Бес

Размер шрифта:   13
Бес

ГЛАВА 1. БЕС

Я смотрел на нее и думал о том, насколько она похожа на куклу. На такую заводную, говорящую. Возможно, когда-нибудь научатся производить именно таких: живых кукол, которые двигаются и разговаривают как люди. Возможно, они даже будут есть и справлять нужду, возможно, они будут петь и танцевать почти как настоящие женщины. Пока я только видел обратное: как становились бездушными куклами живые люди. Красивые, со звонким мелодичным смехом, с отточенными грациозными движениями, живые на вид и мертвые, полые внутри. Когда-нибудь, возможно, отпадет надобность в таких вот скучных красивых пустых куколках, которые легко заменялись одна другой. Сколько подобных сменил я сам? Несчетное множество. До фига. Одна ломалась, покупал другую. Тех, которые не разбивались при первом использовании, предпочитал разрушать сам. Ведь это единственное, что мне было интересно делать с ними: проверять, насколько быстро сломается очередная красавица с аккуратным носиком и словно нарисованными чертами лица. К сожалению, все они оказывались слишком хрупкими.

Мне нравилось наблюдать за ее реакцией. Нравилось видеть, как сменяются на ее лице одна за другой эмоции… и вот я уже с раздражением ловлю себя на мысли, что готов многое отдать за то, чтобы влезть в ее маленькую головку и узнать, что она думает обо мне. Точнее, узнать, КАК она думает обо мне. Чувствует ли ту же ненависть, что во мне бьется в ритме пульса. Тук-тук… монотонными ударами. Ровными, короткими. Тук-тук… к каждому безмолвному слову, бьющемуся в черепной коробке. Вопросы. Так много вопросов к ней, и четкое понимание — мне не нужны ее ответы. Они не способны повлиять более ни на что. Прошло время, когда я жаждал, я алчно жаждал каждый из них. Каждый ее правдивый ответ на мои вопросы. О, когда-то у меня даже был список таких вопросов, пронумерованный, хорошо обдуманный, не раз переписанный. Я хотел отдать его ей, ткнуть в лицо и потребовать отчета по каждому пункту. Нет, даже не так. Я собирался выцарапать эти ответы, выдрать их любой ценой. И я сжег его. Сжег, потому что однажды просто понял: я не услышу истины от нее. Даже если сумею поймать, а я был уверен в том, что сделаю это рано или поздно. А потом вдруг словно удар по голове — а мне не нужны ее ответы. Мне не нужны причины ее поступков. Сделала, как сделала. Смогла обмануть — молодец. По хрен, в каких целях, смогла использовать, — именно она и права. Это была ее победа. Тогда. Потому что все же наша игра состояла из двух таймов, и теперь настало время моего хода. Настало именно тогда, когда пропало желание выяснить что-то из того, нашего с ней общего прошлого. Нет, оно не испарилось неожиданно, оно погибало долго и мучительно, пока не сдохло, оставив после себя вонь прогнивших насквозь останков из веры и какой-то нелепой надежды, что имеет значение все, что она скажет. Не имеет. На самом деле не имеет. И она сама больше не имеет для меня никакого значения. Та девочка… моя обворожительная, моя ослепительная девочка, связь с которой стала наркотиком иного уровня… сверхзависимостью, той самой, унизительно-непрерывной, когда даже возможность о расставании казалась катастрофой… та девочка ведь была не больше, чем плодом моего воспаленного, моего больного сознания. Я сам себе придумал ее, попавшись на лживые речи ребенка с кукольной внешностью. Это на самом деле оказывается очень просто сделать — вот так ошибиться, поверить, когда сам ты моральный и физический урод. Впрочем, она ведь не виновата в том, что я родился таким. Смогла использовать мои слабости себе на пользу — умница, девочка. Теперь все же пришло время получать по заслугам. Нет, моральные уроды не становятся вдруг красавцами, они превращаются в самых страшных монстров именно в тот момент, когда разочаровываются в близких людях. Ассоль не повезло. Моим злейшим врагом и самым близким человеком была именно она.

Дьявол… если бы я знал, что переживу еще не одну сотню таких катастроф. И ведь я не могу обвинить ее в этом. Насколько бы хороша она ни была в своей лжи, это всецело моя ошибка. Это я облажался и повелся на ее обман. И именно поэтому пульсация ненависти в голове увеличивается, бьется активнее, причиняя уже едва ли не физическую боль, заставляя впиваться кончиками пальцев в виски, чтобы утихомирить эту тварь внутри. Тук-тук… тук-тук… тук-тук…

Впрочем, разве это отменяет ее предательство? Маленькая наивная девочка не могла так быстро превратиться в законченную расчетливую стерву, а значит, Ассоль всегда именно такой и была. Хладнокровной, проницательной дрянью, очень тонко сыгравшей на моих чувствах, а когда эта игра стала ее обременять, попросту растоптавшей их к чертям собачьим. И снова напоминание себе — ты ведь мог не позволить подобного. Не будь жалким, Бес. Не оправдывай себя, как последний жалкий нарик. Ты мог не подсаживаться на этот наркотик, не позволить тонкой зараженной игле войти в твою плоть и впрыснуть яд с названием "Ассоль" в твою кровь. Сильнодействующая дрянь. Продержалась гораздо дольше всех остальных отрав, которые когда-либо в меня вводили. И без всякого распада вещества. Оно так и осталось циркулировать в венах, подбираясь каждый день к самому сердцу ровно настолько, чтобы вызывать одновременное желание и сдохнуть, и жить… жить, жить, жить. Сдохнуть, чтобы прекратить эту агонию, растянувшуюся в более чем десятилетие… и я понятия не имел, как мне это удавалось. И в то же время адски хочется жить, чтобы заразить этой отравой маленькую зеленоглазую дрянь с лицом ангела и душой самого гнусного из всех демонов.

И ни хрена этот яд из организма не выводится. Я с его привкусом во рту просыпаюсь и с ним же засыпаю, мечтая только об одном — когда-нибудь суметь сделать вздох полной грудью, с ощущением свободы, без этой расщепляющей на молекулы боли.

Она спит. Обессиленная уснула поперек своей кровати. Прямо поверх покрывала. А я так уже больше двух часов, словно пес верный, и от этой преданности своей жалкий, сижу возле клетки, вцепившись пальцами в стальные прутья веревки, и на нее смотрю. Любуюсь. Психопат конченый. Просто смотрю, как дышит она. Сам себе запрещаю подойти близко. Потому что нельзя. Отвык организм от дозы ее, приучать себя теперь к ней нужно помаленьку… иначе снова крышу снесет. Если от одного взгляда на мерно поднимающуюся и опускающуюся грудь так колбасить начинает, что, кажется, прутья решетки ходуном ходят. А это я… это меня так колотит от запаха ее одного. Твоя мать ведь не просто эксперименты ставила, девочка. Она ведь сверхчеловека создать хотела со звериным чутьем и выносливостью, без изъянов, идеальную машину для убийства, способную не жрать и не пить подолгу, свободную от любых зависимостей. У нее почти получилось. Не человек я. Вот только она просчиталась. Смешно. Я, когда понял это, долго хохотал над ней и над собой. Ошиблась она таки. Потому что оказался я повернутый на тебе, на запахе твоем, на цвете твоих глаз, который мерещится каждую сраную ночь вдали от тебя, и на звуке твоего голоса. Иногда глаза закрываю, и вижу, как смотришь на меня, а у меня от взгляда твоего нутро переворачивается, и ощущение, будто сам ожил, хоть и понимаю, что трупом давно по миру этому хожу. Я в такие моменты даже ладошки твои на лице своем ощущаю, и мне от них то тепло приятное греет, а то льдом кожу обжигает так, что приходится бежать в ванную и под кипяток вставать, чтобы отогреться. Недочеловек. Вот каким сделала меня эта одержимость тобой. Моя единственная слабость.

И она же придавала смысл жить все эти годы, выгрызать у расчетливой склочной суки-судьбы каждую, буквально каждую корку хлеба, и плевать, из чьей руки мне придется ее выбить, и какой черствой она будет. По хрен. Со временем я вообще перестал ощущать вкус любой еды. Словно жевал резину, пластмассу без вкуса и запаха. Имело значение только, чтобы эта дрянь дала силы открыть глаза в очередное утро очередного дня. Имело значение только то, что я еще на один день приближался к своей цели. Ты — моя цель. Когда-то казавшаяся недостижимой. Но ведь и я изменился за это время. И я научился выгрызать то, что действительно хотел. А я хотел всегда только тебя.

* * *

— Мутный ты, Бес… слишком мутный, чтобы тебе доверять.

Тигр сплюнул сквозь дырку между зубами и прищурился, внимательно глядя мне в лицо. Одна бровь, укороченная порезом от ножа, из-за чего всегда кажется, что она вздернута, поднялась еще выше. Изучает. Впервые изучает так долго, неторопливо. Явно получил какие-то гарантии, раз такой спокойный. Правда, мне было все равно. Я понимал, что нужен ему и не только… но и он теперь стал нужен мне, а значит, пусть изучает.

Молча пожал плечами, сидя на полу и прислонившись головой к холодной стене. Точнее, это они все говорили, что стена холодная. И пол. Не знаю. С некоторых пор я не ощущал ничего. Ни-че-го. Ни холода, ни жары, ни голода, ни усталости. У меня никогда не было особой потребности разговаривать или слушать чужие разговоры, поэтому какое-то время я просто существовал в отдельно взятой камере вместе с другими заключенными. Я автоматически запоминал их голоса, не привязывая к именам, и не глядя в лица. Зачем? Любого из них я мог разорвать голыми руками при надобности, а пока они меня не трогали, они не были мне интересны.

Тупо закидывать в брюхо любую самую отвратительную похлебку, отдаленно отмечая, как плюются с нее зэки. Ну и пусть. Вкус? Я потерял чувство вкуса. Я разучился сны видеть. Очень редко. И во всех она. Причем всегда начало сна — ее глаза зеленые колдовские, блестящие тем самым блеском, от которого крышу сносит и смеяться хочется от счастья. Смеяться, потому что оно, проклятое в груди отчаянно бьется, щекочет ребра, легкие, растягивает губы в дурацкую улыбку только от одного взгляда в эти ведьмовские омуты. И я смеюсь. Я, оказывается, по ночам смеюсь. Когда Тигр наутро сказал об этом, не поверил поначалу. Потом дошло — вот отчего потом в груди болит. Словно снарядом разорвало. А как иначе, если потом фокус смещался на живот ее круглый и на кольцо. На чужое кольцо. На то, что не я дарил. Не мое оно. И ребенок не мой. И она моей никогда не была. И улыбка ее на моих глазах в оскал превращается, а уши начинает от ее дикого хохота животного разрывать болью. Она — моя боль.

— Ни хрена ведь о тебе неизвестно. Не нравишься ты мне… ох не нравишься.

Врал Тигр. Еще как врал. Потому что я не просто ему нравился. Самсонов мной восхищался. Скрывал свои эмоции, но и гнобить не мог, как других. Когда и не кулаком даже, а презрительным взглядом, от которого тушевались и огромные амбалы. Мне в глаза Тигр стал недавно смотреть. С тех пор, как понял, что разрешено это. До этого взгляд отводил. Как хищник, который чувствует рядом с собой более сильного… и не решается бросать вызов, потому что понимает — проиграет в любом случае. За то, что я сделал, мне грозила не одна смертная казнь, а с десяток. И терять мне было больше нечего, кроме постоянной агонии, в которой кровоточила душа. А им всем жить до одури хотелось. Вот и перестали связываться со мной от греха подальше.

Тигр второй день меня на разговор выводит. Впрочем, я даже не удивлялся. Судя по тому, что слышал, люди ему нужны были для своих дел, каких — я не интересовался на тот момент. Зачем? Цель у меня была своя и местных авторитетов не касалась. Так я поначалу думал. А вот он меня отметил. Видать, после того, как на прогулке ублюдку одному не просто шею свернул, а голыми руками живот разодрал, а после смотрел, как вертухаи обыскивают меня, приставив автомат к голове, в поисках оружия, которым брюхо вспорол идиоту, решившему самоутвердиться за мой счет перед мужиками. И это чистейшая правда, что первыми умирают идиоты, потому что соперников себе по силам выбирать надо уметь. Конечно, ничего не нашли, а через некоторое время из нашей камеры увели Дрозда, приписав ему это убийство.

Степан Тимофеич долго потом тяжело вздыхал и все в глаза мои заглядывал. Черт его знает, что он там искал, но, видать, ничего не нашел, раз решил спектакль не играть и прямо к делу приступил. Сказал: начать сотрудничество с Тигром, и меня выпустят. Не сразу, конечно. Через несколько лет, но это лучше пожизненного или смертной казни. Ну, он думал, что получше. Мне было снова по хрен. Какая разница, когда мое тело сдохнет, если внутри меня уже вовсю то самое "ничего" расположилось и воняло абсолютным безразличием ко всему происходящему? Нет, оно, родное, периодически выдавало приступы агрессии, но это, как считал Тимофеич, побочный эффект от проводимых Ярославской исследований… а еще реакция на любые воспоминания о НЕЙ.

Тимофеевич кстати периодически любил напоминать о ней. Нашел, тварь, мою больную точку и редко, но оооочень метко любил надавить на нее своим мясистым пальцем с обгрызенным пожелтевшим ногтем.

Степан Тимофеевич Заплатов — чинуша, вызывавший только отторжение и не более того… а да, еще неуемное желание приложить ублюдка носом о стол при каждой встрече, но с этим я научился побороться, подавлять в себе, понимая, что с Заплатовым нас объединяет общая цель и стремление увидеть, как дело знаменитой Ярославской вместе с ней самой будет похоронено в самой глубокой яме, откуда эта сука уже никогда не сможет выбраться. И я готов был разодрать глотку любому, кто встанет на моем пути и попробует добраться до этой мрази первым.

Но я и не был настолько наивен, чтобы поверить в доброго дядю Степу с неуемным желанием помочь советскому Маугли освоиться в этом жестком мире тюрьмы. Да и не обещал он мне ничего подобного. Помощь обещал, если сдам Монстра. Защиту обещал от ментов и надсмотрщиков. А еще от местных авторитетов. Свободу обещал… только мы оба понимали, что свобода эта будет неабсолютной, мнимой. Своеобразной иллюзией, которая продлится ровно до тех пор, пока будет нужна тем, кто отправил его ко мне. А еще он обещал помочь мне в моей мести… ублюдок отлично подготовился к работе со мной. Он давал смотреть видеозаписи, снятые издалека и потому едва прослушиваемые… но на них я четко различал ничтожного Бельского и Ассоль. На них я смотрел, как он рывком притягивал ее к себе, и она рыдала, уткнувшись в его грудь, пока тот с видом какого-то конченого наркомана гладил ее волосы, все сильнее прижимая к себе. Та самая поговорка про "рыбак рыбака". Ведь я видел ровно такую же одержимость в каждом его действии. Ровно такую же, что меня грызла все эти годы. Одержимость одной и той же дрянью. Сучка оплакивала крах их с матерью дела на плечах своего любовника… а я в этот момент чувствовал, как все сильнее извиваются в предсмертных судорогах останки моей души… пока все же окончательно не сдохли.

И тогда Заплатов приступил к своей основной миссии. А вообще странно было понимать каждое действие своего оппонента, предугадывать каждый его следующий шаг… и не испытывать желания обыграть его, оставить ни с чем. Абсолютное безразличие, апатия к его словам и обещаниям… пока однажды он не принес то единственное, что вызывало дикую жажду жизни. То единственное, что заставило снова циркулировать кровь уже истлевшую оболочку сердца. Он принес дело на Ярославскую, последними строками которого было сообщение о том, что старая сука исчезла, просто испарилась, предположительно, в странах Европы или в США, лаборатория временно закрыта, а ее единственная дочь благополучно вышла замуж за Виктора Бельского. Фотография со свадьбы была пришита к делу… Заплатов лишь недовольно буркнул что-то, когда я содрал ее, чтобы приблизить к лицу и рассматривать… со временем я выучу каждую ее мельчайшую деталь, продумаю все, что не вошло в нее настолько подробно, будто сам присутствовал в этом фарсе. Буду представлять эту свадьбу так, словно был на ней почетным гостем. Хотя нет… фотография была настоящей. Как и свадьба ее с ублюдком-мажориком. Как и платье ее белое настоящее. И улыбка его триумфальная и довольная. Фарсом был я в ее жизни. Фарсом были мы и она… моя Девочка, которой на самом деле не было.

Впрочем, теперь это все не имело совершенно никакого значения. Заплатов сделал самый верный ход в своей игры — он дал мне цель, ради которой встрепенулось желание жить и мстить. Оно вдруг взметнулось вверх, оставляя внизу тот самый зловонный труп безразличия. Взметнулось, чтобы расправить черные крылья своей ненависти и яростной жажды возмездия.

— Он обеспечит тебя нужными связями и возможностями. Ты больше его не сторонись. Тигру тоже пришел указ взять тебя под крыло. Сам понимаешь: такими, как ты, там, — Тимофеич выразительно поднял указательный палец вверх, — разбрасываться не будут. Так что хватайся за этот шанс, Саша. Либо ты выходишь на свободу на наших условиях, либо возвращаешься в неволю, но уже на других.

Придурок… если бы ты знал, что угрозы не значили ничего в сравнении с улыбающейся рожей Бельского на фотоснимке. В сравнении с ней, живой, здоровой и счастливой в то время, как я продолжал подыхать и воскрешать каждый гребаный час своей жизни.

ГЛАВА 2. БЕС

Тигр был умным старым сукиным сыном, ведь несметные сокровища я должен был достать для него самого и взять себе лишь свою долю. Конечно, я понимал, что мой Фариа подыхать в ближайшие дни не собирается и карту мне не предоставит, а может, и вовсе сольет меня, после того как я сделаю то, что он просит. Только мне было нечего терять. И я рискнул. Всего-то поехал на север и убрал "вора в законе" и рыбного короля — Геннадия Васильчука, который костью в горле стоял у Тигра, мешая загрести под себя жирнейший и лакомый кусок. Убрал так, как просил Самсонов, он же Тигр — грязно и кроваво, чтоб все знали, чьих рук дело. В одно прекрасное утро судно Васи подошло к берегу, заполненное не рыбой, а мясом. Человеческим. Вряд ли их смогли опознать, не то, что похоронить в открытых гробах.

Тигр отвалил мне и еще двум пацанам, которые ходили подо мной по его приказу, около десяти вагонов с довольно дефицитными продуктами: макаронами из Югославии, импортным табаком и отечественной тушенкой. Товар ушел мгновенно, и я принес Тигру первый клад в виде лимона зеленых. Бешеные бабки по нынешним временам. Я отродясь не видывал и не слыхивал о суммах таких. Первое время вообще на деньги смотрел, как на никчемные бумажки. Моя маленькая Ассоль учила меня всему, кроме меркантильности, и сама же продала за брюлики и богатую жизнь со своим лошком-мужем. Тигр же в меня вбивал информацию примерами и личным опытом. В том числе и как вести бумажкам счет. Пацанов Самсонова я потихоньку со временем убрал. Я хотел, чтоб со мной рядом были проверенные мной люди, а не его верные шестерки. Да и северная братва смирилась с нашествием волков (так нас называли местные) и исправно платили свою долю в общак. Но мы с Тигром говорили совсем о другом кладе. О целой пещере, наполненной сокровищами, которая кормила бы нас долгие годы. Он обещал мне будущее не хуже, чем у арабских шейхов. Я не верил, но ощутить на себе, как живут шейхи, мне все же хотелось. Тогда я начал присматриваться к властям, которые все еще не собирались с нами сотрудничать и упорно прикрывались коммунистической честностью, неподкупностью и страхом ссылки… В Сибирь? Я мог им оформить только расстрел, о чем и поспешил популярно объяснить.

Меня интересовали рыболовецкие коммерческие структуры. Мы с Самсоновым пробили, что государству данные структуры не подчиняются, как бы они ни утверждали обратное, а все бабки, сделанные на этом бизнесе, просачиваются в оффшорные зоны сквозь пальцы правительства.

С властями я договорился своими старыми методами, которые так не любил Тигр. Пожалуй, это были последние разы, когда я добивался результата физическим насилием такого плана. Антонов — губернатор округа распрощался с тремя пальцами и с ухом перед тем, как дал мне официальное разрешение вывезти первую партию минтая в Южную Корею и Японию. Я щедро заплатил капитанам суден и владельцам, а также за "слепоту и немоту" японских портовых офицеров и чиновников. Со временем у меня появился свой штат хорошо прикормленных людей в портах.

* * *

— Неееет, Саня, неправ ты, ох как неправ. Бабу-то нельзя упускать из виду. Бабу, ее вот тут, — Кощей сомкнул пальцы в кулак и потряс им, — вот тут держать нужно. И чтобы пискнуть не смела. Свобода, она не про любовь. Не любит эту тварь любовь. Не уважает. Соперницы они злейшие. Как увидит, что где-то у кого в семье эта дрянь наглая затесалась, так уходит она. А чего ей оставаться? Любовь — это же не кровать одна. Это не физика. В душе она должна быть. Под кожей узорами плестись. В подкорке мозга. Это кандалы. Тяжеленные такие. Идешь ты в них, и мысли не появляется даже по сторонам смотреть. И женщины-то вокруг все разом испаряются, а только люди женского пола ходят, к которым по вопросам разным обращаешься. А хочется только свою. И любится ее одну только.

Кощей закашлялся, прикрывая ладонью иссохшие губы. Приложил к ним стакан с водой, придерживая голову старика за затылок. Сдал он в последние недели. Резко сдал. Но онкология никого не щадит. Всех косит без разбору: богатых или бедных. А может, и не она столько, сколько справедливость. Хрен ее знает. Наверное, и не должно было по-другому быть. Вон дети сплошь помирают от рака, потому что денег нет у родителей. Маленькие, невинные. Не успевшие и мира посмотреть, не то, что зла в него принести. А вынуждены точно так же сгорать на глазах любящих родителей, которые с ума сходят в своем бессилии. А Кощей… ведь не зря таким называли. Ведь и олицетворял для города нашего, да и не только, он самое истинное Зло во плоти. Сколько бабла вбухал в свое лечение — и ничего. Даже смирился как-то что ли… только философствовать стал много в последнее время. Никогда особо словоохотливым не был, за что я и любил его, а тут прорвало словно старика. Никого видеть не хотел рядом, кроме меня. Скрывали мы от всех болезнь его, благо, врачи все прикормленные были.

— А те, кто иное кричат… эти вот, — Кощей болезненно сморщился и снова зашелся в приступе, раздраженно руку мою с бокалом оттолкнув, наконец, успокоился и продолжил, — не надо… так вот, эти вот, что за уважение в отношениях, — лицо старика брезгливо скривилось, — те, что за свободу и личное пространство, шлюхи это самые обыкновенные, Саш. Шлюхи и олени. Ибо баба никогда свободы не захочет от любимого мужчины. Она не им самим даже, а именем его жить будет, а других мужиков отваживать взглядом одним. На хрен ей сдались те, другие, если руки в кандалах, цепь их по ту сторону к его несвободе прибита? И смотреть они могут даже через толпу чужих мужиков и баб, а видеть только своих. Вот она какая, любовь настоящая, а не эта ваша, — Кощей сплюнул на больничный пол.

— Ты чего это разговорился, Ефимыч? Никак невесту себе нашел? — сел рядом с ним, улыбнувшись его недовольному взгляду из-под кустистых бровей, — Так ты только свистни — мигом тебе свадьбу самую шикарную отыграем… фрак тебе прикуплю модный, черный, с блестками.

— Дурак ты, Тихий… вот самый умный из всех сукиных детей, что я по жизни своей долгой встречал, а все же ой какой дурак. Думаешь, я про девку твою не знаю? Ты это… расслабься… сразу зверем не гляди. Думаешь, твои эти фортели мимо меня прошли?

Кощей засмеялся старческим смехом и снова в кашле зашелся.

— Дела ворочаешь, людей пачками убиваешь, а решил, что сумел вокруг пальца старика Кощея обвести? Да я в свое время таких, как ты… ууух, — и снова кулак сжал, и глаза блеснули самодовольно, — Да ты ж за ней, как щенок привязанный по следам… столько лет.

— Ты за словами-то, Кощей, следи… — тихо, зная, что воспримет правильно даже шепот, — не думай, что тебе болезнь твоя в случае чего поможет.

— Да знаю я, знаю, — он отмахнулся, с выдохом откинувшись на подушку, внимательно на меня смотрит, изучающе так, будто впервые видит, — знаю, что и не играешься мне тут в благодарного, по своей воле сидишь с дряхлым дедом, но и кончины моей ждешь. Власть, она сладкая. Она манит призывно, и чем больше получаешь ее, пробуешь, тем больше хочется. Ты не отрицай. По себе знаю. Да ты и лучше меня, Тихий. Я бы на твоем месте еще месяц-два назад подушку приложил к лицу немощного, место его занял. Чего уж проще? Не стал бы время тянуть, власть, она медленных не любит.

— Ты за меня не беспокойся, дед. Я свое в любом случае возьму. И тебя мне не надо для этого убивать.

— И это я знаю, — он удовлетворенно кивает, — за что и благодарен тебе. Мужик ты. Настоящий. С таким не страшно ни бабе, ни ребенку, ни авторитету. Дура твоя краля. Дура полная, раз такого потеряла и вернуть не хочет.

— Кощей, — предупреждающе…

— Да ты не ерепенься. Ты меня послушай. Не знаю, что у тебя там за история. Тигр, чтоб его черти на том свете разодрали, тоже ни шиша не знал. Ни кто ты, ни откуда, ни с кем связан будешь. Сильный ты этим. Не только характером своим, — Кощей тяжело выдохнул и замолк надолго, прикрыв глаза, так, что я даже решил, что он просто уснул, но вдруг старик встрепенулся, — но и тем, что не подкопаться под тебя. Не за что схватить, понимаешь? Думаешь, я не пробовал? Доверия-то я однозначно к пареньку с глазами волка и повадками самого дьявола не испытывал. Столько раз руку свою вскидывал, чтобы ухватиться за места твои больные, а ладонь только воздух хватала и от злости разжималась. И надо ж, — снова засмеялся, — прямо перед смертью увидел эту твою… опухоль. Она ж как моя, Саша… только мою не отрезать больше. А если и отрежут к чертям, то один хрен — сдохну. А твою можно убить. Можно избавиться, пока не разрослась. Не я один искал слабости, Бес… не позволь никому эти твои кандалы против тебя ж использовать. Они ж по ту сторону одну лишь пустоту окольцовывают. Лечись. Не жалей денег никаких… и не только денег. А то намотает кто-нибудь догадливый и предприимчивый цепь твою себе на руку и управлять тобой будет.

Ошибался дед. Ой как ошибался. Невозможно мне было от этой опухоли спастись. Лишиться ее казалось более невыносимым, чем жить, зная, что погибаю, что каждый следующий час с ней в моей плоти продлевает агонию, приближает к смерти жуткой и беспощадной.

* * *

Невольно потер свои запястья, по-прежнему глядя на нее спящую. А вот в этом Кощей не обманул. Я действительно чувствовал те самые кандалы на них. Чувствовал, как стягивают они кожу до боли. Иногда даже манжеты отворачивал, проверяя, не остались ли на коже следы, и мне казалось, что я вижу их. Вижу отметины от острых металлических зубьев, впивающихся в плоть, в самую кость, не позволяющих сделать ни одного лишнего движения без моей любимой спутницы-боли. Прав был Кощей… ни на кого не дает эта боль посмотреть так, как на нее.

Глаза видят стройные фигуры, сиськи круглые, полные, задницы соблазнительные, губы пухлые… а воображение другую картинку дорисовывает. Я его победить пытаюсь, сломать. Первое время даже ни одной темноволосой. Только блондинок трахал. Противоядие искал. От нее. С другим цветом глаз, с другой формой губ и носа. А все равно очухивался обозленным на то, что кончить часами не могу. Что вгрызаюсь зубами в ее шею, в грудь, полосую их сталью или жгу воском… а самого колотит от раздражения на то, что вкус кожи не тот, что волосы слишком светлые, да и стоны слишком томные, словно наигранные. А мне плевать. Их не хотелось возбуждать так, чтобы трясло, как ее когда-то. Впрочем, трясло ее, потому что она была самой настоящей бл**ю… или же виртуозно играла свою роль, написанную для нее тварью-мамашей. Разве отличалась она от них? Неа. Только эти были честнее. Эти не скрывали, что их привлекло во мне. И что ноги раздвигали передо мной из-за денег или же от страха. И я щедро вознаграждал их за эту честность.

Ассоль вдруг застонала во сне, словно от боли, и я на ноги вскочил и решетку на себя дернул чисто инстинктивно. И тут же сам на себя выругался. Кретин чертов. Прав был Кощей и в том, что как привязанный за ней. К ней. Для нее. Потому что ничего больше не имело смысла. Вообще. Никакого. Только она. Мой маяк в абсолютном мраке, полном самых ужасных голодных чудовищ, и одновременно мой камень на шее, который тянет ко дну, в пасть к самому голодному из монстров. Остановился, смотря, как переворачивается, как хмурится и стонет что-то. Кажется, имя какое-то произнесла, но так тихо, что не разобрал. Скорее, выдохнула его, а не сказала. Единственное, что понял — не мое. Однозначно не мое. Да и почему решил, что оно должно быть? И почему в очередной раз в груди разочарованием кольнуло? А и черт с ним. Какая разница, что она говорит, если все ее слова, сказанные мне до этого, были ложью? И плевать, что выть хочется каждый раз, когда думаю об этом. Столько лет прошло, а не могу… реветь зверем хочется, и кажется, не сдержусь однажды.

Но нельзя. Потому что прав Кощей был. Слабость это моя. А мне нельзя быть слабым. Только не тогда, когда мой список стремительно сокращался, когда мне оставалось так мало до того, чтобы достать ее суку-мамашу. И она поможет мне в этом, хочет того или нет. Я уже приготовил все для добродушного приема доктора. После того, как наиграюсь вдоволь с ее единственной дочуркой и ее неудачником-мужем. И они зря считают, что время стерло их долги. Некоторые мало просто отдать, их даже мало смыть собственной кровью. Их хоронят вместе с должниками заживо.

* * *

Она потянулась, сидя на своей кровати, затем посмотрела по сторонам, на мгновение застыв, словно после сна не сразу поняла, где находится. Вскочила на ноги, обхватив себя руками за плечи, и я подался вперед к камере слежения, чтобы насладиться выражением осознания на ее лице. Оно тут же сменяется ужасом… и каким-то смирением. Череда эмоций, как в фильме… отработанная или настоящая, я уже не знал. Тем более, когда Ассоль прошлась по своей клетке, все так же продолжая себя обнимать… но как изящно, черт бы ее подрал, она шла. Словно по красной ковровой дорожке, а не холодному бетонному полу своей камеры. А меня пронзило осознанием собственного наслаждения. Моя. Да. Вот теперь Ассоль принадлежала мне. Вот теперь мне действительно плевать, играет она очередную роль или проживает свою жизнь, говорит правду или откровенно лжет. Потому что теперь она от меня никуда не денется. Моя в самом примитивном смысле этого слова — когда я могу сделать с ней что угодно и когда угодно, и никто и никогда об этом не узнает.

Понимает ли это сейчас моя девочка? И насколько страшно ей от этой мысли? Впрочем, я думаю, что навряд ли. Наверняка, до последнего будет надеяться на то, что ее спохватятся, будут искать. Все же отечественная звезда кинематографа. Да вот только у меня для нее уже была приготовлена легенда. Легенда, которую уже активно распространяли мою люди. Согласно ей, связь с самолетом, в котором летела на съемки своего нового фильма знаменитая актриса Алина Бельская, была внезапно потеряна, а сейчас уже, наверняка, поисковые службы обнаружили обломки аппарата, на котором она прибыла на остров. А среди этих обломков — и останки молодой женщины и экипажа самолета. Естественно, бортовые самописцы выдадут ту информацию, которая выгодна мне сейчас. И тогда я, возможно, даже позволю ей посмотреть на собственные похороны по телевизору, в последний раз посмаковать народную любовь и обожание. Потому что потом она останется один на один с моей ненавистью. С той самой, которую я вижу ответным блеском в глубине зелени ее взгляда.

ГЛАВА 3. БЕС

— Александр Владимирович, она увидеться хочет, — Егор замялся, сминая татуированными пальцами черную короткую шапку, которую носил, кажется, в любое время года, обычно закатывая ее снизу так, чтобы не видны были две прорези для глаз. Зимой он менял ее на такую же вязаную, и обязательно с теми же дырками. Говорил, что никогда не знаешь, когда понадобится лицо скрыть.

— Хочет? — сдержав улыбку, когда он как-то резко глаза прикрыл веками. Да, ведь парень, как и весь остальной персонал сразу же усвоил, что моя гостья здесь на особых правах, пусть даже их у нее по большому счету и не было. И она могла жить хоть в клетке, хоть в моей спальне, никому из них в голову не придет отнестись к ней иначе, чем с уважением и осторожностью. Что мне нравилось в этих ребятах — никаких особых распоряжений по этому поводу я не давал. Только относительно ее кормления и наблюдения в те дни, когда самому приходилось улетать с острова. И в то же время я был уверен — ни один из них не посмеет пальцем притронутся к пленнице или даже заговорить с ней. Жалость ли, похоть ли, сочувствие ли… любые эти эмоции меркнут по сравнению со страхом. Со страхом ошалелым, почти животным. И я постоянно подпитывал в них его, давая четко понять: своим людям я прощаю все, кроме предательства. Предательством автоматически считалось любое, даже малейшее нарушение моих приказов.

— Требует. Римма сказала.

Римма — это девушка, которая как раз и следит за Ассоль в мое отсутствие. Она же и кормит, и убирает в ее комнате. Всем остальным туда вход запрещен, потому что все остальные на этом клочке земли — мужчины.

— Пусть требует.

Понимающий кивок, и Егор, бывший десантник, отсидевший десять лет за убийство шлюховатой жены, разворачивается, чтобы уйти. Хотя, конечно, ни хрена он не понимает. Простой мужик, в голове которого навряд ли укладывается необходимость содержать молодую красивую бабу, которую еще и по телевизору регулярно показывают, у черта на рогах да в дорогой клетке. Обустраивать для нее целый комплекс зданий. О, да, у меня для моей девочки были припасены интересные испытания. И я очень надеялся, что ни одно ей не понравится. Для таких, как Мороз, сначала "служивших" Кощею, а теперь перешедших "по наследству" мне, все это казалось бредом и глупой тратой времени. Все мои действия с Ассоль. Нет, конечно, никто и заикнуться б не посмел или вопроса какого-нибудь задать, да и взгляды зачастую они прятали, скрывая любые мысли по этому поводу. Но иногда я все же успевал заметить недоумение, мелькавшее в глазах. Потому что в нашем мире женщины были лишь материалом. Поначалу интересным, после — отработанным, который стоило выкинуть на свалку. Исключение составляли только родные по крови… или жены. У меня не было ни того, ни другого, и все они знали об этом.

Черт… а ведь я и сам удивлялся себе. Почему-то, когда разрабатывал всю схему похищения и дальнейшего содержания Ассоль на острове… а я не просто все тщательно обдумывал, но и подолгу рисовал связки между действиями карандашом на листе ватмана, ведя стрелки от каждого, даже самого незначительного, на первый взгляд, персонажа моего спектакля к его шагу… так вот когда я все это скрупулезно вычерчивал, почему-то представлял, как возьму ее в первую же ночь. Бл**ь, да это было настолько естественно… само собой разумеющееся, как подыхающему, иссохшему от жажды путнику сделать долгожданный глоток живительной влаги из обнаруженного источника.

А сейчас я стоял у этого самого оазиса и не мог заставить себя нагнуться к кристально чистому озеру, чтобы, наконец, напиться. Мне казалось, я буду пить ее жадными глотками, захлебываться ею и продолжать пить до тех пор, пока не станет противно, пока не начнет вызывать отвращение одна мысль о воде.

Но теперь что-то не позволяло взять ее сразу. Нет, не жалость и не наивные розовые воспоминания о нежности, с которой когда-то она сама протягивала мне флягу за флягой. Раздумывал об этом все эти дни, пока не понял: там, в озере я вижу слишком черную, слишком мутную воду. А должен — свое отражение. Я смотрю в ее гладь и вижу лишь темные подтеки яда, извивающимися скользкими тварями поднявшиеся к поверхности озера. Стоит только опустить туда руку, как они набросятся на нее, чтобы сожрать, чтобы разъесть до костей, до полной ампутации конечности.

Просыпался среди ночи именно от этого сна. Все казалось, если сделать еще один шаг вперед, если приглядеться получше, то можно увидеть сквозь густые, вонючие пары отравы ту самую чистую, хрустальную, прозрачную водную гладь… и уже через секунду это наваждение спадает, уступая место омерзению к тварям, раззявившим свои зубастые пасти в предвкушении жертвы, и к самому себе, способному шагнуть в это уже болото ради мерзавки, так просто забывшей обо мне.

Хотя сейчас я был уверен: ни хренааа… сейчас она помнила обо мне каждую минуту своей жизни. Каждую ничтожную секунду, в которую ее ломало от неизвестности и страха. И мне нравилось думать о том, что она боится. Смешно. Когда-то я готов был выдрать собственное сердце из груди и преподнести ей, только чтобы доказать, что не причиню вреда, чтобы никогда не увидеть и проблеска боязни в зеленом мареве ее глаз. Сейчас? Сейчас я наслаждался этим зрелищем. Перематывал камеру наблюдения, увеличивал изображение и, поставив запись на паузу, застывал перед монитором в поисках того самого страха… а после впадал в состояние, близкое к оргазму, когда находил. Ведь в этом и заключается самая настоящая власть над человеком. Не в клетке, не в поводке или ошейнике, не на конце иглы. Нет. Это в страхе. Даже если она за километры от тебя. Даже если между вами города, страны и долгие годы разлуки. Страх. В нем и только в нем одном моя власть над ней. Я поддерживал его в девочке все это время. Мне с некоторых пор катастрофически мало просто ее тела. Мне душу ее надо. Вытрясти. До крошки всю. До последней капли высосать, опустошить. Ее тело… оно ничем не отличается от тысячи таких же. Все дело в яде внутри нее. Том, что делает это тело тем самым моим наркотиком, той самой моей гребаной одержимостью, которая выкручивала изо дня в день все эти годы.

— Александр Владимирович, — Мороз развернулся у самой двери, — не ест она ничего. Римма завтрак ее к ужину выносит, а ужин — следующим утром.

— Хорошо. Можешь идти.

Упертая ведьма. Впрочем, разве я ожидал, что с ней будет иначе? И ведь меня заводила эта игра. Заводила, и в то же время я начинал подсаживаться теперь не только на эту дрянь с глазами русалки, но и на любую информацию о ней. Звонил из Питера или из Берлина на остров, чтобы услышать от Риммы, как она провела день. И плевать, что каждый следующий звонок был похож на предыдущий, за исключением названий блюд. Мне просто нужно было услышать, что она проснулась, что она в том же месте, заключенная в моей клетке, в моей власти.

Включил снова монитор, приближая лицо к экрану и глядя на сидящую на кровати женщину. Она похудела и очень сильно. Стала почти прозрачной. Ее колотит… словно от холода… и я отбрасываю мысли, что не от него. Что это начинается ломка. Да, я знал, что она баловалась чертовой травкой и не только. Дьявол, я пару раз ее обдолбанную вытаскивал из ночных клубов. И я запомнил каждую такую ночь, а она нет. Я запомнил непреодолимое желание свернуть ее шею за то, что посмела связаться с дурью, запомнил ощущение гадливости от каждого прикосновения к ней в этот момент… и в то же время привычный трепет. Так, наверное, конченые сектанты дотрагиваются до икон. И приходилось стискивать зубы до зубовного скрежета, напоминая себе, каким гребаным еретиком я стал.

Потом я откопал ее настоящего "поставщика". Он визжал подобно жалкой свинье, пока я отбивал его свисающие дряблые бока, но все же отрицал то, что дает Ассоль наркоту. Пока я не наступил на его жалкий отросток между ног. Давил носком туфли крошечные яйца и слушал, как он, захлебываясь слезами и хватаясь короткими пальцами за удавку на толстой шее, рассказывал, что и как часто приносил своей протеже.

Потом именно этот трусливый кретин поможет мне организовать похищение Бельской. В обмен на свою никчемную жизнь. Правда, мне всегда было смешно, когда подонки, типа него, так искренне полагались на чью-то честность. Вроде бы сама их гнилая, прожженная натура должна отвергать саму ее сущность. Логично же? Но нет. Человек был и всегда будет самым жалким из всех существ. Иван Федорович Басманов, продюсер актрисы Бельской, был едва ли не самым ничтожным из них. Ублюдка полоснули по горлу, как только Ассоль села в мой самолет. Просто никто не смеет портить мои вещи. А эта мразь все же осквернила мою самую драгоценную, самую важную на свете игрушку.

И сейчас я смотрел, как она загибается на кровати, то обхватывая себя тонкими руками и съеживаясь, то выгибаясь назад и начиная метаться по постели. Иногда казалось, она выкрикивает что-то. Я смотрел видео без звука, но предпочитал думать, что зовет меня. Скорее всего, проклинает. Наплевать. Для меня тоже ее имя давно стало анафемой.

Римма говорила, что подобные приступы случались не так часто. Нарколог, которому я показал запись и результаты анализов девочки, уверила, что на данной стадии с ее зависимостью возможно бороться. Да, я привел врача для этой лживой дряни, потому что игра против слабого соперника не представляла никакого интереса. Так, по крайней мере, я уверял себя.

* * *

— Мне кажется, мы вышли на след, — спокойный голос Стаса на том проводе периодически искажается надоедливыми шумами в трубке.

— Почему ты думаешь, это она?

— Слишком много совпадений. В лесу появилась охраняемая огороженная закрытая зона. В лесу. В районе почти перестали видеть бомжей. Они часто спускались к лесу именно летом, спасаясь от жары. После вечера выходили по своим местам, чтобы клянчить милостыню. Удалось найти парочку. Они в откровенном ужасе. Говорят, их были десятки. Кто-то исчез бесследно. Кто-то сбежал. Кого-то нашли убитым.

— Это бродяги. Для них подобное — норма.

— Да нет же, — и тут же ошарашенно затих, видимо, сам оторопев от собственной наглости. Потом молчание, растянувшееся секунд на тридцать и ровно до момента, когда я уже готов был рявкнуть, — Я видел одного из них, Бес. Я в морге был. У него отсутствовали почти все внутренние органы. Просто кожа, натянутая на плечи, и частично кишечник. Я не знаю, каким макаром не выблевал тогда свои кишки. Но работники морга проговорились, что это уже третий такой. Они считают, что орудует маньяка или же группа психопатов. Но я думаю, это наша птичка. Слишком похоже на то, что ты рассказывал.

Да, я рассказывал Стасу кое-что о моем любимом монстре в белом халате. Не все. И не как о себе. Но ровно столько, чтобы дать необходимую ориентировку на эту продажную тварь. Одному найти ее не представлялось возможным даже сейчас. И в данный момент Стас был в одном из американских штатов, откуда и звонил каждую неделю, передавая информацию.

— Еще что?

— Я навел справки насчет шкафа, который она с собой таскает. Кого-то, отдаленно на него похожего, видели в пригороде.

— Похожего?

— Да, Бес. Но… в общем, я могу ошибаться. Тут почти половина мужиков таких. Вторая половина — бабы. Такие же шкафы. Страшно подойти к ним. Еще страшнее — залезть на нее. Потому что не знаешь, позволят ли тебе слезть.

Не удержался от короткого смешка.

— Смотри, не обделайся там от страха. Не опозорь честь русского парня на земле вечного врага.

— Служу Советскому Союзу. Ты ж знаешь, нам честь мундира ронять нельзя.

— Нет уже ни Союза, Стасик, ни мундира твоего. Ты его променял на бандитскую кожанку и кастеты. Но честь все-таки не роняй.

Отключился, глядя на перекатывающуюся по постели Ассоль. Зарывается пальцами в свои волосы, с силой дергая за них, словно намеренно причиняя себе боль. Недолго, моя девочка. Осталось потерпеть недолго, и мы начнем игру. Скоро остальные участники нашего спектакля присоединятся к нам. Я знаю, что ты привыкла быть главной звездой на сцене… и ты будешь ею. Я обещаю. Но до твоего выхода мы разыграем увлекательнейшую постановку, полную самых страшных мук, для твоей суки-матери и никчемного муженька. Как думаешь, кто из них первым прибежит посягать на твое имущество? Оно у тебя есть, мы втроем с тобой и монстром знаем это. Совсем скоро информацию о тайном счете получит и твой жирдяй. И он, скорее, сдохнет, чем откажется от возможности присвоить его себе.

Вот только почему так мерзко-то от мысли, что твою гнилую, лживую до самых костей натуру оплакивать буду я один? Кровавыми слезами. Других по нам не осталось, девочка. Но они будут самыми честными, обещаю. Такими же ядовитыми, как твоя дрянная любовь. И ты еще успеешь увидеть из самой Преисподней, как они разъедают до мяса кожу, обжигая твоим именем каждый миллиметр моей кожи.

* * *

Мне нравилось находиться тут. Мне нравилось ощущать, как просыпается, как взвивается к самому горлу откуда-то из глубины желудка торнадо ненависти, ярости и подсознательного ожидания боли. Инстинктивного. Такое не вытравишь из своей сущности никогда. Оно проникает под кожу человека, любого живого существа. Оно вплетается в ДНК тем прочнее, чем дольше длилась эта систематическая боль…

И нет, я давно бросил попытки избавиться от него. Достаточно того, что теперь я сам мог причинить любую боль другим. И я предвкушал. Я, словно конченый нарик, предвкушал, как посажу на деревянный стул со спинкой монстра, привязав ее изящные руки к стулу, и буду знакомить ее с болью. С той, что она так щедро изо дня в день, из года в год десятилетия вливала в меня, впрыскивала и вводила шприцами. Нет, в отличие от нее я не боюсь свою подопытную. Но зафиксировать руки нужно. Для чистоты эксперимента, иначе картинка, вспыхивавшая в голове и любовно мной взращиваемая, ломалась. Разбивалась вдребезги, и меня воротило только от взгляда на осыпавшиеся осколки моей мечты.

Да, оказывается, мечты могут таять, стоит убрать из них какой-нибудь, на первый взгляд, незначительный элемент.

В наших с Ярославской отношениях не было ни одной малозначимой детали. Она была слишком хорошим ученым, чтобы упустить их, я же должен был доказать ей, что стал достойным ее учеником.

Откинул голову назад, закрывая глаза и представляя себе лицо Ассоль. Как удивится моя девочка… да, сначала удивится, а после испугается, придет в откровенный ужас, увидев то, что я приготовил для них. Идеальную копию лаборатории доктора Ярославской. Досконально точно воспроизведенная обстановка устроенного этой тварью Ада на земле. С теми же прозрачными палатами со стеклянными дверьми и прикрепленными к поручням цепями. Правда, моя лаборатория меньше. Ровно столько помещений, сколько мне нужно для того, чтобы привести свою месть в исполнение. С главным элементом декора — вольером для самого уважаемого доктора и ее псины Покровского рядом. Интересно, дорогая Ангелина Альбертовна, сколько вы с этой мразью выдержите без еды и воды в этой клетке? Проверим, окажется ли простая вонючая, как вы говорили, волчица благороднее известного ученого? И кто из вас сдастся первым и решит сожрать второго?

Впрочем, я ни капли не сомневался в правильном ответе. И она бы тоже не засомневалась ни на йоту, вгрызаясь в тело своего помощника смертельным укусом.

ГЛАВА 4. БЕС. АССОЛЬ

Я сказал Римме принести ей девственно-белое струящееся платье с завязками на плечах. Украшенное золотыми светящимися камнями по краю декольте, оно струилось по роскошному телу, такому же матовому и бархатному, которым я его помнил… которым видел в своих снах и гребаных мечтах. Оно единственное в них было белым, нежным… в окружении черных кривлявшихся демонов-фантазий о том, что я с ним сделаю, каким образом заставлю его извиваться и извиваться до тех пор, пока не решу сломать окончательно.

Изысканная женщина. До ошизения сексуальная и в то же время изысканная. Так, наверное, выглядели греческие богини. Шикарные тела, созданные для грехопадения, для того, чтобы свести с ума самого стойкого смертного и самого жестокого из жителей Олимпа, темные волосы, ниспадающие на оголенные покатые плечи, что до зубовного скрежета хочется сжать в своих ладонях. Тонкие руки, которыми заправляет за маленькое ушко шелковые локоны. И эти черные изогнутые брови, сошедшиеся на переносице… моя богиня недовольна тем, что ее заставили одеться в выбранное мной платье, а теперь еще и заставляли ждать. Да, она изменилась даже с того момента, как сошла с трапа самолета, с того момента, как ее изящная ступня опустилась на этот остров… в ее персональную Преисподнюю. И, дьявол… я просто обязан был стать достойным для этой дряни Аидом. Обязан был сбросить с себя эти колдовские чары, досыта ими насладившись.

Вышел из-за стены, и она резко повернула голову, ища глазами источник шума. Глаза блеснули одновременно злостью и усталостью… или даже слабостью. Впрочем, мы оба знали, в чем заключается ее слабость. Та, что оставила неизгладимый след на ее лице. Та, от которой едва заметно, но все же иногда тряслись ее руки и слегка подрагивали плечи. Остаточное явление после достаточно длительного для нас обоих лечения. Когда ни я, ни она не смогли бы с точностью объяснить, за каким чертом мне понадобилось все же избавить ее от зависимости, вместо того, чтобы сполна насладиться ее падением, самым большим унижением для дочери моего врага. Впрочем, какой был кайф в том, чтобы мучить обессиленную наркоманку, моментами впадавшую в безумие ломки и терявшую связь с внешним миром? Абсолютно никакого. Скорее даже, своеобразная попытка унизить самого себя, опустить ниже плинтуса. Туда, куда я же давал слово не возвращаться больше никогда.

Истощенная? Да, возможно, она и выглядела такой. Моей слабой, истощенной богиней, заточенной в плену в ожидании собственной казни.

— И все же прекрасна.

Распахнул стеклянную дверь за решетками и вошел в ее комнату-клетку.

— Есть что-то, что может испортить твою красоту, Ассоль? Испортить настолько, чтобы не хотелось сломать ее самому? Собственными пальцами?

* * *

Я ждала, когда он придет. О, как я этого ждала. После всех дней ада, через которые он меня провел с особой, изощренной жестокостью выдергивая из ломки практически без врачей, на одном успокоительном, когда лезешь на стены и ломаешь о них ногти от боли и от панической люти внутри. Когда ползаешь на четвереньках по полу, выблевывая собственные внутренности, ломаешь ногти о стены и просто воешь от боли везде.

И смотрел… я знаю, как он на это смотрел, наслаждаясь. И как? Тебе понравилось, Саша? Понравилось видеть, во что и в кого ты меня превратил? Кем я стала из-за тебя, подонок? Ты мастурбировал, когда я рвала на себе волосы и одежду и проклинала тебя, желая тебе самой жестокой смерти, а потом ползала на коленях и умоляла унять мою боль, бросалась на прутья своей темницы? Помнишь, как когда-то ты обхватывал ладонью член и дергал по нему вверх и вниз, когда я голая извивалась за твоей клеткой и терлась о нее, пока ты не сатанел до такой степени, что брал прямо через нее, как голодное животное?

Но я была рада, что избавилась от кокаина и этого тумана, который помогал мне не слышать по ночам детские крики и его лживые клятвы в любви. Так я могла ненавидеть его сильнее, я чувствовала каждую грань своей ненависти, каждую ее черточку и зазубринку. Она, как адская татуировка, была выжжена на мне изнутри, и я собиралась показать ему ее грани. Все грани моей ненависти к нему. Может быть, я и по ту сторону клетки, но я не та наивная девочка, которую он бросил беременной и обрек на гниение живьем.

Как же он изменился. Этот лоск, эта новая прическа и короткая ухоженная борода, безумно дорогие вещи — часы, запонки, а под ними лютый, страшный и уже заматеревший зверь, и я знаю, на что он способен. Я помню, как он рвал людей голыми руками. Вешал на крючья, как свиней, и выдергивал им кишки.

Кто знает тебя так же хорошо, как я, Саша? Мой Саша… мой предатель, мой палач, мой любимый.

Только одно осталось неизменно… несмотря на жгучую едкую ненависть, я все же до дикой дрожи была рада его видеть и жадно пожирала взглядом его лицо, голос, его запах всем своим изголодавшимся естеством. Потому что он — часть меня, потому что он в меня въелся молекулами ДНК моего умершего младенца. И это та связь, которую разорвет только смерть… и то не факт.

— Некоторые вещи остаются неизменными. Например, твой дорогой костюм и твоя прическа, твои часы… ничто не скроет, кто ты такой на самом деле, Саша.

Сделала несколько шагов к нему, глядя в жгучие темные глаза, испепеляющие меня насмешливым взглядом.

— Ты всегда любил все делать сам. Я думаю, ты придумал множество способов, как испортить и сломать меня. И я с замиранием сердца жду каждый из них. Здесь ведь так скучно.

* * *

— Скука — не самая худшая вещь, девочка. Она до предела честная. Впрочем, — я усмехнулся, думая о том, насколько она права. Я не просто придумал множество способов. Я пришел к каждому из них опытным путем, — честность никогда не входила в сферу твоих интересов, так ведь?

И да, ей было не просто смертельно скучно… нет, она в полной мере ощутила на себе составляющие части этого предложения. Сначала — что означает слово "смертельно", когда она молила меня о собственной кончине. Сначала проклинала и желала мне самому сдохнуть, если я не дам дозу… да, я слышал ее проклятья и чувствовал, как от меня методично, болезненно, с мясом отслаивается другая часть меня самого. Та, которая скалится окровавленной пастью ее анафеме, отдиралась полыхающей бордовым пламенем плотью от той, что сгорала в агонии из-за нее.

Затем она начала просить меня о смерти. Выкрикивала, угрожала и унизительно ползала по полу клетки на четвереньках, умоляя прекратить ломку.

А после, когда мы оба поняли, что она выдерживает… что ей, нет, нам обоим удалось приглушить эту зависимость, победить эту тварь ценой ее многодневных страданий, девочке стало не просто скучно в одиночестве своей тюрьмы без единого человека рядом, которому можно было бы сказать хотя бы пару слов. Это была дикая смесь из эмоций, которые появлялись на ее лице, стоило услышать малейшее движение возле своей клетки… и каждый раз калейдоскоп завершался разочарованием. Она ждала меня. Моя маленькая лживая красивая сучка продолжала ждать меня, всматриваясь в эту сторону своей золотой клетки.

— Ты права. Ни одна одежда, ни один аксессуар, ничто не способно скрыть настоящее лицо человека. Как, впрочем, и ни одна маска. Рано или просто маски спадают, обнажая под своей прекрасной, но такой искусственной оболочкой, — не смог сдержаться от желания коснуться костяшками пальцев ее нежной скулы, — обнажая самую уродливую, самую кровожадную свою суть.

И стиснул челюсти так, что показалось, раскрошатся зубы… чеееерт… сколько лет должно пройти, чтобы от прикосновения к этой дряни перестало вот так насквозь простреливать током все тело?

— Ты представляла их, так? Все эти способы. Наверняка, представляла. Ты же так хорошо меня знаешь, — кажется, можно бесконечно долго вот так гладить ее щеки, тонкие веки, осторожно дотрагиваясь до трепещущих кончиков длинных ресниц, — какой из них тебе понравился больше всего?

* * *

Конечно, он знал, что я лгу. О, мы прекрасно друг друга изучили, чтобы знать, куда бить больнее и чувствительней. Куда вонзить нож и в какую сторону провернуть. И в этом и был самый концентрат смертельного яда. Потому что я с каким-то унизительно триумфальным удовольствием видела, что ему не все равно. Ему больно, когда я бью… и это мои победы. Это мой личный кайф. Скорей всего, он меня убьет. Ведь ты привез меня сюда умирать, Саша? Верно? Этот остров — моя могила, и закапывать ты будешь медленно.

А еще я видела чисто мужской блеск в его глазах, тот самый, голодный, от которого у меня самой сводило жаждой все тело и превращало нас обоих в зверей, алчущих плоти друг друга. До исступленного сумасшествия.

Он с ним не справлялся, не мог подавить или спрятать за маской холодного безразличия и цинизма. Мой умный Саша, мой гений, мой бог сарказма и убийственных взглядов. Я восхищаюсь тобой так же сильно, как и желаю тебе корчиться от боли… И ведь ты будешь. Вместе со мной. Будешь и, подобно истинному психопату, ждешь своей порции, как и я. Обещаю, я сделаю все, чтобы ты иногда сгибался от нее пополам. В ту секунду, когда поняла, что тебе не все равно, я вынесла приговор и тебе. Мы ведь умрем здесь вместе, да, любимый?

Тронул мое лицо, и я дернулась от прикосновений его пальцев, от слабости все еще шумело в голове, и после ломки остался тремор в руках. И после его слов я задрожала уже по иной причине… по той самой, на которую он намекал каждым своим словом.

Перехватила его руку и поднесла к своему лицу, выискивая под тюремными татуировками старые шрамы… Когда-то он сбивал их о стены своей клетки, если я не приходила к нему. Нашла и провела по ним кончиками пальцев. А потом жадно поцеловала каждый из них, ввергая его в диссонанс вместе с собой. И тут же отшвырнула его руку, с вызовом глядя в черные глаза.

— Тот, в котором ты грязно меня трахаешь, Сашааа. Пачкаешь собой, рвешь мое тело на части.

Облокачиваясь о стену, смотреть ему в глаза, позволяя тонкой лямке платья упасть с плеча, а краю материи зацепиться за торчащий сосок и держаться только на нем.

* * *

Сучка… моя маленькая наглая сучка, изучившая меня лучше меня самого. Соблазнительная… до невероятной, до жуткой боли соблазнительная сучка с задернутым поволокой похоти взглядом. Ее слова — порочный фон тому зрелищу, которое легким движением плеча намеренно открыла моему взгляду. А я повелся на него. Моментально. Сжав ладони в кулаки и не в силах оторваться от этого острого соска, за который зацепилось ее платье. На самом деле ничего. Сотни абсолютно голых девиц, бесстыже раздвигающих свои ноги и демонстрирующих свои призывно влажные дырочки, проигрывали этой хрупкой маленькой дряни, прикрытой долбаной тканью. Ведьма. Чертова ведьма, на которую стоит так, как не стоит ни на одну больше шлюху в мире, даже самую искушенную.

И тут же напоминанием самому себе: а она ничем не отличается от них. Такая же шалава, продающая свое тело за блага. А тебе просто повезло сегодня оказаться тем, кто отымеет ее.

Поднял взгляд к ее лицу и чертыхнулся, увидев приоткрытый рот и лихорадочно горящие глаза… даааа, в них та самая лихорадка, которой заражала меня девочка все те десять лет. В которую окунался сам. С гребаным мазохизмом и бешеным удовольствием.

К ней. Не считая шаги и слушая гул в ушах… так ревет похоть. Воет диким зверем, алчно желая утолить свою жажду, корчится в той самой лихорадке… и она у нас общая сейчас на двоих, так, девочка?

ГЛАВА 5. БЕС. АССОЛЬ

Сдернул ткань с ее груди и сжал сильнее зубы, услышав ее выдох. Да, маленькая, с тобой я тоже иногда забываю дышать, чтобы потом корчиться в смраде твоей лжи и предательства.

Приблизившись так, чтобы жадно втягивать в себя запах ее тела. Ни капли духов. Как я люблю. Сжал упругую грудь, склонившись к самому ее лицу, провел большим пальцем по вытянувшемуся, упершемуся в мою ладонь розовому соску.

— Ложь… ты вся соткана из лжи, девочка.

Языком по ее шее. От ключицы вверх, к подбородку, не сдержав рычания от вкуса ее кожи, от которого в позвоночник выстрелило смертельной дозой адреналина.

— Нежная… до ошизения нежная снаружи, моя Ассоль.

Прикусывая острый подбородок, подняться к губам, чтобы обвести их языком, прижимаясь ноющим членом к ее животу.

— И такая испорченная, такая развратная, конченная дрянь внутри.

Опустив одну руку между ее ног, чтобы впиться зубами в раскрывшиеся губы, когда мы выдохнули оба… когда мои пальцы скользнули по влажной расщелине вверх и вниз.

— Но ты права.

Отстранившись, чтобы ворваться между мягких губ языком.

— Ты, как всегда, прочла меня верно.

Раздвигая складки ее лона, надавливая ладонью, заставить ее выгнуться, подставив второй руке грудь, которую стискиваю, приподнимая вверх… моя фантазия. Мое наваждение всех этих лет сейчас оживает, сводя с ума, снося башню и вызывая животное желание разорвать ее на части.

— Это определенно мой любимый способ.

Пальцами скользнуть в ее плоть, сплетая язык с язычком Ассоль… выдыхая в ее рот собственную агонию по этому телу.

* * *

Этот взгляд… как же я с ума сходила по этому дикому взгляду, когда похоть граничит с безумием и все тело колотит от потребности, от примитива на грани инстинктов. Отдать ему все. Отдать ему каждый клочок своего тела, отдать каждый клочок души, быть грязно им оттраханной, так порочно и так пошло, как ни в одном, даже самом откровенном порно, потому что все по-настоящему. Смотрит на мою грудь, и я вижу, как застыл его взгляд, как дергается кадык, потому что он судорожно сглатывает слюну. Он всегда так реагировал на меня… всегда — мучительно остро, заражая вожделением на грани фола. Заражая своей первобытной дикостью.

Этот рывок платья вниз хаотично, лихорадочно и мой выдох нетерпения. Сжимает меня так сильно, так требовательно, и я плыву… сколько лет я жила без этого ощущения? Без этого наркотика, по которому ни одной ломке не сравниться. Ни одно прикосновение не возбуждало, ни одного оргазма за все эти проклятые годы. Как ни старалась, как ни пыталась даже в голове воспроизвести секс с ним… мне были нужны его пальцы. Запах, голос. Он.

И вот она, эта бешеная дрожь, эта реакция на касание грубой и шершавой подушки пальца, цепляющей ноющий сосок, заставляющий выгнуться навстречу и, прикрыв веки, мучительно застонать от наслаждения.

Когда коснулся губами, заколотило все тело, мурашки обожгли каждый миллиметр кожи, и я впилась руками в его волосы, вдавливая лицо себе в шею, подставляясь горячим губам, голодному языку. Нет, это не ласка, он пожирает меня, он дрожит всем телом вместе со мной.

И даааа, не надо меня целовать. Кусай. Хочу боли. Много боли. Хочу, чтоб разорвало от нее… чтоб заглушила ту суку внутри, извечно вгрызающуюся в меня мразь, обгладывающую мои кости.

Коснулся пальцами между ног, и я запрокинула голову, гортанно застонав. Невольно впиваюсь ногтями в его запястье и чувствую, как накрывает… как бешено начинает пульсировать там, внизу, как я истекаю влагой ему на пальцы, и… мне не стыдно. Я снова стала женщиной. Рядом с ним. Резко вошел внутрь, накрывая мой рот губами. И я тут же сорвалась, глотая его хриплый выдох-стон мне в рот. Очень быстро, резко, остро и безжалостно, сжимая со всей силы его запястье, сокращаясь в каких-то болезненных спазмах, режущих наслаждением слишком сильно, слишком рвано. Так, что вместе с хриплым криком вырывается рыдание.

И, приоткрывая пьяные глаза, все еще содрогаясь в последних судорогах, глядя пьяными глазами в его бешеные глаза, простонать, испытывая мстительную боль от предвкушения его боли. Намеренно выискивая больное место, прицеливаясь, чтобы до мяса, чтобы его вывернуло, как и меня когда-то.

— Трахай, как хочешь… и куда хочешь… только дай мне порошок, Сашааа. Или, — пытаясь отдышаться и все еще потираясь о его пальцы, — ты думал, что, как всегда, бесплатно? Оооо, ты действительно так думал? — выдыхая ему в рот, глотая слюну пересохшими губами, — Ерунда для тебя… один маленький пакетик. Ничто для рыбного короля, а?

* * *

Грязь… когда-то она просила испачкать ее в ней. Когда-то жалобно выстанывала свое желание схлестнуться со мной в этой зловонной жиже нашего с ней болота разврата и греха… а сейчас она толкнула меня в нее с циничной, словно приклеенной к этим чувственно изогнутым губам, улыбкой. Только что, кончив так громко… так охренительно сладко, что у меня свело скулы выдрать хотя бы часть этой эйфории, обрушить ее внутрь себя, ломая кости и ребра. Только что, кончив с жадным и громким дыханием… эта тварь столкнула меня в самую вонючую грязь лицом, заставив на мгновение остановиться, застыть, потому что я вдруг понял, что не могу вдохнуть, словно нос и легкие забились этой грязью, не позволяя даже сделать вдоха.

Проклятая дрянь, в очередной раз решившая показать мне мое место.

В висках ревет диким зверем. Воет в исступленном порыве злобы, в желании разорвать на ошметки эту продажную суку, не оставив от нее даже кусочка. И хлесткой пощечиной по лицу, усмехнувшись, когда вскрикнула, приложив ладонь к щеке. Дрянь. Оттолкнул к самой стене со всей дури, с удовлетворением глядя на то, как ударилась и застонала, роняя голову на грудь. Но тут же вскинула ее, и я едва сдержал рычание в жажде придушить эту тварь. Свернуть ей шею одной рукой, сломать эту надменную пустую куклу.

Подошел к ней и, грубо схватив за голов, опустил ее на колени, с силой надавив на плечо. Расстегнул ширинку брюк, чувствуя, как начинает колотить в ярости. В ненависти к этой суке.

— Чтобы получить дозу у рыбного короля, ему нужно отсосать, Асссссоль, — ее имя вырывается с парами той само ненависти, перемежаясь с шипением, — и только если хорошо постараешься… моя маленькая шлюшка… я подумаю над твоей оплатой.

Надавив на ее скулы пальцами так, что вспыхнули болью зеленые глаза, ворваться в этот алчный рот, сжав ладонью затылок у своего паха. На всю длину. ДААА. Так, что дернулась, пытаясь освободиться. Так, что я головкой чувствую стенку ее горла. Судорожные глотательные движения. Острыми ногтями царапает мои бедра, ожесточенно пытаясь вырваться. Отчаянно. Безуспешно.

Отстранить ее от себя, наклонившись к широко открытому рту с дрожащими губами.

— Старайся, сучка, и, может, я тебе дам дозу.

И снова вонзиться между губ, чтобы начать иметь ее рот. Все, как она хотела. Грязно и беспощадно. Не позволяя освободиться, не позволяя сделать даже глоток кислорода. Исступленно толкаться быстрыми глубокими движениями, сцепив челюсти и выдыхая сквозь зубы. Глядя на ее глаза, наполненные слезами, на заплаканное лицо, испачканное слюнями, шипя, когда эта дрянь вдирается в мои бедра ногтями. Сопротивление. Война. Так вкуснее, оказалось, девочка. Ломать тебя вот так… в бою.

Все быстрее и быстрее, чувствуя, как подкатывает оргазм, как бьется волнами приближающегося наслаждения. Все сильнее поджимаются яйца в дичайшей потребности разрядиться… чтобы наконец кончить в горло. Прижав ее голову к себе. Кончить с животным рыком от той сладкой боли, что разорвалась в спине, что побежала огненной лавой по позвоночнику вверх к самому мозгу, создавая ощущение, будто плавятся кости от кайфа.

С последним содроганием оторвать ее от своего паха, отталкивая к стене, чтобы целое мгновение смотреть на задыхающееся лицо, зареванное и грязное, на горящие презрением и ненавистью глаза.

— Ты плохо старалась, девочка. Может, в следующий раз.

И выйти из чертовой клетки, заправляя рубашку в штаны и не оглядываясь.

* * *

Очередная заметка об обдолбавшемся ублюдке, сбившем насмерть молодую мать с коляской. На заднем фото — врезавшаяся в фонарный столб отцовская иномарка носатого сопляка в новомодных шмотках и с расфокусированным взглядом, а рядом — кадр счастливой улыбающейся семьи во время выписки из роддома. Ублюдок еще даже не понимает, в какую задницу он попал… впрочем, он вообще сейчас ничего не понимает и еще долго не будет в силу своего состояния. Не понравилась мне его ухмылка, хамская, искривленная выпестованной добреньким папочкой уверенностью, что любимый отпрыск останется безнаказанной. А зря. Как любил частенько поговаривать Кощей, против лома нет приема… а после он всегда добавлял с мерзкой улыбкой: окромя другого лома. Пришла пора предоставить обнаглевшему сыночку депутата самое лучшее лечение от любой зависимости. Смерть. Последний взгляд на фото: ни хрена профилактические беседы таким не помогут. Не осознает. Да и я предпочитал всегда применять лишь стопроцентно действенные методы. Позвонить своим ребяткам и попросить мальчонку-то на кусочки мелкие разрезать и родителю заботливому отправлять. По куску в коробке в день. Пусть пазл соберет. Мелкую моторику в его возрасте полезно развивать, может, мозги на место встанут, и перестанет воспринимать свою корку как официальное разрешение на убийство.

Бросил газету на стол, думая о том, что она тоже еще не понимает. Моя девочка. Моя Ассоль была точно такой же наркоманкой еще совсем недавно… единственное отличие ее от этого придурка состояло в том, что она прекрасно осознавала, что убивает. Как осознавала и то, кого убивает. Выбрав для этого действа самый изощренный, самый жестокий способ, моя маленькая девочка из сказки Грина с самыми зелеными на свете глазами и самым красивым именем прикончила меня с таким хладнокровием, которому мог бы позавидовать любой серийный убийца. Моя девочка, которая не искала каждый раз новые никчемные жертвы, предпочитая максимально долго измываться над одной-единственной, держать в постоянной агонии ее и только ее. Меня. Ведь это гораздо вкуснее и сложнее — искать каждый раз все более замысловатые и сложные способы там, где другие предпочитают использовать проверенные методы. И я не знаю, когда перестану ненавидеть ее за это. Не за предательство, мать ее, не за обман, не за то, что едва не убила на пару с монстром, а за то, что у меня были они. Эти гребаные годы сказки. За то, что мне есть с чем сравнить, и теперь, лишившись ее… лишившись той иллюзии счастья, что когда-то у меня была, жизнь стала бесконечной дорогой в Ад. Все же лучше не знать некоторых вещей, чтобы потом, потеряв их, не подыхать от чувства пустоты, возникшего с их исчезновением. Когда-нибудь я покажу ей, каково быть абсолютно пустым внутри. Совсем скоро. Совсем скоро я сам вычищу в нее место для всех своих демонов и буду смотреть, как эти твари, алчно роняя слюни вгрызаются в остатки ее души, чтобы начать свое чудовищное пиршество.

Чем больше воспоминаний, тем страшнее ненависть. Тем она непримиримей и беспощадней. Ненасытной тварью, готовой выжрать все внутренности, вонзается ядовитыми клыками в самое сердце, требуя возмездия. Желая смотреть, как она будет извиваться от моей боли. От той самой, которой заразят ее мои демоны. Да, девочка. Твоя отрава должна вернуться к тебе, иначе все эти годы были напрасной тратой моего времени. Времени, вырванного с мясом у твоей психованной матери.

А ведь она все еще сопротивляется… и я готов убить ее прямо сейчас за эту непокорность… и за то, что продолжаю восхищаться ею за это. За то, что даже скрытая от всего остального мира, упрятанная за решетку, обезоруженная и униженная… эта маленькая сучка умудряется колоть словами так, как другие не смогут самым острым лезвием ножа.

Телефонный звонок отвлек от мыслей о ней. Моя проклятая смертельная болезнь. О чем бы я ни думал, все заканчивалось ею. Именем ее. Воспоминаниями о ней. Она. Она. Она. Везде только она. Как гангрена, которую не излечить, только ампутировать, чтобы продолжать жизнь. Только вот я не мог пока сделать этого, так как знал — ни хрена не получится. Без этой суки продажной мне и дня не провести. А поэтому пока только терпеть. Стиснув зубы до крошева, так, чтобы самому слышать их скрип, и ждать нужного часа. Вот только я все же решил, что мы с ней проведем это время как можно веселее и красочнее. Для меня.

— Саша, — тихий мелодичный голос Марины заставил встрепенуться, вернуться из кошмара собственных мыслей в другой кошмар, в тот, что длился в реальности, — здравствуй, как ты?

— Живой пока, — услышал короткий смешок, так обычно я отвечал ей на этот вопрос, — как у вас дела?

— Хорошо. Дети на каникулы, наконец, ушли.

— Выдохнула? — неясное чувство вины, совершенно не к месту, но появилось. Потому что обещал ей быть рядом в эти дни и все же не смог, — в больницу зачем ездила.

И снова еле слышный смех.

— Ну кто бы сомневался, что Саша Тихий все узнает о детях даже на расстоянии.

— И не только о них, Мариш. Я в курсе и всех твоих дел.

— Даже не знаю, меня это пугает или радует?

— Тебе это должно придавать чувство безопасности.

А вот мне почему-то хочется положить трубку, а не продолжать этот разговор. Гребаное ощущение предательства. И самому себе молча приказать запихнуть все эти ощущения глубоко в задницу, потому что нельзя изменять тому, кто тебе никогда и не принадлежал. Как потерять случайно найденный чужой кошелек с деньгами.

— И оно есть. Только благодаря тебе. Саш, — перешла на шепот, и я понимаю, что кто-то из детей подошел к ней, — я соскучилась по тебе. И дети. Особенно Марик.

— И я соскучился, — не лгу, представил искрящиеся карие глаза пацана, и внутри волна тепла прокатилась, — ты так и не сказала про больницу.

Она тяжело вздохнула.

— Никаких шансов у меня, да?

— Никаких. Говори.

— Марика на обследование отвозила, — и я сквозь зубы чертыхнулся. Как забыть мог? Ведь выбивали его долго. Сам лично или же через Стаса договаривался с лучшими профессорами страны, чтобы консилиум собрать для мальчика. И забыл. Потому что на нее переключился. Потому что все как десять лет назад — стоит ей появиться, и исчезает весь остальной мир. Черт бы ее побрал за это мое бессилие перед ней.

Ведь не Марине слово давал. Марку. В глаза его серьезные, так похожие на отцовские, смотрел и обещал.

— Я прилечу завтра.

— Не надо, дела свои закончишь, тогда приезжай, — и, наверное, я мог бы полюбить эту женщину именно за это. За готовность понять что угодно и в каких угодно условиях. Если бы умел любить. А я не умел. Неа. Ни хрена не умел. Только подыхать живьем по одной-единственной твари, которую ни простить не могу, ни понимать не собирался.

— А ты приедешь ко мне?

Спросил и замер сам. Потому что в этот же самый момент понял, что это идиотская идея. И нет в ней смысла. Марина с детьми тут, на острове. И она. Но тут же разозлился сам на себя. Какого черта меня вообще это волнует?

— Скажи Марику, что я его здесь буду ждать по окончании обследования. Компенсация моего отсутствия.

Чтобы не было дороги назад. Потому что слишком много чести для одной конченой шлюхи, если я откажусь от своей семьи ради нее. Какими бы гвоздями она ни была ко мне прибита… какой бы болью эта связь не отдавалась во мне каждым напоминанием, каждой треклятой мыслью о ней.

— Хорошо.

Марина старается, но не может скрыть ноток радости, а во мне то самое чувство вины раздулось настолько, что кажется, еще немного — и взорвется, заляпав весь кабинет липкой противной смесью из отвращения к самому себе и тихой злости на нее. Злости за то, что я бы отдал не половину своей жизни, а все девяносто процентов, чтобы те же самые слова, ту же радость услышать от другой. От той, что плюется ядом, который источает сам звук ее голоса. От той, что жалит взглядом, беспощадно прожигает даже плоть своим презрением. До самой кости. пока не начинаешь задыхаться не только от боли, но и от вони собственного паленого мяса.

На том конце провода какое-то шуршание, звуки тихой борьбы, и я невольно улыбаюсь, зная, что через секунду услышу звонкое:

— Маааам, ну дааай… Пап, привет, я соскучилась. Когда ты приедешь домой?

— Ты сама приедешь к папе, малышка. И я тоже очень соскучился по тебе.

ГЛАВА 6. АССОЛЬ

Он думал, что унизил меня… Смешно, но меня трудно было растоптать больше, чем он уже это сделал. Никто не знает на каком дне я побывала и какого жуткого и лютого дерьма хлебнула. Да. Я плакала, когда он вдирался мне в горло так, словно я последняя шлюха или резиновая кукла… но плакала не от боли, я плакала, потому что ему не нужно было применять ко мне силу… потому что, несмотря на то, что я мертвая, каждое его прикосновение могло меня воскресить и поднять из могилы, но он все же ее применил, жестоко ломая и показывая мне мое место у его ног. И самое ужасное — я его понимала. Мальчик, живущий в клетке и которого ставили на колени все, кому не лень, вынуждая выполнять команды, как зверушку, получил достаточно силы и власти, чтобы унизить дочку той, что причинила ему адскую и невыносимую боль. Но я вся соткана из боли, и большей ему уже никогда мне не причинить. Большей боли уже не бывает. Я живу ею и, пока дышу, во мне болит каждая клетка моего тела.

Он думал, что меня ломает после кокаина… нет, меня не ломало от синдрома отмены, меня ломало от понимания, что теперь я останусь наедине со всеми своими кошмарами, погружусь в свою адскую панику и безумную депрессию, от которой хочется выть раненой волчицей и мечтать поскорее сдохнуть. И я часами лежала с закрытыми глазами… зная, что он смотрит на меня. Я всегда чувствовала его присутствие очень остро, даже когда его не было рядом физически. Одного только не могла понять: если его ненависть настолько сильна, почему бы ему не убить меня сразу? Но это же мой Саша. Ему нравилось растягивать удовольствие и смотреть, как я умираю снова и снова, добивать словами, вспарывать мне ими вены снова и снова.

И мне было плевать на то, какую физическую боль он для меня приготовил, самой настоящей пыткой, оказывается, было видеть ненависть в его глазах. И каждое слово, выворачивающее наизнанку, полосующее старые шрамы, вскрывает незаживающие раны, как нарывы. А я истекаю сукровицей, кровью и корчусь от прикосновений моего палача, будто он полосует меня плеткой по голому мясу.

Он провел у моей постели много часов. Иногда прямо в клетке. иногда по ту сторону от нее. В те самые часы, когда меня накрывало и ломало сильнее всего, когда я орала и ползала на коленях, проклиная его и желая ему смерти. Нет не физически. Его не было здесь рядом в прямом смысле… но я видела следящие за мной глазки камер. О, да, он смотрел, я в этом ни на секунду не сомневалась, иначе все это ни черта не стоило.

Когда-то очень давно, мы еще были с ним детьми, я заболела, и мать взяла меня с собой в клинику. Я металась на постели в лихорадке, мне делали капельницы и уколы. Конечно же, медсестры, а не она сама, и я лежала в отдельной комнате, куда никто не приходил. Я вставала ночью с постели и, шатаясь, держась за стенку, спускалась на его этаж, чтобы прийти в клетку и лечь с ним рядом.

Его Мама лизала мне пятки, а он клал мою пылающую голову к себе на колени и гладил по волосам. И я уверена, что на ноги меня подняли не капельницы и не уколы, а то, что мой Саша лечил меня своей любовью и своими шершавыми, мозолистыми руками. И я бы отдала все на свете, чтобы вернуться в то прошлое, где Нелюдь 113 любил меня животной и дикой любовью и готов был за меня умереть. Я знала, что был… я видела в его глазах. Чувствовала каждой клеточкой своего тела. Мой угрюмый фанат, мой единственный сумасшедший поклонник и мой первый любовник.

Долгие месяцы я спрашивала себя почему… почему его любовь превратилась в лютую ненависть. Почему он обрек меня на самую жуткую пытку сходить с ума, рвать на себе волосы и держаться только ради нашего ребенка. Но я потеряла и ее… У меня не осталось ничего, кроме кокаинового марева, которое спасало меня от кошмаров наяву.

Когда Саша развернулся ко мне спиной и вышел из клетки, заправляя рубашку в штаны, я так и осталась сидеть на полу, смотреть в никуда. Нет, мне не мешало то, что я испачкана его семенем и своими слезами. Плевать, для меня это не грязь… он никогда не был для меня грязным. Я слишком его любила. И я не рыдала больше… я лишь молча и беззвучно оплакивала то будущее, которое мы когда-то рисовали себе и о котором мечтали оба. Где мы вдвоем в другом городе счастливые и всегда вместе. Я не могла ему простить этих сгнивших фантазий, этих иллюзий, похороненных где-то там с телом нашей малышки, которое мне даже не показали.

И он смеет обвинять меня в чем-то? После всего, что с нами сотворил? Отрекся и от меня, и от нашего ребенка, отрекся от своего счастья? Ради свободы?

Неужели я действительно была для него всего лишь целью? Даже спустя столько лет я не могла в это поверить… и его адская ненависть доказывала, что, нееет, моему палачу далеко не все равно. И, дааа, меня это радовало. Черной и едкой радостью. Мрачной, как и наша с ним любовь. Напрасно ты, Саша, дал мне ее почувствовать, твою одержимость. Она падает на мою мертвую плоть свежими каплями крови и пробуждает меня от смерти, твоя кровь в моих венах… и я ведь захочу еще. Твоей боли, смешать ее со своей, насладиться если уж не любовью, то нашей агонией. Сколько кругов ада ты приготовил для меня? На самом деле я даже не представляла, сколько их могло бы быть на самом деле.

А мне уже все равно. У меня не будет ни единого шанса сбежать отсюда. Саша никогда не был глупцом он все просчитал и продумал. Я не удивилась бы, если там, "на большой земле" я уже считаюсь мертвой. И мать не станет искать. Она никогда не рискует своей шкурой ради кого бы то ни было, включая меня. Скорее, подставит, чтоб спасти свою жизнь. Ради своих амбиций Ангелина Ярославская пойдет по трупам и, даже если среди них буду я, и глазом не моргнет.

Меня уже давно это не волновало, ровно с того момента, как Ярославская (да, для меня она перестала быть матерью) чуть не убила Сашу после того, как я ей доверилась. И я не сомневалась, что это было ее рук дело… то, что Саша отказался от меня, и смерть ребенка тоже на ее совести. Она могла ее спасти. Я была в этом уверена. С тех пор я ни разу не назвала ее матерью. Ни в глаза, ни за спиной. В этой проклятой жизни меня никто не любил так, как когда-то любил Саша. Впрочем, меня никто и ненавидел так же сильно. И еще я была уверена, что буду жива, пока мой палач не найдет мою мать. Я уверена, он готовит нам совместный спектакль и много сцен в нем вместе.

Саша — гений, и я точно знаю, что он выжмет из нас максимум слез и боли. Он продумал каждый штрих и деталь. Только он не знает одного — я хочу посмотреть, как он заставит ее рыдать. Эту суку, которая была мне матерью лишь биологически. Я бы отдала многое за то, чтобы задать ей пару вопросов и быть уверенной, что получу на них честные ответы. Например, как умер мой настоящий отец и отчим, и какая тварь убила мою бабушку. Чтобы она призналась и была мною проклята трижды.

Я не боюсь нашей войны. Я готова принять в ней самое активное участие. Это моя последняя роль, и она будет самой искренней и настоящей. Я хочу воевать до последней капли крови, до последнего стона и вздоха. Но сломать он меня не сломает. Я давно разломана на осколки.

Но я сильно ошибалась, думая, что знаю его… что я подготовилась к каждому из ударов, что я смогу их вынести.

Прошло несколько дней. Он не приходил ко мне. Это его любимый прессинг — держать меня в неведении и в клетке ровно столько, чтобы я начала сходить с ума. Но я нашла для себя развлечение. Когда в доме стихали все голоса и снаружи включались фонари, я подтягивала железный стул к стене, забиралась на него с ногами и выглядывала наружу. Под моими окнами открывался вид на берег. Вода бесновалась и плескалась, то успокаивая, то поднимая во мне невероятную по своей силе бурю, и мне хотелось подобно этой стихии затопить все живое вокруг и утянуть Беса вместе с собой прямиком в ад. В рай мы с ним никогда не попадем.

Но мой ад начался гораздо раньше. Однажды рано утром я проснулась от звуков, которых не должно было быть здесь. За окнами моей тюрьмы… От звука детских голосов. Я подскочила на кровати и, свесив ноги, долго смотрела в никуда, пытаясь себя успокоить и убедить в том, что мне это опять кажется и скоро этот кошмар закончится… справиться с панической атакой, от которой все холодело внутри.

Но голоса не смолкали, а доносились все отчетливей… Я вскочила с постели, подтянула стул к стене. Залезла на него и… и задохнулась от дикой боли.

По побережью бегали дети… гоняли мяч. Мальчик и девочка. Они весело смеялись и падали в песок, бегали друг за другом вместе с небольшой собачкой бело-коричневого окраса.

Тяжело дыша, я впилась пальцами в подоконник, чувствуя, как пошатнулся под дрожащими ногами стул. Девочка… темноволосая, похожая на маленького ангелочка с развевающимися по ветру волосами… моя дочь. Наша с Сашей дочь. Она могла бы быть ею.

И вдруг девочка громко закричала:

— Папа.

И дети бросились бежать куда-то, раскрыв на бегу объятия. Я прижалась лицом к стеклу… и вдруг сердце словно разрезало ножом с такой силой, что я отшатнулась назад и упала назад, прямо на каменный пол, ударившись больно затылком… но так и осталась лежать, глядя в потолок и чувствуя, как вся истекаю кровью и не могу от боли даже вздохнуть.

Потому что девочка назвала папой… Сашу. Это к нему они подбежали, раскрыв объятия. Это он закружил обоих в воздухе и убил меня в этот момент снова… я полетела прямиком в разрытую могилу, хватая воздух широко раскрытым ртом и не выдержав даже первого удара, который мне нанес мой персональный палач.

ГЛАВА 7. БЕС

Мы познакомились с Женей еще в тюрьме. Парня все считали за чокнутого. Он сидел за жестокое убийство двоих мужчин, но вы бы никогда в жизни не догадались бы о подобном, глядя на всегда веселого, сыпавшего шутки светловолосого пацана с озорными карими глазами. Казалось, на его лице навсегда застыла задорная усмешка. Он просто не бывал серьезным ни секунды. В месте, которое наводило тоску на любого. И, откровенно говоря, именно этим и раздражал. Ужасно раздражал тем, что постоянно что-то напевал себе под нос. Глупые бессмысленные песенки, за которые хотелось приложить его носом об решетку. И ведь прикладывали. И не раз по морде получал за то, что авторитетов не признавал. Мог брякнуть что-то провокационное про любого из зэков. Потом харкал кровью долго, конечно, несколько раз в больницу попадал с переломами ребер. Выходил и снова начинал бесить своим позитивом. И меня бесил. Ужасно. В первую очередь, глупостью своей. Нарывался постоянно, наступая на одни и те же грабли своими шутками и задиристым характером. А с другой стороны вызывал непонимание и… какой-то интерес. Интерес увидеть, понять, что должно случиться с этим идиотом, как сильно должны проломить ему череп, прежде чем он угомонится.

Я прокололся именно на этом своем интересе. Когда завели нас в душ на помывку, и там Женька три выродка опустить хотели. Когда увидел, как вдруг вместо тщедушного паренька с острым языком, начал отбиваться, грязно матерясь, совершенно другой человек. Злой. По-звериному злой. Ни хрена не испугался он тогда. Вот это, наверное, и зацепило. Что дрался не на жизнь, а на смерть, без унизительной мольбы, которую у него требовали ублюдки. Раскидал я тогда этих тварей и сказал, если кто парнишку хоть пальцем тронет, дело со мной иметь будет.

И все. Словно приговор себе подписал. До конца жизни с этим придурком мыкаться. Жаль только, что оказалось, до конца его жизни.

Он рассказывал, что убил двоих подонков, напавших на его возлюбленную. Жестко убил. Отметелил подвернувшейся под руку металлической трубой. Говорил, сам не понял, что раскрошил череп одного из них на части, пока его не оттащили менты. Конечно, я не поверил. Восемьдесят процентов сидельцев, стоит спросить их, за что закрыли, скажут, что невиновны. Их подставили, они оборонялись, и самая благородная версия — спасали слабого от смерти. Старушку, ребенка, женщину. И сплошь крадут все, чтобы оплатить операции больным братьям и сестрам с племянниками. Люди боятся признать себя кончеными мразями, ища любую попытку зацепиться за маску человечности.

Тогда же Жека и раскрыл причину этой самой жизни в нем, которая била фонтаном, ошпаривая каплями жгучего счастья. До костей ошпаривая, вызывая желание держаться подальше от этой смертельной дряни.

Ее звали Марина. Она писала ему каждую неделю, и он ждал этих писем, как ждет жаждущий глотка воды. Хотя не совсем так. У Жени всегда было то, чего никогда не было у меня, и чему мог позавидовать любой мужик, особенно отсидевший на зоне. У него была уверенность в том, что начало недели он встретит письмом от нее, что она ждет и будет приходить на каждое разрешенное свидание.

Нет, я не спрашивал его ни о чем. Как и он не спрашивал меня, хочу ли я это все узнавать, когда садился рядом или на прогулке начинал рассказывать свои планы на жизнь. На жизнь с ней. Поначалу мне было плевать. Потом я начал посмеиваться, появился новый интерес — когда драгоценная Марина все же опрокинет нашего солнечного парнишку, когда ей надоест строить из себя верную и любящую девушку. Было бы забавно посмотреть, куда денется его чувство юмора после этого.

Но затем меня выпустили, и я забыл о Жене на долгие полгода. Пока меня не нашла она. Девчонка с темными волосами и светло-голубым глазами. Одному черту известно, как она умудрилась сделать это здесь, на севере, кого она подключила и какими средствами расплачивалась. Но она просила помочь ему. Обещала, что ее родители сделают что угодно, заплатят, сколько я потребую, только бы я вытянул его. Это он рассказал ей когда-то про меня, почему-то назвал своим лучшим другом, а она и запомнила. Оказывается, этот идиот все-таки доигрался. Избили его так, что ни ходить, ни даже дышать не мог. И обещали прикончить, если выйдет с больницы. А мне было смешно. Тогда у меня уже было достаточно власти, чтобы вытащить из тюрьмы паренька. Но я не видел в этом надобности для себя. Так и сказал ей. Что плевать, сдохнет ее ненаглядный в камере или от туберкулеза в больничке, чтобы уезжала тихо-молча из города и никогда больше не ходила к злым дядям за помощью. А она разревелась и, положив руку на живот, призналась, что беременная, и что не видит смысла в своей с ребенком жизни, если любимого не станет. Долго ревела, сидя на стуле в моем кабинете, и у меня не нашлось сил, чтобы вытолкать ее оттуда восвояси.

Сдался, конечно. Куда я мог деваться, глядя в ее потемневшие, заполненные чистым хрусталем слез глаза, в которых сквозила решимость., и в которых я словно видел свои собственные воспоминания. Сколько таких же моих детей вынашивали десятки женщин… и ни для одной моя жизнь не стала ценнее собственной. Тогда я подключил Тимофеича и Кощея, которые и обеспечили сначала Жене перевод в другую больницу, а после и выбили для него освобождение. Как раз под амнистию.

А потом он приехал ко мне, приехал, потому что Маринке плохо стало, и ее в больницу положили. Тогда она на большом сроке была уже. Мне и позвонила, когда родила Марика на два месяца раньше срока. Жека в дороге был еще, и ей, оказалось, больше некому звонить.

Вот так эти двое связали меня накрепко со своей семьей. Даже не спросив позволения. Нагло. Навсегда. Так связали, что не развязаться уже. Только не после того, как к Марку в больницу ездил через день и наблюдал сквозь стекло, как лежит и ручонками шевелит в своей люльке стеклянной, больше похожей на какую-то капсулу прозрачную. Почему ездил? Я не знаю. Почему докторам конверты в карманы совал, только чтобы за ним и за матерью его приглядывали должным образом, тоже не знаю. И почему, когда приехал Женя, не перестал приходить к ним в больницу, ошалевший, когда увидел того самого солнечного веселого паренька полуживым. Нет, не физически, хотя теперь его лицо было трудно узнаваемым, со сломанным носом и несколькими челюстно-лицевыми операциями. Из него та самая жизнь словно выпарилась. А может, застыла, в томительном ожидании, пока те двое пойдут на поправку. В глазах застыла бездна тревоги. В самых уголках, где раньше озорные черти бесновались. Осунулся весь, словно истлел сам. Ни хрена не знаю, почему предложил ему остановиться у себя и все так же продолжал ездить в роддом и смотреть на пацана. Смотрел на него и представлял другого ребенка. Того, что мог бы моим быть. Того, на которого смотреть бы мог вот так же… только подыхать от нежности к нему, от дичайшей любви к маленькому созданию, только потому что мой он. Только потому что в его венах моя кровь, мои проклятые гены… а еще потому что она мне его родила. Потому что в нем и ее кровь, потому что он был бы тем самым плодом нашей гребаной одержимости друг другом. И я любил каждую, даже самую маленькую, частицу ее, больше, чем весь мир.

Но нет. Мне не принадлежала ни Ассоль, ни ее ублюдок. А вот тот мальчик… в какой-то момент я начал ощущать, что он такой же мой, как и его. Жени. Как и Марины. Когда пришел на привычное место и вдруг увидел его люльку пустой. Словно кто-то замахнулся и мощный удар под дых дал. Потому что оказалось безумно тяжелым сделать глоток кислорода. Потому что глаза печь начало от боли, от предчувствия ужасного. Заметался в поисках медсестры и врача и едва не сдох от облегчения, увидев улыбавшегося Женька с ребенком на руках. Потом именно с Марком на руках я буду смотреть, как светящийся счастьем и гордостью Жек надевает кольцо на палец своей Маринке.

Затем будут годы совместной работы на Кощея. С одним условием: никто не должен знать о нашем близком общении. В целях их же безопасности. Слишком много тварей вокруг желали схватить Сашу Тихого за яйца, и разочарованно матерились, когда не получалось. Нельзя иметь любимых, когда в твоей жизни столько дерьма. Не ради себя. Ради них. Нет ничего более эгоистичного, чем из-за собственных иллюзий рисковать своими близкими. Объяснял ему это, втолковывал, как ребенку, сидя у них на кухне и вдыхая такой аппетитный запах ужина. Этот придурок всегда настаивал, чтобы я к ним ходил есть. Говорил, что вся та хрень, которой я питаюсь, да ресторанная еда из меня инвалида сделают. Наивный. Если бы он знал, что я был крепче сотни здоровых мужиков… именно поэтому и не смогу ему полностью простить того, что он сделает потом.

Женька мне словно младшим братом стал. Тем, которого не было никогда и больше не будет. Потому что я привык делать выводы из своих ошибок. Иногда, правда, смотрел на спящих Марка с Аленой и думал, что это самые сладкие результаты той моей ошибки много лет назад. Та семья, которой у меня не было никогда и больше не будет. Потому что нельзя. Потому что не с кем. Да и не надо уже. После стольких потерь.

Жеку убили, когда Аленке года полтора стукнуло. Банально убили. На перестрелке между группировками. Идиот жизнь свою за мою отдал. Худой весь, кажется, коснись только, и свалится, а сам сумел оттолкнуть меня и мою пулю на грудь принять. Идиот. Вместо того, чтобы себя беречь. Ради сына и дочери, ради родителей своих немолодых, ради Маринки своей ненаглядной. А он вот так… Приговор подписал мне. Нести этот крест вины всю оставшуюся жизнь. Только напоследок прошептать успел, хватаясь непослушными пальцами за мою ладонь:

"Бес, не оставляй их. Бес… будь с ними. Пропадут. Слышишь? Обещай"

А мне прокричать хотелось, что он конченый придурок, и что должен был спрятаться от пули, чтобы самому и присматривать за семьей своей. Что на хрена им такая замена не сдалась. Что это я, я никому не нужен, а у него полноценная семья, в которой он главный, которая захлебнется в своих слезах по нему. Тогда как никто бы не стал по мне. Глупая жертва. Только понимал, что он и половины уже не услышит, но ведь неугомонный же, пока не кивнул ему молча, пытаясь проглотить застрявший в горле комок из боли и ярости, не закрыл глаза. Так и смотрел в мои своими, пронзительно-карими, в которых ужас метался и та самая, моя боль.

В тот момент я думал, что самым тяжелым было смотреть, как потухает взгляд того единственного человека, которого я мог бы назвать другом… я ошибся. Как же, мать вашу, я ошибся. Потому что уже через несколько часов я стоял перед дверью в его квартиру и пытался подобрать правильные слова. Прокручивал их в голове всю дорогу в машине и ни одного найти не смог. Так и стоял молча, когда Маринка с дочерью на руках дверь открыла и удивленно поверх моего плеча посмотрела, выискивая глазами мужа.

* * *

Она пришла ко мне не сразу после его смерти. Видит Бог, если бы я за все время нашей с Жекой дружбы уловил хотя бы толику ее интереса ко мне, да к любому мужчине… хотя бы один намек… я бы убил ее, не позволив изменить Жене даже в мыслях. Нет, она была заражена его любовью ровно настолько, насколько он сходил с ума по ней. Слишком счастливыми, наверное, они были, раз эта сука-судьба решила разрушить тот самый их фонтан счастья до основания.

У нее не было мужчин после Жени. Я знал, потому что постоянно был рядом. Необязательно физически, но я всегда знал, где и с кем они. Я не переставал ездить к детям. Теперь уже в другой город, так как в нашем Марине оставаться стало невыносимо, да и для их безопасности, наверное, так было надежнее. Поэтому и перевез их сам лично в северную столицу, в ее с Женей родной город, где жили их родители.

Она пришла даже не через год или через два, а тогда, когда ее сыну потребовалась серьезная медицинская помощь. Наверное, думала, что, соблазни меня, добьется гарантии жизни для Марика. И если до того дня за один только неправильный взгляд, за одну только мысль о подобном я мог возненавидеть Марину, то тогда лишь восхитился ею. Зная, что за все это время ни с кем и никак… по крайней мере, мне было неизвестно о ее любовниках, как не было о них известно детям, за что я был благодарен этой женщине. Но все же пришла. Решив расплатиться тем единственным, что к тому моменту у нее осталось, так как всю свою недвижимость, все свое имущество родители продали, чтобы спасти сначала Женю, потом и Марка.

Не знаю, почему тогда произошло то, что произошло. Количество выпитого алкоголя или чувство вины с обеих сторон, а может, обоюдное желание сковырнуть рану, снова пропитаться всей той болью, что подтачивала нас обоих изнутри. Я как раз тогда был в Питере, где проходила премьера показа нового фильма с Ассоль. Смотрел тогда на нее в коротком красном платье, оттенявшем молочный цвет ее кожи, и представлял, как сворачиваю шею жирному ублюдку, ее мужу, так похотливо и нагло лапавшему ее перед сотнями камер.

Всего лишь вытащить пистолет из кармана и сделать несколько выстрелов. Достаточно даже двух, чтобы навсегда… навсегда стереть их мерзкие, словно нечеловеческие, улыбки с лиц. Но это было бы слишком быстро. Это означало бы, что эти твари не ответили по своим долгам в полной мере… а еще меня коробило от одной только мысли, что у них могло быть то самое "умерли вместе и в один день". Неееет… они будут умирать очень долго, гораздо дольше чем один день. И сдохнут раздельно и разной смертью. Я, правда, пока не решил, чья кончина будет более жестокой, но знал точно, что успею вдоволь насладиться криками их агонии.

А утром я проснулся в одной постели с женой своего лучшего друга, с матерью детей, которых давно уже считал своими, родными. Тем более что других у меня не было. Наверное, это было правильно. По крайней мере, случилось так, как случилось, и я не жалел об этом.

Нет, мы не стали жить вместе. Только короткое время, в которое я приезжал к ним, или когда увозил их на море. Она знала о моих женщинах. Точнее, об их наличии в моей жизни, но при этом никогда не устраивала сцен ревности. Марина никогда и не претендовала на что-то большее. Мне вообще иногда казалось, что нас объединил именно Женька. Память о нем. Странно? Возможно. Я бы сам удивился, услышав подобное от другого человека.

* * *

— Почему пилотом?

Я вышагивал по комнате с телефонным аппаратом в руках, следя по монитору за камерой Ассоль, в которой она неподвижно сидела на краю своей кровати. Детский голос заставил встрепенуться и вернуться мыслями к нашему с Марком разговору.

— Потому что полет — это свобода. Представляешь, ты летишь, а под тобой целое небо, уууух, — мальчишка выдохнул, будто наяву увидел облака под ногами.

— Это огромная ответственность за жизни десятков людей за твоей спиной.

— Ты сам говорил, что ответственность во всем, что окружает нас, что она так и так есть каждый день. Так какая разница?

А разница была в том, что он никогда не сможет стать пилотом самолета. На самом деле мы даже не были уверены, что он сможет вести обычную жизнь, до последнего времени он даже толком ходить не мог. Без постоянных болей в позвоночнике и ногах. Без кучи лекарств, которые принимал курсами. Длительное восстановление после того, как один выродок сбил Марка на пешеходном переходе. Не углядела Марина, толкала перед собой коляску с дочкой, а сын сзади шел. И какой-то пьяный подонок сбил парня и протащил его метр по асфальту.

И самым страшным оказалось то, что я узнал не сразу. Как раз обустраивал этот чертов остров. Застрял здесь на две недели, и сообщение от своего человека, приставленного следить за ними, получил позже. Но иногда даже самые большие деньги неспособны вылечить полностью и насовсем. Тот удар машины, помимо прочего, отбил внутренние органы мальчишке, и начался процесс заражения крови. И снова я смотрел сквозь больничное стекло на его бледное лицо, на утыканные трубками худенькие руки и думал о том, что не сдержал своего слова и обманул Женю.

* * *

Она называла меня папой. Аленка. Она слишком недолго видела своего настоящего отца, чтобы запомнить его лицо и имя, и поэтому считала таковым меня. Обнимала тоненькими ручонками мою шею и целовала в щеку, заставляя подыхать от нежности, от желания держать ее в своих объятиях вечность и никому не отдавать. Никогда. Чтобы слышать это ее "папочка" и млеть от осознания, что у меня есть дочь.

Иногда я думал о том, что оказался настолько ничтожным, что не имел ничего своего, настоящего своего. С самого рождения. Я не имел дома и жил в волчьем вольере, который считал своим жильем. У меня не было матери, и ее заменила мне волчица. У меня не было своих детей… а точнее, мои дети становились всего лишь опытным материалом, и я присвоил себе чужих. У меня не было жены, и я стал считать ею чужую. А еще когда-то я думал, что у меня была любимая женщина. Но я ошибался и тогда.

Доктор говорила, что делала сверхчеловека, а я все чаще понимал, что оказался слишком ничтожным, недостойным, чтобы иметь свое собственное. Маму, семью, счастье. Но затем я понимал, что у меня не было другого выхода. Или сдыхать от ненависти к ней и к себе, или не позволить этой дряни поглотить себя без остатка и алчно наслаждаться тем, что имел. Каждой минутой с теми, кто меня любил. А меня, да, любили. Эти два ребенка. И я не сомневался в этом ни одной минуты своей жизни. И знаете, что? Это оказалось охренительно круто — осознавать, что тебя на самом деле любят. А точнее, заново вспоминать, каково это. Только в этот раз их любовь была настоящая, от нее не воняло гарью сожженных в пепел иллюзий.

ГЛАВА 8. АССОЛЬ

А я все еще была жива. Так странно мне казалось, что с такими ранами внутри не живут. Но я ошиблась. Оказывается, с ранами можно еще долго агонизировать и страдать бесконечно. После того, как я увидела его с детьми, я отказалась есть. Я захотела сдохнуть. Здесь, в его долбаной вонючей клетке. Пусть наслаждается моей смертью. Он ведь для этого привез меня сюда. Мне приносили еду и уносили полные подносы, они не могли заставить, не могли даже слова сказать, а Саша исчез. Не приходил и не появлялся в поле моего зрения за окном.

Я отчаянно надеялась, что его не будет достаточно долго, чтоб я успела завершить начатое. С моей анемией и подорванным здоровьем долго не продержусь. И я надеялась, что это конец… я видела его перед глазами в голодных галлюцинациях, измученная мыслями далеко не о еде, а о том, что он посмел иметь то, что отнял у меня. Посмел иметь детей и семью. Кто-то называет его отцом, а мой ребенок сгнил в земле, и я даже не знаю, где похоронены ее косточки.

Все эти годы я мечтала, что придет конец этой агонии под названием моя жизнь. Я вытравливала в себе все живое, я превращалась в мертвеца сознательно и надеялась не проснуться от передоза. Ведь когда-нибудь все же это должно было произойти — моя смерть. Такая желанная и благословенная для меня.

Мои мучения длились годами. Я казалась себе пустой, выпотрошенной дочиста, изможденной и жалкой. Я жила, как живут приговоренные к смерти без срока приведения приговора в исполнение. В постоянном ожидании. За одним исключением — я ее не боялась.

— То есть ты действительно считала, что твоя смерть будет настолько легкой?

Я даже не вздрогнула от звука его голоса. Потому что ждала, что услышу его и, конечно же, намного раньше, чем все закончится. Разочарование полоснуло по нервам, и с губ сорвался легкий стон. Я приоткрыла глаза и встретилась взглядом с его бесовскими черными радужками. Ноздри раздуваются, и хищник явно наслаждается запахом страдания жертвы.

— Я попыталась. Оно того стоило.

Саша улыбнулся, странная улыбка. В ней нет триумфа, но в ней отражается какое-то злорадное восхищение. Он склонился ко мне, опираясь рукой на жесткую подушку.

Долгие дни голода и моральное истощение все же играли со мной злую шутку, и вместо ненависти мне до боли хотелось искать защиты в его объятиях, как раньше. Его голос и близость сбивали меня с толку, обманывали все мои инстинкты, нарушали все мои принципы.

От его запаха кружилась голова, я так слаба физически, что не могу бороться с моими эмоциями. Дикая, безумная страсть к этому жуткому существу никуда не делась. Она, как самое настоящее проклятие, жила внутри меня под кожей и змеилась от одного взгляда на него. И кокаину не сравнится с этим чистейшим кайфом вдыхать и жадно впитывать каждое его слово. Это его я заменяла белым порошком, нашла суррогат, который спасал от бешеной ломки по его рукам, по его тел, у по всему, что являлось им, а следовательно, являлось и мной самой.

Ненависть трансформирующаяся в больную любовь, которая так тесно сплеталась с этой самой ненавистью, что я уже не различала, где одна, а где другая. Только сердце на куски разрывается, когда он так близко.

— Слишком рано. Ведь мы еще даже не начали играть, и ты не видела, сколько всего я приготовил для тебя, моя любимая сука.

Нервно сглотнула от того, насколько близко склонился ко мне и как обожгло его дыхание мое лицо.

— Я даже не сомневалась, что все будет идеально. Ведь ты перфекционист, Саша. Даже моя смерть должна быть такой, как ты спланировал.

— О дааа, именно такой, как я спланировал. Я уверен, что ты оценишь мои старания.

Он рывком усадил меня на кровати и кивнул кому-то за своей спиной. В ту же секунду ко мне приблизилась женщина с иглой и катетером. Саша стиснул мое запястье, впиваясь взглядом мне в глаза.

— У тебя есть выбор, ты подчинишься и дашь ей это сделать, а потом начнешь нормально питаться, либо тебя свяжут по рукам и ногам и будут делать это насильно. А если я решу, что этого мало, то тебе засунут трубку в рот и будут заливать в тебя еду насильно. Тебе не понравится. Это будет зверски больно и унизительно.

— Ублюдок. Как же я тебя ненавижу.

— Правильный выбор, Ассоль. Я знал, что ты умная девочка.

Повернул голову к женщине в белом халате.

— Когда закончите, пусть ей принесут поесть что-то легкое. Будешь умничкой, я придумаю для тебя приз.

Усмехнулся. И мне захотелось зажмуриться или даже вцепиться ему в лицо. Я все еще помнила эту проклятую, кривую и злую усмешку. Холодную и циничную, но она раньше никогда не предназначалась мне.

Он ушел, а я, сцепив зубы, позволила вкачать в себя какое-то лекарство, от которого стало намного легче физически и отвратительно внутри. Мне словно душу разодрали, и болела каждая молекула.

Несколько дней меня откармливали, постепенно увеличивая калорийность моего меню.

Мне казалось, что я словно приготовлена на убой, но у Саши были планы поинтересней. Если бы я могла предположить, какую дьявольскую пытку он для меня приготовил, я бы перерезала себе вены ложкой, я бы воткнула ее себе в горло, чтобы пробить трахеи и захлебнуться собственной кровью… но мне было далеко до Саши. Я представить себе не могла, на что способен этот гений-психопат и что уготовил для меня его изощренный и больной разум.

Он пришел за мной лично перед тем, как мне принесли новую и чистую одежду. Вначале. Когда я ее увидела, я не поверила своим глазам, — этого быть не могло. Передо мной лежало ситцевое платье в бледно-голубой цветок. То самое, которое я так часто носила в те времена и которое нравилось объекту под номером 113. Только то платье сгорело вместе с пожаром и не могло находиться здесь… разве что, если его не сшили лично для меня, с точностью воспроизведя и рисунок, и покрой, и самые мелкие детали. Белые носки, босоножки и белая лента.

— Хозяин приказал заплести вам косу.

Моя конвоирша не решалась приблизиться без моего согласия. Нет, я не ненавидела ее. Я знала, что у нее особо не было выбора. Ей приказали, и она выполняет эти приказы. Повернулась к ней спиной, позволяя уложить свои волосы и вплести в них ленту.

Перед глазами мелькают картинки, как я сама плету косу и думаю о том, как он потянет меня за нее, пригвоздив грудью к решетке и вбиваясь в меня сзади, как захлестнет эту ленту на моей шее, кусая мочку моего уха и хрипя с каждым толчком все сильнее. А я держусь руками за верх решетки, запрокинув их за голову, прижавшись ягодицами к прутьям, выгнувшись в пояснице, и они впиваются в нежную кожу, оставляют страшные синяки, потому что в эту ночь сменили замки на его клетке, и у меня пока еще нет ключа… мы трахаемся, как взбесившиеся животные, прямо через решетку. Она нам не помеха. Что значит клетка между нашими телами, если его душа вбивается в мою, и ей плевать на все преграды, когда моя жадно принимает ее в себе?

Вскинула голову, прогоняя воспоминания, унимая дрожь во всем теле. Вышла к нему, стоящему в длинном коридоре, облокотившись о стену. И от меня не укрылось то, как он вздрогнул, увидев меня в этом платье, но тут же взял себя в руки и ухмыльнулся.

— Надо же. Ни голод, ни наркота, ни годы не изменили твоей красоты, Ассоль. Особенно в полумраке. Пойдем. Хочу кое-что тебе показать.

Прикоснулся ко мне, и я невольно вздрогнула. Неконтролируемая реакция на его прикосновение, мгновенная, даже сердце забилось намного быстрее. Он потащил меня к двери, и я не сопротивлялась. Ровно до того момента, пока мне в глаза не ударил яркий свет, и я чуть не закричала от ужаса. Не знаю, каким образом, но мы оказались в клинике моей матери. Или в помещении, которое с точностью повторяло то проклятое место.

— Оооо… я вижу, ты оценила. Моя реакция была почти такой же. За одним исключением — я воссоздал декорации для тебя по каждому атому. Добро пожаловать в наш ад, Ассоль. Ты хорошо помнишь те времена? А местность?

Я непонимающе смотрела на него и чувствовала, как панический ужас разливается по венам.

— От этого зависит, как быстро ты сможешь отсюда выйти и получишь ли приз. Да, я, как и твоя чокнутая мать, придумал для тебя поощрительный приз. Если тебе удастся найти выход из этого отсека клиники, найти ключи от каждой из дверей, я тебя награжу.

— В этот момент его лицо напоминало лицо совершенно невменяемого маньяка, и мне казалось, что в нем от моего Саши не осталось и следа.

— Да пошел ты. Чокнутый сукин сын.

— Еще какой. Ты пока что даже не представляешь.

В эту секунду он схватил меня за руку, толкнул за двустворчатую дверь со стеклянными вставками и тут же закрыл ее запер снаружи. Я прижалась лицом к стеклу, еще не понимая, что именно меня ждет здесь. А он покрутил ключом и расхохотался так громко, что, кажется, все стены начали трястись.

— Задание, маленькая Ассоль. У тебя всего лишь сорок минут выйти отсюда. А не выйдешь, я тебя оставлю здесь еще на несколько раундов, вместе с призраками всех тех, кого вы с твоей матерью убили. Даже, может быть, ты встретишь и мой собственный. Берегись его, маленькая. Он очень злой и он жаждет разорвать тебя на куски.

Первые минуты мне казалось, что все это шутка, и он выпустит меня, или что это все мне снится. Но свет вдруг погас, и включились тусклые лампы в железных плафонах под потолком. Точно такие же, как были в больнице. Они мерзко потрескивали, и возле них роились мушки и мотыльки. Я осмотрелась по сторонам. Крикнула в пустоту. Никто не отозвался. А где-то вдалеке раздался сдавленый стон. О, Боже. Здесь кто-то есть? Я бросилась на звук. По темным коридорам, вниз по лестнице. В подвалы. И пока бежала, позади меня тушился свет. Значит, и это продумано. Меня нарочно куда-то загоняют.

Внизу в темноте в нос ударил запах крови и вонь страданий. Иногда ты ощущаешь ее кожей, эту вонь безысходности тех, кто побывал здесь до тебя. А потом я увидела какого-то человека, прикованного за вывернутые руки к балке над потолком, окровавленного, истерзанного, с жуткими ранами по всему телу. Он находился в стеклянном кубе, прикрепленном цепями к потолку. Я бросилась к нему, ударила кулаками по толстому стеклу и замерла в ужасе. Потрескавшиеся губы несчастного, кажется, шептали "помогите".

Я смутно узнавала этого человека. Он постарел, истощился, но я точно его когда-то видела… Один из охранников в больнице матери.

Я не верила, что все это вижу своими глазами, что Саша способен на это. А потом нервно усмехнулась, он способен не только на это… он способен грызть людей зубами. Где-то под потолком затрещало, как радио-связь, и я услышала голос Беса.

— Его жизнь в твоих руках, Ассоль. Вся власть. Как у Бога. Ты можешь его спасти. Для этого всего лишь нужно найти один артефакт. Это нечто или некто, которое способно открыть любую дверь, влезть в каждое окно без стука и без ключей, взломать любой, даже самый ржавый и уродливый замок, выкорчевать с мясом его сердцевину. Время пошло. На этот раунд у тебя есть всего тридцать минут, иначе он умрет. В любом случае, этот артефакт откроет тебе дверь на временную свободу.

Вначале я не поняла… вертела головой, пытаясь избавится от наваждения, от ощущения нереальности. Пока в куб не полилась вода… и тогда я поняла, что задумал Саша.

Я не знала, что мне нужно искать… не знала, чего он хочет от меня, этот ненормальный, поехавший на своей власти ублюдок. Я носилась по коридору. Толкала запертые двери, била в них кулаками, ломала ногти о дверные ручки.

Подонок. Что искать? Все закрыто. Здесь только коридор, проклятые лампочки и зеркало, мимо которого я пробегала несколько раз. Я думала, что где-то в стенах, в панелях скрыто углубление с потайным ключом. Как он сказал? Взломать замки, открыть двери, окна. Что это может быть? Взрывчатка? Что, черт тебя раздери, это может быть? Я снова и снова возвращалась к кубу, в котором несчастный погружался в воду и истошно кричал, но я не слышала его голоса.

Я ползала по полу, пытаясь сорвать доски, я отгибала края обоев, я царапала их ногтями и билась в двери. Я крутилась вокруг куба и ничего не могла сделать. Мужчина погружался в воду все быстрее, она уже поднялась до его горла.

— Отпусти его. Хватит. Что ты хотел доказать? Что я идиотка? Что я проиграю? Хорошо, я проиграла, а ты гений. Ты всегда был гением. Отпусти его, Сашаааа. Он ни в чем не виноват. Это только между мной и тобой.

О, я взывала к стенам, я взывала к пустоте и ко льду. И сама понимала, что это бесполезно. Я даже знала, что он получает удовольствие сродни сексуальной разрядке. Упала на колени. Глядя, как вода уже закрыла пол-лица, и жертва начала захлебываться. Бросилась к кубу и начала бить о него руками, до боли, до хруста. Он заполнился полностью. Я видела под водой расширенные глаза тонущего и сходила с ума от бессилия.

Внутри что-то оборвалось, и я со стоном сползла на пол, когда человек застыл и перестал биться. Меня трясло, как в лихорадке, зуб на зуб не попадал. Я смотрела на несчастного, и внутри все скручивалось в тугой узел жалости и безысходности.

Я не смогла… У меня не получилось… Как же так? Он обманул меня. Здесь не было артефакта… Солгал. Подонок. Он просто сошел с ума. Он не человек больше. Медленно подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение — щеки залиты слезами, и волосы выбились из косы. Стучу зубами, глядя самой себе в глаза. Захотелось разбить проклятое стекло. Я сдернула и схватила его в руки, швырнула на пол так, что оно разбилось вдребезги, и в этот момент куб с треском распался на части, из него хлынула вода прямо на пол. Щелкнул замок в следующей двери. Я медленно перевела взгляд на стену. Под зеркалом на гвоздике висел клочок бумаги. Я схватила его и содрогнулась.

"Это ты, моя девочка. Артефакт — это ты, чья грязная, изощренная ложь просачивается в окна и двери, просачивается в сердце, чтобы разодрать его потом на куски. Твоя красота убивает. И его ты тоже убила".

Я закричала и разорвала бумажку на клочки, швырнула в воду. Вышла за двери, утопая по щиколотку и глядя на длинный больничный коридор.

Потом резко обернулась и посмотрела на осколок зеркала.

Мой взгляд зацепился за него как за якорь, как за спасение, как за мой ответный удар. Ни черта ты не выиграл. Ни черта ты не хозяин положения. Только я решаю, кто я, какая я и как я буду жить. Его выведет из себя то, что я сейчас собираюсь сделать. Он будет вне себя. Конечно, это ничто по сравнению с его гениальным изобретением, это всего лишь капля в море его грандиозных планов адского маньяка, но все же это будет как укол иголкой в самое сердце. Месть. Пусть не только ему, но и себе. Но что есть я? Себя я давно не люблю. Я себя презираю, и мне противна любая мысль о себе.

Сжала осколок, тяжело дыша, глядя прямо в камеру над потолком, вспоминая, как валялась у него в ногах там, в камере. Вспоминая, как он там уже убил меня.

"…— И это не я. Так ведь?

— Ты. Только ты. Твоя она. Девочка, слышишь, Сашааа? Девочка у нас будет. Маленькая. Наша.

За руки его дрожащие схватить и к животу прижать.

— Скоро шевелиться начнет. Так врач сказала.

И опять наивной дурочкой раствориться в нем, прижаться к его рукам.

— Я так люблю тебя, так люблю. Адвокаты говорят, что, может, и не много тебе дадут, что есть какие-то смягчающие обстоятельства. Я ждать тебя буду. Мы будем. Я и дочка твоя. Не брошу тебя, слышишь? Я приезжать к тебе буду. Ждать буду, любимый. Ты не думай ни о чем. Ты сердце свое слушай… сердце. Оно знает. Забуду слова твои, не было их… не было.

— Ты забудешь? ТЫ?

Подскочил ко мне и навис, глядя на меня… на живот.

— А что так? Бросил тебя хахаль твой? Узнал, что трахалась с нелюдем, и побрезговал после меня-то? Или уже и не от него? А, впрочем, мне плевать.

Думала, нашла лошка, который тебя и с выродком от другого возьмет, если напоешь, что его он? Так ты ошиблась, ДЕВОЧКА МОЯ. Даже у такого ублюдка, как я, гордость есть. Забудешь? Да, ты забудешь. А мне как забыть? Мне?

Опустился на колени рядом со мной. В глаза смотрит жестко, с ненавистью. Так, словно я последняя тварь.

— Ты ошиблась, Ассоль. Даже если бы не было всей этой… грязи, даже если бы не было побега… ничего не было б… скажи мне, Ассоль, зачем ты мне? Тем более с пузом? Ты еще не поняла, почему до сих пор я за твое предательство не размазал тебя по этим стенам? Думаешь, от любви великой к тебе? Неееет, девочка. В расчете мы. Запомни. Ты использовала меня на пару со своей мамочкой. А я использовал тебя. Да, маленькая Ассоль… я ведь всегда был для вас обеих просто объектом. Недоживотное. Недочеловек. Разве может он чувствовать? Ты нужна мне была только для побега… ну и приятным бонусом было потрахивать твое упругое тело. Так что катись отсюда, пока я не решил, что только твоя смерть сделает нас по-настоящему квитами".

Каждое его слово, как лезвие тогда, касалось моего тела, вырезая из меня надежду, любовь, вырезая из меня все, что мне было дорого, наживую. Что может сравниться с той болью, что он заставил меня испытать, что может сравниться со всей болью, что я пронесла через эти годы?

Не сводя взгляда с камеры, дышала все чаще и чаще. Каждый вздох как последний. Потому что я хочу, чтоб он стал последним. Только бы не промахнуться. Только бы насмерть и сразу.

Замахнулась, целясь себе в горло, и в ту же секунду меня скрутили чьи-то руки, сдавили с такой силой, что потемнело перед глазами, и я заорала от разочарования. Ослепленная едкой ненавистью и бессильной яростью, резко обернулась и полоснула изо всех сил… и тут же встретилась взглядом с дикими глазами Саши. По его разрезанной щеке течет кровь, струится по подбородку и капает на белый воротник его рубашки. Пальцы сами разжались, и осколок упал всплеском в воду.

ГЛАВА 9. БЕС

Она ошибалась, думая, что это испытание было только для нее. Думая, что проходила его в одиночку в темноте лаборатории, периодически вспыхивавшей тусклым светом редких лампочек. На самом деле я проходил его тоже. Вместе с ней. Несмотря на то, что не собирался. Несмотря на то, что должен был остаться хладнокровным зрителем, смакующим ее поражение. О да, я знал, что она проиграет. Я знал, что она будет оплакивать его горькими слезами. Нет, не смерть ублюдка, который когда-то служил их больной семейке. Кто они для них? Мы все? Всего лишь материал, который со временем становится ненужным мусором и подлежит утилизации. Впрочем, я не исключал, что девочка будет сопереживать бывшему охраннику лаборатории. Моя девочка-контраст, которая могла заплакать при виде умиравшего котенка и при этом вместе с матерью на пару экспериментировать над нерожденными детьми. Над моими нерожденными детьми.

Так что в моих планах было смотреть на слезы обиды, когда Ассоль поймет, что победа была так близка и просочилась между ее пальцев так бездарно и быстро. Ее слезы понимания того, что здесь она застряла навечно. Со мной. В моей больной фантазии, ставшей для нее новой реальностью.

А потом я сам окунулся в нее с головой. Оказывается, с ума можно сойти за секунды. За мгновение, которое безжалостно разделяет твое сознание надвое. Когда "до" ты был еще самим собой, а "после" тебя не стало. Ты испарился. Высох. Исчез. Попросту сдох, а твое сознание выпустило все самое страшное, что когда-то сидело в тебе, что орало в тебе раненым зверем, кровожадной тварью, готовой вгрызться в твою же глотку, чтобы добраться до того, что едва не выскользнуло, едва не вышло из-под его власти.

Я сошел с ума, увидев чертов осколок. Только увидев ее взгляд на него. Ошалелый. Безумный. Отчаянный взгляд ее глаз цвета лета. Сошел с ума, еще до конца не осознав, что она задумала. Словно он, тот монстр, что взревел внутри, вторя дребезгу стекла, словно он понял раньше меня. Раньше на то самое проклятое мгновение вдруг осознал, что она сделает. На что пойдет. Точнее, на что я отправил ее сам.

Не было времени ни на что. Ни на одну мысль. На чувство вины. Сожаления. Не было времени. Оно застыло. Растворилось в кромешной тьме собственного безумия, растаяло в извергаемом сорвавшимися с места чудищами пламени. Время закончилось в тот миг, когда она взяла в руки этот чертов осколок.

Мне повезло. Я был рядом. А может, я просто не заметил расстояния между нами, пока несся к ней, сшибая на пути двери и столы. В наш с ней Ад, воспроизведенный для нее мной же.

Мне повезло, да. А ей нет. Потому что я готов был сдохнуть сам, но не потерять ее, не позволить ей потеряться для меня. Она сдалась… хотела скрыться. Моя наивная маленькая дурочка, решившая, что смерть способна разлучить нас. Никогда. Мы обручены с ней навечно. Я и есть ее смерть, а она давно стала моей.

Она поймет это сразу же, увидев меня. За такое же мгновение до того, как сделать выбор. Как сорваться, предпринять последнюю попытку если не сбежать самой, то прикончить меня. Плевать. Я даже не испытал боли. Только шока. Нет, не от движения ее руки. И не от закровоточившего пореза… а от того, что вдруг понял — ей на самом деле не избавиться от меня. Как и мне от нее.

Шагнул к ней, и девочка еле слышно вскрикнула, инстинктивно отступая назад. А мне захотелось заткнуть ей рот ладонью, чтобы не отвлекала, не мешала рассмотреть себя, проверить на наличие ран. Такая хрупкая, моя смертоносная девочка из сказки… что, если она успела навредить себе? Тогда я убью ее сам в наказание. Впрочем, я накажу эту дрянь в любом случае. Просто за то, что допустила мысль, за то, что захотела отобрать самое ценное, что у меня есть.

И резким движением руки притянуть ее к себе, захлебываясь в зеленой заводи ее взгляда. Тигр говорил про меня сокамерникам, что я псих. Псих, потому что неспособен на эмпатию. А я смотрел в ее огромные колдовские глаза и понимал, что оно все там. Вот в этих болотах все затоплено. Ею же. Человечность моя. Боль. Способность сопереживать. В ней все это. И без нее ничего не имеет смысла. Без нее я сам себе не нужен.

— Больше никогда, — и я на самом деле понятия не имею, чьи это слова: мои или того самого психа, который сейчас изнутри рвется, чтобы разодрать ее на части, — больше никогда не смей трогать "МОЕ".

Последние слова громким рыком ей в лицо, наслаждаясь испугом, волной захлестнувшим ведьминскую заводь.

— Ты… ты принадлежишь мне, — срывая с ее плеч долбаное платье и непроизвольно скалясь, когда она снова закричала, пытаясь отступить назад. Я не знаю, что ты видишь сейчас в моих глазах, Ассоль… но то, что я вижу в отражении твоих, это не мое. Это твое. И оно всегда было твоим. Только спало непробудным сном, пока ты его не разбудила. Самым диким, самым беспощадным образом. И теперь оно будет к тебе таким же безжалостным.

— И больше никогда, — как заведенный… зная, что поймет продолжение, видя, что понимает, потому что вдруг начинает отчаянно сопротивляться. Потому что на лице ее ужас отпечатался, застыл, словно она смотрит на самого настоящего монстра.

Впрочем, для нее сейчас я таким и был. Перехватил ее руки и к себе дернул так, чтобы грудью о мою грудь ударилась, и на губы ее набросился. Не слыша ни одного крика, не разбирая проклятий, а они были. Должны были быть, иначе эта дрянь была еще большей сукой, еще большим чудовищем, чем я.

Пожирал ее. Так мне казалось. Выжигал на ее губах собственную ненависть, чтобы потом их сводило от боли, захлебывался горячим дыханием, кусая ее язык, позволяя голоду взять верх над собой. Без жалости выпустил контроль, вжимая ее в себя все сильнее, не боясь сломать, раскрошить кости. Желая сделать это с ней. Раздробить ее внутри себя. Стискивал ладонью длинные темные локоны, висевшие мокрыми прядями вокруг лица, впивался пальцами в затылок и сатанел от этого единения. И снова отцепить сучку от себя, чтобы гребаные секунды алчно втягивать в себя ее голод. Точнее, мой. Тот, что только что в нее вливал.

— Испорченная шлюха. Ты просто испорченная шлюха, Ассоль.

Обычная нимфоманка, которая течет от любого мужика, если он знает, что и как делать. А понимание этого одновременно вызывает ярость и отвращение… и дикое, неистовое возбуждение.

К себе ее снова, разворачивая спиной, чтобы на хрен разорвать чертово платье и накрыть ладонями грудь. Сжимать сильнее, потираясь вздыбленным осатаневшим членом о ее спину, чувствуя, как по телу судороги проходят от этого трения.

— Когда-нибудь я напишу это на тебе. Слышишь? Чтобы все знали… чтобы ни одна тварь и никогда.

И резко наклонить вперед, так, что она инстинктивно руки выставила, чтобы не упасть, и уперлась ими в пол. Лихорадочно сдирать с нее трусики, едва не взвыв от вида обнаженных округлых ягодиц.

— Мокрая. Грязная. Дьявол, какая же ты грязная сука, девочка, — расстегивая молнию на брюках, чтобы через секунду закрыть глаза под ее вскрик, когда вошел одним толчком. Когда у самого все внутри сжалось в огромный пульсирующий комок, готовый взорваться от первых толчков. Плевать. Я не планировал доставлять ей удовольствие. Я хотел доказать, что она все еще в моей власти. Доказать себе, что могу сделать с ней что угодно… и ей, что могу иметь ее проклятое тело точно так же, как они когда-то имели мое.

И впиваться пальцами в ее бедра, жадно слушая ее громкие стоны, прерывающиеся шепотом и всхлипами. Сумасшествие… но я со своим идеальным слухом ни хрена не слышу. Мне даже кажется, что ее голос раздается лишь в моей голове. А здесь, наяву только наши тела, только ее горячее лоно, сжимающее меня изнутри так, что я в кровь кусаю собственный язык, чтобы не заорать от бешеного удовольствия, пульсирующего в сосудах. Чтобы не взреветь в унисон с легионом тех монстров, что сейчас вдирались в ее тело, воя от напряжения и предвкушения наслаждения…

И кончить быстро. Адски быстро. Потому что в крови все еще бурлит адреналин. Потому что тот самый комок, он взрывается, он разлетается в теле окровавленными ошметками гнусного удовольствия с привкусом безумия и голода. Ни хрена его не утолил, больной на этой дряни придурок. И, вздрагивая в оргазме, смотреть на ее пальцы, вонзающиеся в мраморный пол лаборатории. Смотреть и думать о том, как едва этими самыми пальцами она только что не лишила меня себя. Смысла жизни.

Вышел из нее, а Ассоль медленно сползла на пол на живот, пока я застегивал штаны.

— Еще раз попробуешь что-то сделать с собой, переломаю все твои пальцы. По одному. Сам.

Понимая, что не лгу. Ни ей, ни себе. Понимая, что и она знает это. Когда-то я мог убить любого за то, что причинит ей боль. Сейчас я могу убить любого ради того, чтобы причинить ей боль самому.

* * *

Я шел по следам этой старой суки, как хорошо натасканный пес. Я охотился на нее с такой тщательностью, которой позавидовала бы любая ищейка. Меня не было, именно потому что мне сообщили, что обнаружили ее следы в Польше. Я же считал, что она скрывается в Северной Америке. Потому что умная тварь запутала все следы. У нее были подставные лица, которые оставляли какие-то знаки, расплачивались ее кредитками в разных странах мира. Она пользовалась услугами частной телефонной компании, чей офис находился в Голландии, и звонок проходил через коммутатор. Но она не учла, что я слишком хорошо изучил ее, почти так же хорошо, как она в свое время изучила меня самого.

Фанатичка и психопатка не могла забросить дело всей своей жизни и прекратить проводить чудовищные опыты. Конечно же, она засветилась с новым открытием, которое рекламировала польская косметическая компания. Омолаживающие крема с невероятным эффектом, прорыв в косметологии и медицине в целом. Лекарства, сделанные из плаценты, возвращающие женщинам былую молодость. Графиня Батори двадцатого столетия не успокоилась. Она нашла методы заработка, а самое главное, — методы снова почувствовать себя Богом.

Все те же выходки, только теперь в ее частной клинике лечат бездомных и малоимущих. Она — святая, которая дает приют несчастным. А на самом деле, все те же опыты, все те же несчастные беременные с младенцами, обреченными на смерть. Одной из девушек удалось бежать. Нет, она, конечно же, не пошла в полицию, она попала в больницу с кровотечением после родов. Ее нашли на улице, истекающую кровью, а ребенка не нашли. Естественно, она не призналась, где младенец, и все же попала в участок, а там на нее наткнулся мой человек. Он сообщил о странном случае, и мы присмотрелись к девушке. Разговорить ее, а затем спрятать было совсем не сложно.

Я лично поехал ее проведать и пообщаться. Поэтому меня так долго не было на острове. А едва увидел, перед глазами встали худые и изможденные жертвы мадам докторши. Те самые, которых я покрывал изо дня в день и не мог смотреть на их кости и жалкое выражение лиц. У этой было такое же. Ничем не лучше. Когда я спросил, кто отец ее ребенка, оказалось, что это далеко не первые роды. Пятые. И она не знает, где ее дети. Мадам доктор говорила, что отдает их в приемные семьи бездетным родителям, что там им лучше. И она верила. Ей было нечего им дать… а доктор предоставляла ночлег и еду. А потом она услышала, что у нее нашли какую-то болезнь и это последние роды, которые профессор у нее принимает, после этого от нее нужно избавиться. Несчастная пришла в ужас и бросилась бежать.

В отличие от прошлых своих ошибок, теперь доктор была весьма осторожна. Рожениц не держали в клинике, им снимали квартиру и использовали до тех пор, пока это имело смысл. Что делали с несчастными потом, я даже думать не хотел.

Агнешка оказалась очень хорошим художником с фотографической памятью. И нарисовала нам место, где ее содержали. Мы поехали туда и… как и предполагалось, ничего не нашли. Мы попросту не успели. Могли застать этих тварей, но они сбежали буквально перед нашим появлением. Квартира оказалась пуста. Из нее все вынесли и даже вымыли пол. В воздухе витал запах хлорки и чистящих средств. Твою ж мать. Старая тварь почуяла неладное… и успела замести следы.

Но, как оказалось, не все она и замела. Даже больше: именно в этой квартире мадам Ярославская проводила время и сама. Я почуял ее запах от обивки кресла и нашел несколько ее волос. Я ни с чем бы не перепутал ни то, ни другое. Выучил суку наизусть, я бы ослеп, оглох, потерял нюх, но ее нашел бы безошибочно. Наверное, именно поэтому я отковырял под старым линолеумом возле кухни некую лазейку. Видимо, доктор или кто-то из ее плебеев и верных шестерок хранили там документы. Они ведь вели записи, бумаги или что там полагается вести. Медицинские карты, мать их так. Но здесь было все чисто… почти чисто. Пару листов зацепились за доску и завалились в щель. Я выковырял их оттуда… и то, что я там прочел, повергло меня в состояние шока. Там были номера. Проклятая гнусная тварь по-прежнему не давала имен своим жертвам, она их подписывала, как в концлагерях.

Справа от номеров стояли даты рождения — это были дети. Старые даты. Тех времен, когда я еще жил в клетке в ее лаборатории и был подопытным Нелюдем № 113. И мне захотелось продать свою душу всем демонам ада за возможность найти суку и вытащить голыми руками ее сердце из развороченной грудины. Омерзительная тварь, посчитавшая себя кем-то вроде Бога. Напротив каждого из номеров стола фамилия и куратора, как я понял. Некто Покровский Захар.

Потом я долго искал информацию о владелице косметической компании "Сияние молодости". Но она оказалась записанной на некоего Ванека Зарецки. Когда мои люди отыскали этого человека, оказалось, что он умер и завещал компанию своей партнерше — Анхелике Новак. Увидел фото Анхелики и буквально ощутил, как вся краска бросилась мне в лицо, а потом отхлынула от сердца — мой личный монстр смотрел на меня своими рыбьими глазами. Она постарела, но была все так же омерзительно красива, и каштановые волосы ей очень подходили. Проклятая гадина, которая добилась здесь еще больших высот, авторитета и уважения у своих соратников, она вела активную научную деятельность… Я так понял, она не искала свою дочь. Ей было наплевать на все, кроме своего чудовищного детища — гребаного исследовательского центра и плодов ее безобразных трудов.

Ну что же, я собирался разобрать всю ее жизнь на мелкие атомы и заставить гнить каждый из них. И первым делом я нашел гребаного Покровского.

ГЛАВА 10. БЕС

Мне хотелось смеяться. Мне хотелось хохотать, оглушая своим весельем полутемный зарешеченный подвал, провонявший тухлой океанской вонью. Я ненавидел его запах. Этот смрад океана или моря. Я ненавидел глубину. Точнее, я ненавидел ощущение давления толщи воды над собой. Я боялся его. Да, я с удивлением однажды обнаружил, что меня напрягали волны, захлестывавшие с головой, и темная бездна воды под ногами. С удивлением и омерзением к самому себе, потому что нащупал еще одну свою слабость. Но с этой, в отличие от своего основного изъяна, я мог еще бороться. Я начал заплывать все дальше и дальше с каждым днем, чтобы утопить этот страх, моментально растекавшийся в венах, стоило только нырнуть, стоило ощутить над своей головой тяжесть воды. Плавал каждый свободный день, радуясь поднимавшемуся с раннего утра ветру, обозленному на то, что смел бросать ему вызов. Иногда казалось, что Стаса ударит инфаркт, особенно когда моя терапия приходилась на штормовые дни. А мне нравилось ощущать эту борьбу со стихией. Нравилось душить взвивавшийся вверх ужас при виде высоких черных волн, яростно обрушивавшихся на любого, кто посмел войти в прожорливую глотку океана в эти дни. Мне было вкусно побеждать каждый день, вкусно просыпаться с осознанием того, что эта тварь, эта унизительная фобия — не более, чем досадная оплошность, которую можно преодолеть. Точнее, я преодолевал ее каждый день, не одерживая окончательной победы, но и не проигрывая стихии.

К сожалению, Захар Покровский не отличался особой любовью к борьбе с самим собой. Да, я искренне сожалел об этой особенности его характера. Как сожалеет боец, вышедший на ринг и встретивший, вместо достойного соперника, его жалкую копию. Все же Покровский при всей его комплекции оказался не более, чем "шкафом" как его когда-то охарактеризовал Мороз. Огромным деревянным и пустым. Нет, я не сомневался относительно его умственных особенностей. Все же Ярославская не была полной дурой, чтобы сделать своим помощником, своей правой рукой человека глупого. Нееет, монстр была достаточно прозорлива, чтобы разглядеть всю пользу от работы с кем-то вроде Покровского.

Меня, скорее, удручало то, что у мужика совершенно не было яиц. Вообще. Не в физическом плане, так как его скукожившиеся от холода причиндалы как раз мог наблюдать любой, кто спускался в подвал. Покровский уже вторые сутки находился здесь, голый, дрожащий и слишком эмоциональный. Так непохожий на себя самого несколько лет назад. Смешно. Этого огромного подонка с глазами побитой собаки, в которых периодически еще мелькала короткими вспышками злость, с тем до оскомины на зубах знакомым всем обитателям лаборатории шкафом словно и не объединяло ничего. Почему? А вот те самые эмоции. Обычно холодный, будто смотрящий сквозь тебя взгляд Захара, которого до дрожи боялись все сотрудники центра, теперь сменился на живой, на человеческий, на наполненный страхом и собственной болью. Он и не мог быть другим. Только не с той глубокой раной по всей поверхности раскуроченной спины, которая сейчас уродливо и влажно блестела кровавой плотью.

Покровский вдруг вздрогнул, когда я, не сдерживаясь, шумно втянул в себя вонь его крови и пота, витавшую в подвале.

— Что такое, Захар Иваныч? Испугались чего?

Наклонившись так, чтобы увидеть, как расширились темные зрачки, когда расстояние между нами сократилось. Эффект после долгих пыток, которые я, естественно, не мог доверить никому другому. Которыми наслаждался в полной мере, с упоением слушая его вопли, пока я по одному выдергивал ногти этой твари, пока колошматил его носками ботинок, прислушиваясь к глухим ударам по животу и голове. Но я не мстил. Пока нет. Пока я лишь выбивал нужную информацию. Просто избить или изуродовать подонка — слишком никчемное воздаяние за его поступки. Для личного помощника моего монстра у меня был свой особенный план.

Он мотает головой, упираясь взглядом куда-то в район моих ключиц.

— Что такое, тварь? Почему молчишь? Может, мне надеть наручники и привязать себя к стулу? Только тогда ты заговоришь?

Вижу, как дернулся его кадык, но глаза все равно, мразь, не поднял.

— На хрена тебе это?

Смачным ударом ему между ног, и позволить себе мгновения удовольствия слушать его дикий крик.

— На хрена тебе яйца, ты, недомужик? Посмотри на меня.

— Не надо, — пытается отползти, догадываясь, к чему я вел.

— Тогда скажи, где твоя начальница?

Снова мотает головой, отодвигаясь назад и упираясь спиной об стену.

— Я не знаю. Бес, я не знаю.

Большой прогресс. Раньше он называл меня пренебрежительно Нелюдь 113. И без этой умоляющий дрожи в голосе.

— Неверный ответ, Захарушка, — еще один пинок по яйцам, — а у меня так мало времени.

— Я не знаю. Правда, — прикрывая ладонью хозяйство, — она… она исчезла около месяца назад. Сбежала. Оставила меня здесь и сбежала.

— Куда?

— В Германию. Я не уверен… Бееес, — увидев, как я вытащил нож из кармана куртки, — Бес, не надо. У нее был какой-то меценат, партнер. Что-то там с разработками по онкологии.

— Это все? — и, дождавшись быстрого кивка, сесть возле него на корточки, — Мало, Покровский. Слишком мало для сохранности твоего члена.

— Я… я не знаю, где она. Бес. Я знаю только про детей.

— Каких детей?

— Про твоих, — выпалил быстро, не сводя взгляда с лезвия в моих руках, а у меня сердце замерло. Про Марка с Аленой знать он не мог, значит, речь о… — они… они не все умерли. Ты же знал. Есть трое, может, четверо, которых выносили. — он торопится, понимает, что заинтересовал меня, и боится упустить свой шанс, а мне его голос слышится на фоне собственного оглушительного сердцебиения, — Она… она хотела попробовать создать кого-то сильнее тебя. Второе поколение. С твоими генами. Она скрывала это ото всех.

— Кроме тебя.

— Да, их же нужно было вывезти, обеспечить их безопасность, наблюдать.

— Сколько?

— Трое… я знаю о троих. Я… я сам снял им жилье, нашел кормилиц, затем нянь, которые смотрели за ними. Она ездила туда очень часто.

— Где? — с трудом проглотив ком в горле, потому что вижу, что это не ложь, не жалкая попытка ухватиться за жизнь. Мерзавец выкладывает последние козыри, надеясь на милость.

— Прибалтика. Она находилась там неделями.

Вот почему она так часто ездила в командировки. Часто и подолгу.

— Она… она не хотела рисковать. Хотела разделить тебя и их. Создать нечто другое. С твоими совершенными данными.

— Сколько их?

Повторяя вопрос и внимательно наблюдая за тем, как быстро провел языком по сухим губам.

— Трое, Бес. Два мальчика и девочка, младшая.

— Ты сказал, может, четверо.

— Четвертый… четвертая не твоя. Я не знаю.

— Захар…

— Я не знаю, жива она или нет. Я… я отвез ее Латвию. Она была очень слаба.

— Чья тогда?

— Она… я, правда, не знаю, Бееес, — истошно завопив, когда я воткнул нож прямо в его ладонь, — я не знаю, выжила ли она. Я дам все данные. Бес, пощади.

Еще одним криком, когда я выдернул лезвие и снова вонзил в плоть.

— Они живы?

— Мы потеряли связь с ними после всего. Но я дам данные. Я помню фамилии нянь и хозяйку квартиры. Бес, прошу, не надо.

— Дашь… конечно, дашь, ублюдок конченый.

Жалкий настолько, что дашь, даже лишившись достоинства. Впрочем, у таких, как он, единственное достоинство и заключалось между ног.

* * *

— Александр Владимирович, — голос чиновника на том конце провода аж пропитан благоговейным трепетом, словно этих мразей специально учат подобному, учат быть полными козлами с простыми людьми и стелиться мягкой травой под ноги власть предержащих, — по вашему вопросу пока ведется исследование. Мы уже установили его личность и сейчас готовы к ведению поисков. Немного терпения, и…

— Долго, слишком долго, Осип Алексеевич. А мое терпение, оно не безгранично.

— Буквально неделю. Вы должны понимать, после распада Союза тяжело найти нужного человека, не имея отправных данных, достаточных для правильного установления его личности. Дети могли быть усыновлены, могли поменять фамилию, переехать за границу. Слишком много причин, препятствующих быстрому…

— Мне плевать на причины. Я даю вам эту неделю, но если в течение нее не буду знать точно, живы ли мальчик и девочка, то за ваше мягкое кресло точно ручаться никто не сможет.

Прошло уже больше двух недель с того разговора с Покровским. С той новости, после которой я не мог прийти в себя несколько часов. Так и сидел до поздней ночи перед камином, глядя на полыхающее и потрескивающее пламя и думая о том, что они могут быть живы. Мои дети. Что где-то на этой долбаной земле, как минимум, три моих родных ребенка, а я понятия об этом не имел. Как и о том, где они, с кем, чем питаются и как выживают. Три части меня. Недостающие. О которых я не знал, но теперь… теперь, казалось, что без них я был нецелым, не собой. Каким-то неполноценным что ли.

Сука Ярославская исчезла физически из моей жизнь, но я так и остался зависим от нее, от ее грязных опытов и замыслов. Дьявол. Я эту тварь не просто буду мучить… она у меня будет умирать каждый день, чтобы воскрешать к ночи и снова подыхать с утра.

Затем я узнаю, что одного мальчика уже не было в живых. После побега доктора и прекращения платы за квартиру, хозяйка выгнала детей вместе с воспитательницами, а те отдали их в детдома. Одного сердобольная нянька отнесла к бездетной соседке с пьющим мужем. Эта мразь через пять лет убьет моего сына. За то, что слишком громко кричал и мешал ему нажираться водкой, он нанесет ребенку более десяти ударов оторванной ножкой стула по голове, а затем вплоть до приезда со смены жены продолжит пьянку рядом с трупом мальчика. Они назвали его Лешей. Я был у него на кладбище. Туда за бутылку водки меня проводил подонок-отец. И там же, неподалеку от его могилы, но не с ним вместе, я закопаю ублюдка живьем. Никогда не верил в духов и привидений, но мысль о том, что вопли этой мрази мог слышать и мой умерший ребенок, долго будет греть потом душу.

Марину удочерила многодетная семья сельской учительницы и тракториста. Думал ли о том, чтобы забрать ее? Естественно. Узнав место жительства, поехал к ним, представился дядей, братом со стороны отца, попросил поговорить с девочкой… и не смог. Не после того, как услышал рассказ о том, что ее взяли из детдома, отчаявшись иметь собственных детей, как, впрочем, и остальных малышей. Не после того, как увидел бедный, но вполне уютный деревенский дом… и услышал детский смех и разговоры. Ее смех. Ее веселое "мама" и "папа". Сам и попросил родителей не рассказывать о нашем с ней "родстве", но позволить иногда приходить к ним и просто смотреть на нее. Позволить помогать… "племяннице" с черными волосами и такими похожими на мои, глазами. Не знаю, почему не смог. Может, потому что понял, что она нашла свою семью, которая могла дать куда больше, чем родной отец-недочеловек и бандит. Может, потому что увидел, что здесь ее любят… а я, я понятия не имел, смогу ли любить так же. Да и заслуживала она куда большего, чем такой, как я, папаша.

Когда уходил, положил конверт под подушку, стоявшую на большой печи. На первое время им точно хватит, а там и до второго визита недалеко.

Другого мальчика, самого старшего, пока не нашли. Мы не знали ни как он выглядит, ни его имя и фамилию, так как пацан словно растворился в системе детдомов нашей проклятой разоренной страны.

Как не нашли и четвертого ребенка. Той девочки, о которой с таким сомнением говорил Покровский. И о ней мы так же пока не знали ничего, кроме того, что она была совсем малышкой и была отдана совершенно в другое место и другим людям.

ГЛАВА 11. ЯРОСЛАВСКАЯ

Ангелина Альбертовна пригубила остывший чай и недовольно поморщилась, глядя на свою помощницу Диту. Нет, придется уволить девку, раз настолько тупа, что не может запомнить, что доктор пьет напиток абсолютно без сахара. Да и не девка она вовсе, если так взять. Двадцать три года уже. У Ангелины в ее возрасте подопечные вон уже по третьему кругу беременеют, а эта удобоваримый чай сделать не может. Вообще профессор прекрасно отдает себе отчет в том, что раздражает ее не столько сама девчонка, сколько необходимость работать с подобными ей персонажами. Ох как раздражает. Аж до зубовного скрежета. Говорят, человек ко всему привыкает. Ярославская тоже человек и тоже привыкла все же к постоянным переездам и скрытности, к отсутствию закрепленного за ее фамилией центра, в котором она могла бы спокойно работать без этой осточертевшей оглядки на международные спецслужбы, словно следовавшие по пятам, и Ангелина не могла не предположить, что ее поимка и дальнейшее прикрытие очередной лаборатории — это заказ. Чей, доктор, несомненно, догадывалась. Это только казалось, что вместе с падением огромного государства и распадом его на несколько независимых, она могла вздохнуть свободно и продолжать свою научную деятельность открыто и без страха быть обнаруженной мертвой в очередной конспиративной квартире, в то время как кто-то другой заявит во всеуслышание о результатах ее работы, бесцеремонно выдав их за своих. При этом Ангелина бы не могла с точностью предположить, чего же боялась больше: собственной смерти или того, что дело всей ее жизни могут присвоить конкуренты. А они были. Все те же, от которых в свое время она убегала и продолжала убегать. Марлин Кан, Хендрика Снейдер, Агата Недвед, Барбара Чех, а вот теперь и Анхелика Новак… пять имен, пять стран, пять новых пакетов документов, новых центров, выбиваемых одним из меценатов Ярославской. И при всем при этом все та же жизнь, замиравшая вне стен лабораторий и пробуждавшаяся только в них. Научные победы и новые открытия, позволявшие по-прежнему получать помощь как финансовую, так и в обеспечении относительно комфортного пребывания и работы.

Словно и не изменилось ничего за это десятилетие в жизни профессора. Тем более, что она не ходила по новым городам, изучая их как турист. Каждый из них отложился в памяти разным цветом стен и отличиями в схемах помещений научных центров.

Ангелина проследила за взглядом Диты, остановившейся возле небольшого черно-белого телевизора, висевшего в самом углу кабинета. Местные новости показывали сюжет об упавшем в океан самолете с русской актрисой на борту. Скорее, машинально отметила про себя нахмурившееся лицо помощницы.

— Они так и не нашли ее.

Дита поднесла к уголкам глаз тонкий палец и надавила им, не позволяя себе заплакать. Знает, чертовка, что тут же вылетит из лаборатории с уничтожающей характеристикой. Как еще позволила себе вслух всякий бред лепетать, зная об отношении своей начальницы ко всем этим звездам. И, видимо, вдруг осознала свою ошибку, замерла на мгновение, уставившись в экран, и тут же на профессора испуганно посмотрела.

— А мне ведь ваше лицо всегда знакомым казалось. Я понять не могла, кого вы напоминаете мне. Посмотрите, как вы похожи с Алиной Бельской.

* * *

Странно, как можно произвести на свет человека, растить его, воспитывать, и узнать о его смерти едва ли не последней. А самое страшное — обнаружить вдруг в себе, что это известие не причиняло боли. Ведь она должна была быть? Боль эта по дочери. Несмотря на то, что Ярославская отказалась от нее давным-давно. Будь другим человеком, чтобы значили те ее слова, брошенные дочери в ответ на признание в ненависти? Слова о том, что Алины Бельской больше для Ангелины не существовала. Возможно, они бы означали глубокую обиду или были бы выкриком оскорбленной гордости. Возможно, лишь следствием разочарования, такого привычного чувства с Алей. Сейчас, если назад оглянуться, окажется, что и не было у них с дочерью ничего большего. Одно разочарование друг другом. И да, Ярославская, конечно, понимала, что не оправдала надежд дочери на мать, так похожую по отношению к ней на покойного отчима… но ведь и ей досталась не та дочь, которую Ангелина ждала.

И снова усмешка с самой собой. Да разве и ждала она ее? Дочь эту? Ребенка, который мог стать не более чем помехой к действительно важной цели в ее жизни. А потому и чувство вины, вдруг накатившее с новостью о смерти Али, профессор яростно отбросила, напоминая себе, что дрянная девчонка продала собственную мать за животный секс с нелюдем. В конце концов, она предпочитала быть честной с собой, а эта честность никак не предполагала глубинных поисков в себе страданий по потерянному ребенку… который со временем предал свою мать и стал причиной краха ее империи.

Да и, наверное, тяжело любить даже свое потомство, когда не веришь в подобные глупости. Когда понимаешь, что любовь эта пресловутая, не более чем набор определенных химических реакций в теле человека. К ребенку? Всего лишь родительский инстинкт, присущий людям, как животным. И его атрофия не означала никчемность Ярославской как женщины. В конце концов, жизнь она потомству дала. То, что потомство не захотело воспользоваться другими возможностями, которые ему предоставила профессор, уже не ее вина. Раздвигать ноги сначала перед немытым подопытным, а после и перед Бельским, да паясничать перед объективами кинокамер много ума не надо. В итоге каждый из нас все равно получает лишь то, что заслуживает. Вот и профессор Ярославская за то, что выносила, родила и создала лучшие условия для воспитания и взросления Али заслуживала, как минимум, стать единоправной наследницей имущества погибшей дочери. А оно было очень соблазнительным. Особенно в свете возможности обрести, наконец, относительную свободу в своей деятельности. А обладая необходимыми материальными средствами и имеющимися у нее сейчас разработками, Ангелина вполне могла рассчитывать на помощь кого-то более влиятельного, чем почивший не так давно Зарецкий, бывший владелец крупной косметической компании в Польше и по совместительству любовник Ярославской.

Загвоздка состояла в том, что Ярославская не могла появиться на территории современной России под своей фамилией, а значит, и получить наследство было затруднительно. Если даже не ехать на родину, то все равно придется обнаружить свое местонахождение. А это было слишком рискованно.

Значит, оставался вариант разговора с любимым зятем. Только от одной мысли об этом свело зубы в жутком раздражении. Бельский давно перестал быть тем опрятным интеллигентным красивым парнем, которым могла бы восхититься любая женщина независимо от своего возраста. В принципе, к радости самой Ангелины это отвратительно обрюзгшее, облысевшее, пропитое ничтожество, спустившее в казино все свои и отцовские деньги, доктор в последний раз видела несколько лет назад. Тот приезжал в Штаты истребовать с любимой тещи деньги, полагая, что жена переводила их на ее счет. Жирный недалекий идиот в итоге сам взял на свое имя кредит сразу в нескольких банках для Ангелины Альбертовны. Если бы то же влияние она имела на дочь, то их жизни сложились бы совершенно по-другому.

* * *

Он ничего не знал. Ни о ходе завершившихся поисков тела жены, ни о точном объеме всей наследственной массы. Он, кажется, даже не сразу понял, кто пришел в его провонявший дешевой выпивкой и сигаретным дымом номер в плохонькой чешской гостинице. Смотрел долго стеклянным непонимающим взглядом на свою гостью, не думая и прикрыть свой жалкий торчавший в копне темных курчавых волос отросток, над которым усердно работала очередная малолетняя певичка из тех, что верили в его обещания прославить и озолотить взамен на доступ к юным телам.

Омерзение. Все то уважение, которое когда-либо испытывала Ярославская к семье этого ничтожества, именно по его вине когда-то трансформировалось в глубокое отвращение к этому недочеловеку.

Затем Виктор вскочил словно ужаленный с пожелтевшей простыни, отпихнув ногой присосавшуюся к его детородному органу блондинистую пиявку, и начал что-то лепетать, прикрывая хозяйство пухлой ладонью. Все же экскурсия по чикагскому научному центру, в свое время проведенная заботливой тещей для любимого зятя, не прошла даром, как оказалось.

* * *

Кретин Бельский все же согласился после вступления в наследство отдать Ярославской с ее новой фамилией причитавшуюся той долю. Слова свои он закрепил договором, согласно которому задолжал внушительную сумму профессору, которую обязался вернуть буквально через несколько месяцев. И нет, Ярославская даже не сомневалась, что не санкций он испугался, прописанных в контракте. Совершенно не их. А оставленных на память ею фотокарточек с изображением подвешенных на крюках и распотрошенных человеческих тел, подопытных материалов. Знал, трус, что, если надо будет, Покровский его достанет хоть за десятью бронежилетами.

Да, Захар по-прежнему верой и правдой Ярославской служил. Доктор сама порой удивлялась, мысленно, естественно, непоколебимой верности своего помощника. И ведь, как говорится, не один пуд соли вместе съели с ним за эти годы. Что еще до развала ее детища, что уже в бегах. Правда, основной удар опасности все-таки на себя брал непосредственно Покровский. Ну так ведь и жизнь Ярославской оценивалась несоизмеримо дороже. И не только для нее самой, но и для всего мира, словно замершего в ожидании того самого научного прорыва, к которому всю свою осознанную жизнь шла профессор.

* * *

Она сразу поняла, что он исчез. Захар. И не по своей воле ведь пропал однозначно. Не мог вот так не появиться в заранее оговоренном с ней месте без предупреждения. Он знал, насколько важны полученные им от одного довольно влиятельного восточного руководителя средства на дальнейшие разработки. Он как раз должен был перевезти их из Азии в Германию, в которой предполагалось вести всю деятельность.

И пропал. Бесследно пропал. Словно испарился человек при перелете из одной страны в другую.

Впрочем, разве не ожидала она чего-то подобного все эти годы? Так что следовало теперь собраться и приступить к запасному плану, который у нее, несомненно, был на такой случай. На случай, когда она останется совершенно одна против… а она и сама не знала точно, против кого именно. Слишком много кандидатов и в то же время ни одного конкретного имени, которого она гарантированно должна была опасаться.

Иногда, правда, на ум приходило одно. Не имя даже, а кличка. Прозвище, данное ею же своему подопытному. Но тот уже несколько лет как не мог нанести вреда своей бывшей хозяйке.

Ярославская с грустью и одновременным негодованием думала о его смерти. Умела бы плакать, наверное, не сдержала бы слез. В особые минуты ностальгии по безвозвратно ушедшим временам ее царствования на родине профессор размышляла о том, что могла бы согласиться на то, чтобы лишиться левой руки или ноги, но иметь возможность и дальше совершенствовать свое творение. Свое лучшее творение. Сколько надежд сгинули вместе с новостью о его смерти в тюрьме. Пусть даже доктор поначалу и не поверила ей. Ну не могли убить ее нелюдя ни условия тюремного содержания, ни другие заключенные. Ее шедевр мог голыми руками и зубами разорвать кого угодно на части. Она собственными глазами видела результаты его ярости. Если только исподтишка и с далекого расстояния, потому что этот зверь обладал настолько тонким и чутким слухом, что к нему невозможно было приблизиться неслышно.

В ту ночь, когда Покровский принес послание от информатора об уничтожении нелюдя, Ярославская долго еще сидела перед окном, глядя на луну и редкие блеклые звезды, скрытые облаками, и сжимала в руках единственное оставшееся у нее фото. С него хмуро исподлобья смотрел высокий широкоплечий мужчина с обнаженным мускулистым торсом и сильными крепкими ногами. Ее лучшее создание, ради которого она поставила на кон так многое и которое так нелепо потеряла. Кажется, она могла любоваться им долгие часы. Нет, не как женщина мужчиной, но и не как мать пропавшим без вести сыном. Все же доктор никогда не опустилась бы до подобных мыслей — ставить в один ряд себя и этого недочеловека. Но как Пигмалион, скрупулезно по сантиметру лепивший свою прекрасную Галатею. Отличие в ее ситуации было не в распределении мужской и женской роли, а в том, что она не могла опуститься так низко, чтобы полюбить нечто искусственное, своеобразного биоробота, созданного ею же. И в то же время она все же кое-что любила в нем. Ту частицу себя, которую вложила в свое творение. Свои усилия и бессонные ночи, проведенные с пробирками в центре. А еще свою власть над ним. Над тем, кто объективно был сильнее нее в сотни раз. И если Пигмалион молил богов о том, чтобы те снизошли и оживили его скульптуру, то Ярославская упивалась осознанием того, что сама и являлась богом нелюдя. Беса, имя которого даже самые матерые ее охранники произносили с явной дрожью в голосе.

* * *

В висках шумело. Точнее, в них гудело так, словно каждую секунду где-то совсем рядом с ней проносился на бешеной скорости товарный поезд. Ярославская осторожно выдохнула и прижала пальцы к голове, пытаясь унять этот гул, заглушить боль от него, так отвратительно стучавшую в черепной коробке.

Несколько мгновений на то, чтобы понять, где она находилась… и ничего. Глаза не видят ничего в абсолютной тьме, и, кажется, она где-то обронила свои очки. Осторожно выставить руку перед собой и пошарить по полу в поисках пропажи. Ничего на расстоянии вытянутой руки. Да и навряд ли в этом кромешном мраке они могли помочь. Все еще слезящиеся после перцового баллона глаза отказывались различить хоть какие-нибудь силуэты. Точно. Она вспомнила, что кто-то брызнул в ее лицо перцовым баллончиком. Эта дрянь, ставшая таким модным средством защиты там, за границей. Хотя с чего она взяла, что сейчас находится именно у себя на родине, Ангелина не знала. Возможно, чутье. Уж что-что, а интуицией профессор обладала великолепной. Значит, все же нашли. Сначала Покровского, потом и ее. Точнее, сдал ее Захарушка дорогой. Тот самый, что долгие годы верой и правдой. Впрочем, даже не удивилась Ярославская. Она сама бы не стала рисковать собственной жизнью и здоровьем ради кого бы там ни было. Тем более ради бесталанного телохранителя. Неплохо было бы выяснить, кто именно ее нашел. Понятное дело, совсем скоро она обязательно увидит похитителей и их требования. Возможно даже, они будут знакомы ей, но все же неплохо было бы заранее знать своего противника, чтобы выбрать нужную линию поведения. И как бы хотелось доктору, чтобы только не заговорили с ней сейчас на родном великом и могучем. Вот их она боялась больше всего. Своих. Русских. Тех, что могли и официально посадить за все ее прошлые дела, а могли и, как говорится, по-тихому расправиться с профессором, предварительно узнав у нее как необходимые коды от нескольких сейфов, в которых хранились ее бесценные образцы исследований, так и другую важную информацию.

Нет, не боялась Ярославская пыток. Для нее ни отрубленные конечности, ни отрезанный язык, ни выколотые глаза не могли принести и половины той боли, которую она могла испытать, лишившись своего детища.

Так она думала, пока вдруг не загорелся яркий свет над головой. Яркий настолько, что она резко упала на колени, прикрывая глаза ладонями, кажется, их выжигало этим светом, и сейчас они полыхают самым настоящим огнем. Понадобилась пара минут, чтобы медленно отнять руки от лица и дать себе привыкнуть к этому освещению. Пара минут, чтобы вдруг осознать, что она ощущает запахи, множество запахов. Казалось, на нее они обрушились одной сплошной волной, и Ярославская даже застыла, пытаясь понять, что же именно учуял ее нос.

И несколько раз резко открыть и закрыть глаза, пока в них не потухает то самое пламя боли, чтобы позволить себе медленно оглянуться вокруг, изучить обстановку… и показать тому, кто явно следил за ней, тому, кто включил свет, что она не сломлена, и что ему не удастся напугать саму Ярославскую своими дешевыми кинематографическими приемами. Кажется, в подобных картинах и снималась ее дочь. Впрочем, доктор не была уверена, так как не видела ни одного фильма с ее участием, не желая смотреть на этот позор той, кто должна была продолжать ее династию… а сумела стать не более чем высокооплачиваемым, но все же клоуном. Скоморохом, ни дать ни взять.

Клетка. Она находилась в самой настоящей клетке с металлическими решетками с трех сторон. И на какой-то короткий миг Ярославская остолбенела и зажмурилась снова, пытаясь понять происходящее. Пытаясь найти объяснение увиденному и чувствуя, как начинает зарождаться в груди паника. Только сейчас. Только в эту минуту, когда обнаружила себя в своей собственной клинике. Но этого не могло быть, потому что ее сожгли. Ее разрушили без остатка много лет назад, уничтожив до основания дело всей ее молодости.

Словно какой-то плохонький сон, откровенный сюрреализм, который понимаешь мозгом, но из которого не можешь выбраться самостоятельно. Так она умела. Выводить себя из любого, самого страшного кошмара неким толчком сознания, заставляла пробуждаться себя ровно за несколько минут до будильника или за мгновение до того, как произойдет нечто, невыносимо пугавшее ее в редких и беспокойных снах. Вот и сейчас мысленный пинок самой себе с закрытыми глазами, позволяя отдышаться и одновременно прокручивать в голове имена не только тех, кто когда-либо имел отношение к ее лаборатории и мог знать обустройство самого научного центра настолько хорошо, но и тех, кто после известных событий остался в живых.

Тщетно. Ярославская злилась на собственную память, так предательски подставившую ее. Она не понаслышке знала, что человеческий мозг способен запомнить гораздо больше информации, чем проанализировать ее моментально, и уже сейчас существуют определенные методики по выуживанию из памяти этой скрытой самим же мозгом по разным причинам информации. И непроизвольно зашипеть от вернувшейся в виски лихорадочной пульсации. Но чем дольше напрягается доктор в бесполезной попытке поймать собственные воспоминания, тем яростнее, тем отчаяннее эта боль.

А затем она решила прислушаться. Не более того. Не открывая глаз, потому что вдруг стало страшно. Потому что вдруг необъяснимый ужас коснулся ледяными щупальцами спины. Нет, не предчувствие. Гораздо хуже. Она услышала это. Она с отчетливой ясностью услышала в своей клетке, расположенной в длинном узком коридоре здания научного центра… или его имитации то, чего там не могло быть по определению. То, от чего все ее инстинкты вдруг взорвались предупреждением. То, от чего перехватило дух и одновременно будто замерло сердце. Волчий вой. Громкий волчий вой, сопровождавшийся угрожающим звериным рычанием.

Она вспомнила. Проклятая память выдала нужную информацию. Черные глаза, полыхнувшие ненавистью ровно за секунду до того, как в лицо брызнула струя химикатов. Ее нелюдь жив и нашел ее.

ГЛАВА 12. АССОЛЬ

Я стояла перед зеркалом, прибитым к стене моей клетки, и смотрела на свое отражение. Ненавистная слабовольная тварь. Загнанное животное и то имеет больше гордости, чем я. Потому что ни о чем не жалела. Потому что не раздирало меня чувство, что не должна была позволить, что надо было убить его там или горло себе перекромсать. А не дать себя поиметь как подопытную самку. Ту самую, какой он и хотел меня сделать.

И не только дать, а еще и наслаждаться его ласками и прикосновениями, забывать обо всем от каждого касания пальцев, вбирать его в себя, впитывать и дуреть от того, что он со мной, рядом, как всегда извращенно, дико и неправильно. Не как у людей. Только как у животных.

Мы всегда с ним были похожи на двух голодных, озабоченных друг другом зверей. И прошлое врывалось мне в мозг, барабанило мне в виски диким запредельным кайфом от нахлынувших воспоминаний о нашей страсти, о моей сумасшедшей любви к нему, об иссушающей и такой больной одержимости этим зверем и монстром с человеческим лицом. И каждая клеточка моего тела, каждая клеточка моей души была заклеймена его руками, губами, жестокими пальцами. Каждая реакция предсказуемая, мгновенная, автоматическая. Его запах, его ласки, его член внутри меня, его имя моим голосом и крики оргазма. Иначе с ним и быть не могло. Тело не слушалось разума, оно вторило только инстинктам. Я действительно была подопытной. Его подопытной игрушкой. И игрался он со мной с самого начала.

И никогда не было как с ним… и никогда бы не стало. Потому что мое тело и моя душа каким-то дьявольским и беспощадным образом заточены только под этого мужчину, только под него. Словно это я появилась вследствие какого-то эксперимента и была натаскана на его запах, голос, команды и на каждую молекулу, пропитанную им.

Я пыталась. Я честно все эти годы пыталась стать женщиной не с ним. Пыталась кончить. Ведь это простая физиология. Если нажимать на правильные точки, все должно работать. Но ни черта не работало. Я растирала себя пальцами до припухлостей и сильного жжения в клиторе, я пыталась это сделать водой, но, кроме болезненного дискомфорта, ничего не ощущала. Плакала от бессилия и проклинала своего палача, который разбудил во мне женщину, и он же умертвил. Я думала, что рано или поздно это получится с моим мужем, но ничего не получалось. И тогда я поняла, что я устроена иначе, и у меня секс начинается в голове. Я могу сколько угодно трогать себя, стимулировать, но пока мой мозг не будет знать, что по ту сторону находится Саша я никогда не смогу испытать удовольствие. Для меня его больше нет. Надо смириться с этим и жить без секса… которого и так никогда не хотелось.

"Фригидная ледяная сука. Вот ты кто. Между ног у тебя Арктика. Надоела мне… вечно сухая, вечно морщится от боли. Не женщина, а пустышка. Ни оргазма, ни детей". Так орал мой пьяный муж, пока вдалбливался в сухое лоно своим членом, и я, глядя в потолок, мечтала, чтоб он побыстрее кончил. Половой акт всегда причинял мне боль. Всегда до того самого момента, как проклятый ублюдок, появившийся в моей жизни из самого Ада, не поставил меня на четвереньки в расплескавшейся воде после дикого потрясения и смерти несчастного охранника… я ведь должна была испытывать ужас и отвращение. Но я текла. Я увлажнилась, едва только он опрокинул меня навзничь и пристроился сзади, при первом же толчке я дернулась в спазме наслаждения и закатила глаза. Еще несколько толчков, и я содрогалась в болезненном, остром оргазме, от которого свело судорогой все тело. И я вдруг поняла, что не важно, сколько времени его не было в моей жизни, ничего не изменилось. Все это не имело никакого значения. Я по-прежнему любила его до умопомрачения, я сходила по нему с ума. Только эта Ассоль уже не умеет прощать. Она слишком много потеряла, чтобы смириться с этими потерями. Я хотела причинить ему боль. Так много боли, чтоб он корчился от нее и захлебывался кровью.

У меня теперь нет насчет этого монстра ни одной иллюзии. Он сжег в пепел, даже углей не осталось. Я могла лишь размазывать эту грязь по свей душе и понимать, что никогда мне не отмыться от нее. Я знала, какое чудовище я люблю и так же до дикости ненавижу. Гениальная машина для убийства, наделенная невероятным интеллектом, выносливостью, силой, непомерной жестокостью и способностью к регенерации, как дикое животное. Моя мать покалечила и без того больную психику Саши, она раздраконила зверя, превратила его в опасного и вечно жаждущего крови убийцу.

Он не пощадит никого. И я — один из уровней его мести моей матери. Ведь конечная точка будет связана именно с ней. Через меня он хочет причинить максимум боли мадам Ярославской… только он очень сильно ошибается. Моя боль никак не отразится на ней. Ей плевать на меня. Она еще хуже, чем сам Бес. Она — это нечто темное, совершенное по своей формуле зло. Ей плевать, сдохну я или нет, и плевать, как это произойдет. Если моя смерть не затронет ее интересов, разумеется. Никогда не забуду, как она заявила мне, что мой ребенок умер, и беспечно пожала плечами.

— Родишь еще одного от нормального человека… хотя с твоей патологией это вряд ли возможно. — она даже усмехнулась, не переставая при этом зашивать мой живот, — У нелюдя солидное, большое достоинство и он смог тебя обрюхатить. Самец высшей категории, достанет до любого угла матки, — глаза блеснули восхищением, при этом она вытянула нитку и обрезала ее ножницами, — Другой вряд ли сможет, с твоими патологиями ты будешь бесплодной. Все. Жить можно.

— Отдай мне ребенка.

— Не положено. Это не ребенок. Это нежизнеспособный плод.

— Ты не будешь на нем делать опыты. Отдай мне тело, или я перестану держать язык за зубами.

— Да ради Бога. О тебе заботилась, чтоб не изрыдалась. Глаз не видел, сердце не болит.

— Это у тебя нигде и ничего не болит.

С тех пор мы с ней почти не разговаривали. Мне тоже было наплевать, где она и что с ней происходит. Она никогда не была мне матерью… У меня был только Саша. Он был мне и матерью, и отцом, и моим Богом. Я не знала, кому мне молиться, кроме него… только Бог одним щелчком пальцев превратился в Дьявола и пришел опустить меня в чан с кипящим маслом. Саша проварит меня в нем живьем. Он будет с наслаждением окунать меня туда снова и снова, любуясь новыми волдырями и наслаждаясь криками моей агонии до полного уничтожения всего живого во мне.

Но, вопреки всему, противоестественно, необъяснимо… я оживала, и я ненавидела себя именно за это. За то, что меня разорвало от наслаждения, за то, что мысленно отдалась ему еще при первой встрече, за то, что унизительно текла от его прикосновений, от звука его голоса, от его запаха, дыхания… даже от боли, которой он беспощадно убивал меня в тот момент, когда остервенело вбивался в мое тело.

После этой ночи я лежала в своей клетке и смотрела на тусклую лампочку под потолком. Если я еще раз позволю ему себя взять я стану его игрушкой, я подсяду на него, как на кокаин и уже не смогу избавиться от этой зависимости никогда. Второй раз я сломаюсь и этого уже не переживу. Я и так вся разодрана и сшита из лоскутков. Только с виду целая, а внутри покрыта шрамами, трещинами, ранами. Нет у меня сил на новую волну ада, я не смогу пройти через то, что он мне приготовил. Я на грани. Я у самого края. Я должна найти, как выбраться отсюда, и положить всему этому конец.

И решение пришло само собой. Новенький охранник. Молодой. Какой-то зеленый и не особо опытный. На шее цепочка с крестиком, в глазах еще нет матерости и того цинизма с блеском долларов в зрачках. Я выбрала его своей жертвой. Каждое утро и каждый вечер меня выводили из клетки в душевую. По типу той, что была в лаборатории. О, Саша, продумал каждую мелочь. Даже это. Когда мы проходили по коридору, там висел график дежурств. Дни недели мне сообщала Римма. Я легко вычислила, когда МОЙ охранник бывает на сменах. Мне нужно было всего лишь заставить его сделать то, что я хочу, — вытащить меня с острова или помочь мне сдохнуть. Мне вспомнилась пресловутая Миледи и Фельтон… наверное, мне предстояло испытание покруче, но, в отличие от нее, у меня не было живого сына, ради которого стоило жить. У меня больше ничего не было. И мой Фельтон должен был помочь мне покинут это место любым способом, даже мертвой.

Наверное, это было все, что я умела делать — играть, соблазнять, совращать, искать слабые мужские места. Все его псы никогда на меня не смотрели. Он им запрещал, или таковы были правила: если ко мне приходил мужчина, он ни разу не поднимал на меня взгляд и не разговаривал со мной. Только сопровождение куда-либо и возвращение обратно. Но, видимо, Саша все же не так уж хорошо меня знал. Точнее, он знал меня совсем другой. Пока его не было, я разыграла пищевое отравление, меня выворачивало, я рвала кровью, специально оцарапав себе горло. Моя надзирательница испугалась, прибежал Фельтон. Теперь я называла его только так. Меня это развлекало. Одна мысль о том, что я выполняю какой-то план, нарушающий игру моего палача, вселял в меня бешеную энергию.

Он нес меня на руках куда-то по длинному коридору, а я обхватила его шею руками и тихо "бредила": звала маму, плакала и шептала, как мне больно. Когда Фельтон уложил меня на кушетку, то я увидела этот блеск в его глазах. Ни с чем не сравнимый блеск жалости. А еще он осмелился на меня посмотреть. И ЭТО БЫЛО БИНГО. Он меня узнал. Я увидела это по расширенным зрачкам и ошеломленному выражению лица. У него даже рот приоткрылся. А я осмелилась впиться руками в воротник его черной рубашки и простонать.

— Они травят меня… она… она меня травит. Подсыпает что-то мне в еду.

И сделать вид, что теряю сознание. Потом мне промывали желудок, кололи чем-то и снова промывали желудок. Когда два молчаливых эскулапа передали меня обратно в руки Фельтона, я была похожа на бледное подобие человека… и именно это и было мне нужно. Пока он нес меня обратно, я слегка царапала его затылок ногтями и тихо шептала ему на ухо:

— Ты не такой, как они… ты другой. У тебя глаза другие. Не звериные. Не бросай меня одну.

Он ушел… а я валялась на своей кровати и впервые улыбалась. Не все будет идти по твоему плану, Саша. Следующая смена Фельтона была через день. Он вел меня в душ вместе с Алиной и ожидал у дверей, пока я выйду оттуда обратно. Один раз посмотрел мне в глаза, и я уже точно знала — клиент готов. Еще пару встреч, и можно действовать.

Но действовать пришлось раньше, моя надзирательница проговорилась, что Саша скоро вернется на остров. Он был обеспокоен моим плохим самочувствием. Проклятый лицемер. Обеспокоен он. Скорее, придумал новый квест, новое задание. Соскучился по своим садистским выходкам и по моей боли.

В эту ночь я рыдала и билась в решетку. Я знала, что Фельтон сидит перед камерами и смотрит на все это. Потом я сдирала с себя в истерике одежду и расцарапала кожу. Он не выдержал под утро. Принес мне одеяло. Глупый, маленький, желторотый дурачок.

— Зачем? Они увидят и убьют тебя. Ты что творишь, уходи.

А сама едва прикрываю грудь руками и вижу, как сверкают его глаза то жалостью, то похотью. Дикая смесь.

— Я отключил камеры. Держи.

Я завернулась в одеяло и схватила его за руки через решетки.

— Я знала, что ты другой. Знала. Скоро вернется ОН… и мне настанет конец. Понимаешь? Он будет мучить меня.

Застонала и закатила глаза. Интересно, Саша бы оценил эту игру или назвал ее фальшивкой? Я вспомнила, как отыгрывала перед ним сцены, и иногда он смеялся надо мной и говорил, что я похожа на пафосную актрисульку немого кино.

— Я не знаю, что делать.

Сдавил мои руки. Зато я знаю. Я прекрасно знаю, что делать.

— Сбежать отсюда… у меня куча знакомств. Ты ведь знаешь, кто я. Позвони по номеру. Я дам тебе номер. Ты можешь вывести меня к лодке… и мы уплывем вдвоем. Ты и я.

— Нас поймают и убьют.

— Ты боишься его?

— Нет, — врет, боится. Дрожит от ужаса. Я вижу, как выступает испарина над его верхней губой. Совсем молоденький, глупый.

— Ты такой… такой смелый, такой красивый. Ты бы знал, как я восхищаюсь твоей смелостью.

Я поцеловала его в губы, а он так смешно застонал и закатил глаза, что я мысленно воззвала к Саше. Да, как всегда воззвала к нему, чтобы он посмотрел, какая прекрасная я актриса. Мальчик мне поверил. Интересно, а мой Бес поверил бы мне?

— Я подумаю, что можно сделать… я подумаю, я обещаю.

— Там, далеко ты можешь быть со мной. Ты же хочешь быть со мной, да?

Кивает хаотично, тянется к моим губам, но я уворачиваюсь. Хорошего понемногу.

— Я ваш фанат. Я смотрел все фильмы с вами, иногда по десятку раз. Я… с ума сходил от вашей игры.

И мастурбировал на экран телевизора. Слегка поморщилась, чувствуя сквозь запах одеколона пробивающийся навязчивый запах пота. Меня всегда тошнило от чужих мужских запахов.

— Я буду играть только для тебя, когда мы сбежим.

Тогда он ушел без ответа. Конечно, было еще рано, а у меня было мало времени. Пришлось разыгрывать еще один приступ. Я так старалась, что прокусила губу и разорвала в лохмотья очередное платье. Но Фельтон не приходил. Я почти отчаялась, когда услышала шаги в коридоре, вскочила с кровати и впилась в прутья решетки, а потом тут же отшатнулась назад, не сдержав гортанного стона. Напротив меня стоял Саша с закатанными по локоть рукавами. Его руки были в крови.

— Здравствуй, маленькая. Я тут прервался ненадолго от разделывания очень интересного блюда. И решил, что ты можешь составить мне компанию.

Достал белоснежный платок из кармана и медленно вытер каждый из пальцев.

А я смотрела на следы крови на белой ткани и вспоминала каллы с рябиной.

"Вначале кажется, что это красные бусины. Крупные, блестящие, словно лакированные… И мне становится страшно, что он их украл и что его за это опять будут бить. Мой сумасшедший. А потом понимаю, что это калина, на нитку нанизанная. Саша на шею мне одел, а у меня от счастья сердце сдавило тисками и не отпускает. Я никогда раньше такой счастливой не была, как с ним в этот момент… и не только в этот.

— Подарок, — в глаза смотрит, жаждет впитать мою реакцию, а у самого в уголках взгляда сомнение вспыхивает, не уверен, что понравится. Он его гасит, зажмуриваясь и тут же распахивая глаза, чтобы не упустить моих эмоций.

— Самый дорогой подарок… самый… самый. Спасибо, — лихорадочно по его лицу приоткрытым ртом, как же сводит с ума его запах и щетина колючая, от которой потом скулы саднит и губы щиплет, — все, что от тебя — бесценно. Вечно носить буду.

— Сгниют, — гладит по скулам и в глаза глазами своими черными смотрит. Прожигает насквозь. Он всегда мало говорит. Так мало. Но от каждого слова по коже мурашки бегут. Потому что для меня. С другими молчит. А со мной разговаривает, иногда такое мне шепчет, что щеки пунцовыми становятся.

— Засушу и спрячу, как и твое сердце. — в его губы ищущими голодными губами, закатывая глаза от наслаждения чувствовать его так близко, — Соскучилась по тебе…"

Перевела взгляд на лицо своего палача — глаза блестят, как у психопата. Он возбужден до предела. Его трясет. Изнутри.

— Одна из твоих любимых книг и любимых ролей. Разочарован. Ты несколько раз сфальшивила. А теперь мы поиграем вживую. Не думаю, что сейчас ты сможешь халтурить.

А потом дернул решетку и зарычал, выпуская наружу озверевшего монстра:

— Пошли доигрывать, сука. Прикройся. Тебя ждет твой лох. Обрыдался весь.

ГЛАВА 13. БЕС. ЯРОСЛАВСКАЯ

Я видел ее. Вот теперь я видел ее настоящую. Без той самой, притягательной, человечной и насквозь пропитанной ложью маски милой нежной девочки в платье цвета облаков. Вот от чего меня передергивало при каждом взгляде на нее — диссонанс. И я снова убедился в этом. Сейчас. Несоответствие девочки Ассоль, перекочевавшей из повести Грина в мою голову, и настоящей Алины Бельской. Понимание, что до тюрьмы, до того, как вскрылась вся правда, ни хрена не нимб я видел над ее головой… полный придурок. Это двоилось ее изображение. Одно, наложенное на другое. Когда пропала надобность разыгрывать из себя правильную Ассоль, на сцену вышла дочь Ярославской. Ее порождение и ее гордость. Так она называла когда-то ее. Правда, эта мразь таковым звала и меня. Но, в отличие от ее дочери, я же стал еще и проклятьем профессора.

А сейчас… сейчас я наконец улыбался тому, что картинка перед глазами стала четкой. Теперь она не расплывалась, не двоилась и не вызывала ощущение дискомфорта. Теперь я видел перед собой истинную дочь своей матери, безжалостную и циничную. Смотрел за тем, как соблазняла совсем еще молодого паренька, и думал о том, как дорого мне обходится эта дрянь. Нет, я толком пока не успел узнать пацана, но уже испытывал нечто сродни жалости к нему… к его жизни. Но ведь он отлично знал о правилах на острове, а значит, знал, на что шел.

Юный и глупый мальчик, попавшийся в сети коварной соблазнительницы, которой было откровенно наплевать как на него, так и на его жизнь. Ну чем не классика жанра? И кто мог лучше сыграть роль циничной стервы, как не Алина Бельская? Да и разве я сам не стал невольным героем точно такой же пьесы, написанной когда-то ее матерью и блестяще отыгранной ею самой?

И нет. Даже от мысли об этом никакого сочувствия не появлялось. Злость вот — да. Смертельная такая ярость на этого говнюка, который смел трогать ее, лапать эту дрянь так, словно имел на нее какие-либо права. О, он потом так жалобно и практически невыносимо для человеческого уха визжал, пока я лишал его этих рук. Сначала пальцев, которые узнали, каково это — касаться ее кожи. Они были обречены с той секунды, как коснулись ее тела. Обречены на самую гнусную, самую болезненную ампутацию, потому что он еще не понимал, а я уже знал, знал по себе, что им не забыть шелковистость ее кожи. Когда-то ее прикосновения разбудили во мне жизнь… нет, создали ее во мне сами, чтобы затем изуверски погубить. Теперь же прикосновения к ней дарили гибель любому, кто посмеет посягнуть на мое.

Он посмел. Знал, что нельзя, и рискнул. Потом он плакал. Он плакал едва ли не окровавленными слезами, умоляя не отрубать кисти рук… ладони, которые та дрянь накрывала своими пальцами, которые сжимала, страстно уговаривая предать меня… и предавая меня сама каждым своим взглядом на охранника. Я видел вожделение в его взгляде. Грязное настолько, что после него впору идти в душ, чтобы смыть все то омерзение, что вызывали его мысли о ней, застывшие в этом взгляде. И я лишил его одного глаза. Да, решил оставить ему второй, чтобы этот кретин смотрел, как та, ради которой его сейчас расчленяли наживую, предает теперь уже его. Впрочем, ему, кажется, хватило ума догадаться об этом еще на стадии отрубания рук.

Я думал, что буду испытывать удовольствие… думал, что буду ощущать себя в какой-то мере отомщенным за это унижение… но я не чувствовал ничего. Ровным счетом ничего, пока крошил мальчишку на части. В нем я видел в какой-то мере себя самого лет пятнадцать назад. С одной лишь разницей — в отличие от этого ублюдка, я бы позволил себя рубить на части добровольно только за возможность опять вернуться в свою клетку, чтобы снова и снова быть с ней. С маской девочки Ассоль на актрисе Алине. Впрочем, разве мое прошлое было другим? Я решил показать ей его. Решил заставить Ассоль скинуть окончательно эту опостылевшую личину и растоптать ее своими маленькими ножками.

Она вернулась позже. Пришла за мгновение до того, как я увидел ее. В тот миг, когда спустился вниз и ощутил ее запах. Ее чертов, ее гребаный запах, сделавший меня пожизненным, неизлечимым токсикоманом. В тот миг, когда понял, что в него вплетался другой. Очень осторожно и так неловко вплетался тонкий, почти незаметный мужской запах недоумка, от воплей которого содрогался едва ли не весь остров. И да, она вернулась именно в этот самый момент. Моя ярость. Моя ненависть к ней. Она вырвалась очередным пламенем огня, выжигая мне внутренности, полыхала озлобленными порывами в попытках коснуться и ее через долбаную решетку, попытки слизать с нее все мясо до костей и слушать ее крики боли. Дьявол, девочка, ты ведь понимаешь, как сильно ошиблась, когда не сожгла меня десять лет назад дотла. Оставив гореть вечным огнем воспоминания о тебе… о нас. Со временем они трансформировались в уродливые кошмары, которые оживали с каждым взглядом на тебя, с каждым произношением твоего имени… они больше стали мной, чем я сам.

* * *

Она кричала. Она кричала почти так же громко, как кричал охранник. Точнее, то, что осталось от него.

— Я отрезал ему губы, моя девочка, — подошел сзади к ней, удерживая ее руки за спиной и не давая тем самым закрыть лицо, — смотри, Ассоль. Смотри и вспоминай, как целовала их.

Тошнит. Меня тошнит от этой близости к ней… от осознания, что еще несколько часов назад эта расчетливая сука так лживо и в то же время по-настоящему касалась его губ… шептала ему страстные обещания.

— Шлюха, которая привыкла раздвигать ноги за разные ништяки, так, Ассоль? Сначала передо мной… но это ладно… это же делалось во имя науки, — укусил ее за плечо, не позволяя отворачиваться, — будем считать, что это была высокая цель.

Подтолкнул дрянь к столу, на котором лежал вырубившийся от боли придурок.

— Хорош парень? Точнее, то, что осталось от него?

— Псих… ты просто псих, — ее голос срывается, она всхлипывает, пятясь назад от стола, и упирается спиной в мою грудь, вздрагивает от страха… и всхлипывает снова, оказавшись в своеобразной ловушке.

— Психопат, да… но ведь ты сделала меня таким. Ты и твоя мамаша. Или, — провел пальцами по ее шее, и она вздрогнула, дергаясь, а я начал наматывать локон на указательный палец. Сейчас ее волосы пахли совершенно по-другому…

— Ты так изменилась. Физически. А в душе так и осталась конченой дрянью. Той самой… в белом платьице и с косичками.

И ударить кулаком по железному столу в ответ на жалобное мычание получеловека.

— Смотри, девочка. Ему больно. Ему адски больно… знаешь, о чем он мечтает сейчас? Думаешь, о свободе? Он мечтает сдохнуть побыстрее. Мечтает сдохнуть. А еще утром он хотел трахнуть тебя. Это ты с ним сделала, девочка.

— Нееет.

Резко развернулась ко мне лицом и качает головой.

— Это ты сделал. Ты. Прекрати меня обвинять в своих преступлениях. Это ты… за что? Зачем?

Громкими рыданиями, цепляясь в воротник моей рубашки.

— За тебя… за мысли о тебе, маленькая.

Приблизиться настолько, чтобы увидеть, как расширились ее зрачки и задрожали губы.

— Ты — причина всех моих преступлений. И ты же мое наказание за них.

Притянул ее к себе, чтобы прошептать в самые губы, удерживая пальцами подбородок и не давая отворачиваться.

— Мой смертельный приговор и мое раскаяние. И знаешь, что, маленькая? Я заберу свое раскаяние в могилу. Я буду наслаждаться им, даже сдохнув.

* * *

Я не стал брать ее на том столе. В какой-то момент хотел и не стал. Потому что меня снова затошнило. От смешения их запахов на ее коже. Вонь мочи, пота и крови этого ублюдка казалась гораздо слаще, чем это гребаное амбре, напоминавшее о кадрах с видеокамеры.

Но я позволил ей убить его.

— Я оставил ему этот глаз, девочка. Смотри, как парнишка умоляет тебя им окончить его мучения.

— Нет.

Тяжело дыша и отступая от стола назад. Я стою уже напротив, чтобы видеть их обоих. Видеть выражение его и ее лиц, когда она все же занесет нож над его грудью.

— Я… я не могу.

— Тогда я начну отрубать ему пальцы на ногах, Ассоль. А ты будешь смотреть и слушать его вопли. Он никогда больше не заговорит без губ… но вопить будет знатно.

— Саша… Саша, пожалуйста…

— Затем я поднимусь выше… к его причиндалам. Проверим с тобой, стоила ли вообще игра свеч, да?

Парень дернулся в ее сторону, отчаянно что-то мямля.

— Видишь, он боится. Без рук, безо рта, без глаза, а все туда же…

— Я… я не могу. Пожалуйста, Саша.

Взмолилась, заламывая руки и глядя в мое лицо со слезами на глазах. Я даже восхитился ее игрой. Все же она была потрясающей актрисой. Вот только образ больше не двоился. Первоначальный, наигранный осыпался хрустальными осколками к самым ее ногам, и сейчас она сама бесцеремонно топталась на нем, не слыша их прощального жалкого хруста.

— Можешь.

— Я не могу, — срывается на истерический крик, — Я не могу убить человека.

— Но ты уже сделала это, — вкрадчиво, наклоняясь к ней через стол и дрыгающиеся на нем ноги полутрупа, — ты знала, что убиваешь его, и продолжала соблазнять. Ему было всего двадцать. И это твой приговор ему. Я лишь привел его в исполнение. Правильно… вот так. Бери этот чертов нож.

— Нннет… нет… псих. Сашааа, я не могу. — нож дрогнул в руке, и показалось даже, что по ее телу судорога прошла.

— Посмотри на него. Посмотри, как он корчится в агонии. Сколько ему еще истекать кровью, чтобы, наконец, сдохнуть? Сколько ты ему отмерила, моя бессердечная девочка Ассоль?

И захохотать, когда она с громким криком резко опустила нож прямо в грудь мальчишке.

— Ты можешь, — обойдя стол и забирая у нее плачущей из рук оружие, — ты уже сделала это. Десять лет назад.

* * *

Она думала, что выдержит все. Если не все, то очень многое. Ей так искренне казалось. В конце концов, она была достаточно сильной личностью, способной преодолеть любого врага. Да и разве не удавалось это всю ее жизнь?

Именно поэтому в тот, самый первый день доктор Ангелина Альбертовна Ярославская лишь презрительно усмехнулась, поняв, в чьи лапы все же угодила. Правда, тогда у мерзавца оказались слишком хрупкие яйца, чтобы выйти и посмотреть в ее глаза. В глаза той, кто сотворила его. Кто создавала его изо дня в день, вылепляя из того ничтожного, никому ненужного детеныша, которым его произвели на свет, самый настоящий шедевр. Да и родился ведь он исключительно по доброй воле профессора. Реши она иначе, никогда бы не было этого Саши, как его называла Аля. Нелюдь 113 был бы непременно. Кто-то другой. Возможно, кто-то менее сильный, менее интересный в научном плане. И если бы сейчас кто-нибудь спросил у Ангелины Альбертовны, не жалеет ли она о создании своего главного врага, она бы рассмеялась глупцу прямо в лицо. несмотря на то, что третьи сутки, хотя она и не была уверена в сроках, сидела в его клетке.

Да Ярославская, скорее, отдала бы ему на откуп весь свой персонал и смотрела, как он справляется с каждым из тех, кто когда-то сидел с ней в одном кабинете в белых халатах и проводил опыты в рамках ее проекта, чем позволила бы нанести непоправимый вред ему самому. Нелюдь и сам это понял, по-видимому. По крайней мере, перестал на ее глазах калечить и убивать то бывшего охранника, а то и помощников или лаборантов профессора.

Профессор лишь морщилась на их крики, даже не прикрывая уши руками, и с каким-то любопытством изучая болевой порог того или иного испытуемого. Да, как истинный ученый, она, дабы не сойти с ума в этом вынужденном безделье, нашла занятие для своего пытливого ума и заточенная в клетке.

Смотрела, как вбивают длинные толстые металлические гвозди в надколенники пленным, и мысленно запоминала реакции своих бывших подчиненных. Было ли ей жаль хотя бы одного из них? О, она была достаточно умна, чтобы понять, что ее ждало наказание, гораздо более страшное и невыносимое простому человеку. Все же Ярославская при всей своей уникальности была не более чем обычной смертной женщиной, практически никогда не сталкивавшейся с применением физической силы в отношении себя. И да, она была достаточно умна, чтобы рассчитывать на собственную сообразительность и влияние на Нелюдя, а значит, шанс у нее был. Конечно, был, иначе тот появился бы перед ней в первый же день. Но нет, подонок притаился, продолжая изучать свою жертву и ее слабые и сильные стороны исподтишка с помощью видеокамер, установленных под потолком и в самой клетке. Так что доктор не переставала напоминать себе, что шанса нет только у тех, кого успели опустить в гробу под землю. Пока она жива, пока она может разговаривать, у нее остается мизерная, но все же надежда на свободу.

Но как же она устала от этого воя. Ужасно устала на самом деле. Проклятый плач не прекращался ни на секунду, порой вызывая раздражение, не позволяя расслабиться ни на секунду. Звуковой фон, выворачивавший наизнанку целую цепочку воспоминаний. И каждое из них сейчас ей виделось прототипом варианта собственной смерти. Что именно выберет для нее нелюдь, она пока не знала, но продолжала с какой-то больной надеждой и одновременно страхом ждать его появления под этот чертов вой. Не пришел. Зато в какофонии звуков из непрекращающихся человеческих стенаний и волчьего рева появился новый. Тот, который раздражал до белого каления. Детский плач. Скорее даже, плач новорожденного ребенка. Он то перекрывал собой другие звуки, то уступал им место, позволяя доктору выдохнуть в кратковременном облегчении, чтобы разразиться с новой, удвоенной силой.

Ее не кормили. Естественно. Только один стакан воды в день как знак того, что для нее палач предусмотрел другую кару. Периодически температура в помещении падала до минусовой, вынуждая профессора сворачиваться калачиком на холодном бетонном полу клетки, чтобы хоть как-то противостоять морозу. А иногда поднималась, казалось, до сорока или даже пятидесяти, из-за чего голодная Ярославская начинала бредить или теряла сознание.

* * *

Она не помнила, как оказалась снова в своей клетке. Неужели она, правда, снова здесь? Значит, он не наигрался? Значит, ее ждет еще один… а может, и больше раундов.

Она на самом деле снова не помнила многого. Кажется, в очередной раз включили температуру в помещении на полную. Ей стало плохо. Очень плохо. Ее рвало тем единственным несчастным стаканом воды, что она успела выпить сегодня. Затем… затем снова тошнило, но больше нечем было рвать… а еще было больно. Кажется, болела каждая клетка тела. Тогда ей было не с чем сравнить просто. Сейчас Ярославская бы засмеялась собственной наивности. Но это сейчас. А пару часов… или дней назад (она снова не была уверена), профессор еще не знала, что боль отдается под кожей разными оттенками.

Она очнулась тогда на столе. Ее руки и ноги были плотно зафиксированы к поверхности операционного стола. Да, она однозначно находилась в операционной. Уж ее специфический запах Ярославская не спутает ни с чем другим. Она пыталась понять только одно: вкололи ли ее анестезию. Больше доктора не волновал ни один вопрос, так как она понимала, что проклятый изверг будет измываться над ее телом самым изощренным и бесчеловечным образом.

Боялась ли? О, она была в откровенном ужасе. Он проник в нее, замораживая внутренности и не позволяя ни вздохнуть, ни произнести и слова. Ее рот не был закрыт, что означало, ублюдок жаждал ее криков. Но тот ужас ожидания не мог сравниться с тем, от которого, кажется, в ее жилах застыла кровь. И пусть она понимала, что это невозможно… но могла поклясться, что перестала ощущать, как циркулирует та в ее организме. Застыла. Заледенела. Превратилась в камень. В самый настоящий яд, когда над ней склонился он. Мужчина в белом халате и маске доктора… и со взглядом самого голодного и разъяренного зверя.

* * *

Она с ненавистью растирала свои руки, отводя взгляд в сотый, а может, и пятисотый раз в поисках какой-либо острой вещи. Плевать какой. Стекло, лезвие, что угодно. Могла бы — зубами бы выгрызла. Он подсадил ей что-то. Больной… конченый больной психопат не собирался ее убивать. Боже… он был на самом деле болен. Она думала, что знает его. Она думала, что стоит заглянуть в его глаза, и она сможет снова найти ту самую точку опоры, которой, словно Архимед, сможет опять перевернуть его землю. Его мир. Она ошиблась. Она так сильно ошиблась. Его единственной точкой опоры была когда-то ее Аля. Хотя кто знает, что значила сейчас для этого монстра девочка, ставшая для него тогда целой вселенной. Если он был жив все эти годы, почему он не нашел ее? Вынашивал план мести? Все десять лет? Но тогда где Аля? На самом ли деле дочь разбилась на самолете? Ведь Ярославская даже не знала, зачем и куда точно та летела. Не знала, потому что не интересовалась никогда. Зачем?

А, видимо, стоило. Ведь если Аля жива… Господи, если есть хоть один шанс того, что это он организовал ей лжесмерть, то у профессора появлялся свой шанс. Выжить. Сбежать из макета собственной лаборатории.

— Чеееерт, — Ярославская лихорадочно начала чесать руки, затем ноги. Они шевелятся там, в ней?

В голове раздался спокойный уравновешенный голос Нелюдя 113.

— Я просто обязан предоставить вам эту возможность. Возможность стать настоящей матерью.

Он приподнял какую-то стеклянную банку с копошащимися в ней склизкими насекомыми.

— Но вы ведь не были никогда человеком. Тварь. Мерзость. Вы были чудовищем… и могли породить только чудовище. Ярославская закричала от быстрого и точного движения скальпеля, разрезавшего ей руку, затем — вторую. Ноги, живот… этот полоумный негодяй даже не улыбался. Она следила сквозь обрушившуюся на нее лавину нечеловеческой боли за его глазами, и не увидела и намека на улыбку, на веселье. Он с маниакальной скрупулезностью и серьезностью вживлял в нее каких-то насекомых, с видом, будто выполнял чрезвычайно важную миссию.

* * *

Кажется, еще немного, и она доберется до этих существ. Они поедали ее изнутри. Да-да, она ощущала, как вдираются клыками в ее органы эти извивающиеся червяки, и ее начинало тошнить. Если бы она могла рвать ими… исцарапала себя всю, изгрызла зубами.

Он запретил называть ей себя по имени. Точнее, сказал, что ее имени больше нет. Ее больше нигде нет. Как когда-то она сама стерла себя из всех баз данных, уничтожив Ангелину Ярославскую, и став одной из тех личин, что натягивала на себя при необходимости. Он сказал, что ей подходит больше Тварь номер 1.

Вначале она смеялась ему сквозь слезы, выражая этим все свое отвращение к волчьему выродку. Затем он начал приходить к ней и подолгу смотрел, как она мечется в клетке в попытках вывести из себя тех существ, которые вовсю корчились в ней.

Он спрашивал, как ее зовут, и когда она произносила свое настоящее имя, он заходил в клетку. После его ухода профессор оставалась истекать кровью на холодном полу, тщетно пытаясь разлепить заплывшие от ударов глаза, чтобы разглядеть, не удалось ли тем мерзким червякам выползти из нее.

Он приходил к ней на следующий день и снова задавал ей лишь один вопрос. Она назвалась одним из вымышленных имен… и он снова вошел в клетку.

Вечером того же дня Нелюдь опять стоял возле решетки и смотрел своим звериным взглядом на обессиленную, избитую им же Ярославскую… Тогда еще Ярославскую.

Пройдет три дня, и профессор умрет окончательно. Она сама себя убьет. Еле ворочая заплетающимся непослушным, распухшим от побоев языком и губами, она сама убьет доктора Ярославскую и воскресит Тварь.

* * *

Тварь брезгливо отодвинула грязную миску, которую совали ей сквозь прутья решетки какая-то девка и здоровенный бугай. Нет, она была ужасно голодна. Настолько сильно, что, казалось, ее желудок свернулся в тугой комочек и грозился растаять вовсе, а кишки истончились, превратившись в тонкие веревки. Когда-то Тварь бы хмыкнула, услышав подобное сравнение. Сейчас она ощущала это все на себе, несмотря на то, что знала не понаслышке строение человеческого тела. Вчера она еще сумела поесть. Вплоть до той секунды, как ощутила движение внутри себя… омерзение. Чувство, ставшее ее второй натурой теперь. И сейчас от одной только мысли, что своей едой она кормит тех существ… тех жалких и одновременно отвратительных паразитов в себе, у нее закружилась голова. А может, и не от этого, а от общего истощения организма и слабости.

— И эта не ест. Ты смотри, — голос у девки неприятный-то какой. Как пальцем по стеклу. От него в озноб бросает. Тварь невольно поежилась.

— Гордые, — мужик усмехнулся, — наши бабы все сплошь красивые и гордые.

— Ага… и в клетках, — девка бросила странный взгляд на Тварь и повернулась к собеседнику, — а ты заметил, что они у него, — тут ее голос снизился, и Тварь едва не воздала хвалы Всевышнему, — похожи между собой.

— А что? Мечта любого нормального мужика — и молодую иметь, и опытную. А так да. Очень похожи. Странно. Но ладно, не наше это дело с тобой. Пошли, пока он нас за тем молодым на тот свет не отправил.

И они ушли, оставив Тварь стоять, вцепившись тонкими дрожащими пальцами в прутья решетки. Ушли, даже не зная, что там, в той клетке, на холодном полу, под кучей копошащихся червяков-людоедов сделала свой первый за последние дни вздох воскресавшая Ярославская. У нее появился тот самый шанс. Шанс, который она точно не упустит.

ГЛАВА 14. АССОЛЬ

Я забралась на стул и смотрела через решетку на разбушевавшуюся стихию. Шторм набирал обороты, и брызги воды вылетали из-за дамбы, рассыпались в воздухе вспенившимися снопами воды, черные тучи низко нависли над морем и, казалось, сливались с ним всклокоченными, пронизанными венами молний облаками. Примерно то же самое происходило внутри меня, словно ураган, разбушевавшийся снаружи, отражал мой внутренний апокалипсис. У меня до сих пор дрожали руки, и я почти двое суток не спала — перед глазами стояло лицо несчастного мальчика, который был виновен лишь в том, что решился спасти меня… Я убила человека. Думала ли я об этом? Думала… только Саша превратил его в подобие этого самого человека, и то, что я сделала, было гуманно. Но я раз за разом слышала этот чавкающий звук входящего в плоть лезвия и расширенные застывшие глаза мальчика.

Нет, Саша, это не я убила его… это ты убил его, это твоя жажда мести, это взращенное в тебе жуткое чудовище убило его. Твоя ревность и больная страсть. Ты можешь сколько угодно отрицать ее, но я знаю, что ты чувствуешь. Только не знаю, хочу ли я ее… я была бы счастлива, если бы всее случилось иначе. Но да. Сходи с ума. Страдай. Только других в наш ад не вмешивай.

Сейчас я ненавидела свою мать еще сильнее, чем всегда. Я ненавидела ее так люто, что могла бы убить собственноручно. То, что она сделала с ним, было чудовищно по своему масштабу, то, во что она его превратила и что вырастила внутри мальчика, который был всего лишь ребенком… Я часто задавала себе вопрос, откуда он? Откуда мать привезла этого ребенка. Она держала все в строжайшей тайне. Нигде не было сказано о происхождении Саши и о его родителях. Но ведь они были… и, может, они все еще живы.

Это не просто преступление, это сродни тем ужасам, которые творили нацисты. Я смотрела на Сашу, на чудовище, в которое он превратился, и содрогалась от ужаса и жалости. Я даже представить себе не могла, что происходит внутри него. Там ведь нет души больше, нет сердца, там тьма, жуткая, липкая чернота без единого просвета. Жестокость, не знающая границ и жалости, он страшнее и кровожаднее своих палачей, но все же ему не сравниться с Ярославской (я уже давно не называла ее матерью), потому что он не желал себе такого, потому что у него не было выбора изначально. А она выбрала выращивать смерть и создавать таких, как он. Мне жутко, что во мне течет кровь такого монстра. Может, это и правильно, что у меня никогда не будет детей. Говорят, гены передаются через поколение или два. Таких, как Ярославская, надо стерилизовать.

Взгляд застыл на дергающейся панели дамбы. Сколько ей лет? Что это вообще за остров такой, и у какого дьявола Саша его выкупил? Это место снаружи мертвое и похоже на склеп. Мне кажется, здесь совершенно нет жизни и не было очень много лет. Наверное, какой-то военный объект или убежище маньяка-психопата. Волны становились все злее и выше, они обрушивались изо всех сил на дамбу… Мощные, страшные, как сама судьба, дождь вместе с песком бился в окно и почти скрывал от меня обзор побережья. Но я все равно не могла оторвать взгляд от этого сумасшествия, пока вдруг мои глаза не расширились от ужаса: одна из волн пробила дыру в дамбе, за ней ударила другая, вымывая камни, и вода хлынула по песку в мою сторону. Я хотела закричать. Громко, оглушительно громко заорать и биться в камеры, но потом передумала. Я смотрела, как рушатся стены дамбы по бокам, как смешивается крошево с водой и мощный поток выливается на берег. Наверняка, сейчас все снаружи. Никто не будет сидеть перед камерами в тот момент, когда берег заливает водой. Наверное, начали эвакуацию людей или что там положено начинать. За мной никто не приходил… а может быть, никто не знает? Сейчас ночь, а вечером, я слышала, сверху доносилась музыка. Я уже заметила, что, если Хозяина не было на острове, его подчиненные устраивали здесь пиршество плоти. И сейчас, когда рассвет едва наступил, они могли отсыпаться после вчерашнего. Вот почему здесь настолько тихо.

Сердце забилось быстрее. Оно забилось еще до того, как разум принял решение. Там, в пыточной, когда я упала на пол, содрогаясь в истерике, я нашла ключи. Мальчик обронил их, а его палачу было не до этого, он наслаждался кровавой расправой. Я тогда взяла их, сунула за пазуху. Саша не заметил, он был перевозбужден, он, как дикое животное, втягивал запах крови, и ему было не до таких мелочей.

А сейчас, когда стихия готовилась поглотить все подвальные этажи этого проклятого замка, или что это за чудовищное сооружение, так похожее на средневековые тюрьмы. У меня есть шанс бежать. Вода затопит здесь все, в том числе и камеры наблюдения… а может быть, и первые этажи. Если об этом не позаботились заранее. Они ведь могут решить, что я мертва. Если план замка внутри на этом ярусе точь-в-точь повторяет лабораторию моей матери и клинику, я выйду отсюда с закрытыми глазами. Можно спрятаться в любом подсобном помещении, или найти убежище на острове и переждать, пока закончит бушевать стихия. А потом попытаться выбраться на судне, которое завозит на остров продовольствие. Я видела одно такое из своего окошка. Если все решат, что я утонула, меня не будут искать. И тут же кольнуло прямо в мозгу — еще как будут. Он лично каждую развалину своими руками разгребать станет, чтобы убедиться. Но на это уйдет время.

Я решительно открыла клетку и осмотрелась по сторонам, потом обернулась назад и вздрогнула — вода начала затекать через щели в окошке. От одной мысли, что она может подняться выше моих колен, стало страшно. С того раза, как я едва не утонула, я смертельно боялась воды. Несколько секунд я смотрела, как увлажняются стены и собирается лужа на полу. К черту. Это мой шанс, и либо я выберусь отсюда, либо сдохну. Что в принципе одно и то же. Какая разница, если Саши больше нет. Вместо него я вижу лишь зверя, потерявшего человеческий облик, и мне до него не достучаться… а еще страшно, скольких он убьет за это время.

Тяжело дыша, всмотрелась в пустой коридор. Снова обернулась на клетку, и глаза невольно расширились — вода стекала по стенам со скоростью света. Опустила взгляд и попятилась назад, лужи разбегались по кафельному полу. Развернулась, приподнимая подол платья, точно такого же, как у меня было когда-то. Да, не важно, что я была в клетке, меня одевали каждый день в новый наряд, думаю мой палач любил смотреть на меня именно в такой одежде, он сам же ее и выбирал. Если мне не изменяет память, то именно вот этот этаж повторяет подвальное помещение клиники. Значит, если повернуть налево, там будет дверь с лестницей на первый этаж, и я буду молить Бога, чтобы там не оказалось охраны.

Я не ошиблась, дверь оказалась именно там, где я думала, и за ней лестничный пролет. А на двери круглый диск, чтобы герметизировать нижний этаж. Я крутанула его изо всех сил. На какое-то время это сдержит воду, а я успею найти выход из этой ловушки.

Я уже хотела взбежать по лестнице, как вдруг услышала то, чего здесь быть совершенно не могло. Детский голос. Плач. Какой-то ребенок плакал внизу. Я тряхнула головой и прижала пальцы к вискам. Нееет, о Боже нет, только не сейчас. Не надо. Не сегодня. Приходи потом, маленькая… потом, пожалуйста. Я давила на виски, терла их, повторяя про себя:

"Тебя нет… ты мне кажешься. Ты умерла, моя девочка, нету тебя… нетуууу. Пожалуйста, не надо сегодня… я прошу тебя".

Но плач не смолкал. Он доносился с подвального этажа, только с другой стороны, где были подсобки охраны.

— Спаситеее…

Я посмотрела наверх и снова на дверь. Мне это кажется. Там не может быть ребенка. Ему нечего здесь делать.

— Папочкааа… я не могу выйти, дверь не открывается, папаааа.

Тяжело дыша, закрыла глаза, напрягаясь всем тело, пытаясь избавиться от наваждения, но потом не выдержала, повернула диск и толкнула дверь обратно. Вода тут же хлынула на лестницу, ее набежало уже выше чем по щиколотку. Содрогнувшись от панического страха, я постаралась успокоиться и шагнуть обратно в коридор. Вверху замигали красные лампочки и сработала сирена. Она заверещала неожиданно, заставив меня вскрикнуть. Теперь громкий вой заглушал голос ребенка. Я слышала только обрывки плача.

Хорошо… если я сошла с ума, значит, это моя могила, и я здесь умру, значит, моя девочка этого хочет и зовет меня. Я пошла на звук, содрогаясь от холода, удерживая одной рукой мокрый подол платья, а другой придерживаясь за стену, чтоб не поскользнуться. Свет периодически выключался, трещал и снова включался. Я дошла до еще одной двери. Хотела дернуть ручку, но дверь оказалась закрытой, я подергала ее еще раз и шумно выдохнула, к стеклу прижались детские ладошки, а затем я увидела девочку. Она с ужасом смотрела на меня… такая красивая, с кудрявыми волосами. Наверное, моя девочка сейчас была бы точно такой же, только чуть постарше. Я опустилась на корточки, чувствуя, как слезы текут по щекам, провела обеими руками по стеклу. Если я схожу с ума, почему мое безумие настолько реально.

— Спаситеее, — голос ребенка заставил тряхнуть головой и всмотреться в силуэт за стеклом, — дверь закрыта. Я папу искала…

Я продолжала плакать… но уже поняла, что это не безумие. Это тот ребенок… та девочка. ЕГО дочь. Встала с корточек и попятилась назад, глядя на ребенка, чувствуя, как сердце колотится в груди, а вода прибывает все больше и больше, достает мне почти до колен, я вижу, как она плещется там за стеклом. Я ударила по нему руками, но раздался лишь глухой звук. Что это… это дежавю? Еще одно испытание на прочность, только теперь по-настоящему? Там, за стеклом чужой ребенок, и, скорей всего, никто не знает, что она здесь… разве это не расплата за смерть моей малышки? Жизнь его дочери. И тут же отрицательно качаю головой. Нееет. Дети не должны умирать, только потому что их родители такие звери. У детей должен быть шанс стать другими. Я не Бог… я всего лишь мать, потерявшая своего ребенка, и я не позволю этой девочке погибнуть.

— Сейчас, маленькая, сейчас.

Черт. Как мне ее вытащить оттуда? Как? Где взять ключи?

Бросилась обратно в сторону лестницы. Здесь должно быть хоть что-то. Хоть какая-то палка, не знаю, что-нибудь. Добежала обратно до своей клетки и снова к двери, дернула ее на себя. Снова погас свет, и крик девочки зазвенел в ушах. Сейчас, моя хорошая… сейчас. Преодолела один лестничный пролет и увидела за стеклом огнетушитель. Разбила щиток, схватила огнетушитель и топорик, побежала обратно. Несколько раз упала прямо в воду, которая поднялась намного выше колен, а девочке доставала выше пояса.

Ударила огнетушителем по стеклу, но оно не поддалось, пошла всего лишь маленькая трещина. Ударила снова и снова. Где-то сзади раздался треск, и я увидела, как разбухают и дергаются двери, наверное, под напором воды.

Девочка за стеклянной дверью плачет и стучит ладошками.

— Сейчас… я стараюсь, мама что-то придумает — бессвязно, скорее, себе, чем ей, — я придумаю.

Бью и бью по стеклу с дикими криками, рыданиями. Ничего не получается. О Боже, что ж это за ад такой нескончаемый? Ударила снова, хрустнул палец, сломала, и черт с ним. Обессиленно осмотрелась по сторонам, замахала руками перед глазками камер вверху.

— Не уходиии.

— Что ты, я не уйду. Никуда не уйду. — опустилась на колени и начала дергать ручку, — Не уйду.

Выдернула шпильку из своих волос, сунула в замок и сломала ее там. Закричала от отчаянного бессилия. Снова схватилась за огнетушитель и начала бить что есть силы, беспрерывно, с истерическим криком. И глаза расширяются по мере того, как вода поднимается ей до плеч, все выше и выше.

Позади раздался сильный треск, и я поняла, что сейчас здесь все затопит. Ударила еще раз, и трещина вдруг разошлась тонкой паутинкой, а потом стекло разлетелось вдребезги. Я схватила девочку на руки и побежала обратно к лестнице, поднимая ребенка выше, чтоб ее ножки не опускались в воду. Спотыкаясь, не чувствуя от холода своих ног. Толкнула изо всех сил дверь плечом, выскочила на ступеньки и тут же замерла: на меня наставили автоматы охранники, я прижала девочку сильнее к себе, а она обняла меня за шею и спрятала лицо на плече, дрожа всем телом.

— Немедленно поставьте ребенка на пол и поднимите руки.

Я отрицательно покачала головой, глядя на эти одинаковые лица. На них пропали все черты. Они мне казались сплошными белыми масками, жуткими до ломоты в костях. У меня опять хотят забрать мою девочку, когда я нашла ее. Не отдам.

Не знаю, как они меня схватили, я кричала и держала ребенка до последнего, не отдавая им.

— Не трогайте… это моя девочка… моя. Уберите свои лапы.

— Она же чокнутая, давайте, отбирайте ребенка. Не то нам за него головы открутят.

— За нее тоже.

Когда малышку все же выдрали из моих рук, я пошатнулась, обводя их всех затуманенным взглядом и чувствуя, как темнеет перед глазами, как расплываются круги и как больно сжимается сердце.

— Это моя… моя девочка…

И провалилась в черную бездну, или это вода все же накрыла меня с головой.

ГЛАВА 15. БЕС

Василич нервно барабанил упитанными пальцами по отполированной поверхности стола. Бросил на меня быстрый взгляд и потянулся за сигаретами. Стас удивленно вздернул бровь, увидев, как тот достает простенькую "Приму" откуда-то из-под стола. А я подумал, что неплохо было бы "вздернуть" самого Стасяна за то, что это предпочтение Егора Столетова, не так давно утвержденного губернатора края, к сотрудничеству с которым мы шли последние несколько месяцев, прошло мимо внимания моего помощника.

— Никак не могу избавиться, — прокомментировал как-то буднично Василич, делая глубокую затяжку, — привычка. Будете?

Он подвинул к нам стоявший на столе серебряный портсигар с изображением полноватой девки с оголенной грудью. Для гостей припас более качественную дрянь губернатор.

— Не привычка, а предпочтение, — я сел напротив хозяина кабинета, — а за предпочтения извиняться не нужно.

— Ну все же положение и должность обязывают соблюдать некие атрибуты статусности.

— Это если больше нечем "козырнуть".

Столетов улыбнулся, и его ничем не привлекательное, скорее даже, слегка отталкивающее круглое лицо обычного российского чиновника, словно преобразилось. Стало более человеческим что ли, если можно так сказать.

— А вы, значит, знаете, что мне есть чем.

— Губернатору-то?

Усмехнулся и нажал кнопку селектора.

— Маша, принеси нам, — вопросительный взгляд сначала на меня, потом на Стаса и, дождавшись ответов, продолжил, — три чашки кофе.

Конечно, мужчина знал, зачем мы приехали к нему, знал, какого разговора стоит ждать. Не так давно у меня появились конкуренты на рынке сбыта рыбной продукции. Хотя, по большому счету, конкурентами их тяжело было бы назвать, не тянули они по своим объемам и охвату территории. Если бы не одно "но": компания заручилась поддержкой одного видного московского политика, являвшегося, по совместительству, тестем главы этого самого "Вихря". Ублюдки обнаглели настолько, что перехватили у нас в один момент одного крупного зарубежного поставщика, а после стали рьяно демпинговать цены на продукцию. Несколько проникновенных "разговоров" с замами главы ничего существенного не дали. На место искалеченных помощников Иван Топоркин, он же некогда видный московский авторитет Топор, просто ставил новых людей. Пока к самому Топору пробиваться не получалось. И дело даже не в крутой охране, мы просто не знали, где находится эта мразь. Замы тоже, как ни странно. Связывался он с ними только через телефон. Лица его они не видели. Документы перевозили курьеры на бронированных машинах. Прям не криминальный элемент, а член Совета Федерации. Впрочем, навряд ли они между собой сильно отличались.

Столетов, по слухам, имел некоторое представление об этом самом Топоре. На самом деле, мне уже даже становилось любопытно. Столько лет все эти погони, перестрелки и переговоры не вызывали и толики интереса, так как все действия спектакля были заранее и до мелочей прописаны мной же. Реплики персонажей, их мимика и поступки, а так же скрупулезно выверено время, которое отводилось тому или иному герою очередного акта. А здесь я ощущал, как скользят бразды управления ситуацией в моих ладонях. И это, да, все же вводило в состояние некоего азарта. Когда не знаешь, какой следующий шаг сделает твой соперник, и заранее просчитываешь несколько вариантов сразу. Держало в тонусе. И в то же время ужасно раздражало. Потому что я ненавидел терять контроль. Ненавидел просто до зубовного скрежета. Видимо, сказывалось прошлое, слишком долго был зависим от других людей, чтобы теперь не ценить возможность самому управлять своей и чужими жизнями.

— Почему вы считаете, что я могу знать что-то про Топоркина?

— Я просто знаю это.

Да, мне слил тебя твой же родной братишка. Некоторые мужики придают слишком большое значение своим причиндалам. Стоит пригрозить им лишить этой драгоценности, как они совершенно по-женски, противно и высоко начинают взвизгивать и сулить золотые горы за возможность и дальше трясти яйцами.

— И что именно вы хотите узнать?

Правильно, понял, что игра в несознанку ничего не даст, а скорее, разозлит.

— Мне нужна вся информация на этого Топоркина. Его семья, где он прячется, кто именно еще "крышует" Топора.

— Но о нем известно слишком мало.

— Именно поэтому я и здесь.

— Тем более о его семье, — Столетов прервался на вошедшую с подносом секретаршу, дождался, пока она положит поднос на стол и уйдет, закрыв за собой дверь, — я сомневаюсь, что могу вам хоть чем-либо помочь.

— А я сомневаюсь, что ошибся, решив иначе.

Склонился к губернатору через стол, заметив, как он напрягся. Сильно напрягся, пальцы, обхватившие к тому времени тонкую ручку чашки, замерли, и Столетов отвел тусклые голубые глаза в сторону.

— Егор Васильевич, я бы не стал терять свое время на пустые разговоры, если бы не знал, что именно вы способствовали освобождению Топора из зоны. Если бы не изучил вас и всю вашу семью, включая троюродных родственников, как свои пять пальцев. Все ваше имущество, недвижимость, заграничные колледжи, в которых учатся ваши дети. Конкретно ваша дочь Ирина. Кстати она недавно сменила стрижку, передайте ей, что блондинкой с длинными волосами ей было гораздо лучше. Ну и, если пожелаете, мы можем передать привет вашему сыну Мише в клинику в Германии. Мои люди как раз неподалеку от его наркологического центра сняли квартирку. Сколько вы его не видели уже? Соскучились? Могу организовать его перевозку сюда.

И с привычным удовольствием услышать характерный звук — Столетов невольно сломал фарфоровую ручку чашки, которую слишком сильно сжимал.

— Поэтому не нужно играть со мной в ваши дипломатические игры, товарищ губернатор. Вся информация на Топора, или я лично привезу вам темноволосый скальп вашей дочери вместе с частями тела сына-нарика.

У него не было выбора. А я уже через пять минут покидал здание со странным предчувствием. Топора прикрывал мой дорогой и любимый Степан Тимофеевич Заплатов, когда-то вытянувший и меня из тюряги. А теперь… теперь эти ублюдки начали уже новый раунд. На этот раз против меня. И у меня, судя по рассказу Столетова, оставалось крайне мало времени, чтобы понять, какие цели преследуют мои бывшие благодетели.

* * *

— Александр Владимирович, — Стас, который должен был остаться на месте, чтобы следить за губернатором, вдруг резко обернулся и начал махать мне руками, держа в одной из них огромную черную трубку сотового телефона, — нельзя вам лететь пока. Штормовое передают.

— На сколько?

— Уже, — кажется, услышал, как он выматерился, когда я все же к вертолету пошел.

— В общем, что делать, ты знаешь, Стас. Держишь меня в курсе мельчайших деталей. Поехали, — это уже пилоту вертолета.

— Александр Владимирович, там штормовое передают.

— Я знаю. Полетели.

— Вы не поняли, там уже вовсю шторм. Мы сесть там не сможем.

— Это ты не понял, — мельком посмотреть на бегущего к нам и придерживающего от ветра кепку Стаса, — мы сейчас взлетим, а на острове ты посадишь вертолет. И он сядет нормально. Или ты ляжешь в землю. Навсегда.

— Бес, — Стас протягивает мне свою сатанинскую трубку, — начальник охраны, — взгляд на судорожно натягивающего перчатки и поправляющего микрофон возле рта, — "лаборатории".

— Да, Мороз.

— Александр Владимирович, у нас тут бедствие. В результате сильного шторма затопило практически все строение, нижние этажи и подвалы…

И у меня внутри все сжалось от страха. Пальцы, кажется, сами с такой силой в трубку впились, что еще немного — и раскрошат на хрен. Нельзя. Нельзя, Саша. Под взволнованный голос Мороза возвращаться в реальность, отпуская тот ужас, что вдруг взвился внутри от осознания брошенной им фразы:

— …несколько пострадавших. Двоих нужно эвакуировать на большую землю.

— Кто?

Не знаю., как выдавить из себя этот вопрос смог. Не знаю, почему мы до сих пор на земле стоим. Почему кретин этот в фуражке не делает и попытки взмыть вверх. Озарением: ждет окончания разговора. А у меня перед глазами она, запертая в своей клетке. И с каким-то неправильным, наверное, облегчением слышать другие имена. Чужие. Не ее. Людей, который служили мне верой и правдой… а я выдыхаю, довольный, что не ее проклятое имя слышу сейчас. Не этой сучки с зеленой заводью взгляда, в котором при каждой встрече я сам словно в самый лютый шторм окунаюсь. Каждый раз — насмерть. И ведь она же потом и воскрешает, чтобы вновь утопить в своей-моей ненависти и злости. Помехи. Гребаные помехи, прервавшие его голос, и облегчение тут же сменяется тревогой на грани истерики.

— Что с клеткой сто тринадцать?

И молчание. Какого дьявола он молчит? Почему слышу вздох его медленный вместо ответа?

— Отвечай.

Наверное, слишком сильно рявкнул, потому что пилот впереди вздрогнул и руки на руль положил. Но в ответ вновь это ненавистное потрескивание в трубке, о котором, скорее, догадываюсь, чем слышу в разрывающем уши шуме работающего вертолета.

— Сбежать хотела, — и изнутри ярость взвивается холодным порывом ветра, — сама ключ откуда-то достала, — все это торопливо, сбиваясь, но я знаю, что не лжет. Кишка слишком тонка. Но ярость не на нее, а на этого придурка, растягивающего мою агонию в долгие секунды его прерывающейся неровной речи.

И с громкими проклятьями кинуть чертов телефон на землю, когда связь окончательно прервалась.

* * *

Видимо, у моего Дьявола были сейчас гости гораздо важнее, раз он не стал ждать меня сегодня у самых ворот. Хотя в какой-то момент показалось, что это не я пойду в Ад, а Ад пришел ко мне. Когда аппарат вдруг оказался втянутым в штормовой ветер неимоверной силы. Он раскручивал вертолет словно детскую игрушку, подбрасывая его в воздухе то вверх, то вниз. Огромные капли воды казались размером с мой кулак, они беспощадно били по стеклам, грозясь разбить их к чертям собачьим, а я все пытался разглядеть в этой огромной стене воды, грозно поднявшейся над привычным уровнем океана, небольшую темную точку — свой остров.

Не знаю, каким чудом ему удалось. Но, видимо, Стас знатно поработал над поисками пилота, потому что этому сукину сыну удалось нас посадить. Чертов гений воздуха все же справился со стихий, несмотря на то, что по всем законам физики это было просто невозможно. Скорее всего, он боялся за свою жизнь и делал все, чтобы не оказаться опрокинутым прямо в угрюмые волны свихнувшегося океана. Я не знаю. Мне, откровенно говоря, было наплевать. Разнесет нас, как хлипкие пластмассовые игрушки, в разные стороны, оторвав руки и ноги, или же мы, наконец, сядем на землю. Мне казалось, наступила какая-то точка невозврата, после которой ничего больше не имело смысла. И это не было правильно, учитывая, сколько людей сейчас было на острове. Это просто было. Факт. Ничего больше. Ощущение, что что-то сдохло. Что-то вырубилось во мне вместе с последними шумами телефонной трубки и способно ожить только в одном случае — когда я своими глазами увижу ее. Живой. Больше ничего не имело значения. Больше ничего не могло снова запустить это долбаное сердцебиение. В какой-то момент все остальное потеряло весь смысл. Все вокруг меня. Эта воссозданная лаборатория. Конкуренты. Тварь, томившаяся в клетке. Жажда жесточайшей мести и ненависть последних лет. Все то, что было мной все это время… словно я сам перестал существовать с того момента, как затих голос Мороза, и мог воскреснуть только в одном случае. Труп. Я спрыгивал с вертолета никчемным трупом, зомби, заточенным лишь под одну жизненно-важную задачу. Найти Ассоль. Найти живой. Или раскурочить до руин весь этот проклятый кусок земли, а после лечь рядом с ней и сдохнуть молча.

* * *

И все же ощутить, как взрывается ударной волной в грудной клетке эта самая жизнь. Взрывается голос Мороза, растерянно бормочущего едва ли не самые важные слова.

— Живая она. Как есть живая.

А я кулак ко рту приложил, чтобы не заорать в облегчении, чтобы не закричать, что она правильно все сделала. Моя девочка, не посмевшая оставить меня одного. Сейчас, когда вдруг остро понял, что смог бы простить ей многое. Слишком многое, кроме смерти.

— Хотела украсть и сбежать с ребенком, но мы ее остановили. А сейчас лежит без созн…

— СТОП. С каким еще ребенком?

И вновь ощутить, как возвращается холод… как на затылке вновь от ужаса волосы зашевелились. И ужасной догадкой — она решила отомстить мне? Забрать то единственное ценное, что я имел? То единственное, за что, и я вдруг сейчас это понял, я мог убить ее сам, если бы намеренно навредила девочке? Потом сам же подыхал, да, каждый оставшийся свой день без нее… но за этих детей я отвечал одновременно перед Богом и самим Дьяволом. И он ждал меня по ту сторону моей финальной точки, чтобы призвать к ответу. Впрочем, я всегда знал, что пересеку гребаную конечную черту именно с Ассоль. Неважно, вместе с ней или через сутки-двое после нее… но я догоню мою лживую девочку. Непременно догоню. Иначе мое погружение в Ад потеряет свой болезненно-острый вкус.

* * *

Сначала к ней. Потом будут камеры. Потом будут разговоры со службой охраны. Потом весь остальной мир. Сначала она. Как бы я ни презирал себя за это, но оказалось легче нестись на долбаном вертолете сквозь бешеные порывы ветра под проклятия и крики страха опытного летчика, нервно дергавшего руль аппарата, чем свернуть с до боли знакомой дороги. На самом деле, совершенно не имело значения, где именно находилась сейчас она. Впрочем, как и всегда. Сколько бы лет ни прошло. Как бы мы ни выросли и не изменились, я всегда шел к ней. Неважно, с какой именно целью. Хотя разве не она сама всегда и была той самой целью?

Когда зашел в свою комнату, в которую ее предусмотрительно перевели охранники, ожидал увидеть что угодно, но только не Ассоль, лежащую в моей рубашке неподвижно на кровати. Почему-то думал, что она должна была уже прийти в себя за это время. Подошел к ней и склонился над постелью: слишком ослабла, видимо. Проверил запястья, но никаких уколов ей не ставили. А это значит, что эта стихия для нее стала настоящим ударом. И тут же ухмыльнуться собственным мыслям: я был для нее основным ударом. Я. Но ведь не этого я добивался все эти годы? А теперь нависал над ней грозовой тучей и жадно смотрел, как дышит. Чертова ведьма. Как ты сделала так, что мне теперь и не нужно было ничего больше? Просто стоять и смотреть, что ты дышишь.

И снова дает о себе знать чертова зависимость. Снова эта дрянь начинает корежить изнутри. Безжалостно вгрызается в мышцы, требуя коснуться ее лица. Всего лишь раз провести кончиками пальцев по такой бледной и такой нежной коже. Зачем? Понятия не имею. Моя болезнь в такой близости к ней прогрессирует с каждым днем, с каждой минутой все больше, мутирует, становясь все беспощаднее и отвратительней.

* * *

Который раз подряд я пересматривал сохранившиеся видеозаписи с камер? Наверное, пятый или шестой. Приблизив к монитору лицо настолько близко, чтобы вновь и вновь попытаться прочесть ее слова, нет, выкрики, брошенные в лица тем, кто наставил на нее оружие. Ублюдки. Я заставлю каждого из них харкать кровью за это. За то, что едва не позволили ей умереть.

Я видел все. И судорожное открытие клетки откуда-то добытым ключом. Скорее всего, моя ведьма стянула его из подвала при нашей последней встрече. И бег по коридорам лаборатории, бег, спотыкающийся и в то же время лихорадочный. Ассоль до паники боялась воды. После того случая на озере, когда едва не утонула, моя девочка, насколько я знал, никогда не заходила больше в водоемы. И я смотрел, как периодически она останавливалась, растерянно глядя на подступающую воду и теряя драгоценные секунды. А я, я идиот… просто одержимый ничтожный идиот, который впивался пальцами в край стола и вдруг ловил себя на мысли, что пусть лучше она сбежит. Пусть сбежит. Я все равно найду свою дрянную девочку. Где бы она ни была, где бы ни пряталась от меня. Пойду по ее следу, различая его среди тысячи других. Выгрызу ее у любой твари, если буду знать, что она жива.

И еще ближе к экрану, чтобы почувствовать, как сорвалось сердце. Мороз, ты самый настоящий придурок. Она не крала девочку. Алена сама спустилась туда. Наверное, искала меня. И она не оставила ее. Дьявол… почему она не оставила ее? Зачем ей чужой незнакомый ребенок? Повлиять на меня? Требовать свободы? Но ведь она не могла знать, что Алена моя дочь? Если только девочка сама не сказала.

Бред. Ассоль не просто рисковала собственной жизнью, пытаясь открыть заклинившую дверь и вытащить ребенка. В какой-то момент мне показалось, что она просто перестала бороться. Чертовщина какая-то… в какой-то момент она просто опустила руки, словно решила остаться там. С ней? Не оставлять девочку одну.

И тут же едва не вскрикнуть, когда дверь разлетелась вдребезги под напором воды, и Ассоль схватила ребенка и побежала. Раз за разом я пересматривал именно этот момент. Как она резко поднимает ее и, словно драгоценную ношу… словно собственную малышку, прижимает ее к себе, срываясь на бег. Прямо в руки к тем, кто тут же выдернет Аленку из ее рук.

А потом просто вырубиться. Отключиться, тупо уставившись в черно-белый монитор. Туда, где она кричит… кричит нечто настолько дикое для меня. Дикое в ее исполнении. Нечто, что подтвердят слова Мороза. Моя девочка сошла с ума. И свела с ума меня самого неожиданно пронзившей догадкой. Ни хрена Ассоль не спасала моего или чужого ребенка. Там, в черно-белом прошлом, записанном видеокамерами, моя обезумевшая девочка спасала свое. Своего ребенка.

ГЛАВА 16. БЕС. АССОЛЬ

Она спала. Снова спала, а я снова ощущал себя верным псом, охранявшим сон своей хозяйки. Затаившим свое дыхание и не сводившим глаз с ее лица, чтобы не пропустить ни одного стука ее сердца, равномерно звучавшего в абсолютной тишине комнаты. С одним лишь отличием: я был одновременно тем, кто мог разорвать любого, кто посмеет стать ее врагом, как и тем, кто разорвет ее саму. Потом. После этого разговора, которого ждал, который высиживал вторые сутки возле ее постели, не желая будить ее. Более того, я приказал, чтобы ей вкололи снотворное, как и витамины. Слишком многое ей пришлось пережить за последние дни. И нет, это была не жалость. Забота? Хрен его знает. Я просто привык заботиться о ней. Это было само собой разумеющимся. Причинять боль, мучить, смотреть, как сворачивается клубком на кровати, а после воет подобно раненой волчице, было сродни обоюдному испытанию. Просто проходили мы его с ней в разное время. Я — немного до начала самого процесса, когда принимал решение о нем. Она в ходе самого действия. А вот забота о ней была чем-то естественным, необходимым не столько ей самой, сколько мне.

Просто смотреть и знать, что дышит. Что не осталась там, внизу, под толщей воды, с громким ревом ворвавшейся в подвальные помещения и разнесшей к бесам многочисленные постройки на острове. Слишком близка была к этому, с учетом ей личного неконтролируемого страха именно перед этой стихией.

Просто смотреть, как равномерно двигается ее грудь, и слышать тот самый стук сердца, чувствуя, как к самому горлу накатывает паника только от мысли, что мог лишиться этой возможности. Через пять минут, может, через тридцать или через три часа или минуты она откроет глаза, и нас обоих захлестнет наша ненависть. Любимая, взлелеянная годами боли и ярости. Через какое-то время я снова буду ломать ее, ломать больно и беспощадно. Но сейчас… сейчас я позволил себе просто наслаждаться осознанием того, что она жива. Так много в нашей ситуации сейчас и так отчаянно мало, стоит только вспомнить, кем она была и, черт бы ее подрал, остается для меня до сих пор.

Не знаю, в какой момент настолько в свои мысли ушел, что пропустил, когда она проснулась. Нет не открыла глаза, но дыхание изменилось, сбилось. Не дрогнула ни единая ресничка… но она чувствует тяжесть моего тела на кровати и она знает, что это я. И не только по запаху. А потому что больше некому. Она знает, что принадлежит мне, так же, как и я знаю это.

— Доброе утро… точнее, добрый день, девочка с самыми зелеными глазами.

И внимательно смотреть, как, наконец, дрогнули ресницы, и распахнулись глаза, освещая бледное лицо тем самым, ее неповторимым светом жизни. Когда-то я именно так приветствовал ее в своей клетке. Многое поменялось, да, девочка? Теперь ты по ту сторону неволи. Но забыть ты не могла.

* * *

Я знала, что он рядом. Чувствовала его сквозь сон. Его ритм дыхания, его запах и тепло его тела. Рядом с собой… как когда-то. Очень давно. В прошлой жизни, в которой нам обоим уже не было места, а в будущем нас ждала общая черная яма, в которой он похоронит меня и наши воспоминания. Открывать глаза не хотелось. Хотелось только слышать его дыхание и ощущать эту близость еще немного. Потому что, как только я проснусь, пойдет следующий круг нашего ада. Да, нашего. Он тоже в нем варится не меньше, чем я. Если бы это было иначе, я бы перегрызла себе вены собственными зубами.

Когда я приподниму веки, куда он первым вонзит свое жало? Мне в горло, в сердце, в душу? Он ведь ждет. Терпеливо, лениво и самоуверенно ждет, когда сможет начать терзать меня снова.

И его голос, заставивший сердце сбиться с ритма. Наши слова… Как же больно они режут по венам тупыми лезвиями воспоминаний. Словно нарочно расковыривает старые раны, обнажает гноящуюся беспрерывно плоть, чтобы выливать на нее каплями серную кислоту. Каждое его слово, сказанное НАШИМ тоном — это та самая капля, от которой хочется скрежетать зубами.

Открыла глаза и вздрогнула, увидев его лицо так близко. Нет, вздрогнула не от страха, не от неожиданности, а от едкого, совершенно неконтролируемого желания тут же вскинуть руки и, обняв за шею, прижаться щекой к его колючей щеке, потереться о нее, закатывая в наслаждении глаза.

Начало новой игры было похоже на заставку из прошлой… красивый флешбэк… ты мастер своего дела, мой палач.

Я прикрыла веки и тихо ответила:

— Здравствуй, Саша. — подражая заданному тону, — Мой Саша… самый сильный, самый сумасшедший Сашааа.

Снова распахнула глаза и посмотрела ему в лицо. Так близко, что видно каждую морщинку, каждую неровность и светлые шрамы на щеке. Сжала кулаки чтобы не позволить себе эти шрамы тронуть.

* * *

Нет, она не просто подхватила мою игру, она повернула ее в другое русло. Показала свою силу воли. Словно позволила мне решить, как поступить дальше, куда вести диалог. Впрочем, разве у нее был другой выбор? Здесь, в моей комнате, на моем острове, в моей полной власти? Но и играть в слабую она не хочет. Не признает себя таковой. Сломленной. Потому что всего лишь одно предложение, а меня отбрасывает в прошлое, туда, на десять — тринадцать лет назад, когда эти слова были сродни первому рассвету после долгой полярной ночи. И они ведь таковыми и были. Тогда. Сейчас они стали вызовом, очередным ее вызовом, брошенным мне в лицо. И снова наряду со злостью за этот вызов изнутри поднимается волна восхищения за эту силу. За гордость эту ее проклятую.

Волосы темные со лба ее убрал, и она застыла, затаилась, глядя расширившимися глазами на мои пальцы. А я вздрогнул, потому что этот взгляд… Ее этот чертов ведьмовский взгляд пробудил каждую каплю крови, которая до этой секунды тихо текла в венах. Пробудил, заставил бурлить от желания коснуться ее кожи. Провести там, над бровями, там, куда раньше я любил прикасаться губами, убирая тонкие морщинки недовольства.

Осторожно кончиками пальцев дотронуться до ее лба, наблюдая за тем, как медленно опустились тонкие веки, скрывая ее глаза. Очень медленно и почти невесомо очертить изящные темные брови и спуститься по скуле вниз, к полным губам. Еще сорок восемь часов назад я мог потерять эту возможность навсегда. Возможность касаться ее. Смотреть на нее и чувствовать, как отслаивается слой за слоем эта адская ненависть к ней. Только потому что она жива. А я настолько конченый психопат, что не могу остановить этот процесс. Только стискивать сильнее челюсти, не позволяя ей уйти, не позволяя истлеть дотла той ярости, что вспыхивает внутри только от звука ее имени. Нельзя прощать человека, только потому что ты не можешь без него жить. Лучше сдохнуть один раз и физически, чем позволять ему убивать тебя сотни морально, и куда больнее, куда изощреннее, чем может придумать даже самый извращенный разум.

— Как ты себя чувствуешь?

Не прекращая касаться ее лица. Просто алчно восполняя свою нехватку ее.

* * *

Невидимые рисунки прошлого. Как штрихи. До этого он заливал холст реками крови и брызгами мяса, резал меня до костей моей и чужой болью, за которую я чувствовала свою вину, а теперь сверху наносил легкие нежные штрихи… нет, не белого цвета. Только черного. Тонко, медленно, со знанием дела. Повторяя черты моего лица. Намеренно или машинально, как всегда раньше. И его радужка темнеет, а зрачки расширяются. Я узнаю этот взгляд… только для меня все эти штрихи больнее хлестких ударов и лезвий прямо в сердце. Перехватила его руку и, сильно сжав, вскочила на постели.

— Не тяни время. Мы оба знаем, зачем ты пришел. Начинай. Давай, ударь. Сильно. Как ты умеешь… но не смей меня возвращать туда, где жила одна грязная ложь. Потому что это уже не жестокость… это нечто, не поддающееся человеческому пониманию, — отшвырнула его руку, — да ты и не человек. Так что сбросим маски.

* * *

А девочка не просто кидает еще один вызов, она наносит свой первый удар, напоминая, кем я являюсь. Только она ошиблась, считая, что я так и остался тем самым волчонком, запертым в клетке ее матери. Я изменился. Я стал гораздо злее, безжалостнее, хуже. Я все же стал человеком.

— А ты сможешь?

Схватив ее за запястье и резко притянув к себе. На каком-то гребаном автомате втянув в себя запах ее волос.

— Сможешь отодрать эту самую маску от своего лица? Или предпочтешь снять вместе с кожей, моя дорогая актриса?

И улыбнуться, когда отшатнулась от меня назад.

— Что такое? Не получается как раньше? Не получается забыть, что я не человек и не достоин поцелуя драгоценной дочери доктора Ярославской?

И все же отшвырнуть ее от себя с силой, так, что упала на спину на кровать, но тут же поднялась, глядя с вызовом в глаза.

— Но ты ошиблась. Я пришел не для того, чтобы трахать твое тело. У меня есть вопросы. И я должен получить на них ответы.

* * *

— В отличие от тебя, на мне никогда не было маски. Я честна с тобой как сейчас, так и тогда… а ты использовал эту честность, чтобы бежать. Это твоя маска приросла к твоему лицу. Я даже не знаю, сколько их там… этих масок.

Посмотрела на его лицо, искаженное яростью, и на сверкающие уже такой знакомой ненавистью глаза. Вот и хорошо. Так легче и честнее. И не так больно.

— Спрашивай. Нет ничего. что я могла бы и хотела бы от тебя скрыть.

* * *

Да, еще один удар. Только непонятно, перед кем она играет эту роль обиженной на своего палача жертвы? А еще непонятно, с какой целью. Воззвать к совести или к прошлым чувствам? И снова восхититься прекрасной актерской игре. Тому, как вспыхнули негодованием ее глаза.

— Осторожнее со словами, Ассоль. Помни, что я всего лишь эксперимент. Твой и твоей матери. Подбирай их особенно тщательно, чтобы не пошла необратимая химическая реакция, которая сожжет все здесь дотла.

Отойти от нее на пару шагов назад. Потому что слишком близко начинаю задыхаться. Слишком близко к ней означает в ее власти. Даже сейчас. По истечении десятилетия.

— Почему ты не убежала тогда? Почему спасла… мою дочь?

И внимательно в ее лицо, чтобы уловить малейшую реакцию на последние слова.

Зачем? Да хрен его знает. Знаю только одно — мне это почему-то безумно важно.

* * *

Я рассмеялась… сразу после его слов об осторожности. Мне стало до боли смешно.

— Думаешь я тебя боюсь, Саша? Ты, правда, считаешь, что после того, как убил меня и вырезал из меня все живое, я буду чего-то бояться?

Приподнялась на постели и встала в полный рост.

— Знаешь, когда человек перестает бояться? Когда ему больше нечего терять. У меня было не так уж много всего… хотя, может, тебе и казалось, что я несметно богата. И я сейчас не о деньгах. У меня был любимый мужчина, мой воздух и моя жизнь… и его ребенок — смысл этой жизни. Когда их обоих не стало… — голос дрогнул, и я сделала шаг к нему, — мне стало плевать как, когда и каким образом я сдохну.

Еще один шаг, а он невольно делает такой же назад.

— Я спасла ребенка, Саша. Твоя дочь… чужая. Не важно, чья. Я спасла ребенка. Дети не отвечают за грязные и мерзкие поступки своих родителей. Она всего лишь маленькая девочка и… и я хотела, чтоб она жила.

* * *

И волной дикой разрушающей ярости желание заставить ее замолчать. Захлебнуться этой долбаной, осточертевшей до чертиков ложью.

— Заткнись.

Шагнув к ней и схватив ладонью за затылок, притянул к себе, чувствуя желание сжать пальцы. Сжать их на хрен на ее горле и не отпустить до тех пор, пока отголоски этой лжи не растворятся в сознании.

— Не смей лгать мне. НЕ. СМЕЙ. ЛГАТЬ.

И снова от себя отбросить, чтобы не убить. Не сорваться и не свернуть эту тонкую шею.

— Не смей говорить о любви. Такая, как ты… такая тварь неспособна любить. И не смей называть выродка Бельского моим.

* * *

— Бельский бесплоден, Саша. У него никогда не будет и не было детей.

Я смотрела на его лицо, искаженное бешенством, на жилку, пульсирующую на лбу, на стиснутые в кулаки пальцы.

— Как и у меня… после… — осеклась и усмехнулась. — Не было лжи. Я носила твоего ребенка, а ты от нас отказался. Вот она, вся правда. И знаешь… я рада, что ты нашел меня и привез сюда. Наконец-то, вся эта ложь, лицемерие, игра, все закончилось. И ты… ты тоже для меня здесь заканчиваешься. Потому что нет тебя больше. Есть монстр, убийца, нелюдь… а моего Саши нет. Он умер… Когда-то я себе обещала, что, если его не станет, не станет и меня.

Подошла к нему совсем близко и вцепилась в воротник черной рубашки, чувствуя, как срываюсь.

— Где мой Саша? Куда ты его дел? Зачем ты его убил?

* * *

Наверное, так не лгут. Не обманывают вот так сразу, без подготовки. Впрочем, если этот вариант уже был продуман… и если ты актриса с кучей кинопремий за свой драгоценный талант, то ложь становится не просто второй кожей, а легко заменяет первую.

— Сдох твой Саша. Да и не было его никогда. Не было, — от себя руки ее убрал и к лицу склонился, — был только нелюдь. Идиот, поверивший в любовь самой красивой и самой циничной девушки. А идиоты, они всегда умирают, Ассоль. Девочка с самыми зелеными глазами и пустотой в сердце. Знаешь ли ты, что твой жалкий муженек уже несколько часов в моей клетке томится? Трусливый шакал… стоит мне лишь взять нож и приставить к его горлу, и он протявкает мне всю правду.

И даже не вздрогнула. Ни грамма удивления в глазах или хотя бы сожаления.

— Настолько безразлична чужая жизнь? А, Ассоль?

И на мгновение замолчать, ожидая реакции… которой по-прежнему ноль. Ноль.

— Что ты такое? ЧТО.ТЫ. ТАКОЕ? Почему тебе наплевать на жизнь своего мужчины и в то же время ты спасаешь чужого ребенка?

* * *

— У детей есть впереди целое будущее, шансы… а Витя… Витя, как и моя мать, все за деньги, все ради выгоды.

Смотрю куда-то в никуда…

— Он не заслужил смерти, я его жизнь в ад превратила. Ни любви, ни счастья он со мной не нашел. Витя неплохой… нет. Не жестокий. Зря ты его пытаешь. Не был он со мной почти за эти годы. Не подпускала его.

Потом в глаза Саше посмотрела и сильнее впилась в воротник его рубашки.

— Можешь не верить… ничему не верь. Это не имеет никакого значения. А Витя… если я буду умолять не убивать его, он умрет долго и мучительно. А так, может, ты это сделаешь быстро.

* * *

— А ты? Ты не как твоя мать?

Она все сильнее цепляется за мою рубашку, а меня потряхивает в ответ на этот жест. Нельзя так реагировать на женщину, которую вдоль и поперек изучил. Нельзя возбуждаться при таком разговоре… возбуждаться на женщину, которую трахал всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Так не бывает у нормальных людей. Чтобы по истечении долгих лет только на нее одну стояло так, что приходится собственные зубы в крошево стискивать, иначе сорвешься.

— Ты не ради выгоды тогда? И сейчас? Все ближе и ближе… не ради выгоды?

* * *

Он так странно выглядел сейчас… словно сквозь ярость прорвалось какое-то дикое отчаяние, боль невыносимая, и в глазах его заблестела, складкой между бровей пролегла.

— Какая мне выгода от любви к тебе, Саша? Где ты выгоду эту увидел? — не выдержала, лицо его руками сжала, — Бежать с тобой куда глаза глядят, наплевав на мать? В тюрьме у тебя в ногах валяться? На кокаине всю жизнь сидеть… или здесь пощады вымаливать?

Сильнее скулы его стиснула, потом грубо в волосы зарылась и что есть мочи сжала, начиная дрожать всем телом.

— Не щади. Моя выгода только в одном — сдохнуть здесь где-то недалеко от тебя, чтоб приходил кости мои проклинать. Но приходил, Саша, слышишь? Приходил и не смел забывать. Вот моя выгода. Нравится она тебе?

И лбом к его лбу прислонилась.

* * *

— Не вижу. Права ты. Ни хрена я не вижу, — обхватывая ее за талию и прижимая к себе. Не знаю, зачем. Инстинктивно. Чтобы согрелась. Чтобы не дрожала. Холодно ей. Как и мне. Окна все наглухо, а нас морозит обоих. Потому что холод, он изнутри идет, прет шквальным ветром, до костей пробирает, и, кажется, даже дыхание ледяным стало.

— Я слепой всегда с тобой. Слепой, потому что только тебя видел всегда. Потому что на тебя одну только всегда смотрел. А надо было на себя.

Не сдержал нервного смеха, предательски вырвавшегося откуда-то из горла.

— На себя и знать, что ни хрена такая, как ты, такому, как я, не могла светить. Так, иногда вспыхивать, как лампочка, и тут же потухать, погружать в абсолютный мрак. Не бежала ты со мной. И на мать не плевала никогда. Я фотографии видел, девочка.

Сильнее впиваясь коченеющими пальцами ей в поясницу, чтобы прижать к себе еще больше.

— Фотографии, где ты с ним. И после меня. И параллельно со мной. Не надо лжи, Ассоль.

Прижимаясь щекой к ее ладони.

— Нельзя сначала предавать, потом просить не забывать. Я бы что угодно отдал за возможность забыть твой живот там, в тюрьме. Твои свадебные снимки. Если любила, почему так быстро, а, Ассоль? Словно бегом бежала в ЗАГС к нему.

* * *

Сжимает сильнее, и я дрожу уже не от лихорадки, а от того, что это руки его на мне опять, горячие сильные. Они грели всегда, от боли укрывали и сейчас укрывают от него же самого, потому что инстинктивно сжимает, я это вижу. И я волосы его не выпускаю, пальцы разжать не могу.

— Мать показала, да? — и я ответы уже сама знаю, больше и некому было, — Она обещала живым тебя оставить, если за Витю выйду… пощадить тебя обещала. Я бы тогда за самого дьявола вышла, за урода последнего. Я бы кожу дала с себя живьем снять… а тебя она слишком хорошо изучила и давила туда, где ты бы точно сломался.

Притянула с яростью за волосы к себе ближе.

— Как ты мог поверить? Ты тоже меня знал. Знал лучше, чем я сама. Как? Как ты позволил себе поверить? Я ненавижу тебя. Как же тебя за это ненавижу. Почему ей, а не мне? Почему?

* * *

Зачаровывает. Своими колдовскими прикосновениями зачаровывает. Движениями этими, лихорадочными. Сама-то понимает, что творит? Что одну за другой преграды рушит, что я ставил. Только они и удерживают от того, чтобы разорвал ее. Потому что ни хрена не верю ей. Не верю. Потому что, если вдруг поверить сейчас, в эту секунду, то легче сдохнуть. Логичнее. И гораздо честнее. Сразу ножом себе по горлу и подыхать, захлебываясь своей же кровью. Потому что тогда все это… все эти годы… все вокруг — это не просто чужая ложь. Это крах. Это катастрофа, после которой не должно остаться ни одной живой души.

— Я сказал тебе уже, — и на ее взгляд непонимающий прошептать в самые губы, не в силах отвернуться от влажных блестящих глаз. Там, в глубине их отчаяние, дикое такое отчаяние вперемешку с болью отсвечивает.

— Сказал, что, кроме тебя, никогда никого не видел и не смотрел. Тебя только… письма твои. Письма, Ассоль, матери. От тебя. Где ты подроообно так про меня, про эксперименты надо мной пишешь. Свои, детские, но уже тогда нечеловеческие. А я ведь любил тебя. Я ведь и после этого еще отказывался верить. А там ты с ним. Везде с ним. В обнимку. Целуешься. Сначала с ним, потом этими же губами со мной. Я тогда за хлорку человека бы убить смог. Чтоб поцелуи твои лживые, испоганенные им, стереть со своего рта.

* * *

И я ужаснулась тому, что она со мной сделала… я знала, о чем он. О моем дневнике. Я писала там о нем, о каждом новом открытии и достижениях. Я писала для себя и восхищалась им. Она выдрала оттуда то, что показалось ей нужным… это она все сделала. Она побывала у него передо мной.

— А мне хлорку? Мне найдешь, душу от тебя отмыть? Сердце…

Дневник она мой тебе дала… то, что ей выгодно было. Дергала тебя за веревочки. Знала, куда ударить, чтоб убить нас обоих. Он там. Я его там оставила. Ты поищи… — пальцы разжала и почувствовала, как колени немеют от понимания, что не поверит никогда, — ты ведь умеешь находить. Найди мой дневник. И прочти его весь.

Вырвалась из его рук и попятилась назад.

— А фото… были фото. Мне нечего сказать. Если один человек хочет очернить другого в глазах того, кто хочет в это поверить, то это не составит труда. Письма… да, я их писала. Тысячами, сотнями тысяч, и на бумаге, и мысленно. Он тоже их находил, — уставилась взглядом в окно, вспоминая, как Витя истерично рвал конверты, — находил, потом с упоением рвал на куски и проклинал. Иногда бил. Мне было наплевать. Я была под дозой. Где-то в нашем с тобой раю.

* * *

— Так ты его зовешь? Рай?

И, как привязанный невидимым крепким канатом, шагнуть за ней вслед и за спиной встать.

— А я Адом. Все, что было, зову Адом. И чего не было — тоже. А ты, ты мой персональный дьявол. Ты просишь за этого ублюдка, а потом сама рассказываешь, что он бил тебя… и я даже не знаю, правда ли это, но ты уже подписала своими словами ему приговор. Понимаешь? Потому что я по-прежнему, любого за тебя насмерть готов драть. Хотя должно быть наоборот. Должен был тебя… еще тогда. Но не могу. Физически не могу. Как проклятье на мне стоит.

И самому себе вопросом мысленным, почему верить ей хочу? Почему кажется таким важным дать ей хотя бы один шанс? Ускользает. Причина эта вроде совсем рядом… но ускользает, и я пытаюсь поймать, пока перед глазами не встает она, прижатая к стене, и задравшийся свитер.

— Ребенок… ты говоришь, мой. А где он тогда? Кому отдала?

ГЛАВА 17. АССОЛЬ. БЕС

До меня доносятся его слова, как сквозь вату… половину понимаю, половину нет.

— Потому и рай… потому что ад не выдерживала. Я не такая сильная, как ты, Саша. Я сломалась.

Словно себе не ему.

— Некому было за меня. Ей плевать… всегда плевать. А больше не было никого. Только искусственный рай, там был ты и девочка наша… живая. Она тянула ко мне руки и говорила мне "мама"…и я не слышала по ночам, как она плачет, как зовет меня из-под земли. А ты… ты отнял у меня этот рай. Из-за тебя земле ее отдала.

Повернулась, поднимая глаза на него, и вдруг ощутила этот прилив дикой ненависти, бросилась к нему и ударила его руками по груди. Впилась ногтями в плечи.

— Она кричит по… ночам опять. Плачет. Я снова ее слышу. Каждую проклятую ночь… она умерла, а я ее слышу. И это не ад… нет. Это черная яма боли. Верни мне мой рай… верни или убей меня. не могу я так большееее, — как обычно, воспоминание о дочке вызвало приступ истерики, и по щекам покатились слезы, колени начали подгибаться. — Не могу так.

* * *

В ушах сиплый напуганный голос Покровского прозвучал. Четвертый ребенок. Четвертая. Ее он имел в виду? Та самая, потерянная ими же где-то в Латвии. И сердце в груди сжимается, чтобы совершить болезненный, кровавый кульбит, царапаясь о ребра, оставляющие глубокие порезы, проникающие в плоть. А я понять не могу: ее боль вот так наизнанку выворачивает меня или моя собственная? Почему кажется, что еще один упрек… еще одно ее слово… Эти обвинения. Это уже не обида или же месть. Даже дочь Ярославской не может ВОТ ТАК сыграть… ВОТ ТАК лгать. О таком. Дьявол.

К себе ее прижал правой рукой, успокаивая, что-то шепчу ее прямо в волосы, а в ушах у самого детский плач, душераздирающий, пронзительный. Пронзительный настолько, что невольно с ней вокруг своей оси обернулся, оглядывая спальню обезумевшим взглядом, пытаясь понять, откуда этот звук. Потому что показалось, что совсем рядом раздается. Всего несколько секунд, Бес… всего несколько секунд, а она годами его слышит. День за днем. Что могло сравниться с этой ее потерей… что можешь ты противопоставить ей? Так вообще возможно? Чтобы не просто боль ее, а вот это безумие, и так явно мне передала. Моя девочка… и даже если она лжет сейчас в том, кто был отцом ее малыша, то эти слезы… Черт, этот океан отчаяния и агонии в ее глазах… они могут принадлежать только матери, потерявшей самое ценное.

И снова в голове Покровский. Может, и не теряла. Может, живая она. Ее дочь. А может, и моя.

Сам не понял, как мои губы волосы ее нашли. Целуют неистово, пытаясь истерику эту заглушить. Потому что еще немного, и сам в нее сорвусь за ней. Потому что, если это правда… вашу мать, если это все правда. Все, что она сказала, значит, это не тварь, это я, я сам убил нашего с ней ребенка.

— Она твой рай?

Хрипло. Сам себя еле услышал, но сил нет говорить громче. Иссякли. Растворились где-то на полпути сквозь гарь и смрад этой утомительной войны к ней и себе настоящей.

— А если верну?

Отстранившись, чтобы посмотреть в ее глаза. Чтобы удержать, когда всхлипнула в ответ на этот вопрос.

— Если верну твой рай, освободишь меня из моего Ада?

* * *

И опять его руки, которые успокаивают, ласкают, прячут от боли, от страха и от тоски дикой. Только в них могу укрыться, только в них не так страшно… и в то же время эти руки меня убили когда-то. И поцелуи эти ядовитые и такие все еще желанные. Прижаться к нему до хруста, спрятаться от боли. Ненадолго поверить, что он может ее унять и разделить… потому что я это действительно почувствовала. Как начинает дрожать его большое тело, как участилось дыхание и руки лихорадочно гладят мои волосы, спину. И его боль поглощает мою. Впитывает в себя, растворяет… я такая эгоистка, Саша, я не могу больше жить с этим одна. Подняла к нему лицо и все же прижалась к нему ладонями, поглаживая жесткую щетину.

— Вы были моим раем. Оба… Как ты вернешь? Как вернуть то, что ушло навсегда… под землю. В бездну, в никуда? Только ад нам теперь и остался… только ад.

Прижалась щекой к его груди, прислушиваясь, как бьется его сердце и как хрипло он дышит. Словно в груди у него кузнечные меха.

— Если бы кто-то вернул мне ее, то Ад бы закончился для всех. И для меня, и для тебя. Но так не бывает. Гореть нам вечно в Аду, Саша.

Резко подняла голову и обхватила руками его затылок.

— Только не бросай меня в нем одну. Слышишь?

* * *

Ни хрена бы он не закончился. Твой — да. Если я найду ее. У тебя есть на это мизерный, но шанс. А вот мне, мне там места нет рядом с тобой. Потому что, если это правда… и в висках громогласным набатом, чтобы не смел сомневаться. Не смел своими подозрениями, как грязными руками, пачкать именно эти раны в ней. Те, что, кажется, и в меня сейчас прорастают. Я чувствую их. Каждую. Как плоть под кожей расходится в стороны, обнажая гнилую протухшую суть нашей войны. У меня оставался один шанс закончить ее для Ассоль. Войну, которую сам начала. И только сейчас понял, что проиграл. Тогда, много лет назад проиграл, потеряв гораздо больше, чем думал.

— Не брошу, — все так же тихо, не глядя в ее глаза. Мучительно больно сейчас видеть свое искаженное влажным блеском слез отражение в них. Почему оно еще там? Почему не выдрала оттуда ногтями до сих пор? И почему кажется такой чудовищной и одновременно дает силы эта ее просьба не бросать одну.

Она по-прежнему трясется так, что меня пробивает ответной дрожью. Уткнулся в ее шею, касаясь губами нежной кожи и сильнее прижимая Ассоль к себе. Когда-то я успокаивал ее именно так. Когда-то она именно ко мне приходила за умиротворением.

— Скорее, сдохну, но больше никогда.

Поднимаясь к ее губам, чтобы замереть на мгновение перед тем, как впиться в них требовательно. Да, маленькая моя, я хочу вырвать эту агонию у тебя. Вырвать с корнем, и самому корчиться от нечеловеческой боли. Пусть это ничего не изменит ни для кого из нас.

— Ни за что не брошу свою девочку.

Поднял ладонь кверху, чтобы впиться пальцами в поясницу, вжать стройное тело в себя. Мне нужно почувствовать ее своей. Прямо сейчас. Нужно почувствовать, иначе я свихнусь у нее на глазах.

* * *

Его слова опять больно вскрывают все раны, но эта боль уже другая. Она не пустая, не бессмысленная, не одинокая. Она наша. Моя и его. И ненависть растворяется в ней грязными пятнами, тонет в том чистом, что сохранилось между нами. Он не смотрит мне в глаза, а я смотрю в его и вижу себя там… и это не я нынешняя, это та девочка, которая до безумия его любит и верит во всем. Девочка, которая лучше дала бы изрезать себя на куски, чем поверить, что ее Саша может причинить ей страдания. Саша, которого столько били и ломали из-за нее… Саша, который готов был отдать за нее свою жизнь. Мой Саша.

Его горячие губы на моей шее вызывают ворох мурашек и какую-то болезненную истому, словно он мелкими стежками зашивает мне раны. И это больно… но нет ничего слаще этого понимания. И застонать в голос, когда его рот соприкасается с моим, когда горячее дыхание врывается мне в легкие, и это не те безжалостные укусы, как раньше… это поцелуи, голодные, жадные, больные и невыносимые, но поцелуи, и я льну к нему всем телом, сплетая свой язык с его языком, зарываясь в его волосы, перебирая их, прижимая его к себе еще сильнее. Ощущая, как сквозь боль вспыхивает голодное марево дикого желания почувствовать его всего. Сейчас. Здесь. Когда мы с ним настолько голые, что негде спрятать ни ненависть, ни ложь.

* * *

А дальше только пропасть. Дальше только оголтелое, совершенно животное, безумное желание раствориться в ней и растворить ее в себе самом полностью. Инстинктивно заглушить ту невыносимо пульсирующую рану-боль сильными эмоциями. Заглушить ею. Мной. Нами. Как когда-то в прошлом, когда приходил после очередного сеанса уничтожающих опытов и, словно умалишенный, кидался на ее тело.

Задавить все то, что не являлось нами сейчас. Все то, что до этой секунды убивало методично и с особым циничным удовольствием. Отстранить ее от себя, но только для того, чтобы содрать с плеч вниз свою рубашку, в спешке натянутую на ее тело. Содрать и застонать от прикосновения к ее коже. От вида открывшейся полной груди, которую и не думает прикрывать руками.

— Моя девочка.

Соски ее розовые острые вытягиваются под моим взглядом, и я нервно дергаю ремень на брюках, чтобы ослабить давление в штанах. Возбужденный одной лишь близостью к ней. И к себе ее притянуть, чтобы тут же вверх за ягодицы поднять и впиться зубами в острый манящий сосок. Так, чтобы вскрикнула от неожиданности и боли, и при этом еще сильнее обхватила меня длинными ногами. Играя языком с вытянувшейся темной вершиной груди, все сильнее сдавливать ее ягодицы, не сдерживая стонов, когда она так охренительно трется промежностью о мое тело.

И к кровати шагнуть, чтобы опрокинуть Ассоль на нее на спину, а потом, склонившись над ней на черном шелке простыней, неистово кусать соски, выгнутую шею, ощущая, как дрожат пальцы в потребности сдавливать все сильнее, смять ее всю, под себя смять, телом навалиться своим, чтобы ни единого сантиметра вдали от нее не осталось. Ноги ее, задравшиеся, широко в стороны развел и пальцами по блестящей розовой плоти, осатаневший только от мысли, что могу взять ее так. Могу заставить кричать снова. На этот раз от наслаждения.

* * *

Сдергивает с меня свою рубашку, и меня тут же ведет и трясти начинает от возбуждения мгновенно. С такой силой, что, кажется, вся наша боль трансформировалась в это безумное возбуждение. И его срывающийся голос, слова эти, наши… мои слова. Его девочка. Только его девочка, только с ним не бесчувственная, а вся оголенная, как нерв. И ощутить, как все тело напрягается, как ноет под его взглядом грудь, как твердеют соски в жажде ощутить его ласки, его губы.

Громко застонать, когда подхватил в воздух и сильно прижал к себе, заставляя обхватить торс ногами, тереться голой плотью о змейку ширинки и понимать, что возбуждение уже зашкаливает, а его губы, жадно впивающиеся в соски, его легкие укусы и дразнящий язык заставляют взвиваться от возбуждения и выгибаться в его руках, сжимать его голову, впиваться в нее ногтями, ломая их, не сдерживая всхлипов, похожих на рыдания. И выгнуться на шелковых простынях, тут же распятая им, нагло и порочно раскрытая для его глаз и ласк… как раньше, когда изучал мое тело, когда я еще стыдливо позволяла трогать себя, ощупывать, искать, где больше всего сводит с ума… и краснеть, когда нагло спрашивал, нравится ли мне принимать в себе его палец, а два, а три… или все четыре. И орать от болезненного грязного удовольствия. Так, чтоб потом промежность огнем горела. Мне нравилось отдаваться ему по-всякому, нравилось, когда испробовал на мне все, что только можно испробовать с женщиной. И сейчас я хотела его всего. Везде. Вспомнить каждой клеточкой тела свою принадлежность ему. Подалась вверх, цепляясь за рубашку, жадно срывая ее с него, впиваясь голодным ртом ему в шею, в грудь, царапая его сломанными ногтями и кусая смуглую солоноватую кожу, не скрывая стонов и причмокивая, втягиваю ее в себя, оставляя на ней следы. Схватить его за руку и направить в себя.

— Пальцы твои хочу, — задыхаясь, прямо в его широко открытый рот, — всего тебя хочу, Сашаааааа, — запрокидывая голову и дрожа всем телом в ожидании вторжения.

* * *

Чертыхнулся, ощутив, насколько влажная, насколько готовая она там. Как раньше. Дьявоооол… словно и не было ничего после этого самого "раньше". Словно годы противостояния, ненависти, охоты не стоят ничего. Ровным счетом НИ-ЧЕ-ГО. Потому что самая честная реакция — вот она. Ее не сыграешь. Ее, бл**ь, не придумаешь нарочно. Вот это гребаное ощущение вспыхивающих и обжигающих дотла огоньков на теле. Когда хочется содрать с себя не просто одежду, но и кожу, только чтобы почувствовать, как они сжигают и ее. В одном долбаном пламени одержимости ею. Вечный огонь, который ни хрена ни разрушить, ни потушить не смог. Самая честная реакция — когда хочется умереть только потому что так сладко и крепко сжимает меня изнутри, выгибаясь на постели, как самая талантливая балерина. Когда стонет так громко, подаваясь бедрами навстречу толчкам моих пальцев. Жааадно так смотрит, подняв голову и наблюдая за моей реакцией.

— Сумасшедшая…

Потому что знаю, насколько важно ей сейчас смотреть на меня. Насколько важно видеть, как непроизвольно воздух втянул сквозь зубы, когда закричала, потому что я добавил еще один палец… потому что теперь я вбивал в нее сразу три, наклонившись над ее лицом и следя за тем, как закатывает глаза и шепчет что-то тихо. Пока самого потряхивает с адской силой от желания наконец войти в нее по-настоящему. Почувствовать эти приближающиеся сокращения ее лона членом… почувствовать ее своей по доброй воле. Как в нашей той, прошлой и единственной настоящей жизни.

Большим пальцем все быстрее растирать набухший розовой клитор, то останавливая толчки, чтобы ловить ее тихие стоны, то возобновляя их, делая более требовательными, более злыми. Потому что хочу увидеть. Хочу смотреть, как закричит, как раскроется для меня, растворится окончательно во мне вся.

— Кричи, девочка. Кричи, как умеешь кричать только ты и только для меня.

* * *

Ощутить его пальцы и закричать, выгибаясь, и тут же впиваясь в его лицо жадным взглядом, чтобы видеть эти бешеные глаза, эту гримасу страсти, от которой всю потряхивает. Дааа, я скучала и голодала по этому сумасшествию. Мне кажется, что этих лет не было. Не было разлуки, ничего не было между нами. Все провалилось в бездну, и ее края начали затягиваться, оставляя всю грязь где-то там. И эти толчки его пальцев… раскрывает меня, готовит безжалостно сильно и так пошло. Так развратно, и нет в этом никакой красоты возвышенной или эротики… нет. У нас с ним всегда дикий секс, самый развратный и животный. И эти движения пальцев на бешеной скорости с моим непрекращающимся "ммм" и закушенными губами, пока не раздирает удовольствием, вскидывая все тело. Растекаясь на его руку вязким наслаждением, сокращаясь с бешеной силой в самом диком оргазме. Стиснуть его запястье и судорожно подаваться бедрами, насаживаясь на пальцы в сладких судорогах, широко раскрыв рот и выгнув спину, чувствуя, как катится пот между грудей и как сильно напряжены соски, как они пульсируют вместе с заласканным клитором в унисон подрагиванию моего тела, потому что Саша все еще потирает меня там и медленно шевелит пальцами, продлевая мою агонию.

Приподнялась и схватив за шею жадно впилась ртом в его рот, нагло дергая за пояс штанов к себе. И потираясь губами о его губы, простонала:

— Возьми меня, Сашааа…

Проникая ладонью за пояс и впиваясь ногтями ему в затылок, набрасываясь на его губы, кусая их почти до крови.

* * *

Зашипеть, потому что ярким воспоминанием, бескомпромиссно ворвавшимся в мозг, крики ее оргазма, после которых так часто звучит эта просьба. Эта мольба с нотками приказа. Она их не слышит, настолько естественные, а мне от них крышу сносит так, что хочется на части ее всю. Воспоминанием, насколько сладким, настолько и убийственным, до сведенных челюстей острым. Потому что изнутри поднимается нечто темное, подернутое поволокой самой грязной похоти, требующее самой беспощадной расправы над своей жертвой и в то же время млеющее от осознания, что это добровольно. Что вот сейчас. По истечении долгих лет вражды она, наконец, со мной по-настоящему. Моя на самом деле. Каким я был ее все эти годы.

И лихорадочно, с ней вместе расправиться с молнией брюк, чтобы потом одним движением… чтобы не застонать — взвыть, наполнив ее собой. От боли взвыть. Почти физической боли наконец быть в ней. Словно собрал себя самого по кусочкам. Словно и была тем единственным моим кусочком, без которого ни хрена не функционировало ничего. И сейчас отказывалось. Но будет. Потом. А пока все сжалось, все сконцентрировалось глубоко в ней. Там, где с силой сжимает меня, а я сдерживаюсь, чтобы не кончить раньше времени. Там, где одним целым пульсируем, и, кажется, еще немного, и взрыв снесет к чертям собачьим обоих. Не оставив ни ошметка нас.

Выдохнуть сквозь стиснутые челюсти раскаленный воздух и к ней склониться, чтобы видеть ее глаза. Жизненно необходимо. Будто без этого все исчезнет. И с первыми же толчками выругаться, когда захотела зажмуриться.

— Нет.

Обхватил пальцами ее подбородок.

— На меня смотри. На нас смотри, Ассоль.

И на всю длину толкнуться, зашипев вместе с ней. Ладонью по животу выше, к острым соскам, чтобы ущипнуть и тут же сжать полушарие груди.

Выйти почти полностью и снова вонзиться по самые яйца. Все быстрее и быстрее. Закинув ее ноги на свои плечи, так, чтобы проникать глубже, чтобы чувствовать ее еще ближе.

Сильнее сдавливая пальцами колыхающуюся грудь, наброситься на приоткрытые губы, чтобы жадно выдирать из них свои трофеи — ее всхлипы и стоны. Безостановочные. В такт моим толчкам.

* * *

Распахнуть ноги шире и закричать от первого же толчка, приподнимаясь и прикрывая от дикого кайфа глаза, но тут же выдергивает меня из неги, потому что теперь его голод, теперь его расправа. Он хочет получить все. Мои эмоции. Хочет видеть, как меня ведет от каждого удара его тела. И видеть, как чернеют его глаза, как он скалится, словно зверь, делая первые толчки, и меня подбрасывает от каждого из них, потому что внутри все изголодалось по нему. Ощутить изнутри его плоть в себе, ее неровную рельефность, ее мощь и сократиться от одной мысли, что он во мне. Видеть это напряжение на его лице ощущать пульсацию и подергивание члена и в изнеможении слегка улыбнуться от осознания, что он сдерживается диким усилием воли, чтобы не кончить прямо сейчас. И я сама уже на новом витке возбуждения, на новом этапе сумасшествия. Приподняться на локтях и смотреть вниз, туда, где его плоть поршнем входит в мою, блестящая от наших соков, со вздувшимися венами на толстом стволе, рассекает меня напополам, вдалбливаясь в мое тело так, что живот и грудь ходят ходуном, и болезненно подрагивают соски. Когда сжимает их кончиками пальцев, по телу проходит судорога удовольствия.

Смотреть до остекленения взгляда, пока не опрокидывает на спину и не наваливается сверху, поднимая мои ноги и проникая так глубоко, что у меня распахиваются широко глаза и из горла вырывается хриплый стон адского наслаждения этой пронзающей болью. Когда ощущаю, насколько он больше, чем я, и как растягивает меня до невозможности. И эти толчки один за одним, набирая темп, ускоряясь так, что я уже не стону, я кричу, мечусь под ним, извиваясь и подставляя себя под удары каменного члена, неумолимо сильные, глубокие, мощные. Пока не накрывает глубоко внутри зарождающейся волной наслаждения, пугающего своей силой и необратимостью, когда уже вместо криков из горла вырываются хрипы, а глаза закатываются от невозможности вытерпеть приближающийся оргазм, и когда он взрывается там, внизу, расходится паутиной от моего лона вверх к груди по шее, обволакивая мозг и раздирая его на осколки таким наслаждением, что мне кажется, я рассыпалась на молекулы.

— Сашаааааа, — раздирая ногтями его спину, выгибаясь назад и извиваясь от невероятно мощных судорог. Биться под ним, продолжая выдыхать его имя, пока болезненно-кровавое удовольствие не начинает сменяться более слабыми волнами, поглаживая оголенные нервы.

* * *

Закричал вместе с ней. Сорвался в то же мгновение. Когда стиснула с такой силой, что, показалось, разорвало от неконтролируемого, от страшного взрыва, разнесшего к дьяволу все вокруг. Ядерный взрыв, расщепленные в абсолютное ничто атомы меня и ее. Словно завороженный, смотреть на ее застывшее в оргазме лицо, продолжая взрываться, продолжая гореть от дикой огненной волны наслаждения. Содрогаться в ней, изливаясь, вонзившись в последний момент в ее губы, чтобы ожесточенно кусать их, алчно слизывать языком ее крики удовольствия и соленые слезы с шелковых щек.

Рухнул на нее и сам не понял, как растворился. На несколько секунд, возможно, но все же полностью. Не слыша собственного сердцебиения, только отголоски оргазма, судорогами проходящие под кожей. Ни звуков своего дыхания. Только ее. Только ее бессвязный шепот моего имени. А мне кажется, я гребаную вечность не слышал его вот таким. Правильным. Каким оно должно звучать. И затем перекатиться на бок, не выходя из нее, чтобы, наверное, целую вечность поглаживать кончиками пальцев истерзанные губы и следы мокрых дорожек на лице. Без слов. Молча. Прижать ее к себе, жадно вбирая остатки нашего мира в себя. Совсем скоро он будет разрушен. Необходимостью спуститься вниз, к ублюдку, которого я лично приволок на остров. К твари, которая задолжала мне слишком много ответов на вопросы, что теперь раздирали изнутри, как те самые клыкастые чудовища, что рисовал ее воспаленный разум. Совсем скоро я либо отправлюсь искать тот самый Рай для нее… и теперь не имеет значения, чья кровь в той, кто способна вернуть его Ассоль. Либо же молча вернусь в эту спальню, чтобы никогда больше не заикнуться о нем. Не позволить моей девочке снова окунуться в его догорающие угли.

ГЛАВА 18. АССОЛЬ

Я не знаю, сколько времени прошло, на стене его комнаты тикали часы, но секунды для меня остановились. Тишина и только мое дыхание и биение его сердца. Да, мне нечего было ему сказать… а ему сейчас, наверное, было бы нечего мне ответить. И не хотелось разрушать эту тишину ничем, даже звуком своего голоса. Хотелось побыть в ней еще какое-то время. Иногда молчание красноречивей любых слов. Мы столько всего сказали друг другу, так разодрали друг другу глотки и сердца, что сейчас хотелось тишины.

Я прижималась лицом к его груди, терлась о нее, как обезумевшая от тоски по хозяину кошка, ей все равно, какой он подонок и ублюдок, она соскучилась, ей нужны его руки и его запах. Может быть, потом она его укусит или выцарапает ему глаза, но сейчас ей необходимо быть с ним и закрывать от наслаждения глаза. Сейчас я была не готова разорвать контакт с его телом ни на миллиметр. Мне была нужна эта передышка от всей нашей жути. И я слишком изголодалась по нему. Это даже не голод, нечто более мощное, страшное и иссушающее по своей силе. Никогда не думала, что люди могут испытывать нечто подобное. И ни с кем не испытывала. Только со своим Сашей, со своим страшным диким зверем, которого сама же приручила и сама же натравила на себя.

Я водила по его коже кончиками пальцев, чувствуя рельефы мышц, старые и новые шрамы, изучала его заново, чтобы запомнить каждый изгиб и новую родинку, посчитать старые. С наслаждением находила те, что запомнила, и вспоминала, где и когда, вспоминала как залечивала раны, как отогревала его своим телом и молилась, чтоб он поправился и сбежал из этого ада.

Иногда Саша приподнимал мою голову за волосы и всматривался в мое лицо, словно искал в нем что-то, какие-то ответы на свои вопросы или просто хотел видеть настолько близко, читать меня, как книги, которые щелкал как семечки после того, как я его научила. И я плавилась от этих взглядов, сходила от них с ума. Потому что больше не видела в его зрачках той страшной черной ненависти, сводящей с ума. И мне было все равно, сколько все это длится. Пусть никогда не заканчивается. Я не хочу обратно во тьму нашей необратимой ярости, где мы готовы сожрать друг друга живьем.

Я касалась губами его губ и просто потиралась о них, принюхивалась к запаху его слюны, оставшемуся на подбородке, к запаху дыхания и закатывала глаза от наслаждения. А Саша гладил большими пальцами мои щеки. Не знаю, то ли слезы вытирал, то ли ласкал их. Потом вдавливал лицом в свою грудь и сильно сжимал мои волосы на затылке, словно хотел, чтоб я впиталась ему под кожу, просочилась под нее и стала с ним одним целым. А потом снова смотрит мне в глаза жадно, безумно, дико, а потом подминает под себя, чтоб широко развести мне ноги и одним мощным толчком заполнить до упора, так, чтоб выгнулась и протяжно застонала, принимая его внутри, судорожно сжимая изголодавшейся плотью. Больно и сладко. Как и всегда с ним. Огромный, мощный, растягивает изнутри до невыносимости, и только от этого начинаю сокращаться и срываться с обрыва в самое пекло наслаждения.

И хочется сдохнуть от этого счастья снова быть под ним, его женщиной, его Ассоль. Смотреть как искажается словно от боли его лицо, и рот открывается в крике страсти. Делает первые толчки и стонет вместе со мной. И жадно впивается в мой рот, оставляя ссадины, укусы, от которых мурашки идут по коже, и я подставляю его рту торчащие соски, которые саднит от боли, но они требуют ласки еще и еще, они хотят этой чувственной пытки от его сильных посасываний и укусов за самые кончики, так, чтоб все тело пробивало электричеством и покалывало клитор от желания ощутить его рот и там. И он знал, чего я хочу, спускался вниз, впивался в мою плоть и долго, жадно вылизывал, не обращая внимание на оргазмы, заставляя рыдать от чувствительности и кончать снова от его языка внутри моего тела, от его губ, обхватывающих узелок плоти и жадно сосущих его, словно выдирающих из меня вопли удовольствия.

О, Боже. Как же я изголодалась по нему, иссохлась вся, истосковалась. Каждый оргазм как самая настоящая сладкая смерть со слезами и бешеными спазмами до боли в низу живота, и я вырываю ему волосы, царапаю спину, грудь, руки. Два животных, дорвавшихся друг до друга, как это было с ним всегда.

И во вновь наступившей тишине хочется рассказать ему о нашей дочке… хочется, чтобы он знал о ней. Я ведь даже имя ей не придумала. Мы могли бы вместе… Но я все же молчу. Не сейчас. Не в эту ночь, когда ненависть и боль наконец-то отпустили нас обоих. Возможно, ненадолго, возможно, на эти несколько часов, но я не позволяю мрачным мыслям завладеть мною снова. Ни он, ни я не стали говорить слов сожалений. Они были лишними. Да и зачем, если никто не оправдан, и вся наша боль просто затаилась где-то в стороне ненадолго, чтобы потом напасть диким зверем. Мы оба виноваты, мы оба где-то потеряли свое счастье и больше не смогли его найти. И никто еще не готов был прощать. Он мне — Виктора и долгие годы без себя, а я ему — предательство и всех его проклятых женщин, бесконечных женщин, заполнявших его жизнь и его постель. А самое страшное, что я вряд ли смогу ему простить нашу дочь. Но все это потом. В другой раз… не сегодня, не в этой постели. Потом. Когда я все же окажусь на свободе, я больше не стану воевать. Я буду играть в нашу любовь и, наслаждаясь каждой секундой, выдирать себе свободу иными способами. А если не выйдет, то так тому и быть — пусть похоронит меня на этом острове.

* * *

Когда совсем рассвело и солнечные лучи заскользили по мебели, выбиваясь из-за плотных штор и скользя по нашим голым телам. Саша вдруг отстранил меня от себя и сказал:

— По-другому теперь будет. Хочу, чтоб рядом. Не в клетке.

— И я хочу, — кончиками пальцев по груди повела.

— Чего хочешь? Не в клетке или со мной быть? Я все еще помню, какая ты прекрасная актриса, Ассоль. Не лги мне… нет сил на ложь. Хватит.

Я подняла голову и быстро посмотрела ему в глаза, и меня оглушило той тоской, что он позволил мне в них увидеть. Она накрыла с головой и меня саму. Его мука электрическими разрядами удовольствия по венам. Осознанием, что любовь его больная ко мне все еще жива. Что не властно над ней время и ненависть. Неубиваемая она.

— С тобой хочу быть. Разве имеет значение клетка? Раньше она нам не мешала.

— Ты всегда знала, что нужно сказать. Умная маленькая Ассоль. Именно это меня завораживает, и именно за это хочется свернуть тебе шею.

Отвернулся от меня, всматриваясь в потолок, а я обхватила его лицо ладонями и заставила снова посмотреть на себя.

— Я устала воевать с тобой, устала ждать мести, смерти, наказания. Мне хорошо сейчас… и если ты сам желаешь, чтоб было вот так, то и я желаю этого больше всего.

— Я желаю мести… Я ее жажду. Но я так же жажду тебя рядом со мной и, будь я за эту жажду проклят, но я не могу себе отказать.

Сжал меня за плечи и опрокинул на подушки, сильно сдавливая и не давая пошевелиться. Несколько секунд мы молчали, и на какие-то мгновения мне вдруг стало страшно, что он передумает и отправит меня обратно за прутья клетки.

— Не отказывай… я хочу остаться рядом с тобой. Без клетки и принуждения. Я соскучилась, Сашааа, я дико соскучилась по тебе… Такому тебе.

Саша перевернулся на спину, увлекая меня на себя, заставляя сесть на него сверху и обхватить его бедра коленями.

— Больше не любишь, когда я тебя принуждаю? — в уголках рта заиграла хищная улыбка, та самая, от которой снова тело пронизывало судорогой похоти.

Даже тогда, в лаборатории, в клетке он вел наши отношения, заставляя покоряться, и я чувствовала себя рядом с ним маленькой и беспомощной. С тех пор ничего не изменилось, но сейчас он уже не тот Саша. Он намного сильнее, у него есть власть, к которой он привык… и она проявляется не только со мной, а и с его людьми и с теми многочисленными женщинами, которые грели его постель, пока он ненавидел меня…

Его проклятые, нескончаемые женщины. Его жена. В сердце очень больно засаднило. А она будет с ним рядом? Как он все это ей преподнесет?

Впрочем, я даже не сомневалась, что он ни в чем себе отказывать не станет. Ни в сексе с женой, если захочет, ни в объятиях других женщин, а я вряд ли имею хоть какие-то права требовать от него верность. Могу себе представить, сколько особ женского пола мечтают заполучить рыбного короля в свою постель. Только я больше не готова возвращаться обратно в клетку. Я использую каждый шанс, каждое мгновение быть рядом с ним… а потом, потом не важно, что будет.

— Люблю… все от тебя люблю, — ответила со стоном и жадно впилась в его губы, но он отстранился, сжимая мое лицо пальцами за подбородок, и я замерла в ожидании ответа.

— Если это очередная игра, я почувствую и сломаю тебе шею, девочка. Не будет клетки. Будет только черная яма и черви, Ассоль. Но я тебя уже не отпущу. Нет дороги обратно к твоей прежней жизни, если на это надеешься, то забудь.

Сердце бешено заколотилось, когда осознала значение этих слов. Я сжала запястье Саши, а другой рукой зарылась в его волосы, привлекая к себе.

— А мне некуда возвращаться и не к кому, у меня больше никого не осталось, кроме тебя, Саша. Я останусь рядом до тех пор, пока ты не решишь иначе, а потом… какая разница что будет потом, правда?

Улыбнулась сквозь слезы, а он сжал мое лицо большими ладонями.

— Когда я решу иначе, это будет означать твою смерть. Ты принадлежишь мне, Ассоль. Вся, целиком и полностью. Но ты могла выбрать… клетку. Возможно, я бы понял твой выбор.

— Я бы выбрала клетку, если бы ты был в ней.

— Как же хочется верить тебе, моя дрянь.

— Посмотри мне в глаза, разве я лгу?

— В том-то и дело, что я ни черта не пойму. Впервые не пойму, лжешь или нет.

— Тогда проверь, как я изголодалась по тебе.

Его горячая ладонь сползла по шее к груди, по ребрам, по животу, лаская согнутую в колене ногу, поднимаясь по внутренней стороне бедра вверх, и я прикусила опухшие от поцелуев губы, чувствуя, как снова начинаю дрожать от его прикосновений. Как снова поднимается горячая волна от низа живота к кончикам груди. Как же дико и остро я всегда реагирую на его желание.

— Принадлежишь мне? М? Скажи, что ты принадлежишь мне.

Резко приподнял и насадил на свою плоть с такой силой, что я задохнулась и вскрикнула. Услышала в ответ его рычание и повела бедрами, скользя по члену вверх и вниз.

— Говори, — схватил за волосы сзади, заставляя прогнуться, принять еще глубже.

— Принадлежуууу тебе, — приподнял и насадил на себя снова, а потом, удерживая за бедра, начал долбиться снизу на адской скорости, заставляя меня дергаться от этой бешеной скачки, зафиксированная его руками и бесправная, как тряпичная кукла. Кукла, которую накрывает безумным наслаждением от этой его власти над ее телом.

ГЛАВА 19. БЕС

Солнечный свет в глаза бьет нагло и бесцеремонно прицельными теплыми лучами, словно намеренно не давая мне спать дольше необходимого. Не позволяя терять такое драгоценное сейчас время. И я благодарен ему за это.

Девочка зашевелилась по правую сторону от меня, сонно запротестовав, когда я потянулся, чтобы встать и закрыть шторами окна. Не хочу будить ее. Не сейчас, по крайней мере. Еще минут десять наедине с собственными мыслями. Чтобы обязательно с ней. И ведь они всегда обязательно о ней. К черту окна. Просто перевернуться на бок лицом к ней, чтобы не позволить хамоватым лучам добраться до нее. Чтобы самому любоваться тем, как умиротворенно спит, и легкий, едва заметный румянец окрасил ее щеки. Длинные темные ресницы слегка подрагивают, тонкие, как крылья бабочки. Стоит только сжать и сломаешь… и вот оно. Возвращается опять. То самое ощущение диссонанса. Потому что я не хочу больше сжимать до конца. Потому что я не готов услышать, с каким хрустом они сломаются на десятки крошечных частей. Те самые крылья. Ее крылья. Чем дальше, тем больше хочется зажмуриться. И дело ведь не только в красоте ее. О, она за эти несколько часов не просто вернулась на побледневшее, осунувшееся лицо моей девочки. Ее красота, она расцвела подобно пышному бутону, напоминая мне, кем всегда для меня была и остается Ассоль. Идеалом. Недостижимой вершиной, на которую невозможно забраться без полного растворения в ее великолепии. Иконой той самой МОЕЙ религии, на которую я когда-то неистово молился, и в которую перестал верить последние десять лет. Смешно. Стоило прикоснуться к ней по-другому, стоило позволить себе расслабиться, впустить внутрь частичку ее самой, когда не хочется просто убивать и наслаждаться жаждой мести, а начинает снова болеть в груди, просто от осознания, что Ассоль снова моя и снова в моих объятиях… добровольно, и каждая клетка организма ликует, смакуя обыкновенную близость к ней и с ней.

И в то же время понимать, что в глазах снова рябит изображение ее лица. Что вновь оно кажется каким-то двойным что ли из-за проклятой маски, которая вернулась на свое место. Нет, я не чувствую привычной вони лжи, но я знаю, что она должна быть. Глядя в ее огромные глаза, затянутые влажным блеском умиротворения и одновременно пронзающей все мое тело похоти, я подсознательно пытаюсь хотя бы очертить для себя границы этой маски. Содрать бы ее руками и вытянуть к чертям, чтобы, наконец, впервые за все эти годы упиваться правдой. Какой бы она ни была… и в то же время думать о том, что если это снова уловка… если эти блики голода по мне… по моему телу в уголках зеленых заводей всего лишь обман, то я не смогу удержаться… я прикончу ее все-таки. Прикончу не за то, что не любит меня, и те ее слова в пылу страсти — не более чем попытка связать меня снова, выцарапать себе хотя бы толику власти надо мной, хотя бы грамм свободы, который я обещал молча, растворяясь в ней, будто дорвавшийся до дозы наркоман.

Я ведь снова допустил мою самую фатальную и в то же время самую любимую, самую сладкую из ошибок. Я снова касался ее и готов был взвыть голодным волком только от первого прикосновения к бархату ее тела.

— Какой дрянью пропитана твоя кожа, что мне сносит крышу каждый раз, — широко расставляя ее ноги, чтобы вонзиться в нее, чтобы смаковать то, как изогнулась призывно и громко выдохнула, принимая меня в себя, — каждый гребаный раз, когда я трогаю тебя, девочка? Скажи мне.

— Моей одержимостью по твоим прикосновениям, — серьезно, глядя мне прямо в глазах, и делая первой призывной толчок бедрами, после которого теряется любой контроль и способность разговаривать. Только вбиваться в нее неистово, оголодавшим диким зверем алчно добирать все, что она задолжала мне за это время.

Сколько мы не вылезали из постели? Черт его знает. Мне вообще на мгновения казалось, что всего остального мира не существует. Он не более чем кошмар, несвязный набор генерированных моим больным мозгом кадров, которые не позволяют насладиться в полной мере, по-настоящему, тем единственным, что существует в реальности. В правильной реальности, существующей из моей кровати со смятыми, пропахшими сексом простынями, и нашими голыми телами. В этой реальности нет ни твари, ни Тимофеевича, ни мерзавца Бельского, ни долгих лет разлуки и ненависти. В ней нет места ничему, что может разделить меня с моей женщиной хотя бы на пару секунд.

А еще в ней нет разговора… того самого разговора, после которого мы молчали вечность. Она, уткнувшись в мою грудь и кусая губы, чтобы заглушить всхлипы, рвавшиеся из груди. И я, мне казалось, чувствовал, как они кипят в ней подобно огненной лаве в вулкане. Стоит только позволить вырваться, и она сожжет тебя дотла. А я… я лишь мог смотреть в пустоту, вдруг образовавшуюся вокруг нас, абсолютную пустоту, которая снова наполнялась смрадом бешеной ненависти к той, кто был в ответе за все. И к себе — за то, что позволил ее все это провернуть.

* * *

— Я бы назвала ее Сашей, — Ассоль не смотрит на меня, и мне хочется врезать самому себе поддых за то, что так хочу поймать этот взгляд… но не заслужил. Ведь не заслужил после всего, что услышал сейчас.

— Она не прожила и дня… а я называла ее про себя так несколько месяцев. Мою девочку. Нашу, — наконец, подняла лицо на меня, но лучше бы не делала этого, так как меня снесло лавиной той боли, что сейчас отражалась в ее глазах.

— Ты знаешь, мне ее не хотели даже показывать. Я именно этого не смогла простить. Я такая… она умерла. Понимаешь, Саша, умерла, а я простить не могу, что мне не давали ее. Я не запомнила ее лица, не поцеловала крошечные пальчики. Я ужасная мать.

И я не могу произнести ни слова. Только с силой прижать ее к себе, чтобы чувствовать, как режут без ножа острые лезвия ее слез, таких горячих, они прожигают насквозь кожу на груди, заставляя сцепить зубы, чтобы не заорать от дикой боли, охватившей все тело. Плевать. Без меня… она прошла через этот Ад без меня, и теперь настала моя очередь захлебываться этой вспарывающей плоть агонией.

— Ты не виновата.

Понятия не имею, как выдавить из себя смог. Ей в волосы, лихорадочно поглаживая их трясущимися пальцами. Дьявол, как тебя не разорвало от всего этого дерьма, маленькая моя? Если меня самого сейчас крошит на части.

— Ужасная, — словно не слыша моих слов, — я так и не узнала, на кого она была похожа.

— Тшшшшш, — отстраняя от себя ее голову, чтобы с головой окунуться в зеленые омуты, наполненные опустошением и безысходностью, — я найду. Найду ее для нас. Пока ни слова не говоря о догадке… о вспышке, оказавшейся самой страшной моей мыслью за всю жизнь. Мне есть с чем сравнивать теперь. Но этот вопрос я должен был задать совершенно другой женщине. Точнее, твари.

* * *

— Тварь, вставай.

Проводя резиновой дубинкой по решетке клетки и глядя на то, как подскочила, как засуетилась тварь, подбегая к металлическим прутьям и опускаясь на колени, чтобы вцепиться в них пальцами и заглядывать в глаза.

— Господин, — наклоняет голову вбок, приветствуя так, как я требовал от нее все это время, а меня начинает трясти от желания разорвать эту старую суку голыми руками. Я ведь могу. Просто отрывать части от ее истощенного тела, слушая ее громкие неистовые вопли. Заставляя прочувствовать самые тонкие грани нечеловеческой боли. Все, что заслуживает самая настоящая тварь.

Но у меня очень важные вопросы, на которые мне нужны ответы… и одна сумасшедшая, одна совершенно бредовая мысль.

Позволить ей в полной мере ощутить всю свою ничтожность и только после этого перейти к разговору. Да, тварь наивно полагала, что я буду удовлетворять свою ненависть, я видел эту уверенность в ее зеленых, так похожих на мои любимые, глазах. Она считала, что я буду мстить и упиваться своей местью ей за прошлое. И, возможно, именно тогда я впервые разочаровался в этом существе. Возможно, именно потому что она по-прежнему видела во мне что-то совершенно никчемное, способное только на самые примитивные чувства.

А ведь суть была в ином. К черту месть за мое прошлое этой женщине. Я мог ограничиться наиболее болезненной казнью и на этом завершить нашу с ней войну. Суть состояла в том, чтобы уничтожить Ярославскую не только физически. Это было бы не настолько вкусно. И совершенно несправедливо. В конце концов, я всего лишь продолжал ее работу — изучал очередную тварь и одновременно доказывал своему монстру, что результат ее многолетних трудов превзошел все ее ожидания. Ученик, который затмил собственного учителя… чем не повод гордиться для самого амбициозного ученого?

А если это все же заправлено соусом справедливого воздаяния каждому по его деяниям и помыслам? Не просто поменяться местами с моим личным монстром, неееет. А лишить ее личности с той же легкостью, с которой она лишила ее других. Своих подопытных, коллег, собственную дочь. Не жизни или здоровья. А именно личности. Ее самой.

Впрочем, сейчас это существо, истощенное, с просвечивавшей синими венами тонкой кожей и длинными засаленными волосами, теперь уже редкими после непрекращающихся экспериментов с рационом и перепадами температур, в грязной серой мешковине, бывшей когда-то больничным платьем, сейчас мало напоминало ту самую, гордую, уверенную в себе и своих связях Ярославскую. Не тень от нее, не сломленное тело. Нет. Это было нечто другое. Некто другой, слишком жалкий, слишком опустившийся к самому дну. Правда, Римма упомянула, что в последнее время тварь начала есть с куда большей охотой. А точнее, насильно запихивала в себя даже самую противную, самую ужасную пищу, которую та ей приносила. И я вглядывался в ее глаза, горевшие блеском жизни, которого там не было еще пару суток назад.

Она тут же спрятала их от меня за опущенными ресницами.

— На что надеется моя тварь? Что дало ей надежду на спасение?

Бинго. Она дернулась нервно и тут же начала активнее чесать левое запястье, крутя головой в разные стороны.

— Отвечай.

Отрицательно и быстро качает головой.

— Тварь послушная, — как изменился ее голос, стал абсолютно бесцветным, лишенным каких-либо оттенков. И мне это нравится. Мне нравится стирать ее каждый день. Как уродливую кляксу на чистом листе своей жизни. Правда, не отступает мысль о том, что даже если вырвать к хренам этот долбаный лист, тетрадь уже не будет прежней, как и удалить полностью следы от въевшегося в бумагу пятна просто невозможно. Испортила. Как же сильно она испортила все, к чему когда-либо прикасалась своими тонкими пальцами в до отвращения белых медицинских перчатках.

— Тварь не смеет.

Цепляется с видимой опаской за мою руку, и я отдергиваю ее. Прикосновения к ней подобны прикосновениям к чему-то настолько мерзкому, что хочется сразу вымыть руки в обеззараживающем растворе. А ведь в ней одна кровь с той, прикосновения к которой сводят с ума.

— Тварь должна была сохранить остатки разума, чтобы понимать — я раздеру ее на части и заставлю жрать свою же плоть, стоит ей решиться на обман.

И тварь опускается еще ниже, стелется на холодном полу клетки, поднимая вверх свое измученное лицо.

— Тварь хорошая. Господин обещал помочь.

Вытягивает сквозь прутья свою худосочную руку.

— Обещал вытащить их из меня.

— После того, как тварь расскажет мне о ребенке.

— Тварь не имеет детей.

— О ребенке Ассоль, которого тварь спрятала. Куда?

И заметить, как она напряглась, а ей глаза расширились ровно за секунду до того, как эта мразь пригнула голову и уставилась в пол. Пробормотала что-то, резко убрав руку, но я успел схватить ее за запястье и рвануть к прутьям, так, что эта дрянь ударилась лбом о металл решетки.

— Куда?

Все же я ошибся. Личность еще трепыхалась под оболочкой твари. Она отчаянно цеплялась ногтями за свое тело, не желая проигрывать, а возможно, и вовсе приняла новые правила игры и теперь выработала собственную стратегию, притворяясь тем, кем пока не являлась. Жаль. Не ее. А времени. Я хотел подарить девочке информацию о дочери… дьявол, о нашей с ней дочери, уже сегодня.

— Тварь не понимает.

Все яростнее счесывая свои руки, всхлипывая от той боли, что сейчас терзала ее изнутри. И тут она не играла. Я видел это. Она с ней срослась настолько, что от мельчайшего движения в себе готова была кричать тем жутким осипшим голосом, который прорезал периодически трескотню ламп лаборатории. Да, она не была прежним монстром, но все еще не сдалась окончательно.

— Тогда тварь лишится руки.

Быстро посмотрела на меня и попыталась отползти.

— Я отпилю тебе руку, чтобы ты в полной мере ощутила, каково это, моя тварь.

— Больно, — сухими, потрескавшимися до крови губами, тряся головой и жалобно подвывая своим же словам.

— Не просто больно… как ты будешь бороться с ними одной рукой. С теми существами, что в тебе?

— Тварь не знает ни о каком ребенке.

— Ты не сможешь чесать свою руку и свой живот. Они будут сжирать тебя изнутри, а ты не сможешь даже вытащить их.

— Тварь не знает ни о каком ребенке, — срывается на истерический визг, все быстрее и ожесточеннее пытаясь освободиться. Прильнула зубами к запястью свободной руки и начала кусать его, грызть, в попытках успокоить усилившийся зуд.

— Ты прекрасно справляешься и без руки, так?

— Не надо… Господин, прошу.

— Где. Ребенок. Ассоль? Я лично отрублю твои пальцы и буду смотреть, как ты давишься ими, но жрешь. И тогда ты сдохнешь сама, а я буду стоять и смотреть, как ты пытаешься единственной рукой без пальцев избавиться от слизняков, которыми наполнена.

— Тварь не знает.

Громко. Последним истошным криком, после которого она сдастся обязательно. Когда я откидываю ее от себя, чтобы подойти к столу, стоящему неподалеку. К столу, с которого беру хирургическую пилу, и затем распахиваю дверь клетки, в которую войду под ее неистовый вой. Я не знал, что она способна на такое. Что человек способен на такое.

И всего мгновение до того, как она все же сдастся. Как бросится к моим ногам, чтобы цепляться за них, умоляя сквозь свои отравленные жгучей ненавистью слезы оставить ей руки, обещая дать координаты места нахождения моей дочери. Она оказалась жива, как я и думал. Моя девочка ошиблась. Ярославская ни за что не стала бы терять шанс продолжить свои опыты над носителем моих генов. Что угодно, но только не бездумная растрата такого материла. Впрочем, возможно, именно это и сохранило остатки разума Ассоль. Известие о смерти ребенка. Возможно, за это я должен был быть благодарен этой старой суке, напрочь лишенной человечности. Но я не был. Поэтому и унес с собой ее правую руку, оставляя тварь истекать своей проклятой кровью в самом углу клетки.

Нельзя вступать в войну, не изучив соперника вдоль и поперек. Она слишком хорошо узнала мое тело, но ошиблась, оставшись равнодушной ко всему, что являлось мной на самом деле. Ошиблась, решив, что я прощу ей смерть хотя бы одного из десятков своих детей. Решив, что я прощу жизнь именно этого ребенка вдали от себя и его матери.

* * *

Я вернулся в свою спальню после душа с подносом еды для нас. Ассоль только проснулась и сейчас сидела на кровати и смотрела в окно. Привычный напряженный взгляд, ведь она не знает, каким я войду к ней сейчас. Как и я не знаю, какой она встретит меня. Нам понадобится немало времени, чтобы начать доверять друг другу снова, научиться тому самому ценному, что мы растеряли или чего нас лишили. Не имело смысла, на самом деле, по чьей вине.

Положил поднос на тумбочку возле кровати и склонился к ней, чтобы жадно впиться в ее искусанные припухшие после нашей ночи губы. Я решил, что не расскажу ей о ребенке вплоть до тех пор, пока не найду его. Тварь могла и обмануть, могла и потерять связь со своим человеком, приглядывавшим за малышкой. Я решил, что не буду дарить Ассоль надежду, которая легко могла снова раскрошиться по независящим от меня обстоятельствам. Только после того, как буду уверен, что девочка жива. После того, как сам найду и верну нашу дочь.

ГЛАВА 20. САШЕНЬКА

— Санита, пропади ты пропадом, где ты шляешься, дрянная девка?

Сердитый зычный голос Марлин, которой девочка была вернуть долг бабки, раздавался совсем близко, выделяясь на фоне громкого базарного шума. Правда, злые, отборные ругательства местного толстяка-продавца овощей на небольшую стайку проворных мальчишек в смешных, съехавших от бега на уши кепках тут же заглушили ее крики.

— Саша, на вот, — девочка чисто инстинктивно успела среагировать, подставить ладонь, в которую Валдис, вихрастый светлый паренек, всунул добытое преступным путем яблоко, и тут же со всей силы принялся убегать, расталкивая худыми острыми локтями неровную толпу покупателей.

— Давай сюда.

Запыхавшийся толстяк склонился корпусом вперед, пытаясь отдышаться, и требовательно протянул руку вперед, гневно глядя на маленькую хрупкую девчонку перед собой. Светло-зеленые глаза насмешливо блеснули, и она проворно откусила от яблока внушительный кусок, ловко увернулась, от разозлившегося продавца, дернувшегося было к ней всем корпусом, и побежала прочь, к хлипким деревянным воротам у входа в рынок.

Только покинула их, как вскрикнула громко, кто-то резко ее в сторону потянул. Еще и ругаться начал недовольно, потому что девочка в руку его зубами вгрызлась.

Но голос услышала и успокоилась, только, изогнувшись, все же смогла ударить этого заносчивого мальчишку прямо в висок.

— Отпусти, Валдис.

Не разжимая пальцев, чтобы не уронить драгоценный подарок, потому что знает: скорее всего, это несчастное яблоко станет на сегодня ее единственной едой. И так живот сводило целый день от голода. Уже подумывать начала о том, чтобы стянуть булку хлеба из пекарни, из которой такой аппетитный аромат шел, что у девочки от него голова кружилась.

— Да, стой ты. Недоразумение. На-вот, — Валдис от себя ее оттолкнул, глядя исподлобья обиженно и поглаживая одной рукой пострадавший висок, а второй протягивая большую белую булочку с маком, — это тебе.

Саша нерешительно протянула руку, невольно принюхиваясь к душистому запаху булки, от которого вновь закружилась голова.

— Спасибо, — еле выдавила из себя, хватая драгоценный гостинец, откусила сразу, не сдержалась и зажмурилась от удовольствия.

— Вкусно?

Голос Валдиса наполнен любопытством, а ей очень хочется треснуть его чем-то по голове, чтобы понял, что хлеб-это всегда вкусно. И булочки разные. Особенно те, что с маком. Ее любимые. Да разве и пробовала она другие? Кажется, нет. Этими, и то всегда только друг ее и угощал. Иногда из дома приносил, когда отец его зарплату получал, и мать на радостях пекла кучу всяких вкусностей, только от взгляда на которые у Саши чуть не слюни текли.

— Тебя бабка искала, — Валдис достал из кармана яблоко и с хрустом откусил, — пошли домой.

— Не пойду, — сказала и сморщилась, когда мальчик, несмотря на это, все равно потянул ее за рукав за собой.

— Побьет тебя снова.

Бросил, не оборачиваясь и продолжая быстро шагать по ненавистной до чертиков маленькой тропке, которая к дому Саши вела. Точнее, к небольшому деревянному сараю, в котором они с бабкой ютились.

— Ну и пусть.

А у самой сердце сжимается, как же домой не хочется. Видела ведь еще рано утром, как бабка, напевая под нос, припрятала за печку что-то и довольная прикрикнула на девочку, чтобы та валяться прекратила в постели и встала завтрак готовить. Ага, завтрак. Повод это такой был вытащить Сашку из кровати, когда девочка вскочила и к печке подбежала, то только и увидела бутылки самогона, мутные, опостылевшие. Потому и не хотелось возвращаться домой сейчас. Поди, напилась там бабка и сейчас сидит без сознания на старой коротенькой лавочке, стоящей у стола. Сашка с этой лавочки вечно занозы себе цепляла.

— Не пойду все равно. Пошли гулять, а?

Прибавляя шаг, чтобы обойти друга и в глаза заглядывать с мольбой. Валдис тогда ей ни в чем отказать не мог. Чтобы ни просила девочка, все исполнял. Потом ругаться мог и обвинять ее, что большая уже совсем, а ума все не нажила, но каждый раз на поводу у подружки своей шел. Говорил, что ведьма она, глаза выдают. А раз так, то ведьмам в помощи отказывать нельзя — накажут. Сашка ему всегда в шутку проклятия какие-нибудь тогда слала, а он смешно так жмурился и угрожал все волосы ей повыдергивать, если не снимет с него нечисть эту. Смешной он все-таки. Хороший очень. Всегда защищал от обидчиков. От бабки даже однажды. С тех пор она на улице и руку не поднимет на Сашку. Дома-то лупила почем зря. За любую провинность. За то, что не убрано было, или что котенка притащила побитого истощенного домой. За то, что перечить ей могла. Прикажет бабка Сашке принести неоткрытую бутыль самогона к столу, а Сашка заартачится, и скажет, чтобы не пила. Так тогда бабка пуще прежнего злилась, могла до жутких синяков избить, так, что на следующий день девочка встать не могла с постели. А надо было. Потому что при всем при этом бабка чистоту любила. Ну когда трезвая была. Всегда говорила, что уж им-то негоже в грязи жить. Чем они лучше остальных, правда, не объясняла. Сашка искренне почему-то полагала, что во многом даже и хуже соседей.

А тут на днях выскочила за ней с палкой бабка. С толстой такой, она на нее опиралась, чтобы ходить удобнее было. Успела схватить внучку за полу тоненькой старенькой курточки и как замахнулась… что девочка глаза зажмурила от страха и замерла, ожидая неминуемого удара. Но услышала только громкий вскрик бабки и бессвязные причитания. Она ж пьяная в очередной раз была, и наступила на хвост тому самому котенку, которого Сашка с Валдисом уже неделю как выхаживали. Сама наступила, сама и разозлилась. Пнула со всей силы животное и, схватив оружие свое, за внучкой кинулась.

Оказывается, ее Валдис и остановил. Со спины толкнул старуху, она и не удержалась, упала лицом в грязь. А мальчик палку у нее забрал и сказал, что если хотя бы раз увидит, как она руку на Сашку забирает, то прикончит, пока она валяться пьяная будет.

Хороший он у нее друг, конечно. Кто знает, где бы сейчас Сашка сама была, если б не он. То подкармливал, то от старухи у себя дома прятал. И мама у него хорошая. Добрая очень. Никогда тарелки супа и куска хлеба не пожалеет для своей гостьи маленькой. Бывало, прижмет ее к себе на ночь и начнет поглаживать длинные черные волосы девочки. Жалеет ее, наверное. Она часто говорила, что несправедливо это все. Что девочке не со старой пьяницей-бабкой расти нужно, а в любящей семье с матерью и отцом. Да Сашка и сама б рада была, вот только откуда их взять? Иногда ее разрывало в противоположных эмоциях. От благодарности к старухе, что не дала оказаться в детдоме после смерти родителей, до ненависти к ней за это. За то, что другой жизни Сашка не видела, да и навряд ли теперь увидит.

— Не дрейфь, Санита, — а это специально так ее назвал. Знает ведь, что Сашка имя это ненавидит. Им ее бабка зовет. Особенно когда злая. Или когда та тетя приезжала. Чистая тетя, из богатых. Умная какая-то, всегда в очках ходила. За три дня до ее приезда бабка преображалась. Выносила из дома все бутылки, убиралась, подметала в каждом углу, чтоб паутины не было, ходила по соседям и клянчила то деньги, а то и продукты. Она даже платок свой снимала, вылинявший и грязный, и делала незамысловатую прическу себе, готовясь ко встрече с той тетей. Ох, как ее не любила Сашка. Не знала, за что именно, но не любила. Страшная она какая-то была. Не внешне, нет. На лицо тетя, Сашка про себя ее доктором звала, была очень красивая. Нежная такая вся, аристократичная. Вот. Это слово любил Валдис говорить про свою одноклассницу Илзе. И пусть Сашка понятия не имела, что оно означало, ведь бабка не пускала ее в школу, но эту глупую заносчивую Илзе терпеть именно поэтому и не могла. Что друг ее единственный и с таким восхищением говорил о ней. Но вот при взгляде на хрупкую стройную женщину со светлыми волосами, всегда собранными в аккуратный высокий пучок, и зелеными глазами, на ум только это слово и пришло. Другая она была. Таких Сашка нигде и не видела. Изредка — по телевизору у того же Валдиса дома. Это если его отца не было, и он "Новости" не смотрел свои. Их-то телевизор бабка давно пропила.

Но и в то же время Сашка боялась докторши этой. Боялась, потому что после встреч с ней, у девочки из памяти словно целые дни пропадали. Не часы даже, а сутки. Вроде и не спала она у нее в гостях — в небольшой квартирке в центре города, а по возвращении домой оказывалось, что отсутствовала едва ли не два-три дня. И ни одного воспоминания о том, что делали с ней и делали ли вообще что-либо. Только боль. Бездна боли, в которую, казалось, кто-то окунал все ее маленькое тело в минуты этого "сна". Иногда Сашка находила на своем теле свежие царапины или раны. Тогда она плакала, но боялась задавать вопросы. Как доктору, так и своей бабке, которой было все равно, что с ней делала эта женщина. После визита доктора она могла неделями отходить от какой-то непонятной слабости, не могла двигаться и есть. Впрочем, последнее ее даже радовала, по крайней мере, она переставала ощущать голод. Но и мучилась от постоянной тошноты. И тогда бабка сердилась еще больше, и еще больнее избивала ее, требуя встать с печи и заняться делами. А ведь девочка испугалась доктора при первой же встрече. Инстинктивно, как боится больших злых собак в саду у тети Майги, вот только казалось ей иногда, что эта доктор пострашнее любой, даже самой бешеной собаки будет.

Правда, ей понравилось имя, которым как-то доктор ее назвала. Краем уха услышала она, проваливаясь в какую-то полудрему, но запомнила. Так запомнила, что всем с тех пор только им и представлялась, отчего бабка еще больше злилась и угрожала выжечь ей имя Санита на лбу, чтобы не забывала никогда.

"— Да уж, не Саша ты, девчонка. Совсем не Саша. Испортила Алька его гены в тебе, а какой великолепный экземпляр мог бы быть".

Понравилось ей даже не столько имя, а что принадлежало оно кому-то великолепному, такому, которой никогда ей не стать. Ну хоть имя-то позаимствовать можно было, тем более что Саша этот великолепный никогда б об этом и не узнал.

* * *

Марина отставила от себя чашку с чаем и усмехнулась. Не моим словам — своим мыслям, скорее всего. Молчит уже минуты три, тщательно размешивая ароматный напиток серебряной тонкой ложечкой и глядя в окно, в котором детей видно, строящих на мокром песке замки.

Я прилетел после неудачной вылазки на Родину. Поверил твари и потерял такое драгоценное время. Впрочем, с ней меня отдельный разговор ждал. Теперь уже более проникновенный и откровенный. Зря старуха думает, что победила меня, что убедила в смерти своей внучки, на могилу которой отправила меня.

А к Марине я приходил не извиняться, не прощаться или рвать с ней. Было бы что рвать на самом деле. Но поговорить хотел. Честно и по-мужски. Рассказать о том, что другой принадлежу, что люблю ту, другую, до одури, как бы ни боролся с одержимостью своей все эти годы, все же уступил ей.

— Мог бы и не начинать этот разговор, — разорвала тишину спокойным голосом, — можно подумать, я не замечала, насколько ты изменился в последнее время.

— А я вот не замечал.

За стол рядом уселся и принял из ее рук вторую чашку.

— Потому что и не смотрел. Привык ты, Саша, за всеми следить, кроме себя самого. Тебя эта черта до добра не доведет.

Мы оба улыбнулись, это слова Женьки были всегда.

— Думаешь, я не видела, как со мной лежал в кровати, а сам мыслями с другой где-то в это время?

— Не было тогда никакой другой.

— Ох, Саша, не лги сейчас. Женщина соперницу всегда учует. Где бы ту ни прятали, на этом или на том свете. Нужно было совсем слепой быть, чтобы не замечать этого.

— Соперницу, значит? А как же уговор наш.

Махнула ладонью и пригубила чай.

— Это образно, Саш. Даже если и соперницу, что в этом такого? Быть с таким, как ты… чем не мечта для любой женщины? А уж для вдовы с двумя детьми и подавно.

— Проклятье это, Мариш. Проклятье лютое.

— Это для той, что любит, — сказала тихо и замолчала на долгие секунды. И я молчу, прислушиваясь к голосам детей, — А я уже любить-то неспособна.

— Невозможно потерять эту способность, — по себе знал, сколько ни убеждал себя в том, что разлюбил Ассоль, каждый раз убеждался, что ошибаюсь, что легче собственное имя забыть, чем ее.

— Но можно потерять смысл в этом.

— Не так категорично. Кто знает, кого ты еще встретишь. Молодая ведь и красивая. Очень.

— Брось, сам знаешь, что пустая изнутри. А мужики таких не любят и не бывают с такими надолго. Ты? Ты сам изнутри такой же пустой был, Саша. Дыры у нас с тобой одинаковые в груди, вот и сошлись. Я приняла твою пустоту, ты — мою. Ты заменой Жене не был никогда, а я ей, твоей, заменой не стала. Но у тебя, в отличие от меня, шанс есть. Если ты улыбаешься вот так… как никогда не видела раньше. Если ты… ты бы свои глаза видел, Саша. Блестят они, жизнь в них появилась. Ты ее сохрани. Эту жизнь и женщину, которая тебе ее подарила. Или вернула, не знаю. Особенная, значит. Таких беречь надо. Не знаю, что там было между вами, но, если ты вот так на нее реагируешь, значит, она достойна этого на самом деле. Кто знает, может, и пустоту заполнит совсем скоро.

— Я буду всегда помогать, ты же знаешь?

— Знаю. Мы были равными партнерами, товарищами по несчастью… и в то же время родителями. За это я всегда буду благодарна тебе — за то, что мои дети так и не узнали, что это такое — безотцовщина.

— Мариш, — и в горле перехватывает от того, что произнести хочу, потому что понимаю, что не имею права на это… но и без них не смогу уже, — я про это и хотел сказать.

— Про детей что ли? — снова усмехается, а, дождавшись моего кивка, продолжает, — в любое время, когда ты захочешь увидеть их или забрать к себе. Как их настоящий отец.

— Спасибо, — еле выдавил из себя, — как и ты будешь звонить в любое время, как понадобится моя помощь.

— Собрался слежку за мной прекратить, а, Бес? Никогда б не подумала…

На этот раз улыбнулся уже я.

— Все же хорошо знаешь меня, чертовка. Как тогда, при первой встрече, знаешь, на что давить.

— Тебя очень просто узнать, Саша. Если подходить изначально, как к обычному человеку. Как подходить к себе самому и просить о помощи у себя же. Просто ты закрытый, а слабые люди не хотят прилагать усилий и стараться открыть тебя. Им легче возненавидеть, испугаться, опасаться твой силы.

* * *

Я смотрел на распростертый на сером полу лаборатории труп Бельского и думал о том, чтобы сказала Марина, увидев его. Продолжала бы утверждать, что я не так уж и плох? Сомневаюсь, что жирдяй бы согласился с ней. Уж точно не истекая кровью на мои ботинки и хрипя последнее булькающее: "За что?". Искренне не понимает, ублюдок, почему все же его убили. Несмотря на то, что минут пять ползал на коленях и старался зацепиться своими пухлыми пальцами за мои ноги. Истошно визжал, что не виноват ни в чем, что заставили его жениться на Алине, а он, если бы мог, уже через несколько месяцев бы с ней развелся. Вопил, что никогда она не любила его, иначе не откупалась бы деньгами от секса, что он заслуживает жизни только за то, что так и не "осеменил эту тварь". Его слова, за которые он потом те же пять минут харкал собственной гнилой кровью, выродок.

Ассоль не солгала мне. Не могла эта тварь детей иметь после тяжело перенесенного в детстве паротита. Впрочем, я еще до его признания поверил ей. Поверил и все. Почему-то показалось, что, если я хотя бы немного узнал свою девочку за все эти годы, то она бы не солгала в этом — в смерти ребенка, в своем горе, которое оказалось нашим общим.

Она так просила пощадить его. И да, даже эта просьба вызывала ревность. Поему она так беспокоится о нем? Когда говорила, что не виноват он ни в чем, а мне кричать ей хотелось, что виноват в том, что касался ее, что целовал, что фамилию свою дал. А потом я смотрел на этого слизняка, унизительно ползавшего на заблеванном им же полу, и понимал, что ошибся. Не могла она не только любить этого лошка, но и уважать или хотеть его. Моя девочка, как обычно, жалела недостойных. Тех, кто заслуживал, скорее, долгой и мучительной смерти, чем снисхождения. Я же все-таки больше предпочитал творить справедливость. Извращенную, искаженную моими же представлениями, но справедливость.

ГЛАВА 21. БЕС

Тварь не желала сдаваться. Она шипела, передвигаясь на четвереньках перед клеткой и глядя на меня исподлобья. По ее вискам медленно стекали капли пота от напряжения и боли. Тяжело ползать с одной рукой, но она упорно не вставала на ноги. Не знаю почему. Да и не старался выяснить. Меня вполне удовлетворяла нынешняя картина, точнее, кадры из кино, в которых мой личный монстр и самое страшное из всех чудовищ, самое беспощадное и лишенное любого проявления человечности, опускалось не просто на дно, оно там боролось с другими, не менее отвратительными созданиями за свое никчемное существование. Ничто не мешало мне прикончить эту мразь за неверный адрес… но тогда я потерял бы малейшую возможность найти дочь. Именно поэтому я подарил твари аж несколько минут полного триумфа. Несколько минут осознания собственной значимости.

— Не найдешшшшь, — она шипит, омерзительно скалясь выбитыми зубами, — не найдешь ее никогда, нелюдь.

Смеется так, что кажется, ворона каркает прямо в ухо. Захлебывается сухим карканьем, вскидывая на меня свой потускневший взгляд.

— Найду. И ты сама мне скажешь, где моя дочь.

Голову назад запрокинула и, вцепившись костлявыми пальцами единственной руки в прутья клетки, захохотала так, что мурашки по спине пробежали. Как быстро может человек потерять человеческий облик, сломаться… даже тот, кто мнил себя сродни Господу всю свою жизнь. Даже тот, кто привык решать чужие судьбы одним щелчком пальца и мог служить примером и идеалом для сотен, тысяч других людей. Как легко можно сломать любого, раскрошить его каркас, если только знать, на какие именно точки давить.

Я не просто давил, я вырвал эти ее чертовы кнопки, чтобы смотреть, как некогда могущественная женщина, умнейший ученый и преданный своему идеалу фанатик превращается в никчемное животное, наделенное наипростейшими инстинктами. Правда, она все еще борется с собственной смертью. Тварь, возможно, и не сознает, а вот Ярославская в ней все еще слабо сопротивляется окончательной кончине. Сопротивляется широко распахнутыми глазами с темными, расширившимися зрачками, сверлящими мое лицо сквозь решетку ее камеры. Ненависть. Наконец, я увидел ненависть к себе в ее взгляде. Не презрение, не восхищение или снисхождение. Нееет. Это была чистейшая концентрированная ненависть. Тварь, как и Ярославская, признала мою силу.

Кажется, этого я добивался все это время. Помимо воздаяния ей по заслугам. А сейчас понимал, насколько это все лишено смысла. Ее эмоции по отношению ко мне. Ее страх или ярость, ее повиновение или сопротивление. Ничего не имело смысла. В руках это мрази все это время был мой ребенок. Была моя кровь и плоть… и только ей одной известно, каким пыткам, каким страданиям она придавала ее. Мою дочь.

— Узнал-таки, — и снова хохот, а я пока молчу, не желая спугнуть ее готовность похвастаться собственным могуществом, — твоя, дааа… маленькая такая копия тебя.

Тварь вдруг резко дернула на себя прутья решетки.

— Но ты лучше, мой нелюдь. Ты совершенен. Эта девка… она была испорчена генами Али и ее недалекого папаши.

Тварь смачно сплюнула в сторону и тут же вгрызлась в свое запястье зубами. Взвыла от тщетной попытки избавиться от зуда под кожей.

— Я вытащу их оттуда.

И резкий поворот головы. Настолько резкий, что показалось, ее тонкая шея сломается от этого движения.

— Врешшшшь… ты врешшшь. Ты нелюдь.

— Я нелюдь, у которого есть острое лезвие и который может навсегда освободить тебя от этих созданий.

— Заччччем тебе?

Тварь протянула руку ко мне, и я провел пальцами по ее запястью, а она зажмурилась от предвкушения. Я мог бы пригрозить ей убийством или пытками, но жизнь для нее сейчас значила гораздо меньше, чем эта власть. Единственный сохранившийся островок контроля хотя бы над чем-то у той, кто потеряла власть даже над собственным телом.

— Ты мать моей женщины… и она просила за тебя.

Ее взгляд становится осмысленным, плечи напрягаются.

— Проссссила?

— Да, Аля просила пощадить тебя. Но я могу подарить тебе свободу только в обмен на мою дочь.

— Свободу? Ты думаешшшь, я поверю, что ты отпустишь меня?

— Я тебя не отпущу. И ты знаешь это. Но я говорю о настоящей свободе, — и снова пальцами по ее запястью горячему, тварь температурит. Возможно, даже у нее пошло заражение крови после ампутации руки. Она сама понимает это… если осталась способна анализировать свое состояние всерьез.

— Я расскажжжжу… я расскажу, как резала твою дочь… срезала с нее образцы кожи, как исследовала ее каждые полгода, колола этой маленькой дряни опытные лекарства, проверяя на ее тщедушном теле реакцию на них. Она очень похожа на тебя, нелюдь. Только бракованная. У тебя обычно рождались крупные, здоровые дети, а она маленькая, недоросль. И она так смешно звала маму, каждый раз приходя в себя после моих исследований.

* * *

Ассоль даже не спросила, куда я отправляюсь. Словно вдруг поверила мне безоговорочно и полностью. Нет, я знал, что моей девочке не все равно, но она словно просто позволяла мне делать так, как я считал нужным. А мне нужно было уехать. И она видела это по моим глазам. Прижималась лицом к моей шее, прощаясь, но не удерживая и молча, одним взглядом обещая ждать.

А еще она ни разу не спросила про свою мать. И мне не пришлось говорить, что старая сука была брошена мной лично на корм акулам, как и подобало обычной безликой твари, годной только стать чьей-то едой.

Стас обрывал телефон, но мне было не до него. Только не сейчас. На всем свете сейчас не было дела, хотя бы приблизительно настолько важного, на которое я ехал.

* * *

Сашка спряталась в углу небольшой, заваленной всякой всячиной, в том числе и кучей пустых бутылок, комнаты. Она зажмурилась, прикрывая голову и молясь только о том, чтобы бабка вновь не обнаружила ее за этой тонкой изношенной давно не стиранной шторой, отделявшей злосчастный угол от остальной гостиной. Нет, она не сделала ничего, за что должна была быть наказана. Даже погулять с Валдисом не пошла, так как бабка с утра уже приложилась к бутыли и могла разозлиться, увидев, что девочки нет дома.

— Санита, — крикнула так неожиданно, что девочка закрыла ладошкой рот, чтобы не заорать самой от ужаса. В прошлый раз бабка била ее шваброй, синяки на спине до сих не отошли и все ребра болели, когда девочка пыталась уснуть.

— Сюда иди, дрянь эдакая, — старуха крякнула, и раздался грохот, будто она споткнулась обо что-то и упала. Бессвязные ругательства, сопровождающиеся несколькими падениями, словно она никак подняться не могла на ноги.

А затем настала тишина. Такую тишину Сашка как-то перед грозой слышала. Когда вокруг все вдруг замерло, и кажется, даже остановили свой бег настенные часы, единственное украшение их маленького с бабкой сарая. Безмолвие перед тем, чтобы весь мир вокруг взорвался от самого громкого, от самого мощного раската грома.

И Сашка вздрогнула, когда этот гром вдруг раздался у самых их дверей. Громким стуком, нетерпеливым и властным. Девочка даже удивилась — все в их деревне знали, что к ним с бабкой можно приходить в любое время дня и ночи, и никто и никогда не стучался в их дом. И всего несколько секунд прислушиваться к тому, как старухе все же удалось встать на ноги, но лишь для того, чтобы, кажется, снова свалиться. А вслед за этим их нежданный гость распахнул дверь, и по скрипучим старым половицам раздались громкие тяжелые мужские шаги. Сашка затаилась, подтягивая к себе колени и с ужасом глядя на колыхнувшуюся от сквозняка штору. Сердце забилось с невероятной скоростью, и девочка невольно прижала ладошку к груди, чтобы не позволить ему выскочить оттуда. А затем вскрикнула. Вскрикнула громко и изумленно, когда ткань резко отодвинула в сторону большая ладонь, и тут же перед ней на корточки опустился мужчина. Он смотрел на нее, кажется, вечность, и девочке стало не по себе от той боли, которой было искажено его лицо. Странное лицо какое-то, даже страшное, в шрамах. Но Сашка почему-то не испугалась. Наоборот, вдруг захотелось коснуться этих шрамов и спросить, больно ли ему от них. А затем она снова посмотрела в его глаза и удивленно хлопнула ресницами, увидев, как те влажно блестели. И ей показалось, да, наверное, показалось. Ведь не могут такие большие, грозные мужчины плакать? Так что та слеза… она, скорее всего, и не слеза вовсе, а капля дождя с улицы. Так думала Сашка, не смея шевельнуться под этим тяжелым и в то же время каким-то странным взглядом.

* * *

Сашка поежилась и повела плечом, глядя расширенными от удивления глазами в окно самолета. Ей было страшно и непонятно. Но при этом захватывало дух, когда эта огромная махина взлетела в воздух и понеслась к самым облакам. Она не могла отвести глаз от потрясающего вида, раскрывшегося под ними, и в то же время изо всех сил пыталась показать, что не боится. Хотя и боялась. Никогда за свою недолгую жизнь из деревни родной не уезжала, а сейчас летела куда-то на самый край света. Так сказал тот страшный мужчина. Хотя, чем чаще смотрела она на него, тем больше удивлялась сама себе, почему решила, что он страшный. Может, потому что слишком сильно челюсти стискивал и все взгляда от нее не отводил. А ей неловко было. Непривычно. Никогда на нее так не смотрели. Он не разговаривал с ней. Просто сидел напротив и молча разглядывал. Но ей почему-то казалось, что он разговаривает. Глазами… или еще как, но периодически на его лбу появлялась глубокая морщина, а взгляд вспыхивал непонятным блеском. Слишком много непонятного, необъяснимого вот так сразу на нее свалилось. Не хотела за ним идти Сашка, только он и не спрашивал. В какой-то момент резко поднял ее в воздух и с такой силой к себе прижал, что ей даже трудно было вздохнуть. Долго не отпускал, и ей даже показалось, что его мощные широкие плечи затряслись… но уже через минуту он ее отпустил на землю и вдруг руку протянул. Словно выбор давал, идти с ним неизвестно куда или остаться, вернуться в знакомый бабкин дом. Сашка даже замерла от неожиданности. Никто и никогда ей выбора не давал. Все за нее давно решено было. Так и доктор как-то бабке ее обронила, что, мол, давно уже "этого выродка судьба решена, и нечего ее в школу отдавать". Выродком, как тогда поняла Сашка, доктор ее называла. Она колебалась, и тогда мужчина снова опустился перед ней на корточки, и это маленькой Сашке понравилось. Он словно намеренно показывал, что ничем не отличается от нее.

— Ты можешь остаться здесь. И, если ты захочешь, я куплю для тебя здесь самый лучший дом и найду для тебя самую лучшую няню. Но я… я хочу показать тебе твой настоящий дом… и твою маму.

Девочка невольно вперед подалась, и тот от неожиданности за плечи ее тонкие схватился.

— У меня нет дома и мамы.

Произнесла тихо, замечая, как заходили желваки на скулах у мужчины.

— У тебя есть дом. Он очень большой, и в нем полно игрушек. И у тебя есть мама, — голос мужчины сорвался, — у тебя самая лучшая на свете мама, у которой тебя украли. И сейчас она ждет тебя.

Мужчина поглаживал ее по плечам так, словно не мог оторваться от нее.

— Она любит тебя. Но я понимаю, что тебе страшно. И ты можешь остаться здесь и никогда не увидеть ее больше.

Он давал выбор Сашке и при этом не давал никакого выбора, обещая то, о чем она мечтала всю свою жизнь. Обещая ответы на вопросы, которые задавала сама себе с тех пор, как научилась составлять слова в предложения. Почему у всех детей в их деревне была мать или отец, а у нее только злая бабка, ненавидевшая Сашку всем сердцем. Нет, она обязательно должна увидеть маму, если та так сильно ждет ее.

* * *

— Она красивая?

Это уже на подлете к острову. Так сказал мужчина. Сашке вдруг неловко стало, что она не знает, как его зовут.

— Она самая красивая на свете.

Он улыбнулся так нежно, что Сашка от удовольствия зажмурилась. Она совсем не знала еще свою маму, но стало так приятно, что такой сильный большой человек считает ее самой красивой.

— Ты очень похожа на нее. И на…

Он вдруг осекся и нахмурился, отворачиваясь к окну, а Сашка не стала его дергать.

Несколько минут ерзания на обитом невероятно приятной на ощупь тканью кресле, и девочка решается.

— А как тебя зовут?

Простой вопрос. Наверное, самый простой, который можно задать незнакомому человеку, а ее собеседник вдруг замер, словно раздумывая, что ответить. Затем снова в окно посмотрел, и в салоне самолета молчание воцарилось. Сашка от досады даже губу прикусила. И вздрогнула, услышав тихое:

— Саша. Меня зовут Саша.

— Как меня.

Девочка в ладоши хлопнула, а Саша к ней наклонился:

— Тебя же Санита зовут.

— Это меня бабка так звала. А мне имя Саша нравится. И Валдис меня всегда так звал.

— А ты откуда его услышала? Имя это?

Она пожала плечами, думая, рассказывать ли про доктора, но решила, что рядом с ним можно не бояться никого.

— От нее. Доктор. Ко мне приходила часто доктор. Только она не лечила меня, а наоборот…

Стиснула с силой пальцы и тут же оказалась в крепких объятиях мужчины, который произнес какую-то фразу на незнакомом Сашке языке.

ГЛАВА 22. АССОЛЬ

Я не отпускала ее от себя… мою девочку. Мою маленькую. Мою нежную девочку, которая так настрадалась за эти годы. Я не могла на нее насмотреться, надышаться ею. Конечно, я боялась ее напугать своей чрезмерной любовью. Для нее я была чужой женщиной, которая, словно умалишенная, завыла, едва увидела ее, и, упав на колени, целовала ее маленькие пальчики. А она дрожала и смотрела на меня моими же зелеными глазами, широко распахнутыми и перепуганными.

Первое, что я сделала, — это схватила ее за руку и задрала манжет кофточки наверх. Там, где большой пальчик, виднелось красное родимое пятнышко. И больше не нужно доказательств, не нужно каких-то слов, ничего не нужно, только адская щемящая боль в душе и дикая радость, от которой больно дышать. И я лихорадочно гладила ее черные волосы, как у Саши, я трогала ее щеки и рыдала, не могла остановиться.

— Прости, — шептала только это слово, — прости меня… пожалуйста, прости.

— Здесь никто тебя не обидит. Никто. Никто не причинит тебе боли, моя девочка.

Вижу, что не верит мне. Смотрит из-под аккуратных широких бровей и готова в любую секунду сорваться с места, чтобы спрятаться.

— Как тебя зовут? — тихо спросила я, а она пожала плечами.

Я всхлипнула и с трудом смогла говорить дальше:

— Тебя зовут Саша… Сашенька моя. Ты знаешь, кто я?

Она отрицательно качнула головой и чуть отступила назад.

— Я твоя мама…

Огромные глаза распахнулись еще шире, но в них читалось все то же недоверие с проблесками восторга, который затаился где-то очень далеко. Потом я увела ее ванну и долго мыла, потом сушила ей волосы, с ужасом глядя на худенькое тельце. Саша отдал ей вещи своей дочки. На первое время. Несмотря на то, что наша девочка была ее старше, она настолько худенькая и маленькая, что они оказались ей в пору. Потом я укладывала ее спать. Ей это было странно, как и мне. И она постоянно шарахалась от меня, когда я гладила ее по волосам или за руку.

Она легла сама на свою кровать, укрылась и отвернулась к стенке. А я сидела рядом почти до самого утра и не могла на нее насмотреться. Саша пришел к нам под утро. Все это время стоял под дверью. Точнее, ходил под ней взад и вперед, не решаясь войти. А я не звала… потому что хотела, чтоб вошел сам. И он вошел почти на рассвете. Долго смотрел на нее страшным взглядом, от которого у меня все тело покрылось мурашками и появилось неприятное чувство внутри. Это я счастлива… а с ним происходит что-то нехорошее и страшное. Что-то не такое, как должно быть. Он подошел к ребенку и, не касаясь, провел ладонью над ее головой несколько раз. Словно не хотел гладить, боясь запачкать. Потом повернулся ко мне.

— Идем… настало время исполнить обещание, девочка.

Мы шли по коридору в его кабинет. Я там практически не бывала. Лишь один или два раза за все время. Саша пропустил меня перед собой и закрыл за нами дверь изнутри. Весь напряженный, как натянутая струна, зажатый. Когда я хотела броситься к нему в объятия, он остановил меня движением руки.

— Не благодари… я должен был это сделать много лет назад. Но я был слеп от своей ненависти и жажды мести.

Он подошел к столу и медленно отодвинул ящик.

— Знаешь, Ассоль. А ведь я представлял себе эту сцену так много раз… только все наоборот.

Достал пистолет и повернулся ко мне. Дернул затвором.

— Ты помнишь, что ты мне обещала?

Я сделала шаг назад и отрицательно качнула головой. Нет, я не помнила и помнить не хотела. Но внутри стало больно, невыносимо, очень сильно больно. За него. Из-за этого выражения лица и отчаяния, которое выглядело так обреченно со стороны. Как выглядят черные и отравленные угрызения совести и осознание содеянного. Как выглядит необратимость. Это жутко. Она окутывает все вокруг вязким болотом безысходности. Словно он уже давно мертвец, и лишь мне все это время казалось, что он живой. А он разлагается наживую, его сжигают черви безумной тоски и сожалений. Мой, такой сильный Саша все еще горит в своем собственном Аду. Я словно видела внутри него мечущегося обессиленного зверя. Он выл от боли и носился по своей клетке, не зная, как из нее вырваться. И он хотел получить это избавление от меня.

Медленно подошел ко мне, сжимая пистолет и стал напротив… а я пока не могу пошевелиться от осознания, что именно он хочет сделать… Но это чувство дикого сожаления о том, до чего довели нас обоих. Его. Моего Сашу. Который никогда не сдавался и сейчас сломал себя сам. И мне невыносимо жаль моего жестокого палача, который никогда не сможет себя простить за то, что смог отказаться от нас.

Он вложил пистолет в мои дрожащие руки и медленно опустился на колени. Я не могла пошевелиться, у меня не было на это сил, а внутри все заледенело от понимания, чего он от меня хочет. Взял мои ладони и направил пистолет себе в голову.

— Ты обещала избавить меня от моего Ада, девочка. Ты дала мне слово, что сделаешь это.

Никогда еще его глаза не были настолько больными. Никогда за все время, что я его знала. А знала я Сашу любым: и самым нежным, и самым диким, и в злобе, и в бешеной ярости, но я никогда не видела этого смиренного и в то же время надорванного отчаяния.

Он внизу, на коленях передо мной, смотрит мне в глаза, и можно ничего не говорить… достаточно этого взгляда, и я смотрела бы на него целую вечность. Так же медленно, как и он, опустилась на колени.

— Если я избавлю тебя от Ада, то погружу в него себя снова, и тогда ты не исполнил своего слова… без тебя нет Рая. Понимаешь? Без тебя вообще ничего нет. Тогда стреляй в нас обоих… какой смысл в этом во всем, если мы оба позволим себе разлучить нас… позволим раздавить и уничтожить нашу любовь, Саша?

Он сломался… он хочет получить избавление и не понимает, что для меня это казнь, это самая жуткая пытка — видеть его боль вывернутой наизнанку. И я не хочу больше ни с чем мириться. Я хочу вернуть его себе. Я заслужила. Я и он — мы заслужили быть вместе.

— Я не могу, — прохрипел еле слышно, — это я все. Не заслужил. Ни хрена я не заслужил. Это я виноват. И мне больно. Избавь меня от этого. Накажи. Отомсти… за нас отомсти, Ассоль. За дочку.

А сам в глаза не смотрит, и взгляд бешеный, обезумевший. Я не выдержала и прижалась губами к его губам, на мгновение и снова посмотрела в глаза.

— Не избавлю… только вместе, в раю или в аду. Ты обещал мне, что никогда больше не оставишь одну. Выполняй свои обещания, Саша или забирай меня с собой.

Он смотрел на мои губы несколько секунд, а потом резко привлек к себе за затылок, зарываясь в мои волосы дрожащими пальцами, целуя с диким голодом… когда мы оба с ним понимаем, что нам это безумно нужно, необходимо как воздух. И хочется взять все и прямо сейчас. Быстро и все. Я прижалась к нему, привлекая к себе, обхватывая его лицо ладонями, отвечая на поцелуй, чувствуя, как туманится разум, как исчезает все вокруг: и проклятые стены, и запахи смерти вокруг.

Оторвалась от его губ, продолжая лихорадочно гладить его скулы:

— Только у тебя ведь есть семья… Саша. А как же они?

Он перехватил мои запястья и сильно сжал.

— Они и продолжат быть моей семьей… это жена и дети моего друга. Я отдал ему долг и принял их в свою жизнь.

Я все еще смотрела ему в глаза… но не находила там лжи. Они блестели, как будто затуманенные дождем, и мне хотелось сцеловать этот блеск дрожащими губами.

— А она… твоя женщина…

— Моя женщина — это ты, Ассоль… все остальное я решу. Я обещаю… решу, и мы уедем отсюда. Я заберу вас.

— Я люблю тебя, Сашаааа, я так безумно люблю тебя.

Я кивала и снова целовала его лицо, волосы, губы, щеки и глаза… потом он любил меня прямо там на полу, быстро, голодно. Кусая мои губы и сжимая тело до синяков. Утром он уехал.

Так странно, я больше не сидела в своей клетке я была свободна и расхаживала по острову, ко мне относились теперь с почтением и выполняли любую мою прихоть, но почему-то именно сегодня я ощутила себя в клетке. Когда он ступил на подножку вертолета, у меня что-то оборвалось внутри, и я выбежала из здания, кутаясь в накидку и чувствуя, как холодные порывы ветра швыряют волосы мне в лицо. Сердце сжало ледяными тисками, как клещами. Я смотрела на удаляющуюся в небе точку и, прижав руку к груди, ощущала, как больно бьется о ребра сердце.

Потом позже я буду вспоминать эти минуты, я буду нанизывать их одну на другую, перебирать в памяти и ненавидеть себя за то, что отпустила его, за то, что дала уйти. Я ведь чувствовала… я всегда его чувствовала. Только минуты, проведенные с дочкой, заставляли меня не думать ни о чем, не считать часы до его возвращения. Он обещал, что вернется через два дня. Вернется, и мы уедем отсюда в какое-то другое место.

* * *

Меня разбудили странные звуки. Топот ног и голоса за окном. Много голосов. Я бросилась к окну и увидела, как мечутся его люди. Не просто мечутся, а шныряют туда-сюда с сумками и чемоданами. Я посмотрела на спящую Сашеньку, прикрыла ее одеялом и провела пальцами по волосикам. Никогда не смогу насмотреться на нее, нарадоваться ей без слез и ощущения дикой боли в груди. Саша вернул мне не просто рай, он вернул мне меня. Я воскресла. Я перестала вонять мертвечиной… Я так думала в ту секунду.

— Вертолеты прибудут через двадцать минут. Кто не успеет, останется на острове.

В эту секунду в дверь очень громко постучали, и я бросилась ее отпирать. На пороге стоял смертельно бледный Стас, у него слегка дергалось правое веко.

— Собирайтесь вам срочно надо уезжать. Немедленно.

— Что случилось?

Он посмотрел на приподнявшуюся на постели Сашеньку и вытянул меня в коридор.

— Простите, что вот так… что без подготовки и без ничего. Он мертв… вчера ночью в его машину стреляли. Его и Марину изрешетили насмерть. Сюда едут представители власти. Вам надо бежать.

— Кто мертв?

Переспросила онемевшими губами.

— Бес… его убили вчера ночью.

Я облокотилась спиной о стену и прижала руку к груди — кажется, сердце больше не билось. Хотела что-то сказать и не могла.

— Вам надо бежать слышите? Вот. Это для вас. Потом откроете. Он все предусмотрел. Нет времени думать. Здесь все взлетит на воздух. Уничтожение острова запрограммированно заранее и уже запущено. Вы же понимаете, что Саша был далеко не мирным политическим деятелем… да? В случае его гибели здесь все должно сравняться с землей и уйти под воду.

Я кивнула и подняла затуманенный взгляд на Стаса.

— Это неправда, да?..Это какая-то проверка?

Он взглянул на часы, и вдалеке послышался треск лопастей вертолетов.

— Я сделал что мог… передал вам. А дальше как хотите… Но, если не поторопитесь, останетесь на этом острове навсегда.

Развернулся и ушел. Вот так просто, развернулся и ушел, а я, омертвевшая и онемевшая, осталась стоять у двери, пытаясь произнести про себя все, что он мне сказал сейчас. Пытаясь не истечь кровью и не упасть замертво на каменный пол.

Это было даже не отчаяние, не боль. Это было животное ощущение, что я умираю. Из груди рвался вопль, он причинял мне адскую боль и разрывал кости и горло. Наверное, я заорала. Упала на колени и зажала голову руками, захлебываясь невозможностью вздохнуть, дрожа от дикого отчаяния. Во мне словно серная кислота, она сжигает мне внутренности. Мучительно, невыносимо. Скрюченные пальцы царапали поверхность кожаной барсетки, которую дал мне Стас.

— Мама…

Сквозь туман, сквозь скрученные, обожженные рецепторы, поднимая каменную голову, посмотреть на девочку и ощутить, как она вдруг обхватила мою шею руками.

— Мне страшно… ты хрипишь…

Не знаю, какими силами я поднялась с колен и прижала ее к себе. В голове пульсировала только одна мысль. Моя девочка цепляется за меня и верит мне… больше никто ее не спасет. У нее никого нет, и я не имею никакого права бросить ее… никакого права.

Возможно, именно в этот момент я вдруг стала совсем иным человеком. Иной Ассоль. Во мне что-то умерло и оставило после себя не просто зияющую рану, а гниющую болезненную яму, которая ежесекундно пульсировала адской болью… но в тот же момент я понимала, что обязана научиться жить с этой ямой. Я схватила пальто, набросила на Сашеньку куртку, и мы выбежали на улицу. Осмотрелась по сторонам и увидела Стаса, он махнул мне рукой.

— Сюда… эй, всем сюда. Быстрее.

Прижала к себе сильнее дочь и побежала к вертолету. Когда поднималась по трапу, меня вдруг спросил какой-то мужчина:

— Вы кто? Я не помню вас в списках.

Стас бросил на меня взгляд, потом повернулся к мужчине.

— Обслуга. Татьяна Ивановна Череденко. Работала судомойкой.

— Аааа. Ясно. Могла б и кем другим работать. Такая ягодка.

И подмигнул мне. Я подавила едкое желание плюнуть ему в рожу и уже вошла было в салон, как вдруг почему-то обернулась и замерла. На пороге дома стояли мальчик и девочка. Сашины… его мальчик и девочка. Марины… Он держал сестру за руку и смотрел на вертолет. Не знаю… я даже не успела ни о чем подумать. Я посадила Сашеньку на сидение и бросилась обратно.

— Куда? — взревел Стас, пытаясь меня остановить.

— Там еще двое моих детей. Я должна их забрать. Обязана. Понимаете?

Наши взгляды встретились, и он разжал пальцы на моем локте.

* * *

Сашенька спала, положив голову мне на колени. Вторая малышка прижалась ко мне с другой стороны, а мальчик смотрел в иллюминатор. Я тоже смотрела, все еще не понимая, каким образом я дышу… когда там, внизу, на земле начало все взрываться, внутри меня тоже образовывались горящие очаги боли, затягивая всю меня смрадом и заставляя гореть живьем.

— О, Боже. Если бы мы остались… Господи. Там все взлетает на воздух.

Как научиться снова дышать без него… как собрать себя из пепла и пытаться жить дальше? Я ведь жила только одной мыслью, что он где-то рядом. Как дальше делать очередной вздох, говорить, есть, существовать? И снова превращаться в живого мертвеца. Только одна половина меня обязана жить… обязана держаться изо всех сил и пытаться справиться с адской болью… которая будет становиться с каждым днем все сильнее и когда-нибудь сожрет меня.

Я перевела взгляд на барсетку и потянула за змейку. Пальцы нащупали паспорт и конверт. Негнущимися пальцами вскрыла конверт и вытащила записку.

"Если тебе это отдали, девочка, значит меня уже нет в этом мире, и я корчусь где-то в аду. Здесь паспорт и распечатка с номером счета на предъявителя кода. На этом счету достаточная сумма денег для тебя и еще для двух поколений твоих детей. Я люблю тебя, Ассоль. Твой Саша".

И все? Это все? Всего лишь четыре строчки, всего лишь проклятые четыре предложения? Это то, что я заслужила, если… О, Боже. Я не хочу говорить этого вслух, не хочу и не стану. Сашаааа, почему ты уехал? Почему я отпустила тебя? Я ведь чувствовала, я ведь знала, что это может произойти.

В эту секунду пальчики Сашеньки сжали мои пальцы.

— Тебе холодно? Ты вся дрожишь?

Перевела на нее взгляд и судорожно вздохнула, стараясь проглотить слезы.

— Да, очень холодно. Очень.

Она вдруг обхватила меня тонкими руками и прижалась всем телом.

— Я тебя согрею.

Так странно… именно в этот день она вдруг назвала меня мамой и начала со мной говорить после трех дней полного безмолвия.

Когда вертолет пошел на снижение, мимо нас снова прошел тот мужчина в черном камуфляже со списками. Он остановился напротив меня.

— Повторите ваше имя.

— Татьяна Ивановна Череденко. А это мои дети: Александра, Марк и Леночка.

— Когда только успела стольких нарожать… мммм… красавица. На актрису похожа. Куда потом? Домой?

— Да, домой.

Тихо ответила и прижала к себе Алену и Сашу. Только кто его знает, где теперь будет мой дом… Но зато, где осталась моя могила, я теперь знала точно.

Нет больше Ассоль… умерла она сегодня ночью. Расстреляна в той же машине, что и он… А Татьяне придется жить дальше. Она обязана жить… она слово дала. Ведь ей подарили Рай. У нее нет права корчиться в аду… у нее остается только яма внутри, где мертвая Ассоль будет выть от боли и рвать на себе волосы. Но об этом никто не узнает.

ЭПИЛОГ

Прошло три года

Я ехала туда на поезде. Смотрела, как снежинки кружатся в воздухе и оседают на землю. Как черные ветки деревьев уныло выглядывают из-под снега и воронье словно летит следом за моим вагоном целой стаей. Я оставила детей с няней и охраной… хотела побыть одна. Хотела по пути в это адское место остаться наедине со своей болью и дать ей пожирать меня и обгладывать мои кости. Мне позвонил какой-то адвокат и назначил встречу в единственном уцелевшем здании клиники моей матери. Сказал, что некое имущество Ярославской должно перейти ко мне по праву наследия… Оставалось загадкой только то, как он меня нашел. Ведь я сменила имя, я даже сменила внешность и носила контактные линзы. Бельская Алина еще несколько лет назад официально погибла в авиакатастрофе. Когда я написала адвокату по электронке, что это ошибка, он прислал мне копию документа, где было написано, что все уцелевшие постройки клиники принадлежат мне, Татьяне, и некий господин Молчанов хочет передать их мне, так как теперь я их полновластная владелица. Я хотела отказать, хотела сказать, что не нуждаюсь в этом идиотском наследстве, что мне плевать на эту клинику и жаль, что она не сгорела дотла. Но адская тоска по этому месту вгрызлась мне в душу и настойчиво требовала поехать. Ворваться в свою боль на полной скорости и дать ей обглодать себе кости. А потом… потом я сожгу там все и камня на камне не оставлю. Мне до ломоты во всем теле захотелось увидеть это место.

Все эти три года я жила жизнью этой самой Татьяны. Жизнью другого человека. Который вроде даже был счастлив, обожал своих детей, уделял им время, ругался за успеваемость по учебе и иностранные языки. И я была счастлива вместе с ней… днем. Я была ею, я наслаждалась своим раем, их голосами, их нежным "мама". Марик, конечно, называл меня долгое время просто Таня, а потом начал называть мама Таня. Но я бы не обиделась, если б не назвал. У него была только одна мать, и я никогда не претендовала бы стать ею для него. Я просто заботилась о том, о ком поклялся заботиться мой Саша. А потом и сама привязалась к детям Марины.

Так и жила, днем улыбалась, порхала по новому дому на окраине города, забирала их из центра, везла домой, кормила и укладывала спать… а ночью меня ждала моя яма. И Ассоль. Каждую ночь она валялась на дне этой ямы и выла, скулила раненым зверем, она не смирилась, она не отпустила и не забыла. У нее был вечный траур и нескончаемая боль. Она не отпустила своего Сашу, не избавила его от ада, она держала его рядом крепкими цепями. Она жила их прошлым и иногда вслух говорила с ним или читала ему наизусть Шекспира. Как он любил. Это была ее яма, и ее могила… настоящей у них не осталось. Ей было некуда принести ему цветы и негде сходить с ума по утрате. Только пропасть боли, куда она спускалась каждую ночь без фонаря и лежала на ее дне, содрогаясь от беззвучных рыданий. Стас теперь работал на меня… он нашел меня сам. Его преследовали власти, и он так же сменил имя и документы. Это было больше двух лет назад. Он приехал ко мне поздно вечером, и мы долго смотрели друг другу в глаза, прежде чем я впустила его в дом.

— Мне нужна работа. — тихо сказал он.

— Она у тебя есть.

Так же тихо ответила я. А потом пальцами доставала пулю из его бока и думала о том, что мне нужен такой человек, как Стас. Если Саша ему доверял, то и я смогу положиться. А еще… а еще мне нужен был человек, который провел бы личное расследование насчет гибели Саши Тихого. Мне все еще не верилось. Мне все еще хотелось думать, что это неправда и какая-то мистификация. Он был слишком умен, чтобы вот так погибнуть, чтобы вот так подставить себя.

Помню тот день, когда Стас приехал с новостями и… мне не потребовалось их слышать, мне даже не нужно было спрашивать. Я посмотрела ему в глаза и пошатнулась, а он подхватил меня под руки и помог подняться в комнату, где я рыла ногтями ту самую могилу в полу, обламывая их до мяса и кусала губы в лохмотья, чтобы не орать и не пугать детей. Боль была оглушительной настолько, что у меня темнело перед глазами и перехватывало дыхание. И я опять разлагалась живьем на атомы, опять лопалась до мяса моя вера и моя надежда на то, что Саша жив. Я только головой качаю, потому что не хочу в это верить. Я столько месяцев пыталась найти доказательства, что он жив… я даже почти их нашла. Нашла чьи-то следы в столице, следы, так похожие на его и… ошиблась.

Стас привез мне его кольцо и прядь волос… в морге сохранили. Может быть, знали, что будут искать. Отдал мне. Ассоль рассыпалась на молекулы пустоты и осела на дно этой комнаты… но не исчезла. Она всегда ждала ночи, чтобы вгрызться в мое новое "я" и завладеть им полностью.

А еще Ассоль поехала туда… заставила меня придумать причину и поехать. Туда, где расстреляли машину Саши. Они вместе со Стасом добирались туда ночью, она так захотела. Наверное, это было самое жуткое зрелище из всех, что когда-либо видел начальник охраны Тихого. Я и сама понимала, насколько жутко это выглядит, когда женщина во всем черном ползает по асфальту и лежит на нем раскинув руки и глядя в самое небо. Асфальт мокрый, на нем лужи, а ей плевать, она смотрит остекленевшим взглядом вверх и шевелит губами.

* * *

"— Ты такой сильный и смелый. Я всегда визжала, когда бабушка мазала мне ранки зеленкой. Я часто падаю с велосипеда, не умею на нем кататься, сын нашего соседа говорит, что я неуклюжая тощая каланча, — два мазка по ране и снова в его страшные, заплывшие черные глаза с багрово-синими веками, которые неотрывно смотрят на мое лицо так, словно не могут отвести взгляд. А я снова мазнула ваткой и подула, от этого движения мальчик резко отшатнулся назад и оскалился. Волчица зарычала вместе с ним, поднимая голову и навострив уши."

* * *

Поезд со скрипом затормозил на станции, и я выглянула в окно. Раннее утро. Всего лишь пять часов. Темно, холодно. Меня должен ждать водитель у самого поезда и отвезти в гостиницу, которую снял для меня Стас. Он не хотел, чтоб я ехала одна, а я… я не хотела ехать сюда с кем-то. Это мое место. Здесь не должно быть никого, кроме меня… и Саши. Перекинула сумочку через плечо, бросила взгляд на свое отражение в окне — высокая брюнетка с ровными волосами и карими глазами, в очках. Одета просто, но со вкусом. Совершенно не похожа на Бельскую. Неприметная, скорее, сливается с серой массой. Вещи нарочито не дорогие, чтоб не привлекать внимание. Водитель, действительно, ожидал меня возле вагона и помог спустится вниз. Я осмотрелась по сторонам на пустынной и такой знакомой станции, совершенно не изменившейся за это время. С теми же обшарпанными лавочками, тусклыми фонарями и сонными бабками, продающими уже несвежие булки и пирожки.

— Вы без багажа?

— Да. Мне не нужен багаж.

Водитель кивнул.

— В гостиницу?

— Нет. Отвезите меня по другому адресу и можете быть свободны.

* * *

"— Говорят, что так меньше щиплет. — тихо объяснила я, — Я всегда дую себе на ранки, когда мажу. Вот, хочешь, покажу?

Я закатала рукав платья и показала ему счесанный локоть, намазанный зеленкой.

— В школе с лестницы свалилась. Петька Рысаков, козел, столкнул, я ему за это портфель чернилами облила. Вот видишь, я тоже мазала и дула, и было совсем не больно. — я подула на локоть, и вдруг мальчишка тоже подул на него вместе со мной. Я засмеялась, а он вообще оторопел, глядя на меня не моргая. Тогда я наклонилась и подула на его рану снова. Теперь он не отшатнулся и даже глаза закрыл.

— Воооот. Я ж говорила — это приятно. А ты почему все время молчишь? Разговаривать не умеешь? А имя у тебя есть?

Он отрицательно качнул головой и вдруг снова смешно и очень серьезно подул на мой локоть, рассматривая рану, и я улыбнулась. Когда он это сделал, на душе стало так тепло. Сочувствие всегда порождает ответную волну эмоций.

— Ты хороший. — погладила его по голове. По жестким длинноватым, спутанным волосам, — Не знаю, почему они тебя так боятся. Наверное, ты плохо себя вел и тебя наказали. А родители у тебя есть? Где твоя мама?"

* * *

Когда вдалеке показался покореженный, заросший кустарниками и потрескавшийся забор клиники, у меня защемило внутри, словно сердце разорвало на куски снова, в который раз. Вышла из машины и отдала водителю деньги.

— Вас подождать?

— Нет. Не надо.

— Здесь может быть опасно ночью. Никто это место не охраняет.

Я усмехнулась… разве можно убить мертвецов прямо на собственном кладбище и возле свежих могил?

— Ничего… я справлюсь. Спасибо.

— У нас говорят, это плохое место. Здесь одна чокнутая стерва младенцев убивала и мучила женщин. Ставила над ними опыты. Его обходят десятой дорогой. По ночам здесь ходят их души.

Я усмехнулась…

— Я не боюсь призраков. Спасибо, поезжайте.

Зачем мне бояться призраков, если я сама призрак. Пошла к забору, слыша, что водитель еще не уехал. Смотрит… Ну, смотри, думаю сейчас тебе станет страшнее. Я подошла к лазу в ограде, ощупала стену, надавила на рычаг, и потайная дверь открылась внутрь, пропуская меня во двор. Со стороны машины было видно, как я прохожу сквозь саму стену, тут же завизжали покрышки, а я рассмеялась. Свой собственный смех прокатился жутким эхом по пустынному месту.

* * *

"— Ма-ма, — тихо повторил за мной мальчик и посмотрел на волчицу, она склонила серую голову с проплешинами и пошевелила ушами. Наверное, в том возрасте еще многого не понимаешь, но я больше не задавала вопросов, на которые он не давал мне ответов, что-то придумывала сама. А на что-то вообще закрывала глаза. Я хотела, чтоб он всегда был рядом со мной… я даже не задумывалась о том, что для него это означает вечную боль и неволю. Тогда еще не задумывалась.

— И то, что имени нет, это неправильно. У человека всегда должно быть имя.

Сунула руки в карманы и обнаружила в одном из них конфету.

— Хочешь половинку? Это "Красный мак", мои любимые.

Я протянула ему конфету, но он с опаской смотрел на нее, словно на отраву.

— Не знаешь, что такое конфеты? — удивилась я, — Это очень и очень вкусно.

Развернула обертку и услышала, как издала какой-то звук волчица. Я посмотрела на мальчика, на пустую миску на полу, потом на нее и вдруг поняла, что они оба голодны. А я тут со своей единственной конфетой. Я разломала ее пополам, чтобы честно дать кусочек своему новому другу, а второй съесть самой. Мама редко баловала меня сладким — она считала, что от сладкого у меня испортятся все зубы. И эта конфета осталась еще с того времени, когда бабушка приехала из столицы. Она тихонечко выдавала мне по несколько конфет, и я прятала их в карманы, чтоб мама не увидела и не отобрала.

— Вот. Это тебе. — дала мальчику, но он не торопился брать лакомство, и тогда я протянула руку к его рту, — Положи под язык и соси ее — так дольше чувствуется вкус шоколада и сахара. Он, как песок, хрустит на зубах и катается на языке. Это тааак вкусно. Мммммм"

* * *

Под моими ногами словно все становилось прежним, и я возвращалась на много лет назад. Вот она я… мне шестнадцать, и я бегу к пристройке, к лаборатории сразу после уроков… бегу к нему по снегу, он искрится под ногами, и я, разрумяненная, вспотевшая предвкушаю нашу встречу. Вместо обгоревших стволов здесь вдоль дороги возвышаются ели, припорошенные снегом, а сваленные и скукоженные фонари, похожие на скелеты гигантских чудовищ, освещают дорожку, вымощенную из ровных квадратов, которые теперь спрятались под толстым слоем снега… а раньше здесь все расчищали.

Меня не было несколько дней… и я знаю, как он ждет меня. Как стоит у решетки и, впиваясь в нее пальцами, жадно следит за каждым моим шагом, а я сдираю с себя шапку, шарф, расстегиваю шубу и бросаюсь к нему в объятия прямо через проклятые прутья.

* * *

"Внезапно парень забрал у меня конфету, резко стянув ее зубами с ладони, и теперь отшатнулась уже я. А он ее, не прожевывая, проглотил. Понимая, насколько он голоден, я протянула ему вторую половинку, но теперь он взял ее в зубы и на четвереньках переместился по клетке к волчице. Положил возле нее, она благодарно облизала ему лицо и вдруг навострила уши. Мальчишка тут же вскочил на ноги, кивая мне на дверь, чтоб уходила. Вдалеке послышались мужские голоса, и я быстро собрала вату, спирт, схватила лоток и, пятясь спиной, вышла из клетки, запирая ее на засов, а потом прильнула к ней лицом и тихо сказала.

— Александр… я назову тебя Сашей. Как Александра Грина, который написал мою самую любимую повесть "Алые паруса". Когда-нибудь я тебе ее расскажу. Теперь у тебя есть имя… Я вернусь к тебе завтра. Са-а-аша…"

* * *

Ноги сами принесли меня к полусгоревшему зданию лаборатории, и я переступила через разбитый порог и прошла внутрь. Где-то вдалеке слышалось завывание ветра в разбитых окнах, стекла хрустели под ногами… И мне вдруг захотелось побежать. К нему… как когда-то давно. Ускорить шаг, содрать с себя шубу и нестись что есть мочи по коридорам, чтобы увидеть только его глаза. Эти черные, сумасшедшие глаза… Ассоль возродилась полностью, заполнила меня изнутри и… она… эта ненормальная улыбалась.

— Вот он мой дом… — прошептала очень тихо, но ее голос все равно зашелестел по пустым коридорам, запутался где-то в потолках под лопнувшими лампами, пополз паутиной по покрытым черной копотью стенам. Как и мои шаги, которые разносились в пустом помещении словно выстрелы.

* * *

Ассоль плачет, горячие слезы текут по ее щекам, она распахивает одну дверь за другой, переступает через выломанные рамы и разрушенные стены. Она точно знает, куда идет. И чем ближе подходит, тем сильнее колотится ее сердце, тем безумнее оно орет внутри и… и бьется в какой-то совершенно сумасшедшей надежде, что не было ничего, что там, за последней битой стеклянной дверью, в своей клетке он ждет ее. Она сумасшедшая… и я схожу с ума вместе с ней. Надо уходить отсюда, надо выбежать на улицу и вдохнуть свежего воздуха. Иначе я с ума сойду… но развернуться уже нет сил. И вдруг чуть ноги не подкосились… там за дверью послышался какой-то стук. Словно кто-то решетку дернул. Я остановилась. А потом пошла очень медленно вперед. Почти наощупь в темноте… рассвет еще не скоро, но глаза уже привыкли, да и я знаю здесь каждый миллиметр. Выдохнув, подошла к двери и легонько толкнула ее вперед. Посыпалось стекло, и я сильно вздрогнула, прошла по нему и, вскинув голову, всхлипнула, увидев там впереди чей-то силуэт. Прямо за прутьями.

Мне кажется… у меня страшные галлюцинации. Мне надо выходить отсюда. Я должна, обязана отсюда выйти… но лязг послышался снова, и ноги сами пошли вперед. Быстрее и быстрее, спотыкаясь, переступая через какой-то хлам… и сердце уже не бьется… оно дергается в такт этому лязгу, оно оживает, оно начинает орать внутри. И я уже не иду, я бегу, чтобы, увидев ЕГО, вцепиться в решетку и сползти на пол. Расширенными глазами, полными слез, смотреть на его лицо снизу-вверх, видеть, как и он опускается на колени и с хрустом прижимает меня к себе, через прутья. Так сильно, что у меня болят кости.

— Знал, что придешь сюда… знал.

Целует мое лицо сквозь решетку, стискивает волосы дрожащими пальцами, а я не могу слова сказать, меня всю колотит, я цепляюсь за его плечи и кричу, только ни звука не получается.

— Живой… я живой, девочка, не призрак…

— Сашааааааааа, — закричала или прошептала, не знаю.

— Да. Саша, твой Саша, ну что ты, маленькая… что ты так дрожишь?

А я слышу, как стучат мои зубы и сердце вот-вот разорвется от счастья… и от ее крика внутри.

— Я зналааааа…

— Конечно, ты знала… Конечно.

— Почему… — сквозь слезы, хриплым срывающимся голосом, а он руки мои целует, лицо, глаза.

— Не мог раньше… нельзя было.

— Почему здесь…

— Прошлое надо похоронить… вместе. Мертвецов всех закопать.

Серьезно сказал, а я насмотреться не могу, трогаю и трогаю его лицо с новыми шрамами, его волосы с сединой на висках.

— Новую жизнь хочу с тобой, Ассоль… избавимся от нашего Ада?

* * *

Мы стояли у его машины и смотрели, как полыхают руины. Как освещают заревом наши лица, и дергаются языками пламени в зрачках Саши. Он сильно сжимает мою руку своей, и я сплетаю пальцы с его пальцами.

Развернул к себе и обхватил мое лицо руками. Я кивнула и зарыдала, цепляясь за его плечи, чтобы не упасть, а он вдавил меня в себя, что есть силы, вжимая мое лицо к себе в грудь и впиваясь в мой затылок обеими руками.

— Вот и все… сгорел наш Ад, Ассоль. Отвезешь меня в свой Рай, девочка?

КОНЕЦ КНИГИ
Продолжить чтение