Крейсера
© Пикуль В. С., наследники, 2010
© ООО «Издательство «Вече», 2010
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
***
Светлой памяти ВИКТОРА, который мечтал о море,
и море забрало его у нас – НАВСЕГДА.
Автор
I
Ржавое и уже перетруженное железо рельсов жестко и надсадно скрежетало под колесами сибирского экспресса…
– Не пора ли укладываться? Скоро приедем.
Кипарисов разъезд ничего не дал для обозрения, кроме гигантских поленниц дров, заготовленных на зиму для жителей близкого города; за станцией Седанка, где уютно раскинулись дачи, за разъездом Первая Речка, где квартирует вечно голодная рота саперов и зашибают деньгу бывшие сахалинские каторжане, – за всем этим блаженством, далеко не райским, пассажирский состав, огибая берег Амурского залива, устремлялся дальше – к призрачному городу. Владивосток вырос на широтах Флоренции и Ниццы, но зимою бухта Золотой Рог сковывала в тисках ледостава русские крейсера, которые экономно подогревали свои ненасытные желудки-котлы дорогим английским углем кардифом…
Проводники уже обходили вагоны, собирая чаевые:
– Дамы и господа, спешить не стоит, потому как Россия кончается: далее ехать некуда. Рекомендуем гостиницы для приезжих: «Тихий океан», где ресторация с женским хором и тропическим садом, неплоха «Европейская» с цыганским пением, а в номерах Гамартели до утра играют на скрипках румыны…
Ну, кажется, мы приехали куда надо. Даже страшно вылезать из вагона, когда задумаешься, что здесь конец и начало великой России, а дальше океан вздымает серебристые волны. Чуточку задержимся на перроне, чтобы послушать разговоры прадедушек и прабабушек, заранее извинив их наивность:
– О, как мило, что вы нас встретили!
– Ждали, ждали… Что новенького в России?
– Да ничего. Наташа все-таки разводится с Володей.
– Кошмар! Такая была страсть, и вдруг… кто поверит?
– Сейчас, мадам, у Елисеева уже продают котлеты-консервы. Вскроешь банку – все готово. С ума можно сойти, как подумаешь, что мы станем лопать через сто лет.
– Петряев ничего больше не пишет?
– Где там писать! Уже посадили.
– Такой милый человек… за что?
– За политику. За что еще людей сажают?
– Скажите, дает ли теперь концерты Рахманинов?
– Не знаю, душечка. Но мне показывали его жену. Плоская как доска. Нет, не такая жена нужна великому Рахманинову.
– А как столичные газеты? Оживились?
– Да. Цензура везде вычеркивает слово «ананас».
– За что же такие репрессии против ананасов?
– Вы разве не слышали? Наш бедный Коля в тронной речи сказал: «А на нас Господь возложил…» Это же нецензурно!
Кончалось лето 1903 года. Американцы недавно укокошили своего третьего президента, а из окон белградского дворца-конака сербы выкинули короля Обреновича с его дамою сердца – Драгою Машиной. После Гаагских конференций о всеобщем разоружении все страны начали срочно вооружаться. Россия с Японией вежливо раскланивались на дипломатических раутах, созванных по случаю очередного обмена мнениями по корейскому вопросу. Американцы тем временем спешно прокладывали в Сеуле водопровод и канализацию, желая соблазнить бедных корейцев удобством своих роскошных унитазов. Теодор Рузвельт, новый президент США, высказался, что в споре Токио с Петербургом американская сторона будет поддерживать японцев. Английские солдаты готовились штурмовать кручи Тибета, их канонерки сторожили устье Янцзы, из гаваней Вэйхайвэя британский флот вел наблюдение за русскою эскадрою в Порт-Артуре…
Пассажиры у вокзала нанимали извозчиков.
– Трудно поверить, что я на краю света. Это и есть Светланская? Значит, ваш Невский проспект… А куда теперь заворачиваем? На Алеутскую… боже, как это все романтично!
Владивосток терялся в гиблых окраинах Гнилого Угла, там же протекала и речка Объяснений, где уединялись влюбленные, чтобы, отмахиваясь от жалящих слепней, объясняться в безумной страсти. Ярко-синие воды Золотого Рога и Босфора покачивали дремлющие крейсера; под их днищами танцевали стаи креветок, сочных и вкусных, проползали на глубине жирные ленивые камбалы, а сытые крабы шевелили громадными клешнями…
Владивосток – край света. Дальше ничего нету.
– И уже не будет, – утверждали обыватели.
***
Еще никто не помышлял о войне, и шесть нотных магазинов Владивостока имели богатый выбор для любителей музыки. Молоденький мичман Сережа Панафидин купил для своей виолончели «Листок из альбома» Брандукова, на Алеутской в магазине братьев Сенкевичей ему предложили «Souvenir de Spa» знаменитого Франсуа Серве (тоже для виолончели).
– Не пожалеете, – сказали братья, – ведь это лейпцигское издание старой фирмы Брейткопфов… Кстати, господин мичман, вы ведь, кажется, с крейсера «Богатырь»?
– Да, младший штурман. Почти целых полгода шли из Штеттина вокруг «шарика», пока не бросили якоря на рейде в Золотом Роге… стоим как раз напротив Гнилого Угла.
– Неужели плыли со своей виолончелью?
– Пришлось держать ее в платяном шкафу. Очень боялся не уберечь от сырости, особенно в Индийском океане.
– Вам бы надо бывать в доме доктора Парчевского.
– Простите, не извещен. Кто это?
– Ну как же! Известный доктор. Человек очень богатый. Принимает клиенток под вывеской, на Алеутской. Сам-то Франц Осипович не играет, но у него по субботам собирается квинтет или квартет… Кто там? Почтовый чиновник Гусев – первая скрипка. Полковник Сергеев из интендантского управления, этот больше на альте. Бывает и молодежь.
– Благодарю, это интересно, – отвечал Панафидин.
– Заходите к нам. Премного обяжете… Мы давно ждем новых поступлений из московской фирмы Юргенсонов!
Нет, еще никто не думал о войне. На бригаде крейсеров легкомысленно дурачились офицеры флота, словно одуревшие от вина и свободы, от скуки и бешеных денег. Однажды ночью они перевесили в городе вывески самых ответственных учреждений. В результате утром две роженицы с парохода, орущие благим матом, поступили на дом коменданта Владивостока, а приказы по гарнизону о неукоснительном отдании чести на улицах изучались хохочущими ординаторами в женской клинике…
Николай Карлович Рейценштейн, командир бригады крейсеров, покончил с завтраком.
– Мичман Житецкий, – обратился он к адъютанту, – вы случайно не догадываетесь, кто сотворил все это?
Благообразный Игорь Житецкий сделал умное лицо:
– Доносчиком никогда не был. Но в ту ночь видели едущим в одной коляске мичмана Плазовского с «Рюрика» и мичмана Панафидина с «Богатыря»… С ними была и госпожа Нинина-Петипа, в которой, по слухам, всякие черти водятся.
– Э-э-э, – ответил начальник. – Плазовский получил юридическое образование, и он должен бы знать, чем эта история пахнет. А госпожа Нинина-Петипа… неужели с чертями?
В канцелярии штаба бригады крейсеров зазвонил телефон.
– Николай Карлович, – спрашивал комендант, – вы отыскали виновных на своей разнузданной бригаде?
– Конечно! Но доносчиком никогда не был. Если вам так уж прижгло, чтобы найти виноватых, считайте, что вывески перебазировал лично я… Можете сажать меня на гауптвахту. Что? Зачем сделано? Просто вспомнил свою безумную мичманскую младость… с чертями! Всего доброго. Честь имею.
Летом 1903 года жители Владивостока последний раз видели из окон своих квартир всю грозную броневую мощь Порт-Артурской эскадры – под флагом вице-адмирала Старка. Эскадру видели мы, русские, но за нею пристально следили японцы, жившие во Владивостоке; через оптические призмы дальномеров ее подвергли изучению офицеры британских крейсеров, поспешивших в Золотой Рог с «визитами вежливости». Наконец адмирал Старк отдал приказ – к походу, и, лениво пошевеливая винтами, словно жирные моржи окоченевшими ластами, тяжкие громады броненосцев России ушли зимовать в Порт-Артур, а на рейде Владивостока, внезапно опустевшем, остались осиротелые крейсера – «Россия» и «Громобой», «Богатырь» и «Рюрик». В отдалении от мыса Эгершельд подымливала большая транспортная лохань – «Лена», акваторию гавани оживляли привычной суетой номерные миноносцы, служащие на побегушках, за что их называли не совсем-то уважительно «собачками».
Если матрос с крейсеров провинился, ему угрожали:
– Ты что, на «собачку» захотел? Смотри, там соленой воды нахлебаешься, никакая медицина не откачает…
Но обычно на крейсерах разбирались «келейно», применяя краткий и общедоступный способ. Командир орал с мостика:
– Боцман, ну-ка! Вон тому, рыжему… дай персика.
Следовал замах кулака, затем щелчок зубов: персик съеден. Давненько не было персиков в городской продаже, зато на крейсерах ими просто объедались. Рейценштейн рассуждал:
– Ну а как прикажете иначе? Ведь если эту сволочь не шпиговать, так она совсем взбесится…
Военный министр Куропаткин недавно вернулся из Японии; в своих бодрых отчетах он заверил правительство, что Япония к войне не готова, а русский Дальний Восток превращен в нерушимый Карфаген. Художник Верещагин был тогда во Владивостоке, собираясь навестить Японию. Он никому не давал никаких отчетов, но своей любимой жене в частном порядке сообщал: «По всем отзывам, у Японии и флот, и сухопутные войска очень хороши, так что она, в том нет сомнения, причинит нам немало зла… у них все готово для войны, тогда как у нас ничего готового, и все надобно везти из Петербурга…»
Из Петербурга везли! Да с такой разумной сноровкой, что эшелон боеприпасов для Владивостока пришел в Порт-Артур, и снаряды иного калибра не влезали в пушки; а эшелон для Порт-Артура прибыл во Владивосток, и когда один бронебойный «засобачили» в орудие, то едва выбили его обратно.
– Во, зараза какая! – сатанели матросы. – Ну где же глаза-то были у этих сусликов из Питера?
Эскадра адмирала Старка, вернувшись в лоно Порт-Артура, перешла в «горячее» состояние, приравненное к боевой кампании; при этом портартурцы получали двойное жалованье и лучшее довольствие. Бригаду крейсеров Владивостока оставили в «холодном» положении, что не нравилось их экипажам.
– Чем мы хуже? – говорили на крейсерах.
***
Был день как день. К осени чуточку похолодало. Сергей Николаевич Панафидин заглянул в «Шато-де-Флер», где по вечерам бушевало кабаре с шансонетками, а с утра кафешантан превращался в унылую харчевню с китайскою прислугою в белоснежных фраках. В зале было еще пусто.
– Народы мира! – позвал мичман, щелкая на пальцах.
Моментально выросла фигура официанта Ван Сю, на пуговицах его фрака было вырезано по-французски: bonjour.
– Чего капитана хотела? Капитана говоли.
– Сообрази сам… на рупь с мелочью. Без вина!
Ван Сю отправился за лососиной в майонезе. В ожидании скромного блюда мичман со вздохом, почти страдальческим, развернул гектографированные лекции по грамматике японского языка. С большим усилием он повторил сакраментальную фразу, над произношением которой настрадался еще вчера:
– Ватаси-ва камэ-но арика-о тадэунэгао-ни вадза-вадзе тансу-но хо-э итта митари… Боже, как это просто по-русски: я делаю вид, будто ищу то место, куда спряталась черепаха.
Он услышал за спиной шорох дамских одежд и, как предупредительный кавалер, даже не обернувшись, заранее привстал со стула. Перед ним стояла местная «дива» – Мария Мариусовна Нинина-Петипа, державшая во Владивостоке театральную антрепризу. Прижившись в этих краях, гордая своей знатной фамилией, она обожала офицеров с крейсеров.
– Сережа, слышали, что стряслось в Чикаго?
– Да нет, мадам. А что?
– Пожар! Страшный пожар… такие жертвы!
– Не удивлен: Чикаго горел уже не раз. Американцы, как и дети, никогда не умели обращаться со спичками.
– Однако, – сказала Мария Мариусовна, – на этот раз дотла сгорел грандиозный театр «Ирокез». Все выходы публика заполнила столь плотно, что люди бежали по головам. Прыгали из окон. Даже с крыши. Теперь разбирают обгорелые трупы.
Петипа добавила, что из Петербурга поступило грозное предупреждение антрепренерам – срочно проверить противопожарные средства, быть бдительными с огнем.
– Теперь я в прострации! Знаете, как бывает на Руси: стоит поберечься от пожара, как пожар сразу и начинается. – Она склонилась над столом, разглядывая размытые строчки лекций. – Слушайте, милый Сережа, что за белиберду вы читаете?
– Винительный падеж при имени существительном в японском языке, – сознался мичман, покраснев так, будто ляпнул какую-то глупость. – Прошу, не презирайте меня…
Петипа величаво удалилась, а мичман разделил свое внимание между лососиной и той японской черепахой, которую следовало искать под комодом. Потом отправился на Пушкинскую, где гордо высилось здание Восточного института. Он догадывался, что его ждет: профессор Недошивин давно обеспокоен его отставанием в учебе. В раздевалке мичману встретился сокурсник – молодой иеромонах с крейсера «Рюрик», Алексей Конечников, якут по происхождению, одетый в монашескую рясу.
– Привет! – сказал он дружески. – Сергей Николаевич, я слышал, у вас какие-то нелады с командиром «Богатыря»?
– От кого слышали, отец Алексей?
– От мичмана Плазовского… он ваш кузен?
– Да, кузен. А капитан первого ранга Стемман невзлюбил меня еще с того времени, когда «Богатырь» околачивался в Свюнемюнде. Накануне он велел покидать за борт все гармошки и балалайки матросов, а тут в панораме его прицела появляюсь и я – с громадным футляром виолончели…
На круглом и плоском лице якута раскосые глаза светились усмешкою человека, знающего себе цену. Он был умен.
– Сознайтесь, вы уже играли у Парчевских?
– Играл. Благопристойная семья. Хороший дом. К субботе я должен блеснуть в Боккерини своим пиццикато.
– Вы поосторожнее с этим квартетом…
– А что?
– В городе ходят слухи, что для доктора Парчевского все эти музыкальные вечера – лишь удобная приманка для улавливания выгодных женихов для его балованной дочери.
– Боюсь, что это сплетни. Вия Францевна – чистое воздушное созданье, и она вся светится, как волшебный фонарь.
– Чувствую, вас уже накренило… Красивая?
– Как сказать. Наверное. Если девушка надевает шляпу, не глядя в зеркало, значит, убеждена в своей красоте. И что ей я? Всего лишь мичман. Да тут, во Владивостоке, плюнь хоть в кошку, а попадешь в мичмана… Ну я спешу, – заторопился Панафидин, – профессор Недошивин просил не опаздывать.
– С Богом, – благословил его крейсерский поп…
…Судьба этого якута необычайна. Рожденный в убогом улусе, где табачная жвачка во рту и тепло дымного очага были главными радостями жизни, он стал послушником в Спасо-Якутской обители. Подросток жаждал знаний, а монастырь давал обеспеченный покой, сытную трапезу и доступ к книгам. Самоучкой он освоил английский язык, что казалось тогда невероятным подвигом. Слава о таежном самородке дошла до властей духовных. Конечникова вызвали в консисторию: «С флота поступил запрос – требуются грамотные священники для кораблей со знанием английского языка. Пойдешь?..» Так он, иеромонах, сделался священником крейсера «Рюрик», а теперь в институте поглощал грамматику и фонетику японского языка. В лице якута было что-то неуловимое для европейцев, понятное лишь азиатам. Японский консул Каваками однажды здорово ошибся, приняв его за японца с острова Хоккайдо. Включенный в боевое расписание, отец Алексей («отцу» было тогда 33 года) должен был помогать врачам при операциях, провожать на тот свет умерших или погибших. Он не слишком-то церемонился со своей буйной паствой:
– Вы бы хоть лбы перекрестили! С утра одни матюги слышу…
***
В марте 1903 года маркиз Ито, министр иностранных дел Японии, произнес речь на собрании грозной партии «Сэйюкай»:
– Великая Сибирская железная дорога, соединяющая Крайний Восток с Крайним Западом, уже почти закончена русскими, и разделявшее их расстояние может быть преодолено теперь в какие-то две недели… Подобное сокращение расстояния требует от японцев самого серьезного внимания. Улучшением путей сообщения Россия производит полную революцию в положении народов (читай: русского и японского). Приведу пример: десять лет назад ни одна западная держава не могла и подумать о посылке на Дальний Восток стотысячной армии… теперь это стало возможно! Буря, – заключил маркиз Ито, – может разразиться в любую минуту. Вот что отнимает у меня покой…
Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД) возникла из стратегических соображений. КВЖД являлась логическим завершением Великого сибирского пути; это не просто рельсы, протянутые в сторону Порт-Артура и Дальнего, – это скорее центральная платформа русско-китайского альянса, обогащенная двумя важными факторами. Фактор первый: там, где раньше ядовито полыхали опийномаковые плантации, быстро возник торговый город Харбин. Фактор второй: Владивосток обзавелся Восточным институтом, ставшим научным придатком КВЖД и всей той запутанной политики, которая возникла на отдаленных рубежах нашего государства.
Восточный институт готовил не только переводчиков, он выпускал толковых администраторов, негоциантов, товароведов и даже счетоводов, приспособленных действовать в азиатских условиях. Выбор языков был обширен: китайский, японский, корейский, монгольский, наречья маньчжурские – и обязательное знание английского. Учили крепко: помимо языков, давали политэкономию, историю религий Азии, этнографию, новейшую историю стран Дальнего Востока. Понятно, почему аудитории института заполнили офицеры, армейские и флотские. Если бородатые штабс-капитаны, уже обремененные семьями и невзгодами жизни в захудалых гарнизонах, мечтали о льготах, положенных им как студентам, тешили себя надеждами на прибавку к скудному жалованью, то молодежь стремилась в институт по иным причинам. Подпоручикам и мичманам требовалось заполнить опасный вакуум, который невольно возникал в свободное от службы время… Они рассуждали примерно так:
– Не мотать же юность по шантанам! А тут, глядишь, годы пролетят, язык знаешь, диплом в кармане. Как говорят бабки в народе, наука на вороту не виснет. В жизни все пригодится…
К числу таких юнцов, мысливших здраво, принадлежал и мичман Панафидин. В кабинете директора он ожидал сегодня хорошего нагоняя, и профессор Недошивин, правда, щадить его не стал. К сожалению, как выяснилось из неприятного разговора, он оказался давним партнером каперанга Стеммана по игре в бридж и потому хорошо разбирался в обстановке на крейсерах.
– Не советую, господин мичман, ссылаться на занятость службою. Вы ведь еще не стали вахтенным начальником «Богатыря», вы – по юности лет – пока числитесь лишь вахтенным офицером. И мне известно, где вы бываете по субботам…
(«Где я бываю по субботам… Неужели известно?»)
– Да, – продолжал Недошивин, – мне ваша история с виолончелью знакома… от Александра Федоровича Стеммана. Если бы вы меньше пиликали в доме Парчевского, у вас больше бы оставалось времени для серьезных занятий в институте.
(«Боже, и Парчевские… все знают», – думал мичман.)
Недошивин встал из-за стола, педантично передвинув от края китайского божка здоровья и житейского благополучия.
– К февральской репетиции вы сдадите все экзамены, чтобы впредь я не ставил вас, офицера, в неловкое положение…
«Репетициями» назывались годовые экзамены; их было три – осенняя, февральская и мартовская. Внизу у института мичмана поджидал рюриковский священник – якут Алексей:
– Ну как? Дым с копотью? Или обошлось?
– Договорились на февраль. Как-нибудь выкручусь.
Конечников предложил взять коляску до пристани, чтобы к четырем часам поспеть на катер с крейсеров. Но Панафидин сказал, что до «Богатыря» доберется вечерним катером:
– У меня еще дело, отец Алексей, в штабе бригады… Даниилу Плазовскому, ему одному, можете по секрету сказать, что я уже подал рапорт о списании меня с «Богатыря».
– О списании… куда же, мичман?
– На ваш «Рюрик»…
***
Сначала Панафидин повидал в канцелярии штаба своего однокашника по Морскому корпусу – тоже мичмана, Игоря Житецкого, занятого активным подшиванием входящих-исходящих. Каждый человек на Руси – кузнец своего счастья, и каждый кузнец выковывает свое счастье как умеет. Житецкий еще гардемарином облюбовал свою карьеру в голубых снах – службою на берегу, подальше от кораблей и поближе к начальству, без качки и блевотины по углам, без кошмарных аварий и ночных передряг на мостиках.
– Ну что? – спросил он Панафидина, точным жестом проставляя синий штемпель на казенную бумагу: «Секретно».
Мичман завел речь о своем рапорте…
– Знаю, – перебил его Житецкий. – Твой рапорт у Рейценштейна… Значит, решил идти на таран?
– Выхода нет: Стемман меня ест живьем.
С рейда четырежды пробили склянки: смена вахт!
– Не думай, Сережа, что на «Рюрике» тебе будет легче…
Но корпоративная солидарность со времен учебы еще оставалась в силе между бывшими гардемаринами, и потому Житецкий преподал Панафидину краткий урок о том, как правильнее вести себя с Рейценштейном:
– Поменьше лирики. В разговоре следи за его левым глазом. Как только адмирал начнет его задраивать, словно иллюминатор перед штормом, ты сразу снимайся с якоря… Полный ход!
Рейценштейн сидел за столом – лысый, а бородища лопатой, как у Кузьмы Минина. Бахрома эполет, почерневшая от морской сырости, свисала с его дряблых плеч, как подталые сосульки с перегретой солнцем крыши. Дело прошлое, но 6140 рублей жалованья прочно припаяли Николая Карловича к этим проклятым крейсерам, и, если бы не эти проклятые деньги, он давно бы плюнул на всю поганую экзотику дальневосточных окраин…
Разговор он начал сам – с вопроса:
– Так куда мне вас… на «собачку»? Как раз вчера врачи выписали мичману Глазенапу с миноносца № 207 очки такой диоптрии, что он… э-э-э, ни хрена не видит.
Панафидин объяснил причины своей просьбы:
– Мой дед плавал еще под парусами на клипере «Рюрик», мой родитель служил на паровом фрегате «Рюрик». Традиции семьи обязывают меня служить под флагом того корабля, который развевался и над головами моих пращуров. Не так ли?
Это была лирика, от которой Житецкий предостерегал. Но левый глаз адмирала был широко распялен, внушая доверие.
– Похвально, мичман… э-э-э, даже очень. Но я, – продолжал он, экая дальше, – могу пойти навстречу вашим желаниям лишь в том случае, если вы честно доложите мне о своих несогласиях с Александром Федоровичем Стемманом.
– Он требует, чтобы я оставил виолончель на берегу. Но посудите сами, где же оставить? Не на вокзале же в камере хранения. Он этого не понимает. Между тем инструмент очень ценный. Поверьте, это так… Когда я посещал классы консерватории, профессор Вержбилович обнаружил, что моя виолончель работы Джузеппе Гварнери. Это подтвердил и Брандуков…
Веко на глазу Рейценштейна слабо дрогнуло.
– Стемман прав! Любые дрова на боевом крейсере опасны в пожарном отношении. Наконец, у вас на «Богатыре» полно клопов, которые из вашей виолончели могут устроить для себя великолепный разбойничий притон… Откуда у вас «гварнери», мичман?
– Наследство из семьи адмирала Пещурова.
– Его дочь случайно не жена адмирала Керна?
– Так точно. Софья Алексеевна.
– Э-э-э…
И тут мичман заметил, что Рейценштейн начал задраивать один глаз. Только не левый, а правый (о чем Житецкий не предупреждал). Как быть в этом случае? Панафидин решил, что сигнал о близости шторма к нему не относится.
– Почему вы не любите своего командира?
– Александр Федорович сам не любит меня.
– А зачем ему любить офицера с музыкальным образованием? Ему нужна служба! Если каждый мичманец будет выбирать себе корабли по мотивам, далеким от служебного рвения, во что же тогда превратится флот нашего государя императора… А?
Все ясно. В канцелярии Житецкий каллиграфическим почерком перебеливал казенное «отношение» и по одному лишь виду своего однокашника догадался о печальной судьбе его рапорта.
– Ну и что? – сказал он Панафидину. – Ты бы знал, сколько я набегался, пока не заслужил права сидеть за вот этим столом… Хоть бы война поскорее! – произнес Житецкий.
– Какая война? Ты почитай газеты. Сейчас в Петербурге все наши дипломаты вспотели, борясь за мир с Японией.
– Так дипломатам за эту борьбу и платят больше, чем Ивану Поддубному. А нам, офицерам, возражать против войны – все равно что жарить курицу, несущую для нас золотые яйца…
Белые крейсера неясно брезжили в сиреневых сумерках. Корабли, как заядлые сплетники, переговаривались меж собою короткими и долгими проблесками сигнальных прожекторов. Стерильно-праздничная окраска крейсеров заставила Панафидина вспомнить визит англичан – у них крейсера были грязно-серые, даже запущенные, но зато в отдалении они сливались с морским горизонтом. Поговаривали, что адмирал Хэйхатиро Того уже начал перекрашивать японские корабли в такой же цвет… Зябко вздрогнув, мичман Панафидин толкнул двери ресторана, который к вечеру наполнялся разгульным шумом. Рослая певичка с припудренным синяком под глазом уже репетировала из ночного репертуара:
- Папа любит маму.
- Мама любит папу.
- Папа любит редерер.
- Мама любит гренадер.
Панафидин поманил к себе китайца Ван Сю:
– Рюмку шартреза. Полную. И поскорее.
Выпив ликер, прошел в швейцарскую – к телефону:
– Барышня, пожалуйста, номер триста двадцать восьмой, квартиру доктора Парчевского… статского советника.
– Соединяю, – ответила телефонистка на станции.
Зажмурившись от удовольствия, мичман ясно представлял себе, как сейчас в обширной квартире – одна за другой – разлетаются белые двери комнат, через анфиладу которых спешит на звонок телефона… о н а! Хищные черные драконы на полах желтого японского халата движутся вместе с нею, ожившие, страшные, почти безобразные, и от этого пленительного ужаса о н а еще слаще, еще недоступнее, еще желаннее.
– У аппарата Вия, – прозвучало в трубке телефона.
Много ли слов, но даже от них можно сойти с ума! Потрясенный мичман молчал, и тогда Виечка пококетничала:
– Кто это… Жорж? Ах, ну перестаньте же, наконец. Я узнала: это вы, лейтенант Пелль? Хватит меня разыгрывать. Я догадалась – мичман Игорь Житецкий… вы?
Панафидин повесил трубку на рычаг. Среди множества имен своих поклонников божественная Виечка не назвала только его имени… Ну ладно. В субботу он снова ее увидит. Он покорит ее своим удивительным пиццикато!
***
Как ни странно, ссор среди офицеров, личных или политических, на кораблях почти не возникало: кают-компания с ее бытом, сложившимся на основе вековых традиций, сама по себе нивелировала расхождения и привычки людей с различными взглядами, чинами и возрастом. Офицеры с высшим положением подвергались всеобщей обструкции, если осмеливались заявлять претензии на свое превосходство перед младшими.
Здесь один старший человек – это старший офицер!
Навещая на «Рюрике» кузена Даниила Плазовского, бывая для обмена лекциями у священника «Рюрика», мичман Панафидин давно стал своим человеком в рюриковской кают-компании, которую украшала громадная клетка для птиц, собранных в одну певчую семью. Старшим офицером «Рюрика» был Николай Николаевич Хлодовский. В этом лейтенанте с пушкинскими бакенбардами многое казалось загадочным. Хлодовский не был еще здоров после дуэли из-за одной вдовы… Своему сородичу Панафидин сказал:
– Наверное, он и застрял в чине лейтенанта из-за этой дуэли. Как ты думаешь, Даня?
Плазовский покручивал в пальцах шнурок пенсне.
– Нет, Николай Николаевич… ссыльный! Не понял? Ну есть же люди, которых ссылают на Сахалин или в морозы Якутии, а Хлодовского сослали на крейсера Владивостока.
– Господи, да за что?
– Ему бы следовало сидеть в кабинете Адмиралтейства, размышляя о судьбах флотов, а его держат на «Рюрике», чтобы не мешал завистникам думать не так, как думают они. Это прирожденный теоретик эскадренного боя, который через некоторое количество лет мог бы заменить нам Степана Осиповича Макарова… Ты присмотрись к нему – это трагическая личность!
– Неужели?
– Да-да. Именно трагическая…
Тогда на крейсерах еще не знали, что смолоду Хлодовский был замешан в революционной агитации, его юность была связана дружбою с юностью лейтенанта П. П. Шмидта. Но при этом Николай Николаевич оставался большим поклонником Екатерины II:
– Если бы мне сказали, кого я хочу воскресить из царства мертвых, я бы поднял из гроба Екатерину Великую, при которой русский флот являлся важнейшим инструментом международной политики. Эта дама, да простим ей женские грехи, понимала значение кораблей, как хирург понимает значение скальпеля. К сожалению, сейчас наш флот выродился в погоне за чистотой и казарменной дисциплиной…
Хлодовский доказывал в верхах несовершенство тактики эскадренного боя, сам был автором новой тактики, читал в Петербурге публичные лекции, писал брошюры, нервничал от непонимания, но все… как горохом об стенку! Хлодовского затирали. Кафедра военно-морских наук в академии отвергала его прогнозы. Из теоретика войны на море его умышленно превратили в практика корабельной службы. Панафидину не забылось, как однажды мичман Щепотьев высказался перед собранием офицеров, что «техника ни при чем, а войну выигрывают люди!».
– Простите, – ответил ему Хлодовский, – если у японцев машины крейсеров лучше наших, то мои кочегары, будь они хоть золотыми, все равно не выжмут тех узлов, какие нужны для победы. В современной войне на море многое зависит именно от брони и калибра, даже от качества топлива…
Конечно, Николай Николаевич давно заметил «богатырского» мичмана, частенько сидевшего за его столом. Однажды он сам остановил Панафидина на палубе «Рюрика», которая всегда поражала своей пустынностью – хоть в футбол тут играй:
– Видите? Вся артиллерия упрятана в бортовых казематах, как во времена Нельсона и Ушакова… Броня слабенькая. Руки в железных перчатках, а тело осталось голое. Вы, – неожиданно спросил Хлодовский, – хотите, я слышал, променять новейший «Богатырь» на наш маститый «Рюрик»?
Панафидин разъяснил отношения со Стемманом.
– Напрасно! – отвечал Хлодовский. – Александр Федорович хороший и знающий офицер. Жаль, что вы с ним не ладите.
Опечаленный, мичман возвращался на свой «Богатырь», но хотел бы остаться на «Рюрике»… Ему взгрустнулось:
– Ах, крейсера, крейсера! И кто вас выдумал?
***
Посмотришь на них снаружи – все строгое, неприступное, холодное, что-то даже зловещее. И кажется, что люди там всегда в синяках от постоянных ударов локтями и коленками о железные углы и выступы брони – острые, как лезвия топоров. Но спустись вниз, и тебя ласково охватит уютное тепло человеческого жилья, удивит обилие света, убаюкает почти музыкальное пение моторов и элеваторов, ты научишься засыпать под бойкую стукотню люков и трапов и в тревоге проснешься от внезапной тишины, ибо тишина кораблям несвойственна…
Крейсера переняли свое название от немецкого слова «крейц» (крест); их задача – перекрещивать курсами обширные водные пространства, выслеживая добычу. По сути дела, это – лихие партизаны морской войны, созданные для того, чтобы вносить панику и смятение в глубоких тылах противника. За счет ослабления бортовой брони крейсера России обладали неповторимой для других флотов мира способностью надолго отрываться от своих берегов, не зная усталости, не ведая трагического истощения бункеров, погребов и провизионок…
На рождение «Рюрика» королевская Англия нервно реагировала спешною закладкой своих крейсеров типа «Поверфул», резко усилив их скорость, броневой пояс и артиллерию. Это был своего рода политический демарш Уайтхолла, вызванный усилением России на океанских коммуникациях. Впрочем, английские эксперты вскоре успокоились сами, а заодно они успокоили и своих союзников – японских адмиралов:
– Мы напрасно пороли горячку с закладкою «Поверфула». Достаточно несколько попаданий в батарейную палубу «Рюрика», и смерч разящих осколков выкосит половину орудийной прислуги. Ненадежность искусственной тяги в котлах заставила русских ставить на своих крейсерах по три и даже по четыре дымовые трубы. При хороших попаданиях трубы полетят к чертям, скорость крейсеров резко снизится, они станут беззащитными мишенями…
«Рюрик» родился в 1892 году, и в молодости он считался лучшим крейсером мира. Но годы и бешеная гонка вооружений капиталистических государств взяли свое, в борьбу с новейшими крейсерами новой эпохи он вступал уже ослабленным, устаревшим. Но именно он, когда-то гордый красавец, сохранился для нас, увековеченный даже на страницах новейших энциклопедий. А такая честь оказана не всем кораблям.
Биография «Рюрика» еще не была написана…
Солнечный свет ярко дробился в его иллюминаторах, и, радуясь теплу и свету, птицы оглашали крейсер своим пением.
***
«Богатырь» обзавелся иной живностью. От немцев в Штеттине ему достались клопы, а в Сингапуре при погрузке австралийских углей крейсер приобрел клубки ядовитых змей, которых кочегары убивали потом в бункерах горячим паром высокого давления.
Среди четырех крейсеров Владивостока «Богатырь» был самым молодым, его борта были обшиты никелевой сталью. 24 орудия и 6 минных аппаратов делали из него могучий кулак, способный разрушить любое сопротивление противника. Каперанг Стемман мог гордиться, что ему доверена такая грозная боевая машина…
– Катер у трапа! – доложили ему.
Описав дугу по вечернему рейду, катер доставил Александра Федоровича под трап левого борта «Рюрика»; при его появлении горнисты, вскинув трубы к темнеющим небесам, исполнили сигнал «захождения», а барабанщики отбили нервную «дробь».
Стеммана приветствовал вахтенный начальник:
– Честь имею, мичман Плазовский! Евгений Александрович у себя в салоне, и он изволит ожидать вас…
Капитан 1-го ранга Трусов, командир «Рюрика», принял командира «Богатыря» по-приятельски; будучи при мундире, он позволил своим ногам отдыхать в домашних шлепанцах.
– Здравствуй, Саня, садись. Может, выпьем?
– Не откажусь… Слушай, Женя, что это за странный у тебя мичман, принявший меня у трапа? На груди у него сиамский орден Белого Слона и какой-то академический значок.
– Это значок Училища правоведения. Плазовскому прочили блистательную карьеру по министерству юстиции, но он экстерном сдал экзамены в Морском корпусе, и вот… Как видишь, даже на сиамского короля он произвел впечатление своим интеллектом и пенсне со шнурком, как у чеховского героя.
На столе появилось виски с японскою этикеткой.
– Кстати, Даниил Антонович Плазовский – кузен твоего мичмана Панафидина, который уже был у Рейценштейна с рапортом о списании его с «Богатыря»… ко мне, на «Рюрик»!
Стемману было неприятно это известие:
– Мне он надоел со своей музыкой. Думаю, одного рояля в кают-компании вполне достаточно для исполнения гимна. Наконец, для команды я купил граммофон, не пожалел своих денег. Одна пластинка из американского каучука – полтора рублика…
Трусов всадил штопор в пробку японской бутыли.
– Прости, Саня, – сказал он Стемману. – Но мне кажется, что в основе вашего конфликта заложена сословная рознь. Панафидин из старой дворянской семьи, а ты… кто ты? Сын ветеринара из Кронштадта, который всю жизнь ставил клизмы стареющим болонкам адмиральских вдов. Эти-то вдовы и составили тебе могучую протекцию для поступления в Морской корпус его величества.
Трусов не хотел этого, но невольно задел больную струну в душе Стеммана, который с большим трудом все же проник в элиту флотского общества и теперь ожидал эполеты адмирала.
– Ах, Женя! – поморщился он. – Ну при чем здесь дворяне, при чем тут разночинцы? Мы живем в такое время, когда все сословия империи уравниваются их служебным положением…
Трусов, человек деликатный, не стал хвастать, что его пращур, некий Матвей Трус, занесен в «Бархатную Книгу», и глупо было бы требовать от Стеммана справки из «Готтского Альманаха». Он с улыбкою наклонил бутылку над бокалами:
– Я все-таки позову своего старшего. Николай Николаевич умнее нас с тобою и следит за политикой, аки бабка за капризным дитятей. Пусть он просветит нас, грешных…
Хлодовский явился в салоне. Мимо крейсера проходил номерной миноносец и, разведя крутую волну, сильно раскачал все 12 000 тонн броненосного крейсера «Рюрик».
– Как ваше здоровье? – спросил Стемман. – Как дела?
Хлодовский цепко ставил ноги по шаткой палубе.
– Ничего. Спасибо. Паршиво. Пулю из меня вынули.
– Как же вы, Николай Николаевич, человек передовых взглядов, и вдруг решились драться на дуэли из-за женщины?
– Видите ли, российское законодательство, столь могучее при охране имущества, оказывается бессильно, когда задета честь человека. В таком случае один выход – стать к барьеру… Я согласен, – продолжал Хлодовский, – что указ императора, вменяющий дуэли в обязанности офицерской службы, напоминает фальшивую монету, изготовленную в преступном мире. Но согласитесь, что иногда даже честные люди бывают вынуждены пользоваться фальшивой монетой, коли она попала им в руки.
Затем лейтенант поведал, что журнал «Морской сборник» недавно опубликовал его последнюю работу:
– Но конец ее безжалостно ампутировали. А в конце-то я сказал основное: нельзя держать главные силы Тихого океана в мышеловке Порт-Артура, где адмирал Того может запечатать эскадру Старка… В о т! – И Хлодовский постучал пальцами по японской этикетке. – Новая марка виски называется «Банзай». Не страшно ли, что самураи, всегда очень осторожные, назвали свой алкоголь воплем своего грядущего торжества?
Мимо промчался куда-то еще один миноносец, и Трусов – при качке – успел перехватить падающую бутыль:
– Носятся как угорелые, только уголь пережигают…
Стемман закусил виски арахисовым орешком:
– Ну а Китай? Чего нам ждать от Пекина?
– Ничего не ждать, – отвечал Хлодовский. – Старая карга, императрица Цыси, помалкивает выжидая. Но в будущем, я уверен, Япония повесится на кишках Китая.
– А что в Сеуле? – полюбопытствовал Трусов.
– Американцы изо всех сил стараются выжить из Кореи японцев. Теперь они взялись наладить в Сеуле трамвайное движение. Корейца на трамвай и редискою не заманишь, так эти янки в конце трамвайного маршрута дают пассажирам бесплатные аттракционы с канатными плясунами. А кто проехал маршрут дважды, тому в конце пути показывают фильму из жизни техасских ковбоев…
– Ну и чем вся эта возня кончится?
– Три трамвая корейцы уже сожгли. Не без помощи самураев, которым невыгодно влияние Америки в делах Востока…
Александр Федорович Стемман глянул на часы:
– Ну ладно. Жена-то, наверное, заждалась…
Катер доставил его на городскую пристань, дома его встретила супруга с билетами в театр. Переодеваясь, Стемман украсил себя орденами: румынским – Железного Креста, прусским – Красного Орла, французским – Почетного легиона, японским – Священного Сокровища. Из русских орденов он имел только Станислава и Владимира с мечами. Жена помогла ему вдеть хрустальные запонки в гремящие от крахмала манжеты.
– Знаешь, Любочка, – сказал он ей между прочим, – этот негодяй Панафидин все-таки был у Рейценштейна… наверное, плакался! Случись война, я выкину его виолончель за борт сразу же, и буду прав. По уставу все деревянные вещи на кораблях во время боевых действий должны быть уничтожены…
Стемман ожидал войны с Японией, он даже хотел ее, чтобы оснастить свои плечи эполетами контр-адмирала.
***
Из своей каюты Панафидин выглянул в коридор.
– А что, братцы, нет командира? – спросил вестовых.
– Никак нет, ваше благородие. На берегу ночуют.
– Слава богу! Хоть сыграть можно…
Сергей Николаевич вышел из мелкопоместных дворян, могилы которых затерялись на кладбищах Кронштадта, на бедных погостах тверских деревушек. Со времен Петра I служба на флоте стала для Панафидиных наследственной, редко кто изменял кораблям. В паузах между плаваниями женились, производили потомков, которых и покидали еще в колыбелях – ради новых путешествий. В роду Панафидиных давно выявилась склонность к литературе (но, кажется, никто из них не грешил музыкой). Виолончель работы Джузеппе Гварнери, эта случайная находка в кладовке, поставила мальчика на развилке двух дорог, между двумя бурными стихиями…
Вестовой Гаврюшка постучал в двери каюты:
– Извиняйте. Я вам чайку принес.
– Спасибо, братец. Поставь.
– А можно послушать, как вы играете?
– Конечно. Буду рад. Слушайте…
Сомнения подростка разрешила бабушка, сложившая за божницу две записочки. На одной было начертано «Консерватория», на другой – «Морской корпус». Отмолившись святым угодникам, бабушка вытащила наугад ту из них, которая и привела ее внука в каюту крейсера «Богатырь». В дверях каюты, нарочно приоткрытых вестовым, стояли безмолвные матросы.
– Нравится? – спросил их Панафидин.
– Очень. А мы вам не мешаем?
– Да нет. Сен-Санс… как не нравиться?
Будучи гардемарином, Панафидин посещал классы при столичной консерватории и на всю жизнь сохранил похвалу профессора Вержбиловича: «Вы сильны в смычке, у вас хорошая фразировка. Нет, конечно, еще виртуозности, но в пассажах вы… ничего, ничего!» Инструмент и правда был по-старинному благороден. Волнистые эфы (прорези FF в теле виолончели) хорошо резонировали звучание. И было даже стыдно держать инструмент в платяном шкафу, будто украл его, а теперь надо прятать… Под музыку вспоминалась дедовская усадьба, старые портреты на стенах, родня и соседи, средь которых еще не угасла память о Пушкине. Иногда мичману было даже неловко: пушкинисты писали о Вульфах, Кернах, Пещуровых, Жандрах и Вельяшевых, а для мичмана это была просто родня, просто соседи, жившие на древней тверской земле…
Матросы дослушали его игру до конца.
– Премного благодарны, – сказал один из них. – Сами знаете, от такой жисти, как наша, иногда и опупнуть можно. А вот как послушаешь музыку, так оно и легше… Спасибо!
Они тихо прикрыли двери, а мичман уложил виолончель в удобное ложе из голубого бархата. Перед сном лениво просмотрел газеты. Будет война или нет? Наверное, все-таки не будет, потому что граф Кейзерлинг, хозяин китобойной флотилии, перенес свою контору из Владивостока в Нагасаки.
– Спать, – сказал себе мичман. – Лучше спать…
Уснул в надеждах, что до субботы ожидать недолго.
(Знаменитый виолончелист Пабло Казальс гастролировал тогда в России; он писал, что молодые русские люди «жаждали трудиться для своего народа, открыть ему новые горизонты и в то же время терзались от сознания собственного бессилия. Многие из них увлекались музыкой, искали в ней какой-то компенсации, какого-то утешения. Когда грянула революция 1917 года, я этому нисколько не удивился…».)
***
Выпускников курса гардемаринов, в котором числился и Панафидин, император Николай II проводил унылым напутствием: «Многие из вас уходят с кораблями на Дальний Восток, и один бог знает, что вас ждет там…» Между тем уже в Штеттине поговаривали на верфях, что адмирал Того выбрал для своего флота из английских проектов самые лучшие варианты крейсеров – цельная броня, повышенная скорость, орудийные «спарки» в броневых башнях! Юному мичману тогда еще не хотелось верить, что гордые белые лебеди, плывущие на защиту дальневосточных рубежей отчизны, уступят врагу хоть в самой малости… не верил!
А положение в мире делалось все напряженнее.
Престарелая королева Виктория уже отошла в небытие, но колониальные заветы викторианства оставались нерушимы для ее наследников. На все упреки в ограблении мира у Лондона был готов стереотипный ответ: «Наше присутствие здесь (или там) необходимо, ибо любое постороннее вмешательство затронуло бы сферу интересов великобританской короны…» Заняв Лхасу, они кричали, что спасли Индию от нашествия русских конкистадоров; их канонерки на Янцзы, оказывается, спасали Китай от броненосцев Германии; присутствие в Сиаме англичане оправдывали тем, что бедных сиамцев надо спасать от французских колонизаторов; эскадры Англии привычно утюжили воды Персидского залива, а Уайтхолл изошелся воплями на тему о том, что они ограждают несчастных персов от русской алчности…
Россия еще не знала этих кровоточащих строчек:
- Век мой, зверь мой, кто сумеет
- Заглянуть в твои зрачки?
- Кто своею кровью склеит
- Двух столетий позвонки?..
Но историк Ключевский уже предупреждал студентов:
– Пролог XX века – это пороховой арсенал… Сама Англия воевать с Россией остерегалась. Но, постоянно натравливая Японию на Россию, викторианцы желали укрепить свои позиции в Азии, чтобы легче было им эксплуатировать богатства Китая. При этом кайзеровская Германия исподтишка подталкивала царя-батюшку в Корею и Маньчжурию, ибо в Берлине понимали: ослабив Россию на Востоке, Германия усилит свои позиции в Европе – против Франции и той же Англии…
Примерно такова подоплека войны, которая готовилась.
Наивные русские обыватели еще удивлялись:
– Чего там милые япоши волнуются? Мы, русские, никогда не лезли к ним с пушками, как это делали англичане и американцы. Между нами никогда не было, да и быть не могло, пограничных недоразумений… О чем там думает маркиз Ито?
Люди более осведомленные поговаривали:
– Гаагская мирная конференция, созванная по инициативе Петербурга, призвала все государства ко всеобщему разоружению. Мы в этом случае оказались в одиночестве. Ведь скажи дикарю, чтобы оставил свою дубину, он тут же, назло тебе, изготовит таких дубин еще три штуки…
Редьярд Киплинг в свое время писал о японцах: «Очень жаль, что такие маленькие люди обладают не в меру громадной амбицией». Токио возвещало миру, что пребывание русской эскадры в Порт-Артуре угрожает народам всей Азии. При этом самураи деликатно помалкивали, что в том же регионе Германия владела фортами Кью-Чжао (Циндао), английский флот громыхал броней крейсеров в Вэйхайвэе, а французы торопливо осваивали Куан-Чжоу. Все равно: виноваты останутся одни русские! Японские амбиции непомерно возросли, когда Англия заключила с Токио договор, направленный против России…
– Россия оказалась в пиковом положении, – рассуждали офицеры на эскадре Старка. – Она и хотела бы выбраться из Маньчжурии, но уже не может, ибо, уйди мы отсюда, завтра же сюда хлынут японские дивизии. Петербург, как проклятый, все время шлет в Токио проекты новых и новых уступок. Но японцы на все предложения к миру стараются не отвечать…
Именно теперь японские газеты (а их было в Японии несметное количество) открыто призывали к войне, именуя русских «давними и злостными врагами народа Ямато». Вот что писалось в них: «Напрасно думать, будто война с Россией будет продолжаться 3–5 лет. Русская армия сама уйдет из Маньчжурии, как только будет разгромлен русский флот».
В эти дни князь Эспер Ухтомский, знаток стран Дальнего Востока, выступал в Петербурге с публичными лекциями:
– Если бы Россия лучше изучила Японию, а Япония лучше знала Россию, если бы русские и японцы встречались не только на базарах Владивостока, а жили бы едиными соседскими интересами, о войне между нашими странами не могло быть и речи. Эта война, если она возникнет, может быть выгодна только миллионерам Англии, Германии и Америки, но она окажется бедственна для наших народов…
Свое выступление князь Ухтомский закончил словами: «Между русскими и японцами возможна самая тесная дружба, доказательством которой – любовь к России простых японцев, которым довелось жить и работать в России!»
***
Алеутская после Светланской – лучшая улица Владивостока; здесь магазины подержанных вещей, конторы нотариусов и адвокатов, торговля дамскими туалетами и ароматной парфюмерией Востока; здесь снимают квартиры иностранные консулы, падкие до сплетен, и заезжие этуали в гигантских шляпах, весьма падкие до чужих денег. А чуть профланируй подалее, и увидишь в витрине прекрасный гроб, весь в лакомых завитушках, словно праздничный торт с цукатами; при виде этого совершенства прохожий невольно загрустит о блаженстве смертных и скудости живущих. Гроб расположен под вывеской «Одесская контора похоронных процессий». Каким фертом одесситы умудрились монополизировать отправку на тот свет владивостокских покойников – об этом надо спрашивать не здесь, а у пижонов на Дерибасовской…
В богатом доме на Алеутской господа Парчевские снимали второй этаж; при входе висела доска с крупной надписью: «Д-ръ Ф. О. Парчевский», ниже мелкими буквами: «Женские болезни, тайна визита сохраняется», а внизу доски совсем мизерно: «Плата по соглашению». Наивный мичман Панафидин не сразу сообразил, что Парчевские разбогатели от тех несчастий, что иногда случаются с женщинами.
Ладно! Он был поглощен предстоящим концертом.
По субботам в городе трудно перехватить свободного извозчика, и потому от самой пристани тащил виолончель на себе. На повороте какой-то юркий старик спросил его:
– Случайно не продаете? Могу и купить.
– Нет, не продаю. Сам играю…
Его утешила лучезарная мысль, что в квартете Боккерини есть одно место, где виолончели отведена заглавная партия, и он надеялся выстрадать на струнах такое пылкое пиццикато, которое не может не оценить прекрасная дочь гинеколога. Может, именно сегодня она ему наконец-то скажет: «Я так благодарна вам. Почему вы приходите только по субботам?..»
Двери мичману открыла она сама, и по торопливости, с какой ее шаги отозвались на его звонок, любой опытный мужчина сразу бы догадался, что Вия кого-то ожидала.
– Ах, это вы… – протянула она разочарованно и тут же, обратясь в глубину квартиры, крикнула: – Папа, это опять к тебе! Тут еще один и г р е ц пришел…
Слово «игрец» повергло мичмана в бездну отчаяния, но он еще не терял надежды на свое пиццикато. А пройти в «абажурную», где собирались любители музыки, предстояло через обширную залу, занимаемую посторонними. Кажется, их влекла сюда не музыка, а лишь насущный вопрос о приданом за Виечкой Парчевской. Появление мичмана с громадным футляром «гварнери» вызвало среди женихов всеобщее оживление.
– Нет уж, – заговорили они, – если бог накажет талантом к музыке, так лучше играть на флейте… она легче!
Страдая от унижения, Сережа протиснулся в «абажурную»:
– Добрый вечер, дамы и господа. Я не опоздал?
Домашне-семейное музицирование было тогда чрезвычайно модным, но сам господин Парчевский, очевидно, выжидал от музыки Вивальди и Боккерини каких-то иных результатов. Панафидин явился в ту минуту, когда почтовый чиновник Гусев, старожил Владивостока, рассказывал каперангу Трусову:
– Здесь, наверное, и помру. Я ведь покинул Петербург так давно, когда водопровод столицы еще не имел фильтров и по трубам весною перекачивали прямо на кухню свежую невскую корюшку. Они в раковину – прыг-прыг, хватай – и на сковородку! А здесь, во Владивостоке, – говорил Гусев, – я вот этими руками пять колодцев откопал. Пять колодцев и две могилы – для своих жен. Вот – последнее утешение в жизни! – И старик ласково гладил обтерханные бока плохонькой скрипочки, купленной по дешевке на базаре…
Полковник Сергеев, служащий в интендантстве, строго поучал Панафидина, чтобы тот не сбился в такте:
– А после моего смычка последует ваше пиццикато…
Среди слушателей была сегодня жена каперанга Трусова, с материнским сожалением глядевшая на Панафидина:
– Смотрю на вас, а думаю о своем сыне. Вы очень похожи. Он тоже мичманом… на броненосцах в Порт-Артуре. Только б не было войны, – договорила женщина со вздохом.
Виолончель ближе всего к звучанию человеческого голоса, и Панафидину казалось, что в музыке он сегодня выразит все, чего не может сказать словами. Мичман отыскал опору для «шпиля» инструмента, разминая руку, прошелся смычком вдоль всего музыкального грифа. Плохо, что Виечка не сидит рядом; из соседних комнат доносилось бодрое здоровое ржанье кавалеров, слышался ее ангельский голосок:
– Нет, это невозможно, господа! Вы меня смутили. Я об этом много слышала, но, клянусь, еще никогда не видела…
(«О господи? Что они ей там показывают?..»)
Исполнители утвердили свои ноты на шатких пультах. Интендант с мрачным видом исполнил бодрое интермеццо, резко оборвав его, и почти злодейски воззрился на старого бедняка Гусева, который подхватил прерванную мелодию, повел ее вдаль за своей горькой судьбиной – душевно, чисто и свято. Концерт начался. Панафидин, весь в предчувствии своего триумфа, шевелил пальцами, примеряя их к сердечному надрыву на струнах.
Тут раздался звонок с лестницы, и было слышно, как простучали каблучки Вии; из прихожей – знакомый голос:
– А чем я виноват, если не мог поймать извозчика?
(«Голос мичмана Житецкого… и он здесь. О боже!»)
Альт интенданта Сергеева уже выводил нежную кантилену. А через двери вмешивался уверенный тенорок Житецкого:
– Не для мира нас, господа, готовили! Когда же еще, как не на войне, нам, юным офицерам, делать карьеру?..
Это вывело Трусова из себя, он сделал замечание:
– Житецкий, не ради вас тут собрались… потише!
Чувство злости, рожденной от ревности (и даже зависти), опустошило душу, и Панафидин даже не заметил, когда замолк альт в руках интенданта, а Гусев толкнул его под локоть:
– Где же ваше пиццикато, мичман? Проспали?
Сергеев готов был загрызть его за оплошность:
– Так нельзя относиться к серьезной классике! Если уж мы собираемся здесь раз в неделю, так совсем не для того, чтобы господин мичман мух ноздрями ловил…
Трусов, сложив руки на эфесе сабли, сидел спокойно:
– Ну ладно. Бывает. Можно и повторить… не так ли?
Кое-как доиграли концерт Боккерини, и Франц Осипович Парчевский, явно радуясь паузе, стал хлопать в ладоши:
– Дамы и господа, прошу, прошу, прошу… перекусим, что бог послал. Виечка! – позвал он дочь. – Где же твои кавалеры? Господа, господа, – призывал он, – всех прошу к столу…
Мимо поникшего от стыда Панафидина мичман Игорь Житецкий, явно торжествуя, проводил в гостиную очаровательную Вию, которая даже не глянула в сторону «игреца» из папенькиного квартета. Сергей Николаевич защелкнул замки на футляре и удали
