Три минуты молчания. Снегирь
© Владимов Г.Н., наследники
© ООО «Кинокомпания “СТВ”»
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Ты не Дух, – он сказал, – и ты не Гном.
Ты не Книга, и ты не Зверь.
Не позорь же доброй славы людей,
воплотись ещё раз теперь.
Живи на Земле и уст не смыкай,
не закрывай очей
и отнеси сынам Земли
мудрость моих речей:
что каждый грех, совершённый двумя,
и тому, и другому вменён.
И… Бог, что ты вычитал из книг, да будет
с тобой, Томлинсон!
Редьярд Киплинг[1]
Глава первая
Лиля
1
Сначала я был один на пирсе. И туман был на самом деле, а не у меня в голове.
Я смотрел на чёрную воду в гавани – как она дымится, а швартовые белеют от инея. Понизу ещё была видимость, а выше – как в молоке: шагов с десяти у какого-нибудь буксирчика только рубку и различишь, а мачт совсем нету. Но я-то, когда ещё спускался в порт, видел – небо над сопками зелёное, чистое, и звёзды как надраенные, – так что это ненадолго: к ночи ещё приморозит, и Гольфстрим остудится. Туман повисит над гаванью и сойдёт в воду. И траулеры завтра спокойненько выйдут в Атлантику.
А я вот уже не выйду. Я своё отплавал. И дел у меня никаких в Рыбном порту не было; просто завернул попрощаться. Посмотрю в последний раз на всю эту живопись, а после – смотаю удочки да и подамся куда-нибудь в Россию. В смысле – на юг.
Тут они являются, два деятеля. Вынырнули из тумана.
– Кореш, – кричат, – салют!
Оба расхристанные, шапки на затылке, телогрейки настежь, и пар от них, как от загнанных.
– Салют, – говорю, – кореши. Очень рад видеть.
А на самом деле – никакие они мне не кореши. Ну, с одним-то, с Вовчиком, я корешил недолго, рейса два сплавали вместе под тралом, даже наколками обменялись. У него на пальцах «Сеня» выколото, а у меня – «Вова». Ну, выколото, и ладно. А второго-то, пучеглазого, я вообще в первый раз видел. А он-то громче всего и орал. И с ходу лапаться полез мослами своими загребущими.
– Гляди, кого обнаружили! Нос к носу вышли – при такой видимости. Как это понимать, Вовчик?
«А так и понимать, – думаю, – что ты носом своим лиловым всегда кого надо обнаружишь. А раньше всего – денежного человека». Видно же, с кем имеешь дело – с бичами[2] непромысловыми. Которые в море не ходят, только лишь девкам травят про всякие там «штормяги» и «переплёты». Не портовым девкам, а городским. А все-то ихние «переплёты» – сползать раз в день отметиться в кадрах, лучше всего – под вечер, когда уже вся роль на отходящее судно заполнена. Ну, и дважды в месяц потолкаться возле кассы, получить свои законные – семьдесят пять процентов. Чем не жизнь? И вечно они кантуются на причалах, когда траулеры швартуются и ребята на берег сходят с авансом. Тут они тебя прижмут – гранатами не отобьёшься. «Салют, Сеня! Какие новости? Говорят, в Атлантике водички поубавилось, пароходы килём по грунту чешут, захмелиться бы надо по этому поводу. Моряки мы или не моряки?» И знаешь ты их, как родных, а всё равно – и поишь, и кормишь, потому что любому рылу береговому рад, и душа твоя просится на все четыре стороны.
– Что, – спрашиваю, – бичи? На промысел топаете?
– Какой теперь, к шутам, промысел? – пучеглазый орёт. – Не ловится в этот год рыбёшка. Научилась мимо сетки ходить.
– А ты почему знаешь?
– Осподи! Сами ж неделю, как с моря.
А море он в позапрошлом году видел. В кино. Потому что у нас не море, а залив. Узкий, его между сопками и не видно. А неделю назад я сам вернулся из-под селёдки, и этот же Вовчик меня на этом самом причале встретил.
Смутился Вовчик.
– Ну где ж неделя, Аскольд? Больше месяца.
– Да где ж месяц?
– А где же неделя?
Уйти бы мне от греха подальше, но, сами понимаете, интересно же – кто сегодня пришёл, кого в последний мой день принимают в порту, а верней всего у бичей узнаешь, можно к диспетчеру не ходить.
– Ладно, – говорю, – считаем: неделя без году. Кого встречаете, Вовчик?
– Своих трёхручьёвских, – отвечает мне Вовчик. А он, и правда, к женщине одной, инкассаторше, на Три Ручья[3] ездил. Трёхручьёвские ему, конечно, свои. – Триста девятый пришёл, «Медуза».
Ну, и пошёл, конечно, обыкновенный рыбацкий трёп:
– А куда ходили?
– К Жорж-Банке[4].
– А что брали?
– Окуня брали, хека серебристого.
– И хорошо брали?
– Не сильно.
– Штормоваться пришлось?
– Что ты! Штиль всю дорогу, хоть брейся. Гляди в воду и брейся. Хотя, окунь-то, он в штиль не любит ловиться.
– Значит, и плана не набрали?
– Да почти что в пролове. Премия-то, ясно, накрылась. Ну, гарантийные получат, и коэффициенту набежит; под Канадой – там вроде ноль-восемь.
Всё знают бичи: и кто куда ходил, и как рыбу брали, и кто сколько получит. Зато сами в пролове не бывают.
– Дак вот, плешь какая, – Аскольд опечалился. – Пришли ребята с Жорж-Банки, четыре месяца берега не нюхали, а их в порт не пускают. Локатор из строя вышел. Со вчерашнего дня и стоят на рейде, видимости ждут.
– Что ж, – говорю, – целее будут.
Но это они умеют мимо ушей пропустить. Помолчали для вежливости. Вовчик спрашивает:
– А у тебя чего, отход на сегодня назначен?
– Нет, – говорю, – кончилась для меня эта музыка.
– Списали, значит?
– Зачем? Сам решил уйти.
– Что ж так?
– А вот так. Надоело.
– И документы забрал?
– За этим, что ли, дело – с тюлькиной конторой расчихаться?
– Н-да, – говорит Вовчик, – куда ж ты теперь пойдёшь?
– Не пойду, – говорю, – а поеду.
– На другое море?
– Люди, Вовчик, не только ж по морю ходят. И на сухом месте объякориться можно.
– Можно. Да смотря как.
– Ну, по крайней мере, не как у тебя, по-глупому: ни в море, ни на земле.
Аскольд стоял и помалкивал, губы развесив, как будто его не касалось. А Вовчика я всё же смутил. Да ведь он уже долго бичевал, пообвыкся в бичах, плюнешь в него – утрётся.
– Что ж, – говорит Вовчик, – тут грех отговаривать. Если человек решился. Может, захмелимся по этому поводу?
– Да захмелиться-то недолго…
– А что мешает? Монеты кончились? Вон, Аскольд пиджак может заложить, ты расчёт получишь – выкупишь.
– Монеты не кончились, Вова. Дураки, – говорю, – кончились.
За такие речи любой моряк дал бы мне по глазам. Но эти уже и забыли, когда и звались по-честному моряками, они только переглянулись, когда я сказал про монеты; Аскольд даже губу лизнул. А все деньги у меня при себе были, в платке, в нагрудном кармане, заколотые булавкой, – тысяча двести новыми. Всё, что осталось с последней экспедиции. Мы ходили под селёдку в Северное, к Шетландским островам, и рыба хорошо заловилась – иной раз по триста, по четыреста бочек в день брали – поуродовались, как карлы[5], зато и премию взяли, и прогрессивку. И тридцать процентов начислили мне полярки[6]. А истратил я – на папиросы в лавочке, на лезвия, ну и долги по мелочам роздал, и матери по аттестату. Ну, приход свой, конечно, отметил – рублей на полста. Но уж в кредит на плавбазах не взял ни на рубль, и на берегу ни одной стерве не перепало. Кончился для некоторых Сенька Шалай, списывается по чистой и аванса не просит.
Так вот, я и говорю им:
– Монеты не кончились. Дураки кончились.
– Как это понимать, Вовчик? – Аскольд понемногу обидеться решил, багровый сделался, глазища только на шапку не вылезли. – Это он, выходит, с матросами не желает знаться!
А Вовчик, друг мой, кореш, засмеялся и говорит:
– Он же шпак теперь без пяти минут, разве не слышал? Он теперь в Крым поедет, будет там на пляже придуркам травить, какая в Атлантике сильная погода.
Хотелось мне врезать ему, но ведь кореш всё-таки, да и я ему тоже не комплименты говорил, – раздумал и пошёл от них подальше. У меня в этот день была мечта – обойти все причалы, пароходы поглядеть, судоверфь, сходить на катере в доки на Абрам-мыс, везде побывать, где я бывал, откуда уходил в море или в ремонте стоял, нёс береговую вахту, – а теперь вот сразу и расхотелось. Потому что ещё кого-нибудь встретишь и не отвяжешься, такие пойдут беседы.
– Обожди-ка! – Вовчик мне крикнул. Так они и стояли на пирсе, но уже лица не увидишь, одни ноги свисали из тумана. – Значит, не повстречаемся больше? Так, что ли, кореш? А мне и подарить тебе на прощание нечего.
– Подари, когда будет, Аскольду.
– Он и сам тоже предлагает: подарить бы чего дураку. Чтоб хоть память осталась. А хочешь – мы тебе курточку сосватаем?
– Какую ещё курточку?
– Лопух, в чём же ты уедешь?
Подошли, и Вовчик меня взял за пальто, раздраил на груди.
– Срам! Девки на первом броде[7] засмеют. Ну, флотский! Ну, северный! Бостоном не мог обшиться, макен[8] позаграничнее нацепить. Жмёшься вот, а себе же и прогадываешь. Где он, этот-то, с курточкой?
– Здесь он, – Аскольд куда-то рукой махнул. – Промеж пакгаузов ходит.
– Понимаешь, механичек тут один, с торгового, такого курта загоняет: ты во сне увидишь, проснёшься и опять скорей заснешь!
– Норвежеская! – пучеглазый орёт. Чем другим, а глоткой бог не обидел малого. – С мехом, понял, на подстёжке. Цветом не то вроде серенькая, а не то, понял, тёмненькая такая, в дымчик. Что ты! У спекулей разве такую достанешь?
– А он что, не спекуль? Торгаш[9] этот.
– Ну где ж спекуль? – Вовчик мне доказывает. – Сотнягу просит. Можно считать, даром отдаёт. Ну, бывает несчастье у человека – купил, а не в размер. А на тебя, мы так прикинули, в сам раз.
А я, в том-то и дело, насчёт такой курточки давно мечтал. Сраму-то на мне не было, – вот уж на них срам, это точно! – а у меня пальто было велюровое, с мерлушкой, костюм коверкотовый, шапка тоже в порядке. Но всё моё – что на мне надето. Так и затаскать недолго, следить же за мной некому. А главное, во внешнем облике, как говорится, ничего у меня морского-то не было, один тельник полосатый под рубашкой. А всё-таки море меня видело, память должна же остаться!
– Чего раздумываешь? – спросил Вовчик. – Так он тебя и ждал, торгаш, с этой курточкой! Ну-к, стой тут на пирсе, никуда не беги…
Прихлопнули меня по плечам, и нет их, растаяли. А я стою и жду. А потом думаю: лопух я, вот уж действительно! Доверился бичам, чтоб они мне барахло сватали. Ведь они четвертак за комиссию попросят, у них такой прейскурант, за прекрасные глаза ничего не делается. А нужна мне ихняя комиссия! Что я, сам бы не мог торгаша этого повстречать? К тому же, на моих золотых, смотрю, уже два пробило, вот-вот стемнеет.
И снялся я с места, пошёл по причалам, под кранами, вдоль пакгаузов. Потом увидел – ни к чему всё это. Да и туман. Хороший я себе денёк выбрал для прощания! Но ведь его не выбираешь, проснёшься как-нибудь утром – или сегодня, или никогда! А почему именно сегодня, не надо и спрашивать. Как спросишь – так и раздумаешь.
И всё-то я знал в Рыбном порту, любую дорогу отыскал бы с завязанными глазами – только по запаху, по звуку. Вот я слышу: солёной рыбой уже не пахнет, а пахнет мороженым свежьём, аммиаком, – это я на десятом причале, возле рефрижератора. Дальше – мочёными досками запахло, ручники стучат по железу, шофера матерятся, – тарные склады, двенадцатый причал, здесь контейнеры набивают порожними бочками. Ещё дальше – нефтяной дурман, и насосы почмокивают, – там уже тринадцатый, там топливо берут и воду.
Если бы я ещё лет пять проплавал, я бы и не это знал – чьи там гудки перекликаются, чья сирена попискивает – водолазов зовёт или сварщика, и как этого диспетчера зовут, который в динамик хрипит на всю гавань:
– «Чеканщик»! Включите радио, «Чеканщик»!.. Буксир «Настойчивый»! Переведите плавбазу «Сорок Октябрей» на двадцать шестой причал…
Но я, пожалуй, и так слишком долго плавал. Хватило бы мне и года. И ничего бы я такого не переживал. Уехал бы и как-нибудь прожил без моря. А может быть, и не прожил бы, – человек же про себя ничего не знает.
У Центральной проходной я оглянулся напоследок и ничего не увидел. Туман загустел – кажется, руку протянешь и пальцев своих не разглядишь.
Однако бичи меня разглядели. Совсем, бедняги, задохлись, но догнали у проходной. И с ними торгаш, с чемоданчиком. А я и забыл про них.
– Что же ты подводишь? – Аскольд кричит. – Мы к тебе со всем доверием, а ты и закосил. Как это понять, Сеня?
Торгаш меня сразу глазами смерил.
– Этот, что ли? Напялим.
Он в порядке был морячок – ладненький, резвый, шуба-канадка на нём с шалевым воротником, мичманка на месте, козырёк на два пальца от брови. Это мы, сельдяные, всё больше в пальтишках, в телогрейках. А торгаши себя уважают.
Мы отошли шага на два, за щиты с газетами, и тут он вытащил свою курточку.
Какая это была курточка! Просто явление природы, и более того. Поперёк груди – белые швы зигзагами, подкладка – сиреневая, скрипучая, карманы внутри на «молниях», и по бокам ещё два косых, белым мехом отороченных, и капюшон на меху, а от него до пояса «молния», а в плечах погончики вшитые с «крабом», без всяких там якорей, якоря – это старо, и рукава тоже мехом оторочены. А насчёт цвета и говорить не будем – как штормовая волна баллах при восьми и когда ещё солнце светит сквозь тучи…
– Сдохнуть можно, – пучеглазый чуть не навзрыд. – Эх, ты, мой куртярик!
– Ладно, ты, – Вовчик ему сурово. – Не куртярик, а прямо-таки куртенчик. Ты только руками не лапай, твоим он не родился.
– Ну, как? – торгаш говорит. – Тот самый случай?
Мне бы спросить, почём твоё сокровище, но так же не делается, так только вахлаки на базаре торгуются, надо сперва намерить. Я скинул пальто, дал его Аскольду подержать, а пиджак взял Вовчик. Курточка мне и вправду оказалась «в сам раз», ну чуть свободна в плечах. Но это ведь не на год покупается, я же ещё раздамся.
Они меня застегнули, прихлопали, поворотили на все стороны света, торгаш с меня шапку снял и свою мичманку мне надел, как полагается. Потом открыл чемоданчик – там у него в крышку вделано зеркальце.
– Не торопись, – говорит, – посмотрись подольше. Надо же знать, какое действие производишь. Акула увидит – в обморок упадёт.
Вид был действительно – как у норвежского шкипера. Только скулы бы чуть покосее. Рот бы чуть пошире. Глаза бы – не зелёные, а серые. И волосы без этой дурацкой рыжины. Но ничего не поделаешь.
– Сколько? – спрашиваю.
– Ну, если нравится, то полторы.
– Как «полторы»? Ты же сотню просил.
– За такую курточку, родной, не просят. За неё сами дают и говорят спасибо. Кто тебе сказал – сотню?
Бичи, конечно, уже по сторонам загляделись.
– А больше, – говорю, – она не стоит.
Торгаш моментально мичманку с меня стащил и куртку расстёгивает.
– Будь здоров, – говорит. – Привет капитану!
– Постой. – Я уже понял, что так просто мне с нею не расстаться. – Сколько, если для конца?
– Вот для конца как раз полторы. Для начала две хотел, но – засовестился. Вижу – идёт тебе.
Я потянулся было за пиджаком, а Вовчик уже, смотрю, вынул всю пачку, развернул платок и сам отмусоливает пятнадцать красненьких. Торгаш их перещупал, сложил картинками в одну сторону, последнюю – поперёк, как в сберкассе, и нету их, сунул за пазуху. Аскольд тем временем надрал газет со щита, завернул мне пиджак.
– Ну, сделались? – торгаш говорит. – Носи на здоровье.
– Что ты! – Аскольд ему улыбается и трогает под локоть. – Не-ет, это мы ещё не сделались. Не знаешь ты нашего Сеню. А он у нас – добрый человек. Правда же, Сень?
Откуда ему, пучеглазому, знать, добрый я или злой? Первый раз человека видит. Добрый – значит, всю капеллу теперь захмели. А торгаш и так на мне руки нагрел, с ихней же помощью.
– Конечно, – говорю, – добрей меня нету!
– А замечаешь, Сеня? – всё пучеглазый не унимается. – Мы с тебя за комиссию ничего не берём. А вообще – берут. Замечаешь?
Да, думаю, тяжёлый случай. Ну, что поделаешь, раз уж я в эту авантюру влез.
– Гроши-то спрячь, – Вовчик напомнил. – Раскидаешься.
Я взял у него пачку, уже завёрнутую и булавкой заколотую, и так это небрежно затиснул в курточку, в потайной карман. Как она, эта пачка, не задымилась от ихних глаз? Любим же мы на чужие деньги смотреть!
2
И мы, значит, с ходу взошли в столовую – тут же, у Центральной проходной, и сели в хорошем уголке, возле фикуса. А над нами как раз это самое: «Приносить-распивать запрещается».
– Это ничего, – говорит Вовчик. – Это для неграмотных.
Одолжил у торгаша самописку и приделал два «не». Получилось здорово: «Не приносить и не распивать запрещается».
– Вот теперь, – говорит, – для грамотных.
Но мы всё сидели, грамотные, а никто к нам не подходил. Официантки, поди-ка, все ушли на собрание – по повышению культуры обслуживания.
– Бичи, – говорю, – не отложить ли нам встречу на высшем уровне?
– Что ты! – Аскольд вскочил. – С такими финансами мы нигде не засидимся. Сейчас пойду Клавку поищу, Клавка нам всё устроит, на самом высшем.
Пошёл, значит, за Клавкой. А торгаш поглядывал на нас с Вовчиком и посмеивался. У них в торговом порту всё это почище делается, и никто этих дурацких плакатов не пишет. Всё равно же приносят и распивают, только не честь по чести, а вытащат из-под полы и разливают втихаря под столиком, как будто контрабанду пьют или краденое.
Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто платит. Передо мной и с чистой скатёрки смела.
– Мальчики, – говорит, – я вам всё сделаю живенько, только чтоб по-тихому, меня не выдавайте, ладно?
– Сколько берём? – Аскольд захрипел. По-тихому он не умеет.
– Ну, сколько, – говорю, – четыре и берём, раз уж мы сидя, а не в стоячку. Пора уже вам жизнь-то понимать!
– Вот это Сеня! Добрый человек! А ты думаешь, Клавдия, почему он такой добрый? А он с морем прощается нежно, посуху жить решил.
Очень это понравилось Клавке.
– Вот, слава богу! Хоть один-то в море ума набрался. Ну, поздравляю.
– А ты думаешь, Клавдия, мы не добрые? Видишь, как мы его прибарахлили?
– Вижу. Хорошо, если эту курточку и его самого до вечера не пропьёте. – Клавка мне улыбнулась персонально. – Ты к ним не очень швартуйся, они пропащие, бичи. А ты ещё такой молоденький, ты ещё человеком можешь стать.
Вся она была холёная, крепкая. Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое, и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких – знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные.
– Кому от этого радость, – спрашиваю, – если я человеком стану? Тебе, что ли?
Опять она мне улыбается персонально, а губы у неё обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила.
– Папочке с мамочкой, – говорит. – Есть они у тебя?
– Папочки нету, зато мамочка ремнём не стегает. Неси, чего там у тебя есть получше.
– Не торопись, всё будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залётного…
Торгаш посмотрел ей вслед, как она плывёт лодочкой, не спеша, чтобы на неё подольше глядели, и даже присвистнул.
– Хорошая, – говорит, – лошадка. И ты уже определённое действие производишь. Я бы уж не пропустил, ухлестнул бы на твоем месте.
– Что же не ухлестнёшь?
– Своя имеется. Пока хватает.
– Тоже и у меня своя.
– Это другое дело.
Правду сказать, насчёт «своей» это я так брякнул. Были у меня «свои», только они такие же мои, как и дяди-Васины, – но вот за такими Клавками, крепенькими, гладкими, на портовых щедрых харчах вскормленными, я ещё салагой гонялся. И с ними-то я быстрее всего состарился.
Принесла она «рижского» на всех и закусь, какой и в меню не было, – прямо как для ревизии, – жаркое «домашнее» и крабов, даже копчёного палтуса. Поставила передо мною поднос и так это скромненько:
– Угодила?
Я и не посмотрел на нее.
– Ух ты, рыженький, какой сердитый! А говорил – что жизнь понимаешь. Как же ты её понимаешь, скажи хоть?
Ни больше, ни меньше захотела знать! И ещё я почему-то рыженький для нее. Ну, есть малость, но никто меня так не называл.
– Сколько надо, – говорю, – столько понимаю. На всё другое боцман команду даст. Что касается тебя – не глядя вижу.
– Ах, – говорит, – какой залётный!..
Опять они с Аскольдом ушли, потом он приносит, озираясь, четыре поллитры в телогрейке, и мы с них зубами содрали шапочки, налили по полному и закрасили пивом. Они-то по половинке решили начать – для долгой беседы, а мне – о чём с ними особенно беседовать, хлопнул его весь, ну и другие за мной, ободрённые примером.
– А ты здоров! – торгаш говорит.
Он и то заслезился, а уж, наверно, отведал там, в загранке, и ромов, и джинов. Стали закусывать быстренько, как будто нас кто-то гнал.
– Вот, Сеня, – Вовчик ко мне придвинулся и начал проповедовать. Он как выпьет, всегда чего-нибудь проповедует. Тем он мне и надоел. – Видишь, как всё красиво, по-мирному получилось, а ты уже и знаться с нами не хотел. А я тебе так скажу, Сеня: не отрывайся ты от бичей, они тебе родная почва. Настоящих бичей, как мы с Аскольдом, мало осталось, все – шушера, никто тебе не поможет. Вот ты с флота уходишь, а никого вокруг тебя нету, один ты по причалам шляешься. Почему бы это, Сеня? А мы тебя и проводим, и на поезд посадим, рукой хоть помашем тебе.
Торгаш мне подмигнул.
– Пропаганда.
Но мне вдруг так жалко стало Вовчика. Ведь спивается мужик, и ничего я тут не поделаю. Я его бить хотел – ну куда его бить! Руки у него трясутся, капли по бороде текут, глаза мутные, в них жилки краснеют. И Аскольда этого пучеглазого мне тоже стало жалко. Орёт, дурень такой, рот у него не закрывается, губы никак не сложит, ну жалко же человека, разве нет!
И так мне захотелось утешить Вовчика, и Аскольда утешить, и торгаша заодно – наверно, не от хорошей жизни такую куртку толкнул…
– Об чём говорить, бичи! – это я, наверное, во всю глотку рявкнул, потому что набилось тут много портового народа, и все на меня глядели. – Вечером сегодня отвальную даю – в «Арктике»! Всех приглашаю!
Бичи мои взвеселились, Аскольд ко мне обниматься полез, чуть глаз мне не выколол щетиной.
– Нет, – говорит, – ты мне объясни: за что я тебя сразу полюбил? Вот веришь – не знаю. Но я всем скажу: «Это такой человек! Таких теперь нету, все умерли!»
А Вовчик справился с нервами и говорит:
– Отвальная – это здорово! Святой закон. А сколько ж ты на неё отвалишь?
– О чем ты говоришь, волосан! – Аскольд ему рот ладошкой прикрыл. – Мелко плаваешь, понял. Не хватит у него, так я пиджак заложу. Сейчас вот Клавку позову и заложу!
– Не надо, – говорю, – поноси ещё. Будь другом, поноси.
– Так, – кореш мой, Вовчик, соображает. – А ежели мы с собой кого приведём?
– Валяй, приводи свою трёхручьёвскую. И я свою приведу.
– Ясное дело, – Аскольд кивнул важно. – Какая же отвальная без баб? А кто она у тебя? Может, она какая-нибудь тонкая, не захочет с бичами в ресторане сидеть. Не все же такие, как ты, Сеня!
– Как так не захочет? Раз вы со мной – захочет.
Вовчик совсем растрогался – опять всем налил по полному, и мы опрокинули, а пивом уже не закрашивали, не до того было, и тут я почувствовал, что не худо бы и кончить.
Я закусил наспех, а потом встал и качнулся, голова пошла кругом, но всё же выстоял.
– Салют вам, бичи! До вечера.
– Да посиди ты, – Аскольд меня не пускал. – И не побеседовали, душой не раскрылись. А ведь интересный же ты человек, содержательный, многогранный!..
– В «Арктике» побеседуем. Всё в «Арктике» будет.
Тут Клавка подошла, не понравилось ей, что мы так расшумелись, а я её взял за плечи и поцеловал за ухом, в пушистый завиток.
– И тебя, дурёха, тоже приглашаю.
Она и не спросила – куда, только кивнула и засмеялась.
– Значит, так, – стал Вовчик черту подводить. – Столик на восемь персон. Это тридцатку кладём на первый заказ, ну и официанту на лапу…
Аскольд авторитетно бровями подтвердил. Чёрт знает, что у них там за арифметика. В жизни, наверно, за приличным столиком не сидели, с таких всегда деньги вперёд просят. Да мне перед Клавкой не хотелось торговаться. И неудобно было, что деньги у меня в платке, как у какого-нибудь сезонника. Но Клавка не стала смотреть, собрала посуду и ушла, и я развернул всю пачку и отсчитал – и на заказ, и на лапу, и за всё, что мы тут имели.
Торгаш заторопился, надел свою мичманку и снова сделался ладненький, ни в одном глазу.
– Погоди, – Аскольд мне сказал, – Клавка тебе сдачу сосчитает.
– Сами сосчитаете.
«Всё равно у вас, – думаю, – с Клавкой одна коалиция. Ну и чёрт с вами, а я буду – добрый. Помирать мне придётся с голоду – вы мне копья не подкинете, знаю. И всё равно я буду добрый. Вот я такой. Я добрый, и всё тут…»
Торгаш вышел со мною.
– Ты, – спрашивает, – серьёзно это, насчёт приглашения?
– Что за вопрос?
– А то, что девка правду сказала, ты к ним не больно жмись.
– Такая же она, эта девка!
– А не важно, кто учит. Ко всем прислушивайся. Гроши попридержи, не носи так. Уродовался, наверно, в море за эти гроши.
– А для чего ж уродовался? Чтоб скрипеть над ними? Пусть знают мою добрость.
– Это они знают, родной. А поэтому семь шкур сдерут – и мало покажется.
Ну что вы скажете – профессор! Но, между прочим, сам только что полторы шкуры содрал, – от стыда не помер.
– Будь здоров, – говорю. – Придёшь в «Арктику»?
– Точно не обещаю. А в смысле курточки – вспомнишь меня не раз. Ей сносу не будет. Заляпаешь чем – потри ацетончиком и опять она новая.
– Вспомню, – говорю. – Потру ацетончиком. Салют!
3
Я вышел из порта весёлый, и мороз мне был нипочём, вот только пиджак и пальто неудобно было тащить – все, кто ни шёл навстречу, ухмылялись: ну и фофан, обарахлился, до дому не утерпел. И я подумал – сколько ни живи с людьми, а что они про тебя запомнят? Как ты глупый и пьяненький по набережной шёл. И ладно, какая мне от этого печаль, не вернусь я в эти места никогда.
Сверху уже не видно было – ни воды, ни причалов, сплошное облако плыло между сопками. Небо загустело к ночи, стало ветреней, и покуда я шлёпал к общежитию – мимо вокзала, по-над верфью, – понемногу голова засвежела. И тут я вспомнил про бичей. И чуть не завыл – господи, и зачем я этот цирк затеял! «Всех приглашаю!» Видали лопуха?
А ведь эти деньги, если на то пошло, уже и не мои были. Вот я им брякнул насчёт «своей», – а ведь я правду сказал. Была девочка. И это я из-за неё решил уехать. С нею вместе уехать. Куда – не знаю, это мы ещё решим, но кто же нам на первое время поможет? Вся надежда была – в этой пачечке. А она уже вон как потоньшала – я прямо душой чувствовал, сквозь рубашку.
Я шёл как раз мимо Милицейской, где Полярный институт, и хотел уже дойти до общаги, закинуть шмотки, но посмотрел на часы – около четырёх уже, а в пять она кончает работу. Потом её кто-нибудь провожать пришьётся или в кино позовёт, в наших местах хорошую девочку скучать не заставят.
Старуха-вахтёрша кинулась ко мне, но я сказал ей:
– Мамаша, метку несу.
А это как пароль. Метят эти учёные деятели пойманную рыбу, цепляют ей на жабры такие бляшки и выпускают, а рыбаков просят эти бляшки приносить и рассказывать – где эту рыбу снова поймали. Который год они её метят, а рыба всё та же в Атлантике и на палубу сама не лезет. Однако рубль за такую метку дают. Так что старуха меня пропустила, только велела вещички на вешалку сдать. А спросила бы – покажи метку, я бы ещё чего-нибудь придумал, на то я и матрос.
На втором этаже ходил по площадке очкарик, что-то в кулак себе шептал. Такой чудак с приветом – отрастил бородку по-северному, как у норвега, а теперь щиплет и морщится. Житья человеку нет.
– А нельзя ли, – говорю, – вызвать товарища Щетинину?
– Лилию Александровну?
– Ага, – говорю, – Александровну.
Оживился очкарик. Вот такие, наверное, и пришиваются. Чёрт-те чего он ей нашепчет, а девка и уши развесила.
– К вам, – спрашивает, – вызвать?
– Ага, к нам.
Уставился на меня с подозрением. Но я прилично держался, в сторонку дышал.
– Нельзя, – говорит, – она в лаборатории. Извините, рабочее время…
– Ну, это детали. А главное – к ней брат приехал. Из Волоколамска. Сегодня же и уезжает.
И откуда у меня в башке Волоколамск взялся? Старпом у нас был из Волоколамска.
– Это вы – брат?
– Нет, что вы. Он там внизу дожидается.
– Почему же вошли вы, а не он?
– Знаете, глухая провинция. Застеснялся.
Пошёл всё-таки звать. Вот тебе и очкарик. С бородой, а не сообразит, что может парню девка просто так понадобиться вдруг до зарезу. Хотя бы и в рабочее время.
Наконец она вышла, Лиля. И он за нею выглянул.
– Лиличка, я понимаю – брат, но время, к сожалению, поджимает…
Такой он был вежливый, никак не мог уйти, стучал дверьми в коридоре, а мы стояли, как дураки, молча.
Потом я спросил у неё:
– Сразу догадалась?
– Нет. Подумала – кто-нибудь из моих.
Мы стали у перил. Тишина тут, как в церкви, по всей лестнице малиновые ковры, и всюду, куда ни посмотришь, картинки: какая на белом свете водится рыба и как её ловят – тралом, кошельковым неводом, дрифтерными сетями, на приманку, на свет. Почему-то ни разу я к ней сюда не приходил. А вот «мои» – поди, уже побывали.
– Кто же они, «твои»? Что-то не рассказывала.
– Двое моих сверстников тут приехали. Из Ленинграда. Тени забытого прошлого. Завтра уходят в плаванье.
– На «Персее»?
Есть у них при институте такое научное корыто, поисково-исследовательсское, больше чем на две недели не ходит.
– Нет, они не из Рыбного, это ещё школьное знакомство. Хотят на сейнере пойти, простыми матросами.
– Романтики захотелось?
– Не знаю. Может быть, просто заработать.
– Тогда б они на СРТ шли. А то все чего-то на сейнера лoмятся[10].
– Это я им объясняла. Но им больше нравится говорить «сейнер».
– Ладно, – говорю. – Покурим?
Никогда мне не нравилось, если девка курит, но у неё хорошо это выходило, сигарету она разминала, как парень, и когда затягивалась, голову склоняла набок, смотрела мимо меня. А я на неё поглядывал сбоку и думал – чем она может взять? Она ведь и угловатая, и ростом чуть не с меня, и жёсткая какая-то – руку пожмёт, так почувствуешь, – и бледная чересчур, по морозу пройдёт и не закраснеется, – и волосы у неё копной, как будто даже и непричёсанные. Но вот глаза хорошие, это правда, у неё первой я это заметил, а насчёт других и не помню – какие у них глаза. Вот у неё – серые. И не в том даже дело, что серые, а какие-то всегда спокойные. Вот я и думал: это она с другими – и угловатая, и жёсткая, а со мною – самая мягкая будет, всегда меня поймёт, и я её только один пойму.
– Вот так, Лиля…
– Да, Сенечка?
– Одни, видишь, в плавание идут. А другие… некоторые – с флота уходят.
– Совсем уходят некоторые? – поглядела искоса и улыбнулась чуть-чуть. – Много мы сегодня выпили?
– Ну, выпили. Разве плохо?
– Почему же? Для храбрости, наверное, не мешает. Курточка тоже по этому поводу?
Я к ней стоял плечом, облокотясь так небрежно на перила, как будто эта курточка была на мне год. Но перед нею-то ни к чему было выставляться. И я как-то почувствовал, не выйдет у меня сказать ей, что хотел.
– Я тебе что-нибудь должна посоветовать?
– Не должна.
– Ты ведь и раньше говорил, что уйдёшь.
– Раньше говорил, а теперь – ухожу.
– Наверное, тебе так будет лучше?
Вот бы и спросить: «А тебе?» Но какая-то немота дурацкая на меня нападала, когда я с ней говорил.
– Учиться мне, что ли, пойти? Тоже дело. – А я ещё и за минуту про это дело не думал, – Только вот куда?
– А тут я тебе и вовсе не советчица. Если даже про себя не могла решить. В своё время я это предоставила решать маме. Наши мамы не всегда же говорят глупости. Вот я никак не могла выбрать после школы – в медицинский или на журналистику. Почему-то все мои подружки шли – или туда, или туда. А мама сказала: «В Рыбный». Почему в Рыбный? «Там нет конкурса». Я бесилась, ревела в подушку, хоронила себя по первой категории. А потом – ничего, успокоилась.
– И теперь не жалеешь?
– А что я, собственно, потеряла? Талантов же никаких. Обыкновенная. Как все.
Только это я от неё и слышал. «Ничего мне не надо, Сенечка. Я – как все». Да всем-то как раз и хочется: одному денег побольше и чтоб работа не пыльная, другому – чтоб ходили под ним и отдавали честь, третьему только семейное счастье подай, дальше трава не расти. А её – ну никак я не мог зацепить, ну всем довольна. Но я-то видел, как ей жилось – в чужом краю, без жилья своего, без грошей особенных, без папы с мамой, – она без них не привыкла, письма писала им чуть не каждый день.
– Что ты вдруг загрустил? – она спросила. И руку мне положила на руку. – Ну, не со мною тебе советоваться, что я в твоей жизни понимаю?
Бог ты мой, если б она знала – всё она мне уже посоветовала. Ещё когда я только увидел её. Не она бы, так я бы всё жил, как живу, и ни о чём не думал, кидал бы гроши направо-налево, путался с кем ни придётся.
– И ты ведь, главное, уже всё решил. Завидую тебе, честное слово. Чувствую твоё блаженное состояние. Может быть, это самое лучшее – не знать, что тебя ждёт впереди.
В окнах почернело, вахтёрша зажгла люстру и пригляделась: чего это мы примолкли на лестнице? А я и не сказал ещё – ради чего пришёл, не смог даже подступиться. Но впереди была «Арктика», там-то хорошо языки развязываются. Там я скажу ей – или потом, когда провожать буду: «Уедем отсюда вместе!» Вот так и брякну. Она спросит: «Куда?» А куда глаза глядят, лишь бы не спросила: «Почему вместе?» Но, наверно, что-нибудь же придёт мне в голову.
Я спросил:
– В «Арктику» не пойдёшь сегодня?
– Знаешь, мои хотят какой-то сабантуй устраивать, прощальный. У меня в комнате. Им же больше негде. Я их в наше общежитие устроила, но там такие строгости, боже мой… И ты приходи, если хочешь.
– Спасибо…
– А почему именно сегодня в «Арктику»?
– Отвальную даю.
– Так полагается по вашим морским законам? А совместить нельзя?
– Никак. Это вещи разные.
– Тогда я, пожалуй, приду. Ну, я постараюсь. А что за компания будет?
– Обыкновенная. Бичи.
– Господи, всюду только и слышишь: «бичи», «бичи», а я ни одного живого бича в глаза не видела. Ты знаешь, я, кажется, всё-таки приду. Как-нибудь отговорюсь. Фактически им же только хата нужна.
– А ты?
– Ну, и я – до определённого градуса. Но вообще-то они вроде грозились дам привести. Долго я с ними не высижу. Ты лучше не заходи за мной, я как-нибудь сама…
Тут как раз он и высунулся, очкарик. И мы притушили свои окурки.
– Лиличка, я всё понимаю, но…
– Да-да, Евгений Серафимович, куда же вы делись?
Он на меня сверкнул стёклышками, я ему сделал ручкой и скинулся по лестнице. Снизу мне слышно было, как он её допрашивал:
– Где же, простите, брат? Это он и есть?
И быстренько она ему заворковала. Это она умела – чтоб на неё не обижались.
Вахтёрша на меня заворчала – где же, мол, метка, шашни тут развели, обманывают старого человека, – а мне её жалко стало: платят с гулькин хрен, и всякая шантрапа вокруг пальца обводит. Я её погладил по голове, а она зашипела и вытолкала меня на улицу.
4
Из комнаты все разбрелись куда-то. Я повалился на койку вниз лицом, но и минуты не пролежал, как стало укачивать, и пошёл в умывалку смочить голову под краном. Тут-то меня и развезло: будто бы с лица не вода текла, а слёзы, и вправду мне захотелось плакать, бежать к ней обратно на Милицейскую, умолять, чтоб она непременно пришла, а то я напьюсь вусмерть с бичами, и кончится это плохо, даже и представить боюсь как. А с нею мне никто не страшен, мы посидим и уйдём от них, а завтра возьмём билеты. Колёса будут стучать, деревья полетят за окном, все в снегу… Много я ещё городил глупостей, но вот когда она мне начала отвечать, тут я и понял: всё это бред собачий. Я с нею часто так разговаривал, и немота проходила, и оказывалось – она меня с полуслова понимала, отвечала мне, как я и ждал.
Я пошёл обратно в комнату, лежал там без света. А когда перевернулся на спину, луна светила в окно, а на полу снег серебрился и чернели переплёты от оконной рамы. Соседи как будто вернулись, посапывают на койках, это значит – за полночь, в «Арктику» я опоздал, проспал всё на свете! Но кто-то, я слышу, идёт – по длинному-длинному коридору, и отчего-то я знаю: это она ко мне идёт. Мне страшно делается – нельзя же ей сюда! Они же проснутся, шуток потом таких не оберёшься… И вдруг слышу – шарк, шарк, – громадный кто-то, пятиметровый ростом, волочит свои подошвы. И ржёт по-страшному. Она от него кинулась по коридору, а за нею – с топотом, ржанием, с жуткой матерщиной, кошмарные какие-то нелюди, жеребцы, которых убивать надо! Она закричала, побежала быстрее, но от них не убежишь, догнали, повалили, топчут сапожищами. И я хочу крикнуть ребят на помощь, один же я не спасу её, и – не могу крикнуть, меня самого завалили чем-то душным. А там её добивают, затаптывают, и рёгот несётся конский, и вопли, как будто динамик хрипит на всю гавань: «Её больше нету!.. Есть ещё?.. А вот теперь – нету!» Я забился, отодрал голову от подушки…
Господи, а это старуха-уборщица шастала метлой под тумбочками, ставила табуретки на койки ножками кверху. Она мне и удружила, простыню завернула на лицо.
– Нету! – кричит. – Нету меня тут больше – жеребцов обихаживать!
– Чего шумишь, нянечка?
Подскочила ко мне с метлой наперевес.
– Проснулся, сынок? А банки с-под сайры – это дело под тумбочки шибать? Окурки, обгрызки… Плевательницы нету? Коменданту сказала… Пускай, скажу, вас всех в умывалку переселяют. Там себе живите, там себе гадьте, а меня нету!
– Это ты неплохо придумала. Всё равно мы тут временные.
– А, временные! Ну, так и я тоже временная… Закурить не найдётся?
Я ей дал «беломорину».
– Всё! – говорит. – Ушла я на фиг!
И вправду ушла. А я полежал ещё, сердце жутко как колотилось. Совсем я стал никуда, а ведь двадцати шести ещё не стукнуло парню. Но и то спасибо, разбудила к полвосьмому.
Автобуса я не стал дожидаться – сомлеешь в толчее, и завезут к чертям на рога, куда-нибудь в Росту[11], – пошёл своим ходом, чтоб совсем развеяло. А возле «Арктики» уже полно было страждущих, и табличка висела: «Мест свободных нет». Но меня-то гардеробщик углядел сразу:
– Проходи, вот этот, в курточке. У него столик заказан.
Большой он был спец, даром что однорукий. Кого не надо – не пустит, нюхом определит – при деньгах ты сегодня или же на арапа рассчитываешь. И вот тоже талант у человека – никаких вам номерков, всех так помнил – кто в чём пришёл. Выходишь – пожалте вам пальтишко, и не чьё-нибудь, а ваше.
– Ко мне, – говорю ему, – особа должна подойти. Вы меня с нею видели. Каштановая, любит зелёную покраску.
Вспомнил, кивнул. Я ему подал трёшку, он её смахнул в кармашек, снял с меня шапку, отстегнул капюшон.
– С обновочкой вас!
Вот и насчёт курточки усёк, а спроси его, как меня зовут, ушами захлопает.
В зале уже надышано было, накурено, хоть топор вешай. На эстраде четыре чудака старались: скрипка, два саксофона и баян, – снабжали музыкой. Но не качественной, а так себе, «Во поле берёзонька стояла». Бичи мои сидели в углу, держали сдвоенный столик, как долговременную огневую точку, – хоть потёртые, но прикостюмленные, Вовчик даже галстук надел. С ними – Вовчикова Лидка трёхручьёвская и Клавка. Ну, Лидка, скажу вам, очень была не подарок – жилистая и злющая, видать, или просто нервная: всё щипала свой перманент и глазки на лоб заводила. А Клавка – та королевой сидела, кофта на ней широкая, голубая, с перламутровыми пуговками, в ушах золотые серёжки покачивались, и вся-то она розовая была, вся лоснилась и платочком обмахивалась сложенным, вместо веера.
Бичи мне замахали, и я уже было двинулся к ним, когда вдруг увидел «деда»[12].
«Дед» сидел один за столиком – и, верно, давно уже сидел, китель был расстёгнут на три пуговки. Рядом ещё стоял стул, но прислонённый, – «дед» кого-то ждал или просто не хотел, чтоб подсаживались. Заметно он сдал за то время, что мы не виделись, морщины прорезались глубже и мешочки обозначились под глазами. Но плечи ещё были прежние, в порядке плечики, только обвисли немного.
«Дед» меня тоже увидел и не сказал мне ни «здравствуй», ни «салют», а выволок второй стул и улыбнулся.
– Присаживайся, Алексеич. Откуда такой красивый?
Так он меня звал – Алексеичем, как будто я был старпом или хотя бы третий штурман. Тут же и официантка подскочила, как по вызову для начальства.
– Маленькая, – сказал ей «дед», – нам повторить бы. Граммчиков триста. А чтоб совсем хорошо – четыреста. И один прибор Алексеичу. А заказывать он ещё не научился, я сам закажу, мне же и запишешь.
Меню он поднёс почти к глазам и стал шарить пальцем.
– «Дед»… Понимаешь, я тут с компанией.
Я ему показал на бичей, «Дед» на них поглядел сурово и покривился.
– Это они тебе компания?
Официантка тоже покривилась. Я засмеялся – отчего-то всегда бичей узнают, хотя и прикостюмленных.
– Затралил нечаянно, пришлось пригласить.
– Выхода, значит, нет никакого? Ну, закажи им там, только не очень, не очень шикуй, и приходи сюда. Мы ведь с тобой полгода не виделись.
– Больше, «дед». Восемь месяцев.
Я сходил к бичам – сказать, чтоб заказывали себе чего хотят, а счёт бы прислали. И чтоб держали два места, как договаривались. Клавке это не понравилось, но плевать мне было, она с Аскольдом пришла, вот пусть и будет весь вечер Аскольдова.
Когда я вернулся к «деду», официантка ему принесла коньяк в графинчике, и «дед» его сразу весь разлил по фужерам.
– Начнём – за твой приход, Алексеич. Когда пришёл?
– Восьмого дня.
Я тут же язык прикусил: как же так вышло, что я с ним не повидался?
– А я вот завтра отчаливаю. Ну, ты не красней, меня обнаружить трудненько было. Полмесяца, с утра до ночи, на Абрам-мысу пропадал. В плавдоке стояли.
– Почему в доке, «дед»?
– Заплату пришивали на корпусе. Вот за неё тоже.
Он первый отпил, понюхал ладонь и зарычал. А мне протянул на вилке лимончик.
– Ты на каком теперь, «дед»?
– Восемьсот пятнадцатый, «Скакун».
Раньше мы вместе плавали на «Орфее», потом «дед» прихворнул, а я с кепом поругался, – не помню уже, на какую тему, – и разошлись мы на разные пароходы[13].
– Что ж это делается? – сказал я «деду». – Нам же твой «Скакун» сети передавал в Северном, когда вы с промысла уходили. А я и не знал, что ты на нём.
– Помнится, передавали кому-то сети… Ну, где ж знать? Я даже на палубу не вышел. Так бы хоть перекрикнулись.
– А заплата – какая? Есть о чём говорить?
– Да повыше ватерлинии. Но длинная, на две шпации. Всё ржавчина съела.
– Но хоть заварили как следует? Принял Регистр?[14]
«Дед» усмехнулся.
– Тебя что больше интересует – как заварили или как приняли? Свидетельство – имеем. Прикроемся им, когда потечёт, больше-то на что надеяться? Там уж – ни ангел не явится, ни чайка не прилетит.
Мне неприятно было, что он так шутит. Знал я, как это делается. Являются три субъекта на судно, щупают заплату пальчиками и морщатся, и все их стараются побыстрее в каюту проводить, выставить им спирту или трёхзвёздного. Но только у «деда» это не в обычае было. Всё-таки здорово он сдал, наверно. Раньше он капитанам головы отвинчивал, а судно у него из порта выходило, как со стапеля.
– Давай, «дед», ещё за твою заплату…
– Давай, – он потрепал меня по волосам и успокоил: – Да там хоть всю обшивку меняй, один чёрт…
Нет, он ещё в силе был. Ведь хорошо уже нагрузился – и ни в одном глазу, другой бы уже под столиком Васю вспоминал. Я смотрел на «деда» – он оживился, вроде бы помолодел, оттого что встретил меня; я ведь знал, что он меня любит, и я его тоже любил, – и вот я думал: как же я скажу ему про своё решение? А «деду» я должен был сказать.
– Ну, а ты как, Алексеич? Месячишко погуляешь?
– Может, и больше.
– Больше-то смысла нет. Если бы летом…
– Нет уж, до лета я не дотяну.
«Дед» поглядел подозрительно.
– Ты что-то виляешь. Раньше ты со мной не вилял.
– И теперь нет. Просто я на берег списываюсь.
– Надолго?
– Не знаю. Покамест – насовсем.
«Дед» ничего не сказал, разглядывал свой фужер.
– Сказать по совести, хватит мне. Я в армии наплавался[15], три года протрубил, и тут столько же. Посуху и ходить разучусь, всё палуба да палуба. А жизнь – она тоже проходит.
– Н-да, – «дед» вздохнул. Потом улыбнулся, как будто чего-то вспомнил. – А что, Алексеич, может, вместе ещё поплаваем?
– С тобой-то – я б не отказался.
– А вот завтра и поплывём.
Я замотал головой. Ничего-то он не понял.
– В другой раз, «дед».
– Другого раза не будет. На пенсию меня уведут, под белы руки.
– Тебя на пенсию? Ты шутишь!
– Почему ж не пошутить? Раз ты тоже шутишь. А если по правде, то мне уже нормальную комиссию-то не пройти.
– Ну, знаешь, «дед»… Наверно, все мы, сельдяные, на пенсию уйдём, а ты останешься.
– Так вот, Алексеич. Команда, я слышал, недобрана, вожакового не хватает в роли. Я почему знаю – дрифтер с помощником сами вожак укладывали в трюме. Вот ты и пойдёшь вожаковым. Это я с капитаном обговорю.
Я подумал – наверное, не сахар ему на этом чёртовом «Скакуне». Когда уже вся команда знает, что ты последнюю экспедицию плаваешь.
– «Дед», мы ведь не навек расстаёмся. Ты иди и возвращайся. И чтобы с тобой ничего такого не приключилось.
«Дед» вдруг насупился, опустил взгляд. Я-то не заметил, как они подошли, эти двое. А они у меня за плечом стояли: один – Граков, персона, всей добычи начальник, «сельдяной бог», а второй – бывший мой кеп; ну, скажем, один из бывших, у меня их там штук семь перебыло; тоже личность знаменитая в своё время, а теперь – из его прилипал.
Они к своему столику проходили забронированному, и как бы призадержались невзначай.
– Что же это с Сергей Андреичем-то может приключиться? – Голос у Гракова был весёлый, но как бы и озабоченный. – Привет тебе, Сергей Андреич.
«Дед» чего-то буркнул в ответ, я и то не расслышал.
– А кстати, как у тебя с восемьсот пятнадцатым? Отчалите завтра? Ты извини, я, может, не к месту…
– Да уж такие мы люди, – сказал «дед», – на службе про футбол говорим, на футболе – службу вспоминаем.
– Чего, чего? Это ты интересно!..
Граков на шажок поближе к нам пододвинулся. А прилипала его просто заклокотал от восторга, даже залысинки у него посветлели.
– Надо бы наоборот, – сказал «дед», – но не можем.
– Не можем, это точно! – тут же опять он сделался озабоченный, Граков. – Но мне докладывали: там вроде всё зализано.
– Ну, раз докладывали…
– Да я ведь и тебя немножко знаю, за тобой проверять не нужно. Ну, одну экспедицию ещё попрыгает «Скакунишко» твой, а там и на слом, а?..
– На слом, – сказал «дед».
Больше им, вроде, и говорить было не о чем. Но Граков вокруг себя пошарил глазками, и прилипала мигом куда-то шастнул – не иначе за стульями. А мы их и не приглашали, прошу заметить.
– И нас самих, наверное, на слом? Как думаешь?
«Дед» насчёт этого ничего не думал.
– Значит, последний вечерок сидишь?
– Значит, так.
А точно – прилипала уже стулья тащил. А за ним официантка – с бутылкой «Арарата». Для Гракова тут специально держали, другого он ничего не пил. Она было начала распечатывать, но прилипала у ней перехватил бутылку.
– Нет уж, это уж нам дайте.
И вышиб пробку ладонью. У него это красочно получилось – покрутил, покрутил и вышиб. Подал бутылку Гракову. А тот уселся – но не прямо к столику, а чуть боком, – и помахал бутылкой: кому бы налить первому.
«Дед» свой фужер прикрыл ладонью: у него, мол, налито до половины.
– Марочного? – Граков удивился.
– Тем более, мешать не стоит.
– Тогда, с твоего разрешения, бича захмелим.
И долил мне. Быстренько, я и не успел свой фужер прикрыть. Ну, и духу не хватило, если по правде. Он-то всё-таки бог. Я ему только сказал:
– Промыслового, прошу не путать.
– Кто же в этом сомневается? – засмеялся мой бог, даже руку мне на плечо положил. Даже прилипала, который как раз себе наливал, поглядел на меня ласково. Забыл уж, поди, как в своё время орал на меня в рубке. – А дерзкая молодёжь пошла, языкастая!
Прилипала уже не ласково на меня смотрел, а недовольно.
– Чем же дерзкая? – сказал «дед». – Просто достоинство имеет.
– Ну да, ну да. Достоинство в первую очередь. Потом уже к старшим уважение.
Официантка стояла, не уходила, Граков поворотился к ней и пальцем показал на столик. Колечко описал. Мол, это всё на меня запиши.
Но тут случился один момент. «Дед» покряхтел и сказал:
– Ну… Мы-то уж тут давно сидим.
Это надо вам объяснить, все эти тонкости. В «Арктике» за себя по отдельности не платят. Если моряцкая компания сидит, то каждый спешит первым за всех выложить. Ну, если уж все разом выложили, то официантка решает, с кого брать. Но когда уже вместе посидели, а платят врозь – это враги, это обида. А мы как-никак, но посидели.
Граков чуть не испариной покрылся. Но недаром же он прилипалу при себе держал. Прилипала-то и спас положение:
– Димитрий Родионович имел в виду нам двоим чего-нибудь под коньячок. Салатик там фирменный или что… А горячее – на наш столик потом, мы туда перейдём.
Она записала и отошла.
– Ну, а… выпить за тебя – разрешишь? – спросил Граков.
Я поглядел на «деда». Он на меня. Он взял свой фужер. Я тоже свой взял.
Прилипала, тот просто ел своего Родионыча – глазки его медвежьи, носик кнопкой, губки, всегда поджатые. Но весь вид такой, как будто он сейчас самое важное скажет. Ну такое, до чего тебе в жизни не додуматься, и от отца с матерью не услышать, и в книжках не прочесть.
– Сергей Андреич… Во-первых, семь футов тебе под килем. Это – прими, пожалуйста. Это искренне.
«Дед» кивнул. У прилипалы сразу лоб посветлел.
– А во-вторых… Ну, не в каменном же веке мы живём! Про что я – ты знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по двадцать лет. Ах, кержак ты эдакий, ископаемый человек! Ведь пора уже кое-что и пересмотреть. Время-то, время какое было. Вот молодость сидит, разве она себе может представить, какое было время?..
Прилипала то на «деда» смотрел, то на Гракова. И такая у него на лице печаль была – ну действительно, не казнить же, ну бросьте вы ваши счёты, ну хоть обнялись бы… А «дед» молчал и супился. Граков ему руку на руку положил, «дед», я видел, страдал от этого, но руку не убирал.
Я поглядел по сторонам – никто на нас не смотрел, – и «дед» поглядел на меня, понял, что никто не смотрит, и ему стало легче.
– Слушай-ка, Родионыч, – сказал «дед». – Для чего ты это начал? Я ведь тебе никаких обид не высказываю. Ну, было, ну, прошло. Только вот пить за что, всё я в толк не возьму?
Граков опять вокруг себя пошарил глазками.
– Что ж она нам не несёт? Хоть минеральненькой – запить…
Прилипала вскочил, шастнул между столиками.
– А это мы сейчас сформулируем. – Граков золотой улыбкой заблестел. – Как я понимаю, ты последний год плаваешь. А ведь грустно это. Разве нет?
– Кому грустно? Тебе?
– Флоту, Сергей Андреич. Флот без тебя осиротеет.
– Так уж прямо осиротеет.
– Сергей Андреич, цену себе надо знать. Ты ещё много можешь флоту дать, молодым. Такой механик! Могут с тобой нынешние «деды» равняться? Нынешние, двадцатипятилетние? Вот и не хочется мне тебя с флота отпускать на пенсию. Ой, как не хочется!
Прилипала тем временем воду принёс, вскрыл её вилкой, забулькал по всем фужерам.
– Как, Игнатьич, не отпустим мы Бабилова с флота?
– Нельзя, Димитрий Родионович, нельзя-а!
– Вот и я думаю. – Граков уж всю ладонь «дедову» в обеих руках держал. – Ты, верно, по зрению на траулерах не можешь находиться?
– Ну, – сказал «дед». – Ты уже в курсе.
– А если – групповым механиком? Как? Правая моя рука будешь, по технической части. Целый отряд у тебя под началом, двенадцать, пятнадцать судов. Нахождение – на плавбазе, каюта – люкс. Трудненько ведь в твои годы на СРТ, покоя хочется, комфорта. Власти, если на то пошло. Как, сформулировали тостик? За группового механика Бабилова, Сергей Андреича!
– Да, – сказал «дед», – соблазнительно. Но ты погоди.
– Ну-ну, что тебя волнует?
– А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой – тоже пошлёшь?
Мне на прилипалу не хотелось смотреть, на бывшего моего кепа. И всё ж я видел, как он вспотел даже, а улыбаться не перестал. А мужик – вида наигвардейского, такому б как раз на параде полковое знамя нести, рапорт почётного караула отдавать. Ужас, что можно с человеком сделать!
– При чём тут это? – Граков нахмурился. – Я серьёзно с тобой.
– Хочется мне наперёд мои обязанности знать. Своё место. Может, и прогадаю по глупости. – «Дед» убрал свою руку, поглядел на прилипалу в упор. – Скажи-ка мне, Игнатьич, ты по мостику не скучаешь?
Представьте себе, он смотрел на «деда» и улыбался.
– Ну, а я, – сказал «дед», – без моей вонючей шахты помру, наверно. Так меня из люкса ногами вперёд и вынесут. Что же ты, Родионыч, смерти моей захотел?
Граков улыбнулся через силу.
– Не вышел тостик?
– Этот нет, – сказал «дед», – ты что-нибудь другое придумай. Тогда и приходи.
Граков отставил свой коньяк, поднялся. Прилипала тоже вскочил. Он теперь и не знал, улыбаться ему или хмуриться. «Дед» напомнил:
– Марочный не забудьте.
– Жаль, – сказал Граков. – Не понял ты меня, Сергей Андреевич. Я к тебе с чистыми намерениями. А ты всё же камень за пазухой таишь. Что и доказал сейчас наглядно.
И вдруг он знаете чего сделал? Наклонился к «деду» – низко-низко, обнял за плечи и сказал, так задушевно:
– Ну, ладно, ещё потолкуем. Сейчас ты, конечно, не в том состоянии…
Я поглядел, как они уходят. Коньяк свой они, конечно, нам оставили. Не такие дураки – с бутылкой через всю залу переть. Но я ошибся, что никто на нас не смотрит. Вся «Арктика» теперь глядела им вслед. И вся «Арктика» видела, как Граков обнимался с «дедом»… Мне странно вдруг показалось – а было это всё на самом деле? Ведь не могло же быть! Но тут у меня в башке, наверно, стало туманиться. Я повернулся к «деду» – он себе отрезал мяса и прожёвывал медленно, зубы у него были плохие, у всех у нас такие из-за нашей воды, и мне отчего-то жалко было на него смотреть.
– «Дед», а ведь он своего добился. Как же ты позволил?
Он взглянул хмуро и пододвинул мне фужер.
– Вот это допей и, пожалуй, хватит тебе сегодня.
– Скажи, а почему ты один сидишь в «Арктике»? К тебе ведь при нём не всякий подсядет.
– Я с тобой сижу, Алексеич. А глупости будешь пороть – рассядемся. Уяснил?
– Ладно, – я кивнул. – Ты посидишь ещё?
– Минут десять, не больше.
– Почему так спешишь?
– А как раз Ненила Васильевна мои вещички собрала, сидит теперь скучает. Надо же и с ней напоследок посидеть.
– Понимаешь, ко мне одна девка придёт. Просила, чтоб я с тобой познакомил.
«Дед» улыбнулся.
– Что-то давно они насчёт этого не просят.
– Ну, не просила, я сам хочу. Подождёшь?
Я пошёл в вестибюль. Гардеробщик уже и двери заложил жердиной, а сам в окошко смотрел на улицу.
– Не подошли. Напрасно беспокоитесь, я не ошибусь.
Я ему хотел дать трёшку.
– Вот это лишнее. Я ещё ту не отработал. И пожалте в залу.
Те чудаки на эстраде уже качались в тумане, а всё старались – как будто их кто-нибудь слушал. Гомон стоял, как на базаре. «Дед» уже расплачивался с официанткой, вручил ей «Арарат» и туда показал, на граковский столик. Она покивала, однако не понесла, спрятала в шкафчик.
– Опаздывает? – спросил «дед».
– Марафет наводит. У них это долго.
– Нет, – я повалился на стул. – Вообще не придёт.
– Почему знаешь?
– Потому что сука…
– Ну, ты совсем хорош! Может, ей со мной знакомиться расхотелось. – «Дед» поглядел на часы. – На воздух со мной не выйдешь?
– Посижу ещё. – Жутко мне стыдно было перед «дедом»; зачем я её так назвал? – Дождусь всё-таки. Ничего, я в порядке. Правду говорю, в порядке.
– Да не ругайся с нею, обещаешь?
Я обещал. Мы допили – за тех, кто в море, – «дед» застегнул китель, поднялся, аккуратно задвинул стул.
– Завтра на причал приходи, попрощаемся.
Я ему пожал руку – обеими своими, как будто навсегда мы прощались, и смотрел, как он идёт к выходу. «Дед» был тяжёлый, а между столами тесно, но он никого не задел. Потом я повернулся и сидел как очумелый, глядел в тот угол, на Гракова, ему в затылок. Ладно, думаю, ты у меня попомнишь. Я не человек буду, если ты у меня не попомнишь.
Я услышал: официантка убирает посуду.
– Принеси, – сказал я ей, – ещё полтораста.
– Н�
