат в эту минуту, когда настроение стало совсем паршивым, раздался этот дурацкий звонок. Она не сразу поняла, что это городской телефон, – сто лет не слышала его занудную трель.
Вздрогнула и посмотрела на маленький столик, стоящий у окна. Она с удивлением разглядывала аппарат, словно удивляясь, что это ископаемое, этот монстр, этот анахронизм вообще задержался так надолго в ее модном и красивом доме.
Аппарат, кстати, был еще весьма хорош – винтажный, тяжелый, поблескивающий при слабом свете торшера, когда-то безумно дорогой и дефицитный, модный, из зелено-желтого, в разводах, оникса, сделанного, естественно, под антик, тогдашнюю моду.
Рина стояла в оцепенении, растерянная и даже испуганная. А телефон продолжал трезвонить. Очнувшись, она подалась вперед, собираясь с силой, подкрепленной раздражением и даже злостью, выдернуть шнур из розетки. Взять и выдернуть наконец – ну и черт с ним, что навсегда!
Но что-то ее остановило, и она осторожно и медленно подняла трубку – тяжелую, прохладную, гладкую и приятную на ощупь.
Трели оборвались, но подносить трубку к уху Рина не спешила, продолжая держать ее в руке, и услышала на том конце провода крик:
– Ира, Иришка! Ты меня слышишь? Але! Господи, да что за черт! Слышишь, а? Ира!
Следом послышался непонятный полушум-полусвист, и до Рины дошло, что звонивший дует в трубку – так делали сто лет назад в старых фильмах. Но и тогда это было смешно.
Почему-то бешено застучало сердце и перехватило дыхание, и Рина медленно и осторожно поднесла трубку к уху:
– Да. Я вас слушаю.
– Ох, слава богу! Иришка, ты?
– Господи, да, конечно, я! – Хотелось ответить резко. – А кто же еще?
Женский голос в трубке дрогнул, и послышались рыдания:
– Ира, Ирочка! Санечка умер! Умер наш Санечка, слышишь, Иринка? Ушел!
Рина молчала, прокручивая в голове возможные варианты: Санечка, Иришка? А кто это, господи? Кто эти люди? А, да просто ошиблись номером! Это она сразу не поняла.
– Послушайте, – хриплым от волнения голосом проговорила Рина. – Вы, наверное, не туда попали. То есть не наверное, а наверняка, – уверенно добавила она и строго сказала: – Набирайте внимательнее! Все-таки ночь на дворе. И завтра, между прочим, рабочий день.
«Глупость какая-то, – мелькнуло у Рины в голове. – У этой всполошенной тетки горе, судя по всему, умер близкий человек, муж, сын или брат. А я тут нотации читаю – поздно, не поздно». Она нервно кашлянула, собираясь положить трубку, в которой было оглушительно тихо. Но через пару секунд на том конце женщина тихо сказала:
– Ир, ты чего? Не узнала меня? Это ж я, Валентина! Ну… папина жена! Санечка умер, отец твой! Меня плохо слышно?
Воцарилась тишина. Обе женщины словно раздумывали, как им поступить дальше.
Валентина нарушила молчание первой.
– Ир, это ты? Ты что? – растерянно повторила она. – Не поняла?
– Не поняла. Извините.
«Папина жена» Валентина горестно вздохнула:
– Это ты меня прости, Иринка. И вправду поздно уже. Что я, дура, на ночь-то глядя! Да с такой вестью! Прости меня, Ир! Но что мне было делать, Иринка? Как тебе не сообщить, правда? Послезавтра похороны. Ну отпроситься тебе, взять билет, собраться… – Голос ее постепенно стихал, тон становился не извинительным – просительным.
Рина по-прежнему молчала, пытаясь переварить услышанное. «Отец. Отец, – стучало у нее голове. – Мой отец. Ничего страшного, просто умер отец. Такая вот неприятность».
Ее отец давно чужой человек. Когда они виделись в последний раз?
– Ир! – Из морока ее вытянул голос отцовской жены. Теперь уже вдовы, извините. – Ты не приедешь, наверное? – почти без надежды, совсем отчаявшись, спросила она.
Рина набрала побольше воздуха:
– Я… я не знаю, если честно. Все как-то неожиданно, внезапно. Да и работа… Мне надо… словом, мне надо подумать. – На этой фразе она споткнулась и замолчала.
Идиотка! Нет, форменная идиотка! «Неожиданно, внезапно». А разве такие известия бывают ожидаемыми? «Работа, мне надо подумать». О господи, что она такое несет?
– Извините, – пробормотала она. – Это я от растерянности. Да, конечно. Я буду. Разумеется, буду, – увереннее повторила она. И, помолчав с минуту, смущенно добавила: – Ну а вы… Вы держитесь.
– Ох, Ира! Какое! Кончилась жизнь, понимаешь? Санечка мой ушел – и все закончилось.
Рина окончательно смутилась, забормотала что-то дежурное:
– Да, я все понимаю. И все-таки. Да, и еще. Адрес. Продиктуйте мне, пожалуйста, адрес! – Она отыскала глазами ручку и, взяв ее, почувствовала, как дрожат руки. Валентина диктовала адрес, а она записывала его на обратной странице глянцевого журнала, сто лет валяющегося на журнальном столе, – единственное, что оказалось под рукой. Ручка скользила по блестящей вощеной бумаге и писала отвратительно, но кое-как Рина справилась. Наконец попрощавшись, положила трубку и, плюхнувшись в кресло, закрыла глаза и почувствовала, как дрожит. Так с ней было всегда – реакция на стресс. Дикая дрожь, озноб. В голове были сплошной бардак и сумбур.
Отец. У нее умер отец. А это значит, все ее детские обиды, переживания и комплексы надо оставить в той, давно прожитой жизни и ехать хоронить отца. Да, на работе завал. Но там по-другому и не бывает – у нее всегда цейтнот, завал и проблемы. «У нас проблемы» – каждодневный рефрен ее деятельности.
Такая работа. Ничего, с работой она разберется. В конце концов, у нее целых два зама, получающих ого-го какую зарплату. Правда, все они, прости господи, редкостные бараны. Но уж пару дней как-нибудь.
Мама. Говорить ей? Или сказать, что едет в очередную командировку? К этому маме точно не привыкать – она и не заподозрит никакого подвоха. Или сказать? Ведь Александр Николаевич Корсаков ей просто бывший муж, с которым она развелась двадцать семь лет назад, и вряд ли известие о его смерти ее сильно расстроит. Тем паче мама так далеко. От всего далеко – от Москвы, от всей этой жизни. От прошлого далеко, от воспоминаний – ту жизнь она предпочла забыть, как не было. И, скорее всего, она права.
И от нее, Рины, она далеко. И не только, надо сказать, в прямом смысле.
Да и вряд ли мама в отличие от злопамятной дочери жалела, что этот «изменник, предатель и негодяй» ушел от нее сто лет назад. Ее нынешняя жизнь была удачной, интересной и пестрой – куда удачнее, чем та! Эта жизнь была именно такой, о которой легкомысленная Шурочка мечтала. Так чего ей расстраиваться? И кстати, в последний раз Шурочка видела бывшего мужа именно тогда, «триста лет тому назад». И с той поры прошла целая жизнь.
«Ладно, подумаю, – решила Рина. – Все-таки мама человек немолодой. Кто его знает… С работой решу утром, а вот билет надо бы заказать сейчас, сегодня».
Она глянула на часы и потянулась за родным мобильным, бросив короткий и неприязненный взгляд на городской. И если честно, черт бы его побрал, этот городской, с его занудной и водевильной трелью, с дешевым и пошлым блеском, дурно сделанным под антиквариат. И почему не отключила его? Тогда бы не было этого звонка. И вообще бы ничего не было – поездки в этот дурацкий город К. Похорон. И главное – встречи с «папиной женой», с Валентиной, черт бы ее побрал. С той, которую Рина считала стервой и разлучницей. Мерзкая баба, которая увела у мамы мужа, а у нее отца. В юности Рина ее ненавидела, в молодости презирала и насмехалась над ней, а в зрелости… А в зрелости просто о ней ни разу не вспомнила – где она, эта нелепая провинциальная тетеха, и где Рина?
«Иришка, Иринка», – усмехнулась Рина.
Ириной ее никто давно никто не называл – ни знакомые, ни родственники, ни подруги. Даже мама, очень возражавшая когда-то против «Рины»: «Какая глупость! У тебя прекрасное имя! Звучное, в меру длинное. Да просто красивое! А тут какой-то обрезок трубы – Рина. Вечно твои дурацкие выдумки, вечно ты всем недовольна и хочешь все изменить всем назло!» Мама поджимала губы и недовольно хмыкала, осуждая строптивую дочь. Кстати, во многом мама бывала права: Ирину-Рину многое не устраивало. И в меру сил, возможностей и способностей она старалась это изменить.
Получалось, правда, не все. Но кое-что получалось.
В шестнадцать лет, аккурат после ухода отца, она переименовала себя – из банальной, как ей казалось, Иры, Иринки, Иришки стала Риной. Имя это казалось ей емким, гордым, коротким и четким. И еще – не банальным. Банальности она презирала. Но главное – оно было жестким. Соответствующим хозяйке. В те годы ей очень хотелось быть жесткой. Что сказать – получилось.
Вдобавок новое имя не подлежало многочисленным трансформациям. Риночка? Да. Ринка? Возможно. Но этим фантазии друзей и близких ограничивались.
Даже в паспорте поменяла – из Ирины Александровны стала Риной Александровной. Отец это не одобрил – нахмурился и пробурчал:
– А что тебе, собственно, не нравилось в твоем имени? Это я тебя назвал в честь своей мамы.
Вот именно – он ее назвал! А он – предатель и изменник. В память о бабушке? Да она и знать не хотела эту бабушку! Эту деревенскую бабушку, мать отца, она и видела-то всего пару раз в жизни! И кстати, сразу невзлюбила. А вот мать ее матери, Мария Константиновна, была ее настоящей бабушкой. К Мусеньке в Питер, тогда еще Ленинград, Рину отвозили на все длинные праздники и каникулы. С Мусенькой она ходила в музеи и парки, та читала ей книги и учила всяким женским премудростям – как, например, носить шляпку. Хотя какие там шляпки, в Ринино время! Бабушка Маша, ее любимая Мусенька, учила ее красить губы и ногти – образовывала. Например, рассказывала, куда наносить духи, чтобы запах сохранился подольше, – на сгиб локтя и на шею под волосы. Мусенька учила ее правильно есть, сочетать цвета нарядов. Мусенька готовила невероятно вкусные бутерброды с бородинским хлебом, чуть поджаренным на сковородке и украшенным золотистыми шпротами. Мусенька обожала пить кофе в кафе на Невском и покупать пирожные в кондитерской «Север». Вместе они заходили «поболтать» к старинным приятельницам Марии Константиновны – Вере Козловской и Ляле Урбанцевой, таким красоткам и умницам, что Ринино сердце замирало от восторга. Эти пожилые петербурженки были интересными женщинами, да что там – красавицами. А еще – великолепными собеседницами. Рина сидела как мышь, затаившись, почти не дыша, – не дай бог, выгонят или попросят сходить за какой-нибудь ерундой, вроде лимонных вафель или свежей булки. И любовалась ими!
Было им, этим, как ей казалось тогда, пожилым дамам, в те годы всего-то за пятьдесят! Все три были блокадницами.
Поездки в Ленинград – пожалуй, лучшее и самое светлое из детских воспоминаний. Она обожала свою Мусеньку, обожала город и обожала ее подруг со «сложными судьбами». Будучи девочкой, изо всех сил старалась услышать что-нибудь из рассказов об их прежней жизни, уловить и запомнить. Кое-что удавалось, но детский мозг, пусть хваткий и острый, не мог все сложить и сопоставить – им такое досталось и они такими остались? Непостижимо. Впрочем, у кого из российских женщин судьба была легкая? Тем более у блокадниц и вдов. Рина обожала Ленинград, неспешную в отличие от столичной жизнь, Невский и прилегающие к нему улицы, облупленные дома с глубокими трещинами и отвалившейся штукатуркой, удивительные подъезды с сохранившейся лепниной и роскошными лифтовыми кабинами, витые садовые решетки и перила, камин в комнате Ляли – изразцовый, бело-голубой, «из настоящей голландской плитки», важничала хозяйка.
Рине нравился и уклад их с бабушкой жизни – никаких супов и обедов, никакого дневного сна и вообще никаких обязательств вроде уборки квартиры, мытья посуды, выноса мусора и дневного отдыха с книжкой. Мусенька игнорировала процессы воспитания – обед? Да зачем он нам, если можно пойти на Невский, выпить чаю с пирожным и получить удовольствие? Уборка? Фу, черт с ней! Что важнее – услада души или дурацкая пыль? К тому же дело это неблагодарное, эта уборка. Нет, детка! Мы лучше в кино! К обязанностям, своим и чужим, она относилась с пренебрежением. Не может прийти электрик, водопроводчик, маникюрша или подруга – ерунда. Длинная очередь в поликлинике – ну и что? Все люди болеют, и врачи тоже люди! Портниха не дошила вовремя юбку – пустяки! Жила без нее – проживу и еще пару недель! «Я никогда не обижаюсь, – улыбалась Муся. – Свои дела – они, конечно, важнее. А мы подождем – не пожар».
К посторонним и соседям она была терпима: «Их мнение меня не волнует. А тех, чье волнует, так с ними все в порядке, уверяю тебя!»
Бабушка была беспечной и легкой. «Подумаешь» и «переживем» были ее любимыми словами. Потом Рина поняла: на фоне того, что Мусенька и ее подруги пережили, все действительно выглядело полной чепухой.
При всех аристократических привычках бабушка была крайне неприхотлива – при ее образе жизни, пенсии, понятное дело, хватало на полмесяца, да и то не всегда. «Подумаешь! – хитро улыбалась она. – Как-нибудь проживем, с голоду не помрем! В крайнем случае пойдем по хаткам». «По хаткам» означало случайно заскочить вечером в гости и попасть на ужин. Поначалу Рина приходила в ужас от этого плана. Но все оказалось не так страшно. И Ляля, и Верочка были им искренне рады: «Какая прелесть, что ты, Муся, к нам зашла. Да еще с Ирочкой». И тут же накрывался стол – простой, незатейливый, но очень вкусный. Верочка принималась варить картошку и чистить селедку, а Ляля тут же вставала к плите и «заводила» блины. Это была ее коронка – блины у Ляли получались тонюсенькие, полупрозрачные, кружевные. А дальше – несколько часов разговоров, воспоминаний. Обеим Мусиным подружкам было грустно и одиноко. Правда, одинокой была только Ляля, у Верочки был сын, но, кажется, его сто лет никто, в том числе и мать, не видел – обретался он где-то в Киргизии, служил там врачом в военном госпитале. В Ленинград не приезжал – отпуск проводил на море, с семьей. А деньги, скорее всего, посылал – из трех подруг Верочка была самой «обеспеченной» и «многое себе позволяла». Кое-что из этого «многого» – зимнее пальто, сшитое в закрытом ателье, с воротником из рыжей куницы (куница, споротый воротник, наследство Верочкиной матери, была старше Верочки). Еще Верочка позволяла себе купить что-то в кулинарии при гостинице «Астория», например, гусиный паштет или волованы с красной икрой. Покупала кое-что и у соседки-спекулянтки – например, австрийские сапоги на «натуральной цигее». Именно так говорила Верочка – не цигейка, а цигея.
Ляля была самой бедной. «Пенсия у нее крохотная, – вздыхала бабушка. – У нас-то копейки, а у Ляльки вообще смех».
Потом Рина узнала – замужем Ляля никогда не была. «А как к этому стремилась! – усмехалась бабушка. – Вот дурочка!»
И что забавно – на старости лет у Ляли появился весьма серьезный и солидный ухажер, Иван Матвеевич, бывший военный инженер.
Парочка эта была комичная: крошечная толстушка-колобок Ляля, в смешных шляпках, из-под которых выбивались седые кудряшки, и высоченный, худой полковник. Бабушка называла его «половник».
– Ну, как твой половник? – спрашивала она подругу. – Еще не надругался над тобой, не лишил девичьей чести?
Ляля злилась, краснела как свекла, надувала пухлые губки и на пару минут обижалась на любимую Мусеньку.
Лет в тринадцать, когда Рина была уже вполне образованной, она догадалась, что Ляля была старой девой. А значит, и девственницей.
Ляля и полковник гуляли по воскресеньям в Летнем, по вечерам ходили в театр или в кино.
«Лялька ведет светскую жизнь! Ну, наконец-то!» – говорила бабушка.
Однажды Рина спросила:
– Ба, а чего она замуж за него не выходит? У него же отдельная квартира, а у Ляли соседи-алкаши. Да и вообще – солидный мужчина.
Бабушка на этот раз не отшутилась, ответила серьезно:
– Ну, во‐первых, он жлоб, жаден до неприличия, считает не рубль – копейку. Билеты в кино берет самые дешевые. В магазине стоит полчаса перед витриной и выбирает всякую гадость, например, колбасу собачью радость. Ну и потом, он военный, понимаешь? А это означает, что он… – бабушка замолчала, подыскивая слова, – ну… любит дисциплину, даже муштру, чтобы все по расписанию. А Лялька человек одинокий, всю жизнь жила для себя и ни от кого не зависела. Да и привыкать в этом возрасте трудно. Да невозможно, я так считаю! – Мусенька гневно повысила голос: – Да и вообще, на черта он ей? Носки стирать, борщи варить и слушать команду «равняйсь»? А через пару лет, не дай бог, судно за ним выносить? Нет, Лялька все правильно делает! Не поддается на уговоры. Хоть здесь она молодец.
– А если за ней надо будет судно выносить? – осторожно спросила Рина. – Так он тоже, наверное…
Бабушка рассмеялась:
– Дурочка ты! Ну где ты видела, что бы они, мужики, судна выносили? Сбежит в тот же день, ты мне поверь!
Говорила она это со знанием дела, печальный опыт был. Мусенькин муж сбежал к «профурсетке-акробатке» из провинциального цирка, когда их общей дочери было два года.
Первой умерла Верочка, от инфаркта. Совсем нестарая, ей только исполнилось семьдесят. Бабушка ушла следом, через семь лет.
А Ляля жила еще долгих пятнадцать лет. Рина посылала ей деньги и в конце концов устроила ее в хороший интернат, который она же, естественно, и оплачивала.
К Рининому отцу Мусенька относилась терпимо и, скорее всего, снисходительно. Понимала, что человек он приличный. Но понимала и другое – он, этот приличный человек, и ее легкомысленная дочь – не пара. Совершенно не пара.
Когда Ринины родители развелись, не горевала и не сетовала, сказала, что это к лучшему. На удивленный внучкин вопрос почему, спокойно ответила:
– А разные они люди, Ира. Слишком разные. Ну никаких точек соприкосновения, ни одной, понимаешь? Ну кроме тебя, – быстро поправилась она.
Александра – человек легкий, беспечный, порхает, как бабочка. Как та Стрекоза из басни. И так будет всю жизнь, ты мне поверь. А твой отец… – Бабушка помолчала. – Он из тех, кто вечно страдает и вечно бьется над загадкой несовершенства мира. Главное, что его мучает, – мировая несправедливость. А о чем это говорит, детка?
Рина задумалась, но бабушка не дождалась ее ответа:
– Это говорит, детка, – с пафосом повторила она, – что отец твой несостоявшийся ре-во-лю-ци-о-нэр! – Бабушка махнула рукой. – Да что там, ты все понимаешь! Вечный страдалец, вот кто твой отец. А Шурочка – одуванчик. Ей не интересно ничего, кроме удовольствий. И она умеет получать эти удовольствия, как ты знаешь, даже от плитки шоколада или от нового шарфика. Ей все легко и просто, жизнь для нее – радость! И она уверена, что ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах нельзя огорчаться. Это вредит здоровью. А отец твой хочет, чтобы она страдала вместе с ним, понимаешь? А она, Шурка, страдать не умеет. Ну не дано ей – и все. Хорошо это или плохо – не знаю. Словом, они такие разные, что друг друга не понимают и, главное, не поймут никогда. Он морщится от ее легкомысленности, а ее корежит от его вечных душевных мук. А это беда, Ириша. Это большая беда. И такая совместная жизнь точно мука. Так что расстаться – это правильно. В конце концов, они еще молодые, найдут себе спутников и проживут долго и счастливо, с теми, кто им подходит и их понимает.
– А как же я? – тихо спросила Рина. – Меня тут вообще нет, в этой сложной конструкции?
– Господи! – засмеялась бабушка. – Да что ты? Ты давно не ребенок, а взрослая девица, через два года можешь замуж сходить!
Как бабушка была права: и матери, и отцу после развода стало легче и проще. Ринина мать, легкомысленная Шурочка, пообижалась чуть больше месяца: «Ах, такой-сякой, бросил меня, умницу и красавицу», – а потом быстро выдохнула, освободилась, повеселела, еще больше помолодела и расцвела. А через пару лет и вовсе вышла замуж и укатила в Норвегию.
Отец к тому времени уже жил в деревне.
А Рина и вправду сходила замуж – аккурат на первом курсе. И здесь бабушка оказалась права. И кстати, формулировка ее оказалась очень точной – «сходить замуж». Сходила. Правда, неудачно сходила.
Ко второй бабушке, Ирине Ивановне, в честь которой Рина была названа, она попала впервые года в четыре. Бабушка Ира жила в деревне за Россошью. Называлась она Крокодиново. Конечно же, Рина тут же окрестила ее Крокодилово.
Деревня была живописная, красивая и, видимо, когда-то небедная. Но теперь молодежь тяжелым сельским трудом заниматься не желала и бежала в города. При этих разговорах отец хмурил брови, а мама посмеивалась: «А что же ты, крестьянин? Других осуждаешь, а сам убежал!» Отец еще больше хмурился и всерьез обижался.
Легкомысленная Шурочка полдня проводила на речке. «Я на пляж!» – утром радостно объявляла она. Рина видела, как недовольно хмурилась бабушка Ирина Ивановна. Кстати, Рина почему-то так и звала ее – Ирина Ивановна. Бабушка обижалась, но еще больше обижался отец: «Какая она тебе Ирина Ивановна? Зови ее бабушкой!» Пару раз получалось – Рина была послушным ребенком, – а потом снова переходила на имя и отчество. Получалось это само собой, машинально.
Кстати, и Шурочка звала свекровь по имени-отчеству. А на просьбу мужа называть ее мамой возмутилась: «Какая она мне мама, господь с тобой! Мама у меня одна, и живет она в Ленинграде!» Сказала, как припечатала. И к этому разговору никто больше не возвращался.
Даже будучи совсем ребенком, Рина понимала, что Ирина Ивановна невестку не любит – ни тебе объятий при встрече, ни пусть дежурного поцелуя при расставании.
Шурочка всегда привозила свекрови подарки – то духи, то платок. Но Ирина Ивановна всем была недовольна. «Одеколон? – презрительно усмехалась она, вертя в руке флакончик духов. – А на кой он мне, этот твой одеколон? Куда мне им мазаться?» Платок ей тоже не нравился: «Пестрый какой. Я давно не девочка».
Теплая кофта оказывалась велика или мала, туфли жали, панталоны были жаркими или «электрическими» – аж искры летят! Мама обижалась, но вида не подавала – такой характер.
А однажды все же не выдержала: «Да вам не угодишь! Ну как хотите. Могу соседкам раздать. Уж они-то наверняка будут рады!» Но подарки Ирина Ивановна не возвращала – быстренько прибирала и уносила к себе в шифоньер.
Правда, готовила она отлично. Ах, какие у нее были пирожки – с капустой, повидлом, картошкой и грибами. Вкуснотища! Курицу сама рубила и варила из нее бульон – янтарный, прозрачный и невозможно ароматный! К куриному супу ловко тянула домашнюю лапшу. И вареники с вишней выходили у нее замечательными, и варенья, и компоты, и соленые грибы.
Шурочка никогда и ни в чем Ирине Ивановне не помогала и на недовольство мужа отвечала: «Я в отпуске! Имею я право хотя бы две недели в году? И кстати, сюда мы приезжаем раз в два года. Или даже в три. И что мне, вставать к печи? Идти пасти коз? Или в поле, за навозом? И маме твоей, кстати, это должно быть в радость, а не в тягость – ухаживать за детьми! Разве нет?» После такой бурной тирады отец замолкал, махал рукой – дескать, что с тебя взять?
Рине в деревне Крокодиново решительно не нравилось. Или так – нравилось первые три-четыре дня. За грибами ходить нравилось. Купаться на речке тоже. Валяться на сеновале – неплохо. Есть бабушкины пирожки – даже очень хорошо. А все остальное – нет. И особенно сама бабушка Ирина Ивановна. Была она строгой, неприветливой и, кажется, не очень доброй.
Рина вспоминала Ленинград и любимую Мусеньку. Нет, никакого сравнения – и рядом поставить нельзя ее родную, любимую, веселую, легкую на подъем Мусеньку, вечную выдумщицу и путешественницу, и эту хмурую, молчаливую, смотрящую из-под бровей, вечно чем-то недовольную женщину. Абсолютно чужую, как ни крути.
Отец по матери и по деревне скучал, а вот длинных и задушевных разговоров с Ириной Ивановной у них не было – и мать, и сын были не из разговорчивых. А может, просто не получалось? Бабушка Ирина Ивановна вдовела. Обмолвилась об этом однажды между делом:
– Был муж, а как же? Но пропал. Пошел по осени на болото за утками и пропал. Затянуло, наверное. Молодой, сорока еще не было. Жаль, конечно. Хороший был человек, не алкаш и трудяга. Отец твой вылитый он. Но свое я отплакала. Не до слез было, сына надо было растить, да и хозяйство рук требовало.
По приезде отец сразу принимался за дело – латал крышу, поднимал стену сарая, чинил птичник. Договаривался о дровах и сене на зиму, оплачивал все это. Перед отъездом отправлялся в город и возвращался оттуда на такси – привозил мешки с крупами, банки с консервами, стиральный порошок, упаковки хозяйственного мыла, рулоны марли и большущий пакет с лекарствами.
Бабушка Ирина Ивановна любила лечиться. По вечерам, надев на нос очки, сидела за столом и раскладывала, перекладывала, надписывала коробочки с лекарствами – вертела в руках и почему-то тяжело вздыхала. На подоконниках у нее стояли банки с вонючими травами, повязанные темной, дурно пахнувшей марлей. Фельдшер Лида приходила два раза в неделю – померить давление и послушать «больную».
– Все хорошо, теть Ир, – устало говорила она. – Живите дальше.
Ирина Ивановна недоверчиво ворчала:
– Как же, дальше! Сколько там этого «дальше»?
– А вот этого не знает никто, – смеялась Лида. – Сколько отпущено!
Ирина Ивановна отмахивалась:
– Иди уж! Специалистка!
Еще Рина помнила высокую кровать с пышными подушками, залезать на которую ей категорически не разрешалось. «Приличные дети на кровати не прыгают», – строго говорила бабушка Ирина Ивановна.
Мама все время фыркала и стреляла глазами на папу, но папа взгляд отводил – матери своей он не перечил и в спор с ней не вступал, в деревне это не принято.
Родители в деревне часто ссорились – это тоже запомнилось. Впрочем, ссорились они всегда… Почти всегда, если честно.
Отец рвался на родину каждый год: «Только там я дышу полной грудью!» Мама иронично усмехалась: «Ну дыши, дыши! Что там еще делать?» Но каждый год ездить не получалось – Шурочка умела отстаивать свои права.
Конечно, позже Рина догадалась, что Ирина Ивановна выбором сына была недовольна – какое там! Столичная фифа, не приспособленная к труду. Легкомысленная, ветреная – все разговоры о тряпках и развлечениях. Никакой помощи от нее – ну разве так можно? Ладно, в огороде и в хлеву ей не место, это понятно. Но помочь с обедом и убрать со стола посуду? Красивая, что говорить. Но не жена. Не о такой снохе она мечтала. Да и Сашка парень серьезный, непьющий. Сам в институт поступил – да где, в столице! Золотой парень, таких сейчас нет. А вот такая жена. Да уж, хорошим парням всегда не везет – закон жизни, увы.
Рина отлично помнила лето, когда бабушка Муся попала в больницу. Путевку в лагерь было не достать, и пришлось ехать в Крокодиново. Уже взрослая, одиннадцатилетняя, Рина долго сопротивлялась, канючила и ныла, что не поедет в деревню, делать ей там нечего – коровам хвосты крутить?
Отец злобно зыркнул на мать:
– Твоя школа, узнаешь?
Та равнодушно пожала плечами:
– Подумаешь!
Но отец был непоколебим:
– Ты уже здоровая девица и изволь ехать и помогать бабушке. Точка. Ты моя дочь или нет?
Делать было нечего. Утешало одно – мама обещала, что через месяц они ее заберут и точно отправят в лагерь.
С местными Рина не подружилась – вечно орущие, грязные, матерящиеся и обсуждающие одно – пьянку родителей. Это было дико и непонятно.
Лена, соседская девочка, ее ровесница, поначалу набивалась в подружки. Была эта Лена хмурой, завистливой и вечно всем недовольной. Лена тоже жила с бабкой – так она ее называла – и ненавидела родителей, уехавших в город на заработки. Не могла им простить, что не взяли ее с собой. Бабку она называла и дурой, и сукой. Слушать это было невыносимо.
А однажды пропала Ринина заколка для волос – красивая французская заколка, подаренная на день рождения. Было сразу понятно, чьих рук это дело. Но объявить об этом Лене было неловко. Сказала бабушке Ирине Ивановне.
Та со вздохом ответила:
– Да прости ты ее, Ира! Несчастная она девка. Бабка поддает, родителям она не нужна – забыли, как не было. Что она видела в жизни? А что увидит? Может, хоть цацка твоя ее порадует.
– Как же так? – задохнулась от возмущения Рина. – Ведь это воровство!
– Воровство. Только знаешь, что ее ждет, Ленку эту? А я тебе скажу. Дояркой пойдет, в совхоз. А куда еще? Учиться не поедет – мозгов не хватит, да и ленивая она. Будет в коровнике ломаться, а к сорока годам инвалидом станет. Повезет – выйдет замуж. За Фильку или за Петьку. Родит ему парочку деток. И с ним тоже все ясно – запьет. Конечно, запьет, куда денется! Ну так и будет – тяжелая работа, брошенные дети, хозяйство и пьющий муж, и еще, сволочь, будет колотить ее. Вот и думай, девка. Ну что? Все еще жалко твою заколку?
Рина ничего не ответила – она не ожидала такой проповеди, не все поняла, но о справедливом возмездии больше не мечтала.
«Месяц, всего лишь месяц», – как заведенная твердила она и думала о Ленинграде. Но и этот месяц был невыносимым. Ирина Ивановна была ею недовольна: «Посуду моешь не так, дай покажу!» Но хозяйственное мыло так невозможно воняло! «Стираешь не так – три сильнее!» И снова невыносимое хозяйственное мыло – стиральный порошок бабушка экономила. «Картошку чистишь слишком смело. Ишь ты! Полкартофелины в помойку. Так-то я до зимы не дотяну! Подметаешь плохо, углы не метены! Лентяйка ты, неумеха!»
Однажды Рина не выдержала и разрыдалась – так все достало, так припекло. В эти минуты она эту Ирину Ивановну ненавидела.
Но, как ни странно, бабушка испугалась, оторопела и запричитала:
– Ирочка, Ира! Ты что, деточка? Обиделась, что ли? Да ты не сердись на меня, старую, я ведь как лучше хочу! Научить тебя хочу, чтобы хозяйка была, а не… – Бабушка Ирина Ивановна запнулась. – Да, научить! И убираться, и стирать, и готовить. Плохая-то жена никому не нужна. Ленивая баба – не баба, а… – Ирина Ивановна запнулась. – Ну ты и сама знаешь! И чтоб народ над тобой не смеялся, и чтоб муж был доволен, чтоб гордился тобой. Ты ж большая девка уже, а ни к чему не приучена. Вон картошку и ту почистить не можешь. Стыд, а не картошка! Увидел бы кто! А я в твои годы… – Но договорить не успела, Рина вдруг закричала:
– Да мне наплевать на картошку и на соседей. В городе соседи не проверяют, кто и как чистит картошку! И как подметает тоже! И вообще у нас пылесос! И стирает стиралка, а не корыто! Со стиральным, кстати, порошком! А не с вашим вонючим хозяйственным мылом! Меня от него тошнит, понимаете? И готовить я научусь, когда время придет! А может, и не научусь, наплевать! Моя бабушка Маша щи не варит, а счастлива! По улицам гуляет, в музеи ходит, в кафе. С подружками встречается! А вы? То в хлеву, то у печи, то в огороде. В резиновых сапогах и в ватнике – а что, красота! Вот жизнь, правда? – Она готова была и дальше выкрикивать все, что наболело, но осеклась и замолчала, увидев, что бабушка Ирина Ивановна плачет. Молча плачет, ни слова в ответ. Вытирает лицо грубыми шершавыми ладонями и молчит. Потом всхлипнула:
– Это ж деревня, Ира. Здесь по-другому нельзя – пропадешь.
И Рине стало невыносимо стыдно. Чуть сама не разревелась от стыда и жалости. Но подойти к бабушке и обнять ее не смогла. Не решилась. Просто проскочила мимо и прыснула во двор. А вечером между делом, так, походя, тихо и невнятно пробормотала короткое «извините».
Через пару дней за ней приехал отец. «Срок заключения», слава богу, закончился. Страшно смущаясь, она на прощание клюнула бабушку в щеку. Та на секунду прижала ее к себе и отпустила.
Больше Рина бабушку Ирину Ивановну не видела – та через год умерла. И если по правде, узнав о ее смерти, Рина испытала не только жалость и стыд за прошлое, но еще и облегчение – поездки в ненавистное Крокодилово, слава богу, закончились.
Когда родители развелись, Рина подумала, что кто был бы счастлив – это бабушка Ирина Ивановна: «Наконец-то избавились от этой фифы!» Но Ирины Ивановны уже не было.
Рина сидела на низеньком пуфике у журнального столика и вспоминала.
«Ириша, Ирочка». Господи! Да ее сто лет так никто не называл. И если бы ее так окликнули на улице, она наверняка бы не обернулась. Правда, отец упрямо называл ее Ирой. Когда был чем-то недоволен – Ириной. А если уж умилялся, то Иркой. С ним она не спорила. Во-первых, понимала, что не убедит, а во‐вторых… Во-вторых, она вообще с ним не спорила. Да и общение их, по правде говоря, после развода было формальным и довольно редким – отец навсегда уехал в деревню.
Рина помнила, что даже не сам развод родителей ее так потряс – а именно то, что отец оставил столицу и уехал в эту глушь. В дикую провинцию, черт-те сколько километров от Москвы. Нет, Рина там не была – еще чего, много чести! Хотя ее, разумеется, приглашали. Ехать за пятьсот верст, к черту на кулички, к чужой тетке?
Отец ушел, когда Рины в квартире не было. С Шурочкой они, «как цивилизованные люди», разумеется, все решили заранее. А объясниться с пятнадцатилетней дочерью отец решил на нейтральной территории. Так ему было легче – присутствие знакомых и родных предметов и привычный интерьер их общей квартиры, наверное, наводили тоску и вызывали воспоминания.
Был канун Нового года, страна готовилась к праздникам. Народ мотался по заснеженной Москве, бестолково толкался в очередях, хватал с прилавков все, что случайно попадалось, отстаивал дикие, нескончаемые очереди, транспорт ходил плохо – декабрь выдался холодным, метельным. Да и в квартирах было прохладно – топили в тот год отвратно, все болели, шмыгали носами и кашляли, но праздничного настроения все это не отменяло. Новый год по-прежнему оставался любимым народным праздником.
Конечно, Рина понимала, что в их доме не все хорошо. Родители по-прежнему ссорились, подолгу не разговаривали друг с другом, да и семейных посиделок, с гостями или просто втроем, давно не случалось. Как любой подросток, она старалась поскорее смотаться из дома, убежать в свою жизнь, заняться собственными проблемами и просто не замечать ситуацию – так было проще. Да и душевные разговоры, если честно, в их семье были не приняты. К тому же ее вполне устраивало, что родители, занятые своими делами и разборками, не лезут в ее личную жизнь, не контролируют ее, не интересуются ее успехами в учебе, в общем, не мешают. Вот и славно!
У любимой подружки Таньки предки развелись пару лет назад. Рина помнила, как Танька переживала, хотя всеми силами старалась это скрывать. Но потом все как-то образовалось – Танькина мать вышла замуж, а отец жил в гражданском браке с какой-то теткой, Танька говорила, что невредной и к тому же разъезжающей по заграницам, откуда и Таньке привозились подарки – и тряпки, и обувь, и косметика. Кстати, заколка, украденная деревенской соседкой, была оттуда же, от Танькиной мачехи. Танькина мать с головой ушла в новую семью, родила сына и тоже в жизнь дочери не лезла – не до того. В общем, Танька говорила, что от развода родителей только выиграла – мозг никто не выедает, настроение у всех замечательное, и все чувствуют свою вину – ребенку нанесена психологическая травма. Короче, ура.
Но Танька развод уже пережила, а Рине все только предстояло.
Так вот, в тот год в их доме приближения праздника не наблюдалось – за дефицитом мама не бегала, зеленый горошек, майонез и маринованные огурцы в стенку не прятала, рецептами новых салатов с подружками не обменивалась, покупкой подарков, кажется, не озадачивалась и не составляла список гостей. Не было в квартире ни елки, ни развешанных по стене серебристых гирлянд и колокольчиков. Квартиру к празднику мама не убирала, парадный сервиз и рюмки не перемывала и не протирала до зеркального блеска. В воздухе, как пар от кастрюль, висели тоска, заброшенность и какая-то неприкаянность, сиротство.
Несмотря на все это, Рина приготовила родителям подарочки. Маме – югославскую помаду, а папе – эластичные плавки пронзительного красного цвета с белой полосой. Он был заядлым пловцом.
А что праздника не предвиделось – так и бог с ним, решила Рина. Будет легче свалить из дома в компанию. А компания предполагалась – у одноклассника Димки Скворцова родители отвалили в Прибалтику.
Тридцатого, а это была пятница, вернувшаяся с гулянки Рина застала мать, сидящую на кухне за чашкой остывшего чая. В темноте. Сердце дрогнуло и, казалось, остановилось.
– Мам! – хрипло позвала она, замерев на пороге кухни. – Мам, что-то случилось?
Мать ответила не сразу, странным, не своим голосом, словно пребывая в каком-то полусне, протянула:
– А, это ты… – Помолчав, Шурочка добавила: – Вот и все, Ирка. Все закончилось. В смысле наша с твоим отцом семейная жизнь. Что ж, протянули мы довольно долго, пятнадцать лет. А это срок за убийство! – хрипло хихикнула она. С юмором, надо сказать, у матери было всегда хорошо. – Впрочем, все это предполагалось. С самого начала, если по-честному. Но все будет хорошо! Да и вообще – ничего страшного. – Она потянулась за сигаретой и неуверенно проговорила: – Все, все, Ир, расслабься! Все будет хорошо! Или ты сомневаешься?
Не зажигая верхнего света, Рина села напротив. В кухне было довольно светло – свет шел с улицы, от высоких, недавно наметенных сугробов, от фар проезжающих машин, от поскрипывающего фонаря. Мама была печальной и бледной. Рина увидела, как она осунулась, постарела, и с удивлением разглядывала ее – как, оказывается, давно она не смотрела на мать внимательно.
– Ладно! – Шурочка хлопнула ладонью по столу. – Хватит кукситься! В конце концов, Новый год у дверей! Что мы с тобой сидим тут, как две старые клуши! Мы ведь красавицы, Ирка!
Рина молчала. Значит, все. Они разошлись. Ничего страшного, мама права. Сплошь и рядом такие истории. Но…
Пока это не касалось ее, Рины. Ее мамы. Ее отца. Ну и вообще их семью.
– Он ушел от нас? – тихо спросила Рина.
– Ушел, – будничным голосом ответила Шурочка. – Он давно ушел, Ирка. Почти год назад. Уверена, у него появилась другая баба – по-другому никак.
И Рина заплакала. Другая женщина? Не может быть! После красавицы Шурочки? Потом, конечно, все подтвердилось – та женщина у отца появилась давно. Года два назад. Подцепил он ее – мамино слово – в санатории. «Помнишь, ездил туда со своей язвой? Ничего про нее не знаю и знать не хочу. Знаю, что его ровесница, разведена и бездетна. Работает, кажется, сестрой-хозяйкой в этом чертовом санатории. Ни имени, ни фамилии, как понимаешь… Ушлая наверняка – увела из семьи хорошего мужика, да еще с московской пропиской. Ну и вообще – не она, так другая! Мы же давно с ним… Ну, как соседи, понимаешь? Понимания давно не было. Да и было ли вообще? А черт его знает. Любовь – да, была. Но когда? В глубокой молодости. Мы были совсем детьми, неразумными и неопытными детьми. Что мы вообще тогда понимали? А уж в семейной жизни мы были полными профанами, идиотами даже. Студенческий брак – есть такое понятие. Ну а потом появилась ты. Если бы не ребенок, еще бы тогда разбежались! Ну в общем, как есть, так и есть, и это надо принять».
Принять… Как будто у Рины были другие варианты!
Кстати, потом она поняла, что такое студенческий брак, и, вспомнив Шурочкины слова, похолодела: получается, если бы у них с Вадиком был ребенок, они бы тоже жили и мучились? Какой кошмар… В ту ночь, уткнувшись носом в подушку, она горько плакала и заснула только под утро. Счастье, что в школу идти было не нужно – каникулы. А днем позвонил отец и сказал, что им надо встретиться. Зачем? Поговорить. Цивилизованные люди разговаривают при любой ситуации.
– Значит, я нецивилизованная! – закричала Рина. – И встречаться с тобой не хочу! Катись туда, в свою вонючую деревню! И встречайся там со своей новой женой! И жри там ее оливье и пляши под елочкой! С праздником тебя, дорогой папа! С наилучшими пожеланиями! – С силой и яростью швырнула об стену телефонный аппарат. Нате вам всем! Хрупкая красная пластмасса разбилась вдребезги. Ну и черт с ней – жизнь разбилась, что там телефон.
Отец не перезвонил. Да и слава богу, что не услышал того, что кричала его дочь в пустой квартире, самой себе, ну и, конечно, ему.
Зато позвонила Танька и, поняв сквозь рыдания подруги, что случилось, убежденно сказала:
– Ну и черт с ними! Живут своей жизнью, и на нас им наплевать! А значит, и нам на них! – И Танька матерно выругалась.
Странно, но эти слова Рину отрезвили и успокоили. И вправду, наплевать. И она позвала Таньку в гости. Та пришла с бутылкой коньяка, вынесенной из родительского бара.
В тот день Рина впервые напилась. Ну и подружка не отстала – вспоминать неохота. Еще лет десять Рина не брала в рот спиртного. Потом, конечно, забылось.
Тридцать первого она валялась в постели, невыносимо тошнило, кружилась голова, и вообще было плохо и мерзко. Ни в какую компанию она не пошла, хотя все звонили и уговаривали. А вот Шурочка ускакала, и правильно сделала, кстати.
Утром первого Рина подошла к окну – было так бело, снежно и красиво, что заныло сердце.
«Жизнь продолжается, – подумала она. – И она у меня впереди, такая длинная и прекрасная. Уж я распоряжусь ею не так, как вы! И ребенку своему такого уж точно не устрою. Я не такая эгоистка, как вы!»
Впрочем, с ребенком у нее не случилось. А жизнь действительно оказалась длинной и даже местами прекрасной.
Отец объявился спустя пару месяцев, в марте. Она хорошо запомнила, как ее заколотило, когда она, спустя столько времени, услышала знакомый голос.
Говорить Рина не могла – слова застревали в горле, першило и саднило, как при ангине.
– Иринка! – удивленно повторил отец. – Ты меня слышишь?
– Слышу, – просипела она.
– Ну так что? Встретимся сегодня на Ленинских, а?
Ленинские… Ленинские горы было их местом.
Зимой в далеком и безоблачном детстве они ездили туда кататься на санках. Отец тащил санки, и Рина видела его сутулую спину в темно-синей болоньевой куртке и слышала тяжелое дыхание. Она же, как королевишна, развалясь, разглядывала окрестности – высоченный серый шпиль здания университета, маленькую желтую церквушку с ярко-зеленой крышей на краю обрыва. Храм Живоначальной Троицы, объяснял ей отец. Сквер, разрезающий улицу четко посередине, и голые черные деревья, присыпанные свежим, белейшим снежком. Запыхавшись, отец останавливался и поворачивался к ней.
– Ну ты и коровушка, Ирка! С прошлой зимы ого-го! Или я постарел? – задумчиво и грустно добавлял уставший отец. – Давай, давай, ножками! Ишь, расселась, барыня!
«Ножками» не хотелось. Неудобные жесткие черные валенки с блестящими калошами раздражали – нога в них была как будто зажата в тиски. Да и вообще – «ножками, ножками»! Зачем? Когда есть прекрасное средство передвижения – санки и папа! Санки были с жесткой, но все же вполне удобной спинкой, с цветными деревянными рейками – красная, зеленая, желтая. И, чтобы «было удобно попе», папа подкладывал перед прогулкой под эту самую попу вязаную попонку. «Попа – попонка», – смеялась она. Значит, пестрый вязаный коврик предназначался именно для этой самой попы?
Интересно было все – ехать в метро с новыми санками и гордиться ими. Ехать в метро с папой – высоким, красивым, сероглазым и кудрявым – и ух как гордиться им! И знать, что в кармане у папы лежат два здоровенных бутерброда с колбасой – на перекус, как он говорил.
А если повезет и папа будет в хорошем настроении, то Рине обязательно перепадет теплый бублик, а возможно, и пирожок с мясом. «С котятами», – говорил папа, и она обещала ему ничего не рассказывать маме – за пирожки им обоим здорово попадет. Пирожки были влажные, остывшие, мятые и невозможно вкусные.
Позже, когда Рина подросла, саночные вылазки на Ленгоры заменили вылазки лыжные, и это было еще интереснее. Раскрасневшиеся, запыхавшиеся, вспотевшие и очень счастливые, отстояв огромную очередь в киоск, они пили горячий и очень сладкий кофе и ели бутерброды с подсохшим сыром. Хлеб был, как правило, черствым и жестким от мороза, ломкий, безвкусный сыр крошился на красную Ринину куртку, ноги и руки замерзали и не разгибались, невзирая на толстые шерстяные носки и варежки. Но она запомнила на всю жизнь острое ощущение невозможного, непомерного счастья и почему-то такой же острой и отчаянной грусти.
Эта грусть и отчаяние подступали и осенью, когда они приезжали на Ленгоры посмотреть «на расчудесную золотую московскую осень» – по папиным же словам.
И вся Москва лежала как на ладони – ох, красота!
Клены, ясени, липы – все было пестрым, желто-зелено-красным, местами оранжевым и даже бордовым. Нарядным, но уже и печальным. «Такое уж время года наша московская прекрасная осень, – печально говорил отец. – А красота и грусть, Ирка, неразделимы».
Они садились на лавочку, которую предусмотрительный папа предварительно протирал носовым платком. Они молчали или разговаривали, снова молчали, думая каждый о своем, но молчание это не было ни тягостным и ни тоскливым – оно было привычным, нормальным и понятным обоим. Отец был хорошим спутником – тактичным и все понимающим. Как хорошо им было вдвоем.
Папа… Когда-нибудь он состарится, станет немощным, как все старики, сгорбится еще больше – он и сейчас сутулый, – возьмет в руки палку и будет шаркать по асфальту ногами, как шаркают все пожилые люди. Будет неаккуратно есть суп, обязательно проливая его на рубашку и стол. И хлебные крошки станут разбухать в этих лужицах и превращаться в неприятную кашу. Господи, неужели все это будет и с ним – с моим сильным, красивым и таким молодым папой? Невозможно поверить!
Да нет, будет. Конечно, будет! И никого не обойдет – это Рина уже девочкой понимала. На улице она смотрела на стариков – сгорбленных, шаркающих, подслеповатых и жалких, – и почему-то казалось, что они все одиноки. И сердце сжимала тоска. «Папа, папочка, – шептала она про себя, – уж я тебя точно никогда не брошу и не оставлю!»
Отец обожал пошутить на эту тему: «Эх, скоро вырастешь, дочь, и бросишь своего старого, больного отца, променяешь его на какого-нибудь болвана, прости господи, с немытыми патлами и гитарой наперевес. И все, кончилась жизнь!» В каждой шутке, как известно, есть доля шутки.
Но не она бросила своего отца – он бросил ее.
– На Ленгорах? – наконец выдавила она. – Нет. Вот там точно не надо.
Договорились встретиться у метро «Университет»: «Через час – ну если ты, конечно, свободна!»
Рина была не свободна – как раз через час у нее была встреча с подружкой. Но какая подружка! Подружку она отменила, потому что поняла – по отцу соскучилась страшно.
Как она наряжалась на эту встречу! Дура, конечно. Но надела новые сапоги и новый свитер. Подкрасила ресницы, что делала крайне редко. Надушилась мамиными французскими духами, что делать категорически запрещалось. Приехала на двадцать минут раньше и спряталась за колонной. Сердце билось, как на первом свидании. И тут она увидела отца. Он тоже пришел пораньше – сутуловатый – всегда немного стеснялся своего высокого роста, – в надвинутой по самые глаза серой кепочке-букле, модной в те годы, в знакомой синей куртке. Он оглянулся и прикурил сигарету.
А Рина позорно думала, как бы сбежать. Потому что видеть его, говорить с ним, смотреть ему в глаза невозможно – больно. Так больно, что слезы брызнули из глаз. Она уже приготовилась к побегу, но что-то ее не пустило. «Что я трушу, чего я боюсь? – спросила она себя. – Да пусть он боится! Пусть думает, как ему выкрутиться. А я посмотрю и посмеюсь». И она решительно шагнула навстречу.
Увидев Рину, отец растерянно и жалко улыбнулся, обрадованно закивал и протянул к ней руки, как будто хотел взять ее на руки, словно маленького ребенка. Так они и замерли друг напротив друга – не решаясь ни обняться, ни сблизиться.
Смущенно разглядывая ее, отец восторженно сказал:
– Ты у меня красавица, Ир. Всего несколько месяцев тебя не видел. А как ты похорошела! Ну, куда пойдем, дочь? – делано радостно спросил он. – В кино я тебя не приглашаю, наверняка есть компаньоны получше. А вот в ресторан – да! Если ты, конечно, не против, – смущенно добавил он.
Рина кивнула – не против.
В ресторане пахло духами и пригоревшим мясом. Но скатерти были кипенно-белые, накрахмаленные. И приборы тяжелые, с вензелями.
Она почувствовала, как хочет есть. Было у нее такое свойство – заедать свои горести. Ничего хорошего, конечно, но как уж есть. Ну и заказала, не стесняясь, и салат, и борщ с пампушками, и цыпленка табака. И морс клюквенный, и эклер на десерт – оторвалась. А кого стесняться? Отца?
Он, кажется, успокоился и тихо посмеивался – хороший аппетит, а значит, хорошее здоровье! А об остальном он старался не думать – так было легче.
Расспрашивал Рину о школе, о подружках, о планах «на светлое будущее». Отвечала она коротко и скупо – все хорошо, в школе нормально, подружки на месте. А что до будущего – так время еще есть, размышляет. В общем, говорили о ерунде, как случайно встретившиеся знакомые.
– Ну а как у тебя? – спросила она, откинувшись на бархатную спинку стула, в упор глядя на отца.
Он стушевался под ее взглядом, отложил нож и вилку и тоже откинулся назад.
– У меня все нормально, дочь. И даже хорошо. Я счастлив, Ира. Несмотря ни на что.
– «Ни на что» – это ты о чем? – нагло глядя ему в глаза, уточнила Рина. – В дыре жить надоело?
– Нет. Совсем даже нет. К тому же это вовсе не дыра, как ты изволила выразиться, а очень милое и симпатичное место. Живописная деревня, среднерусская полоса. Рядом поселок и городок, тихий, зеленый, уютный. И народ там спокойный, не то что ваши москвичи, – улыбнулся отец.
Рина фыркнула – москвичи ему не по нраву.
Бабушка Маша была права – деревенский житель навсегда останется врагом горожанину.
– И суеты никакой, – продолжал отец, – птички поют по утрам. А воздух! Не воздух – нектар. Жизнь другая, спокойная жизнь – во всем другая, понимаешь? Нет, непростая, конечно, напротив, но – другая. И она мне пришлась по душе. Невзирая на мелкие неудобства, отсутствие центрального отопления и теплого сортира. Определенно есть то, что все оправдывает, ты меня понимаешь?
Рина с нескрываемым удивлением покачала головой:
– Не-а, не понимаю, прости. Причем – совсем. И мне это дико, если по-честному.
Ему так нравится провинциальная жизнь? Ему, давно столичному жителю? Имевшему, между прочим, квартиру, работу в приличном институте. Ему нравится жить с сортиром на улице и топить дом дровами? Ну уж нет, позвольте вам не поверить! Никак не складывается, извините. Или такая, пардон, вас посетила неземная любовь? На вашем горизонте образовалась такая красавица? Ради которой, собственно, и были поломаны копья? Ради которой вы оставили столицу и все остальное? И так, на всякий случай, единственную дочь? Да и жена ваша прежняя – тоже пардон – не из последних, как говорится. Любимая вами когда-то красавица Шурочка. Сколько кавалеров было у Шурочки! А выбрала она вас, деревенского парня. Умница, красавица Александра – на улице оборачиваются. У нее, у нашей Шурочки, идеальная точеная фигура, тонкая девичья талия, стройные ножки. Говорят, что она похожа на Брижит Бардо. И Рина старается у матери многое перенять – например походку. Или полуулыбку-полуусмешку в самом уголке рта. И строгий прищур черных, как южная ночь, глаз – такой прищур, ух! Даже голос повышать не требуется – все и так столбенеют.
А вот вы довольны и очень счастливы в какой-то глуши, за пятьсот верст от Москвы, где случаются перебои с хлебом? Вы счастливы с какой-то провинциальной и некрасивой бабенкой – в последнем Рина почему-то была уверена. И это после мамы, после Шурочки, вашей бывшей жены? В чем ты пытаешься меня, отец, убедить? Что ты все сделал правильно? Что твой странный выбор – единственно правильный и ты действительно счастлив? Прости, я не верю. Потому, что вижу твои глаза. А в них счастья нет, уж извини.
– Все хорошо, Ириш! – повторил он. – Кроме одного. – Он поднял на нее глаза и повторил: – Кроме одного, Ирка. Тебя рядом нет.
Она растерялась, смутилась, покраснела и усмехнулась:
– Ну папа… Это был твой выбор, уж извини. И вообще, – она глянула на часы, – мне пора. Нет, правда, пора! – зачем-то стала оправдываться она. – У меня встреча.
– Да, да, конечно! – забормотал отец. – Я все понимаю! Спасибо, что выкроила время!
Сказано это было безо всякой насмешки или подкола – видимо, он не рассчитывал, что дочь вообще согласится на встречу.
В гардеробе он отодвинул услужливого гардеробщика и сам осторожно надел на нее пальто.
Гардеробщик, похожий на адмирала в отставке, усмехнулся в густые усы.
– Дочка, – смущенно буркнул отец. – А вы что подумали?
Тот пожал плечами – дескать, мне что за дело.
Рина с отцом вышли на улицу. По крышам звонко и радостно барабанила капель, и воздух отчетливо пах долгожданной весной.
– Проводить тебя? – осторожно спросил отец. – Или торопишься?
– Тороплюсь, – кивнула она, – сама доберусь, спасибо.
Отец поежился и приподнял воротник куртки.
– Ирка, – тихо сказал он, – ты… Ну, словом… Чуть вырастешь и… Поймешь меня, я уверен! Не может быть, чтобы не поняла.
Она резко перебила его:
– А я уже выросла, папа, только ты не заметил. – И она быстро пошла к метро. «Скорее бы домой, – билась в голове единственная мысль. – Скорее бы! Остаться одной, а уж там, дома, наревусь в полную силу. И слава богу, что мама на работе».
Наревелась, конечно. Потом залезла под горячий душ – сильно знобило. «Заболеваю, наверное, – с тоской подумала она. – А как не хочется!» Выпила горячего чаю, согрелась и немного повеселела – так, значит, так. В конце концов, это их, родителей, жизнь. А у нее – своя.
Кстати, спустя довольно много лет она узнала от Шурочки, что тогда у отца случились страшные неприятности и на работе: служил он в проектном институте, его лаборатория готовила очень важный проект – новаторский, предварительно прошедший кучу инстанций, проверок и получивший отличные рекомендации. Все шумно радовались и не сомневались в успехе. Но – кто бы мог подумать? – на самой последней инстанции проект был разгромлен и зарублен. Такого никто не ожидал – даже самые ярые противники и завистники. Отец, один из главных авторов этого проекта, здорово тогда надломился. Он мотался по комиссиям, отстаивал и настаивал. Никто его не поддержал, над ним уже начали откровенно смеяться и крутить пальцем у виска: против кого прет этот чудила Корсаков? В результате он ушел из института, сказав на собрании коллегам, что вести себя, как они, могут только предатели и саботажники.
Тогда у отца и открылась застарелая язва. Конечно, на нервной почве.
Маме про встречу с отцом она ничего не рассказала – зачем? Понимала, что это той неприятно.
Как-то спросила:
– Переживаешь?
Шурочка вздрогнула и раздраженно ответила:
– Да вот еще! Много чести! Что переживать из-за дурака? Да бог с ним! Плохого я ему не желаю. И хорошего, впрочем, тоже.
«В этом вся мама, – подумала Рина. – Все понимает, но обида-то есть – никуда не делась обида. Еще бы – бросить ее, красавицу Шурочку! Ну и правильно, что не страдает. Она молодая женщина, она красавица и, в конце концов, не монашка, готовая прощать все и вся. Не святая – ударят по левой щеке, подставь правую. Она – обычная живая женщина. И она хочет жить».
Отец приезжал раз в полгода или чуть реже. Конечно, они встречались. Но постепенно Рина поняла, что встречи эти формальные и, скорее всего, никому не нужные – ни ей, ни отцу. Она его не простила. Он исполнял свой родительский долг, она – свой дочерний. Или у него все-таки было не так?
Со временем говорить им стало особенно не о чем. Рина давала короткий и скупой отчет – здорова, учусь, работаю. Точнее – подрабатываю. Кавалеры? А как ты думаешь? Разумеется! В общем, в подробности не вдавалась. И про его дела она просто не спрашивала – много чести, как говорила мама. Да и о чем она должна была его спрашивать? Как твоя семейная жизнь? Как поживает твоя драгоценная Валентина?
Извини – неинтересно.
Да и отец, кажется, окончательно пришел в себя – глаза у него были спокойные и даже счастливые. И это было особенно больно – значит, там все сложилось. А Рина, если честно, надеялась. Надеялась, что там не сложится, что он опомнится и… И вернется. Но вышло не так – он спокойно живет без нее, без единственной дочери. Правда, теперь в хорошие рестораны отец ее не приглашал, а приглашал в недорогие кафе. Она знала, что работает он в поселковой школе, преподает математику и геометрию, плюс его нагрузили черчением – с учителями в провинциях плохо. Ну и хорошо – лишние деньги! «Хотя, – усмехался он, – какие там деньги! Если бы не хозяйство…»
– Хозяйство, – насмешливо кивала Рина, – коров, что ли, доишь?
Одет отец был, если честно, тоже не очень. Было видно, что донашивает то, что есть. Ну да ладно, не ее проблемы.
А у нее своих до фига. Двадцать лет, знаете ли, возраст любви и огромных проблем.
Кстати, ее скороспелый брак и почти немедленный развод отец прокомментировал сухо:
– Ну, значит, попробовала? И как, набралась опыта?
Рина с деланым равнодушием кивнула:
– Ага.
Но разозлилась: «Тоже мне, учитель жизни! На себя посмотри!»
С годами отец приезжал все реже, сетовал, что устает от Москвы, отвык от ее суеты, вечно бурлящей толпы и равнодушных, усталых людей. Рина удивлялась и в который раз не понимала: да чем же так хороша та его жизнь, в медвежьем, забытом богом углу? Лица москвичей ему нехороши? А видеть каждый день одни и те же лица? Какая скукота! Сталкиваться с ними на работе, в магазине, на почте или на автобусной остановке? Всем послушно кивать, интересоваться их делами и здоровьем, обсуждать с ними урожаи и надои молока и знать всех поименно?
Нет, извините! Она бы, например, ни за что, ни за какие коврижки и ни на что не променяла Москву, любимую, шумную, хлопотливую и прекрасную Москву. Да разве есть города красивее и лучше? Нет, и Ленинград она обожала! Но после смерти бабушки Маши вернуться туда не решалась.
Спустя много лет Рина увидела другие города, не менее прекрасные, чем ее родная Москва. Но это никак не изменило ее отношения к столице – она навсегда осталась ее преданной и верной поклонницей. Но, если уж совсем честно, с годами и она стала от Москвы уставать – бесконечные пробки отнимали полжизни. Да и нынешняя Москва здорово изменилась и давно перестала быть теплой и родной.
А отец продолжал восхищаться деревней. Однажды Рина сказала:
– Кажется, ты сам себя хочешь убедить.
– В чем? – не понял отец.
– Да в том, что все сделал правильно.
Он ничего не ответил, только внимательно посмотрел на нее и отрицательно покачал головой.
В гости, конечно же, приглашал. Сулил всякие радости и удовольствия – например, рыбалку и грибную охоту.
– Ирка! Ты даже не представляешь, что это за счастье – встать на рассвете, когда еще трава мокрая от росы, а солнце еще только-только, лениво и нехотя, выползает из-за горизонта и еще сыро и прохладно, и ты накидываешь ватник и влезаешь в резиновые сапоги и идешь на берег. «Идешь!» Смешно! Всего-то десять шагов! Нет, ей-богу, именно десять, я считал! А речка? На твоих глазах из неприветливой, серой, свинцовой она голубеет, светлеет и начинает искриться, переливаться, сверкать на солнце, манить, обещать-соблазнять, в общем, – смутился отец.
– А ты поэт, пап! – усмехалась она.
– Да при чем тут поэт? – обиделся отец. – Так все и есть, уж поверь! И ты закидываешь удочку, – с восторгом продолжал он, – и садишься на землю. По большому счету, тебе наплевать, сколько ты натаскаешь карасиков или плотвы, хотя натаскаешь уж точно! Нет, дело не в этом. Ты пытаешься охватить взглядом всю эту немыслимую красоту, этот берег, реку, лес вдалеке, поле за лесом. И тишину. Вот это меня каждый раз потрясает. Такая тишь, что начинает звенеть в ушах, веришь? Нет, звуки, конечно, есть – живая же природа! И птицы тренькают, и лягушки поквакивают. И речка тихонько всплескивает все еще сонной водой. И деревня наша начинает подавать признаки жизни, пока еще сонные, вялые.
И все-таки тишина. А солнце уже поднялось и начало припекать. И ты скидываешь ватник и уже маешься в жарких сапогах. И тут начинается. Таскаешь эту мелочовку одну за другой – карасиков, плотвичек, окуньков и прочую шушеру. Мелочь, а вкуснота! В муке обваляешь и на раскаленную сковородку. Поверь, дочь, вкуснее ничего нет. Какие там деликатесы! И к ней, к этой сковородке, молодая картошечка, своя, из огорода, – мелкая, с крупный орех, самая первая, да со своим укропом! Сначала отварить, а потом слегка обжарить на топленом масле. Эх, красота… А вечера? Тихие, теплые, спокойные. Прокукует кукушка, из-за елки вспрыснет какая-то мелкая птичка. И снова немыслимая, оглушительная тишина. И благодать. И расцветает душа, и все отпускает, ей-богу. И так становится хорошо и спокойно… Давай, Ирка, приезжай! Ты вон бледная, как сметана. Синяки под глазами. А у нас за пару недель придешь в норму. Да еще сил наберешься на год вперед! У тебя же каникулы на носу!
– Нет уж, – усмехнулась Рина. – Я как-нибудь без ватника и удочки, извини.
– Зря ты! Не в удочке дело, в другом. Жаль, что ты этого не понимаешь. Наверное, потому, что еще молода.
Чудак. Ей-богу, чудак! Он хочет, чтобы она в свои долгожданные и драгоценные каникулы поехала в эту глухомань? Любоваться рассветом, слушать тишину и мочить задницу в мокрой траве?
Ага, как же. Нет уж, дорогой папа, поклонник рыбалки и тишины, адепт деревенской жизни. Извини – не ко мне! Я еду к морю, в Коктебель. С большой, кстати, компанией! Которая меня – ты, пап, удивишься – не утомляет, не раздражает, а только радует! И море, и теплый песок! И тоже солнце, заметь! К тому же мне что, жить вместе с твоей тетей Фросей – так называла отцовскую жену смешливая Шурочка. И в ее голосе звучали презрение и застарелая, никуда не девшаяся обида.
Кстати, о Шурочке. Через пять лет после развода она вышла замуж за своего Коли. Да, да, именно Коли! Ну и конечно, он тут же стал просто Коля, точнее Колянчик! И слава богу – никаких заковыристых норвежских имен, невозможных для русского человека. Алкрек, например, всесильный правитель. А ты попробуй-ка выговори это имя! А как вам Болдр? Это принц, между прочим. А Гэндэлф? Палочка эльфа, ха-ха! Да, этого бесшабашного и веселого норвежца звали Коли – что в переводе «черный, угольный».
Внешне «угольный» Коли был, как и положено, рыжеватым блондином с широким, «картофельным», веснушчатым носом.
Коли влюбился в Шурочку до умопомрачения – год мотался в Москву едва ли не раз в месяц, ну а потом предложил руку и сердце.
Та, надо сказать, недолго раздумывала, и, оформив брак в Грибоедовском загсе, уже через три недели они были в Тремсё.
Шурочка стала госпожой Олсен.
– Хорошо, что не Карлсон, – шутила она. – Здесь их море.
Мама была счастлива с Колей – они путешествовали на машине по Европе, стали заядлыми горнолыжниками, Шурочка научилась готовить нехитрые норвежские блюда – картофельные лепешки-блины лефсе, салаку в томатном соусе, форикоп – баранину с капустой – и знаменитый суп из лосося на сливках.
Кстати, несмотря на то что Тремсё находился всего-то в четырехстах километрах от Полярного круга, климат здесь был довольно приличный и мягкий, сказывалась близость Гольфстрима. Правда, лето было прохладное. Городок оживленный, портовый и университетский. Недаром его называли «северным Парижем» – жизнь в нем кипела. Ну и красота, конечно: Тремсё окружали водопады и фьорды.
Рина с удовольствием ездила к матери в гости, а с отчимом, замечательным, легким и остроумным Колей-Николашей, по-настоящему дружила. А самое главное, видела, что они с мамой счастливы.
Выходит, отец был прав. Прав, что решился. А вот Шурочка решилась бы вряд ли. Она не любила принимать серьезные решения.
Да, все правильно: у всех все устроилось, все нашли свое счастье.
Только не Рина, увы.
Нет, не так – просто Ринино счастье оказалось в работе. В этом она себя убедила.
Да, в то самое лето в Коктебеле случился у нее роман с будущим мужем. Все как обычно: погуляли при луне, попили терпкое домашнее вино, заедая его сочными, невозможно сладкими персиками. И жизнь показалась такой же терпкой и сладкой. Правда, на время.
Там же, в Коктебеле, она залетела. Вадик, надо сказать, от обязанностей не отказывался и тут же предложил пожениться.
Она искренне удивилась:
– Зачем? Рожать я, прости, не собираюсь и замуж выходить не спешу.
Вадик сморщился, и ей показалось, что он вот-вот заплачет. Рина обняла его и погладила по голове, как маленького ребенка:
– Ну хорошо, хорошо. Если ты так настаиваешь…
Глупости, он не настаивал вовсе! И против аборта, о котором она решительно заявила, тоже, кстати, не возражал – сам испугался такого развития событий. И Рина, не особо раздумывая, избавилась от беременности. Но от мысли жениться они не отказались. Почему? Просто она была молодой дурой – вот и все объяснение. Захотелось красивого платья, цветов и подарков. А Вадик? Потом до нее дошло – Вадик страстно желал свободы от родителей. А свобода намечалась в виде отдельной бабушкиной квартиры. До женитьбы ему туда переезжать не разрешали – мало ли что! Окрутит его, молодого дурака, какая-нибудь из приезжих, пропишется – и прощай квартира.
А тут вроде своя, московская девочка из приличной семьи, с московской, между прочим, пропиской.
Свадьбу организовали свекры. И не без пафоса, надо сказать. Людьми они были состоятельными и для единственного сына ничего не жалели. Сняли дорогой ресторан, оплатили платье невесты и обручальные кольца – так положено, возражения не принимались. Да никто особо не возражал – правда, Шурочка, будущая теща, к знаменательному событию отнеслась с большой иронией, пренебрежением и даже сарказмом:
– Ну, сходи, сходи замуж! Посмотри, как там хорошо!
В свадебных хлопотах она не участвовала: вам надо, вы и старайтесь!
А накануне свадьбы сурово спросила:
– Надеюсь, папашу своего ты не пригласила? Имей в виду: будет он – не будет меня.
Это была угроза. И Рина, крепко подумав, решила отцу не сообщать о грядущем событии. Мама права – встречаться им не надо. Ни к чему.
С новой родней Шурочка вела себя не особо приветливо, пышных тостов не произносила, вечного счастья и кучи детей молодым не желала. Брак этот не одобряла, а притворяться не умела, да и не хотела – к чему такие усилия?
В дамской комнате, поправляя и без того безупречную прическу, мать недобро спросила:
– Ну, счастлива, невеста?
Нет, невеста не была счастлива. Несмотря на подарки и море цветов. Рине было тоскливо, хоть плачь. В тот же день она поняла, что натворила, и увидела скорый конец этого предприятия.
Их с Вадиком брак не спасла даже та самая отдельная, уютная, маленькая однокомнатная квартирка на Преображенке.
В общем, кроме совместного проживания и бурного ежедневного секса в начале семейной жизни, почти ничего у них не изменилось – утром оба разбегались по институтам, после Рина могла пойти с подружками в кино или пошляться по магазинам. Домой, честно говоря, она не спешила. Подружки ей завидовали – Вадик хорош собой, есть отдельная квартира. Да и свекровь – о такой только мечтать! Это, кстати, была чистая правда – свекровь у нее была замечательная. Готовкой, уборкой, стиркой и глажкой Рина себя не обременяла – еще чего!
Обеды привозила свекровь – конечно, обожаемому сынуле! Горячо любимые им куриные котлетки, грибной суп в трехлитровой банке, сырнички с изюмом и прочие разносолы. Вздыхая, бралась за пылесос, тряпку и утюг.
Наверняка жаловалась подружкам, обсуждая нерадивую невестку. Но молчала. Может, и зря. Дала бы по голове, научила бы варить борщи и крутить котлеты, глядишь, получилась бы из Рины нормальная жена.
Кстати, если в первом браке Шурочка хозяйством себя не обременяла – еще чего, она так молода, и тратить на это свою прекрасную юную жизнь? – то во втором она кое-чему научилась. Правда, праздники любила всегда – Новый год, Восьмое марта. Праздники и гостей. Вот тогда не ленилась. Говорила, что испечь торт или сделать салат – это творчество. А варить ежедневные борщи – рутина. Шурочка презирала кумушек, кланяющихся плите и духовке. Терять на это драгоценное время? Нет, извините! Я лучше в театр схожу или в музей, почитаю книжку или журнал. А уж после ухода отца и вовсе перестала вести хозяйство – много ли им с Риной надо? Так и сидели на бутербродах и сладких булочках – хорошо, что не расползлись. Спасла удачная конституция.
Замужняя Рина возвращалась домой, где уже был порядок и в холодильнике стоял вкусный ужин. Убрано, постирано и поглажено – чем не жизнь, а?
Вадик не был занудой, не капризничал и не придирался – в его жизни тоже почти ничего не изменилось. Те же котлетки и сырники, тот же порядок и выглаженные рубашки. Только исчез тотальный родительский контроль – где ты, с кем и когда вернешься? Задавать такие вопросы женатому человеку не очень прилично. Да и секс – его и эта сторона семейной жизни очень устраивала. Но скоро и это, как часто бывает, сошло на нет, и Рина почувствовала глубокое разочарование.
Она смотрела на жующего мамины котлетки Вадика и с тоской думала: «Зачем? Зачем я здесь, рядом с ним? Да и вообще – зачем нам обоим все это надо?»
Но сбежать все же было неудобно. Неудобно перед родителями Вадика – хорошие люди и так стараются. Перед мамой – уж она-то не упустит прокомментировать! Да и перед мужем… Хороший парень, хоть и совершенно чужой.
И все же не выдержала. В конце концов собрала чемодан и ушла, оставив мужу записку: «Прости, дальнейшего смысла в совместной жизни не вижу. И дело тут не в тебе, а во мне. Еще раз прости».
Бывшей свекрови не позвонила – смалодушничала. Конечно, чувство неловкости перед ней испытывала еще долго. Но потом, как водится, и это прошло.
Развелись они тихо и мирно, совсем по-дружески. Вадик, кажется, и не удивился.
Спустя лет десять она встретила его на заправке. Вадик неспешно вылезал из новенького «мерса». «А хорош! – подумала она. – Заматерел, возмужал». За Вадиком, высоким, стройным, широкоплечим, в дорогих очках и модной дубленке, из машины вышла молодая женщина – худая блондинка в коротком норковом жакете, затянутая в узкие кожаные брючки. Ничего особенного, такая, как многие, но очень даже вполне.
На заднем сиденье Рина увидела детское креслице, в нем толстого и румяного малыша, утрамбованного в пестрый, нарядный комбинезон.
Рина выдохнула и поспешила отъехать – окликать бывшего и, кажется, успешного и небедного мужа ей не хотелось. Хотя к тому времени она сама стала успешной и вполне небедной – хорошая должность, большая зарплата. Да и выглядела она замечательно – ухоженная, со вкусом одетая женщина.
Только вот без семьи. Без мужа и без ребенка.
Эта случайная встреча предполагала много вопросов. Врать она не любила, а говорить правду не собиралась.
В институте началась их дружба с Маргошкой. Полгода поглядывали друг на друга в курилке, а заговорить не решались. А когда наконец разговорились, поняли: теперь они подруги на всю оставшуюся жизнь, без вариантов. Только не знали, что жить Маргошке оставалось не так много, увы.
С тринадцати лет она жила с отцом, Вениамином Михайловичем, которого называла Веник. Мать ушла к молодому парню, почти ребенку, своему бывшему ученику. Маргошка о ней никогда не рассказывала, лишь однажды жестко бросила:
– Пустая она, как жестянка из-под консервов: звону много, а внутри пустота. Что о ней говорить?
Маргошка была рада, что мать с новым мужем убрались с глаз долой, черт-те куда, под Новороссийск. Мать она не простила и видеть ее не желала. А вот отца обожала, с Веником они были большими друзьями. Тот так и не женился, чтобы у обожаемой дочки не появилась мачеха.
Веника обожала и Рина. Ах, как весело им было втроем!
– Зови меня на «ты», – повторял Веник. – Или я тебе не друг, Ринка?
Друг, конечно, друг, еще бы! Только вот на «ты» не получалось.
Во всем Рина с Маргошкой совпадали. Во всем. Всё видели с одного ракурса. Удивлялись: такое возможно? В крупном и в мелочах, в важном и в ерунде полное единение и единодушие. Не расставались ни на день. А по ночам болтали по телефону, пока раскаленная трубка не выпадала из рук. Первой обычно засыпала соня Маргошка.
После института было много терзаний – работа на кафедре, возможность аспирантуры, дальнейшая научная работа. Правда, с копеечной, как водится, зарплатой. Ушла. И тут ей, считай, повезло – попала в только-только открывшееся рекламное агентство, тогда это только начиналось – нелепо, непрофессионально, кустарно и грубо. Но, буксуя и тормозя, застревая и проваливаясь в тартарары, набирались опыта. И в конце концов развернулись и раскрутились – к тому времени Рина уже была профи.
Конечно, перетащила туда и Маргошку.
На квартиру зарабатывать не пришлось – квартира у нее была. Просто продала ее, доплатила приличную сумму и купила новую, на Кутузовском. Сделала там такой ремонтище, что, входя всякий раз к себе домой, тихо охала: «Ну неужели мое?»
А одиночество, как оказалось, Рину не угнетало. Работа в рекламе сделала ее жесткой, ответственной, решительной и в чем-то бескомпромиссной, а в чем-то куда более готовой на компромисс, чем была прежде. Разное было в их компании – и подсиживания, и зависть, обиды. И даже страхи. Сколько раз она думала о том, чтобы все бросить и уйти к чертовой матери! Но удержалась. Да и с годами все устаканилось, она приобрела вес и стала начальником отдела, ее уважали, с ней считались – сплетни обходили ее стороной. Работа занимала всю ее жизнь – без этого карьеры не сделаешь. Было, конечно, и все остальное, в том числе два серьезных романа. Первый – с коллегой, как это часто бывает у занятых людей. Но ничего не получилось по причине их невероятной похожести, одинаковости и помешанности на работе – две сильные личности, и, как следствие, расставание. Правда, замуж за него она хотела, что скрывать. Потому что очень любила. Все понимала, но любила и, честно говоря, надеялась. Даже спросила однажды:
– А почему ты на мне не женишься?
Он усмехнулся:
– Трудно жить с женщиной, которая умнее тебя.
– А ты попробуй, – смущенно пошутила она, – вдруг получится?
Он покачал головой:
– Не-а, не выйдет. Я себя знаю.
Слава богу, обоим хватило ума остаться друзьями – совместная работа, куда денешься. А через пару лет после их расставания коллега женился на молоденькой, хорошенькой, длинноногой и совершенно безмозглой курьерше. Про ее тупость ходили легенды – вечно улыбающаяся девица не могла разобраться даже в своей корреспонденции.
Два года Рина отходила от этого романа, с удивлением разглядывая бывшего любовника, – кажется, он, любитель умных, тонких, образованных женщин, был вполне счастлив. Он! Ничего, пережила с божьей помощью. А спустя четыре года познакомилась с женатым мужчиной, моложе ее на семь лет. Сразу расставили флажки: мы любовники, всё.
У него, кстати, месяц назад родился ребенок.
Нет, уводить его из семьи она не собиралась: дети – это святое. «Главное – не влюбиться, – твердила она, – тогда пропаду». Не получилось – влюбилась, как девочка.
Ну и началось все, что с этим связано, – страдания, ревность, истерики. Куда подевались мозги и жизненный опыт? Куда подевались ирония и сарказм? Вела себя как полная дура – ревновала, звонила по вечерам. Он, естественно, злился, психовал и срывался. Ну и в итоге ушел. Как же ей потом было стыдно! Кажется, такого ужаса она никогда не испытывала. Потом успокоила себя – это была не она.
Ну и итог романа – год лечения от депрессии у психиатра. Ничего, снова вылезла. Бабы – они сильные. Бей наотмашь – все равно поднимутся. Покачнутся, а поднимутся. Распластаются, размажутся по полу, а потом соберутся, вытрут сопли, заплетут косы – и вперед.
Кстати, Маргошка Ринин роман с женатым не одобряла, потому что сама уже была матерью малыша. Впервые не утешала, только хмурилась и скупо бросала:
– Ничего хорошего из этого не получится.
И оказалась права.
Личная жизнь не сложилась. Ну да бог с ней, не у всех она получается. По нынешним временам выходило так – или семья, или карьера. У нее получилось второе: нет семьи, зато есть любимое дело, в которое она ушла с головой. И без этой адской загруженности, дикого ритма, сумасшедшего драйва и нервов она уже просто не могла. Понимала: если остановится, то просто погибнет.
И жизнь эта, безумная, отчаянная, рискованная, ей очень нравилась.
Или она смогла убедить себя в этом?
Встречи с отцом становились все реже – нет, он по-прежнему старался приехать в столицу хотя бы раз в год: «Скучаю, Ирка. Очень я по тебе скучаю, дочь!» Но часто свидания срывались из-за ее работы: то срочные съемки, которые отменить невозможно, иначе – колоссальные неустойки, то встречи с партнерами – тоже ни перенести, ни отменить, то внезапные командировки. А пару раз она просто забывала о его приезде и уезжала куда-то.
Однажды уехала в пятницу вечером, почти в ночь, после труднейшего дня в пансионат. Сорвалась внезапно, понимая: если не убежит из Москвы, не проведет пару дней в одиночестве, на природе, то к понедельнику ее просто не будет – физически не будет. А в субботу приехал отец. Что-то придумала, наврала. Противно, а делать нечего. И во время романа с молодым любовником, когда ей совершенно сорвало крышу, с отцом она тоже не виделась – да просто не подходила к телефону. Он, обеспокоенный, тогда прислал телеграмму: «Ира, волнуюсь! Ты в порядке? Ответь».
Ответила, конечно. Наврала с три короба про завал на работе – короче, опять отбрехалась. Отец обижался, хотя и пытался это скрыть, но расстроенный голос скрыть было трудно.
Ну а в последние годы, примерно лет пять или шесть, он вообще перестал приезжать в Москву. Говорил, что прибаливает, ехать ночь или целый день в поезде тяжело, домашние дела ну и все прочее. Рина охала, сочувствовала, спрашивала, не выслать ли денег. Отец твердо отказывался:
– Нам хватает: две пенсии плюс зарплата.
В гости он ее больше не приглашал.
Однажды пошутил:
– Ты теперь важная птица, Ирка! Куда тебе к нам?
Шурочка приезжала в Москву раз в год непременно, и тогда у них с Риной случались загулы: ежедневные походы в театры, рестораны, вернисажи и бесконечные гости. Рина мотала уставшую с непривычки Шурочку по своим новым знакомым, среди которых были и известные публичные люди. С той мгновенно спадала усталость, она начинала кокетничать, сверкать глазами и смеяться. Кстати, была она по-прежнему хороша, эта мадам Олсен, эта уже немолодая Брижит Бардо.
Два раза Рина свозила Шурочку в Ниццу и в Канны – она была счастлива и каждый день рвалась в казино.
Странное дело. С годами Рина, кажется, стала понимать отца. Кажется, он все сделал правильно – они с Шурочкой несовместимы. При дальнейшем совместном проживании дело бы непременно кончилось убийством – случайным или тщательно спланированным. Только кто бы отправился в тюрьму, а кто на погост – вопрос.
Рина полюбила свое одиночество и удивлялась Шурочкиному желанию тусоваться и быть среди людей. Хотя что удивляться: добропорядочной провинциальной домохозяйке московская суета только в радость. А Рина так уставала от людей и бесконечных встреч, что в пустую квартиру заходила с облегчением. Сбросив пальто и обувь, она блаженно выдыхала: «Какое счастье! Одна!»
Это и вправду было счастьем – родная, уютная, красивая квартира, где все, от полочки в ванной до коврика в спальне, тщательно продумано именно для нее.
Она шла в душ, долго стояла под тугой струей, чувствуя, что ее отпускает – опускаются, расслабляются плечи, оттаивают напряженные мышцы.
Потом теплый, пушистый, уютный халат, мягкие тапочки, крем на лицо и шею и – кресло! Дорогущее дизайнерское кресло мышиного цвета, которое ласково и нежно принимало ее в свои объятия, обтекало и убаюкивало. Блаженно откинув голову, Рина закрывала глаза и начинала приходить в себя. И не дай бог, чтобы в этот момент зазвонил телефон!
Кстати, даже в отпуск Рина уезжала одна. Заказывала дорогой отель, максимально удаленный от города, несколько дней валялась в шезлонге – как тюлень, по ее же утверждению, – и, немного придя в себя, брала в аренду машину и каталась по окрестностям, забираясь в самые глухие и отдаленные места – в горы или на дикие пляжи. Конечно, ей оказывали внимание – в ресторанах или в магазинах. Попадались и вполне приличные особи. Но она пресекала любые попытки. «Еще чего! Я на отдыхе, и этим все сказано».
– Ира! Так что? Ты приедешь?
– Приеду. Завтра выеду и к вечеру буду. Что-нибудь нужно? Ну продукты там или что-то еще.
– О чем ты, Ирочка? – Валентина громко всхлипнула. – Что же мне может быть нужно? Теперь-то?
– Я поняла, – резко ответила Рина и повторила: – Завтра я буду. Всего хорошего.
Плюхнулась в кресло и горько усмехнулась – хорошее пожелание вдове накануне похорон: «Всего хорошего!»
Спала со снотворным, понимая, что ни за что не уснет – воспоминания обрушатся лавиной и потащат за собой. Она просто не доживет до утра – задохнется. Задохнется от чувства вины – страшной, непрощаемой. Пять лет – пять лет! – она не видела отца. Не собралась, не приехала хотя бы на пару дней. Не сказала ему то, что должна была, обязана была сказать. Опоздала.
Мы всегда опаздываем, всегда. Почему? На все находим время, а вот на главное – нет.
И почему она сейчас не плачет? Совсем заледенела?
Утром нервно вытаскивала из шкафа темные вещи – черную блузку, черные брюки.
Побросала все в дорожную сумку, резко закрыла молнию и глянула в окно – машина с водителем стояла под окнами.
Конечно, никакого СВ в поезде не было – еще чего! Важные персоны в К. ездили нечасто, а скорее всего, вообще не ездили – что они там забыли? Никаких крупных предприятий в уездном городке не было, значит, и интереса для бизнеса тоже. Чем жил городок, чем кормился? А бог его знает! Молодежь наверняка разъехалась, старики доживали. Собственно, так жила вся Россия, медленно погружаясь в небытие.
Но в поезде было чисто и тепло, проводница услужливо предложила чай или кофе.
– Растворимый? – спросила Рина.
Проводница искренне удивилась:
– А какой же еще? Поезд ведь, не ресторан какой.
Рина заказала чай, села к окну и – заплакала. Впервые за сто тысяч лет. Она давно позабыла, что слезы соленые, что они могут течь таким сильным и бурным ручьем и что они – чудеса! – могут принести облегчение. «Значит, – усмехнулась она, вытирая платком лицо, – надо срочно учиться плакать. Значит, не до конца, слава богу. Не до конца превратилась в Снежную королеву. Уже хорошо».
Нет, правда ее чуть отпустило, стало полегче. С удовольствием выпила сладкого чая и улеглась на полку, завернулась в одеяло и – снова чудеса – тут же уснула. Проспала ведь день – ничего себе, а! Проснулась за полчаса до прибытия – за окном уже наступили густые осенние сумерки. Наспех причесалась, умылась, морщась от густого запаха хлорки. В холодном, насквозь продувном тамбуре уже стояла проводница с хмурым и недовольным лицом, готовя ступеньки и дверь, распространяя сладкий запах дешевого вина. Рина поморщилась – скорее бы на воздух.
Платформа была мокрая от недавно прошедшего, видимо, сильного дождя. Но пахло свежестью, мокрой землей и травой, и еще чем-то сдобным и вкусным – кажется, свежеиспеченным овсяным печеньем.
В здании вокзала было пусто, дремала, уронив голову в пышных белых кудрях на пластиковую стойку, буфетчица.
Рина вышла на улицу.
Одинокий фонарь тускло освещал темную тихую улицу.
«А говорят, что есть жизнь на Марсе», – с тоской подумала она и оглянулась – в отдалении стояла одна машина, старые и помятые «Жигули», за рулем которых дремал водитель. «Сонное царство, – подумала Рина, – все спят. А всего-то полдевятого, в Москве жизнь только начинается. А здесь она, жизнь, похоже, остановилась. Впрочем, она здесь давно остановилась, лет двести назад».
Она постучала в окно машины. Водитель открыл глаза и с удивлением, словно увидев инопланетянку, уставился на нее.
– Вы свободны? – с усмешкой спросила Рина.
Тот растерянно кивнул.
В машине удушливо пахло бензином и старыми тряпками. Рина качнула головой и поморщилась – сервис, однако! – но промолчала. Назвала адрес, и наконец с божьей помощью тронулись.
– Доедем-то без потерь? – с опаской спросила она.
Водитель посмотрел на нее с удивлением:
– Зря беспокоитесь, дамочка! Доставим в лучшем виде, не сомневайтесь!
Рина смотрела по сторонам – в окнах почти не горел свет. Мертвое царство, городок спит, и даже экраны телевизоров не подсвечивали голубым, рассеянным светом.
– И что, – спросила Рина, – у вас так всегда?
Водитель глянул на нее с удивлением.
– Ну в смысле, девять вечера, и все на бочок.
– А, вы про это! – словно обрадовался он. – Так провинция! Село, можно сказать. Ложимся рано, встаем с петухами. Это здесь, в городке. А там, в деревне, – он махнул рукой, – там вообще в восемь темно. А вы, извиняюсь, из самых столиц?
– Из самых, – кивнула она. – Из самых что ни на есть.
– И как там у вас? – осторожно спросил водитель. – Ну в смысле в целом?
– В целом хорошо. А вот не в целом…
Водитель понимающе кивнул:
– Ну так везде! И там, и здесь.
– Наверное, – ответила Рина и подумала, что, хотя она целый день проспала, очень устала. Ломило тело, зудели ноги, разболелась голова. «Нервничаю, – подумала она. – Просто очень нервничаю. Папа, похороны. Ну и эта… Мадам, тетя Фрося. Как ни крути, а общаться придется. Приятного, конечно, мало. Но и это переживем».
Минут через десять выехали из городка, и дорога кончилась. Водитель посмотрел на нее, словно извиняясь: дескать, не обессудьте, ехать всего-то минут двадцать. Терпите.
Вдоль дороги густой и плотной армией стояли леса. «Глухомань, – вздохнула Рина. – Еще какая глухомань!» Впереди показались тусклые огни. «Раз, два, три», – пересчитала она.
Два фонаря и одно окно в доме. Наверное, наше. В смысле, тети-Фросино, Валентины. Водитель резко затормозил и обернулся:
– Приехали, дамочка. С вас двести рублей.
Она протянула деньги:
– Спасибо.
– И времечко провести хорошо! – Он, кажется, обрадовался, что она не стала торговаться.
Подхватив сумку, Рина взглянула на дом, у которого остановилась машина. В соседних домах было темно. А в этом горел тусклый свет. Значит, точно сюда – не ошиблась.
Толкнула калитку. Недалеко, кажется, на соседнем участке, залаяла собака. Рина поднялась по ступенькам и, собравшись с духом, наконец постучала. Послышались шаги, заскрипел замок, и дверь со скрипом открылась. На пороге стояла высокая, не по возрасту стройная женщина в теплом платке, накинутом на плечи.
– Иришка! – жалобно выкрикнула она и протянула к ней руки.
Рина чуть качнулась, отпрянула, но было поздно – крепкие сильные руки уже обнимали ее и пытались прижать к себе.
– Добрый вечер, – растерянно пробормотала Рина. – Добрый вечер, Валентина.
Женщина закивала, заплакала и чуть выпустила ее из своих объятий, чтобы получше рассмотреть.
– Ира, Иришка! Как же хорошо, что ты приехала! Как хорошо, что время нашла! Уж как бы Санечка был рад!
И тут заплакала Рина.
«Откуда столько слез? – подумала она. – Наверное, за последние двадцать лет накопилось». И она шагнула в прихожую.
– В сени, – сказала хозяйка. – В сени проходи, Ирочка!
Из дома пахнуло жильем и теплом.
Раздевалась Рина медленно, оттягивая общение с этой чужой женщиной, отцовской женой, которую столько лет успешно избегала. Но встретиться все равно им пришлось.
В прихожей – сенях, по словам хозяйки, – было тепло и пахло мокрой деревянной бочкой, смородиновым листом и укропом. В углу и вправду стояла большая темная бочка, из которой и доносились умопомрачительные запахи огородной травы и соленых огурцов. Рина непроизвольно громко сглотнула слюну и смутилась.
Она замешкалась с обувью и растерянно оглянулась – у двери в дом ровно, в ряд, стояли резиновые сапоги и обрезанные по щиколотку старые валенки.
– Чуни надевай! – предложила хозяйка. – По полу дует.
Влезать в разношенные чужие валенки совершенно не хотелось, но и отказываться было неловко. Рина скинула модные остроносые ботильоны и влезла в чуни, тут же ощутив блаженство – уставшие и замерзшие ноги попали в обувной рай. Им было свободно, мягко и тепло – вот тебе и чуни!
Хозяйка толкнула дверь в дом.
Комната – зал, как сказала хозяйка, – была довольно большой и, как ни странно, уютной: диван, два кресла, обеденный стол и журнальный, телевизор и книжный шкаф до потолка. На потолке висела знакомая люстра – Рина вспомнила, что точно такая же висела у соседки и называлась красиво и громко – «Каскад». Соседка ею страшно гордилась – прям как хрустальная, а? – и предлагала Рининой маме посодействовать в покупке «прям как хрустальной». Шурочка брезгливо хмурила носик и надменно фыркала:
– Господи, ну какой же плебейский вкус у нашего народа! Впрочем, что он хорошего видел, этот несчастный народ, – тут же снисходительно добавляла она.
На стене висел красный ковер в желтых разводах. «Классический интерьер семидесятых, – подумала Рина. – Из той, давно ушедшей жизни». Лет тридцать, как пришли времена евроремонтов, шелковых и виниловых обоев, навесных потолков, импортной плитки на любой вкус и всего прочего, без чего, казалось, жить нельзя и просто неприлично. А здесь все это было на месте, словно и не прошло тридцать смутных лет. И это нищенское, убогое, советское, с безусловным оттенком пошлости, вот что странно, было уютным.
– Садись, Иришка, – захлопотала хозяйка. – Чаю с дороги? А может, поешь? Ты уж прости, ничего не готовила. Санечка совсем не ел в последние недели. Даже бульон не хотел. А я что себе-то готовить? Приду из больницы, хлеба с молоком съем – и все. – Она всхлипнула и тут же встрепенулась: – Ой, картошка холодная есть! – В голосе ее послышалась радость. – Соседка принесла! Ее можно с грибами, с огурчиками, а, Ир?
Было неловко – только переступила порог, и на тебе. Но при словах «огурчики и грибы» засосало под ложечкой и рот наполнился слюной. В поезде Рина только пила чай с печеньем.
Грибы она обожала. Шурочка покупала только шампиньоны – других грибов она не знала и боялась. Отец же разбирался в грибах и обожал грибные походы – ясное дело, человек деревенский. Да и что такое шампиньоны? «Разве это грибы для русского человека? Так, суррогат, пародия», – усмехался отец.
Рина смущено кивнула. Дескать, извините, но поем. Валентина почему-то очень обрадовалась и тут же бросилась накрывать на стол. Принесла из погреба запотевшие банки с грибами:
– Вот тут, Ириш, грузди. Черные. Хрустят! А это масленки. Сопливые малость, но ты попробуй, тоже хороши!
Казалось, суета отвлекает Валентину от горя. Она умело, ловко и быстро собрала на стол, принесла разогретую на сковородке мелкую, с небольшую сливу, картошку, порезала хлеб и села напротив.
– Ешь, ешь, – приговаривала она. – Ты ж с дороги, я все понимаю.
– А вы? – спросила Рина.
Валентина покачала головой:
– Нет, не лезет. – И тут же всплеснула руками: – Как забыли-то, Ир! А помянуть? Санечку моего помянуть. – И она громко, в голос, разрыдалась.
Выпили водки из маленьких пузатых стаканчиков-шкаликов, Валентина сморщилась и лишь надкусила соленый огурец.
«Санечка»… В той, прежней жизни он не был Санечкой – он был Сашей. Конечно, повод для шуток – Александр и Александра.
– Как будем имя делить? – в начале знакомства осведомилась Шурочка. – Имей в виду, я Шурочка, и никаких вариантов вроде Саньки, Сашки или Альки! А ты?
Отец тогда рассмеялся:
– Да мне все равно, вот ей-богу! Хоть горшком назови! Только люби, – добавил он серьезно.
Решили, что будет Сашей, и он согласился. Хотя позже признался – мать звала его Шуркой.
От Валентининого «Санечки» Рина каждый раз вздрагивала, словно речь шла не о ее отце. Надо было привыкнуть.
Было так волшебно вкусно, что Рине стало неловко – ела она торопливо, словно боялась не успеть съесть все эти невозможные огурцы, крепкие, твердые, пупырчатые, в налипших ароматных травках, мелкие скользкие маслята с глянцевыми светло-коричневыми, цвета любимого молочного шоколада, шляпками и хрусткие, черные, лохматые шапки груздей.
От водки стало тепло и потянуло в сон. Выпили еще по одной. Ужасно хотелось лечь, вытянуть ноги и закрыть глаза. Но Рина видела – Валентине хочется поговорить. Поговорить про своего Санечку, потому что он был только ее, Валентинин. А Рине сейчас казалось, что этот Санечка и ее отец – два совершенно разных человека. Один принадлежал Валентине и был незнакомым и чужим, посторонним и непонятным, а другой принадлежал только Рине. И вот он был знакомым, понятным и когда-то самым родным. Правда, это было давно.
Валентина все говорила и говорила, а Рина еле сдерживала зевки и почти не разбирала ее монотонного, убаюкивающего голоса. Глаза закрывались от усталости, от волнения, от выпитой водки. Кажется, она уже дремала, но сквозь дрему все же слышала тихий всхлипывающий голос отцовской жены. Теперь уже вдовы. Сквозь дрему кое-что все же улавливала – что заболел отец полгода назад, резко стал худеть и потерял хороший прежде аппетит. Ел вяло, через силу, после длительных уговоров жены.
– Даже картошечку любимую не ел. А раньше мог тарелку умять! – И Валентина расплакалась.
Рина помнила, как отец любил жареную картошку. Жарил ее сам – мама, малоежка, любительница тортиков и конфет, перекусов в виде бутербродов, не признающая «пролетарскую еду» да и обеды вообще, категорически не ела отцовскую картошечку и с презрением и даже брезгливостью бросала взгляд на шкворчащую сковородку.
Картошку Рина с отцом жарили вместе, старались без Шурочки, когда ее не было дома. «Чтоб не портила аппетит!» – смеялся отец.
Рина картошку чистила и нарезала тонюсенькими, полупрозрачными кружочками – этому она научилась не сразу. Жарил, конечно, отец. И картошечка у него выходила сплошное объедение – отдельными лепестками, не слипшаяся, с хрустящей и ломкой корочкой.
Рина накрывала на стол: вареная колбаса, солености, огурец или помидор из трехлитровой венгерской банки, и апофеоз – отец ставил на стол шипящую сковородку с картошкой.
Это был их секретный пир. И как им было хорошо, господи! К приходу мамы все тщательно убиралось. «Заметаем следы», – шутил отец.
– А потом съездили в город на обследование, и все подтвердилось, – продолжала Валентина, и было видно, что рассказывать ей об этом трудно. – Слег он быстро, бороться не захотел, говорил, что все понимает, срок отпущен – врач в больнице просветил. Сейчас мода такая, – всхлипнула она, – резать правду-матку. Зачем? Когда человек правды не знает, у него есть надежда, и силы, и желание бороться. А когда понимает, что обречен… – Она утерла ладонью глаза и махнула рукой.
От химии отец отказался – к чему продлевать муки? Чтобы еще год-полтора задержаться на этом свете, лежа в постели без сил, мучая близких? Дальше Валентина перепробовала и травницу из соседнего села, и колдуна из другого. Ходила в церковь, била поклоны Господу. Понимала, что все зря. Но крошечная надежда в душе оставалась.
В сентябре начались боли. Уколы ставила местная фельдшерица Надя, но были перебои с лекарством:
– Времена сейчас такие, людей не жалко. Разве раньше, при советской власти, такое могло быть?
Это был вопрос, и Рина кивнула. А что оставалось? Поборницей советской власти она не была, но в словах отцовской жены была сермяжная правда.
– Словом, мучился Санечка, мучился. Вот только за что? Хороший ведь был человек, честный, порядочный. Никому зла не сделал. Но болезни безразлично. В кого пальцем ткнет, кого выберет, кого пометит…
– Послушайте! – возмутилась Рина. – А почему вы мне ничего не сообщили? Я же в Москве, с деньгами, со связями! Может быть, там, в Москве, ему бы помогли! Или, в конце концов, облегчили бы страдания!
Она подумала, что эта женщина ее раздражает. Двадцать первый век на улице, а она «знахарки, церковь». Глупость какая!
– А Санечка не велел, – тихо ответила Валентина. – Не велел тебя, Ирочка, беспокоить. Говорил, у тебя и так хватает и дел, и проблем. Да и зачем хлопотать – бесполезно. Жалел он тебя. И еще, – она помолчала, – всю жизнь ведь чувствовал свою вину перед тобой. Всю жизнь. Говорил: вот как получается – я ее бросил, а когда плохо – к ней? Нет, не имею на это права! Нет, и точка.
– Глупость какая! – снова возмутилась Рина, стараясь не обращать внимания на эту «всю жизнь». – Что значит «беспокоить»? У меня действительно большие возможности!
Валентина упрямо повторила:
– Это была его воля.
«О чем теперь говорить? – устало подумала Рина. – Дело прошлое. Отца уже нет. Но Валентина эта дура, ей-богу. Что значит «его воля»? Вчера же нашла телефон, позвонила! И раньше могла! Когда речь идет о жизни человека, при чем тут его воля?» – От возмущения сон прошел как не было. Валентина монотонно продолжала:
– Ну и дальше увезли его в больницу – он сам попросился, я отдавать не хотела. Хотя понимала – там хоть уколы. А потом догадалась – он в больницу ушел, чтобы мне меньше хлопот. Слава богу, хоть без болей – кололи по расписанию. Правда, уже был в забытьи – даже меня не узнавал…
Рина молчала. А что тут скажешь? Спасибо за то, что выхаживали отца? Спасибо, что не оставили? Глупость какая, она жена ведь. И прожили они лет двадцать с лишним. Больше, чем с Шурочкой, прилично больше.
– Во сколько похороны? – спросила она.
– Похороны в десять, морг при больнице, в городе, до больницы автобусом, если не поломается, минут сорок. Но выйдем пораньше, в девять. Мало ли что. Ты ведь не против?
Бред какой. Если не поломается. А если поломается? Судя по всему, здесь это часто случается. А заказать машину? Такси? Хотя какое такси – такси в городе. А здесь только автобус.
– А нельзя попросить кого-то из соседей? – раздраженно спросила Рина – Есть же у кого-то машина? Я, разумеется, все оплачу. И кстати, поминки! Надо же сделать поминки! Или у вас… – Рина осеклась.
Валентина захлопала глазами и, кажется, обиделась:
– Как же, конечно! Конечно, будут! Там же, в городе, недалеко от больницы, в кафе. Я вчера съездила, все заказала и оплатила, спасибо. Народу будет немного – две мои подружки, соседи наши, деревенские, ну и фельдшерица Надя, она всех своих провожает. – И Валентина утерла слезы ладонью. – А машина… – Она усмехнулась. – Какие у нас тут машины, Иришка? У кого? Народ нищий да пожилой. Машина есть у Мишки, моего старого дружка, да разве всех туда усадишь? А ехать одной на машине неловко. А там, на месте, конечно, нас всех подхватят – Пашка, сосед, Даши Нестеровой сын, на своем «пазике». – И тут же спохватилась и охнула, взглянув на часы: – Все, спать, Иришка, спать. Завтра рано вставать. Я тебе в горнице постелила. Ты не против?
– Не против.
Знать бы еще, что такое горница.
Горница оказалась маленькой и теплой. Жар шел от печки, выходящей одной стенкой в горницу. Комнатка метров в пять, с ковром на стене. «Машина времени, – подумала Рина. – Снова в семидесятые годы». Впрочем, такого у них в семье не было и тогда, в скудные семидесятые. Шурочка – и ковры на стенах? Увольте. Мещанский быт и безвкусица. Такие квартиры Рина видела у одноклассниц. А вот постель оказалась мягкой, уютной.
– Перину тебе постелила, – гордо сказала хозяйка. – Еще моя бабуленька стегала – жаркая! Будто на печке лежишь. Руки у нее были золотыми. Ну ты сама увидишь! – И тихо добавила: – Спи, Иришка, отдыхай. Завтра у нас с тобой тяжелый день.
Рина была уверена, что мгновенно уснет. Но нет – сон не шел, зато в голову лезли дурацкие мысли и наплывали воспоминания. Да и перина оказалась не просто мягкой и теплой – удушливо жаркой, душной и пахла лежалым бельем.
Рина с трудом раскрыла окно – рассохшаяся рама поддаваться не желала. Тут же пошел свежий воздух, и стало полегче. Но по-прежнему не спалось. Перед глазами стоял отец, молодой и здоровый, подтянутый, жилистый, спортивный. С густыми темными бровями и ямочкой на подбородке. Красивый мужчина, это все замечали. Да вообще они с Шурочкой были красивой парой.
Комплименты отец не выносил, как и повышенное к себе внимание. Недовольно хмурился:
– Во-первых, внешность – это не большая заслуга для мужика. А во вторых, заслуга не моя.
А Рине нравилось, когда восхищались отцом, еще бы! Конечно, он был красавец. Только вот густые отцовские брови, доставшиеся ей по наследству, приносили много хлопот – для мужика замечательно, а вот для женщины… Выщипывать их она начала с восьмого класса. Ну и до сей поры, естественно. Цвет глаз ей достался отцовский, серый. «Мышиный», – как смеялась темноглазая Шурочка. И ямочка на подбородке досталась. Только вот опять – для мужчины это бонус, мужественность. А для женщины, говорят, ослиное упрямство.
Да, красивой они были парой, ее родители, как из французского кино – высокая и стройная темноглазая блондинка Шурочка и темноволосый и сероглазый, высокий и стройный отец. Смотрелись-то здорово, а вот счастливыми не были.
А эта тетя Фрося, эта Валентина… Обычная заурядная тетка. Но тут же Рина одернула себя: «Не ври. Лицо у нее хорошее, отнюдь не простое. Такие лица называют иконописными – узкие темные брови, удлиненные темные глаза, прямой нос, высокие скулы. Правда, губы узковаты. Но зато волосы замечательные – толстенная, закрученная баранкой коса. И седины совсем мало. А вот руки деревенские. Крупные, рабочие, неухоженные, без маникюра. В земле человек копается, какой уж тут маникюр?»
Честно говоря, отцовскую жену Рина представляла другой – образ деревенской тетки, навязанный фильмами и книгами, стоял перед глазами. Да и сама она их повидала. Они почему-то были похожи между собой – крикливые, суетливые, вечно критикующие молодежь и современную моду. Располневшие, рыхлые, с опухшими ногами в густых реках вен, с распущенной химической завивкой, в вылинявших халатах или цветастых и ярких платьях, с обязательной самовязаной растянутой кофтой на пуговицах или в прямых темных юбках. На ногах сапоги со стоптанными каблуками или разношенные тапки. В руках огромные дешевые сумки из дерматина. Одинаковые коричневые или черные пальто с желтоватым песцом, одинаковые золотые сережки с прозрачными разноцветными камнями, дутые кольца из красного золота. И непременный атрибут – золотые зубы, в ряд или одиночные фиксы. И запах. Невыносимый запах дешевых духов и рабочего пота. Но на деле эти простецкие, замученные жизнью и бытом тетки оказывались душевно щедрыми и вовсе не злобными, готовыми поделиться последним. Но это еще надо было понять.
А Валентина даже одета была совсем не так, как представлялось Рине, – никаких заношенных халатов и старых, штопанных на пятках шерстяных носков. От нее не пахло духами – от нее пахло чистотой, стиральным порошком и свежим бельем. И не было на ней ни серег, ни колец. И химии на голове тоже не было. Она вообще была другой, не такой, как все. И не простотой веяло от этой странной женщины, совсем не простотой. А скорее загадкой.
Наверное, этим она и взяла отца, эта женщина. Зацепила и привязала к себе. О чем они с ним говорили? Чем делились друг с другом? И неужели после стольких лет в городе ему нравилось возиться в огороде, копать картошку, солить в бочке огурцы, резать кабанчика к празднику, колоть дрова, топить печь? Хотя как иначе? Это была его жизнь, он ее выбрал добровольно, без принуждения. А ведь Рина насмехалась над ним, не верила, так и не смогла этого принять. А отец ей не врал. Он вообще старался не врать, говорил, чтобы потом не выкручиваться. И все-таки… Как можно было добровольно выбрать все это?
Она не разговаривала с отцом об этом – была обижена, не хотела ничего знать. Да и он смущался, про новую семейную жизнь не говорил – рассказывал про необыкновенные закаты, серебристую застывшую речку, дымчатый теплый восход, рыбалку эту дурацкую, про грибные походы, болота, красные от созревшей клюквы. А еще про пение жаворонка, про желтое поле и малахитовый лес, про узкую снежную тропку и белок, садящихся на руку.
Но разве Рина его слушала? Разве хотела его услышать? Нет. Она только посмеивалась и раздражалась – ей хотелось поскорее распрощаться и убежать к подружкам или на свидание. Да куда угодно, лишь бы не слушать отцовские восторженные рассказы. Все эти красоты, «немыслимые закаты», «невообразимые восходы», ей, честно говоря, были до фонаря. Она и тогда была, и сейчас остается убежденным урбанистом. И не понимает коллег и друзей, строящих коттеджи и дачи, стремящихся убежать на природу «восстановиться и прийти в себя». Нет, она любит путешествия, горы и моря, спокойный и тихий отдых – дней пять, не больше. А потом начинает скучать – снова хочется в город. В сумасшедшую, такую родную, такую знакомую жизнь.
А уснуть все не получалось. Тревожили странные шорохи, как будто дом поскрипывал, постанывал, даже вздыхал. Вспомнила слова отца: «Знаешь, Ирка, дом – это живой организм, живущий своей отдельной жизнью. Он тоже болеет, дряхлеет, грустит или радуется, что-то вспоминает – а ему точно есть что вспомнить. Я часто слышу его вздохи, бормотание, шепот. А квартира, Ир? Точно нет. Квартира – это секция в улье!»
Она пыталась возразить:
– Глупости, у каждой квартиры свой дух и запах, свое лицо, сообразное хозяину.
– Не то, – качал головой отец. – Ты мне поверь. Эх, Ирка! С годами, надеюсь, поймешь!
Однажды, слушая его рассказы о деревенской жизни, Рина с раздражением сказала:
– Ох, пап! Вот они, крестьянские корни! Правильно говорила бабушка Маша – неистребимо! Все рвутся в город, а ты убежал в деревню.
Отец только пожал плечами:
– Ну а что тут странного?
Вспомнились и гостинцы отца, деревенские подарки – он называл их именно гостинцами: мед, соленые и сушеные грибы, кусок домашнего окорока – бледно-розового, с прозрачной слезой, с тоненькой резиновой шкуркой и нежнейшим, белоснежным жирком. Малиновое варенье – Ирка, не из садовой, из лесной малины. Нет, ты понюхай – совершенно другой аромат!
Домой, разумеется, она эти подарки не приносила, живо представляя мамину реакцию. Отдавала Таньке, чему та была страшно рада. Иногда съедали вместе. Та бурно восторгалась, восторженно чавкала:
– Ох, вкуснота! Да, Ир? Разве сравнить с нашей бумажной колбасой?
Было и вправду очень вкусно, но Рина с раздражением думала: «И зачем мне твои грибы и варенье? Лучше бы дал денег, вот что мне бы точно пригодилось». Хотя понимала – какие у него, у школьного учителя, деньги?
Однажды Рина попросила отца эти подарки не привозить:
– Мы не голодаем, пап. Честное слово. Не надо.
Тот обиделся, но ничего ей не сказал. Только вздохнул:
– Ну как знаешь…
Однажды, будучи почти взрослой, Рина спросила:
– Пап, а ты и вправду ни разу не пожалел, что уехал из города? Ну вот просто ни разу?
Отец посмотрел на нее с искренним удивлением:
– Ни разу, Ир! Вот честно, ни разу! Да и потом… Меня давно не было бы в живых, если бы я остался в городе и если бы… – Он на секунду осекся и продолжил: – Если бы не Валентина, жена. Она же меня выходила, дочь, спасла. И от язвы моей, и от душевной боли. От обиды на жизнь. Разве такое забудешь?
Рина ничего не ответила и с сарказмом подумала: «Ага, как же! Валентина эта, тетя Фрося! А здесь, в Москве? Где лучшие врачи? Да со всего Союза сюда едут больные! А он… Эта Валентина его спасла! Травками она его отпаивала, ага, язву его залечила. Нет, ей-богу, смешно».
Рина перевернулась на бок, кровать скрипнула, пружины жалобно запели, за окном что-то глухо шлепнулось наземь, и тут же тоскливо забрехала собака. «О господи, – вздрогнула она. – Поди тут усни».
Подушка была немного влажной. Рина вспомнила, как видела где-то за городом, у кого-то на даче, летом, в погожий денек, хозяйки вывешивали подушки и одеяла на просушку и проветривание – дескать, за зиму запревают и начинают дурно пахнуть.
Эту, видимо, не проветривали.
От настенного коврика пахло пылью, от деревянного пола – сыростью.
Из окошка поддувало – в общем, деревенский комфорт. «Нет, это не для меня, – в который раз подумала Рина. – Увольте! Ничего, два дня – и домой.
А может, уехать завтра, сразу после кладбища? Или не очень удобно? Кажется, на поминках надо присутствовать – не так поймут. Но не наплевать ли мне, кто и как это поймет и кто меня осудит? Кто они мне, эти люди? Уеду и никогда – никогда – не вспомню о них. И вправду, надо уехать завтра, сразу после кладбища. Здесь, кажется, оно называется погостом?
Только в каком я буду состоянии, вот в чем вопрос. Ничего, как-нибудь. В конце концов, не привыкать. Вся жизнь на сопротивлении, вся».
Рина проснулась и глянула на телефон – полвосьмого. Ого, надо подниматься. Валентина сказала, что автобус в полдевятого. Если будет, конечно.
Было зябко. Попробовала бочок печки – остыл. Поеживаясь, быстро оделась.
Валентина сидела за столом и смотрела в одну точку.
– Простите, – кашлянула Рина, – я припозднилась.
Та вздрогнула, глянула на нее и попыталась улыбнуться.
– Ничего, Ирочка. Все нормально. Успеем. Чаю выпей, и поедем с божьей помощью. Сейчас подам тебе, садись.
Она вышла в кухню и через несколько минут внесла чашку с дымящимся чаем и тарелку, на которой лежали два куска хлеба, густо намазанные маслом.
– Вот-вот яичница будет, обожди пару минут. Слава богу, куры еще несутся.
– Да обойдусь, не беспокойтесь, – поспешила ответить Рина. – Я вообще утром есть не привыкла, так, чашку кофе, кусок сыра – и все.
– Сыра нет, – развела руками хозяйка. – Сто лет не была в магазине. Вот, Нина, подружка моя, хлеба вчера занесла, говорит, помрешь с голоду, Валька. А мне и вправду не до еды. Зато масло наше, деревенское. И хлеб вкусный, серый. В городе такого уж точно нет. Санечка всегда восхищался: «Какой у нас хлеб, Валя! Не хлеб – пища богов!» Хлеб с маслом любил больше всего – просто свежий хлеб и масло. Говорил, что на такой бутерброд не нужны ни сыр, ни колбаса – они его только испортят. Раньше-то вообще в деревне ничего не было, ни сыра, ни колбасы, – вот мы и отвыкли. Нет, в районе, конечно, можно было достать, только как-то мы обходились. Сейчас, конечно, всего навалом, даже в нашем, деревенском. Но говорю – отвыкли.
«Ну да, конечно, – подумала Рина, – испортят! Как можно испортить бутерброд настоящим французским канталем или, скажем, итальянской соппрессатой?» Рина глотнула горячий чай и откусила кусок хлеба. «А ведь правда, – удивилась она, – вкусно-то как!» Масло, нежнейшее, ярко-желтого цвета, сладковатое, таяло на языке. Хлеб, ноздреватый, чуть солоноватый, немного влажный, пах солодом – запах детства, запах твердых, чуть сладких бубликов по шесть копеек, теплого подового с плотной горбушкой, из-за которой они с Танькой ссорились. Делили так: верхняя горбушка тебе, нижняя мне. Только как они определяли верхнюю и нижнюю? Этого Рина не помнила.
Валентина поставила перед ней маленькую черную чугунную сковородку с шипящей глазуньей.
– Санечка со сковородки любил, – вздохнула она. – Говорил, так вкуснее.
Рина помнила, когда матери не было дома, и картошку, и яичницу они ели с отцом со сковородки. При маме, конечно, ни-ни! Заработали бы по полной. Но со сковородки было на самом деле вкуснее. Вот почему?
И у яиц вкус был другой. Вернее, так – у яиц был вкус, не то что у магазинных. Даже самых отменных и дорогих, на «натуральных кормах». «Везде у нее Санечка, – подумала Рина, – везде. При каждом слове его вспоминает, при каждом действии».
Через двадцать минут были готовы. Валентина, одетая в темное, – в длинном, до щиколотки, пальто и в черном вдовьем платке на голове, повязанном низко, почти по глаза. На ногах – резиновые сапоги. Из-под пальто – черная суконная прямая юбка.