Последний поезд на Лондон

Размер шрифта:   13
Последний поезд на Лондон

Meg Waite Clayton

The Last Train To London

© 2019 by Meg Waite Clayton, LLC

© Н. Маслова, перевод, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство АЗБУКА®

* * *

НИКУ и памяти Майкла Литфина (1945–2008), рассказавшего моему сыну историю «Киндертранспорта», которую тот передал мне, и Труус Висмюллер-Мейер (1896–1978), а также всем спасенным ею детям посвящается

Я помню: это было вчера или века назад… И вот тот самый мальчик оборачивается ко мне. «Скажи, – говорит он, – что сделал ты с моими годами, что сделал ты со своей жизнью?» …Даже один человек, если он честен и смел, может изменить мир.

Из речи Нобелевского лауреата Эли Визеля, произнесенной в Осло 10 декабря 1986 года

Примечание автора

После аннексии Германией независимого государства Австрия в марте 1938 года и Хрустальной ночи в ноябре того же года начались отчаянные усилия по вывозу десяти тысяч детей в Британию. Этот роман, хотя и является художественным вымыслом, основан на подлинных событиях отправки из Вены первого из серии «киндертранспортов» – поездов с детьми. Им руководила Гертруда Висмюллер-Мейер, жительница Амстердама, которая начала спасать детей еще в 1933 году. Дети называли ее тетей Труус.

Часть первая. Время до

Декабрь 1936 года

На границе

Крупные снежные хлопья придавали сказочность виду: призрачный белый замок за окном словно парил над вершиной белого холма под крики кондуктора:

– Бад-Бентхайм! Поезд прибывает в Бад-Бентхайм, Германия! Пассажирам, следующим в Нидерланды, приготовить документы.

Гертруда Висмюллер, голландка с твердым подбородком, крупным носом и резко очерченными бровями, с большим ртом и добрыми серыми глазами, наклонилась к малышу у нее на коленях и поцеловала его раз, потом другой, ненадолго задержавшись губами на его гладком лбу. Потом протянула ребенка сестре и сняла ермолку с головы их братика, который еще нетвердо стоял на ножках.

– Es ist in Ordnung. Es wird nicht lange dauern. Dein Gott wird dir dieses eine Mal vergeben, – ответила Труус на возражения детей на родном для них языке. – Все хорошо. Это ненадолго. Ваш Бог нас простит.

Когда поезд, шумно выдохнув напоследок, остановился, средний мальчик вдруг бросился к окну с криком «Мама!».

Труус, приглаживая ему волосы на затылке, проследила за его взглядом в заснеженное окно и увидела платформу. Там, несмотря на метель, немцы стояли в упорядоченных очередях, носильщик толкал нагруженную багажную тележку, сутулый человек-сэндвич расхаживал с рекламой какого-то ателье на спине и на груди. Ага, вот и она. Стройная женщина в черном пальто и шарфе стоит у прилавка с сосисками, спиной к поезду. Это ее громко зовет мальчик:

– Мааа-мааа!

Женщина повернулась к ним лицом и, лениво откусывая от сосиски, стала разглядывать доску с объявлениями. Мальчик съежился. Конечно, это была не его мама.

Труус притянула ребенка к себе, шепча:

– Тише, тише, тише, – боясь обещать ему несбыточное.

Вдруг с шипением и лязгом распахнулась дверь вагона. Пограничник в форме подал руку, чтобы помочь сойти на платформу пассажирке – беременной немке, которая оперлась на его руку своей, затянутой в перчатку. Труус расстегнула перламутровые пуговки собственных перчаток из желтой кожи и опустила широкие манжеты, украшенные элегантными черными полосками. Стянув перчатки – подкладка слегка цеплялась за крупный перстень с рубином, зажатый между двумя другими кольцами, – она обеими руками, кожа на которых уже начала подсыхать и покрываться пигментными пятнами, вытерла мальчику слезы.

Поправляя детям волосы и одежду, она говорила с ними, обращаясь к каждому по имени, а сама зорко следила за укорачивающейся очередью у выхода из вагона.

– Ну вот, – закончила она, вытирая малышу ротик в тот самый миг, когда вышел последний пассажир. – Теперь идите и мойте ручки, как мы с вами учились.

Пограничник-наци уже поднимался в вагон.

– Мойте как следует, без спешки, – спокойным голосом сказала Труус и, обращаясь к девочке, добавила: – Подержи братишек в туалете подольше, милая.

– До тех пор, тетя Труус, пока вы не наденете перчатки, – ответила девочка.

Ни у кого не должно было возникнуть подозрения, будто она прячет детей, в то же время ей не хотелось, чтобы они были рядом, пока она будет торговаться. «Значит, будем привлекать взгляд не к тому, что на виду, а к тому, что скрыто», – подумала она и машинально поднесла к губам рубин.

Она открыла сумочку, слишком изящную и «дамскую». Знай она, что придется возвращаться в Амстердам с тремя ребятишками, взяла бы что-нибудь посолиднее. Снимая одно за другим кольца, Труус складывала их в сумочку, прислушиваясь, как за ее спиной дети топочут в сторону туалета.

Пограничник уже стоял перед ней. Он был молод, но не настолько, чтобы не быть мужем, а то и отцом.

– Ваши визы? У вас есть визы на выезд из Германии? – требовательно обратился он к Труус, единственному взрослому человеку в вагоне, не считая его самого.

Труус продолжала копаться в сумочке, точно ища требуемые документы.

– Ох уж эти дети, голова с ними кругом, – добродушно пожаловалась она молодому пограничнику, а ее пальцы впились в голландский паспорт, одиноко лежавший у нее в сумочке. – У вас уже есть дети, офицер?

Тень несанкционированной улыбки скользнула по его лицу.

– Жена ждет первенца, к Рождеству должна родить.

– Как вам повезло! – воскликнула Труус и, пока пограничник смотрел в конец вагона, где звонко лилась в раковину вода и, словно птички, чирикали дети, улыбнулась собственному везению.

Она молчала. Пусть молодой человек проникнется мыслью о том, что скоро у него самого родится малыш, который сначала будет беспомощным, как маленький Алекси, потом подрастет, научится ходить, как Израиль, а после станет совсем большим, как умница Сара.

Труус сидела, поглаживая рубин, искрящийся теплым светом на единственном кольце, оставшемся у нее на руке.

– Наверное, вы уже купили жене подарок. Что-нибудь особенное, в память о таком событии.

– Особенное? – рассеянно повторил наци, вновь поворачиваясь к ней.

– Красивую вещицу, которую ваша жена будет носить постоянно и которая будет напоминать ей о рождении первенца. – Она сняла с пальца кольцо и добавила: – Вот такую, к примеру. Мой отец подарил это моей матери в день, когда родилась я.

Ее бледные пальцы не дрожали, когда она протянула пограничнику кольцо, а с ним одинокий паспорт.

Пограничник недоверчиво взглянул сначала на кольцо, потом взял паспорт, пролистал его, снова бросил взгляд в конец вагона:

– Это ваши дети?

Дети голландцев обычно вписывались в паспорта родителей, но в ее паспорте никаких детей не значилось.

Она повернула кольцо так, чтобы свет заиграл на граненой поверхности камня, и сказала:

– Дети, они ведь дороже всего на свете.

Мальчик встречает девочку

Штефан выскочил за дверь, слетел по заметенным снегом ступеням и помчался к Бургтеатру. По улице он бежал, и сумка на боку при каждом шаге хлопала его по школьной куртке. Но у магазина канцелярских принадлежностей он все же притормозил: в витрине по-прежнему стояла она, пишущая машинка. Он поправил очки, поднес к стеклу пальцы и сделал вид, будто печатает.

По площади, где уже вовсю бушевала рождественская ярмарка и пахло глинтвейном и имбирными пряниками, мальчик бежал, работая локтями и то и дело бормоча направо и налево:

– Извините! Простите! Извините! – Шапку он надвинул почти на нос, чтобы его не узнали.

Он был из почтенной семьи: его предки разбогатели на производстве шоколада, дело открыли на собственные деньги и никогда не превышали кредит в банке Ротшильда. И если кто-нибудь нажалуется его отцу, что он опять сбил на улице с ног старушенцию, то вожделенная пишущая машинка останется под освещенной разноцветными огоньками елкой в витрине на Ратхаусплац и ни за что не попадет под елку в зимней галерее их дома.

– Добрый день, герр Кляйн! – махнул Штефан старику-киоскеру, торговавшему газетами.

– Где ваше пальто, мастер Штефан? – окликнул его продавец.

Штефан взглянул на себя – опять забыл пальто в школе! – но замедлил шаг только на Рингштрассе, где дорогу ему преградили нацисты: целая группа с плакатами в руках выскочила откуда-то, точно из-под земли. Но мальчик ловко нырнул в оклеенный афишами павильон и загрохотал по железным ступеням вниз, в самую тьму венского подземелья, а выскочил уже на другой стороне улицы, прямо у дверей Бургтеатра. Рванув на себя дверь и перескакивая через две ступеньки, он скатился в полуподвал, где работала маленькая мужская парикмахерская.

– Мастер Нойман, какой сюрприз! – приветствовал Штефана герр Пергер, его белые брови удивленно скользнули вверх над черной оправой круглых очков – таких же, как у Штефана, только сухих, а не мокрых от снега, и замер в полупоклоне, с метелкой и совком в руках: он подметал волосы предыдущего клиента. – Но разве я не…

– Только подровнять, чуть-чуть. Прошло уже несколько недель.

Герр Пергер выпрямился, стряхнул в мусорное ведро состриженные волосы и поставил совок с метелкой в угол, туда, где стояла, прислонившись к стене, виолончель.

– Ну что ж, должно быть, старые мозги не так памятливы, как молодые, – добродушно произнес он и кивнул на кресло. – А может быть, память подводит и юношей, не обделенных карманными деньгами?

Штефан бросил сумку, и пара страниц его новой пьесы выскользнула из нее на пол, но это ничего – герр Пергер знает, что он пишет. Скинув куртку, мальчик сел в кресло и снял очки. Мир сразу утратил четкость и стал волшебным: метелка словно вальсировала в углу с виолончелью, в зеркале над отражением знакомого галстука повисло чужое лицо. Но вот парикмахерская накидка герра Пергера коснулась его плеч, и мальчика передернуло: он терпеть не мог стричься.

– Я слышал, в театре думают репетировать новую пьесу, – начал он. – Чью? Цвейга?

– Ах да, вы ведь большой поклонник герра Цвейга. Как же я мог забыть? – с добродушной насмешкой ответил Отто Пергер, который знал все, что только можно было знать, и об артистах театра, и о пишущих для него драматургах.

Друзья Штефана Ноймана терялись в догадках, откуда он столько всего знает о театре, и думали, что он знаком с кем-нибудь из актеров, а то и с режиссером.

– Матушка герра Цвейга все еще живет в Вене, – сказал Штефан.

– Но сам он, с тех пор как перебрался в Лондон, не афиширует свои приезды сюда. Впрочем, должен вас разочаровать: ставить думают не его, а Чокора – «Третье ноября тысяча девятьсот восемнадцатого», о последних днях Австро-Венгрии. Однако вокруг пьесы плетутся интриги, и многие сомневаются, что она вообще увидит свет рампы. К несчастью, герр Чокор живет буквально на чемоданах. Но я слышал, что работа над постановкой все-таки движется, хотя в ее рекламную кампанию пришлось включить заявление о том, что пьеса не содержит оскорбительных намеков в адрес ни одной из наций, входивших в состав бывшей Германской империи. В общем, потихоньку-полегоньку жизнь продолжается.

Отец Штефана наверняка возразил бы сейчас, что они живут в Австрии, а не в Германии и что нацистский мятеж здесь подавлен давным-давно. Но Штефан плевать хотел на политику. Его волновало лишь одно: кому достанется главная роль.

– Может быть, угадаете? – предложил герр Пергер, разворачивая мальчика к себе лицом вместе с креслом. – Как я помню, вы большой мастер догадок.

Штефан прикрыл глаза и снова не смог сдержать дрожь, хотя обрезанные волосы, к счастью, не сыпались ему на лицо.

– Вернер Краусс? – предположил он.

– Только подумайте! – с неподдельным, а потому удивительным энтузиазмом воскликнул герр Пергер.

Он вновь развернул кресло к зеркалу, и Штефан опять вздрогнул, увидев в его стеклянной глубине, расплывчатой без очков, что старый мастер вовсе не восторгается его блестящей догадкой, а обращается к девушке, чья голова выглядывала из-за вентиляционной решетки в стене возле него, словно росток подсолнуха на картине сюрреалиста. Один миг, и она оказалась перед ним – запыленные очки, светлые косы и молодые грудки, обтянутые платьем.

– Ну вот, Зофия Хелена, твоей маме придется возиться с этим платьем всю ночь, чтобы оно опять стало чистым, – произнес герр Пергер.

– Вообще-то, дедушка Отто, это был не совсем честный вопрос, ведь главных мужских ролей две, – весело сказала девушка.

И что-то в душе Штефана шевельнулось, откликаясь на ее голос, высокий и чистый, как начальный си-бемоль в «Аве Мария» Шуберта. Этот голос, поэтическое имя девушки – Зофия Хелена, – близость ее маленьких грудок – все это волновало его.

– Это лемниската Бернулли. – Она притронулась к золотому символу, висевшему у нее на цепочке. – Аналитически нулевая точка многочлена икс квадрат плюс игрек квадрат минус результат икс квадрат минус игрек квадрат, помноженное на два С квадрат.

– Я… – Штефан запнулся и залился краской.

Ему было стыдно, что девушка перехватила его взгляд, когда он смотрел на ее грудь, даже если она неверно истолковала его причину.

– Мне подарил его папа, – сказала она. – Он тоже любит математику.

Герр Пергер освободил Штефана от накидки, подал ему очки и отмахнулся от протянутой медно-никелевой монеты, сославшись на отсутствие сдачи. Мальчик нагнулся, подобрал с пола листки и затолкал их в сумку. Ему не хотелось, чтобы эта девочка видела его пьесу, или знала, что у него есть пьеса, или даже думала, будто он считает, что вообще может написать нечто, заслуживающее прочтения. Вдруг он застыл, пораженный мыслью: «А что, если пол был грязный?»

– Познакомьтесь, мастер Штефан, это моя внучка, – сказал Отто Пергер; ножницы все еще были у него в руке, а метелка с совком спокойно стояли под боком у виолончели. – Зофи, этот молодой человек, Штефан, так же увлечен театром, как и ты, но гораздо больше тебя заботится о своей прическе.

– Рада знакомству, Штефан. Вот только зачем ты пришел стричься, мне непонятно. Тебе же совсем не нужна стрижка.

– Зофия Хелена! – сурово одернул ее дед.

– Я все слышала и видела из-за решетки. Стрижка тебе не нужна, и дедушка Отто только делал вид, будто стрижет. Но погоди, ничего не говори! Дай мне самой сделать вывод. – Она обвела комнату взглядом, который, скользнув по виолончели в углу, по вешалке для пальто у двери, по деду, снова вернулся к Штефану, а затем метнулся к его сумке. – Ты актер! А дедушка знает все об этом театре.

– Думаю, мой ангел, ты скоро узнаешь, что Штефан – писатель, – сказал Отто Пергер. – А еще ты должна знать, что писатели порой совершают странные поступки исключительно ради обогащения жизненного опыта.

Зофия Хелена взглянула на Штефана с интересом:

– Правда?

– Я… На Рождество мне подарят пишущую машинку! – выпалил Штефан. – То есть я надеюсь, что подарят.

– Специальную?

– Почему специальную?

– Нелегко, наверное, быть левшой?

Пока Штефан смущенно разглядывал свои руки, девушка отодвинула решетку и, опустившись на четвереньки, снова скрылась в стене, но тут же высунула голову.

– Пошли, Штефан! – позвала она. – Еще чуть-чуть, и репетиция закончится. Надеюсь, тебя не пугает перспектива добавить немного сажи и пыли к чернильным пятнам на рукаве, а? Ради обогащения жизненного опыта?

Рубины фальшивые и настоящие

Перламутровая пуговка оторвалась от манжеты на перчатке Труус, пока она, одной рукой прижимая к себе малыша, другой ловила среднего мальчика. Тот так засмотрелся на массивный металлический купол железнодорожного вокзала в Амстердаме, что едва не свалился с верхней ступеньки вагона.

– Труус! – окликнул ее муж, подхватил мальчика и опустил его рядом с собой на платформу, затем помог спуститься девочке и, наконец, самой Труус с малышом.

Оказавшись на платформе, Труус позволила мужу обнять себя – проявление супружеской нежности, которое они редко допускали на публике.

– Гертруда, – начал он, – неужели фрау Фрайер не могла…

– Пожалуйста, Йооп, не надо об этом сейчас. Что сделано, то сделано, к тому же я уверена, что молодой жене того офицера, который помог нам переправиться через границу, рубин моей матери пригодится куда больше, чем мне. Скоро ведь Рождество, надо быть щедрыми, разве ты забыл?

– Господи боже, только не говори мне, что ты рискнула подкупить нациста подделкой!

Труус чмокнула мужа в щеку:

– Милый, ты ведь говорил, что сам не различаешь, который из моих перстней настоящий, а какой поддельный, так что, думаю, обман не скоро раскроется.

Йооп расхохотался и, неуклюже приняв младенца из рук жены, тут же заворковал над ним: оба любили детей, хотя своих завести так и не смогли, сколько ни пытались. Труус, чьи руки больше не согревал ребенок, сунула их в карманы пальто и тут же нащупала в одном из них спичечный коробок, о котором совсем забыла. Ей дал его в поезде доктор, тот, странный. Он долго глядел на детей влюбленным взглядом и вдруг протянул ей коробочку.

– Вы – посланец Бога, вне всякого сомнения. – И объяснил, что в коробке – его счастливый камень, талисман, который он всегда носит с собой, а теперь хочет подарить ей. – Это чтобы с вами и с детьми ничего не случилось, – настаивал он, открывая коробок и показывая ей камень; тусклый, серый, он годился разве на то, чтобы служить талисманом. – Когда хоронят еврея, люди несут на могилу не цветы, а камни, – добавил он так, что отказаться от его подарка стало невозможно.

Правда, доктор пообещал забрать свой талисман назад, когда ему самому понадобится удача. В Бад-Бентхайме он сошел, а поезд пополз дальше, через германо-нидерландскую границу. И вот, стоя вместе с детьми на платформе в Амстердаме, Труус подумала, что, может быть, этот невзрачный камешек и впрямь обладает какой-то охранительной силой.

– Так-то, малыш, – говорил между тем Йооп младенцу, – придется тебе расти, чтобы стать большим, сильным и совершить великие дела, иначе как мы с тобой оправдаем риск, которому подвергала себя моя невеста? – Но как ни тревожила Йоопа эта незапланированная спасательная операция, он не стал критиковать жену, молчал он и когда Труус планировала поездки в Германию за детьми; чмокнув малыша в щечку, он добавил: – Нас ждет такси.

– Такси? Тебе что, жалованье прибавили?

Это была шутка. Йооп сам был банкиром, экономным до мозга костей, но при этом романтичным настолько, что, прожив с женой двадцать лет, все еще звал ее невестой.

– От трамвайной остановки до дома их дяди и так далеко идти, а тут еще снег, – оправдывался он. – Да и доктор Грунвельд вряд ли захочет, чтобы племянники и племянница его друга отморозили себе носы и щеки.

Друг доктора Грунвельда. Это все объясняет, думала Труус, когда ажурный купол вокзала над их головами сменился ветвями деревьев в белом кружевном уборе, в глаза ударила резкая белизна замерзшего канала, а под ногами захлюпала жижа из снега и грязи. Так работал Комитет по еврейским нуждам: голландские граждане вызывали к себе племянников и племянниц; знакомых знакомых; детей друзей и партнеров по бизнесу. И как часто от наличия таких связей, далеких, порой мимолетных, зависела чья-то жизнь.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

ДОМ, ГДЕ РОДИЛСЯ ГИТЛЕР, СТАНОВИТСЯ МУЗЕЕМ

Отношения между Австрией и Германией остаются напряженными, несмотря на летнее соглашение

Кэте Пергер

БРАУНАУ-АМ-ИНН, АВСТРИЯ, 20 декабря 1936 года. Владелец дома, где родился Адольф Гитлер, отдал две комнаты под музей. Австрийские власти в Линце разрешили публичное посещение при условии, что в дом будут впускать только посетителей из Германии, а не австрийских граждан. Если оно будет нарушаться или дом превратится в регулярное место проведения нацистских демонстраций, музей будет закрыт.

Открытие музея стало возможным после заключения 11 июля Германо-австрийского соглашения с целью вернуть наши нации к отношениям нормального и дружеского характера. По условиям данного документа Германия признает полную независимость Австрии и соглашается считать политическое устройство нашей страны делом международным, а потому не подлежащим германскому влиянию – уступка со стороны Гитлера, который серьезно возражает против решения правительства Австрии удерживать в тюремном заключении членов Австрийской нацистской партии.

Свечи на рассвете

Зофия Хелена с замиранием сердца подходила к запорошенной снегом изгороди и высоким кованым воротам роскошного особняка на Рингштрассе. Чтобы успокоиться, она положила ладонь на розовый в клеточку шарфик – подарок бабушки ей на Рождество, – мягкий, как материнское прикосновение. Этот дом был куда больше того, в котором размещалась квартира ее родителей, и намного наряднее. Четыре этажа с колоннами, арки нижнего словно поддерживали три верхних, где прямоугольники французских окон выходили на балконы с каменными балюстрадами, а пятый, не такой высокий, как другие, украшали каменные статуи. Они то ли подпирали шиферную крышу, то ли караулили прислугу, для которой этот этаж, несомненно, и предназначался. Не может быть, чтобы в таком доме действительно жили люди, и уж тем более Штефан. Она хотела повернуться ко всему этому великолепию спиной, когда из привратницкой показался человек в пальто и цилиндре и распахнул перед ней ворота. Едва она шагнула внутрь, как резная дверь парадного входа отворилась и по ступенькам, сухим и чистым, как в разгар лета, сбежал Штефан.

– Смотри! Я написал новую пьесу! – воскликнул он, потрясая перед ней какими-то листками. – И напечатал ее на машинке, которую подарили мне на Рождество!

Привратник тепло улыбнулся:

– Мастер Штефан, не желаете ли пригласить гостью в дом?

Внутри особняк оказался еще роскошнее, чем снаружи: великолепные люстры, сложные геометрические узоры на мраморном полу, величественная лестница и везде картины, но все такие необычные: то осенние березы в какой-то чудной, искривленной перспективе, то приморская деревушка на склоне холма, жизнерадостная до оскомины; а вот странный портрет дамы, очень похожей на Штефана, – те же страстные глаза, длинный прямой нос, красные губы и почти неуловимая ямочка на подбородке. Волосы дамы на портрете были убраны наверх, полностью открывая лицо, а на щеках горели красные царапины: их тревожная изысканность наводила на мысли скорее о красоте и здоровом румянце, чем о боли, и все же Зофи подумала именно о ней. Из большой гостиной текли звуки Первой виолончельной сюиты Баха, мешаясь с оживленными голосами гостей, собравшихся у фортепиано: его крышка с изысканной отделкой из золотых листьев была поднята, а на внутренней стороне большая белая птица с раскинутыми крыльями несла в лапах позолоченную трубу.

– Ее еще никто не читал, – прошептал Штефан. – Ни одного слова.

Зофи снова взглянула на рукопись, которую он протягивал ей. Неужели он хочет, чтобы она прочла это прямо сейчас?

Привратник – Штефан называл его Рольф – подсказал:

– Надеюсь, ваша гостья хорошо провела Рождество, мастер Штефан?

Но Штефан пропустил его слова мимо ушей и обратился к Зофи:

– Я еле дождался, когда ты вернешься.

– Да, Штефан, моя бабушка поправилась, а я прекрасно провела время в Чехословакии, спасибо, – ответила девушка и была вознаграждена одобрительной улыбкой Рольфа, который как раз принимал у нее пальто и новый шарфик.

Зофи пробежала глазами первую страницу:

– Штефан, начало прекрасное.

– Ты и правда так думаешь?

– Вечером я прочитаю ее целиком, обещаю, а сейчас, если ты действительно хочешь познакомить меня с родственниками, забери ее у меня, ведь я не могу явиться к ним с бумагой под мышкой.

Заглянув в музыкальную гостиную, Штефан взял у девушки рукопись и побежал наверх. На площадке второго этажа он, не сбавляя скорости, схватился на повороте сначала за одну статую, потом за другую и влетел в распахнутую дверь библиотеки, за которой изумленным глазам Зофи открылось столько книг, сколько она никогда еще не видела ни в одном доме.

Из салона донесся голос – женщина, плоскогрудая, по моде того времени, говорила:

– …Гитлер сжигает книги. Кстати, самые интересные. – Говорящая была похожа на Штефана и на портрет с исцарапанными щеками, только ее волосы, разделенные прямым пробором, двумя волнами спускались по обе стороны лица. – Пикассо и Ван Гога этот жалкий тип называет неучами и мошенниками. – Одним пальцем она поддела нитку жемчуга, которая, как и у матери Зофи, обвивала ее шею, а потом ровным полукругом спускалась до самой талии; жемчужины были такие крупные и круглые, что, казалось, разорвись удерживающая их нить, и они будут катиться без остановки. – «Миссия искусства не в том, чтобы валяться в грязи ради самой грязи», – заявляет он. Откуда ему знать, в чем миссия искусства? И после этого меня называют истеричкой?

– Никто не называл тебя истеричкой, Лизль, – ответил женщине мужской голос. – Ты сама это только что придумала.

Лизль. Значит, это тетка Штефана. Он обожал ее и дядю Михаэля, ее мужа.

– А Фройд все-таки душка, – весело заметила Лизль.

– Только модернисты обращают внимание на то, что говорит Гитлер, – продолжал Михаэль, дядя Штефана. – Кокошка…

– Который занимает в Академии изящных искусств место Гитлера, как тот думает, – перебила его Лизль.

И стала рассказывать, что приемная комиссия оценила рисунки Гитлера так низко, что его даже не допустили до приемных испытаний. Спать ему пришлось в ночлежке, ел он на кухне для бедных, а картины пристраивал в лавки, которым нужно было заполнить пустые рамы.

Пока гости, собравшись в круг, потешались над ее рассказом, дверь в дальнем конце холла плавно скользнула в сторону. Лифт! Мальчик – совсем малыш, года три, не больше, – сполз со стоявшего в кабине красивого кресла на колесах. Оно явно было не детским: изящные подлокотники, плетеные сиденье и спинка, медные рукоятки изумительно круглой формы перекликались с окружностями колес. Малыш вышел в холл, таща за собой плюшевого кролика.

– Привет! Ты, наверное, Вальтер? – спросила Зофи. – А как зовут твоего друга?

– Петер.

Кролик Петер. Зофи пожалела, что потратила все свои рождественские деньги; купила бы сейчас такого же славного Петера в синей курточке своей сестренке Йойо.

– Там папа, у моего пианино, – сказал малыш.

– Твоего пианино? – удивилась Зофи. – Ты уже играешь?

– Не очень хорошо, – ответил мальчик.

– На том большом пианино?

Мальчик посмотрел на инструмент:

– Ну да.

Штефан с пустыми руками слетел по лестнице вниз как раз тогда, когда Зофи, заглянув в гостиную, увидела торт с высокими тонкими свечками. Их, как это было принято в Австрии, зажгли еще на рассвете, и они горели весь день, тая по одному дюйму в час. Рядом с тортом стоял огромный поднос, который буквально ломился от шоколадных фигурок: одни из темного шоколада, другие из молочного – и на каждой имя Штефана.

– Штефан, так у тебя сегодня день рождения? – Шестнадцать свечей по количеству лет плюс еще одна – на удачу. – Почему же ты ничего мне не сказал?

Штефан взъерошил Вальтеру волосы, и в это время сюита для виолончели плавно завершилась.

– Я! Я хочу! – завопил малыш и бросился к отцу, который подвинул табурет к патефону «Виктрола».

– …и вот Цвейг отсиживается в Англии, а Штраус пишет музыку для фюрера, – продолжала тетя Лизль, чем тут же привлекла внимание Штефана.

Зофия Хелена не верила ни в каких героев, но не стала возражать, когда Штефан за руку втащил ее в салон, чтобы послушать, о чем говорят.

– А ты, должно быть, Зофия Хелена! – воскликнула тетя Лизль. – Штефан, ты не говорил, что твоя подружка такая красавица. – Она ловко выхватила из прически Зофи несколько шпилек, и белокурые волосы девушки каскадом упали до самой талии. – Так-то лучше. Правильно делаешь, что не стрижешь их. Будь у меня такие волосы, я бы всегда носила их распущенными, и плевать на моду! К сожалению, мама Штефана не смогла сегодня выйти. Но я обещала, что все ей о тебе расскажу, так что рассказывай!

– Очень рада встрече, фрау Вирт, – сказала Зофи. – Но вы что-то говорили о герре Цвейге? Продолжайте, прошу, иначе Штефан никогда меня не простит.

Лизль Вирт звонко рассмеялась: ее рот влажно раскрылся, подбородок приподнялся к неправдоподобно высокому потолку – и изо рта посыпались гладкие эллипсы смеха.

– Господа, это дочка Кэте Пергер. Главный редактор «Венской независимой», помните? – Зофи она сказала: – Зофия Хелена, знакомься, это Берта Цукеркандль, журналистка, как и твоя мама. – И, обернувшись к гостям, добавила: – У матери этой девочки, кстати говоря, смелости больше, чем у Цвейга или Штрауса.

– Послушать тебя, Лизль, – возразил ей муж, – так можно решить, что Гитлер уже у наших границ, а Цвейг живет в изгнании, хотя он прямо сейчас в городе.

– Стефан Цвейг здесь? – переспросил Штефан.

– Минут тридцать назад был в кафе «Централь». Разглагольствует, – ответил ему дядя Михаэль.

Лизль видела, как племянник и его маленькая подружка шмыгнули к выходу, пока ее муж Михаэль задавал вопрос, почему Стефан Цвейг вообще уехал из Австрии.

– Он ведь даже не еврей, – продолжал Михаэль. – По крайней мере, не настоящий.

– Говорит мой нееврейский муж, – прозвенел голосок Лизль.

– Женатый на самой очаровательной еврейке Вены, – ответил тот.

Лизль заметила, как Рольф остановил Штефана и вручил ему поношенное пальтишко девушки. И едва не расхохоталась, такое удивленное лицо сделалось у Зофии Хелены, когда Штефан шагнул к ней с пальто в руках. Зайдя ей за спину, Штефан украдкой вдохнул запах ее волос, и Лизль невольно спросила себя, делал ли так Михаэль во время своего ухаживания. Ей тогда было всего на год больше, чем Штефану сейчас.

– Разве юная любовь не восхитительна? – обратилась она к мужу.

– Девочка влюблена в твоего племянника? – спросил Михаэль. – Не знаю, следует ли поощрять его дружбу с дочкой скандальной журналистки.

– Ты имеешь в виду только ее мать, дорогой? – спросила Лизль. – А как же отец, который, как нам говорят, совершил самоубийство в берлинском отеле в июне тысяча девятьсот тридцать четвертого, причем произошло это – по чистой случайности, разумеется, – в ту самую ночь, когда расстались с жизнью столько видных политических противников Гитлера? Ведь это после его смерти мать девочки, оставшаяся беременной вдовой, продолжила его дело.

Лизль смотрела, как Штефан и Зофи выходят из дома, а бедняга Рольф спешит за ними, размахивая забытым шарфиком девушки, неправдоподобно красивым, в розовую клетку.

– Не знаю, влюблена ли в Штефана эта девушка, – задумчиво произнесла Лизль, – но вот он от нее совершенно без ума.

В поисках Стефана Цвейга

– А-а, вон и mein Engelchen[1] со своими воздыхателями: один писатель, а другой просто дурачок! – сказал клиенту Отто Пергер.

Старый мастер не видел внучку с Рождества, и вот на лестнице в дальнем конце коридора раздались звонкие молодые голоса и звук шагов: это спускалась Зофия Хелена со Штефаном Нойманом и еще одним юношей.

– Надеюсь, она выберет дурачка, – отозвался клиент, подавая Отто щедрые чаевые. – От нас, писателей, в любви никакого толку.

– К сожалению, ей милее писатель, хотя, по-моему, она сама этого еще не поняла. – Отто замолчал, придумывая предлог, чтобы задержать клиента и представить ему Штефана, но того ждала машина, а дети замешкались по дороге, как это часто бывает с детьми. – Я рад, что ваш визит к матери оказался удачным, – добавил старый мастер.

Но клиент уже спешил прочь, разминувшись с детьми в холле. Поднимаясь к выходу, он вдруг обернулся и спросил:

– Кто из вас писатель?

Штефан, который как раз смеялся каким-то словам Зофи, даже не услышал, но другой мальчик сразу показал на него.

– Удачи тебе, сынок. Нам нужны талантливые писатели, особенно сейчас.

И он вышел, а дети ввалились в крошечную парикмахерскую, где Зофи тут же объявила своему деду, что, оказывается, у Штефана сегодня день рождения.

– От всей души поздравляю вас, мастер Нойман! – воскликнул Отто, обнимая внучку.

Девочка так походила на отца, его покойного сына, – те же интонации, такие же, как у него, очки с вечно заляпанными стеклами, на что она, как когда-то он, не обращала внимания. От них даже пахло одинаково: миндалем, молоком и солнцем.

– Это был герр Цвейг, – сказал друг Зофи и Штефана.

– Где, Дитер? – спросил Штефан.

Отто поспешил задать вопрос:

– Мастер Штефан, а чем вы были заняты, пока Зофи была в отъезде?

Но заговорил Дитер:

– До прихода Штефана он сидел за соседним с нами столиком в кафе «Централь» – я про герра Цвейга. С Паулой Вессели и Лианой Хайд, которая очень постарела.

Отто замешкался, почему-то не желая признавать, что этот большой нескладный парень прав.

– К сожалению, Штефан, герр Цвейг опаздывал на аэроплан.

– Так это был он? – Глаза Штефана наполнились обидой, и он, со своим хохолком на макушке, торчавшим, несмотря на все усилия Отто, стал похож на малыша, у которого отняли игрушку.

Отто очень хотелось сказать мальчику, что у того еще будет возможность встретиться со своим героем, но он знал: этого может не случиться. Ведь они с Цвейгом только что говорили – точнее, Цвейг говорил, а Отто слушал – лишь о том, достаточно ли далеко Лондон от Германии и не дотянутся ли туда руки Гитлера. Герр Цвейг знал, как умер сын Отто, Кристоф; знал он и то, что Отто хорошо понимает, какая это ненадежная преграда – государственная граница.

– Надеюсь, вы обратили внимание на слова герра Цвейга, мастер Штефан, – произнес Отто. – Он сказал, что талантливые писатели, такие как вы, особенно нужны нам сейчас.

Пусть лучше так, чем никак: начинающий автор все же получил напутствие великого мэтра, даже если сначала пропустил его мимо ушей.

Человек в тени

Показав новому начальнику, толстяку-оберштурмфюреру Вислицени, еврейский отдел Службы безопасности, Адольф Эйхман остановился у своего стола, где его ждал Зверь, самая красивая немецкая овчарка Берлина.

– Господи, как он неподвижно сидит, прямо чучело, – сказал Вислицени.

– Зверь хорошо обучен, – отреагировал Эйхман. – Если бы все в Германии были так дисциплинированны, как он, мы бы уже покончили с еврейским вопросом и занялись другими, более важными вещами.

– И кто же его обучил? – спросил Вислицени и, демонстрируя свое более высокое положение, занял стул Эйхмана.

Эйхман сел на стул для посетителей и тихим щелчком пальцев подозвал Зверя. Он сам убедил начальника в надежности положения отдела II/112 Службы безопасности (СД), хотя знал, что он держится если не на волоске, то по крайней мере на шнурке, причем таком потрепанном, как если бы его долго жевал Зверь. Во дворце Гогенцоллернов отдел занимал всего три маленькие комнаты, но гестапо с их собственным еврейским отделом, в котором работало куда больше народу, чем у Эйхмана, постоянно копало под коллег из СД. Однако Эйхман не жаловался. Урок о том, что за жалобу больше всех достается самому жалобщику, он усвоил давно и крепко.

– Ваша статья «Еврейская проблема», Эйхман, – в ней много интересных мыслей, особенно насчет того, что евреев можно вынудить покинуть Рейх, лишь подорвав их экономический базис, – сказал Вислицени. – Но зачем заставлять их эмигрировать в Африку или в Южную Америку? Почему не в другие страны Европы? Какая нам разница, где они, лишь бы не у нас.

– Вряд ли нам следует допускать, чтобы правительства наиболее высокоразвитых стран воспользовались их опытом в ущерб нам, – вежливо ответил Эйхман.

И без того крохотные прусские глазки Вислицени еще сузились.

– То есть вы считаете, что мы, немцы, не сможем превзойти иностранцев, если их поддержат те самые евреи, от которых мы так жаждем избавиться?

– Нет, – возразил Эйхман, кладя ладонь на голову Зверя. – Нет, я вовсе не это хотел сказать.

– А Палестина, которую вы относите к числу отсталых стран, находится под властью Британии.

Понимая, что стоять на своем бессмысленно, Эйхман спросил оберштурмфюрера, какого мнения по этому вопросу придерживается он, после чего долго слушал громогласную хвастливую чушь без проблеска понимания проблемы. Слушая, он, как всегда, запоминал отдельные куски, чтобы использовать их потом, когда представится случай, и ничем не выдавал своего несогласия с начальником. В конце концов, это его работа – слушать, что говорят другие, и вовремя кивать, в этом он был профессионалом. Каждый вечер он снимал свою красивую форму и, надев гражданскую одежду, выходил на улицы Берлина, чтобы подобраться поближе к сионистам, послушать их разговоры. Он обзавелся информаторами. Черпал информацию из еврейских газет. Написал доклад о деятельности Агудат Исраэль[2]. Молча накапливал доносы. Проводил аресты. Участвовал в допросах гестапо. Даже хотел выучить иврит, надеясь, что это поможет ему в работе, но не получилось. Теперь весь Берлин сплетничал о том, как он хотел нанять раввина за три марки в час, хотя того можно было просто арестовать и брать уроки бесплатно.

Вера считала, что именно из-за этого место главы еврейского отдела получил невежа-пруссак, а ему, Эйхману, досталась лишь подачка в виде формального продвижения по службе на чисто техническую должность сержанта с сохранением прежних обязанностей, которые после очередной партийной чистки придется выполнять меньшим количеством людей. Но Эйхман знал: была и другая причина, почему его обошли званием. Разве мог он подумать, углубляясь в вопросы сионизма, что начальство сочтет непозволительной роскошью нагружать такого ценного специалиста, как он, административной рутиной? Нет, чтобы добиться больших чинов в партии национал-социалистов, надо быть пруссаком со вздернутым носом мопса, отвратительным смехом гиены и степенью по теологии, а главное, не обладать серьезными знаниями ни по одному вопросу.

Лишь после ухода Вислицени, уже приведя в порядок свой стол, Эйхман позволил Зверю пошевелиться.

– Ты такой хороший мальчик, – приговаривал он, поглаживая острые уши пса, лаская их бархатистое розовое нутро. – Хочешь, повеселимся? Мы ведь заслужили небольшую награду за то, что участвовали в этой шараде, правда?

Зверь встряхнул ушами и поднял острую морду, нетерпеливый, как Вера перед сексом. Вера. Сегодня как раз вторая годовщина их свадьбы. В маленькой квартирке на Онкель-Херзе-штрассе его ждут жена и сын, тот самый, о рождении которого Эйхману пришлось сообщить в Главное управление СС по вопросам расы, куда в свое время он сообщил и о своей свадьбе, состоявшейся не раньше, чем были представлены неоспоримые доказательства чисто арийского происхождения Веры. Значит, после службы он должен идти прямо домой, к Вере, к ее большим глазам, красиво очерченным бровям, круглому, словно яблоко, лицу и роскошному телу, такому соблазнительному, не то что те ходячие мощи, которых сегодня принято называть женщинами.

Но он направился не к жене, а совсем в другое место, и след в след за ним ступал Зверь. Вместе они перешли на другой берег и, углубившись в еврейское гетто, бродили по его улочкам. Зверь вел себя безукоризненно, но еврейские дети, едва завидев пса, бросались врассыпную, доставляя ни с чем не сравнимое наслаждение его хозяину.

Немного шоколада на завтрак

Труус опустила газету и посмотрела на мужа, который сидел напротив нее за завтраком.

– Нацисты выслали из Германии Алису Саломон, – сказала она потрясенно. – Зачем? Кому она помешала? Весь мир знает, что она всю жизнь занималась только общественным здравоохранением. Старая больная женщина, не имеющая никакого отношения к политике.

Йооп опустил на тарелку хлеб с хагельслагом: крошка шоколада соскользнула на фарфор, другая незаметно прилипла в уголке рта.

– Она еврейка?

Труус посмотрела в окно, поверх пустых зимних горшков для растений: с четвертого этажа, где они находились, был виден кусок Нассаукаде с каналом, мост и Раампорт. Доктор Саломон была христианкой. Христианкой истовой, возможно воспринявшей свою глубокую веру от родителей, таких же набожных, как у Труус. Они, считая жизнь даром Господа человеку, щедро делились им с осиротевшими бельгийскими детьми во время Первой мировой войны. Но Йоопу незачем знать о том, что нацисты изгнали из страны христианку. Он встревожится, начнет задавать вопросы, а ей, Труус, ни к чему, чтобы он расспрашивал ее о планах на день. Она собиралась в Германию, чтобы встретиться там с Рехой Фрайер и обсудить, чем можно помочь еврейским детям Берлина, которым уже запретили посещать школы. Правда, на свое последнее письмо она так и не получила ответа. Но Труус уже одолжила «седан» миссис Крамарски для этой поездки. Надо будет хотя бы прокатиться до фермы Веберов, она недалеко от границы.

– Наверное, среди ее предков есть евреи, – сказала она вслух.

Слава богу, хоть тут ей не пришлось лгать, но ее взгляд продолжал скользить по обоям в цветочек, по шторам, которые давно не мешало бы почистить, и по другим деталям комнаты, в которой они с мужем завтракали вот уже двадцать лет, с тех пор как поженились. Она сомневалась, что Алису Саломон лишили родины из-за ее родословной.

– Гертруда… – начал Йооп, и Труус напряглась.

Ее имя, которое до встречи с ним всегда казалось ей простым и надежным, как его ни произнеси, целиком или коротко, в его устах звучало очень мило. Однако он редко называл ее полным именем.

«Как зеницу ока береги то, на чем будет стоять твой брак», – сказала ей мать в то утро, когда Йооп повел ее под венец. И кто она, Труус, такая, чтобы пренебречь материнским наставлением и выказать раздражение, которое вызывал в ней этот пунктик мужа: называть ее полным именем всякий раз, когда он пытался уговорить ее свернуть с избранного пути?

Взяв салфетку, она подалась вперед и сняла шоколадную крошку с его губы. Ну вот, порядок восстановлен: перед ней снова тот безупречный старший кассир и партнер банка Индонезии, за которого она когда-то вышла замуж.

– Завтра приготовлю тебе бруджи крокеты на завтрак, – пообещала она, не дав Йоопу свернуть на тему ее дневных планов.

Одна мысль о хрустящих мясных котлетках во фритюре, укутанных, словно в перинку, в свежайшую, нежную булочку, могла поднять ему настроение и заставить забыть о чем угодно.

Туфли, испачканные мелом

Стоя у двери, Штефан наблюдал за Зофи, пока та вытирала половину доски, полностью покрытой какими-то математическими выкладками.

– Курт… – произнес встревоженный преподаватель.

Молодой человек спокойно сунул руки в карманы белых льняных брюк и кивнул Зофи. Штефан почувствовал себя доктором в «Амоке» – герой новеллы Цвейга, так помешавшийся на женщине, которая не хотела с ним спать, что начал ее преследовать. Только Штефан не преследовал Зофи. Она сама предложила, чтобы он пришел к ней в университет, хотя стояло лето и аудитории были пустыми.

Зофи бросила тряпку и, не обращая внимания на меловую пыль на своих туфлях, принялась снова покрывать доску формулами. Вынув из сумки журнал, Штефан сделал пометку: «Уронила тряпку прямо себе на туфли и даже не заметила».

Зофия Хелена посмотрела на него не раньше, чем закончила уравнение. И улыбнулась – совсем как та женщина в желтом платье, которая улыбнулась герою «Амока» с другого конца бального зала.

– Вы меня понимаете? – спросила Зофи мужчину постарше и, повернувшись ко второму, добавила: – Если нет, я завтра все объясню, профессор Гёдель.

Зофи отдала Гёделю мел и подошла к Штефану, словно напрочь забыла о мужчинах, которые переговаривались за ее спиной.

– Невероятно. Сколько ей, говорите, лет?

– Пятнадцать, – ответил Гёдель.

Парадокс лжеца

С Зофи на буксире, Штефан нырнул от дождя в здание шоколадной фабрики Нойманов. По ступенькам крутой деревянной лестницы они спускались в глубокий, как пещера, подвал, оставляя невидимые влажные следы в прохладной каменной темноте и постепенно затихающую болтовню фабричных работниц наверху.

– Мм… Шоколад… – произнесла Зофи, ничуть не испуганная.

С чего он решил, что такая умная девушка, как Зофи, обязательно испугается и он сможет взять ее за руку, как это делал Дитер всякий раз, когда они репетировали его новую пьесу? Пока они бежали, дождь смыл с ее туфель все следы мела, но формулы, которыми она еще недавно покрывала доску, до сих пор не изгладились в памяти Штефана: математика была чуждым для него языком.

Штефан потянул за цепочку, и под потолком вспыхнул свет. Угловатая графика теней от нагруженных деревянными ящиками палетов упала на стены. Когда Штефан спускался в подвал, слова начинали приходить ему в голову так быстро, что он прямо чувствовал, как они кувыркаются у него в мозгу, но с тех пор, как дома у него появилась машинка, писать он сюда больше не приходил. Взяв ломик – тот висел на специальном крюке на балясине нижней ступеньки, – он вскрыл один ящик и развязал джутовый мешок внутри: запах какао-бобов был так привычен, что иногда вызывал у него почти отвращение к шоколаду. Так мальчик, чей отец зарабатывает на жизнь литературой, может сызмальства питать отвращение к книгам, каким бы невероятным это ни казалось Штефану.

– Ты ведь угостишь меня, правда? – спросила Зофия Хелена.

– Чем? Бобами? Их же не едят, Зофи. Ну, разве только чтобы не умереть с голоду.

Вид у нее был до того разочарованный, что Штефан проглотил небольшую речь, которую приготовил с целью произвести на девушку впечатление, о сходстве между процессом варки шоколада и старинным балетом: все соединить, растопить, охладить, а затем помешивать, непрерывно помешивать, пока все комочки не растворятся, слившись в однородную нежную массу, которая тает на языке, вызывая экстаз. Экстаз. Нет, вряд ли он решится выговорить это слово в присутствии Зофи, разве что в шутку.

Он сбегал наверх, на фабрику, где взял пригоршню трюфелей для Зофи, и снова спустился, но девушки не обнаружил.

– Зофи?

Ее голос гулко раздался из-под лестницы:

– Бобы лучше хранить здесь. Чем глубже подвал, тем меньше в нем колебания температуры, и не из-за геотермального градиента на глубине, а по причине изолирующих свойств камня.

Он бросил взгляд на свой нарядный костюм, надетый специально для нее, но все же схватил с крюка фонарь и, нырнув под главную лестницу, полез по приставной лестнице в подземелье. Но Зофи не оказалось и там. Встав на четвереньки, он заполз в низкий тоннель с песчаным полом, которым заканчивалась пещера, и в свете фонаря заметил в дальнем конце подошвы туфель Зофи, ее согнутые в коленях ноги и задравшуюся нижнюю юбку. Девушка стала вставать, от ее движения юбка на миг взлетела еще выше, и Штефан увидел бледную кожу ее коленей и бедер.

Зофи наклонилась в сторону Штефана, и ее лицо попало в луч света от фонаря.

– Это новый термин – геотермальный градиент, – сказала она. – Ничего, если ты его еще не слышал. Многие не слышали.

– Зато верхняя пещера суше, а это лучше для какао, – сказал он, подойдя к ней. – И грузить легче.

Проход, в котором они стояли, возник естественным путем, в отличие от цементного тоннеля под Рингштрассе перед Бургтеатром. Глядя на груду камней в его дальнем конце, можно было подумать, что там он и заканчивается, но это была иллюзия. Такова она, подземная Вена, древний мир ходов, камер и галерей: здесь всегда можно найти еще один проход, надо только поискать хорошенько. Низкая влажность в этой части подземелья и стала той причиной, по которой прадед Штефана купил это здание под шоколадную фабрику Ноймана.

Прадеду было шестнадцать лет – столько, сколько сейчас Штефану, – когда он пришел в Вену пешком, без гроша в кармане, и поселился на чердаке дома без лифта, в трущобах Леопольдштадта. В двадцать три он уже открыл свое дело, но продолжал жить на чердаке до тех пор, пока не купил этот дом и не открыл в нем настоящую фабрику, а уже потом построил роскошный особняк на Рингштрассе, где теперь обитают Нойманы.

– Зря ты поторопилась, – сказал Штефан. – Я бы подождал, пока ты не объяснишь уравнение профессору.

– Ты про теорему? Профессору Гёделю ничего объяснять не нужно. Он сам сформулировал теорему о неполноте, перевернувшую сферы логики и математики, когда был немногим старше, чем мы сейчас, причем не прибегая ни к цифрам, ни к иным символам. Его доказательство пришлось бы тебе по вкусу. Он использовал парадокс Рассела и парадокс лжеца, чтобы показать, что если формальная арифметика непротиворечива, то в ней обязательно найдется невыводимая и неопровержимая формула.

Из сумки, как всегда висевшей у него на плече, Штефан достал дневник и записал: «Парадокс лжеца».

– В самом этом утверждении уже содержится фальшь, – продолжала она. – Любое высказывание – либо правда, либо ложь, так? Но если это высказывание правдиво, то тогда оно же и лживо, это вытекает из него самого. А если оно лживо, то оно правдиво. Парадокс Рассела еще интереснее: содержит множество всех множеств, не являющихся элементами самих себя, себя в качестве элемента или нет? Понимаешь?

Штефан погасил фонарь, чтобы скрыть, до какой степени он ничего не понимает. Надо поискать у отца какой-нибудь учебник по математике: может быть, там понятнее объясняется то, о чем сейчас говорит Зофи.

– Ну вот, теперь я даже не вижу, где ты! – воскликнула Зофи.

Зато он знал, где она. Ее лицо находилось на расстоянии вытянутой руки, и если он подастся вперед, то сможет поцеловать ее в губы.

– Штефан, ты здесь? – спросила она, и в ее голосе он уловил намек на страх, тот самый, который сам иногда испытывал в этом темном подземном мире, где человек мог сгинуть без следа. – Надо же, как сильно пахнет шоколадом даже тут!

Штефан опустил руку в карман и вынул трюфель:

– Открой рот и высуни язык, тогда почувствуешь вкус.

– Неправда.

– Правда.

Он услышал, как она облизнулась, ощутил свежесть ее дыхания. И положил руку ей на плечо – может быть, чтобы найти ее в темноте, а может, и чтобы поцеловать.

Она хихикнула – звук был низкий, воркующий, совсем не похожий на ее обычный смех.

– Не закрывай рот, – нежно произнес он и стал медленно продвигать руку вперед, пока тепло ее дыхания не коснулось его пальцев, а потом положил трюфель ей на язык. – Держи на языке, – шепнул он. – Не глотай, дай шоколаду растаять, тогда вкус несравненный.

Ему хотелось взять ее за руку, но разве такое возможно с девушкой, которая так быстро стала его лучшим другом? Как же тогда их дружба? Он сунул руку в карман – от соблазна подальше, – где нащупал другие трюфели. Коснувшись кончиками пальцев конфет, он взял одну и положил себе на язык не ради шоколада, просто ему хотелось ощущать сейчас то же, что и Зофи: темно, где-то журчит вода – дождь падает в решетку ливневой канализации, просачивается в подземелье, оттуда – в канал, потом в реку, потом в море, и теплый шоколад медленно обволакивает рот.

– Как странно, вкус есть, и в то же время его нет, – сказала она вдруг. – Шоколадный парадокс!

Штефан подался вперед, думая, что все же рискнет ее поцеловать, а если она отшатнется, он всегда может притвориться, будто случайно наткнулся на нее в темноте. Но тут какая-то тварь, скорее всего крыса, шмыгнула мимо них в темноте, и он инстинктивно нажал на кнопку фонаря.

– Только никому не говори, что я приводил тебя сюда, – предупредил он. – Если родители узнают, что я здесь был, меня запрут дома на веки вечные. Тут, понимаешь ли, разбойники, и потолок может обрушиться, и все такое. А здесь так здорово, правда? Некоторые из этих тоннелей служат водостоками, так что в сильный дождь в них лучше не попадать; по другим течет канализация, туда я и сам не сворачиваю. Но это еще не все. Здесь, в подземелье, есть целые залы, крипты, полные старых костей. Колонны – не знаю, может быть, еще римские. В общем, город под городом, которым в свое время пользовались все, от шпионов и убийц до монахинь. Это подземелье – моя тайна. Я даже друзей сюда не привожу.

– А мы не друзья? – спросила Зофия Хелена.

– Мы не… что?

– Ты сказал, что не приводишь сюда друзей, а меня привел, значит логично предположить, что мы не друзья.

– В жизни не встречал человека, который так бесподобно разбирался бы в деталях, как ты, и так безнадежно ошибался в главном. – Штефан тепло рассмеялся. – И вообще, я тебя сюда не приводил, ты сама это место нашла.

– Значит, мы друзья, потому что меня сюда привел не ты?

– Конечно мы друзья, глупая.

Парадокс дружбы. Они были друзьями и в то же время чем-то еще.

– А до Бургтеатра по этим тоннелям добраться можно? – спросила Зофи. – Вот дедушка бы удивился! Или нет, знаю! Давай пойдем к маме в издательство? Это возле церкви Святого Руперта, и квартира наша тоже там. Тоннели идут туда или нет?

Штефан часто ходил по подземелью, знал много ходов и выходов и не боялся заблудиться, и дорогу к Святому Руперту и ее квартире тоже знал: разведал за те недели, что прошли с начала каникул. Нет, он не следил за ней, ведь он все же не доктор из «Амока». Но он может отвести ее туда длинным путем, через крипты собора Святого Стефана и через три уровня под монастырем, невероятно глубоких. Или они могут пойти через Юденплац, там, где века назад была подземная талмудическая школа, от которой сейчас остались только развалины. А то и через старые конюшни. Интересно, испугается она конских черепов или нет? Но, зная Зофи, Штефан сразу ответил на этот вопрос: не испугается, скорее заинтересуется. Ну и хорошо, значит конюшни отложим до другого раза.

– Ладно, – сказал он. – Тогда нам сюда.

– Игра начинается! – отозвалась она.

– Хотел тебе сказать: я прочитал «Знак четырех». Завтра верну.

– А я еще не закончила «Калейдоскоп».

– Можешь не возвращать. Оставь его себе. Насовсем. – Почувствовав в ее молчании сопротивление, он добавил: – У меня есть второй экземпляр. – На самом деле ничего такого у него не было, просто ему нравилась мысль о том, что одна книга из его двухтомника Цвейга останется у Зофи, может быть, даже будет стоять на полке над ее кроватью, когда она ляжет почитать перед сном. – Тетя Лизль подарила мне этот двухтомник на день рождения, не зная, что у меня уже есть такой, – солгал он. – Так что возьми, мне будет приятно.

– Но у меня нет второго экземпляра «Знака четырех».

– Я его верну, обещаю, – засмеялся он.

Они обогнули груду камней. Железная винтовая лестница за ней упиралась в тротуар наверху, люк был закрыт крышкой из восьми треугольников, чьи вершины, как лепестки цветка, смыкались в центре. Чтобы открыть люк снизу, надо было просто толкнуть его в середину, а снаружи – потянуть. Но они не полезли наверх. Миновав первую лестницу, шагали по подземелью еще несколько минут, пока не нашли вторую лестницу, тоже металлическую. Она привела их вниз, в широкий сводчатый проход из гладко отесанных камней. Здесь вдоль каменной дорожки с железными перилами текла какая-то река, освещенная зарешеченными потолочными светильниками. Когда Штефан и Зофи проходили мимо них, на стены падали их тени, непомерно большие.

– Эта часть подземелья появилась, когда реку решили направить под землю для расширения города, – объяснил он, щелкая фонарем. – А еще это помогло предотвратить эпидемию холеры.

Проход внезапно закончился: вода утекала в узкую горловину, такую же, как у Бургтеатра, только там, чтобы преодолеть ее, путнику пришлось бы окунуться в мутную воду и двигаться вплавь, а здесь над водой был устроен металлический настил, к которому вели ступени. На перилах висела веревка и спасательный жилет – на всякий случай. Они поднялись, прошли по гулкому настилу, снова спустились и на той стороне нашли другой тоннель, сухой и узкий. Штефан опять зажег фонарь. Луч осветил груду щебня.

– Здесь, как у нашего погреба, тоннель тоже частично обрушился. Может, во время войны, – сказал Штефан и направил девушку в узкий проход между камнями и стеной тоннеля.

Пройдя узкое место, он осветил фонарем запертую решетчатую дверь. За ней стояли друг на друге гробы, лежали человеческие кости, разобранные, видимо, по частям тела. Одна куча была сложена только из черепов.

Самая большая пишущая машинка в мире

Около четверти часа Штефан с Зофи Хеленой шли подземными путями, пока наконец не оказались у очередной винтовой лестницы, которая вела к лазу под восьмиугольным люком. Он выходил на улицу недалеко от того места, где работала мать девушки. Правда, был и другой выход, поближе, прямо на той улице, где семья Зофи снимала квартиру, но не такой удобный: вбитые в стену металлические скобы ступеней вели к тяжелой сливной решетке, поднять которую снизу им не хватило бы ни сноровки, ни сил. Теперь же Штефан первым выбрался на улицу и помог выбраться девушке, чью руку, когда она оказалась на мостовой, выпустил с неохотой. Ногой закрыв крышку из треугольников-лепестков, он последовал за Зофи к зданию редакции, где работала ее мать и где можно было увидеть человека, обслуживавшего самую большую пишущую машинку в мире.

– Это линотип, – объясняла Зофия Хелена. – Работает автоматически, как те машины Руба Голдберга. Отливает строчки для газетных полос.

– Трудно такому научиться? – спросил Штефан линотиписта, уже мечтая набрать на такой машине пьесу.

В свою пишущую машинку он вкладывал несколько листов, переложенных копиркой, и колотил по клавишам изо всех сил, но, поскольку копий все равно выходило мало, приходилось либо сочинять пьесы для небольшого актерского состава, либо перепечатывать одно и то же много раз.

– Пользоваться пишущей машинкой я уже умею, – добавил он.

– Просто удивительно, сколько всего ты знаешь, Штефан, – сказала Зофия Хелена.

– Сколько я знаю?

– Про подземный мир. Про шоколад. Про театр и пишущие машинки. Причем твои знания видны в том, как ты говоришь. Когда я начинаю что-нибудь рассказывать, люди часто смотрят на меня как на чокнутую. А ты как профессор Гёдель. Он тоже иногда исправляет мои ошибки.

– Какие твои ошибки я исправлял?

– Про то, что какао-бобы не едят. И про пещеру, – ответила она. – Иногда я специально говорю что-нибудь неправильно, посмотреть, кто это заметит. Почти никто не реагирует.

В кабинете главного редактора за столиком сидела девчушка моложе Вальтера и рисовала что-то красками, пока женщина – видимо, мама Зофи – разговаривала по телефону.

– Йойо, ты нарисовала мне что-нибудь красивое?! – воскликнула Зофи и, подхватив сестренку на руки, закружила ее в таком вихре смеха, что Штефану тоже захотелось покружиться, хотя, вообще-то, танцы были ему не по нутру.

Мать знаками показала, что уже заканчивает разговор, а в трубку произнесла вот что:

– Да, я понимаю, Гитлер вряд ли будет в восторге, но, знаете ли, я тоже не в восторге от его попыток склонить Шушнига отменить запрет нацистской партии в Австрии. И как наше мнение не мешает ему делать то, что он считает нужным, так и его мнение не должно помешать нам пустить эту статью в печать. – И она, положив трубку на телефонный аппарат, воскликнула: – Зофи! Посмотри, что ты опять сотворила со своим платьем!

– Мама, это мой друг Штефан Нойман, – отозвалась Зофи. – Мы пришли сюда с шоколадной фабрики его дедушки по…

Штефан бросил на нее взгляд.

– Так вот из каких ты Нойманов, – сказала Кэте Пергер. – Надеюсь, ты не забыл захватить с собой немножко шоколаду!

Штефан обтер руки краем рубашки, вынул из кармана два последних трюфеля и протянул хозяйке кабинета. Вот черт, к конфетам пристали ворсинки от подкладки!

– Господи, да я же пошутила! – воскликнула Кэте Пергер, однако тут же протянула руку к конфетам, взяла одну и сунула в рот.

Штефан снял ворсинку с последней конфеты и предложил ее сестренке Зофи.

– Зофия Хелена, – сказала ее мать, – ты прямо-таки превзошла себя, обзаведясь другом, который не только разгуливает по городу с шоколадными конфетами в кармане, но и любит стирку, видимо, не меньше, чем ты.

Штефан взглянул на свой запачканный костюм. Отец его убьет.

– Он мой единственный друг, но пусть лучше один, чем ни одного, хотя ноль математически интереснее единицы, – заметила Зофия Хелена после ухода Штефана.

Сестренка протянула Зофи книгу, девушка села и усадила малышку себе на колени. Открыв книгу на первой странице, она прочла:

– «Для Шерлока Холмса она всегда оставалась „Той Женщиной“».

– По-моему, Иоганна еще маловата для «Скандала в Богемии», – сказала Кэте Пергер.

Зофии Хелене очень понравился этот рассказ, в особенности то место, где король Богемии жалеет, что Ирэн Адлер не одного ранга с ним, а Шерлок Холмс отвечает, что она действительно совсем другого уровня, чем его величество, при этом король считает ее ниже себя, а Холмс – неизмеримо выше. А еще Зофи понравилась концовка, когда Ирэн Адлер обманула их обоих, а Шерлок Холмс отказался принять в награду от короля Богемии кольцо с изумрудной змейкой, предпочтя снимок Ирэн Адлер, в память о женщине, которая смогла обвести его вокруг пальца.

– Он левша, – сообщила Зофи. – Я о Штефане. Как, по-твоему, странно, наверное, быть левшой? Я раз его спросила, но он не ответил.

Мама рассмеялась. Ее смех был похож на круглый красивый ноль, пузырьком звука вздувшийся посреди прямой, уходящей в бесконечность.

– Не знаю, Зофия Хелена. А тебе не странно, что ты так хорошо разбираешься в математике?

Зофия Хелена задумалась.

– Да нет, вообще-то.

– А вот другим, может быть, и странно. Но ты просто такая, какая есть, с самого рождения. Так же и с твоим другом.

Зофи чмокнула в макушку Иоганну.

– Споем, Йойо? – предложила она и запела, сестренка подхватила, а мама за ней. – Вышла луна; звезды златые в небе ясном горят.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

НАЦИСТСКИЕ ЗАКОНЫ ПРОТИВ ЕВРЕЕВ «НЕ ОТ НЕНАВИСТИ»

Комиссар министерства юстиции: «Законы возникают из любви к немецкому народу».

Кэте Пергер

ВЮРЦБУРГ, ГЕРМАНИЯ, 26 июня 1937 года. Комиссар министерства юстиции Германии Ганс Франк, выступая сегодня на собрании национал-социалистов, утверждал, что нюрнбергские законы были созданы «для защиты нашей расы не потому, что мы ненавидим евреев, а потому, что мы любим немецкий народ».

«Весь мир критикует нас за наше отношение к евреям, обвиняя в излишней жестокости, – сказал Франк. – Однако мир никогда не проявлял обеспокоенности тем, сколько честных немцев лишились крова из-за финансового давления со стороны евреев в прошлом».

Законы, принятые 15 сентября 1935 года, лишают евреев германского гражданства и запрещают им браки с людьми германской или родственной ей крови. Евреем считается всякий, кто имеет как минимум троих еврейских дедушек-бабушек. Тысячи немцев, принявших другую религию, в том числе римско-католические священники и монахини, объявляются евреями.

Принятие нюрнбергских законов привело к тому, что немецких евреев отказываются лечить в муниципальных больницах, офицеров еврейского происхождения увольняют из армии, а выпускникам университетов запрещают сдавать экзамены на должности преподавателей. В прошлом году в связи с подготовкой к зимним Олимпийским играм в Гармиш-Партенкирхене, а летом в Берлине ограничения были частично сняты, но лишь в качестве временной меры. К тому же после окончания Олимпиады усилия Рейха по арианизации только выросли: работников еврейского происхождения начали увольнять с занимаемых ими должностей, а основанные евреями предприятия стали отнимать у хозяев и передавать неевреям за фиктивную компенсацию или без таковой…

Поиск

Желтый горшок был на месте, стоял на заиндевелом крыльце Веберов. И все же Труус за рулем «мерседеса» миссис Крамарски не спешила: она подъехала к воротам очень медленно, желая убедиться, что горшок, опрокинутый в знак опасности, не вернул на место какой-нибудь услужливый наци. Они уже старики, объяснили ей Веберы при первой встрече; будущего у них и так нет, зато у детей, которых с их помощью удастся спасти, оно, Бог даст, будет долгим. Труус распахнула ворота, заехала внутрь и снова заперла их за собой, радуясь, что догадалась надеть зимнее пальто и юбку. И на малой передаче медленно покатила через поле к тропинке, скрывавшейся в лесу.

Было уже за полдень, когда она заметила в лесу первый признак жизни: что-то зашуршало, как будто олененок пустился наутек, но, остановившись, она увидела ребенка, который зигзагами перебегал от дерева к дереву. Труус до сих пор не могла понять, как они выживали, эти дети: дни и ночи в лесу, под открытым небом, в карманах ничего, кроме использованного железнодорожного билета, пары рейхсмарок у отдельных везунчиков да куска хлеба, который дала отчаявшаяся мать, отправляя ребенка в безнадежный вояж к окраине Германии, где детей не ждал никто, кроме нацистских патрулей и голландских пограничников.

– Все хорошо. Я хочу тебе помочь, – негромко начала Труус, высматривая, где прячется ребенок; очень медленно она открыла дверцу, вышла из машины и продолжила: – Меня зовут тетя Труус, я здесь, чтобы помочь тебе перебраться в Голландию, как говорила твоя мама.

Труус не знала, почему дети вообще верили ей. А может, они и не верили? Иногда ей казалось, что они подпускали ее к себе от бессилия, просто не могли больше бежать.

– Я тетя Труус, – повторила она. – А тебя как зовут? – (Девочка лет пятнадцати молча смотрела на нее.) – Хочешь, я помогу тебе перебраться через границу? – ласково предложила Труус.

Тут из-за куста выглянул мальчик помладше, за ним еще один. Все трое не были похожи друг на друга, значит не родственники. Хотя как знать?

Девочка, бросив на мальчишек быстрый взгляд, спросила:

– А вы нас всех возьмете?

– Да, конечно.

Снова переглянувшись с мальчиками и получив от них, видимо, поддержку, девочка громко свистнула. И тут же, откуда ни возьмись, возник еще ребенок. И еще. Господи боже, одиннадцать ребятишек, один совсем кроха! Да, машина будет полнехонька. Дамам из комитета придется постараться, чтобы найти для всех на ночь кров, но это уже не ее забота, а Господа.

«Мерседес» слегка потряхивало на кочках, пока он неспешно катился к ферме Веберов. В салоне друг у друга на коленях и даже на полу сидели дети. Сидели молча, почти не двигаясь, так что в машине было странно тихо, хотя самой старшей из пассажирок едва исполнилось пятнадцать лет. Точно таких же, неразговорчивых и неулыбчивых, ребятишек брали к себе родители Труус в войну.

Труус тогда было восемнадцать. Самое время встречаться с кавалерами, но вместо них к порогу родительского дома в Дуйвендрехте пожаловала война. Непосредственного участия в боевых действиях Нидерланды не принимали, храня нейтралитет, однако в стране было объявлено осадное положение, армия мобилизована, и молодые люди призваны для защиты объектов особого значения, в числе которых дом Труус, разумеется, не значился. Всю войну Труус читала книжки маленьким беженцам. Они прибывали – худые, изможденные, и, глядя на них, девушке хотелось и отдать им последний кусок со своей тарелки, и в то же время съесть все до крошки, чтобы не отощать так же, как они. Самый вид тех детей вызывал у Труус и злость, и печаль, а их молчание повергало в глубокую грусть ее маму. Придавленная глухим покрывалом тоски, которое обрушило на нее их недетское молчаливое горе, Труус, сама еще девчонка, стала им вместо матери. Она хотела помочь своей маме, но не знала как, пока однажды ночью не выпал первый снег. Проснувшись рано поутру, Труус увидела в окно заснеженные ветки деревьев, пушистые снеговые шапки, смягчившие четкие линии мостов и перил, девственно-белые дорожки – разительный контраст с черной, тихой водой канала. Она тихонько разбудила детей, чтобы они тоже увидели эту картину, а потом стала их одевать, впервые радуясь тому, как глухо звучат их голоса, даже когда они говорят друг с другом. Одевшись, они бесшумно выскользнули на улицу и под зимней луной слепили из искрящегося снега снеговика. Самого обыкновенного. Три грязно-белых кома, поставленные друг на друга, с камешками для глаз, веточками для рук, но без рта, словно дети задались целью создать немое подобие самих себя. Они едва закончили, когда к окну подошла ее мать с чашкой чая в руке. Такая у нее была привычка: утром она всегда подходила к окну, чтобы выпить чая и поглядеть, что ей готовит Господь, как она выражалась. В то утро, увидев детей, она и удивилась, и обрадовалась, хотя дети по-прежнему не шумели и не улыбались. Труус, увидев мать, стала показывать на нее детям – хотела, чтобы они помахали ей. И тут кто-то из мальчиков кинул в окно снежок: белый ком расплющился о стекло и разрушил молчание. Дети вдруг начали смеяться и не могли остановиться, а лицо матери, на миг застывшее от испуга, оттаяло, и она тоже засмеялась. Никогда ни до, ни после Труус не слышала ничего прекраснее того смеха, хотя ей самой было тогда очень стыдно. Как она могла требовать от тех детей чего-то, кроме смеха? Какое право имела хотеть от них что-то для себя?

Вдруг Труус нажала на тормоз автомобиля миссис Крамарски. На земле, у самого крыльца Веберов, лежал опрокинутый желтый горшок, немного земли просыпалось из него наружу. Труус медленно дала задний ход, развернулась и снова поехала в лес, искать другой путь через границу. Всю дорогу она молча молилась, благодаря Бога за Веберов, за их помощь детям Германии, прося его охранить этих мужественных стариков.

Клара ван Ланге

В доме Грунвельда на Ян-Лёйкенстраат измученная Труус – многочасовые поиски выезда из леса ни к чему не привели, и лишь после полуночи, когда бензин был почти на нуле, она, погасив фары, прокралась мимо фермы Веберов на голландскую сторону границы – передала одиннадцать детей волонтерам.

Клара ван Ланге, сидя у телефонного аппарата в ужасной новомодной юбке, обнажавшей икры, прикрыла трубку ладонью и шепнула Труус:

– Это еврейская больница на Ниуве-Кейзерсграхт. – В трубку она сказала: – Да, мы понимаем, что одиннадцать детей – это много, но ведь всего на одну-две ночи, пока мы не найдем им семьи… Они мылись? – Она бросила на Труус тревожный взгляд. – Вши? Нет, конечно, никаких вшей!

Труус торопливо осмотрела детям головы и отвела в сторону мальчика постарше.

– У вас есть частый гребешок для вычесывания вшей, госпожа Грунвельд? – прошептала она. – Хотя конечно есть. Ведь ваш муж доктор.

– Да, мы пришлем человека, который присмотрит за младенцем ночью, – говорила Клара в трубку, потом одними губами протелеграфировала Труус: – Я поеду.

Труус и самой очень хотелось поехать с детьми, однако не следовало оставлять Йоопа одного на всю ночь, а потому ей следует быть благодарной за предложение Клары.

– Ну, кто хочет поплескаться в теплой пенной ванне? – обратилась Труус к детям, а затем попросила женщин: – Госпожа Грунвельд, не могли бы вы с мефрау Хакман помыть младших девочек? – Самой старшей из привезенных детей она сказала: – Если мы наберем тебе ванну, сама справишься?

Та кивнула и добавила:

– Я могу помочь вычесать вшей Беньямину, тетя Труус.

Труус нежно коснулась ее щеки:

– Если бы я могла выбирать себе дочку, милая, она была бы такой же славной, как ты. Иди купаться – в твоем распоряжении славная большая ванна, а я пока пойду поищу тебе соль. – Кларе, которая только что повесила трубку телефона, она сказала: – Госпожа ван Ланге, будьте так добры, приготовьте детям бутерброды с сыром.

– Да, я только что уговорила еврейскую больницу приютить этих детей на ночь, хотя они и беспаспортные, так что спасибо большое, госпожа Висмюллер, – ответила Клара язвительно, чем сильно напомнила Труус ее саму в молодости, с той только разницей, что Клара ван Ланге была красавицей.

И ей совсем ни к чему следовать нелепой новой моде и оголять свои икры, внимание мужчин ей и без того обеспечено. Господи, да в этой юбке даже сидеть спокойно нельзя, чуть зазеваешься – и все колени на виду!

– Конечно, вы ведь так умеете убеждать, Клара, – сказала она вслух. – Вам сам премьер-министр не откажет.

И тут же подумала: «А что, может, попробовать? Вдруг чары госпожи ван Ланге в сочетании с ее модной юбкой действительно окажутся неотразимыми для премьер-министра Колейна?» В последнее время ходили упорные слухи, будто голландское правительство решило запретить иностранцам оставаться в стране – не закрывать границы, но дать понять всем, кто бежал сюда от Рейха, что, не располагая независимыми средствами, они могут рассматривать Нидерланды лишь как транзитный пункт, но не как страну постоянного пребывания.

Мрачный взгляд в окно

Эйхман отодвинул доклад, которым занимался в дороге. Все лавры за него, если, конечно, они будут, достанутся Хагену, его новому начальнику, очередному позеру, притворяющемуся экспертом за счет его, Эйхмана, опыта и знаний. Открыв окно в купе, он с наслаждением дышал воздухом осени, пока поезд трясся по горному перевалу между Италией и Австрией. Морской переход с Ближнего Востока до порта Бриндизи был ужасен: Эйхмана постоянно рвало, так что врач корабельного лазарета на «Палестине» чуть не ссадил его на берег на Родосе. Поездка вообще обернулась сплошной неудачей: целый месяц в дороге, и все ради жалких двадцати четырех часов, которые британцы дали им в Хайфе, отказав в палестинской визе в Каире. Да еще ждать этого отказа пришлось целых двенадцать дней. Вот и все, что они получили за свои хлопоты.

– Евреи надувают друг друга, вот в чем причина финансового хаоса в Палестине, – заявил Хаген.

– Доклад произведет более сильное впечатление, если мы изложим все подробно, господин Хаген, – отозвался Эйхман. – О тех сорока еврейских банкирах в Иерусалиме.

– О сорока еврейских разбойниках, – проворчал Хаген. – И пусть по пятьдесят тысяч евреев уезжают от нас каждый год с наваром, в котором, как считает Полкес, мы не вправе им отказать.

Еврей Полкес, единственный стоящий контакт, который им принесла эта поездка, предложил: если Германия действительно хочет избавиться от своих евреев, то пусть дает каждому по тысяче британских фунтов и гарантирует беспрепятственный выезд в Палестину. Так прямо и сказал: «по тысяче британских фунтов», как будто немецкие рейхсмарки не деньги.

Эйхман прибавил к докладу еще одно предложение: «Наша цель не в том, чтобы позволить евреям вывезти капиталы из Рейха, а в том, чтобы выдавить их самих без средств в эмиграцию».

Карандаш в руке Эйхмана сломался, не выдержав напора мысли. Вынимая из кармана перочинный нож, Эйхман думал о мачехе: холодной, расчетливой женщине, чьи родственники в Вене женились на богатых еврейках из таких семей, которые без своих неправедно нажитых капиталов с места не сдвинутся, что бы им ни грозило.

– Я вырос здесь, в Линце, – сказал он Хагену, когда поезд, оставив позади долгий, тягучий подъем, выбрался на лесистую вершину, откуда их глазам открылась буквально вся Австрия.

Горный воздух холодил Эйхману щеки, совсем как в те дни, когда они с Мишей Себбой бегали в таком же лесу, как этот. Эйхман вдруг почувствовал, что не знает, куда девать руки, – совсем как в тот день на перроне в Линце, пока родители не вложили свои пальцы им в ладошки, и после года, проведенного в разлуке, дети и взрослые вместе пошли домой. Тогда ему было восемь, а всего два года спустя нежный голос матери стих, и уже мачеха читала им Библию в тесной квартирке дома № 3 по Бишофштрассе. И вот четыре года промелькнули с тех пор, как он оставил тот дом, целых четыре года он не ходил на могилу матери.

– Мальчиком я целые дни проводил в седле, в лесах вроде этого, – продолжил Эйхман.

Его спутником в лесных вылазках всегда был Миша. Это он научил Эйхмана находить оленя по следам, различать голоса птиц и даже натягивать презерватив, хотя тогда даже сама мысль о том, чтобы засунуть свой пенис в какую-нибудь девчонку, еще казалась Эйхману дикой. Он до сих пор чувствовал презрение, которым обдал его Миша в ответ на его слова о том, что символ их скаутского отряда – волшебная птица гриф. «Что? Никакая это не волшебная птица, а просто вид стервятника, который жил в здешних горах давным-давно, питался падалью и исчез задолго до того, как родились наши деды». Конечно, Миша завидовал: ему тоже хотелось проводить выходные со старшими мальчиками, носить скаутскую форму, ходить по горам в походы, носить флаги, но его не брали в отряд, потому что он был евреем.

Эйхман принялся затачивать карандаш.

– Я страстно люблю верховую езду. В юности я учился стрелять в здешних лесах, в компании лучшего друга Фридриха фон Шмидта. У него была мать-графиня, а отец – герой войны.

Фридрих привел его в германо-австрийскую ассоциацию молодых ветеранов, и они вместе участвовали в полувоенных сборах. Но лучшим другом Эйхмана оставался Миша, и это не изменило даже вступление Эйхмана в партию – 1 апреля 1932 года он получил членский билет № 899 895. Они много спорили, но все же дружили до тех пор, пока Австрия не закрыла все Браун-хаусы – центры партии нацистов, а самого Эйхмана не вытурили с работы в компании «Вакуум ойл»[3] – ни за что, только за политику. Пришлось ему сложить в чемодан сапоги, форму и ехать в Германию на поиски пристанища, которое он обрел в Пассау.

– Мы не будем вкладывать в Палестину немецкие деньги, даже если это деньги немецких евреев, – сказал Хаген.

Повернувшись к виду за окном спиной, Эйхман придвинул к себе доклад и написал: «Поскольку вышеупомянутый выезд из Германии пятидесяти тысяч евреев ежегодно в конечном итоге приведет к усилению иудаизма в Палестине, то данный план не может быть предметом серьезной дискуссии».

Автопортрет

Зофия Хелена, Штефан и его тетя Лизль стояли перед картиной, с которой начиналась выставка в Доме сецессиона, – «Автопортрет художника-дегенерата». Девушка испытывала неловкость и от самой картины, и от ее названия.

– Что ты о ней думаешь, Зофия Хелена? – спросила Лизль Вирт.

– Я ничего не знаю о живописи, – ответила Зофи.

– Чтобы чувствовать искусство, вовсе не обязательно что-то о нем знать, – заверила ее Лизль. – Просто расскажи, что ты видишь.

– Ну, лицо какое-то странное: разных красок много, но они красивые и сливаются вместе, так что похоже на кожу, – начала Зофи неуверенно. – Нос очень большой, а подбородок такой длинный, будто художник смотрел в кривое зеркало.

– Многие художники склонны к анализу в своих абстракциях, – объяснила Лизль. – Пикассо. Мондриан. Кокошка более эмоционален, его живопись скорее интуитивна.

– Почему он называет себя дегенератом?

– Это ирония, Зоф, – сказал Штефан. – Так Гитлер называет художников вроде него.

Зоф, а не Зофи. Ей нравилось, когда Штефан называл ее так или когда сестренка звала ее Зозо.

Они перешли к другому портрету – черноволосая женщина, почти правильный треугольник лица. Глаза разного размера, лицо в красных и черных пятнах, руки жутко вывернуты.

– Такая уродина, но почему-то красивая, – сказала Зофи.

– Правда же? – обрадовалась Лизль.

– Похожа на тот портрет у вас в прихожей. – Зофия Хелена повернулась к Штефану. – Женщина с расцарапанными щеками.

– Да, это тоже Кокошка, – подтвердила Лизль.

– Но нарисованы на нем вы, – сказала Зофия Хелена. – И намного красивее.

Теплые овалы смеха звонко падали изо рта Лизль. Она положила руку на плечо Зофии Хелены. Раньше так иногда делал папа. Девушка замерла: ей хотелось, чтобы это прикосновение длилось вечно, а еще ей было жаль, что у нее нет портрета папы работы Оскара Кокошки. Конечно, у нее есть папины снимки, но почему-то на фоне этих картин фотографии показались Зофи какими-то ненастоящими, хотя и более точными.

Босиком на снегу

Труус и Клара ван Ланге сидели у заваленного бумагами письменного стола в кабинете господина Тенкинка в Гааге. Там же присутствовал и господин Ван Влит из министерства юстиции. На столе перед господином Тенкинком лежал составленный Труус документ, который разрешал пребывание в Нидерландах детей из леса Веберов, и ждал лишь подписи высокого начальника. Труус давно поняла: если хочешь, чтобы непростое решение было принято быстро, лучше заранее подготовить все бумаги и поднести их чиновнику на блюдечке, как пилюлю, чтобы тому оставалось только проглотить ее.

– Дети – евреи? – спросил Тенкинк.

– Мы уже подыскали им дома, – ответила Труус, не обращая внимания на взгляд, который бросила на нее Клара ван Ланге.

В отличие от Труус Клара очень уважала чистую правду, и неудивительно: она ведь еще так молода, к тому же и замуж вышла совсем недавно.

– Да, положение тяжелое, госпожа Висмюллер, я понимаю, – сказал Тенкинк. – Но половина голландцев симпатизирует сейчас нацистам, и больше половины тех, кто им не симпатизирует, не хотят превращать свою страну в перевалочный пункт для евреев.

Господин Ван Влит сделал попытку вмешаться в разговор:

– Правительство не хочет злить Гитлера…

– Вот именно, – подхватил Тенкинк, – а похищать детей страны-соседа не самое лучшее выражение дружеских намерений.

Труус положила руку на локоть Ван Влита. Из двоих мужчин, находившихся в кабинете, Тенкинк был особенно падок на женщин. Слабость многих мужчин, даже самых лучших. Жаль, что она не привезла сюда детей: ведь так трудно ответить «нет» темнокудрым головкам и жалобным детским глазам. И нет ничего проще, чем отказать абстрактному ребенку, а тем более одиннадцати. Но она пожалела измученных ребятишек: зачем вытаскивать их из теплых постелей, усаживать в поезд и везти из Амстердама в Гаагу лишь для того, чтобы представить их человеку, от которого зависело принятие правильного решения и который никогда прежде не отказывался его принимать.

Труус вновь обратилась к Тенкинку:

– Королева Вильгельмина с сочувствием относится к тяготам, выпавшим на долю жителей Германии, и к их стремлению избежать ярости Гитлера.

– Но и в королевской семье… – начал Тенкинк. – Поймите, проблема евреев – это огромная проблема. И если Гитлер приведет в исполнение свой план аннексии Австрии…

– Канцлер Шушниг отправил вождей австрийского нацизма за решетку, – возразила Труус, – к тому же Вена, пожалуй, единственный на свете город, благосостояние которого полностью зависит от евреев. Почти все врачи, адвокаты, финансисты и добрая половина журналистов Вены – евреи, если не по вере, то по происхождению. Что до меня, то я просто не представляю себе путч, который одолеет австрийские деньги вкупе с австрийской прессой.

– Госпожа Висмюллер, я вам не отказываю, – ответил Тенкинк. – Просто хочу подчеркнуть, что все было бы куда проще, будь это христианские дети.

– В следующий раз, когда госпожа Висмюллер будет вывозить детей из страны, которая уже расправилась с их родителями, она непременно примет это во внимание, – язвительно заметила Клара.

Сдерживая улыбку, Труус потянулась за снимком, который стоял среди бумаг на столе Тенкинка: на нем был сам Тенкинк, только моложе, его пухленькая жена, двое сыновей и толстощекая девочка-карапуз. Клара всегда была скора на язык, почему Труус и взяла ее с собой.

– До чего славная семья! – воскликнула Труус.

Откинувшись на спинку стула, она внимательно слушала горделивый отцовский монолог Тенкинка, ничем не выказывая своей причастности к этому словоизвержению, которое, в сущности, сама и спровоцировала. Уж чего-чего, а терпения ей было не занимать.

Она протянула снимок Тенкинку, тот взглянул и расплылся в улыбке.

– Среди немецких детей есть и младенец, он младше вашей дочки на этом фото, господин Тенкинк. – Труус намеренно сказала «немецких», а не «еврейских», чтобы не заострять лишний раз именно ту характеристику маленьких беженцев, которая вызывала особое беспокойство чиновника, а заодно сделать очередной ход, пока он держит снимок в руках. – Младенцы такие милые, прямо сердце тает, когда глядишь на них, правда?

Взгляд Тенкинка скользнул с семейного портрета на документ, лежавший перед ним, и устремился к Труус.

– Мальчик или девочка?

– А кого предпочитаете вы, господин Тенкинк? С младенцами ведь не поймешь, особенно когда их нарядят для фотографии.

Тенкинк, качая головой, поставил на документе свою подпись:

– Госпожа Висмюллер, надеюсь, когда немцы захватят Нидерланды, вы поручитесь за меня. Такое впечатление, что вы кого угодно уговорите.

– Господь этого не допустит, – ответила ему Труус. – Но если такое все же произойдет, то лучшего поручителя, чем Он, вам не сыскать. Спасибо. Детей, которым нужно помочь, еще так много.

– Ну знаете ли… – начал господин Тенкинк, – если в этом…

– Я понимаю, что это невозможно, – перебила его Труус, – но я получила известие о том, что в германских Альпах банда эсэсовцев среди ночи ворвалась в сиротский приют и выгнала на улицу тридцать сирот, прямо в пижамах.

– Госпожа Висмюллер…

– Тридцать ребятишек в пижамах стояли босыми на снегу и смотрели, как эсэсовцы поджигают их приют.

– И куда же подевались те, которых всего одиннадцать? – Тенкинк вздохнул и, бросив взгляд на семейное фото, добавил: – Полагаю, эти тридцать тоже евреи? Вы что, вознамерились вывезти из Рейха всех евреев до единого?

– Сейчас в Германии им дают кров те, кто евреями не является, – сказала Труус. – Не стану лишний раз напоминать вам о том, как нацисты поступают со всеми, в том числе с христианами, если те нарушают запрет помогать евреям.

– Со всем моим уважением, госпожа Висмюллер, хочу заметить, что запрет нацистов помогать евреям распространяется и на голландских женщин, которые пересекают границу с целью… – (Взгляд Труус уперся в семейное фото.) – Даже захоти я помочь… Ходят слухи, что закон о закрытии границ будет принят у нас в ближайшие недели, а может быть, и дни. Не располагая более точной информацией, не вижу, как я…

Труус протянула ему коричневую папку с зелеными завязками: вся информация, которая могла ему потребоваться, уже лежала там. Оставалось только проглотить.

– Ну хорошо. – Тенкинк помотал головой. – Ладно. Я посмотрю, что можно сделать, чтобы принять их на временном основании. Но лишь до тех пор, пока им не найдут дома за пределами Нидерландов. Вы меня поняли? У них есть где-нибудь родственники? В Англии, в Соединенных Штатах?

– Ну конечно есть, господин Тенкинк, – ответила Труус. – Потому-то они и оказались босиком на снегу возле горящего еврейского приюта.

Демонстрация бесстыдства

Лизль Вирт с мужем стояла на выставке Entartete Kunst[4] в Германском археологическом институте в Мюнхене. Вокруг громоздились полотна кубистов, футуристов и экспрессионистов, изгнанные из всех немецких музеев за несоответствие установленным фюрером художественным «стандартам», выставленные и оцененные с расчетом на то, чтобы вызвать насмешки публики. Но всякий, кто обладал хоть каплей художественного вкуса, видел, что на их фоне картины Большой германской художественной выставки, открытой с благословения самого Гитлера в Доме немецкого искусства тут же, в Мюнхене, – всего лишь любительская мазня, а скульптуры – сплошь скучные ню. Нет, ну правда, это как надо было постараться, чтобы обнаженная натура выходила настолько безжизненной, как у этих «великих» германских художников? И они еще смеют называть дегенеративным искусством вот это? Этого Пауля Клее, роскошного в своей простоте: рваные линии лица рыболова, грациозная S-образная линия рук, чарующий выпад удочки над синей гладью, разнообразной и изменчивой, как море. Почему-то картина напомнила ей Штефана. Странно… Кажется, она ни разу не видела племянника с удочкой в руках.

– Тебе нравится? – спросила она у Михаэля и сама удивилась своему вопросу; всего пару недель назад ей и в голову не пришло бы сомневаться: раз нравится ей, значит должно нравиться и ему. – Я про того Клее, «Рыболова», – уточнила она.

Картины нарочно были развешены в беспорядке, утомительном для глаз, а размашистая надпись на стене: «Безумие как метод» – еще и подчеркивала неуважение.

Поскольку Михаэль молчал, она сосредоточилась на буквах.

Вдруг за ее спиной раздался взрыв смеха: реакция недоумков соответствовала ожиданиям устроителей выставки.

– А я слышала, Геббельсу нравятся модернисты, – прошептала она мужу.

Михаэль нервно оглянулся:

– Нравились, Лиз, пока Гитлер не заявил, что дегенеративное искусство подрывает дух германской культуры. После его речи в гору пошли Вольфганг Вилльрих и Вальтер Хансен.

Эти доносчики – оба никудышные художники, зато преуспевающие стукачи – решали теперь, что в искусстве следует восхвалять, а что – обливать грязью.

– Да и сама эта выставка – идея Геббельса, – добавил Михаэль. – Политически очень умный ход.

Лизль повернулась к Клее и Михаэлю спиной. Когда ее муж начал ценить политическую изворотливость превыше выразительности в искусстве?

Даже Густав и Тереза Блох-Бауэр устали от наци, когда те полезли в культуру, хотя раньше оба были так заняты каждый своей жизнью и семьей, что даже не заметили туч, сгустившихся на политическом небосклоне Германии и Австрии. В Австрии вообще многие считали Гитлера явлением преходящим, мол, побалуются немцы с этим выскочкой да и забудут. Вот мы, австрийцы, пережили политическое убийство канцлера Дольфуса вкупе с неудавшимся нацистским переворотом три года назад, и они переживут, а у нас есть дела поважнее политики: надо зарабатывать деньги, растить детей, ходить в гости, позировать для портретов и покупать произведения искусства.

Лизль сделала вид, будто заинтересовалась другой картиной, от нее перешла к статуе, и так дальше, пока не оказалась в другом зале, где не было ее мужа. Там она любовалась автопортретами Ван Гога и Шагала, Пикассо и Гогена, пока ее взгляд не уперся в стену, полностью отведенную дадаистам, представленным, конечно, в отнюдь не лестном виде. И, только войдя в следующий зал, который она про себя назвала еврейским, Лизль вдруг ощутила всю шаткость своего положения. «Откровения еврейской души» – было написано на стене. Картины показались ей необыкновенными; что бы ни открывали они взгляду, ей захотелось, чтобы это было частью ее собственной души.

И в то же время она, еврейка, вдруг перестала ощущать себя в безопасности здесь, в Германии, одна среди враждебно настроенных немцев.

Конечно, он был смешон, этот невесть откуда нахлынувший страх. В конце концов, Мюнхен всего в часе езды от границы. Всего час – и она дома, в Австрии.

Однако надо пойти поискать Михаэля.

Мужа она застала у картины Отто Дикса: беременная женщина с таким непомерно раздутым животом и грудями, что Лизль, взглянув на нее, почти порадовалась своему бесплодию. Но устремленный на картину взгляд Михаэля был полон желания. Он много раз говорил, что ему не нужен наследник: шоколадную фабрику Нойманов получит Вальтер, а Штефану достанется бизнес его семьи – банк, который уберегли от полного разорения деньги все тех же Нойманов, хотя Лизль ни за что не сказала бы этого вслух. Михаэль был гордым потомком гордого семейства, переживавшего не лучшие времена, причиной которых были не они сами: многие пострадали, когда обрушились финансовые рынки. И Лизль всегда щадила гордость мужа, а он – ее. Штефан ему как сын, повторял Михаэль, да и Вальтер тоже. Но и до этого момента на выставке, до этого взгляда, ставшего для нее откровением, Лизль уже чувствовала, что Михаэль все слабее и слабее реагирует на ее университетское образование и интеллектуальный шарм, за которые, по его словам, он влюбился в нее когда-то.

Она обратилась к какому-то незнакомцу с вопросом, чтобы Михаэль, услышав ее голос, успел вернуть лицу привычное выражение. Потом подошла к мужу, взяла его под руку и сказала:

– Можно купить того Клее. – Сказала просто так, чтобы не молчать, но Клее они уже не купят, ни здесь, ни где-либо еще, и не только из-за цены.

На набережной

Пасмурное небо грозило дать новый снежный залп, впрочем грязную корку на тротуарах и поцарапанный старый лед каналов давно пора было освежить. Гуляя вдоль канала Херенграхт, Труус и Йооп видели три баржи – те прочно вмерзли в лед. В Амстердаме в последние недели только и разговоров было что об Элфстедентохт[5] – состоится он в этом году, впервые с 1933 года, или нет. У моста рядом с их домом на льду стояли люди. Это были родители, они болтали, а дети носились вокруг них: те, что постарше, на коньках, младшие просто в ботинках. Труус особенно любила это время суток, когда они с Йоопом возвращались домой, – совсем как в те дни, когда он еще только начинал ухаживать за ней, молоденькой выпускницей Школы коммерции, пришедшей работать к ним в банк.

– Я не говорю «нет», Труус, – произнес Йооп нынешний. – Я ничего тебе не запрещаю. Ты же знаешь, я никогда не запрещаю тебе то, что для тебя важно.

Труус засунула руку в перчатке глубже в карман. Йооп вовсе не напрашивался на ссору и не собирался унижать жену. Так говорили тогда все мужчины, даже самые лучшие из них, ведь они выросли еще в те времена, когда женщины не могли даже голосовать, точнее, когда голосовать могли только состоятельные мужчины.

Они остановились посмотреть на малыша – непривычный к конькам, он растянулся на льду, едва не утянув за собой сестру.

– Я тоже никогда не стала бы запрещать тебе то, что для тебя важно, – сказала Труус.

Йооп ласково рассмеялся, не снимая перчаток, взял жену за локти, вынул ее руки из карманов и взял их в свои:

– Ладно, признаю, заслужил. Надо было записать это в наш брачный контракт: обязуюсь любить тебя, быть с тобой честным и никогда ничего тебе не запрещать, важное или не очень.

– Ты ведь не считаешь, что спасение тридцати детей, которых нацисты выгнали на снег в одних пижамах, – это не важно?

– Конечно я так не считаю, – ответил он мягко. – Ты же знаешь. Просто я хочу, чтобы ты задумалась. Ситуация в Германии день ото дня становится все более напряженной, и я беспокоюсь за тебя.

Труус стояла рядом с мужем и смотрела на конькобежцев, на девочку, которая помогала братишке подняться со льда.

– Но если ты всерьез настроилась ехать, – продолжил Йооп, – то лучше сделать это сейчас, пока не стало еще хуже.

– Я жду, когда господин Тенкинк оформит въездные визы. Ты что-то хотел мне рассказать?

– Да, мне сегодня звонили в банк, звонок был очень странный. Господин Вандер Ваал, ты его знаешь, утверждал, что у тебя есть кое-что ценное, и эта вещь принадлежит его клиенту. Будто бы ты вывезла это для него из Германии.

– Я? Вывезла? С какой стати мне провозить что-то через границу для абсолютно незнакомого человека?! – Труус тревожно нахмурилась, глядя, как взрослый мужчина, видимо отец, подкатил к мальчику с девочкой и взял малыша за ручку. – Весь мой ценный груз ограничивается детьми, клянусь тебе!

– Так я ему и сказал, – ответил Йооп. – И заверил его, что ты никогда не станешь связываться с контрабандой.

Девочка на льду взяла братика за другую ручку. Малыш что-то пролепетал, отчего все трое засмеялись, а потом покатили к мосту и скрылись под ним, причем отец обернулся и крикнул другим взрослым, что увидится с ними завтра. Труус отвела от них взгляд и стала смотреть сквозь голые ветки деревьев на серое небо. Сколько же раз она наблюдала за тем, как взрослые встречаются здесь, на канале, заводят знакомства, болтают друг с другом, пока дети катаются вокруг них на коньках? Много, но еще ни разу – с мужем. Этот кусочек своей жизни она прятала ото всех, даже от него. После третьего выкидыша они с Йоопом, не сговариваясь, поменяли свою жизнь: Труус вступила в Ассоциацию за интересы женщин и равные гражданские права, занялась общественной работой, стала помогать детям вроде тех, которых спасали в войну ее родители.

Раздался паровозный свисток. Не вынимая рук из ладоней мужа, Труус смотрела на замерзший канал и думала о том, приходит ли он сюда без нее посмотреть на детей? Она знала, что ему не меньше, чем ей, хочется, чтобы у них был ребенок, может быть, даже больше. Но она старательно прятала от него свою боль, и так же поступал он – каждый боялся ранить другого демонстрацией своего несчастья. Много лет тема их бездетности оставалась запретной, молчание вошло у них в привычку, изменить которую казалось теперь невозможным. Вот и сейчас Труус хотела и не отваживалась протянуть руку, коснуться щеки мужа и спросить: «Йооп, а ты не приходишь сюда один посмотреть на ребятишек? На их родителей? Как думаешь, может, нам стоит попробовать еще разок, самый последний?» Молча она стояла рядом с ним, глядя на мирную зимнюю картину: дети режут коньками лед, родители болтают, сгрудившись посреди канала, а по краям вмерзшие в лед лодки обещают далекую пока весну.

Бриллианты, и не фальшивые

Утром, когда Йооп ушел в офис, Труус выдвинула ящик туалетного столика и отыскала в нем спичечный коробок, который дал ей однажды человек в поезде. Неужели с тех пор прошел целый год? Открыв коробок, она вытряхнула из него на стол невзрачный приплюснутый кусок гальки, занимавший в коробке все пространство, и с силой потерла его большим пальцем. Камень распался на куски.

Она пошла на кухню, сложила их в миску и залила водой. Опустив в миску руки, она пальцами оттирала каждый камень, и вода постепенно мутнела. Вынув камни, Труус разложила их на мокрой ладони.

Да, старая истина подтвердилась: легче всего обвести вокруг пальца того, кто сам занят каким-то обманом.

Труус набрала номер конторы Вандера Ваала.

– Господин Вандер Ваал, – сказала она, – я должна принести вам свои извинения. Кажется, мой муж ошибся. У меня действительно есть нечто, принадлежащее доктору Брискеру.

Внутри «талисмана» было спрятано около дюжины бриллиантов – их общей стоимости вполне хватило бы, чтобы начать новую жизнь. Этот доктор Брискер осознанно послал ее на риск, сделав своим тайным курьером, причем обставил все так, чтобы у нее рука не поднялась выбросить его «талисман» в первую попавшуюся урну. Больше того, он поставил на карту жизнь троих детей, и все ради того, чтобы вывезти из Германии часть своего богатства. А она попалась на его удочку как последняя дура.

Мотоштурмфюрер

Организованная СД конференция по еврейскому вопросу в Берлине стала триумфом Эйхмана. Первыми выступили Даннекер и Хаген. Даннекер говорил о необходимости постоянного надзора за евреями, а Хаген – о сложностях, которые возникнут, если Палестина получит независимость и потребует соблюдения прав евреев в Германии. Поднимаясь на трибуну, Эйхман чувствовал себя свободным, как в молодости, когда он гонял по Австрии на мотоцикле и защищал заезжих нацистских ораторов от ярости толпы, забрасывавшей их бутылками и всякой тухлятиной. Он и его друзья тогда последними уходили с таких собраний, переколотив предварительно все зеркала и все пивные кружки. Поездка в Палестину, хотя и закончилась ничем, утвердила его авторитет как знатока еврейского вопроса. И вот он на трибуне Еврейского собрания, и теперь уже его приветствует толпа.

– Истинный дух германской нации – в ее народе, в крестьянах, в природе Германии, в нашей крови и в почве незапятнанной отчизны, – начал он. – Но перед нами стоит угроза еврейского заговора, и я один знаю, как его победить.

Толпа взрывалась возгласами одобрения, пока он говорил о вооружении и военно-воздушных силах Хаганы, о евреях-иноземцах, которые, прикрываясь положением сотрудников международных организаций, похищают секреты Рейха и передают их его врагам, о гигантском спруте антигерманского заговора, возглавленного Всемирным еврейским союзом, чьим фасадом в Германии служил завод «Юнилевер» по производству маргарина.

– Путь к окончательному решению еврейского вопроса лежит не через юридическое ограничение деятельности евреев в Германии и даже не через уличное насилие! – выкрикнул он, пытаясь перекрыть рев толпы. – Мы должны установить личность каждого еврея в Рейхе. Составить их поименные списки. Определить возможности их эмиграции в малые страны. И – самое главное – лишить их любых активов, чтобы, оказавшись перед выбором, жить здесь в нищете или уехать, евреи сами предпочли бы отъезд.

Выбор

За окном темнело позднее зимнее утро, когда Труус и ее муж сели за завтрак. Откусив первый кусок своего аутшмайтера – горячего бутерброда с яйцом, ветчиной и сыром, – она взялась за газету.

– Господи Боже мой, они это сделали, Йооп! – воскликнула она.

Муж лукаво улыбнулся ей через стол:

– Что, неужели еще укоротили юбки? Я знаю, ты предпочитаешь подолы пониже, хотя у тебя самые восхитительные коленки во всем Амстердаме.

Она бросила в него хлебным шариком. Он поймал его, закинул в свой щедрый рот и вновь сосредоточил все внимание на тарелке, продолжая поглощать завтрак. Наслаждение, с которым он это делал, всегда вызывало зависть у Труус – сама она никогда не получала столько удовольствия от еды, даже если новости в газете не оставляли желать лучшего.

– Правительство приняло новый закон, запрещающий иммиграцию из Рейха, – сказала она.

Йооп прекратил есть и внимательно посмотрел на нее:

– Труус, ты ведь знала, что они это сделают. Сколько времени прошло с тех пор, как опубликовали список «защищенных» профессий, – год, да? И в него вошли почти все виды занятости, доступные иностранцам.

– Не думала, что мы до такого докатились. То есть теперь наши границы полностью закрыты?

Йооп взял у жены газету и погрузился в чтение передовицы, оставив Труус наедине со своими покаянными мыслями. Надо было сильнее надавить на господина Тенкинка, поторопить его с визами для тех тридцати сирот. Тридцать. Слишком много для одного паспорта, особенно ее, в котором детей вообще не значится. И все равно она должна была попробовать.

– Мы все еще можем давать убежище тем, кому грозит опасность, – сказал Йооп, возвращая газету.

– Тем, кто может доказать, что им грозит опасность физической расправы. А кому из евреев Германии она не грозит? И как они могут это доказать, если наци приходят и хватают людей без предупреждения, так что доказывать становится просто некому?

Труус снова уткнулась в газету. Мысленно она уже рассматривала расписание поездов на Гаагу. Конечно, если правительство приняло такое решение, повлиять на него она уже не в силах, но, может быть, все же удастся уломать Тенкинка поискать какой-то обходной путь.

– Гертруда… – начал Йооп.

Гертруда. Да, она снова опустила газету. Увидела волосы Йоопа, поседевшие на висках, его твердый подбородок, левое ухо то ли чуть больше правого, то ли чуть сильнее оттопырено; сколько лет она замужем, а все никак не поймет, в чем тут дело.

– Гертруда, – повторил Йооп, собираясь с духом, – а ты никогда не думала о том, чтобы взять кого-нибудь из этих детей к нам, как делали во время Великой войны твои родители?

– Чтобы они жили с нами? – осторожно уточнила она, и он кивнул. – Но ведь они сироты, Йооп. У них нет родителей, которым мы могли бы вернуть их потом.

Йооп снова кивнул, глядя на жену. И по тому, как он щурил светлые глаза, словно пытаясь скрыть от нее свои чувства, она поняла: да, муж тоже останавливался у канала, смотрел на играющих детей, наблюдал за их родителями.

Она потянулась через стол и накрыла его руку ладонью, стараясь не поддаваться проснувшейся вдруг надежде. Йооп не любит, когда она дает волю чувствам.

– У нас есть свободная спальня, – сказала она.

Он поджал губы, отчего его крупный подбородок стал еще более заметным.

– Я тут как раз думал, что пора нам подыскать жилье побольше.

Труус опустила глаза и снова увидела статью о новом иммиграционном законе.

– Квартиру? – спросила она.

– Мы можем позволить себе и дом.

Он сжал ей руку, и она поняла: да, именно этого она хочет и этого же хочет он. Они оба хотят другую семью. Ту, которую человек выбирает сам, а не получает по воле Бога. Детей, которых он выбирает любить.

– Тебе тяжело придется с ними во время моих отъездов, – произнесла она.

Йооп слегка откинулся на спинку стула, его пожатие ослабло, пальцы стали гладить ее кольца: золотое, надетое в день свадьбы; второе, с рубином, настоящим, а не фальшивым, как те, которые она заказала, когда начала возить через границу детей; и третье, из двух переплетенных ободков, – его подарок на ее первую беременность, которая, как они оба надеялись, станет началом их новой семьи.

– Нет, Труус, без тебя это будет не тяжело, а невозможно, но ведь этот закон означает, что поездки в Германию прекратятся.

Труус взглянула в окно: Нассаукаде, канал, мост, Раампорт – все скрывала тьма. На той стороне канала, в окне третьего этажа, тоже горел свет, и было видно, как отец склоняется над ребенком, сидящим в кроватке. Амстердам еще только просыпался. Но улицы, пустынные сейчас, скоро заполнятся бегущими в школу детьми с книжками в руках, мужчинами, шагающими на службу, как Йооп, и женщинами вроде нее – одни пойдут на рынок, другие, с колясками, несмотря на морозное утро, отправятся на прогулку, собираясь по дороге в парочки и группы.

Математика музыки

– Что мы здесь делаем? – шепнула Зофия Хелена Штефану.

Едва пройдя переднюю, где пахло ладаном, они попали в длинную очередь: хорошо одетые люди спускались откуда-то сверху к дверям капеллы Хофбурга. Зофи сделала все, как велел ей Штефан, хотя он и не объяснил зачем: принарядилась и встретилась с ним у статуи Геракла на Хельденплац.

– Мы стоим за причастием с людьми, которые спустились сюда из лож, – ответил Штефан.

– Но я же не католичка.

– Я тоже.

Зофи вошла за ним в капеллу, небольшую и на удивление скромную – по королевским меркам, конечно. Узкое, устремленное вверх готическое пространство, опоясанное балконами для оркестра и хора, было сплошь белым. Даже стекла в алтарном окне были подкрашены лишь сверху, отчего казалось, что они вот-вот перевернутся.

Проглотив крошечный кусочек мерзкого на вкус хлеба и глоток кислого вина, Зофи прошептала Штефану, отходя следом за ним от алтаря:

– Какая гадость!

Штефан улыбнулся:

– А в твоей церкви что, причащают тортом «Захер»?

Причастившись, люди снова устремлялись по лестнице наверх, но Штефан не пошел за ними, а остался стоять у выхода из капеллы. Зофи держалась рядом. Когда причастие закончилось, Штефан подвел ее к открытым рядам в задней части капеллы. Там, пока они сидели, ожидая окончания мессы, Штефан достал свой дневник и записал: «Причастие – какая гадость!»

По какой-то причине, совершенно непонятной Зофи, они продолжали сидеть там и когда месса закончилась. Люди вообще не спешили расходиться, хотя священник уже покинул алтарь. Тогда Зофи стала рассматривать нервюры, благодаря которым вес белых потолочных сводов переносился на столбы, а давление передавалось внешним стенам. Будь с ней кто-нибудь другой, не Штефан, она не осталась бы здесь и минуты, но с ним все было иначе: во всем, что он делал, всегда был какой-то смысл.

– Знаешь, почему этот потолок не падает? – прошептала она.

Штефан поднес ладонь к ее губам, потом снял с нее очки, протер их уголком ее же шарфа и снова надел ей на нос. Улыбнулся и тронул пальцем ее подвеску – знак бесконечности.

– Вообще-то, это не совсем папин подарок, – зашептала она опять. – Сначала это была его булавка для галстука, он получил ее в школе. А потом, когда папа умер, дедушка отдал переделать ее в подвеску для меня.

Мальчики в сине-белой матросской форме стали входить в капеллу и рядами выстраиваться перед алтарем. Вдруг в полной тишине с хора зазвенел прекрасный одинокий голос – первая высокая нота шубертовской «Аве Мария». Звуки, рожденные чистым голосом мальчика-сироты, текли ритмично, восходя, опускаясь, снова восходя, и падали, падали Зофи прямо в душу, в какое-то место, о котором она даже не знала, что оно есть. Солисту вторил хор: прекрасные юные голоса взмыли к белым готическим сводам, эхом отразились от них и осыпали Зофи дождем звуков, почему-то приведя ей на память то уравнение, над которым она билась последние две недели, словно и ноты, и цифры были рождены в одном раю. Она сидела, чувствуя, как музыкальный дождь затекает внутрь ее существа, заполняя пустоты между цифрами и математическими символами. Пение закончилось, публика стала расходиться, а она все сидела рядом со Штефаном, пока они не остались одни в пустой капелле, этом самом наполненном из всех известных ей пустых пространств.

Рогалик и чашка шоколада по-венски

На Михаэлерплац, куда они вышли, оставив позади капеллу и Хофбург, было чисто, ярко и холодно. С грузовиков раздавали листовки и плакаты: «Да!», «С Шушнигом за свободную Австрию!» или «Скажи „Да“ на выборах». Канцлер Шушниг объявил плебисцит, чтобы решить, должна ли Австрия оставаться независимой от Германии. На стенах и тротуарах горели красно-белые кресты Отечественного фронта – партии канцлера. Толпы на улицах скандировали: «Хайль Шушниг!», «Да здравствует свобода!» и «Красно-бело-красные до гроба!». Особенно усердствовала молодежь, многие кричали: «Хайль Гитлер!»

Зофи не смотрела по сторонам. Шагая со Штефаном по Херренгассе к кафе «Централь», она прислушивалась к себе, к той перекличке музыки и математики, которая все еще происходила у нее внутри. А Штефан если и беспокоился из-за скандирующих толп вокруг, но тоже ничего не говорил. Впрочем, он молчал с тех пор, как раздались первые ноты в капелле. Зофи решила, что музыка, должно быть, увлекла его в мир слов, так же как ее она увлекла в мир цифр и математических символов. Наверное, именно поэтому они со Штефаном и стали не разлей вода, хотя у него есть другие друзья, с которыми он знаком дольше. Просто для него литература то же, что для нее математика, и то, что другим может казаться ерундой, им двоим понятно с полуслова.

Они уже входили в стеклянные двери кафе «Централь», когда Штефан наконец заговорил. Он успокоился, в глазах уже не стояли слезы, которые она видела в капелле. Наверное, ему было бы неловко показаться в таком виде компании, которая сейчас поджидала их внутри.

– Представляешь, Зофи, если бы я мог так писать, – сказал он.

В дальнем углу кафе, между витриной с пирожными и стойкой для газет, уже сидели их друзья, сдвинув два столика вместе.

– Но ведь ты пишешь пьесы, а не музыку, – возразила Зофи.

Он легко толкнул ее в плечо – привычка, которая появилась у него совсем недавно. Зофи знала, что это шутка, но ей нравились его прикосновения.

– Это же надо – быть такой непереносимо умной, точной в деталях и при этом упускать самое главное, – сказал он. – Я не о музыке, глупышка. Я о пьесах – вот бы писать так, чтобы трогать людей за душу не меньше, чем эта музыка.

– Но…

Но ведь ты можешь, Штефан.

Зофи не знала, почему она не произнесла это вслух, как не знала, почему не взяла Штефана за руку в часовне. Может быть, там, сразу после музыки, она смогла бы произнести эти слова, ведь рассказала же она ему про свою подвеску. А может, и не смогла бы. Ей внушала трепет сама мысль о том, что тот, кого она знает, когда-нибудь сам сумеет создать волшебство, если, конечно, продолжит нанизывать слова, складывать их в истории и помогать людям видеть через них правду. Она трепетала, думая, что когда-нибудь его пьесы пойдут, возможно, в Бургтеатре и публика будет смеяться и плакать, слушая сочиненное им, а потом аплодировать стоя, как аплодируют только лучшим спектаклям, тем, которые словно извлекают тебя из одного мира и переносят в другой – увы, несуществующий. Точнее, существующий, но лишь в воображении зрителей, и то лишь на время, пока в зале не загорится свет. Таков парадокс театра: он есть и его в то же время нет.

Штефан хотел попросить Дитера пересесть на другой стул, чтобы самому сесть рядом с Зофи. Ему казалось, что чем ближе к ней он будет, тем дольше сохранится в нем волшебство, навеянное пением хора, и надежда, которая возникла у него, пока они вместе слушали музыку. Если бы она не пошла с ним сюда на чтение его пьесы, он прямиком из капеллы отправился бы в кафе «Ландтманн», а лучше – в «Гринштайдль», где его точно никто не стал бы отвлекать. Там он открыл бы свой дневник и по самые локти зарылся в слова, шлифуя одну из своих старых пьес, а то взялся бы и за новую. Но Дитер уже вскочил, чтобы придержать для Зофи стул, к тому же это ради его, Штефана, пьесы они собрались здесь. Надо, чтобы все хорошо его слышали, а тут за столиком слева компания оживленно обсуждает статью в «Нойе фрайе прессе» – газете, в которую иногда заглядывает тетя Лизль, – справа спорят о чем-то шахматисты, да и вообще все кафе гудит, решая, вступит ли Австрия в войну с Германией, и если да, то когда. Вот почему Штефан сел на свое обычное место и заказал кофе со взбитыми сливками и яблочный штрудель для себя, а потом, понизив голос, попросил официанта принести рогалик и чашку горячего венского шоколада для Зофи. Она сказала, что не голодна, но для нее кафе – роскошь, а вот для Штефана и его друзей – привычное дело.

Неверный пароль

Трамваи были пусты, как и железнодорожные пути под мостом на вокзале Гамбурга, как и сам вокзал в этот ранний час. На улице Труус и Кларе повстречался лишь один прохожий – молодой сержант, который обернулся и долго смотрел вслед Кларе. Труус понимала: нехорошо, что Клара всегда и везде привлекает к себе внимание, что она такая заметная. Однако и самые большие трудности можно обратить себе на пользу, если подумать. А их ждали тридцать сирот – с таким количеством детей Труус вряд ли управилась бы в одиночку.

– У тебя все прекрасно получится, поверь, – убеждала она Клару, проходя с ней под огромной гипсовой свастикой, прилепившейся к фасаду вокзала, и без того уродливому.

Что это на ней сверху, стекло? Но свастика так закоптилась, что и не разберешь.

По грязным ступеням женщины спустились на такую же грязную платформу, подошли к скамье, обмахнули ее носовыми платками и сели, поставив рядом дорожные сумки, – ставить их в грязь под ногами не хотелось.

– А сейчас сделай вот что, – начала Труус, – видишь солдата, который будет наблюдать за посадкой? Подойди к нему, покажи билет и спроси его по-голландски, не ошиблась ли ты вагоном. Постарайся изобразить смущение тем, что едешь не первым классом. Но не переигрывай. Не то он разжалобится и переведет тебя в другой вагон, а я останусь одна с тридцатью ребятишками. Если окажется, что он не знает голландского, сделай вид, что плохо говоришь по-немецки, но так, чтобы он почувствовал – ты с ним флиртуешь. Понимаешь?

Клара взглянула на нее с сомнением:

– Разве у нас нет документов на детей?

– Есть, но будет лучше, если нам не станут задавать вопросов.

Визы на въезд в Голландию были настоящие, господин Тенкинк постарался. Но вот насчет выездных германских виз Труус не была уверена. Просто предпочитала думать, что и они тоже неподдельные.

– Как я уже говорила, у тебя все отлично получится, – заверила Клару Труус, – просто для первого раза будет легче, если все пройдет на родном языке.

Впрочем, другого раза не будет. Тенкинку удалось выхлопотать эти визы, но принятый недавно закон закрыл границу для иностранцев, так что поездкам в Германию пришел конец. Наверное, Йооп прав: самое большее, что она может теперь сделать, – это взять кого-то из детей к себе, чтобы у них был настоящий дом.

– Страх плохо влияет даже на лучшие умы, – сказала она Кларе.

Вскоре к ним подошел служащий вокзала. Приблизившись, он встал прямо перед ними: немолодой мужчина с пугающе некрасивым лицом – круглым, белесым и комковатым, как тесто. По тому, как застыла Клара, было видно, насколько ей страшно: природный инстинкт подсказывал ей, что надо слиться с фоном и быть незаметной. Нормальная реакция: в Германии все теперь трясутся от страха.

– Вы ожидаете контейнеры? – спросил служащий.

– Да, мы ждем доставки, – негромко ответила Труус.

– Поезд задерживается ориентировочно на час, – сказал служащий.

Труус поблагодарила его за предупреждение и обещала ждать.

Когда тот отошел, Клара наклонилась к ней и с едва заметной улыбкой шепнула:

– Господин Снеговик.

Труус моргнула, отгоняя воспоминания: родительский дом в Дуйвендрехте, лицо матери в окне, стекло, по которому сползает снежок, брошенный рукой мальчика-беженца, мать смеется и дети смеются, стоя возле снеговика, слепленного ими с Труус. Господин Снеговик. Служащий действительно чем-то напоминал снеговика, так что прозвище было дано метко. И еще она узнала о Кларе ван Ланге вот что: увидев человека в форме, Клара испугалась, но не настолько, чтобы не попытаться разрядить ситуацию шуткой.

– Может, попробуешь снять мандраж разговором со служащим, когда тот придет во второй раз, а, Клара? – спросила Труус. – Он спросит, ожидаем ли мы контейнеры, а ты скажешь: «Да, мы ждем доставки».

– Да, мы ждем доставки, – повторила Клара.

Немного погодя появился агент. Труус подождала, пока он не подойдет поближе, чтобы разглядеть его лицо, полускрытое кепи. Нет, это не господин Снеговик, другой.

– Вы ожидаете контейнеры? – спросил он.

Труус, бессознательно нащупав сквозь перчатку рубин у себя на пальце, кивнула Кларе.

– Да, контейнеры, – ответила та.

– Да, мы ждем доставки, – поправила ее Труус.

Глаза подошедшего тревожно забегали, но язык тела остался прежним. Если кто-то и наблюдал за ними со стороны, то ничего не заметил.

– Да, мы ждем доставки, – повторила Труус.

Ей очень захотелось прочесть про себя коротенькую молитву, но даже на это отвлекаться было нельзя.

Колокола Гамбурга начали звонить в шесть вечера.

– К сожалению, из-за хаоса в Австрии доставки сегодня не будет, – наконец произнес агент, и его голос смешался с колокольным звоном.

– Не будет. Понимаю, – произнесла Труус.

Что это: он отменяет выезд из-за ошибки Клары или говорит правду?

Труус терпеливо ждала. Мужчина тем временем перевел взгляд на Клару. Та мило ему улыбнулась. Его лицо немного просветлело.

– Что ж, тогда мы придем завтра, – сказала Труус и, стараясь, чтобы ее слова не прозвучали как вопрос – все-таки не хотелось нарваться на прямое «нет», – добавила лишь крохотное повышение интонации в конце, признание того, что он имеет полное право на неуверенность, услышав неверный пароль. – Моя подруга в Гамбурге впервые. Сегодня я покажу ей город, а завтра мы вернемся опять.

Женщины уже приближались к ступеням, ведущим с вокзала, когда кто-то догнал их и со словами:

– Позвольте, я вам помогу, – взял у Клары сумку; они вздрогнули, сумка Труус оказалась у незнакомца в другой руке, а сам он зашептал: – Человек справа от лестницы, наверху, шел за вами от самой гостиницы. Сейчас, как только выйдете из вокзала, поверните налево и обойдите квартал кругом.

На верхней ступеньке он вернул им сумки, а сам ушел направо. Труус проследила за ним: он миновал мужчину, чье лицо было ей смутно знакомо. Кажется, это он вчера подходил к ней в гостинице, просил провезти в Голландию золотые монеты. Но Труус знала этот гестаповский прием и на удочку не клюнула. Вот и теперь она внимательно проверила карманы, прежде чем двинуться дальше: вспомнила доктора Брискера с его «талисманом». Он тоже делал вид, будто хотел ей помочь.

Между строк

Штефан накрыл пледом маму, лежавшую в шезлонге у камина, а тетя Лизль, которая была у них с раннего утра, но без дяди Михаэля, снова прибавила звук радиоприемника. Шторы в библиотеке были задернуты, и книжные корешки сумеречно мерцали на полках, уходящих под самый потолок третьего этажа. Ряды книг на самом верху разделял рельс, по которому можно было двигать лестницы с бронзовыми перилами. Штефан любил лазать по лестнице, когда еще не умел читать. Наверное, это из-за штор в библиотеке так тревожно, как будто есть нечто преступное в том, чтобы слушать радио ярким зимним утром, когда вся Вена купается в солнце.

Он снова взялся за «Случай на Женевском озере» Стефана Цвейга – историю о русском солдате, найденном голым на плоту посреди озера одним итальянским рыбаком. Папа говорил, что это рассказ о том, как люди теряют человечность, когда к власти приходят типы вроде Гитлера. Но радио не давало сосредоточиться: в новостях сообщали, что, хотя плебисцит под названием «Независимая христианская Австрия» пройдет только днями позже, Гитлер уже назвал его мошенничеством, которое Германия откажется признать. Lügenpresse – так Гитлер назвал все австрийские газеты, которые осмелились написать что-то иное. Лживая пресса.

– Как будто этот маньяк говорит правду, – сказал папа, глядя на радио, когда в комнату вошла Хельга с завтраком и, зацепившись ногой за колесо пустого маминого кресла, едва удержала в руках серебряный поднос. – Как этому Гитлеру удалось убедить всю Германию в том, что ложь – это правда, а правда – ложь?

– Поставить завтрак на стол? – неуверенно спросила у него Хельга.

– Петер, – шепнул своему кролику Вальтер, – придется нам завтракать в библиотеке!

Это удручало даже сильнее, чем опущенные шторы. Маме, когда у нее случались особенно тяжелые дни, еду всегда приносили в спальню, но чтобы все ели наверху? Да и что ели-то: черный хлеб, джем и яйца вкрутую – ни сосисок, ни гусиной печенки, ни даже рогаликов или булочек, не говоря уже о нормальной утренней сдобе.

Штефан взял ломтик хлеба и густо намазал его маслом и джемом, чтобы перебить кислый ржаной вкус. Он съел сколько смог, чтобы мама не расстраивалась, и сказал:

– Ну, я, пожалуй, пойду с машинкой…

– Пиши здесь, в библиотеке, – сказал папа.

– Но на столе завтрак…

– Раздвинь стол в нише.

Он и в нормальное время мог писать только в одиночестве, а тут, после завтрака в библиотеке, под речитатив проклинающего их страну Гитлера – куда уж там! Геббельс в Германии клянется, что в Австрии начался мятеж и что австрийцы умоляют власти Германии вмешаться и навести порядок. Но здесь, в центре Вены, на улице, куда выходят окна с задернутыми шторами, тишина и спокойствие. Наверное, это очень тихий мятеж, подумалось Штефану. Зофия Хелена сейчас наверняка придумала бы ему какое-нибудь парадоксальное название.

Вечером они договорились встретиться у Бургтеатра. Она приготовила ему сюрприз. К тому времени его уже, наверное, выпустят из дому. Даже папа говорит, что никакого мятежа в Вене нет, все это очередная ложь, которую Гитлер выдумал, чтобы оправдать отправку своих солдат туда, куда их не звали.

Завтрак давно закончился, подошло время обеда, и в библиотеке появился новый поднос. Все, кроме Вальтера, собрались у радио, словно их присутствие могло остановить волны плохих новостей, льющихся из приемника. Малыш, в отличие от Штефана, не стеснялся открыто выражать свою скуку: он подошел к большому глобусу и стал его крутить, с каждым толчком все быстрее и быстрее. Никто не делал ему замечания.

Штефан раздвинул стол в нише и поставил на него машинку. Заправил в каретку чистый лист и стал представлять себе сцену вроде той, что отражалась сейчас в зеркале над столом: огромная библиотека, в камине гудит огонь, ряды книг до самого потолка, тускло поблескивают лестницы и перила. Все так, как здесь, только шторы раздвинуты. На верх одной из лестниц он посадил девушку: на носу очки с грязными стеклами, ищет книгу о Шерлоке Холмсе. Штефан стал печатать заголовок: «Парадокс»…

– Не сейчас, милый, – перебила его мама. – Нам не слышно.

Он продолжал печатать «…лжеца», надеясь, что выговор предназначен Вальтеру за глобус.

– Штефан… – сказал папа. – И ты тоже, Вальтер.

Штефан с неохотой отодвинул машинку, взял с полки детскую книжку и посадил Вальтера себе на колени. И начал вполголоса читать ему «Невероятные приключения профессора Бранестома» – забавные похождения рассеянного ученого, который изобретает устройства для ловли взломщиков и блиноделательную машину. Но Вальтер не слушал и ерзал, да и сам Штефан скоро устал читать на английском. Тетя Лизль именно для того и привезла эту книгу из своей последней поездки в Лондон, чтобы и он, и Вальтер больше занимались английским языком, как хотел папа.

– Может, я пойду с Вальтером в парк? – предложил Штефан, но папа только шикнул на них.

Штефан взглянул на часы, когда Хельга внесла в библиотеку легкий ужин. Надо было позвонить Зофии Хелене, сказать, что он не сможет встретиться с ней сегодня, однако у него еще оставалось немного времени. Торопливо проглотив пару кусков – под новость о том, что Гитлер требует от канцлера Шушнига передать власть нацистам, грозя в противном случае применить силу, – он вернулся к пишущей машинке. Пока они едят, можно немного написать. Изменить действие: девушка в заляпанных очках теперь берет со стола тарелку и уходит с ней к камину, как тетя Лизль; отец сначала накладывает еду на тарелку матери и лишь потом себе. Да и шторы лучше все-таки задернуть.

Тук, тук, тук. Он тихонько набрал имя автора – Штефан Нойман, – но предательский звонок возвращающейся назад каретки вплелся в голоса из радио.

– Штефан… – сказала мама.

– Да пусть он идет с этой чертовой штукой в другую комнату, Рахель! – воскликнул отец, немало изумив Штефана, который никогда в жизни не слышал, чтобы отец повышал голос на мать.

– Герман! – ахнула тетя Лизль.

– По-моему, именно ты, Герман, настоял на том, чтобы мальчики оставались с нами в библиотеке, – мягко ответила мама.

Когда у отца появился второй подбородок? И морщинки у глаз и у рта, и глубокие борозды на лбу? Мама болела с тех пор, как Штефан себя помнил, но признаки старости у отца – это было ново и тревожно.

– Штефан, можешь пойти в мой кабинет, – сказал папа. – Но смотри из дома не выходи. Пожалей мать, ей хватит других волнений на сегодня. И возьми Вальтера с собой.

– Мы с Петером хотим остаться с мамочкой, – заскулил малыш.

– Черт! – ругнулся отец, чем еще раз потряс сына.

Папа был истинным джентльменом, а джентльмены так не выражаются.

Вальтер вскарабкался на шезлонг и прижался к маме.

– Иди, Штефан, – повторил отец. – Иди.

Штефан подхватил тяжелую пишущую машинку и проскользнул с ней мимо материнского кресла на колесах, пока отец не передумал. В кабинете, который был рядом с библиотекой, он поставил машинку на стол и принялся за работу, но, вытаскивая из каретки первую страницу, сообразил, что не взял чистую бумагу. С минуту он сидел, глядя через французское окно на улицу: вид был такой же, как из его спальни этажом выше – сквозь кроны деревьев. Вставив в каретку тот же лист, он стал печатать на обороте. Идти за бумагой в библиотеку не хотелось: вдруг больше не выпустят?

Добравшись до конца страницы, он перевернул ее снова и стал осторожно вбивать текст между строк, прислушиваясь в то же время к голосам в библиотеке. Да, похоже, тетя Лизль и его родители обсуждают что-то серьезное.

Штефан тихо открыл окно, выскользнул на балкон, беззвучно притворил за собой стеклянную створку и перелез через балюстраду на ветку дерева. Но полез не на крышу, как делал, когда ему хотелось полюбоваться на Вену при свете луны, – нет, он соскользнул на самый нижний сук и спрыгнул с него на землю, оказавшись между привратницкой и входной дверью. И замер. Где же Рольф? Почему сегодня никто не смотрит за входом? Хотя это уже не важно. Все равно в гости сегодня никто не придет.

Но у привратницкой он все же задержался и заглянул в окно – так, на всякий случай. В домике было темно, и Рольфа он не увидел. На улице тоже было странно тихо. Собственная тень, которая бежала впереди него, словно гонимая золотистыми огнями чугунных фонарей, почему-то тревожила Штефана.

Теория хаоса

Штефан с волнением следил за тем, как Зофия Хелена открывает боковую дверь Бургтеатра ключом, который стащила из кармана пальто своего деда.

– Зря мы сюда пришли, – сказал Дитер.

– Штефану надо видеть, как его пьеса будет смотреться на настоящей сцене, – заявила Зофия Хелена, первой входя сначала в коридор, а оттуда и в сам театр. – Как и его герою, Стефану Цвейгу.

– Нам здорово влетит, если нас поймают, – возразил Дитер.

– А я думала, Дитер, тебе нравятся приключения, – ответила Зофия Хелена.

Бросив пальто и шарф на кресло заднего ряда, девушка, не сказав ни слова, скрылась в фойе.

Штефан шепнул другу:

– А я думал, Дитер, тебе нравятся приключения.

– Только с девчонками.

– Да не было у тебя никаких приключений с девчонками, Дитероцни.

– Ты так думаешь? Если хочешь поцеловать девчонку, то просто берешь и делаешь это, а у тебя, Штефан, нос не дорос.

Над сценой загорелись огни, напугав Штефана. Он шепотом возразил:

– Нельзя же просто так взять и поцеловать кого-то.

– Девчонки сами этого хотят. Им нравятся решительные мужчины. Все, чего им нужно от нас, – это чтобы их целовали и делали им комплименты.

На сцене появилась Зофия Хелена. Как она туда попала?

– «Теперь весь вопрос в гемоглобине, – процитировала она первую строчку из его новой пьесы. – Вы ведь понимаете всю важность моего открытия, так ведь?» – Но Штефан и Дитер продолжали стоять в проходе перед сценой, глядя на нее снизу вверх, и она сказала: – Ну же, Дит. Ты слова выучил?

Дитер, помешкав, сбросил пальто и полез на сцену.

– «Открытие интересное, вне всяких сомнений, но…» – начал он.

– «Открытие интересное с химической точки зрения, вне всяких сомнений», Дит, – поправил его Штефан. – Неужели нельзя запомнить такую простую строчку?

Он нервничал, и его нервозность выплескивалась на Дитера, хотя с тем же успехом он мог сорваться и на Зофи. Но разве он мог сердиться на ту, которая преподнесла ему такой роскошный подарок: репетиция его пьесы на сцене Бургтеатра?

– Какая разница, – возразил Дитер, – это одно и то же.

– Это посвящение Шерлоку Холмсу, Дит, – объяснила Зофия Хелена. – Оно не сработает, если хотя бы немного изменить слова.

Штефан прошел по проходу вперед, думая, что надо бы сесть где-нибудь ближе к сцене. Кажется, так поступают режиссеры?

– Шерлок Холмс – мужчина, – возразил Дитер. – Как девчонка-сыщик может быть посвящением мужчине, вот чего я не пойму.

– Сделать детективом женщину неожиданно, а потому интересно, – сказала Зофия Хелена. – И вообще, я прочла все рассказы о Шерлоке Холмсе, а ты – ни одного.

Дитер протянул руку и тронул ее за щеку:

– Это потому, что ты ужасно умная мышка, куда умнее, чем Штефан или я, да и красивее тоже, – добавил он, назвав Зофию Хелену прозвищем, которое Штефан придумал ее героине для первого акта.

Он ожидал, что Зофия Хелена посмеется над Дитером, но девушка вспыхнула, взглянула на Штефана и тут же опустила глаза. Зря он дал Дитеру роль Зелига в пару к ее Зельде, но, с другой стороны, кому, кроме Дитера с его апломбом, его и играть? Штефан пытался объединить в одной пьесе тип Шерлока Холмса в юбке, Зельду, с мужским персонажем, похожим на доктора из новеллы Цвейга «Амок», – юноша любит девушку, но она им совсем не интересуется. Правда, он не до конца понял эту новеллу, а когда спросил отца, почему та женщина решила, что именно доктор может помочь ей с ребенком, которого она не хотела, тот сначала закашлялся, а потом ответил:

– У тебя есть характер, Штефан. Уверен, ты никогда не окажешься в положении человека, у которого есть ребенок, которого не должно быть.

Дитер потрепал Зофи по подбородку и поцеловал прямо в губы. Девушка сначала приняла его поцелуй напряженно, а потом ее рот как будто влился в рот Дитера.

Штефан повернулся к ним спиной, притворяясь, будто ищет место, чтобы сесть, а сам буркнул:

– Это детектив, а не любовная история, болван.

Выбрав место, он сел и посмотрел на сцену. Слава богу, эти двое уже перестали целоваться, хотя щеки Зофи еще горели от возбуждения.

– Зоф, – сказала он, – начни с той строчки, где ты говоришь, какой Дитер болван.

– В смысле, какой Зелиг болван? – переспросила Зофи.

– Разве я не то же самое сказал? Если вы будете все время переспрашивать, мы так никогда до конца не доберемся.

Они прорепетировали две сцены, а когда все часы в Вене начали бить семь, Зофи услышала шум. Что это, гудят автомобили? Или кричат люди, много людей? Похоже было на то и другое разом: вопли толпы вперемешку с гудками автомобильных клаксонов пробивались сквозь стены театра. Она посмотрела со сцены в зал, на Штефана. Да, он тоже слышит.

Схватив пальто, все трое выбежали из зала и бросились к главному выходу. Гвалт между тем нарастал. Когда они, отперев парадную дверь, распахнули ее на улицу, то едва не оглохли от рева толпы. Повсюду, куда ни глянь, были коричневорубашечники с оружием, мужчины в повязках со свастикой на рукавах, по Рингштрассе мимо здания университета, мимо ратуши и Бургтеатра неслись грузовики со свастикой на бортах, на них гроздьями висели молодые парни. Но это был не мятеж. Люди ликовали. Со всех сторон неслись крики: «Ein Volk, Ein Reich, Ein Führer!»[6] и «Heil Hitler, Sieg Heil!». И еще: «Juden verrecken!» Смерть евреям!

Стоя в театральном фойе, в спасительную тень которого они шмыгнули все трое, Зофи с тревогой высматривала в толпе маму. Так вот почему дедушка пришел сегодня к ним, чтобы побыть с Йойо, когда мама уходила, но что все это значит? Откуда все это взялось? Свастика на бортах грузовиков. Свастика на фонарных столбах. Повязки на рукавах. Толпы. Не могли же они взяться из ниоткуда. Ноль сколько угодно можно складывать с нолем, но ничего, кроме ноля, не получишь.

Дальше по улице мальчишки рисовали на витрине свастику, череп с костями и писали: «Евреи».

– Смотри, Штефан, – сказал Дитер, – это же Гельмут и Франк из нашей школы! Пошли!

– Дит, надо проводить Зофию Хелену домой, – ответил Штефан.

Дитер с надеждой поглядел на Зофи, его глаза блестели лихорадочно, как у Йойо, когда у той поднялась высокая температура: она никого не узнавала и звала сестру папой, хотя знала отца только по рассказам родных да по фотокарточкам – он умер еще до ее рождения.

– Я отведу ее домой, Дит. А потом догоню тебя.

Он и Зофи отошли еще дальше в тень, а Дитер уже мчался по ступенькам вниз, туда, где толпа нацистов окружала старика, выбежавшего на защиту своей витрины. Один коричневорубашечник выкрикнул что-то издевательское, другие тут же начали ему вторить. Кто-то, размахнувшись, ударил старика кулаком в живот, старик согнулся.

– Господи! – воскликнул Штефан. – Надо ему помочь.

Но толпа коричневых рубашек уже сомкнулась над стариком.

Зофи поспешно отвела взгляд в сторону и увидела человека, который поднимал нацистский флаг над зданием парламента Австрии. Его никто не останавливал: ни полиция, ни военные, ни добрый народ Вены. Кстати, куда он подевался, этот добрый народ? Или это он и есть: мужчины, вопящие «Хайль Гитлер!», мальчишки, которые в иное время толпились бы у рождественских витрин, разглядывая модели поездов?

– По улице мы до дома не дойдем, – сказала Зофи.

В городе царил хаос. Стихия, над которой не властна даже математика.

Ножницами, которые Зофи, не включая света, нашла в парикмахерской деда, она взломала решетку вентиляции у зеркала. Вместе они скользнули в тот самый воздуховод, по которому лазили еще в день их первой встречи, и поползли по нему в подземелье. Вход в него Зофи обнаружила уже позже, но никогда не спускалась туда в одиночку, боясь заблудиться.

– А-ах! – выдохнула она, соскальзывая в пещерную тьму, которая оказалась глубже, чем она себе представляла.

Где-то рядом с ней приземлился Штефан, и она, протянув в темноте руку, даже вздрогнула от радости, коснувшись пальцами его рукава. Его ладонь тут же сомкнулась с ее ладонью, отчего ей стало уютно, но не только.

– Куда теперь? – спросила она.

– А ты не знаешь?

– Я всего раз была в подземелье, с тобой.

– А я никогда не был в этой его части, – отозвался Штефан. – Ну что ж, без лестницы назад мы все равно не выберемся, значит придется идти вперед.

И они пошли, ощупью находя путь в темноте, наполненной звуками капающей воды и шорохами чьего-то присутствия. Зофи старалась не думать о разбойниках и убийцах, которые, по словам Штефана, давно облюбовали подземелья Вены. Да и какая теперь разница? Наверху разбойники и убийцы хозяйничали вовсю.

Рев толпы остался позади, но перекличка клаксонов и отдельные выкрики «Хайль Гитлер!» были слышны, когда Штефан и Зофи выбирались на поверхность через восьмиугольный люк недалеко от ее дома. Прежде чем вылезти, Штефан слегка приподнял один металлический треугольник и выглянул наружу – убедиться, что в этом глухом закоулке города все спокойно.

Оказавшись у двери, Зофи вставила в замок ключ.

– Будь осторожен по пути домой, ладно? – попросила она, чмокнула Штефана в щеку и исчезла, оставив переживать контрастное прикосновение ее холодных очков, теплое – кожи и мягкое и влажное – губ.

Сопляка Дитера она целовала в губы.

Хотя нет, это же он ее целовал.

В окне верхнего этажа на шторах тень мужчины раскинула руки навстречу бросившейся к нему тонкой девичьей тени – Зофия Хелена вернулась домой, к отцу. Только это не отец, он же умер. Приглядевшись, Штефан узнал в приземистом округлом силуэте фигуру Отто Пергера. Две тени радостно прильнули друг к другу, полные любви. Штефан знал, что ему следует отвернуться. И вообще, пора возвращаться в люк, а оттуда – домой. Но он не мог оторваться от окна, за которым две тени отпрянули друг от друга и заговорили, а потом тень Зофии Хелены поднялась на цыпочки и чмокнула деда в щеку. Значит, теперь ее очки ткнулись в щеку деда, ее гладкая щечка скользнула по его немолодой щеке.

Тень девушки исчезла с экрана окна, но тут же возникла снова, теперь с какой-то вещью в руках. Приглушенные звуки Первой виолончельной сюиты Баха слились в одно с далекими гудками, криками и неведомым будущим той Вены, какой она станет уже завтра. А Штефан все смотрел и думал: как это было бы прекрасно, если бы он мог прижать Зофию Хелену к себе, ощутить хрупкость ее тела, прикосновение маленьких грудей, дотронуться губами до ее губ, шеи, той ямки под горлом, где на обнаженной коже лежала подвеска – знак бесконечности, который отец ей, оказывается, не дарил.

Пустая бальная книжка

В сияющий лакированным дубом бар гостиницы в Гамбурге ворвались изрядно подвыпившие эсэсовцы. Труус протянула через стол руку и положила ее на ладонь Клары. Пальцы бедной молодой женщины дрожали. Шницель нетронутым лежал на тарелке.

– Вам страшно, я знаю. – Труус говорила тихо, чтобы ее не слышал никто, кроме Клары. – Но немцы пропускают только тот поезд, который уходит в пять утра, чтобы никто не видел, как уезжают дети, а сегодня он уйти не мог.

– И это из-за того, что я сказала «контейнеры» вместо «доставки».

– В таком деле, как наше, не всегда все работает как часы, – мягко ответила Труус.

– Просто дело в том, что… господин ван Ланге так за меня переживает. К тому же мы ведь не можем сидеть здесь вечно, особенно если… Как вы думаете, это правда? Кажется, эти люди считают, что сегодня ночью Гитлер вторгнется в Австрию или уже сделал это.

Труус подцепила вилкой кусочек шницеля и отправила его в рот. Вторжение в Австрию вполне объясняло сегодняшнее отсутствие поезда. Наверняка все составы заняты: перевозят войска.

– Это не наша забота, – сказала она. – Наша забота – тридцать немецких сирот.

Пару минут они ели молча, как вдруг к их столику подошел эсэсовец, щелкнул каблуками и поклонился так низко, что чуть не уткнулся лбом в тарелку Труус.

– Я Курд Йиргенс, – произнес он заплетающимся языком.

В баре зазвучала песня «Ah, Miss Klara, I Saw You Dancing». «Ах, мисс Клара, я видел, как вы танцевали» – плохой знак.

Труус оглядела эсэсовца с головы до пят. Называть свои имена она не спешила.

– Мамаша, – адресуясь к ней, сказал он, – позвольте пригласить вашу дочку на танец?

Труус снова смерила его взглядом и ответила вежливо, но твердо:

– Нет, нельзя.

В помещении стихло все, кроме музыки. Посетители повернулись к ним и ждали, что будет дальше.

Хозяин гостиницы подбежал к их столу, забрал у госпожи ван Ланге тарелку, хотя та еще не доела, и поспешно предложил:

– Может быть, дамы не откажутся пройти со мной к себе в номер?

Аншлюс

Когда Штефан выбрался наверх через будку, штурмовики-наци уже разогнали охранников канцелярии и заняли их места, а толпы на улицах стали еще более громогласными. Стараясь держаться в тени домов, он добрался до королевского дворца, нырнул в арку и оказался на Михаэлерплац, где поперек фасада Лоосхауса красовался транспарант: «Одна кровь – один Рейх!» Оттуда Штефан повернул в сторону дома. Шторы были по-прежнему задернуты, окна темны, а Рольф отсутствовал.

Проскользнув в особняк, он тихо притворил за собой входную дверь и крадучись пошел наверх, надеясь, что его отсутствия никто не заметил и ему удастся сделать вид, будто все это время он был в кабинете отца. У закрытых дверей библиотеки он остановился и прислушался: папа и мама спорили под бормотание радиоприемника, Вальтер спал у мамы на руках, длинноухий кролик лежал на полу.

– Бери Вальтера и отправляйся с ним на вокзал, – уговаривала мама. – Лизль наверняка уже взяла билеты. Штефана я пришлю позже.

– Вы обе делаете из мухи слона, и ты, и Лизль, – отвечал отец. – Кого, интересно знать, боится моя сестра, кто ее тронет? Ее муж – представитель одного из наиболее видных семейств Вены. А если уеду я, кто будет заниматься делами фабрики? К восходу солнца президент Миклас восстановит порядок, к тому же я не хочу оставлять тебя одну в доме, Ра…

Хлопнула входная дверь. В дом ворвалась Лизль. Она пронеслась по лестнице и вихрем влетела в библиотеку, даже не заметив Штефана. Мама убеждала отца, что за ней присмотрит Хельга и что она приедет к ним, как только ей станет лучше.

– Не говори глупостей, Рахель! – перебила ее Лизль, когда Штефан, забыв о распахнутой входной двери и шуме, который врывался с улицы, попытался проскользнуть за теткой в библиотеку.

– Штефан! Слава Богу! – воскликнула мама, а отец приступил к нему с расспросами о том, где он был.

Тетя Лизль выпалила:

– Пражский поезд в двадцать три пятнадцать был забит уже к девяти часам вечера – все билеты распродали раньше, чем я добралась до вокзала. Других поездов на сегодня нет. К тому же едва посадка закончилась, как эти бандиты начали сгонять с мест всех евреев, даже с билетами.

Напольные часы ударили один раз – то ли час после полуночи, то ли половина первого. Радио продолжало бормотать – передавали повтор вечернего обращения канцлера Шушнига к народу Австрии, в котором он говорил, что германский Рейх в ультимативной форме потребовал от правительства страны признать канцлера, которого назначат немцы, в противном случае немецкие войска перейдут границу.

– Не желая даже в этот страшный час проливать кровь германского народа, мы приказали нашим войскам в случае вторжения не оказывать сопротивления и, сохраняя спокойствие, ожидать решений, которые будут приняты в ближайшие несколько часов, – говорил канцлер. – Я оставляю свой пост и, прощаясь с австрийским народом, от всего сердца говорю: да хранит Бог Австрию!

Значит, канцлер ушел со своего поста, передав власть нацистам? И Австрия даже не думает защищаться?

Вдруг все вздрогнули, услышав громкие голоса внизу. Штефан помог отцу перенести маму в кресло на колесах – Вальтер продолжал спать у нее на руках, – и папа повез ее к выходу из библиотеки. Он рассудил, что на верхних этажах будет безопаснее.

Но особняк уже заполняли мальчишки и молодые мужчины, и эхо их возбужденных голосов звенело по всему первому этажу.

Отец спешно повернул назад, в библиотеку, и запер за собой дверь.

Внизу что-то глухо грохнуло, затрещало, жалобно зазвенело: незваные гости били посуду, но не по одной штуке, а сразу всю. Видимо, опрокинули стол, на который Хельга выставила фарфор и серебро в надежде, что семья еще поужинает, как положено. Последовал грубый хохот. Кто-то заиграл на пианино. Как ни странно, хорошо. Бетховен. «Лунная соната». Наци, видимо, разбрелись по комнате и теперь перекликались, обсуждая сигаретницу, канделябр, статуи, замершие вдоль стен бального зала. Вдруг снизу раздалось дружное «Раз-два, взяли!», и тут же что-то тяжелое ударилось в пол – не иначе мраморная статуя. Радостно загоготав, налетчики затопали по лестнице наверх, к спальням, где, как догадался Штефан, они надеялись застать семью.

Теперь гремело и звенело у Нойманов над головами, и снова раздался гогот. В спальне на туалетном столике папа обычно держал зажим для денег. И мамины драгоценности, наверное, тоже там. Было непонятно, что делали налетчики: грабили или просто наслаждались безнаказанностью, ворвавшись в роскошный дом, вход в который раньше всегда был им заказан из-за привратника. Да где же Рольф?

Бедная Хельга на половине прислуги, должно быть, перепугалась не на шутку. Неужели хулиганы начнут обижать слуг?

На двери библиотеки задребезжала ручка. Никто не двинулся с места. Ручка загремела снова. Приемник продолжал предательски бормотать.

В музыкальном салоне пианино продолжало играть в до-диез: раньше Штефану всегда казалось, что это звучит лунное серебро на поверхности Люцернского озера. Но теперь эта тональность помрачнела, словно предвещая беду.

Чей-то голос крикнул через дверь:

– Кто там? Вы что, заперлись?

Штефану на миг показалось, что он слышит Дитера, но он тут же отогнал от себя эту мысль. Нет, не может быть!

Кто-то сильно ударил в дверь плечом, еще раз, раздался смех, возня, новый удар, голоса за дверью сменялись, требуя расступиться, дать дорогу, – всем хотелось попробовать свои силы.

– Статуя, – вдруг сказал один из них. – Отличный таран.

Голоса за дверью вскипели, подошвы зашаркали по паркету, взорвался смех. Статуя была мраморной. Как и та, которую они повалили в бальном зале, она весила не менее пятисот фунтов. Это вычислила Зофи.

Кто-то еще налег плечом на дверь.

– А может, лучше стол? – предложил другой.

Штефан так внимательно вслушивался в голоса, словно от того, расслышит он каждое их слово или нет, зависело, остановятся хулиганы или будут бесчинствовать дальше. За дверью жалко брякнула об пол мамина коллекция серебряных безделушек. Радио все бормотало, пианино продолжало играть.

Штефан подошел вплотную к двери, будто хотел стать живым барьером. Мама покачала головой, убеждая его встать подальше, но никто не двинулся с места и не сказал ни слова.

По радио диктор объявил о начале важного сообщения: отречение президента Микласа. Заявление сделал майор Клауснер: «В этот торжественный час позвольте мне объявить, что Австрия стала свободной, Австрия стала национал-социалистической».

На улице радостно взревела толпа.

Откуда-то снизу, от входной двери, раздался пронзительный свист.

Мальчик, с голосом как у Дитера, закричал прямо за дверью:

– Через перила кидай!

Что-то разбилось вдребезги, рухнув на мраморный пол вестибюля, налетчики радостно завопили и затопали по лестнице вниз. Грохнула входная дверь, стены дома приглушили голоса, но радио продолжало бормотать, а «Лунная соната» – звучать. Но вот стихли две последние, глубокие ноты первой части. И тут же кто-то пробежал через вестибюль к выходу. Дверь открылась. Но не закрылась. Ушел он или нет?

Тишина в доме не успела сгуститься: бормотание голосов по радио сменил немецкий военный марш. Штефан открыл дверь и выглянул наружу. Хаос царил повсюду, но того, кто играл на пианино, не было.

Штефан медленно прокрался по лестнице вниз. Задвинул засов на двойной двери, привалился к ней спиной. Сердце стучало так, словно в дверь ломился обезумевший гость.

Весь пол нижнего этажа и каждая ступенька величественной лестницы были усыпаны испорченными, покореженными вещами: обломками мебели и осколками хрусталя, порванными холстами и разбитыми статуями, хрупкими вазочками для цветов и сахарницами, детскими погремушками, чашками для воды, наперстками и пробками для бутылок и еще множеством других мелких предметов, угадать форму или предназначение которых было уже невозможно, так они пострадали от чьих-то ног или рук. И весь этот страшный разгром был, словно конфетти, присыпан клочками фотографий, обрывками писем и вырезок из газет: зрелище, которое особенно поразит маму, так что слезы обязательно навернутся ей на глаза. Только пианино, похоже, не пострадало: тот, кто играл на нем, потрудился даже опустить крышку – то, о чем сам Штефан нередко забывал. Подойдя к инструменту, он едва не наступил на рассыпанные по полу страницы. Взглянув на верхний, затоптанный лист, он увидел заглавие: «Парадокс лжеца».

Часть вторая. Время между

Март 1938 года

После отказа танцевать

Труус смотрела в темное окно в номере крошечной гостинички в Гамбурге, когда Клара ван Ланге, то ли разбуженная голосами на улице, то ли и без того всю ночь не сомкнувшая глаз, спросила, что происходит.

– Те парни из бара стоят на плоской крыше прямо под нашим окном и поют.

– В четыре утра?

– Видимо, это серенада в твою честь, дорогая. – С этими словами Труус опустила занавеску и снова забралась в кровать.

Через несколько минут зазвенел будильник. Женщины тут же поднялись и, не включая свет – за окном ведь стояли мужчины, – сбросили ночные сорочки и стали одеваться. Труус, чувствуя на себе взгляд Клары, наблюдавшей за тем, как она завершает процедуру застегивания корсета – каждый крючочек должен попасть в свою петельку, – наклонилась и взяла чулок. Неприятно, когда кто-то разглядывает тебя полуголую. И не важно, откуда направлен этот взгляд – снаружи комнаты или изнутри.

– В чем дело, Клара? – спросила она, держа в руках чулок.

Клара ван Ланге повернулась к окну:

– Как вы думаете, будь у нас свои дети, были бы мы сейчас здесь?

Труус надела чулок на пальцы, натянула на пятку, потом на икру и колено, добралась уже до бедра, когда почувствовала, что тонкий чулок зацепился между двумя сплетенными ободками кольца на ее среднем пальце, но, к счастью, не порвался. Аккуратно пристегнув чулок, Труус услышала, как парни за окном, видимо отчаявшись, прекратили петь и покинули крышу. Значит, сейчас либо она, либо Клара включит свет.

– Дорогая, ты так молода, – тихо сказала Труус. – У тебя еще все впереди.

Выбор

Трамваи застыли на площади перед вокзалом, железнодорожные пути были пусты, как и накануне. Труус и Клара вошли в здание вокзала, снова прошли под уродливой свастикой, спустились по тем же грязным ступенькам на ту же грязную платформу, что и вчера, и обмахнули ту же скамейку чистыми носовыми платками – единственное, что было чистым у Труус в то утро: она не взяла дополнительную смену белья, так как не рассчитывала на вторую ночевку. И снова они поставили рядом с собой сумки и стали ждать. Рассвет еще не наступил.

Подошел господин Снеговик и, не останавливаясь, прошептал:

– Поезд задерживается на тридцать минут, но груз будет доставлен вам еще до прибытия.

Поезд, приближаясь, уже пыхтел и посвистывал, когда две женщины – одна постарше, седая, другая молодая, с ребенком на руках, – появились на тех самых ступеньках, по которым совсем недавно спускались Труус и Клара. С ними шли тридцать детей.

Труус попросила молодую женщину сделать перекличку. Пока та называла каждого ребенка по имени, а седая сверяла их со списком, который потом отдала Кларе со всеми документами, Труус прикасалась рукой к каждому ребенку по очереди (прикосновение – важный шаг к установлению доверия) и говорила им, что они могут называть ее тетей Труус.

Когда все тридцать имен прозвучали, молодая женщина вдруг кинула тревожный взгляд на свою спутницу и сказала:

– Адель Вайс.

Сунув Труус ребенка, которого держала на руках, она повернулась и бросилась бежать, а малышка заплакала и стала звать ее:

– Мама! Мама!

– Ее документы? – спросила старшую женщину Клара.

Пока Труус ворковала с малышкой, стараясь ее успокоить, подошел поезд и с шипением остановился.

– Мы не можем взять ребенка без документов, – прошептала Клара.

Труус кивнула на проводника-наци, который только что сошел с подножки вагона на перрон.

– Госпожа ван Ланге, надеюсь, вы помните свою задачу, – сказала Труус. – У меня будет полно хлопот с детьми, пока я буду сажать их в поезд.

Клара, с сомнением взглянув на Труус с малышкой, достала билет и двинулась к проводнику-наци, чей взгляд намертво приклеился к изящным лодыжкам и икрам Клары, которые бесстыдно открывала ее новомодная юбка.

– Entschuldigen Sie, bitte, – заговорила она. – Sprechen Sie Niederlӓndisch?[7]

У проводника был такой вид, будто сама Елена Троянская только что поднялась со скамьи у вокзала и подошла к нему поболтать.

С маленькой Аделью на бедре Труус взяла одного ребенка за руку и зашагала к вагону. Проводник взглянул на нее лишь мельком, его внимание тут же вернулось к Кларе. Труус вошла в вагон, женщина с седыми волосами, стоя на платформе, помогала детям подняться.

– Спасибо вам большое, – сказала она. – Нам пришлось делать выбор…

– Да, и вы выбрали рискнуть жизнью тридцати детей, у которых нет родителей, чтобы спасти жизнь одной девочки, у которой есть любящая мать, – ответила Труус. – Поторопитесь, пожалуйста, поезд скоро отходит.

Передавая Труус последнего ребенка, седая женщина прошептала:

– Вы несправедливы к моей сестре, госпожа Висмюллер. Она рискует жизнью, спасая этих детей, а вы хотите, чтобы она рисковала еще и жизнью дочери.

Когда дети заняли свои места в вагоне и поезд тронулся, Клара ван Ланге расплакалась.

– Не сейчас, милая, – попросила ее Труус. – Впереди еще пограничный досмотр.

Труус подумала, что больше не возьмет Клару с собой, слишком уж та красивая и запоминающаяся. В самих Нидерландах желающих помогать беженцам хватало, но те, кто готов был ради этого пересечь границу, были наперечет.

– Хотелось бы мне сказать тебе: ничего, привыкнешь, – продолжила она, – да беда в том, что сама я так и не смогла. И не знаю, сможет ли кто-нибудь другой. – И она передала бедной Кларе малютку Адель. – На-ка подержи. С ней тебе сразу полегчает. Не ребенок, а золото.

Другие дети сидели тихо, как мышки. Наверное, еще не оправились от шока.

– Мой отец часто говорил, что смелость – это не когда человек не знает страха, а когда он идет вперед, превозмогая страх, – сказала Труус Кларе.

День уборки

Сквозь щель в задвинутых шторах Штефан разглядывал серое венское утро. Женщина, похожая на узел с тряпьем, продавала флажки со свастикой, другая предлагала большие круглые воздушные шары, тоже со свастикой. Огромные свастики были намалеваны на транспарантах, призывающих к плебисциту, поверх слова «Да». Мужчины с приставными лестницами перебегали от фонаря к фонарю и развешивали на них тот же символ. Другие заклеивали таблички на остановках трамваев плакатами «Один народ, один Рейх, один фюрер». Тот же лозунг красовался и на самих трамваях, рядом с огромными портретами Гитлера. К дверям особняка Нойманов подъехал и остановился грузовик с опущенными бортами, разрисованными свастикой.

– Папа! – крикнул встревоженный Штефан.

Неужели это снова к ним?

Отец как раз давал маме лекарство и не сразу оценил тревогу в голосе сына. Он даже не отвел глаз от жены, завернутой в одеяло и полулежащей в кресле перед камином. Вальтер, как обычно, жался к ней с кроликом Петером в обнимку, он точно знал, что мамы может не быть с ними уже завтра, хотя никто в доме никогда об этом не говорил. Все пятеро – тетя Лизль тоже была здесь – продолжали слушать радио, пока слуги наводили в доме порядок.

Штефан набрался смелости и снова выглянул из-за штор. Водитель уже выскочил из кабины грузовика и теперь сгружал с него охапки нарукавных повязок все с той же свастикой. К нему подходили люди, брали и надевали повязки. Собиралась толпа.

Просто поразительно, как хорошо эти люди сумели все организовать, сколько флагов, сколько банок с краской, повязок и даже шаров – воздушных шаров! – сумели запасти здесь, в Вене, и все для того лишь, чтобы отпраздновать германское вторжение, убеждая мир в том, что речь идет о спонтанном выступлении жителей самой Австрии.

На тротуаре перед их оградой и на проезжей части – там, где Штефан ходил каждый день, – стояли на четвереньках люди и вручную отскабливали с мостовой лозунги плебисцита. Мужчины, женщины, дети, старики, родители, учителя, раввины. За ними надзирали эсэсовцы, гестаповцы, добровольцы из наци и местная полиция. Многие из надзирателей засучили штанины, чтобы те не пропитались водой, которой была обильно полита мостовая, а соседи стояли вокруг, пялились и насмехались.

– Герр Кляйн – столетний старик, который бо́льшую часть жизни провел за прилавком своего газетного киоска, где каждому говорил «Доброе утро!», а тем, у кого не было денег на газету, позволял прочесть ее бесплатно, стоя рядом с ним, – прошептал Штефан.

Папа поставил бутылочку с пилюлями и стакан с водой на столик, рядом с маминым завтраком, почти нетронутым.

– Вену готовят к приезду Гитлера, сын. Если бы ты был дома…

– Не надо, Герман, – ворчливо сказала мама. – Не начинай! Сейчас ты скажешь, что это все из-за меня, потому что я нездорова. Будь я здорова, нас бы уже давно не было в этом городе.

– Рахель, но я-то в любом случае не могу уехать, – успокоил ее папа. – И ты знаешь, что никакой твоей вины тут нет. Я не могу бросить фабрику. Я только хотел сказать…

– Я не дура, Герман, – перебила его мама. – Хочешь прикрывать мою вину своим бизнесом – пожалуйста, только не смей сваливать все на Штефана. Фабрику давно следовало продать, а нам всем – уехать, и так бы оно и было, будь я здорова.

Вальтер уткнулся лицом в кролика Петера. Папа опустился на диван рядом с ним и поцеловал сына в лобик, но тот продолжал плакать.

Штефан вернулся к окну, к ужасу, который творился на улице. На его памяти родители никогда не ссорились.

– Все в Вене любят шоколад Ноймана, – говорил папа. – Бандиты, которые ворвались сюда ночью, просто не знали, чей это дом. Смотри, наступило утро, а нас никто не трогает.

По радио Йозеф Геббельс зачитывал воззвание Гитлера:

– «Я, как гражданин и как немец, буду вдвойне счастлив ступить на землю Австрии, моей родины. Пусть весь мир видит, какой искренней радостью исполнены сердца австрийских немцев, приветствующих своих братьев, в час великой нужды пришедших им на помощь».

– Надо отправить мальчиков в школу, – непривычно твердый голос мамы встревожил Штефана, хотя он и понимал: она говорит так для того, чтобы не дать ему повода для тревоги. – Лучше всего в Англию.

Картотека

Огромный вращающийся шкаф с ящиками, полными карточек, надетых на металлические стержни, занимал центральную позицию в кабинете отдела II/112 Службы безопасности Рейха, расположившейся во дворце Гогенцоллернов в Берлине. Повсюду лежали австрийские газеты, книги, годовые отчеты, справочники и списки членских билетов. С ними то и дело сверялись люди, занятые заполнением цветных карточек. Старший адъютант работал с персональными записями Эйхмана, содержащими информацию, полученную от многочисленных осведомителей; второй адъютант, устроившись на банкетке, на которой обычно сидят пианисты, вставлял заполненные и сложенные в алфавитном порядке карточки в ящик. Когда Эйхман и Зверь вошли в кабинет, адъютанты вскочили, приветствуя начальника салютом и возгласом «Хайль Гитлер, унтерштурмфюрер Эйхман». Да, его опять повысили по службе, аж до младшего лейтенанта, и, хотя начальником отделения по-прежнему был другой, на Эйхмана, по крайней мере, возложили полную ответственность за это: сбор информации, необходимой для того, чтобы вынудить евреев к эмиграции. В Рейхе начинала преобладать его точка зрения на то, как решить еврейский вопрос: избавиться от этих крыс полностью.

Взяв наугад несколько газет, он стал вслух читать имена авторов статей и людей, упомянутых в них, адъютанту, который заполнял карточки. Услышав то или иное имя, адъютант пролистывал карточки, находил нужную и читал вслух – в картотеке была собрана информация на всех евреев и их защитников без исключения.

– Кэте Пергер, – прочитал Эйхман имя журналистки из вчерашнего выпуска «Венской независимой», чья статейка – наглая антинацистская чушь! – привлекла его внимание на первой полосе.

Адъютант повернул шкаф, достал нужную карточку и прочел:

– Кэте Пергер. Редактор «Венской независимой». Антинацистка. Не коммунистка. Поддерживает австрийского канцлера Шушнига.

– Бывшего канцлера, – поправил Эйхман. – Надо думать, эта Кэте Пергер вовсе не журналистка, а журналист, разводящий вонь под прикрытием женского имени.

Журналиста-мужчину можно отправить в Дахау, но вот куда девать антинацистски настроенных женщин, они еще не придумали.

– Информация проверенная, – ответил адъютант. – Муж умер. Две дочери, трех и пятнадцати лет. Пятнадцатилетняя – что-то вроде математического гения. И не еврейка.

– Кто – гений?

– Нет, Кэте Пергер. Она из Чехословакии, родители – христиане. Крестьяне. Отец умер, мать до сих пор жива.

Народ. Кровь Рейха.

– Муж, который умер, – еврей? – предположил Эйхман.

– Тоже христианин, сын парикмахера, и журналист, как и его жена. Умер летом тысяча девятьсот тридцать четвертого года.

– В Вене?

– Нет, в то время он находился в Берлине.

– Понятно, – произнес Эйхман; еще один назойливый журналистишка, не переживший «ночь длинных ножей». – Самоубийство, значит. – (Адъютант хихикнул.) – Туда ему и дорога. Кэте Пергер пусть занимаются другие; арестовывать матерей не наша задача. Наша ответственность – евреи.

– Каталог поедет с вами в Вену? – спросил адъютант.

– Не весь. Только список имен, составленный на его основе. И не в Вену, а в Линц, надеюсь.

Непредвиденные обстоятельства

Нежно покачивая на руках спящую Адель Вайс, Труус вела переговоры с пограничником-эсэсовцем, раздумывая, не пора ли пустить в ход заветный камешек доктора. За ее спиной Клара ван Ланге делала все возможное, чтобы удержать на месте тридцать детишек, ожидавших посадки на поезд из Германии в Нидерланды.

– Но послушайте, фрау Висмюллер, – стоял на своем пограничник, – в вашем паспорте не значится ни одного ребенка. Голландские дети могут путешествовать с матерью, не имея отдельных бумаг, но для этого их надо вписать в ее паспорт.

– Говорю же вам, офицер, я просто не успела его поменять. – Ах, если бы нашелся хоть один благожелательно настроенный путешественник с детьми в паспорте, который был бы не прочь стать приемным родителем на момент пересечения границы! А тут еще разговор с пограничником затянулся – маленькая Адель вот-вот проснется и станет звать маму. Разве вы не видите, у нее мои… – «Глаза», чуть не сорвалось с языка у Труус, но девочка спала, а ее смуглое маленькое личико ничем не напоминало лицо Труус.

– О, а вот и матушка с красавицей-дочкой! – раздался совсем рядом чей-то голос, так что пограничник и Труус оглянулись.

Перед ними стоял эсэсовец из гостиницы – Курд Йиргенс. Он еще просил разрешения потанцевать с Кларой. Пограничник вскинул руку в приветствии, а Труус крепче прижала к себе малютку. Сейчас этот Йиргенс сообразит, что в гостинице у нее никаких детей не было. Господи, ну почему она не разрешила ему потанцевать с Кларой?! Какой вред мог причинить один танец?

– Я был уверен, что не обознался. И точно, это вы! – с гордостью заявил Йиргенс и тут же с надменностью, свойственной всем офицерам, обращающимся к младшим по званию, добавил: – В чем дело, рядовой? Эта очаровательная дама и ее красавица-дочь хотя и не танцуют, но и не жалуются, даже когда имеют на это полное право.

И он улыбнулся Труус, пока солдат, изумленно переводя глаза с Труус на малышку у нее на руках, повторил:

– Ее дочь.

Труус молчала; ей казалось, скажи она хоть слово, и пограничник тут же догадается о своей ошибке.

Йиргенс тем временем рассыпался в извинениях перед Кларой ван Ланге.

– Ах, не стоит извиняться, вашей ночной серенады было вполне достаточно! – кокетливо произнесла Клара и улыбнулась так, что мужчины тут же забыли обо всем на свете.

Пока они вместе с женщинами усаживали детей в вагон, Труус старалась не задаваться вопросом: почему Курд Йиргенс и его люди не едут сейчас в Австрию, как многие немецкие солдаты, а сидят здесь, на границе с Нидерландами?

Едва отойдя от станции в Германии, поезд через несколько минут уже тормозил у перрона другой станции по ту сторону нидерландской границы. В вагон вошел голландский пограничник и, с брезгливой миной поглядывая на детей, начал просматривать бумаги, протянутые ему Труус, – тридцать настоящих виз, подписанные господином Тенкинком в Гааге. Часы на перроне показывали 9:45.

– Эти дети – грязные евреи, – процедил он.

Труус дала бы ему пощечину, не будь у нее задачи провезти через границу маленькую девочку без документов. Она сдержалась и голосом мягким, словно бархат, сказала, что если у господина пограничника есть хотя бы малейшие сомнения по поводу виз, то она будет счастлива адресовать его к господину Тенкинку в Гааге, который собственноручно подписал каждую из них. Так ей удалось сосредоточить внимание служащего на существующих документах, не давая времени подумать о том, которого нет.

Поезд отправлялся всего через несколько минут, но пограничник велел им выйти. Делать было нечего. Труус поцеловала в лобик малышку, которую держала на руках, а пограничник, взяв протянутые ему бумаги, исчез. Ах, какая же она милая, эта малютка Адель Вайс! Эдельвейс. Скромный цветок, похожий на колючую белую звезду, он растет на самых крутых склонах Альп. В Первую мировую его избрал своим символом австро-венгерский альпийский корпус императора Франца Иосифа Первого. Девушкой Труус встречала парней с изображением эдельвейса на форменных воротничках. Теперь, говорят, его особо полюбил Гитлер.

Девочка, сося пальчик, молча подняла глазки на Труус, хотя наверняка была голодной. Труус тоже, ведь они покинули гостиницу ранним утром, еще до того, как подали завтрак.

Поезд ушел, а они остались на платформе, где еще целый час всеми силами старались занять чем-нибудь усталых и оттого капризных детей. Когда пограничник снова показался на перроне, Труус передала малышку Кларе, чтобы в случае чего выдать ее за мать. Из них двоих Кларе по возрасту куда больше подходила такая роль. Надо было сделать так же и на германской стороне границы. И почему она не догадалась?

Тем временем пограничник стал задавать новые вопросы, на которые у нее готов был ответ:

– Дети проследуют прямо в карантинные бараки в Зеебурге, откуда их разберут по домам. И вновь повторяю, господин Тенкинк в Гааге будет счастлив объяснить вам, почему он счел возможным разрешить этим детям въезд в Нидерланды.

Всем, кроме Адель. Адель Висмюллер, произнесла она про себя, взволнованно вспоминая, не сказала ли уже пограничнику, что имя девочки – Адель Вайс.

И снова этот тип ушел со всеми бумагами, а Труус повторила про себя новое имя: «Адель Висмюллер», однако вслух сказала:

– Как трудно иногда держать при себе свои мысли.

Клара положила ладони на головы двоих мальчиков; те, как по волшебству, прекратили потасовку, подняли головы, улыбнулись, после чего затеяли друг с другом тихую и мирную игру.

– Например, о том, что, в сравнении с пограничником, эти дети – сама чистота? – спросила она Труус.

– Клара, – улыбнулась Труус, – я всегда знала, что сделала правильный выбор, когда попросила тебя помочь мне с этой задачей. Остается только надеяться, что пограничник примется за дело раньше, чем пройдет последний поезд. Найти здесь ночлег для тридцати детей сразу – задача невыполнимая, даже будь они все тридцать христианами.

– Кто бы мог подумать, что выехать из Германии окажется проще, чем въехать в Нидерланды? – подхватила Клара.

– Именно непредвиденные обстоятельства обычно становятся самой большой проблемой, – ответила Труус.

Постыдный салют

Штефан, Дитер и вся их компания стояли в толпе. Колышущийся красными германскими флагами горизонт уже начинал темнеть, когда к Вестбанхофу подошел первый эшелон и на перрон посыпались солдаты. Военный оркестр заиграл марш, и солдаты, выстроившись в шеренги, пошли вперед. Они были едва видны в конце квартала, но люди вокруг вскидывали в приветственном салюте руки и дико орали. Откуда-то с противоположного конца улицы показались бронированные автомобили, из них выгрузились еще немцы и с зажженными факелами в руках гусиным шагом двинулись по Марияхильферштрассе. Топот их марширующих ног задавал ритм оркестру. Толпа вокруг Штефана прямо зашлась от восторга, его друзья, и Дитер в том числе, самозабвенно вопили:

– Ein Volk, Ein Reich, Ein Führer!

На тротуаре напротив какая-то дама в шубе из настоящего меха – возможно, Штефан даже видел ее не раз и не два где-нибудь на Рингштрассе – вдруг закричала на мужчину, который, как и Штефан, одиноко стоял в толпе, опустив руки. Тряся вытянутой вверх рукой, она явно на чем-то настаивала. Мужчина пытался не обращать на нее внимания, но тут уже все, кто стоял поблизости, повернулись к нему, и он исчез, будто его засосало в недра толпы. Штефан не разглядел, что случилось. Просто мужчина был и вдруг исчез, а дама в шубе продолжала кричать как ни в чем не бывало:

– Ein Volk, Ein Reich, Ein Führer!

– Один народ, один Рейх, один фюрер, Штефан! – крикнул прямо ему в ухо Дитер, и Штефан, оглянувшись вокруг, увидел, что все его друзья салютуют и кричат, глядя на него.

Он мешкал, один в огромной толпе.

– Один народ, один Рейх, один фюрер! – повторил Дитер.

Штефану не хватило духу прокричать слова, но он медленно поднял руку.

Переплетенные

Труус с крошкой Адель на руках шагнула из дверей вагона на платформу амстердамского вокзала. Тридцать детей еще ждали своей очереди. Йооп взял у жены ребенка и стиснул в объятиях ее саму. Что ж, конечно, он волновался, и господин ван Ланге тоже – вот он заглядывает в окно вагона, окликает свою Клару и едва не плачет от радости, увидев ее лицо. Тут же бросается к двери и одного за другим спускает детей, приветствуя каждого на голландской земле, где их уже встречают волонтеры.

Йооп воркует над крошкой Адель, рассказывает, что его зовут Йооп Висмюллер и что он муж отчаянной тети Труус, а кто она? Девочка уперлась ладошкой ему в нос и весело засмеялась.

– Ее зовут Адель Вайс. Она…

Она не принадлежала к тем тридцати из приюта, но как рассказать мужу о матери, которая так боялась за свое дитя, что отдала малышку совсем незнакомой женщине, даже не снабдив ее бумагами, хотя бы поддельными? Что Труус сама пошла на большой риск, согласившись переправить через границу ребенка без въездной и выездной визы? Рассказать ему об этом – значит встревожить его еще больше, а какой в этом толк?

– Она самое милое дитя на свете, – закончила Труус.

Эдельвейс. Редкий цветок.

Все вместе они посадили детей в электрический трамвай. Провода, которые опутали теперь весь город, по мнению Труус, не способствовали украшению Амстердама и были шагом назад по сравнению с трамваями на конной тяге, но зато ни одна из шестидесяти детских ножек не попала случайно в навоз, а это уже хорошо. Только когда все наконец расселись, Йооп вернул жене Адель.

Трамвай, грохоча и раскачиваясь на ходу, покатился прочь, Труус помахала мужу рукой, а сама вдруг подумала о той прекрасной деревянной колыбельке, которую Йооп купил, когда она впервые забеременела, вспомнила собственноручно подрубленные ею простынки, наволочку, на которой вышила снеговика, заглядывающего с моста в канал, – белая на белом, сценка была практически невидима. Где теперь та колыбелька и то белье? Может быть, Йооп все еще хранит их где-нибудь, подальше от ее глаз? Или все же отдал кому-то?

Карантинные бараки Зеебурга состояли из виллы, конторы и десяти зданий, одинаково унылых и негостеприимных с виду. Вообще-то, они предназначались для европейцев, заболевших на пути в Соединенные Штаты, но с таким количеством детей куда еще было деваться? Труус с малюткой Адель на руках помогла выйти из трамвая последней паре детей: девочке с темными длинными косами, перевязанными красными лентами, и ее брату – у них были одинаковые глаза, большие, как блюдца, и печальные. Впрочем, печальные глаза были у всех тридцати детей, включая малютку Адель, которая тихо посасывала свой пальчик на руках у Труус.

Брат и сестра вздрогнули, когда Труус указала им на разные бараки.

– Мы можем спать на одной койке, – предложил мальчик. – Мне все равно, я могу спать с девчонками.

– Знаю, милый, – ответила Труус, – но здесь одно здание для девочек, а другое – для мальчиков.

– Но почему?

– Хороший вопрос. – (Просто среди девочек были те, которые уже могли попасть в беду, а среди мальчиков – те, кто мог их до этой беды довести.) – Будь моя воля, я бы устроила все иначе, но иногда нам приходится мириться с выбором других людей, хотя в душе мы с ним не согласны.

Труус передала малышку Кларе, подхватила на руки девочку с красными лентами, а потом наклонилась к ее брату.

– Шерил, Иона… – начала она, по очереди заглянув в глаза каждому, чтобы они поняли: она их не обманывает, – я знаю, расставаться страшно.

«Я знаю, как вы напуганы», хотела сказать она, но передумала, потому что это было неправдой. Она могла лишь догадываться, насколько тяжело брату и сестре, потерявшим родителей, потерять еще и друг друга. Конечно, она могла бы взять их домой вместе с Адель Вайс, своим белым цветочком, но Йооп был прав: если они начнут брать сирот к себе, поездки в Германию придется прекратить.

Хотя, с другой стороны, эта поездка и так последняя, ведь теперь, когда ее страна закрыла границу для эмигрантов, никто не даст ей новые визы.

Она сняла с пальца кольцо из переплетенных ободков и разделила его на два.

– Это кольцо дал мне тот, кого я люблю так же сильно, как вы любите друг друга, – сказала она сиротам. – Тот, с кем я не могу расстаться. И все же иногда мне приходится покидать его, чтобы помогать тем, кто в этом нуждается.

– Нам, тетя Труус? – спросил мальчик.

– Да, чудесным детям, таким как ты, Шерил, и ты, Иона, – ответила она.

Взяв руку девочки, она надела золотой ободок на ее большой палец – кольцо село достаточно крепко, – а второй – на средний палец ее брата; это оказалось великовато. Молча попросив у Бога, чтобы кольца удержались и не потерялись, она порадовалась, что сняла этот подарок Йоопа, который не могла спокойно носить с тех пор, как потеряла первенца. Не носить его она тоже не могла: не позволяла совесть. И надежда, которая, как ни хрупка, всегда умирает последней.

– Когда я вернусь за вами сюда, чтобы отвезти вас в новый дом, то обещаю вам найти такую семью, которая примет вас обоих, вы вернете эти колечки мне, договорились? А теперь бегите, ищите себе места.

Оставшись одна, она опустила руки в карманы в поисках перчаток: без кольца она вдруг почувствовала себя как будто не совсем одетой. Она уже натягивала перчатку, когда вернулась Клара. Труус была так занята разговором с сестрой и братом, что даже не заметила, что Клары нет рядом.

– Ну вот, все и устроены, – заговорила Клара. – А то я уже подумывала, не взять ли малютку Адель к себе.

Труус натянула вторую перчатку. Не спеша, одну за другой, застегнула мелкие перламутровые пуговички.

– Они и Адель взяли? – наконец выговорила она.

– Кто же откажется от такого милого ребенка? – ответила Клара, судя по голосу, взволнованная не меньше Труус. – Но так даже лучше. Ведь настанет время, когда мне пришлось бы вернуть девочку матери, и как бы я тогда расставалась с ребенком, которого полюбила? Это разбило бы мне сердце. Верно, Труус?

Гитлер

Штефан взобрался на фонарный столб, чтобы лучше видеть. Люди повсюду: на улицах, в окнах домов, на крышах, на ступеньках Бургтеатра, по всей Адольф-Гитлер-плац, как на днях переименовали Ратхаусплац, – размахивали нацистскими флагами, вскидывали руки в нацистском приветствии. Вся Вена, казалось, пульсировала от радостных криков и звона церковных колоколов. Гитлер, стоя в открытой машине, держался за ветровое стекло одной рукой и махал другой. Две длинные вереницы авто тянулись за ним по Рингштрассе, их сопровождал мотоциклетный кортеж, тесня толпу к тротуарам. Головная машина свернула к отелю «Империал». Гитлер ступил на красную дорожку, поздоровался с кем-то за руку и скрылся за резными дверями. Штефан продолжал наблюдать: пустая машина, закрытая дверь, тени за окнами большого номера второго этажа – все это он видел, прильнув к фонарному столбу над головами толпы.

Гитлер сел на диван в гостиной номера под названием «Королевский» – высокие потолки, красные занавеси и белая с золотом мебель, слегка, впрочем, обветшалая. В Вене было полно мест и роскошнее этого, но он и слышать о них не хотел.

– Когда я жил в этом городе, венцы часто говаривали: «После смерти дайте мне уголок на небе, откуда я буду смотреть на Вену», – начал он, когда его ближайшее окружение расселось вокруг него, а Юлиус Шауб опустился на колени и стал снимать с него блестящие черные сапоги. – Но для меня это был город, гнивший в собственной роскоши. Деньги здесь делали только евреи, их прихлебатели и те, кто готов был работать на них. Я и многие такие, как я, почти голодали. Вечерами, когда нечем было заняться и не было денег, чтобы купить книгу, я приходил сюда, к этому отелю. Смотрел, как подъезжают к парадному входу автомобили и конные экипажи, наблюдал, с каким почтением кланяется прибывшим седовласый швейцар. Снаружи было видно, как сверкают в холле хрустальные люстры, но никто, даже швейцар, не удостаивал меня и взглядом.

Шауб поднес Гитлеру стакан горячего молока, Гитлер сделал глоток. Другие ели. Есть и пить в присутствии Гитлера разрешалось сколько угодно, курить было нельзя.

– Как-то вечером поднялась ужасная метель, и я нанялся расчищать дорожку перед отелем, чтобы заработать, – продолжал он. – Габсбурги – не кайзер Франц Иосиф, а Карл и Цита – вышли из экипажа и величаво проплыли по красной дорожке, которую я только что очистил от снега. Мы с другими работниками то и дело скидывали шапки всякий раз, когда прибывали аристократы, хотя те на нас даже не глядели.

Гитлер откинулся на спинку дивана, вспоминая тонкие ароматы женских духов, витавшие в морозном воздухе в те дни, когда он убирал перед отелем снег. Для женщин, которые ими пахли, он сам был тогда не более интересен, чем снежная каша, которую он откидывал лопатой.

– Руководству отеля не хватило приличия даже для того, чтобы выслать нам горячего кофе, – сказал он. – Всю ночь, как только ветер заметал снегом красную дорожку, я брал метлу и выходил ее расчищать. Каждый раз я заглядывал в ярко освещенное нутро отеля, слушал музыку, которая неслась оттуда. Меня разбирало зло, хотелось плакать, и я поклялся себе, что настанет день, когда я вернусь, пройду по красной ковровой дорожке и войду в отель, где в ту ночь танцевали Габсбурги.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

БРИТАНИЯ ПРЕДПРИНИМАЕТ ШАГИ К ЗАКРЫТИЮ СВОИХ ГРАНИЦ ДЛЯ ЕВРЕЙСКИХ ИММИГРАНТОВ

Большинство других стран уже ограничили иммиграцию

Кэте Пергер

15 марта 1938 года. На фоне обрушения лондонского стокового рынка после новости о захвате Австрии Германией британский премьер-министр потребовал от кабинета министров ужесточить требования к выдаче въездных виз для всех граждан Рейха.

Британский совет по вопросам немецкого еврейства, существующий при поддержке банков Ротшильда и Монтегю, длительное время гарантировал, что еврейские беженцы в Англии не станут финансовой обузой для британских налогоплательщиков. Однако оккупация немцами Австрии может привести к значительному увеличению потока иммигрантов, для которых прежняя финансовая помощь будет недостаточной.

Британия также приостановила иммиграцию еврейских рабочих в Палестину до улучшения экономических условий. По распоряжению Уильяма Ормсби-Гора, британского государственного секретаря по делам колоний, не более 2000 евреев с независимыми средствами получат разрешение на въезд в колонию в ближайшие шесть месяцев.

Труус в отеле «Блумсбери»

Когда Труус и Йооп вошли в кабинет с табличкой «Центральный британский фонд помощи германскому еврейству» в лондонском отеле «Блумсбери», им навстречу поднялась из-за стола женщина, одетая с безупречной элегантностью.

– Хелен Бентвич, – представилась она; модуляции отшлифованного богатством голоса смягчались сознанием социальной ответственности. – А это мой муж Норман. Мы здесь не придерживаемся формальностей, если, конечно, вы не настаиваете.

Но Труус была не в том положении, чтобы настаивать на чем-либо, и потому просто сказала:

– А это мой муж Йооп. Что бы мы без них делали?

– О, куда больше, чем с ними, я уверена! – ответила Хелен, и все рассмеялись.

Да, подумала Труус, сразу почувствовав себя как дома в этом кабинете, немного обветшалом, но все еще ненавязчиво элегантном, где так к месту были и стол, и бюро эпохи рококо, и кресла с вытертой гобеленовой обивкой. Хелен Бентвич, как и милый господин Тенкинк в Гааге, из тех, кто не скажет нуждающемуся «нет», пока будет существовать хотя бы малейшая возможность сказать «да». Хелен происходила из семьи Франклин, представители которой были банкирами, как Йооп, только в большей степени: их обширное англо-еврейское родство, доходившее до Ротшильдов и Монтегю, включало в себя не только множество влиятельных мужчин – банкиров и глав крупных компаний, баронов и виконтов, членов парламента, – но и женщин. Мать и сестра Хелен были видными суфражистками, а сама Хелен, пока ее муж служил генеральным атторнеем Палестины, работала палестинским корреспондентом газеты «Манчестер гардиан», а теперь была избранным членом муниципалитета города Лондона.

– Вам незачем убеждать нас в том, что этим детям необходимо подыскать дом, – начала Хелен, убирая со стула кипу бумаг и приглашая их сесть. – Но действовать надо быстро.

Норман недавно был на приеме у премьер-министра и государственного секретаря, где обсуждали проблему евреев Рейха. В состав делегации входили Лионель де Ротшильд и Саймон Маркс, наследник компании «Маркс и Спенсер».

– Никто не оспаривает преимуществ, которые влечет за собой прием таких эмигрантов, как их предки, – сказал Норман. – Не будь у нас «Маркса и Спенсера», где бы мы покупали своим женам подарки с клеймом «Сделано в Британии», которые те потом с удовольствием обменивают на то, что им больше по вкусу? – Он усмехнулся, а вместе с ним и Йооп. – Однако сейчас речь идет буквально о потоках эмигрантов… И это ставит нас перед дьявольски трудным выбором: как остаться гуманными и в то же время… В общем, приходится быть реалистами. Мы рискуем пробудить волну антисемитизма здесь, в Англии.

– Но это же дети, – возразила Труус.

– Правительство опасается, что вскоре за детьми последуют родители, – произнес Норман.

– Но у этих детей нет родителей, они сироты, – ответила Труус, снова ощущая прилив тошноты, страха, что она подведет их, не справится.

Хелен, незаметно положив ладонь на плечо мужа, спросила:

– Вы говорите, их тридцать?

– Ты не передумала, Труус? – обратился к ней Йооп с надеждой, которая звучала в его голосе, когда он дарил ей переплетенное кольцо, с надеждой на ребенка, которого она родила бы, если бы ела то, а не другое, если бы больше лежала в постели и вообще была осторожнее.

– Тридцать один, – заставила себя ответить Труус.

Палец Хелен приподнялся и легонько стукнул по руке мужа. Труус и не заметила бы этого жеста, если бы Норман не встал и не предложил Йоопу выйти покурить, сказав:

– Как говорит Хелен, без нас дамам удается сделать несравненно больше.

Они вышли и минуту спустя были на террасе, где сели за очаровательный стол художественной ковки, изысканный орнамент которой выделялся на фоне голых веток, устало пожухшей травы и по-зимнему бурых клумб – Блумсбери в это время года был отнюдь не в цвету.

– Тридцать первый ребенок – малышка без документов, – объяснила Труус. – Ее мать – одна из тех женщин, что передали нам этих тридцать сирот в Германии.

– Понимаю, – сказала Хелен. – И вы… думали о том, чтобы удочерить девочку?

Поглядев в окно, Труус увидела, как Норман протянул Йоопу сигарету, от которой тот, к ее большому удивлению, не отказался.

– Я собиралась вернуться в Германию за матерью девочки, – начала Труус, – но Йооп считает – и он прав, – что, если бы мама Адель могла уехать, она бы уехала. И еще, что если мы оставим девочку, то выбор будет дьявольски трудным, как сказал ваш муж: либо я спасаю еще детей, либо становлюсь матерью для этой малышки, но тогда у меня не будет права рисковать, чтобы не оставить ее сиротой во второй раз. К тому же у нее есть мать.

– Которая любит ее так, что нашла в себе силы с ней расстаться, – продолжила Хелен.

И положила ладонь на руку Труус – жест был исполнен такого понимания, что Труус даже удивилась: как ей не пришло в голову так же тепло коснуться матери Адель, попытаться понять.

Труус встала, подошла к окну и стала смотреть на Нормана и Йоопа. Те курили и вели какой-то легкий разговор. Повернувшись к ним спиной, она увидела на столе у Хелен, поверх груды бумаг, стеклянную полусферу с «чертовым колесом», будкой для продажи билетов и снеговиком. Она подняла стеклянный шар и перевернула, вызвав снежную бурю внутри.

– Извините, – произнесла она, вдруг осознав, что без разрешения взяла чужую вещь.

– У меня сорок три таких в нашем доме в Кенте, многие из Вены, с той самой фабрики стеклянных шаров, как этот, – ответила Хелен. – Они моя мания.

– И все же только этот шар вы держите здесь, в этом кабинете, – заметила Труус.

Хелен печально улыбнулась, словно признавая за этим шаром особое значение, хотя в чем оно состоит, Труус могла лишь гадать.

– У моей матери был самый первый шар, с Эйфелевой башней внутри. Из Парижа – тысяча восемьсот восемьдесят девятого года выпуска. Отец очень не любил, когда мы, дети, его трогали, но мама иногда разрешала мне брать его в руки, а я всегда хихикала в таких случаях и обещала никому не говорить. – (Снова печальная улыбка.) – Труус, я знаю, что это не мое дело, но… У вас сейчас такой вид, какой был у меня, когда… в общем, у меня нет детей, но…

Труус приложила к губам рубин, а вторую руку, со все еще зажатым в ней снежным шаром, поднесла к животу и только тут призналась себе: да, Хелен права, она опять беременна. А может быть, она уже знала об этом раньше или хотя бы подозревала? Достало бы у нее сил пережить это в одиночку, никому не рассказывая? Амстердам ведь такой маленький город, куда меньше, чем кажется, и даже самые надежные друзья могут нечаянно сказать что-нибудь лишнее, и новость дойдет до Йоопа.

– Но тогда оставлять эту немецкую девочку у себя, Труус… – мягко сказала Хелен. – Мне кажется, дьявольски сложный выбор для вас уже совсем не так сложен.

Услышав свое имя, произнесенное с такой нежностью, Труус невольно прослезилась. До чего же это приятно, когда к тебе обращаются с такой теплотой, лаской. Свое имя и эта свербящая мысль, от которой стараешься избавиться: девочка растет одна. Рядом с ней нет матери, которая кормит, купает, читает на ночь сказку, поет колыбельную.

– Я никогда… – Труус прижала платок к глазам. – О Хелен, я не могу сказать об этом Йоопу, понимаете? Он не перенесет потери еще одного ребенка.

Хелен Бентвич встала, подошла к ней и вновь положила ладонь ей на руку, пока снаружи Йооп стряхивал с сигареты столбик пепла.

– Поверьте мне, я знаю, как это больно – терять детей.

Голос Йоопа, точнее, его смех донесся через закрытое окно.

– Йооп хочет, чтобы мы взяли Адель, – сказала Труус.

Женщины смотрели, как их мужья, загасив сигареты, встали из-за стола и двинулись назад.

– Я найду малышке Адель надежный кров, – произнесла Хелен. – Я обещаю.

– Мне кажется, Йооп хочет оставить ее не потому, что заботится о ее безопасности, – ответила Труус.

Врата ада

Штефан пробирался через запруженную народом Хельденплац, крепко сжимая в руке ладошку Зофии Хелены, боясь потерять ее в толпе. Перед дворцом буквально яблоку упасть было негде. Такого Вена не видела даже во время похорон канцлера Дольфуса: мужчины в шляпах, какие носили все приличные венцы, и женщины заполняли площадь от конной статуи в центре и до самых краев, сколько хватало глаз. «Один народ! Один Рейх! Один фюрер!» Штефан подумал, что, наверное, даже умирая, будет помнить эти слова. Улица, которая ныряла под арку дворца с площади, была пуста: ее охраняли солдаты, держа на расстоянии толпу. Подойдя к статуе Геракла с Цербером, Штефан сложил руки в замок и подставил их Зофи, помогая ей влезть наверх. Она вскарабкалась на статую, прошла, как по ступеням, по трем головам Цербера и села на плечи Геракла. Ее бедра обхватили могучую каменную шею героя, башмаки оказались на уровне выпуклой груди. Штефан тоже залез на статую и устроился в ложбинке между высоко поднятой головой адского пса – одной из трех – и плечом Геракла. Если податься к Зофи, то можно было даже заглянуть за автобус, который торчал из толпы на площади, и увидеть балкон, с которого Гитлер должен был держать речь.

Зофи протянула руку, чтобы погладить Цербера по морде, и нечаянно коснулась ноги Штефана. Ее губы оказались у самого его уха, и когда она крикнула: «Бедный Цербер!» – у него едва не лопнула барабанная перепонка.

– Не кричи, когда говоришь мне в ухо, – произнес Штефан негромко и нарочито медленно, чтобы вдохнуть ее запах – удивительно свежий, травянистый. – И потом, почему бедный? Ты говоришь о страже преисподней, Зоф. Он удерживал там мертвых, разрывая на части всякого, кто пытался бежать. Эврисфей приказал Гераклу пленить этого пса, потому что сам никогда не смог бы этого совершить. Никто не возвращался живым из царства мертвых.

– По-моему, нельзя обвинять мифическое существо за то, что оно именно такое, каким ему предписывает быть сюжет мифа, – ответила Зофи.

Штефан задумался.

– А может быть, их? Цербер – это он или они?

Вынув из кармана пальто дневник, он сделал в нем пометку о том, что мифические существа служат нуждам сюжетов, каждый своего. Еще ему хотелось записать, как пахнет Зофия Хелена, как точно ее ладошка укладывается в его ладонь, словно один кусочек пазла подбирается к другому, но решил, что сделает это потом, когда ее не будет рядом.

– Это один из самых приятных моментов нашей дружбы, – сказала она, – когда я что-то говорю, ты сначала записываешь мои слова в блокнот, а потом вставляешь в пьесу.

– А ты знаешь, что никто не говорит таких вещей, как ты, Зоф?

– Почему же?

Ее лицо было так близко, что вытяни он шею, как пес под ним, то мог бы ее поцеловать.

– Не знаю.

Раньше, до встречи с Зофией Хеленой, ему казалось, что он знает очень много.

Она выпрямилась и стала смотреть по сторонам, и Штефан тоже, хотя краем глаза все равно поглядывал на нее. Он делал записи – о погоде и о толпе, о нацистских флагах, громко трещавших на ветру, о прежних австрийских героях, удостоенных изображения в камне, и о сегодняшних венцах, которые, казалось, высыпали на площадь все до единого, – когда из арки, ведущей на Рингштрассе, вдруг выехал автомобиль в сопровождении кортежа мотоциклистов. В открытой машине, салютуя собравшимся прямой рукой, стоял Гитлер, за ним скользила его грохочущая тень. Толпа вдруг точно подпрыгнула, да так и застыла в прыжке – руки взметнулись в ответном приветствии, над площадью грянуло «Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг хайль!». Штефан молча смотрел на кортеж, огибающий каменного принца Евгения и подъезжающий к дворцу, и чувствовал, как страх мелкими пузырьками вскипает у него в груди. Зофи тоже молчала и сквозь запачканные, как обычно, стекла очков наблюдала за фюрером, который, покинув автомобиль, скрылся за роскошными дворцовыми дверями.

– Люди потому не говорят ничего такого, что всегда боятся ошибиться, Зоф, – произнес он размеренно и тихо, и Зофи не смогла разобрать его слов за ревом толпы. – Вот почему мы все либо говорим одно и то же, либо молчим, чтобы не показаться дураками.

– Что? – переспросила Зофия Хелена.

Штефан прочел вопрос по ее губам. Гитлер уже вышел на балкон, шагнул к микрофону и начал:

– Как вождь и канцлер германской нации, перед лицом истории провозглашаю: моя родина стала частью Рейха.

Изгнание

Эйхману пришло в голову, что мертвецы на портретах, развешенных по всему дому иудейского центра еврейской общины, похоже, больше знают о том, что предстоит евреям города Вены, чем их нынешние предводители, с которыми он сидел за одним столом. Он бесстрастно наблюдал за Йозефом Левенхерцем, директором центра, который, вынимая из жилетного кармана очки, зацепился ими за воротничок сорочки, отчего тот слишком сильно высунулся наружу, да так и остался торчать. Очки ничуть не облагородили его лица: глаза навыкате, волосатая верхняя губа, залысины на лбу, которые, казалось, становились тем глубже, чем стремительнее снижался общественный статус Левенхерца. Как это по-адвокатски: внимательно прочесть документ от первой строки до последней, словно он может в нем что-то изменить.

Подписав документ, Левенхерц протянул его Герберту Хагену, который подписал его как представитель Рейха, а затем передал Эйхману. Назначение Эйхмана в Вену было временным. Хаген сразу дал ему это понять. Значит, только от самого Эйхмана зависело, сумеет ли он стать здесь незаменимым. Рейд в здание центра еврейской общины на Зайтенштеттенгассе был его первым шагом к цели.

Эйхман поставил свою закорючку рядом с подписью Хагена, положил ручку на стол черного дерева, рядом с серебряным колокольчиком, встал и отдал Хагену честь. Тот, сделав дело, торопился отбыть: где-нибудь его наверняка ждал роскошный ужин, а то и роскошная дамочка.

– Ну что ж, – обратился Эйхман к евреям за столом, – а теперь собираться. Надо упаковать бумаги в коробки, а коробки снести вниз, в грузовик.

– И вы хотите, чтобы мы сделали это сами? – заикаясь, спросил Левенхерц.

Вообще-то, это была шутка, понятная лишь самому Эйхману: завершить все дело под сводчатым потолком хвастливо украшенного овального зала городского храма. Когда евреи закончили перетаскивать коробки с членскими списками и другими следами своей подрывной деятельности в грузовики, стоявшие в узком мощеном переулке позади пятиэтажного здания их центра, Эйхман велел им войти внутрь.

Взмокший от работы Левенхерц явно был огорчен, увидев в святая святых Зверя, но возражать не решился, а только взглянул на балкончик второго этажа, словно надеялся найти там путь к спасению.

– Это, наверное, для евреев рангом пониже, – сказал Эйхман.

– Это для женщин, – ответил Левенхерц.

– Ну конечно для женщин, – захохотал Эйхман.

Его люди заколотили дверь синагоги, и адъютант стал зачитывать список предводителей венского еврейства: Дезидер Фридман, глава венской еврейской общины; Роберт Штрикер, издатель ежедневной газеты венских сионистов; Якоб Эрлих; Оскар Грюнбаум.

– Адольф Бём…

Эйхман дождался, пока потрясенный Бём не займет свое место в одном ряду с другими, чьи фамилии тоже прозвучали, и лишь потом сказал:

– Нет, герр Бём, в отношении вас я передумал. – И с удовольствием отметил, как выражение облегчения растеклось по лицу писателя.

Да, все идет так, как он задумал: этот человек стар и слабодушен, припугни его – и он сделает все, что ему велят, будет сотрудничать. Он расскажет о своем страхе другим, тем, кто сегодня еще на свободе.

Адъютант прочел последнее имя:

– Йозеф Левенхерц.

Выпученные глаза Левенхерца выдали его готовность к предательству, и Эйхман удовлетворенно кивнул. На этот раз он не ошибся. Он выучил свой урок, который стоил ему унижения и отказа в повышении по службе: не плати евреям, если хочешь от них что-то получить.

Когда арестованных посадили в закрытый грузовик и тот с ворчанием отъехал от дома, Эйхман вернулся в кабинет Левенхерца, куда по пятам за ним последовал Зверь. В кабинете он осмотрел стол темного дерева, дорогие обои, портреты.

– Да, ваше время пришло, – сказал он людям на портретах.

Взяв со стола серебряный колокольчик, возле которого еще лежала его ручка, он опустил колокольчик в карман: сувенир пусть незначительный, но полезный.

Эйхман вернулся в элегантный шестиэтажный отель «Метрополь», куда как-то в молодости приехал на трамвае (эти грязные, грохочущие монстры и теперь еще ходили под окнами), а ему не позволили даже войти внутрь. Зато теперь швейцар придержал перед ним дверь и низко поклонился, а в подвальном этаже, временно служившем нацистам тюрьмой, только что арестованные им евреи ждали, когда он решит их судьбу.

Еврейский вопрос в Австрии

Эйхман выждал два дня – достаточно, чтобы рана загноилась, – и лишь тогда вызвал шестерых предводителей еврейства, которых намеревался отпустить, во главе со старым, слабым, перепуганным насмерть Бёмом. Эйхман и сам не знал, зачем он велел привести остальных: Гольдхаммера, Плашкеса, Кёрнера, Ротенберга и Флейшмана. Наверное, просто чтобы показать им: он – может.

– Шаг назад! – приказал он им. – Так слишком близко. На меня возложена ответственность решения еврейского вопроса в Австрии. И я ожидаю от вас безоговорочного содействия. Герр Бём, это вы тот Адольф Бём, автор труда по истории сионизма? Я многое почерпнул из вашей книги. – И он процитировал на память короткий фрагмент текста, который выучил накануне. – Коль хакавод, – сказал он изумленно вытаращившимся на него евреям. – Вас удивляет мое знание иврита? Я родился в Сароне.

Зверь навострил уши. Эйхман уже не помнил, почему он когда-то заявил, будто родился в Иерусалиме, однако с тех пор этот прием не один раз помогал ему втираться в доверие к наивным евреям.

– Я слышал, Бём, что второй том вашего труда вышел совсем недавно, – продолжил он. – Сделайте одолжение, принесите мне, пожалуйста, экземпляр. Так вот, у евреев нет будущего в Австрии. Что вы предлагаете сделать для ускорения эмиграции?

Бём раззявил свой противный старый рот:

– Вы хотите, чтобы я…

– Я хочу знать ваше мнение о том, как помочь вашему народу, герр Бём.

– Я… ну, я… это не мое…

Эйхман позвонил в серебряный колокольчик, который стоял рядом с ним на столе.

– В любом случае вы слишком стары для моих целей.

– Так, а вы кто? – спросил Эйхман у следующего заключенного еврея.

Этот был уже четвертым с тех пор, как он отпустил Бёма и других, которых пока решил не арестовывать. Нет, и в самом деле, трудно понять, почему эти евреи так преуспели.

Стоявший перед ним еврей озадаченно произнес:

– Йозеф Левенхерц.

Левенхерц. Глава еврейской общины. Как его изменили всего несколько дней в холодной камере. Эйхман потрогал серебряный колокольчик, который взял со стола Левенхерца. Тот взглянул на него, но ничего не сказал.

– Для евреев в Австрии нет будущего, – повторил Эйхман набившую оскомину фразу. – Что вы порекомендуете для того, чтобы ускорить вашу эмиграцию?

– Ускорить… ускорить эмиграцию? – выдавил Левенхерц. – Если… если позволите… то есть вам, конечно, виднее… однако мне кажется, что состоятельные евреи не хотят покидать налаженную жизнь, а тем, что победнее, уезжать не на что.

Эйхман положил ладонь на голову Зверя. Просто удивительно, какой страх вызывают порой самые обыденные жесты. В первые десять дней после входа германских войск в Австрию с собой покончили сто евреев: одни бросались в окна, другие принимали яд или стрелялись.

– Значит, вы предлагаете нам сделать налаженную жизнь состоятельных евреев чуть менее таковой? – обратился к Левенхерцу Эйхман.

– Нет, я… я понимаю, герр Эйхман, господин, что существуют… То есть я хочу сказать, что люди получают одну из множества бумаг, необходимых для оформления выездной визы, и не успевают получить следующую, как срок действия первой истекает. Расписки об уплате налогов, счетов, других платежей. Видите ли, мы… И весь процесс приходится начинать сначала.

– Вы говорите мне о проблеме, не о решении.

– Да. Да, но, возможно… Опять же вам, конечно, виднее, но разве нельзя организовать конторы, выдающие бумаги, и конторы, принимающие платежи по ним, в одном здании? Тогда мы бы могли… те, кто получит разрешение на выезд… просто спускаться с одного этажа на другой с визой в руке и там платить… чтобы обеспечить средства…

– То есть так мы скорее избавимся от богатых евреев и останемся только с мелкой еврейской шушерой на руках?

– Я… Мы все – одна община. Намерение, чтобы состоятельные евреи помогли финансировать…

– Вот именно, налог, – перебил его Эйхман. – Налог на богатых евреев с целью финансировать выезд бедных.

– Налог? Я хотел сказать…

– Налог, который придется заплатить за выездную визу, и все в одном здании. Герр Левенхерц, я подумаю о возможности вашего освобождения после того, как вы набросаете мне план.

– Вы хотите, чтобы я составил план эмиграции евреев из Вены?

– План эмиграции евреев из Австрии.

– Какого количества, господин?

– Какого? Что значит какого? Вы разве не слышали – вам, евреям, нет места в Рейхе!

Эйхман позвонил, и за Левенхерцем явился адъютант.

– Надо бы собрать всех австрийских евреев в гетто в Леопольдштадте, Зверь, так их будет легче контролировать, – сказал Эйхман овчарке. – Однако не стоит объявлять об этом заранее, так будет спокойнее. – И крикнул адъютантам в холле: – Список арестованных еврейских предводителей ко мне! – Наклонившись к настороженному уху Зверя, он добавил: – Отпустим кое-кого. Кнут и пряник, вот что нам нужно, Зверь. Кнут и пряник.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

АВСТРИЯ ПОДАВЛЯЮЩИМ ЧИСЛОМ ГОЛОСОВ ГОВОРИТ «ДА» ГЕРМАНСКОМУ РЕЙХУ

Последнее унижение Австрии

Кэте Пергер

ВЕНА, 11 апреля 1938 года. 49 326 791 немецких и австрийских избирателей отдали вчера голоса за первый рейхстаг великой Германии. Но главное оскорбление нашему некогда великому и независимому народу нанесли те 99,73 % австрийцев, которые на вопрос, признают ли они подчинение страны фюреру, ответили «да». В самой Вене картина выборов выглядит так: 1 219 331 «за» против незначительных 4939 «нет». Присоединение Австрии обеспечивает Гитлеру господство в Центральной Европе, и мир уже никогда не узнает, действительно ли нацистов поддержало большинство или нет.

Другие народы, в том числе англичане и американцы, поспешили признать свершившийся факт. Без единого слова протеста Государственный департамент США закрыл свое дипломатическое представительство в Вене, не дожидаясь, пока это сделают нацисты…

Чертово колесо

Штефан снова взглянул на часы. Они с папой и Вальтером стояли в очереди в британское консульство. Вальтер подбрасывал кролика Петера, и две женщины впереди обернулись и посмотрели на него с неодобрением.

– Моя сестра выехала еще до того, как британцы ввели новые ограничения на выдачу виз, – говорила хорошенькая. – Правда, теперь она служит горничной, но зато она в Англии.

– Папа, я договорился встретиться с Дитером и Зофи, – сказал Штефан.

Отец окинул взглядом очередь, которая уходила далеко вперед, хотя они пришли, когда консульство еще даже не открылось.

– Надеюсь, не в парке? – (Штефан молча смотрел, как Вальтер подбрасывает кролика.) – Иди и возьми с собой Вальтера. Возвращайтесь через два часа. И смотрите не пачкайтесь.

– Вальт, Петер останется здесь, – заявил Штефан.

Вальтер протянул кролика отцу, даже не задумываясь о том, подобает ли взрослому, солидному мужчине стоять посреди улицы с мягкой игрушкой в руках. Но в Вене в последнее время вообще происходило много неподобающего.

– Вы сами можете сделать визу сыновьям, герр. Им вовсе не обязательно быть здесь с вами, – сказала хорошенькая.

– Их мама очень хочет, чтобы кто-нибудь увидел, какие они воспитанные, умные мальчики, – ответил отец тем тоном, который Штефан про себя называл «Я, Герман Нойман, владелец шоколадной фабрики Нойманов», но, встретив оскорбленный взгляд женщины, засуетился: – Простите. Я не хотел… Просто я… вчера я до десяти вечера стоял у посольства США, и все лишь для того, чтобы услышать: за американской визой обращаются по шесть тысяч человек в день, так что на обработку заявлений уйдет несколько лет. Но они сказали, что британцы все еще выдают студенческие визы.

– Да, студентам, принятым в один из британских университетов. Ваш сын поступил в Оксфорд?

– Штефан пишет пьесы, – помешкав, ответил отец. – Он хочет учиться у самого Стефана Цвейга…

Его слова были правдивы и в то же время обманчивы, как обманчиво было молчание Штефана, которым он ответил отцу на вопрос о парке.

Еще подходя к чертову колесу за руку с Вальтером, Штефан высмотрел в очереди длинную девичью косу, почти до пояса, – Зофия Хелена. Мимо нее медленно плыли заполненные гондолы. По парку Пратер бегали дети в форме гитлерюгенда: черные шорты, хлопковые рубашки цвета хаки, белые гольфы и обязательная красная нарукавная повязка с черной свастикой. Даже Дитер, который стоял в очереди с Зофи, и тот нацепил булавку со свастикой.

– Вальтер, я не знала, что ты тоже придешь! – воскликнула Зофия Хелена.

– И я не знал! – отвечал Вальтер. – Штефан обещал папе, что мы не пойдем в парк!

Зофи взъерошила малышу волосы и повернулась к следующему в очереди:

– Вы не возражаете? Я не знала, что его братишка тоже будет.

– Мы подождем, – сказал Штефан. – Вальтер все равно терпеть не может чертово колесо.

– Нет, я люблю его! – возразил Вальтер.

– Хорошо. Значит, это я терпеть не могу чертово колесо! – заявил Штефан.

– Штефан, – удивился Дитер, – ты же раз сто катался на этой штуке.

– Да, и каждый раз чувствовал себя так, словно забыл на земле желудок, – ответил Штефан.

– Все дело в центростремительном ускорении колеса, которое повышает нормальное воздействие тяжести гондолы на тело, – объяснила Зофия Хелена. – Наверху чувствуешь себя почти невесомым, зато внизу вес тела как будто увеличивается в два раза. Я могу взять Вальтера на колени.

– Вальт остается со мной, – сказал Штефан; за разговором они не заметили, как подошла их очередь, и служитель распахнул перед ними дверцу гондолы. – Идите. Мы подождем, – настойчиво повторил он, крепко взяв братишку за руку, чтобы тот не вздумал возражать.

Первым в гондолу шагнул Дитер, за ним Зофи и еще несколько человек. Кабина заполнилась. Штефан смотрел, как его друзья поднимались вверх: Дитер одной рукой приобнял Зофи, так что мерзкая свастика его булавки почти касалась ее рукава. Оба махали Штефану.

– Я так хотел покататься, – заныл Вальтер.

– Знаю, – ответил ему брат. – Я тоже хотел.

Штефан стоя смотрел, как Зофия Хелена опустилась на деревянную скамью на променаде. Похлопав по ней ладонью, она позвала:

– Иди сюда, Вальтер. Сядь со мной.

Но Штефан удержал братишку за руку.

Зофи встала и повернулась одним движением, так, словно на скамье рядом с ней вдруг оказался огромный паук. Ее глаза вперились в сияющую металлом табличку: «Nur Für Arier» – Только для арийцев.

– Ой! Мама говорит, что это позор, как наци обращаются с евреями. И что мы все должны быть заодно с ними.

– Ну вот Штефан и поддерживает, – произнес Дитер. – Стоит, как и положено еврею.

– Не валяй дурака, Дитер! – заявила Зофия Хелена.

– А я и не валяю. Он еврей. И в школе теперь сидит за желтой лентой, на последнем ряду, вместе с другими евреями.

– Нет.

– Да. И от нас их отделяют два пустых ряда.

Зофия Хелена посмотрела на Штефана, но ему нечего было сказать ей в ответ.

– Ты… Так ты, Штефан, еврей? Но ты совсем не похож.

Штефан притянул к себе Вальтера:

– А как, по-твоему, выглядит еврей?

– Но… Почему вы тогда не уезжаете? Мама говорит, что уезжают все евреи, особенно те, у кого есть деньги, а вы… вы же богатые.

– Отец не может бросить фабрику. В ней все наши деньги. Без фабрики у нас ничего нет.

– Ты мог бы поехать в школу в Америку. Или… Стефан Цвейг ведь в Англии? Ты мог бы поехать к нему, учиться писать.

– Не мог бы, – ответил за него Дитер.

– Почему? – вскинулась Зофи.

– Мы не можем оставить маму, – сказал Штефан.

– Значит, когда ей станет лучше, – стояла на своем Зофи.

Штефан всем телом подался к Зофии Хелене и прошептал ей на ухо так, чтобы Вальтер не услышал:

– Тем, у кого рак костной ткани, лучше не становится.

И тут же пожалел о своих словах. Он не привык говорить о болезни мамы, тем более так, чтобы причинить кому-то боль. Почему же сейчас ему захотелось сделать Зофи больно? Он почувствовал себя грязным, недостойным ее. Грязным евреем, как звали его теперь все учителя – все, кроме господина Крюге, учителя литературы.

Штефан подался назад, желая и в то же время не желая извиниться перед Зофи. Его так и подмывало спросить, зачем она пришла сегодня в парк с Дитером. Хотелось свалить на нее вину за то, что он солгал отцу, хотя и это было бы неправильно; он сам во всем виноват, незачем было поддаваться на уговоры Дитера и приходить сюда. Поэтому он просто стоял и гневно смотрел на нее, а она на него – совсем иначе.

В другом конце променада раздались приветственные возгласы и глухое тяжелое «топ, топ, топ». Марширующие ноги.

– Идем, Вальтер, – встревожился Штефан.

– Ты же обещал…

– Нам надо вернуться к папе.

– Тогда я расскажу ему, что ты водил меня в парк.

– Вальтер… – Штефан взял брата за руку, но тот вырвался, отлетел к Зофи и врезался в нее с такой силой, что оба упали на скамью, причем Вальтер оказался более или менее у нее на коленях.

– Папа говорил, два часа, – продолжал ныть Вальтер. – Столько еще не прошло.

Штефан хотел забрать у Зофи брата, но девушка обняла его обеими руками:

– Штефан…

Отряд штурмовиков был уже виден.

– Вальтер, я кому сказал. Идем сию же минуту!

Вальтер заплакал, но Зофи, то ли услышав панику в голосе Штефана, то ли увидев штурмовиков, а может, и то и другое, отпустила мальчика. Штефан попытался взвалить его себе на плечо, но Вальтер опять вывернулся и, потеряв равновесие, упал на землю.

– Вальтер! – вскрикнула Зофи и склонилась над малышом, чтобы помочь. – Вальтер, ты не ушибся?

Тем временем штурмовики, не ломая строя, уже поворачивали к ним.

– Дай Штефану твою булавку, Дит! – распорядилась Зофи, усаживаясь на лавку вместе с Вальтером и стараясь казаться спокойной. – Быстрее!

Дитер уставился на нее в недоумении.

Штурмовики остановились прямо напротив них, и командир спросил:

– Что здесь случилось?

– Ничего. Все в полном порядке, господин, – ответила Зофи.

Командир окинул взглядом ее, Вальтера и Дитера, сидевших на скамейке, и посмотрел на Штефана, который стоял перед ними. Под его взглядом Штефан вдруг почувствовал себя голым в пиджаке без свастики, как у Дитера, этой новой «венской булавки безопасности».

– Мы не с ним, – громко заявил Дитер.

– Он еврей? – спросил командир отряда.

– Да, – сказал Дитер.

– Нет, – тут же добавила Зофия Хелена.

Лицо штурмовика оказалось так близко к лицу девушки, что Штефан едва сдержался, так ему захотелось схватить этого типа за воротник и оттащить прочь. Вальтер на коленях Зофи заплакал по-настоящему: не из вредности, чтобы добиться чего-нибудь, а от страха.

– А этот малец кто – братишка еврея, который плачет от страха, сидя на лавочке, на которой евреям сидеть запрещено? – поддразнил малыша штурмовик.

– Он не мой брат, – сказал Штефан.

– Он мой, – ровным голосом произнесла Зофи. – Он мой брат, господин.

Штефан облизнул губы. Во рту вдруг стало невыносимо сухо.

Штурмовик повернулся к отряду:

– Как думаете, этот молодой еврей пришел в парк поразмяться, верно?

Штефан не понял, кого тот имеет в виду – его или Вальтера. И почувствовал тонкую горячую струйку в штанах, но вовремя сдержался, чтобы не обмочиться у всех на виду.

– А ну-ка, покажи нам, как ты маршируешь! – потребовал штурмовик, теперь уже явно обращаясь к нему.

Вокруг собирались зеваки.

– Ты что, не понял?! – возмутился штурмовик.

Штефан, тяжело сглотнув, пошел вперед, старательно не сгибая ноги в коленях. Ему не хотелось уходить далеко от брата, но выбора не было. Описав круг, он вернулся туда, откуда начал, поближе к Вальтеру.

– Еще! – потребовал командир. – И как следует, ты же можешь лучше. Надо петь. Когда поешь, легче. «Я еврей, видите мой нос?» Знаешь такую песню?

Штефан бросил быстрый, умоляющий взгляд на Зофи. Штурмовик взялся за свою дубинку.

Выбрасывая прямые ноги вперед и вверх, Штефан снова зашагал прочь.

– Пой! – крикнул штурмовик ему вдогонку.

Но он маршировал молча, не в силах добавить ко всем унижениям еще и это, тем более на глазах у Зофи и Вальтера.

Когда он развернулся, то увидел спину Зофии Хелены с длинной косой до талии: она уходила прочь, крепко держа за руку Вальтера.

Малыш обернулся – он плакал, но теперь молча, – а Зофия Хелена, милосердно не оглядываясь, уводила его прочь.

Штурмовик шагнул Штефану навстречу, поймал в воздухе его ногу и дернул. Штефан, потеряв равновесие, упал и так ударился спиной, что не сразу смог вдохнуть. Зеваки вокруг радостно завопили. И Дитер с ними.

– Я сказал, пой! – снова потребовал штурмовик.

Штефан неуклюже поднялся, поправил очки и снова начал маршировать прямыми ногами. На этот раз он запел. Хорошо, что Зофи и Вальтера уже не было рядом и они не могли стать свидетелями его последнего унижения.

Штурмовик повел его через променад, зеваки, улюлюкая, шли по пятам за ними.

Когда Штефан совсем выбился из сил и больше не мог задирать ноги так, чтобы угодить штурмовику, тот снова дернул его за ногу. Штефан упал.

То же самое повторилось еще раз.

И еще.

Штефан был уверен, что новый удар о землю сломает ему спину. Но каждый раз он видел в толпе ухмыляющееся лицо Дитера и вновь вставал.

Так они прошли весь променад и повернули обратно.

Где-то на середине обратного пути, пройдя то ли чуть больше, то ли чуть меньше половины, Штефан в очередной раз оказался на земле и, вглядевшись сквозь съехавшие набок очки, не увидел в толпе Дитера. Тогда, глядя на брызжущий слюной рот штурмовика, он попытался представить себе губы Дитера, проговаривающие слова старательно выписанной им пьесы, рот Дитера, называющий его евреем, ладонь Дитера, лежащую на прекрасных волосах Зофи, пока он целует ее на сцене Бургтеатра. Но гнев прошел, ничего больше не могло заставить его встать и шагать, терпя пинки и удары, и Штефан остался лежать на земле, а над ним, чуть в стороне, чертово колесо продолжало возносить к небу и плавно опускать свои гондолы.

Прощание

Труус вышла на голую площадку у карантинных бараков Зеебурга, когда дети уже собрались в столовой – все, кроме семерых, у которых проявилась дифтерия. Среди них была и Адель Вайс. День назад доктор сказал, что у Адель еще не самый тяжелый случай. Признаки болезни, конечно, налицо – серый налет в гортани и кашель, – но шея не раздута, как у других детей, дыхание почти не затруднено, поражений кожи тоже не видно.

Нынешнее утро принесло хорошие новости: всего через несколько часов, к обеду, все здоровые дети сядут на паром и отправятся в Англию, где Хелен Бентвич уже подыскала для них приемные семьи.

Труус спешила, когда из окна барака вылетел какой-то небольшой предмет и, описав в воздухе дугу, шлепнулся прямо ей под ноги. Что это?.. Пока она приглядывалась, неприятный ком встал у нее в горле, но она даже обрадовалась: утренняя тошнота. А этот серый шматок, кажется, клецка? Она не знала, какой расклад тревожил ее больше: то ли еда в бараках настолько гадкая, что дети швыряют ее в окно, то ли развлечений так мало, что выбрасывание еды в окна кажется им вполне сносной забавой. Клецка – или что там это было – прилетела как раз из дифтерийного барака, откуда детей даже не выпускают на улицу посмотреть, как команда бурлаков тянет баржу.

Войдя в столовую, Труус объявила детям новость, и те с радостными криками бросились по баракам собираться. Ей уже подумалось, что день действительно удался, когда она обратилась к замешкавшейся девочке:

– Шерил, я нашла дом тебе и Ионе. Беги собирай вещи.

– Я не могу его бросить, – сказала девочка.

– Кого бросить, милая?

– Иону.

– Конечно, ты его не бросишь. – Она протянула руку и взяла маленькую ручку, на большом пальчике которой красовалась половинка ее кольца. – Дом, который я нашла в Англии, для вас двоих. А теперь беги скорее. Я задержу их, чтобы они не уехали без тебя, а еще вам надо успеть вернуть мне кольца!

– Иона заболел, – произнесла девочка, и молчаливые слезы покатились по ее щекам.

– Заболел? Но как? Ему же сделали прививку.

Девочка стояла перед ней и плакала.

– О милая, я надеюсь, что это лишь… – Она обняла Шерил, прижала ее к себе и стала молча молиться. Господи, лишь бы не новый случай дифтерии!

Держа маленькую Шерил за руку, Труус вошла с ней в кабинет старшей медицинской сестры. Да, брат девочки проснулся ночью с ознобом и больным горлом. Кашля у него пока нет и других симптомов, кроме посеревших миндалин, тоже. Сестренку, с которой мальчик неразлучен, сначала тоже хотели отправить в карантин, но усомнились: стоит ли подвергать такому риску ребенка без симптомов?

– Нет, конечно не стоит, – согласилась Труус, в уме уже просчитывая возможные последствия столь позднего диагноза.

Придется сообщить Хелен Бентвич. Остается только надеяться, что она не откажется принять детей, которые через день-другой после прибытия тоже могут заболеть дифтерией. Но нет, Хелен – разумный человек. Доктор ведь сказал, что такая вероятность ничтожно мала, и Труус верила ему безоговорочно, распространяя эту веру и на ребенка, который был у нее внутри. В конце концов, все дети получили прививку сразу, как только приехали в Нидерланды. И если кто-то из них заболел, то лишь потому, что невозможно полностью исключить контакты до того, как вакцина начнет действовать. И пусть даже один больной ребенок попадет в Англию, разве это не ерунда по сравнению с тем, что остальные, здоровые дети покинут это Богом забытое место и отправятся в новые семьи. Ведь это всего-навсего дифтерия, а не оспа или полиомиелит. А Хелен из тех, кто никогда не скажет «нет», пока есть хотя бы малейшая возможность сказать «да».

Труус нащупала свое кольцо на пальце девочки и, запретив себе думать о детях, которые умирали в 1901-м и 1919-м от некачественной вакцины, сосредоточилась на истории великой гонки милосердия: двадцать погонщиков и сто пятьдесят ездовых собак за пять дней прошли 674 мили и доставили партию противодифтерийной сыворотки в городок Ном на Аляске, чем спасли его от полного вымирания. И это кольцо не сулит ничего дурного. Стоило ей отдать его детям, и она снова забеременела или поняла, что беременна, – одно и то же, в общем-то. Если кольцо уедет с ними в Англию, то она, скорее всего, никогда не увидит его снова. Может, оно и к лучшему. Не исключено, что кольцо несет проклятие только ей, а им – нет.

– Поверь мне, Шерил: я обязательно сделаю так, что Иона приедет к тебе в Англию, как только поправится, – сказала она девочке. – Просто ты поедешь вперед, познакомишься с новой семьей, а когда Иона прибудет, ты представишь их друг другу, ладно?

Девочка серьезно кивнула. Господи, какая она еще маленькая, а как много уже испытала!

Разыскали помощницу, чтобы проводить Шерил в барак. Труус с удовольствием отвела бы ее туда сама, но ей нужно было еще зайти к заболевшим детям и рассказать им, что их здесь не бросят. Как только они поправятся, то поедут в Англию, где их уже ждут новые семьи.

– Остальные выздоравливают? – спросила она старшую медсестру.

Та распахнула дверь в палату: простые белые колыбельки и кровати вдоль стен, на них такие же белые простые простыни. Сбоку было открыто окно: то самое, из которого совсем недавно стремительно вылетела клецка. На ближней к нему кровати сидела девочка постарше и из чего-то непонятного – похоже, из остатков обеда – лепила странных существ. Посреди комнаты двое мальчишек играли в игру, которую, видимо, выдумали сами: подкидывали не меньше полудюжины предметов сразу и старались поймать как можно больше. Остальные ребятишки с раздутыми шейками спали, читали или штопали носки. Надо же, штопка носков – вот так развлечение для детей в карантине, кто бы мог подумать. При таких обстоятельствах следовало только радоваться, что кому-то из них хватило предприимчивости и смелости выбросить в окно ту злосчастную клецку.

– К несчастью, ночь была тревожной, – сказала медсестра.

Труус напряглась, готовя себя к худшему, и быстро пересчитала детей: девочка и двое мальчиков, Адель… Куда они передвинули колыбельку?

– Наверное, это даже к лучшему, что дети – сироты, не придется сообщать родителям.

– Сирота, – поправила медсестру Труус, чувствуя себя раздавленной и в то же время испытывая облегчение, которого не должна испытывать, она знала. Если речь идет о малышке-сироте, то это, должно быть, та, годовалая. – Бедняжка Мадлен? – спросила она.

Вечером Труус старательно сдерживала слезы, не желая причинять Йоопу боль известием об Адель Вайс. Он ведь хотел взять девочку в их дом. Они могли стать семьей – слово, которое Труус с Йоопом перестали произносить вслух. Труус очень хотелось поговорить с мужем и об Адель, и о том ребенке, который рос у нее внутри. Но она понимала, что говорить еще рано. Когда-нибудь потом, когда она будет уверена. А пока все, что она могла, – это прижаться к мужу и гнать от себя мысли о девочке-цветке, которую она полюбила, едва взяв на руки.

Друзья приходят и уходят

Штефан сидел в библиотеке и писал, когда в комнату ворвался Вальтер с громким криком:

– Зофи снова пришла! Она просила сказать, что ей очень нужно тебя видеть.

Штефан поднял голову от пишущей машинки и в зеркале над столом увидел отражение брата, а заодно и свое собственное: что ж, глаз уже открывается, синяк вокруг него стал желтовато-оранжевым с багровым отливом, треснувшая губа тоже подживает. Правда, врач говорит, что шрам на ней останется. Ему еще повезло. Он лежал без сознания в парке, где на него набрела пожилая супружеская чета. Старики помогли ему подняться, довели до своей машины, погрузили на заднее сиденье и довезли до дому – лежа, чтобы его не увидели с улицы.

– Скажи Зофи, что меня нет дома, ладно, Вальт? – попросил он.

– Опять? – удивился братик.

Штефан уставился на строчку диалога, только что выбежавшую из-под клавиш его машинки: «Иногда я специально говорю что-нибудь неправильно, посмотреть, кто это заметит. Почти никто не реагирует».

Вальтер, пятясь, вышел из библиотеки и, не закрыв за собой дверь, стал спускаться. Штефан сидел, прислушиваясь сначала к топотку брата по мраморной лестнице, потом к его тонкому голоску, который пропищал из прихожей:

– Штефан велел сказать тебе, что его нет.

На этот раз Зофия Хелена не стала просить Вальтера попробовать еще раз или передать Штефану, что она просто хочет убедиться, все ли с ним в порядке, а лишь сказала:

– Передай это ему от меня, ладно, Вальтер?

Штефан подождал, пока входная дверь не закроется, и только тогда снова опустил пальцы на клавиши. Посидел, глядя на чистый лист. Слова больше не шли.

Чтение

С кроликом Петером в руке Вальтер вскарабкался в мамино красивое кресло на колесах, которое стояло в лифте, открыл одну из дюжины одинаковых книжиц, которые принесла Штефану Зофия Хелена, и начал читать Петеру вслух. Только ему не читалось. Хорошо бы попросить Штефана, пусть он ему почитает, но у Штефана было ворчливое настроение.

Доброта

Труус сидела у окна кафе на Роггенмаркт в Мюнстере, Германия, и начинала чувствовать, что привлекает внимание. Вторая половина дня, когда евреям разрешалось делать покупки после того, как немцы арийского происхождения заканчивали свои, христианке из Голландии не пристало засиживаться в кафе над чашкой остывшего чая. Но вот в конце улицы появилась Реха Фрайер. Она показалась крупнее и в то же время худее, чем Труус помнила. Черный шарф на голове Рехи и простое пальто совсем не шли к ее крупному, по-мужски грубоватому лицу. Мимо кафе она прошла не оглядываясь, но у самой витрины подняла руку без перчатки и поправила свой невзрачный шарф.

Дождавшись, когда Реха отойдет подальше, Труус встала, кивнула официантке и вышла из кафе. Держась на расстоянии квартала, она шла за Рехой, пока та не свернула к собору Святого Павла, где Труус, выполняя инструкции, полученные еще в Амстердаме, оставила свой автомобиль. Шесть недель она ждала этой встречи. Шесть долгих недель прошло с тех пор, как не стало Адель Вайс.

Реха миновала собор и исчезла в воротах следующего здания. Труус зашла в магазинчик напротив и провела там не меньше десяти минут, разглядывая шарфики. Когда шарфик был приобретен и тщательно упакован, она вышла из магазина и, следуя все той же инструкции, обогнула дом, в котором скрылась Реха.

Едва дверь черного хода захлопнулась за ней, Реха без всяких предисловий сказала:

– Их всего трое.

Труус ощутила странный озноб. Конечно, его причиной мог быть не по сезону холодный день, но она считала, что он, скорее, связан с ее беременностью. Пойдя на звук голоса Рехи, Труус обнаружила ее в маленькой нише, откуда хорошо просматривались оба входа, и черный, и главный.

– В следующем месяце они отплывают в Англию, мы уже все подготовили для переезда, – продолжила Реха. – Женщина, которая помогает мальчику, взялась найти ему дом, но на это нужно время.

Женщина – это наверняка Хелен Бентвич, а мальчик – Шальхевет, сын самой Рехи. Как Реха нашла в себе силы послать сына в Англию, зная, что оттуда ему предстоит путь в Палестину, где он будет так далеко от нее? Труус должна была перевезти детей в Голландию и позаботиться о них до тех пор, пока они не сядут на английский паром.

– Хорошо. С этим я как-нибудь справлюсь, но… Послушайте, ребенок из предыдущей группы, девочка, умерла от дифтерии, которой заразилась в карантинном бараке, – выпалила Труус, тоже не желая тратить драгоценное время на формальности. – И это не сирота, а маленькая… – «Маленькая Адель Вайс», – едва не сорвалось у нее с языка, хотя она готовилась провести этот разговор, не называя имен. Эдельвейс. Редкий цветок, прелестный, но недолговечный. – Это дочка одной из женщин, которые помогали переправить детей; она отдала ее мне, чтобы я спасла малышку, и…

И Труус, уверенная в том, что сможет дать девочке новую жизнь, взяла ее из рук матери, хотя, откажись она, Адель Вайс была бы жива.

– Я сама должна сказать ей об этом, поймите, – выдавила Труус.

Но Реха молчала, что, вообще-то, было нехарактерно для этой крупной, решительной женщины, и Труус невольно вспомнила личико малышки – сначала в колыбельке в карантинном бараке, где та лежала, посасывая большой пальчик, затем в крошечном гробике.

– Я должна сообщить ее матери, – тихо повторила она.

– Вам кажется, что это будет добрый поступок. Я вас понимаю, – ответила Реха. – На самом деле нет никакой доброты в том, чтобы избавлять себя от чувства вины, подвергая опасности мать. У каждого из нас своя вина. Мне жаль, что вам выпала именно эта, но ничего не поделаешь… А сейчас вас ждет епископ, он готов выслушать ваше признание в грехе… – Реха замолчала, словно готовясь к чему-то. – В том, что одного из своих детей вы любили больше других.

И Реха дважды стукнула в ближайшую стену. В паузе, которую она сделала, прежде чем ударить в третий раз и скрыться за потайной дверью, Труус попыталась представить, каково это: иметь много детей, но лишь одного любить так крепко, чтобы найти в себе силы оторвать его от себя и отослать подальше, оставив других рядом.

Выйдя через парадную дверь, Труус прошла по улице и вошла в собор, где словно окунулась в прохладную каменную глубину, наполненную полумраком и пятнами пропущенного через витражи света, стойкими запахами ладана, воска, деревянных скамей и обитых кожей скамеечек для коленопреклонений, – прибежище чудом сохранившейся веры.

Исповедь

Узкая дверка деревянной исповедальни отъехала в сторону, открыв темное нутро и решетчатый экран, за которым стоял крупный мужчина с кустистыми бровями и почти лысой головой. На его груди висел большой крест на толстой цепочке. Оказавшись в тесном, темном пространстве, Труус почувствовала, что ей хочется плакать, словно само присутствие этого человека по ту сторону экрана располагало к тому, чтобы снять грех с души.

Епископ, помолчав, стал подсказывать:

– Простите меня, отец мой, ибо я согрешила.

Труус выговорила:

– Я согрешила… Мой грех в том, что я любила одного своего ребенка меньше других.

Неужели она и вправду любила кого-то из своих детей больше, а кого-то меньше? Меньше, чем того ребенка, которого она носит сейчас?

Или она меньше любила Адель Вайс?

Она посмотрела сквозь решетку, отмечая про себя, что епископ молчит.

– Больше других, – поправилась она. – Извините. Согрешила в том, что любила одного больше других.

Он смотрел на нее внимательно: она ошиблась в пароле, это было очевидно, но так же очевидно было и то, что ее мучит какое-то горе.

– Уверен, добрая госпожа, – наконец сказал он, – Господь найдет вашу душу достойной прощения, в чем бы ни состоял ваш грех.

Он дал ей время собраться, а затем отворил дверь у себя за спиной. В исповедальню проник луч света, и Труус разглядела, что у епископа длинный нос, тонкие губы и добрые глаза. И тут в тесном пространстве рядом с ним возникла девочка. Приникнув к решетке, она стала разглядывать Труус. На вид ей было лет семь, в ее больших карих глазах под длинными прямыми ресницами, как у Йоопа, прятался страх: эти глаза явно повидали больше, чем положено видеть ребенку ее лет.

– Это Генна Кантор, – произнес епископ; девочка продолжала смотреть на Труус. – Генна старшая. Она сейчас познакомит вас с сестрами. Правда, Генна?

Девочка серьезно кивнула.

В исповедальню вошла вторая девочка, так похожая на первую, словно они были двойняшки.

– Это Гисса, – сказала Генна. – Ей шесть.

– Генна и Гисса, – повторила Труус. – Вы сестренки?

Генна кивнула:

– Наша старшая сестра, Герта, уже в Англии, а Грина тоже наша сестра, хотя Бог забрал ее к себе до того, как родились мы.

В словах девочки слышалась глубокая уверенность в существовании Бога, верить в которого Труус становилось труднее с каждым днем.

Снаружи кто-то подал сестренкам малышку. Крохотные пальчики девочки тут же потянулись к лицу старшей.

– Это Нанель, – сказала Генна. – Она младшая.

Нанель… Как невозможно близко к тому имени, которое они с Йоопом избрали для своего первенца; если бы родился мальчик, его назвали бы в честь отца Йоопа, девочка стала бы Аннелизой, но дома они звали бы ее Нел. Наверное, то дитя и было для них самым любимым, ведь только ему они отважились выбрать имя.

– Нанель, – повторила Труус за Генной. – Наверное, у мамы с папой закончился запас имен на букву «Г»?

– Вообще-то, она Галианель, – тут же ответила Генна. – Это мы зовем ее Нанель.

– Ну что ж, Генна, Гисса и Нанель, я тетя Труус.

Так она стала называть себя, когда на пятом году брака занялась социальной работой, постепенно уверившись, что Нел уже никогда не появится на свет.

– Запомнили? – спросила она у девочек. – Тетя Труус.

– Тетя Труус, – повторила Генна.

Труус кивнула Гиссе, чтобы и та тоже повторила. Научить ребенка произносить незнакомое имя, даже самое чудное, куда легче, чем научить лгать.

– Тетя Труус, – произнесла Гисса.

– Нанель еще не говорит, – сказала Генна.

– Нет? – переспросила Труус, а про себя подумала: «Слава Богу!» Никогда не знаешь, что ляпнет ребенок.

– Она говорит «Гага», – добавила Гисса, – но мы не знаем, кого из нас она так называет!

И сестренки захихикали. Ну, все в порядке. Как-нибудь да обойдется.

– Значит, я тетя Труус, и я повезу вас в Амстердам. По дороге я часто буду просить вас делать странные вещи. Слушайтесь меня, а главное, помните: кто бы ни спросил, я ваша тетя Труус, а вы едете в Амстердам погостить у меня пару дней. Запомнили?

Обе девочки кивнули.

– Вот и хорошо, – сказала Труус. – А теперь, кто из вас лучше умеет притворяться?

Притворство

Было чертовски холодно, когда Труус подъехала к деревянной будке на границе, однако и холод, и темнота, и даже время ужина – все было ей только на руку, все могло помочь ей избежать тщательного досмотра. У будки она притормозила, от души желая, чтобы и на этот раз пограничникам стало лень выходить из-за какой-то тетки, которая едет через границу. Одна, машина с голландскими номерами, – да пусть себе едет. Но едва лучи ее фар осветили ворота из проволочной сетки с натянутой на ней большой матерчатой свастикой в нелепом белом круге, один из солдат покинул будку и направился к машине.

Труус, которая уже держала свой одинокий паспорт затянутой в перчатку рукой, поправила складки длинной юбки. Затем опустила стекло, впустив в салон обжигающе холодный ночной воздух, поздоровалась и протянула документ пограничнику. Положив руки на руль, она внимательно разглядывала солдата, пока тот разглядывал ее паспорт. Воротничок мундира чист, не обтрепан, сапоги начищены до блеска, на подбородке даже сейчас, в самом конце дня, ни щетинки. Видимо, служит недавно. Одет только в шинель, какие выдают солдатам в это время года, хотя погода требует чего-нибудь потеплее. Совсем молод, явно не женат, как и его коллега, предположила Труус, и слишком верит в идеалы, чтобы брать взятки. Впрочем, ей и подкупить-то его нечем: при ней было лишь кольцо матери, настоящее. Все подделки закончились, а заказать новые не было времени. К тому же подкупать одного наци в присутствии другого слишком рискованно, ведь тогда им придется доверять один другому, а доверие в наши дни – редкость.

– Возвращаетесь домой, фрау Висмюллер? – спросил пограничник.

Вежливый. Это хорошо.

Ступнями она чувствовала тугие педали газа и тормоза, ногам было тепло. Вежливый пограничник вряд ли станет просить ее выйти из машины.

– Да, сержант, – ответила она, – еду к себе домой, в Амстердам.

Луч фонарика тщательно обшарил салон, задержавшись на пальто, расстеленном по спинке пассажирского кресла так, словно под ним мог кто-то сидеть, скользнул вдоль пустого заднего сиденья. Труус внимательно следила за своим лицом: оно не должно выражать ничего, кроме уважения. Пограничник осветил пол между передними и задними сиденьями. Обошел машину и повторил то же самое с другой стороны, потом наклонился и осветил днище. Какой дотошный! Неужели Господь и в этот раз поможет ей проскочить в игольное ушко его досмотра?

Пограничник вернулся к окну Труус:

– Ваше пальто?

Она подняла пальто и распахнула его так, чтобы он видел – пальто и пальто, ничего больше.

– Вы не возражаете, если я посмотрю под креслами?

Она аккуратно положила пальто на место.

– Конечно, вы же должны все проверить, – сказала она, – хотя я надеюсь, что до багажника у вас руки не дойдут: там столько всего напихано.

Первый пограничник кивнул второму, в будке. Тот нехотя вышел, затем вернулся, чтобы взять оружие, подошел к ним, направил ствол «люгера» на багажник и стал ждать, когда первый его откроет. Труус следила за ними в зеркальце заднего вида до тех пор, пока луч фонарика не ударил в зеркало, лишая ее возможности видеть. Сняв руки с руля, она сложила их поверх юбки.

– Спокойно, девочки, – сказала она. – Сидите. – И порадовалась – впервые за все время – тому, что они такие маленькие. Маленькие и очень худые.

Пограничник с фонариком вернулся к окну, и в зеркальце Труус увидела, что второй стоит перед багажником, держа в одной руке пистолет, а в другой – аккуратно свернутое одеяло. Ее руки в желтых перчатках снова легли на руль.

– Фрау Висмюллер, объясните, пожалуйста, для чего вы возите с собой столько одеял? – поинтересовался сержант, совсем мальчишка – бедный мальчишка, которого выгнали холодной ночью на улицу, чтобы запрещать выезжать из его страны тем, в ком она больше не нуждалась; страны, которую он любил, в которую верил так же, как ребенок самой Труус, появись он когда-нибудь на свет, любил бы и верил в Нидерланды. Просто мальчик – юный идеалист, выполняющий свой долг.

Вслух она сказала:

– Не хотите взять по одному? Такой холодной ночи в мае, как эта, я даже не припомню.

Сержант крикнул что-то напарнику, тот вынул из багажника второе одеяло и понес оба на пост.

– Спасибо, фрау Висмюллер. Ночь сегодня и впрямь холодная. Вам лучше надеть пальто.

Труус кивнула, но пальто так и осталось лежать на пассажирском сиденье, а ее нога – стоять на педали газа, пока не вернулся второй пограничник.

Первый спросил:

– Вы не возражаете, если мы осмотрим багажник более тщательно?

Он отошел и, пока его напарник держал багажник под прицелом, стал одно за другим вынимать оттуда одеяла. Труус неподвижно смотрела вперед, на серебристые петли калитки в лучах ее фар, на красно-черный флаг со свастикой и на невинную белую каемочку вокруг, такую неуместную на нем.

Самая простая вещь в мире

– Штефан, – сказал отец, – мать задала тебе вопрос.

Штефан посмотрел на маму, улыбавшуюся ему через стол, заставленный серебром, фарфором и новым хрусталем, купленным отцом взамен разбитого в ночь аншлюса. Котлетка на тарелке матери лежала нетронутая, клецки нарезаны, но не съедены, капустный салат переворошен так, чтобы казалось, будто его стало меньше. Но сегодня она была за столом, с ними, хотя чаще присутствовала в виде портрета на стене: молодая, моложе, чем Штефан сейчас. Климт тогда еще рисовал в более традиционном стиле, так что фигура матери не заткана золотом – на ней платье с пышными белыми рукавами, на высоко взбитых волосах шляпка – мать в жизни так не носила – оттеняла выразительный изгиб темных бровей и большие зеленые глаза. Она наверняка думает, что он увлекся своей писаниной и потому не слышит ее. Пусть. Она делает все, чтобы придать этой новой жизни хотя бы видимость нормальности, и он тоже.

– Как прошла репетиция твоей пьесы? – снова спросила мать.

– Мы передумали ее ставить, – ответил он, а на появившееся в ее усталых глазах выражение тревоги добавил: – Времени нет. Зофи занята математикой.

– Она принесла Штефану целую стопку копий его пьесы в виде книжки, а он не хочет почитать даже Петеру, – сказал Вальтер.

Его паршивая пьеса. Зофи договорилась, чтобы пьесу набрали на линотипе в редакции, где работает ее мать, или даже сама набрала, но это ничего не меняет – двенадцать экземпляров паршивой пьесы там, где достаточно было одной.

– Я не думаю… – заговорил отец.

– Дружбы начинаются, и дружбы заканчиваются, так было и в лучшие времена, – перебила его мама. – Сейчас это даже к лучшему. Штефан, мы нашли учителя английского языка, который будет заниматься с тобой летом. И поскольку он согласен уделять нам всего один час в день, ему придется работать с вами обоими одновременно.

– Я буду учить английский со Штефаном? – переспросил Вальтер. – И Петер тоже?

Штефан привычно положил вилку на тарелку и с принужденной легкостью сказал:

– Когда будем писать контрольные, Вальт, не вздумай прятать от меня ответы, я буду у тебя списывать!

Вальтер нагнулся и шепнул кролику:

– Не вздумай прятать ответы, Петер, мы будем у тебя списывать!

Мама потянулась через стол и взяла мягкую лапку Петера – всего две недели назад кролика было запрещено приносить за стол.

– А ну-ка, пробегитесь, прежде чем пойти в школу, посмотрим, кто из вас будет первым! – сказала она. – Ставлю на тебя, Петер.

– Рахель, даже если бы у нас были визы для мальчиков, – сказал папа, – не думаю, что им следует покидать мать…

– Гитлер в шестиколесном «мерседесе» разъезжает по Марияхильферштрассе, Герман, даже ты не можешь этого отрицать. Как не можешь отрицать и того, что миллионы наших соседей проголосовали за присоединение.

– Плебисцит был проведен нелегитимно, – возразил папа.

– И ты видишь много желающих встать и сказать это вслух?

Штефан доел гермкнёдль и теперь пальцем исподтишка подбирал остатки сливового джема и мака с тарелки, когда в гостиную ворвалась тетя Лизль с чемоданом в руке. Почему Рольф не взял его в дверях?

– Михаэль требует развода! – выпалила она.

– Лизль? – удивленно переспросила мама.

– Он не может оставаться мужем еврейки. Это плохо для ведения дел. Он меня выгнал. Быть женатым на еврейке ему нельзя, но он желает сохранить мои деньги.

– У него уже давно не было бы никаких дел, если бы ты не спасла его, вложив в его банк свои деньги, – сказал папа.

– Он перевел мой капитал на свое имя! И еще он требует мою долю в шоколадной фабрике.

– Но он не может просто взять и забрать у меня половину акций, – возразил отец. – Они записаны на твое имя, Лизль.

– Успокойся, Лизль, – уговаривала мама. – Садись. Ты уже ела? Герман, позвони, пожалуйста, Хельге, пусть принесет Лизль что-нибудь поесть и немного бренди, пожалуй.

– Михаэль не сможет сделать перевод без занесения в книгу регистрации владельцев акций. – Папа продолжал говорить с Лизль, не обратив внимания на слова мамы. – А я не собираюсь делать ничего такого.

– Герман, он уже подготовил все документы, – стояла на своем тетя Лизль. – Он сказал, что если я откажусь, то он сделает так, что тебя арестуют и сошлют в трудовые лагеря. Он говорит, что теперь это самая простая вещь в мире – донести на еврея.

Тайник

На другой стороне границы, у маленького рынка, Труус остановила машину.

– Вот мы и в Нидерландах, – сказала она.

Гисса, свернувшаяся клубком на полу, под длинными юбками Труус, выкарабкалась оттуда на пассажирское сиденье.

– Я была как мышка, – серьезно произнесла она.

– Да, ты молодец, Гисса. – Труус наклонилась, чтобы забрать малышку у Генны, которая все это время провела зажатой между дверцей автомобиля и ногой Труус, у нее под юбкой. – Вы молодцы, все трое.

Она открыла дверцу – очень осторожно, чтобы Генна не выпала. Девочка выскользнула наружу, обежала машину и села на кресло к сестренкам. Труус тоже вышла и, расправляя юбку, задумалась о следующей проблеме – въездная виза. Магазинчик у рынка был закрыт, но телефон-автомат на обочине дороги работал, и Труус позвонила Кларе ван Ланге и сообщила, что везет троих детей. «Четверых», – подумала она, только четвертый всегда будет с ней, куда бы она ни направилась.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

ВСТРЕЧА НА МИРОВОМ УРОВНЕ ПО ВОПРОСУ О БЕЖЕНЦАХ

Париж принял предложение США о проведении встречи в Эвиан-ле-Бене

Кэте Пергер

11 мая 1938 года. Правительство Соединенных Штатов выступило с предложением провести встречу межправительственных комитетов по урегулированию вопроса о беженцах из Германии и Австрии. Встреча состоится в Эвиан-ле-Бене, Франция. Начало встречи намечено на 6 июля.

Европа, затаив дыхание, ждет, что Америка возглавит усилия по спасению еврейских эмигрантов и предложит новые методы выхода из сложившейся ситуации. Ожидается, что уже на открытии встречи прозвучат новые предложения со стороны Соединенных Штатов. Всего в ней примут участие представители более тридцати стран.

Полагают, что бо́льшая часть еврейского населения Германии готова покинуть Рейх незамедлительно, однако перед ними с каждым днем встают все более серьезные барьеры. При существующих иммиграционных квотах евреям годами придется ждать своей очереди на выезд. Большинство стран, принимающих беженцев из Германии, в том числе Соединенные Штаты, где из-за обострившейся экономической ситуации Государственный департамент отказался выполнить даже те минимальные квоты, которые предписываются актом Джонсона – Рида, требуют предоставления гарантий, что иммигранты никогда не обратятся за пособием.

В то время как Европа и Америка требуют от иммигрантов, чтобы те прибывали со средствами, способными обеспечить их до конца жизни, в Германии 26 апреля был принят указ о регистрации еврейского имущества, согласно которому всякий еврей, обладающий собственностью на сумму, превышающую 5000 рейхсмарок, обязан задекларировать ее до конца июня. Недвижимость. Личные вещи. Банковские счета и сбережения. Любые ценные бумаги. Полисы страхования жизни. Пенсионные выплаты. Все, вплоть до серебряных ложек и свадебных платьев, подлежит внесению в декларацию. Немцы заявляют, что слишком много евреев уже скрылись за границей с богатствами, по праву принадлежащими Рейху. Теперь они требуют конфискации имущества евреев-эмигрантов…

Растущая надежда

Наверное, все дело в жаре, думала Труус, такой же удушливой и неожиданной для начала июня, как та ледяная ночь месяц назад, когда она тайком вывозила из Германии трех сестренок. Сидя за завтраком с Йоопом, она из последних сил скрывала от него утреннюю тошноту – так сильно ее не тошнило еще никогда. Она как раз собиралась приготовить ему бруджи крокеты перед отъездом, но, едва проснувшись, поняла: запаха жареного мяса ей сегодня не вынести. Вместо них она решила сделать сладкие хлебцы с корицей из припасенного на следующий завтрак цукерброда. «Французские тосты», так их называли в Америке и подавали в самых дорогих отелях. Но как сказала ей подруга, от которой Труус узнала об этом, «твои куда лучше». Это блюдо так легко ложилось на желудок, что можно есть каждое утро, хоть до самых родов.

Скоро беременность станет заметна; придется сказать Йоопу. Будь она модницей, силуэт «карандаш», последний писк сезона, давно выдал бы ее тайну. Но изменения, которые происходят с телами женщин, всегда заметнее для самих женщин, чем для мужчин, тем более Йооп в последнее время был так занят в банке – мир финансов, как и весь остальной мир, переживал нелегкие времена. Так что с недельку можно подождать: она скажет ему, когда сама будет совершенно уверена.

– Италия и Швейцария отказались прислать своих представителей на конференцию в Эвиане, – произнес Йооп, глядя в газету. – Румыния заявила о своем намерении стать страной – поставщиком беженцев.

– Говорят, Рузвельт послал вместо себя ничего не значащего представителя, – сказала Труус.

– Да, Майрона Тейлора, – подтвердил Йооп, глядя на жену поверх газеты. – Бывший управляющий сталеплавильной корпорацией США. Рузвельт наделил его всеми правами полномочного посла, как будто это поможет ему… Труус, ты неважно выглядишь. Позволь на этот раз мне съездить вместо тебя в Германию. Я…

– Знаю, Йооп. Я знаю, что ты был бы рад поехать туда вместо меня сегодня, что ты все время ездил бы сам. Ты очень хороший человек. Но женщина, путешествующая с детьми, вызывает куда меньше подозрений, чем мужчина.

– Может быть, госпожа ван Ланге тебя заменит?

Клара тоже ждала ребенка, но Труус отказывалась считать беременность причиной, не позволяющей женщине спасать детей.

– Госпожа ван Ланге очень умна, но пока не готова для сольного выступления…

Хотя Клара часто удивляла ее своими неожиданными способностями и умениями.

– Она не готова потому, что все это становится слишком опасно, – заявил Йооп, – и именно поэтому вместо тебя должен поехать я.

Труус подцепила вилкой кусочек яичного бисквита с фруктами, старательно избегая сливок. Нет, даже сладкие хлебцы оказались слишком тяжелы для ее желудка.

– Йооп, только не обижайся на то, что я скажу: ты отвратительный лжец.

– То есть ты вывозишь детей без виз?

Он знал, что жена регулярно ввозит в Нидерланды детей без документов на въезд, но это было не так опасно, как вывозить их из Германии без разрешения на выезд.

– Там, в Германии, этим занимается Реха, – ответила она.

– Тогда что мне за нужда лгать?

Труус встала, чтобы убрать посуду, а заодно избежать расспросов мужа. Но при первом же движении по ее телу прошла судорога, такая сильная, что пришлось поставить тарелки. Что-то теплое, пахучее потекло по ее ногам.

– Труус!

Йооп вскочил и потянулся к ней через стол, тарелки с грохотом полетели на пол.

Сначала Труус подумала, что красная лужица на полу – это клубничный компот. Потом, желая пощадить мужа, решила сказать, что у нее внезапно пришли месячные, но не смогла: резкая боль заставила ее согнуться, а новая струйка крови намочила чулки и платье.

Цена шоколада

Штефан сидел в подвале, где хранилось какао, прохладном даже в летнюю жару, и набрасывал план новой пьесы, когда наверху началась какая-то возня. Сначала он просто не обратил на это внимания, поскольку как раз начал набрасывать новую идею, а у идей есть одно неприятное свойство: если не записать их сразу, едва они пришли тебе в голову, то они обязательно ускользнут. Когда мысли оказывались в блокноте – черные строки на белом листе, – Штефана начинало тянуть к ним с силой, сопротивляться которой было бесполезно, но, чтобы это произошло, их надо было сначала записать, иначе они просто исчезали.

Он сосредоточился на словах, которые выводила его рука: «Мальчик, который раньше всегда сидел за первой партой, теперь сидит в конце класса, отделенный желтой лентой от других. Он знает ответ, который нужен учителю, но руку не поднимает – это лишь вызовет насмешки. Не важно, насколько правильно он ответит, к его словам все равно будут придираться».

Он и сам не знал, что заставило его вновь вернуться к этому. Было лето, в школу ходить незачем. Наверное, из-за Вальтера. В последние недели перед каникулами малыш плакал буквально каждое утро. Петер тоже должен идти с ним в школу, настаивал он, ведь, сидя дома, он совсем ничему не научится.

Прямо над головой Штефана с треском распахнулась дверь, и по деревянным ступеням затопали начищенные до блеска сапоги – зрелище, к которому он привык на улицах Вены за последние полгода, но никак не ожидал увидеть здесь, в стенах шоколадной фабрики Нойманов. Закрыв блокнот, он сунул его под рубашку.

Наци – их было всего четверо, но их появление все равно воспринималось как вторжение – принялись за перепись содержимого погреба, а Штефан, пользуясь тем, что никто на него не смотрит, проскользнул по лестнице наверх. Но наци оказались и там: сновали вокруг печи для обжарки какао-бобов, между каменными столами, а шоколатье растерянно смотрели на них. Мастерам задавали вопросы: кто они, евреи? Штефан не знал. Папа нанимал их, потому что они хорошо варили шоколад, остальное его не интересовало.

Штефан скользнул мимо лифта на лестницу, которая, к его облегчению, оказалась пустой.

Еще не добравшись до верхней ступеньки, он услышал голос отца:

– Мой отец построил эту фабрику с нуля!

Штефан крадучись подошел к двери кабинета, где увидел папу и дядю Михаэля. Они ожесточенно спорили.

– Пойми, Герман, это никого сейчас не интересует, – на удивление тихим и даже задушевным голосом говорил дядя Михаэль, так что Штефану пришлось прислушиваться. – Ты еврей. Если ты не продашь свое предприятие мне раньше, чем эти люди закончат инвентаризацию, фабрика будет признана собственностью Рейха. А тебя все равно заставят платить налоги, хотя средств, чтобы заработать деньги, у тебя больше не будет. Я клянусь тебе, что все будет именно так, потому что такова их цель. А я позабочусь о тебе и твоей сестре…

– Как? Разведешься с ней и ограбишь нас обоих?

– Развод – только формальность, Герман. Я иду на него, чтобы соблюсти букву закона и тем спасти ее и себя. – Дядя Михаэль протянул отцу ручку. – Ты должен мне довериться. Подпиши документ о продаже, пока еще не поздно. А я, став официальным владельцем, обещаю слушаться тебя во всем, что касается производства. Я буду заботиться о тебе, о Рахели, о мальчиках и о Лизль. Она моя жена, вы все – моя семья, и не важно, санкционированы наши отношения государством или нет. Только позволь мне помочь. Доверься мне, пожалуйста.

Мертвенно-белые простыни

Труус лежала на больничной койке. Над ней лопатил спертый июльский воздух потолочный вентилятор. Он да еще радио, которое принес Йооп, – вот и все, что отвлекало ее от белых простыней, железных изголовий, белых стен и белых головных уборов медсестер, которые регулярно приходили ставить ей градусники.

– Ваш муж не навещает вас сегодня? – спросила медсестра.

Где же Йооп?

Кровотечение удалось остановить, и Труус выжила, но, как выяснилось, подхватила инфекцию, так что не могла даже сидеть. Если бы не радио, ей оставалось бы только слушать, как несут новорожденных младенцев счастливым матерям, и бесконечно думать о немецких детях, чьи судьбы решаются где-то там, пока она прохлаждается здесь, на больничной койке, среди безукоризненно отглаженных простыней, которые отстирывают до мертвенной белизны, словно от чистоты этих кусков хлопковой ткани и впрямь зависит чья-то жизнь.

На границе

Йооп увидел, как ушли во тьму ворота из армированной сетки, когда он выключил фары. Под дулом пистолета, который смотрел ему в висок через открытое окно, он медленно перевел холодную металлическую ручку дверцы в горизонтальное положение. Крупная капля пота скользила по его лбу, но он не решился поднять руку, чтобы ее вытереть. Медленно открыл дверцу. Худощавый пограничник шагнул в сторону, но оружия не опустил. Йооп повернулся на сиденье и поставил ноги на землю. Осторожно встал. Подождал. Он ехал один, так что бояться было нечего.

Приехав вместо Труус, он хотел убедить Реху Фрайер доверить ему детей, которых повезла бы через границу его жена, если бы не попала в больницу. Сама Труус ничего не знала о его затее. Она всегда так легко говорила о своих поездках, что Йооп был уверен: у него все получится. Лишь одно могло облегчить ее горе от потери собственного ребенка – мысль о том, что другие дети будут жить.

Он вздрогнул, когда второй пограничник, низенький и коренастый, провел руками по его груди, потом по талии и наконец по промежности.

– Если вы посещали Германию по делам вашего банка, как вы утверждаете, – начал коренастый, – то вы не откажетесь пройти с нами для подтверждения ваших слов.

Стараясь сохранять спокойствие и вежливость, Йооп негромко сказал:

– К сожалению, банкир, с которым я встречался, наверняка уже ушел домой, время ведь позднее.

– В таком случае нам придется передвинуть вашу машину, – ответил второй, с пистолетом, – чтобы она не загораживала дорогу всю ночь.

То, что отвлекает внимание

Радио было и благом, и проклятием: новости день ото дня становились все хуже. Труус слушала репортаж со Всемирной конференции по беженцам, знакомый голос говорил:

– …Я надеюсь, мне удастся убедить многоуважаемое собрание в том, что весь мир должен сплотиться и предоставить убежище преследуемым евреям Рейха…

Но тут его перебил голос Йоопа:

– Труус, ты должна отдыхать.

– Йооп!

Выключив радио, он осторожно опустился на краешек ее кровати и нежно поцеловал в лоб. Она, обхватив мужа руками, прижалась к нему:

– Ох, Йооп, слава Богу, ты дома!

– Клара тебе уже сообщила? – спросил Йооп. – Я позвонил ей из первой же телефонной будки, как только выбрался из Германии. Сказал, что еду сразу сюда.

– Она сама приезжала ко мне, чтобы предупредить. Но знать, что ты жив и здоров, – это одно, а видеть тебя – совсем другое. Что там случилось, Йооп? Клара сказала, что у тебя были все бумаги, детей ты не вез, но тебя все равно допрашивали в гестапо?

– Прости меня, Труус. Я полный неудачник. У меня не получилось убедить Реху Фрайер даже встретиться со мной, не говоря уже о том, чтобы передать мне детей.

Реха и так шла на большой риск. Понятно, почему она отказалась от встречи с совершенно незнакомым ей человеком. Может быть, Клара ван Ланге и убедила бы ее, но Йооп не стал просить Клару поехать с ним в Германию. Он все хотел сделать сам, для нее, для Труус.

– Йооп, Реха боится за детей, – сказала Труус. – Неожиданностей и без того много…

Адель Вайс умерла, и теперь именно Рехе придется сообщить об этом ее матери… А ей, Труус, видно, вообще лучше не прикасаться к детям. Не зря Бог не хочет, чтобы у нее были свои. Нет, об этом сейчас думать не надо.

– Но ты попытался, Йооп. Спасибо тебе за это.

– С другой стороны, что, если бы Реха встретилась со мной, Труус? Если бы доверила мне детей?

Он пододвинул к кровати стул, пересел и взял жену за руку. Если он и слышал голоса младенцев в палате, то ничем этого не выдавал. Труус тоже старалась не показывать, как сильно ее тревожит присутствие этого ребенка: вот он хнычет, теперь затихает – присосался, наверное, к матери.

– По радио сейчас выступал Норман Бентвич, тот славный человек, с которым мы познакомились в Лондоне, – сказала она, не желая больше думать о детях и опасностях, которым подвергал себя Йооп. – Помнишь Нормана?

– И Хелен, – сказал он. – Они оба славные.

– Он представляет Британию на конференции в Эвиан-ле-Бене. Они там как сговорились: каждый начинает с того, что выражает беженцам свои симпатии, а как доходит до дела, никто ничего конкретного не предлагает.

– Ладно, Труус, – вздохнул Йооп. – Я включу радио, только обещай, что не будешь принимать новости слишком близко к сердцу.

Труус сморгнула слезы, изо всех сил стараясь не слушать, как сопит младенец. Интересно, он действительно существует или ей только кажется? А если существует, то почему Йооп его не слышит? Это все из-за белой кровати, белой комнаты, многодневной мертвенной белизны – из-за них ей стали мерещиться несуществующие младенцы.

– Наоборот, радио меня отвлекает, помогает думать о другом. Пусть даже о страшном.

Йооп сжал ее пальцы, на которых осталось теперь два кольца: золотое обручальное и материнское, с рубином; разделенные ободки третьего кольца уплыли с братом и сестрой в Англию.

– Мы можем попробовать еще раз, – сказал он, – хотя я и не хочу ребенка. Правда, совсем не хочу.

Они посидели молча, старательно скрывая каждый свою боль, чтобы не сделать хуже другому. Но вот муж поцеловал жену и снова включил радио.

Этаж для прислуги

– Я прочел твою пьесу, Штефан, – сказал учитель английского. – Неплохо. Я имею в виду содержание. Но над английским языком стоит еще поработать.

Они сидели в библиотеке втроем: Штефан, Вальтер и учитель. Хотя нет, вчетвером: кролик Петер тоже был с ними.

– Девочку будет играть Петер, – важно сообщил учителю Вальтер.

– Ладно, Вальт, я сам буду играть девочку, если твой кролик не хочет, – предложил Штефан.

– Раньше девочкой была Зофия Хелена, – продолжал Вальтер разговор с учителем, – но теперь она все время занята математикой.

Пока учитель листал пьесу, Штефан внимательно вслушивался в разговор мамы с тетей Лизль в холле. Тетя говорила, что дядя Михаэль выхлопотал им разрешение остаться в доме, в комнатах верхнего этажа.

– Только в наших или в гостевых тоже? – спросила мама.

– В комнатах прислуги, – ответила тетя Лизль. – Конечно, этого мало, Рахель, я понимаю, но ты должна учесть, что людей сгоняют в Леопольдштадт на том берегу канала, где многие живут целыми семьями в одной комнате.

Штефан посмотрел на потолок: там, высоко над их головами, раскинулась нарисованная карта мира, на ней корабли с раздутыми парусами бороздили моря. За ней были комнаты родителей, его спальня, детская Вальтера. Комнаты прислуги находились этажом выше, куда не доходил лифт.

– Вот тут, Штефан, слово «потрясающий» лучше заменить на слово «удивительный», – говорил учитель. – Смысл почти тот же, но слово «потрясающий» имеет более эмоциональную окраску, чем тебе здесь нужно. А тут вместо «ущерб» больше подойдет «разорение». Они тоже похожи, но «ущерб» – это вред, не исключающий возможности восстановления, в то время как «разорение» – это что-то окончательное, гибель.

– Разорение, – повторил Штефан.

– Как Помпеи. Твой отец говорил мне, что вы, кажется, были в Помпеях? Город раскопали через полторы тысячи лет. Сейчас туда ездят люди, но это не значит, что он ожил. Он погиб и всегда будет лежать в руинах.

– Руины, – произнес Штефан, думая, что есть вещи, прекрасные даже в руинах.

Лизль и Рахель сидели в библиотеке, когда явились нацисты. Один из них размахивал документом с печатью-свастикой, который отдавал ему во владение их особняк. Через открытую дверь женщины видели, как Герман в передней отдал им ключи: от шкафа с фарфором, шкафа, где хранилось серебро, от винного погреба, от своего домашнего кабинета, от письменного стола. Солдаты, в сопровождении которых явился нацистский начальник, – некоторые еще совсем молодые, просто мальчики, – начали инвентаризацию с картин. Первым описи подвергся автопортрет Ван Гога: художник изобразил себя, нагруженного ящиком с красками и кистями, на дороге в Тараскон; за ним настала очередь «Читающей девушки» Моризо – та всегда напоминала Лизль подружку Штефана, Зофию Хелену Пергер; затем двух полотен Климта – березы Биркенвальда, леса вокруг летнего дома художника в местечке Лицльберг на озере Аттерзе, и пейзаж Мальчезине на озере Гарда – и, наконец, Кокошка, портрет самой Лизль.

Пока солдаты потешались над красными, исцарапанными щеками модели на портрете, Рахель, словно желая успокоить невестку, сказала:

– Они понятия не имеют, что перед ними, и не могут оценить.

– Конечно, – согласилась Лизль. – Конечно не могут.

Михаэль обещал ей, что позже предъявит права на ее портрет и на портрет Рахели работы Климта. Как он это сделает, она не имела понятия, но предпочитала ему верить.

Надежда. «Пока не настанет день, когда Господь отдернет пред человеком завесу будущего, вся человеческая мудрость будет заключена в двух словах: ждать и надеяться» – так написал Александр Дюма в романе «Граф Монте-Кристо», в книге, которую они с Михаэлем обсуждали в день знакомства.

Тем временем другие занялись описью мебели, украшений, серебра и фарфора; было переписано все белье (столовое, постельное, полотенца); все часы; содержимое всех шкафов и комодов и даже платья, которые Лизль привезла с собой, вернувшись домой из особняка, где раньше жила с Михаэлем. Купленный на ее деньги, он считался теперь исключительно собственностью ее мужа. Описи подверглись письма Рахели к Герману и его к ней, рассказы Штефана. Инвентарные номера получили даже игрушки Вальтера: электрический поезд; красная резиновая гоночная машина модели «Феррари-Мазератти»; сорок восемь металлических солдатиков из пятидесяти, которых Герман только в прошлом году привез Вальтеру из Лондона.

И еще один плюшевый кролик по имени Петер, самый любимый, подумала Лизль. Но Петер в это время находился в объятиях Вальтера, что его и спасло.

По радио, пока не инвентаризированному, в кабинете Германа – туда тоже еще предстояло добраться – передавали итоги конференции в Эвиане: делегаты тридцати двух стран после девяти дней заседаний смогли предложить беженцам из Рейха лишь одно – свои глубокие извинения за отказ принять их у себя. «Ошеломительный результат для правительств, критикующих Германию за отношение к евреям», – радостно подытожил диктор-нацист.

– Лизль, две тысячи евреев покончили с собой с тех пор, как немцы вступили в Австрию, – зашептала Рахель. – Одним больше – одним меньше, какая разница?

– Не надо, Рахель, – сказала Лизль. – Ты же обещала. И мне, и Герману. Не надо…

– Но я же все равно умираю, – продолжала невестка тихо. – Я умру. И с этим ничего не поделаешь. Если меня не станет, Герман возьмет мальчиков и убежит с ними из Вены. Они уедут туда, где их не найдет Гитлер, и будут там жить.

– Нет, – настаивала Лизль, хотя какая-то предательская частичка ее сердца соглашалась: «Да».

Если бы Рахель умерла, брат с племянниками покинул бы Вену, и она с ними. Михаэль давно твердит, что ей надо бежать из Австрии, обещает помочь с документами и дать достаточно денег, чтобы она могла жить не нуждаясь. Но разве она может уехать и бросить здесь всех, кого она любит в жизни?

Герман и Штефан несли к лифту «Виктролу», когда дорогу им преградил какой-то наци. Тяжеленный агрегат пришлось тащить сначала по центральной лестнице на следующий этаж, там сделать крюк до узкой черной лестницы для прислуги и уже по ней подняться на самый верх. Вальтер и кролик Петер «помогали». «Виктрола» была старым патефоном с ручкой, она стояла в библиотеке, более современную «Электролу» использовали для музыкальных вечеров и домашних праздников в гостиной, а для самых важных событий приглашали настоящий, живой квартет. Семье разрешили взять наверх лишь старый патефон и несколько пластинок.

Лизль шла за братом по лестнице, шепча:

– Герман, мне кажется, лучше перенести сначала Рахель. Она не переживет, когда они начнут лапать твои книги.

«Виктролу» поставили в маленькой гостиной с низким потолком, из которой вели две двери в спальни для слуг. Рядом была комната Лизль. Другой конец этажа занимала прислуга, оставшаяся в распоряжении наци. Войдя, Лизль зажгла свет – все веселее. Хорошо, что электричество им не отключат: на этаже для прислуги нет отдельного счетчика, а новые хозяева дома, чем бы они тут ни занимались, наверняка не захотят делать это при свечах.

Спустившись вниз, они обнаружили, что наци уже взялись за библиотеку Германа, но он, если и испытывал от этого боль, сносил ее стоически – и это ее брат, который всегда так гордился своими книгами, для которого шоколадная фабрика была делом, а литература – радостью. Лизль встревожилась: достало ли брату благоразумия избавиться от книг тех авторов, которые были теперь под запретом, – Эриха Ремарка и Эрнеста Хемингуэя, Томаса Манна, Герберта Уэллса и Цвейга, любимца Штефана.

Герман снял пиджак и так легко поднял Рахель с кресла, словно она совсем ничего не весила. Положил ее на шезлонг, стоявший здесь же, в библиотеке: один из немногих предметов мебели, которые семье было позволено забрать наверх.

Пока Герман со Штефаном тащили наверх тяжелое кресло на колесах, Лизль аккуратно свернула кремового цвета плед Рахели. Сделанный из тончайшего кашемира, он единственный не доставлял страданий иссохшей, полупрозрачной коже больной. Один из солдат наблюдал за каждым движение рук Лизль. Да, это очень дорогой плед, и нет, она не позволит забрать его у своей умирающей невестки только затем, чтобы его отвезли в хранилище ценностей где-нибудь в Баварии, где он, совершенно никому не нужный, будет лежать и собирать пыль.

Герман вернулся за Рахелью. Взяв жену на руки, он понес ее наверх.

Поверх плеча мужа Рахель видела солдат, ими кишел весь дом. Лизль кивнула одному из них и вышла с пледом в руке. Идя по лестнице вслед за братом, она думала о том, как нелегко будет невестке преодолевать эти ступени.

На площадке верхнего этажа Герман усадил жену в плетеное кресло на колесах, которое уже ждало ее там. Вальтер тут же забрался к матери на колени – той наверняка было больно, но она погладила его по волосам так, словно ничего не случилось. Лизль развернула плед и накрыла им Рахель, а Штефан, взявшись за ручки кресла, покатил мать в гостиную.

Кресло не проходило в дверной проем.

Лизль хотела предложить снять с кресла бронзовые ручки – может быть, так оно станет уже, – но не успела: Герман ворвался в крохотную гостиную, схватил кочергу от камина и ударил ею по дверному косяку.

Когда железо ударилось о дерево, во все стороны полетела сажа.

Косяк треснул по всей длине, но устоял, словно припудренный сажей.

Герман замахнулся еще раз, и, когда кочерга врезалась в косяк во второй раз, у него под мышками треснула рубаха. Но он бил. Бил. Бил. Его ярость перелилась в мышечную работу, косяк трещал и крошился под ударами кочерги, щепки и сажа летели во все стороны, засыпая пол, попадая на плед Рахели и на кролика Петера. Скоро черные крошки и светлые частицы древесины покрыли все вокруг, но косяк стоял неколебимо.

Лизль молча смотрела – они все молча смотрели, – как Герман, отбросив кочергу, опустился на пол у кресла Рахели и заплакал. Для Лизль это было самое страшное: старший брат, которого она с самого детства привыкла видеть собранным и сдержанным, сидел на полу в порванной рубашке, колючей от щепок, черной от сажи, и плакал.

Рахель легко погладила Германа по волосам, как до этого гладила Вальтера.

– Ничего, милый, – сказала она, – все будет хорошо, все как-нибудь устроится.

И тут Штефан, милый мальчик Штефан, взял кочергу, вставил ее короткий конец между стеной и измочаленным косяком и слегка нажал. Деревянная планка тут же отошла. Проделав то же самое со вторым косяком, Штефан снял их оба. Вошел в комнату и все повторил.

Лизль осторожно сняла с Рахели плед, подошла с ним к перилам и встряхнула его над проемом так, что сажа и мелкие древесные щепочки снежинками посыпались в холл, на возившихся там нацистов.

Штефан вернулся к матери, взялся за ручки ее кресла и провез его через расширенный проем в комнату.

– Вальт, сходи с Петером и принеси маме стакан воды, хорошо? – Когда брат ушел, Штефан повернулся к отцу. – Папа, давай принесем мамин шезлонг из библиотеки.

И когда Вальтер и его пушистый друг вернулись со стаканом воды, который оставлял на деревянном полу длинный след из капель, Рахель уже полулежала в шезлонге, а ее ноги покрывал кашемировый плед.

Штефан куда-то исчез, но через минуту появился, неся радиоприемник. Лизль только подивилась, как он осмелился: евреям ведь запретили иметь радио. Племянник закрыл дверь, подперев ее толстенной книгой из коллекции отца. Внизу возились нацисты, разнося по гроссбухам жизнь их семьи. Что-то они рассуют по музеям Рейха, что-то продадут, подпитав вырученными деньгами военное безумие Гитлера, а что-то отошлют в Германию в личное пользование вождя, ведь Нойманы никогда не жалели денег на обстановку для особняка, и вещи, которыми они владели, часто бывали превосходного качества.

Освобождение

– Ваша супруга нуждается в полноценном отдыхе, господин Висмюллер, – говорил доктор. – Никаких поездок. Никакого стресса. Полное выздоровление…

– Доктор, – перебила его Труус, – я здесь, в одной комнате с вами, и прекрасно слышу каждое ваше слово.

Ладонь Йоопа легла на ее руку – знак поддержки, но и призыв к молчанию, а это, как ни крути, раздражало.

– Дни в больнице тянутся так долго, доктор, – сказал ее муж. – Мы оба рады, что можно отправиться домой.

Когда доктор ушел, Йооп достал вещи, которые он принес Труус на выписку: свободное платье без пояса, ничего стягивающего или давящего, как и рекомендовал врач.

– Труус, – начал он мягко, – тебе нельзя…

– Йооп, я прекрасно поняла все, что сказал доктор.

– И ты последуешь его инструкциям?

Труус, делая вид, что стесняется, повернулась к мужу спиной и сняла больничный халат. Ощутила тепло, когда муж подошел к ней и нежно провел пальцами по волосам, заплетенным в косу. Поднял ее, завернул в узел у основания шеи, закрепил шпильками.

– Так ты будешь делать, что он сказал? – переспросил он.

Она нырнула в платье, мысленно радуясь его свободному крою, и повернулась к Йоопу лицом.

– Я прекрасно поняла все, что он говорил, – повторила она.

Он обхватил ее руками и поднял ей подбородок.

– Ты такая же никудышная лгунья, как я, – сказал он, – но ты умеешь избегать ответов на прямые вопросы и скрывать правду.

– Я ни за что не стану тебе лгать, Йооп. Вспомни, когда я…

– Реха уже оформляет визы?

– Нет, я этого не говорю, Йооп. Я хочу сказать…

– Когда я спрашивал тебя про визы на выезд, ты ответила, что ими занимается Реха. И ты мне не солгала. Скорее, заставила поверить в неправду. – С этими словами он нежно поцеловал жену в лоб, раз, потом еще раз. – Но дело не в этом, Труус. Ты ведь знаешь, дело совсем в другом.

Труус почувствовала, как, несмотря на все ее усилия, слезы навернулись ей на глаза.

– Сколько раз это уже случалось с нами, Йооп. Я просто не хотела давать тебе надежду, пока сама не буду знать наверняка.

Он вытер слезу, которая текла по ее щеке.

– Ты нужна мне, Труус. Ты, и никто другой.

– Я – женщина, неспособная родить, живущая в мире, который ценит женщин лишь по тому, скольких детей они произвели на свет!

Муж притянул ее к себе, и ее щека оказалась прижатой к его груди, как раз напротив его равномерно, неторопливо бьющегося сердца.

– Ты не права, – сказал он, гладя ее по голове так ласково, словно она и была тем ребенком, которого они потеряли. – Ты – женщина, делающая очень важное дело в мире, который отчаянно нуждается в тебе. Но чтобы продолжать, тебе надо научиться заботиться о себе самой. Ты не поможешь другим, если потеряешь здоровье.

Старые друзья

Отто Пергер стоял у хлебной палатки на Нашмаркте, когда неподалеку раздался знакомый тихий голос. Он оглянулся. Через две палатки от него, у прилавка мясника, Штефан Нойман уговаривал младшего брата. Тот уткнулся носом в стеклянный бок соседнего прилавка, где Отто только что купил по плитке шоколада своим внучкам.

Наблюдая за старшим из братьев, Отто с удивлением понял, что, оказывается, скучал по нему. Сколько клиентов перебывало в его маленькой парикмахерской и сколько еще будет, но все они ему безразличны, чего не скажешь об этом парнишке: всякий раз, когда он возникал на пороге комнатки в театральном полуподвале, Отто начинал улыбаться, даже еще до знакомства его с внучкой. Теперь он, конечно, не приходит, да Отто и не смог бы обслужить его, если бы он пришел. И с Зофией Хеленой они тоже не видятся.

Отто наблюдал за тем, как мясник, не обращая на Штефана внимания, взвесил отличный кусок вырезки женщине, которая подошла после него. Ничего особенного, так было заведено у многих продавцов: обслуживали сначала взрослых, а дети ждали. Но когда наконец подошла очередь Штефана, мясник содрал с него двойную цену за завалящийся, заветренный кусок мяса.

Штефан попытался возразить:

– Но вы же только что…

– Ты за мясом пришел или зачем? – напустился на него хозяин прилавка. – Мне-то все равно.

Мальчик признал свое поражение. Так, по крайней мере, думал Отто, наблюдая за мясником, который поглядел на протянутые ему рейхсмарки так, словно впервые видел такие деньги. По выражению лица Штефана Отто понял, почему он раз за разом отказывался встречаться с Зофией Хеленой после истории в парке Пратер. Внучка пересказала ее матери, а та подробно описала все деду. Бедный юноша просто не находит в себе сил встретиться с Зофи, свидетельницей его унижения, а еще ему наверняка кажется, что причина случившегося – он сам.

– Почему нам нельзя шоколадку? – ныл тем временем младший брат. – Раньше они всегда у нас были! У папы на…

Взяв малыша за руку, Штефан что-то тихо шепнул ему на ухо и велел не отходить от него, пока продавец не завернет ему мясо.

– Вальт, шоколад купим в другой раз.

– Штефан! – воскликнул Отто, притворяясь, будто только что его заметил. – Давненько мы с тобой не встречались. Полагаю, тебе уже пора стричься. – Наклонившись к малышу, он протянул ему шоколадку. – Ты-то мне и нужен, Вальтер. Продавец шоколада только что продал мне две плитки по цене одной, а я уже слишком стар и толст, мне вредно есть столько шоколада.

Вторую плитку он изловчился тайком сунуть Штефану в сумку, прежде чем пожал ему руку. Мальчик сильно похудел и повзрослел. Старому парикмахеру хотелось верить, что он съест шоколад сам, хотя, скорее всего, отдаст братишке. А еще ему хотелось купить им целую коробку шоколада, хотя это, конечно, ни к чему: во-первых, наверняка есть масса вещей, которые им сейчас нужнее шоколада, а во-вторых, ничего хорошего, если кто-нибудь увидит, как он им помогает.

Отто торопливо огляделся. Мясник уже занялся следующей покупательницей. На них троих никто не обращал внимания. Снова повернувшись к братьям, он вдруг заметил на губе у Штефана шрам. Откуда он взялся? Когда Отто стриг мальчика в последний раз, его еще не было.

– Кажется, я задолжал тебе стрижку за тот раз, когда Зофи сказала, что я тебя не стриг, – произнес он.

– Но вы и денег с меня не взяли, герр Пергер.

– Вот как? Да, стариковская память не то что юношеская.

Волосы мальчика как будто совсем не отросли. Либо он ходит к еврейскому парикмахеру, либо его стрижет кто-то из домашних. Отто и сам не понимал, почему предложил мальчику постричься. Он ведь знал, что Штефан не придет, и знал, что Штефан это знает. Наверное, ему было нужно, чтобы Штефан знал кое-что еще: ему, Отто, очень хочется, чтобы все было иначе.

– Вообще-то, – продолжил Отто, – мне очень интересно, что ты сейчас пишешь, да и Зофии Хелене, наверное, тоже. Знаешь, ей ведь понравилось быть звездой сцены.

– Репетировать больше негде, разве что в еврейском центре, – ответил Штефан.

– А… да, – согласился Отто.

Мальчик, который еще совсем недавно приводил друзей к себе домой, где они репетировали пьесы в бальном зале, теперь ютился со всей семьей в крошечных комнатах для прислуги, только без прислуги, поскольку арийцам моложе сорока пяти лет было запрещено наниматься к евреям, даже если тем было чем платить.

К Отто подбежала Зофия Хелена, волоча за собой упирающуюся Иоганну, и воскликнула:

– Дедушка, только не говори, что ты еще не купил шоколада! Иоганна… О!..

«О, как мне не хватало вас, Холмс», – подумал Отто, хотя и не знал, кто – внучка или ее друг – играл в пьесе Штефана роль Холмса.

– Зофия Хелена… – просто произнес Штефан.

Наступила неловкая пауза, и вдруг они заговорили оба.

– Американцы сняли фильм по «Марии-Антуанетте» Цвейга, – сообщила Зофия Хелена.

– Как продвигается твое доказательство? – спросил Штефан.

– Профессор Гёдель уехал в Америку, – грустно ответила Зофия Хелена.

– А-а. Так он еврей? – с оттенком укоризны спросил Штефан.

Отто не нашел в себе сил винить мальчика за это.

– Он… Гитлер отменил должность приват-доцента, – объяснила Зофия Хелена. – При новом режиме профессору пришлось подать заявление на другую должность в университете, но ему отказали. Наверное, из-за его венских связей.

– Сам не еврей, но водит компанию с евреями, – понял Штефан. – То, в чем сегодня в Вене мало кто хочет быть уличен.

Зофия Хелена ответила ему прямым взглядом через запачканные, как всегда, линзы очков:

– Я этого не знала. До того дня в парке я не понимала, что происходит. Честно.

– Нам пора. – Штефан взял брата за руку и заспешил прочь.

Отто смотрел на старшую внучку, а та, проводив братьев глазами, еще долго стояла и смотрела в ту сторону, куда они ушли.

Старый парикмахер повернулся к прилавку торговца шоколадом и сказал:

– Похоже, придется купить еще две плитки.

Сара

Лизль стояла в очереди к черному ходу во дворец Альберта Ротшильда, дом № 22 по Принц-Ойген-штрассе, прячась под зонтом от промозглого дождя, который в поздний октябрьский день прямо на глазах превращался в мокрый снег. Она плотнее запахнула шубку, вспоминая, как раньше въезжала в главный двор этого огромного дома, занимавшего целый городской квартал, как входила через парадные двери в вестибюль и оказывалась в мире гобеленов, картин и зеркал, где хрустальные люстры в пятьсот свечей сияли над незабываемой мраморной лестницей, безупречную чистоту которой поддерживал слуга, нанятый исключительно для полировки перил и ступеней. Было время, когда она обедала в серебряной столовой Ротшильда. Танцевала в золотом бальном зале под музыку двух оркестрионов, которые звучали как целый оркестр. Наслаждалась дивной коллекцией произведений искусства здесь и в другом, еще более роскошном дворце Натаниэля Ротшильда на Терезианумгассе. Теперь над центральными воротами, отделявшими двор от улицы, висел большой транспарант со словами: «Zentralstelle für Jüdische Auswanderung – Центральное бюро еврейской эмиграции». Барон Альберт фон Ротшильд согласился на национализацию всех своих австрийских активов, включая пять дворцов с коллекциями, в обмен на освобождение из лагеря Дахау его брата и беспрепятственный выезд для всей семьи за пределы Австрии. Вот почему Лизль стояла теперь в очереди таких же, как она, просителей за разрешением покинуть ту единственную страну, которую она с детства считала своим домом.

Пока она ждала, нарядный автомобиль подъехал к воротам. Двое солдат-наци поспешно распахнули чугунные узорчатые створки. Машина въехала на мощеный двор, где ее уже встречал атташе: чиновник мок, держа раскрытый зонт над задней дверцей.

Из машины вышел Адольф Эйхман. Он зашагал через двор, надежно укрытый от непогоды большим зонтом, который над ним нес мокрый до нитки атташе, чей коллега, тоже с раскрытым зонтом, поспешил к распахнутой дверце автомобиля. Оттуда выскочил пес Эйхмана, немецкая овчарка с вислым задом, с удовольствием встряхнулся и пошел за хозяином. Второй атташе прикрывал его зонтом.

Лизль сложила зонт и нырнула в дверь черного хода, радуясь, что ушла хотя бы от дождя. Но стоять надо было еще долго. Очередь продвигалась вперед редкими короткими шажками. Очень не скоро Лизль оказалась в гостиной, где раньше часто пила чай. Мебель, картины, статуи – все вынесли, посередине стоял раскладной стол, за ним сидел чиновник, а вокруг него, прямо на полу, лежали кучи шуб, холмики украшений, стояла хрустальная и серебряная посуда, другие ценности.

Когда Лизль оказалась в очереди первой, чиновник скомандовал:

– Вещи.

Лизль, помешкав, сняла шубку и вынула из карманов несколько украшений, которые специально для этого передал ей Михаэль.

– Зонт, – потребовал чиновник, когда разложил предметы по соответствующим кучкам.

– Мой зонт? Но как я пойду домой в такую погоду, даже без пальто?

Лицо чиновника выразило нетерпение, и Лизль, вежливо улыбнувшись, протянула ему зонт, хотя внутри вся пылала от ярости. Почему она вообще должна просить у этого ничтожества разрешения на что бы то ни было? Но Михаэль не зря ее учил, что вести себя с нацистами надо предельно вежливо. Все знали: разрешение на выезд они давали лишь тем, кто сумел потрафить им во всем, даже в мелочах. А Лизль не хотелось получить билет в один конец до трудового лагеря.

Взгляд чиновника обратился к следующему в очереди – с ней он покончил.

Встав в другую очередь, Лизль стала вспоминать, что где-то здесь – или на втором этаже? – была узкая деревянная лесенка в частную обсерваторию Ротшильда; однажды она побывала там, смотрела в телескоп на кольца Сатурна. Она видела их так ясно, словно планета была игрушкой, которая лежала перед ней на столе, а не летела где-то в неведомом пространстве. Как случилось, что теперь ее мир съежился и стал таким крошечным? Она живет на чердаке, в комнатах прислуги, с Германом, Рахелью и мальчиками. Сама ходит на рынок за продуктами, чтобы покупать то, от чего отказалась вся Вена. Конечно, она была благодарна и за это. Если бы не хлопоты Михаэля, ее со всей семьей Германа загнали бы куда-нибудь в гнусный Леопольдштадт. В особняке им запрещалось пользоваться кухней, но их бывшая кухарка, теперь работавшая у нацистов, ухитрялась стряпать им обед из тех жалких обрезков, которые Лизль удавалось купить на рынке. Хельга по-прежнему приносила им еду наверх – пусть не на серебряном подносе, зато приправленную верностью старых слуг, особенно ценной в эти тяжкие дни.

Стоя в очереди, Лизль увидела, как в коридоре все тот же атташе заботливо вытирает лапы псу Эйхмана. Терпение животного было вознаграждено огромным куском мяса, которого хватило бы на обед для Лизль и всей семьи Германа.

Когда Лизль отстояла вторую очередь, второй чиновник за таким же складным столом сказал ей:

– Паспорт.

Надавив печатью на подушечку с красными чернилами, мерзкий коротышка прижал ее к уголку документа.

Чиновник отложил печать в сторону – паспорт Лизль изуродовала крупная, не меньше трех сантиметров, буква «И» – «иудейка». И не важно, что ее свадьба проходила по христианскому обряду в христианской церкви, куда в тот день съехалась вся Вена. В комнату вошел Эйхман и его пес, с ними еще один нацист. Вместе они подошли к столу, у которого стояла Лизль, и стали смотреть через плечо чиновника, как тот ставит другой чернильный штамп поверх ее среднего имени Элизабет. Оно больше походило на английское, чем на еврейское. Наверное, потому родители и выбрали его. Когда клерк поднял печать, поверх «Элизабет» фиолетовыми чернилами пропечаталось – «Сара». Красавица Сара – ее муж боялся, как бы другие мужчины, имевшие больше власти, чем он, не отняли у него супругу. Самоотверженная Сара – считая себя бесплодной, она послала на ложе своего мужа рабыню-египтянку. Благословенная Сара – в сто лет ее посетил Бог, и она родила сына. Лизль узнала о том, кто такая Сара, лишь в августе, когда нацисты завели обыкновение штамповать этим именем паспорта всех евреек, а в паспортах евреев ставили имя «Израиль».

– Видите, оберштурмфюрер Эйхман, у нас тут настоящая фабрика, – сказал спутник Эйхмана. – Еврей входит с капиталом – у него есть фабрика, магазин или банковский счет. Проходит через все здание, от стола к столу. На выходе у него нет ничего – ни капитала, ни гражданских прав. Только паспорт с отметкой: «Обязан покинуть страну в течение двух недель. В противном случае направить в концентрационный лагерь».

Чиновник протянул Лизль ее паспорт.

Эйхман окинул Лизль оценивающим взглядом, каким всегда смотрели на нее мужчины, и сказал:

– И не думайте, что сможете улизнуть от нас через границу. Швейцарцы не больше, чем мы, жаждут видеть у себя евреев.

Но Лизль незачем было пытаться бежать от них через границу. Много месяцев она твердила Герману, что не покинет его, Рахель и мальчиков, но 23 сентября, когда Гитлер захватил чешские Судеты и ни одна страна в мире не подняла голоса против, Лизль разрешила бывшему мужу начать подготовку к ее отъезду в Шанхай. Он уложился в месяц, а койка на ее имя на судне, которое отплывает к китайским берегам всего через два дня, обошлась ему в небольшое состояние. Герман еще ничего не знает. Она так и не придумала, как сообщить брату, что убегает. Но процесс был уже запущен, и вот она во дворце Ротшильда переходит из одной комнаты в другую.

Ей еще повезло. Она напомнила себе об этом, входя в третью комнату. Ее состояние в руках Михаэля, который сбережет его до тех пор, пока мир не опомнится и не придет в себя. В сущности, она потеряла совсем немного: шубу, наименее ценную из тех, что у нее были, горстку украшений, не самых любимых, зонтик, который уберег бы ее от дождя, а еще имя и человеческое достоинство.

Рейд

Солнце еще не встало, и холод для начала ноября был необычайный. Эйхман надел шинель. Вообще-то, он предпочитал проводить подобные мероприятия днем, при толпах зевак, которые после разносили по Вене весть о том, что да, Адольф Эйхман – страшный человек. Однако арест арийки, вдовы, матери двух арийских детей, пусть даже и сотрудницы лживой прессы, мог вызвать всеобщее возмущение, а Эйхман не хотел рисковать. «Венская независимая», как же!

Солдаты наконец взломали дверь и ворвались внутрь. Одни тут же бросились к письменному столу и картотеке, откуда стали выдергивать ящики и рыться в них, ища что-нибудь запрещенное. Другие опрокидывали столы и стулья, били стекла, малевали на стенах внутри и снаружи слова «Друзья евреев», так щедро макая кисти в краску, что намалеванные буквы «плакали». Он не останавливал их. Пусть позабавятся. В молодости он тоже не знал, что такое дисциплина, – славные были деньки в Линце, еще до того, как пришлось бежать в Германию. К тому же юношеская ярость имеет свои преимущества. Что может быть страшнее, чем толпа распоясавшихся юнцов, чья злоба не уравновешена и крохой здравого смысла?

Парень в форме гитлерюгенда, здоровенный, тупой с виду, навел пистолет на линотип. Нажал на курок – раз, другой. Пули рикошетом отскакивали от металла.

– Хватит, дурак! – скомандовал ему Эйхман, но парень, похоже, дорвался до любимой игрушки и не обратил на него внимания.

– Дитерроцни! – рявкнул на него другой, постарше.

Первый, не опуская пистолета, обернулся на голос. Второй подошел и забрал у него оружие:

– Ты чуть не убил меня, сопляк!

Дурак пожал плечами, отвернулся, взял металлический табурет и обрушил его на линотип.

Единица всегда больше, чем ноль

Зофия Хелена, мама, дедушка и Йойо завтракали, когда по лестнице за дверью их квартиры затопали сапоги. Мама тихо встала, ушла в спальню и подняла коврик на полу у кровати. Вместе с ним поднялась и часть половиц, прилаженных на невидимых петлях. Мама скользнула в узкое пространство между полом их квартиры и потолком нижнего этажа.

– Вы не знаете, где ваша мама, понятно? – говорил сестрам дедушка, когда крышка тайного убежища уже закрывалась за ней. – Если вас спросят, скажете, что она в отъезде, собирает материал для статьи. Ну, как мы с вами учили.

В дверь громко, отрывисто постучали. Зофи бросила тревожный взгляд на мамин прибор: тарелку с кашей и чашку недопитого кофе.

Дедушка уже открывал дверь – на пороге стояли нацисты.

– Что вам угодно, господа? – спросил он.

Иоганна, застыв от ужаса, сидела за столом. На нем теперь стояли три прибора. Зофи наполняла водой раковину, где в мыльной пене уже утонули тарелки с кашей – ее и мамина – и чашка с кофе.

– Где Кэте Пергер? – спросил человек в шинели.

Немецкая овчарка, вошедшая в квартиру вместе с ним, села у порога и застыла, как изваяние.

– К сожалению, Кэте нет, оберштурмфюрер Эйхман. Может быть, я могу быть вам чем-то полезен? – спокойно сказал дедушка.

Иоганна заплакала: она боялась за маму. Зофи бросилась к сестренке, закапав весь пол в кухне мыльной пеной, которая текла с ее рук.

В квартиру уже набились нацисты. Они шарили по шкафам, ворошили постели, заглядывали под кровати, а Эйхман допрашивал дедушку, который стоял на своем, уверяя, что мамы в квартире нет.

В маминой спальне один из нацистов наступил на ковер.

– Дедушка Пергер! – позвала Зофи.

Отто обернулся на голос внучки. Никогда в жизни она не звала его дедушкой Пергером, хотя это, несомненно, так оно и было. Зофи подмигнула, чтобы обратить внимание деда на солдата, который стоял на ковре и вот-вот мог нагнуться, чтобы приподнять его.

– Говорю вам, ее нет дома. Она в командировке, ведет журналистское расследование! – крикнул дедушка Эйхману так громко и неуважительно, что даже собака у дверей повернула голову. – Это ее работа – узнавать и сообщать людям правду. Неужели вы так не любите свою страну, что вам плевать на то, что в ней происходит?

Эйхман приставил к виску дедушки пистолет. Дед замер, Зофия Хелена тоже. Йойо не шевелилась.

– Мы не евреи, – тихо произнес дед. – Мы австрийцы. Подданные Рейха. Я – ветеран войны.

– Ага, отец покойного мужа. – Эйхман опустил пистолет и обернулся проверить, все ли на него смотрят.

Этот человек любил проявлять власть при свидетелях.

Прямо на него глядела Зофия Хелена. Девушка знала, что надо опустить глаза, но не смогла бы, даже если бы захотела.

Убрав пистолет в кобуру, Эйхман шагнул к ней. Протянул руку, коснулся плеча малышки, затем ее плеча:

– А ты, стало быть, старшая дочь, студентка университета?

– У меня огромный талант к математике, – ответила Зофи.

Смех выпадал изо рта Эйхмана неправильными девятигранниками звуков. Они с трудом проталкивались сквозь гортань, царапая ее острыми углами. Он протянул руку к щечке Иоганны, но та отвернулась, уткнувшись лицом в грудь старшей сестры. Зофи пожалела, что рядом нет никого, на чьей груди могла бы спрятаться она сама. Как же ей не хватало папы!

Эйхман погладил волосики Иоганны с нежностью, на какую Зофи не считала его способным.

– Вырастешь, будешь красоткой, как сестра, – сказал он, обращаясь к кудрявому затылку. – Может быть, не умнее, чем она, зато уж точно скромнее, чего я ей и желаю. – Потом, наклонившись к Зофи так близко, что ей стало неприятно, он произнес: – Передай своей матери несколько слов от меня. Скажи ей, что герр Ротшильд был счастлив передать в наше пользование свой скромный дворец на Принц-Ойген-штрассе. Он уверяет нас, что евреи так же заинтересованы в том, чтобы покинуть Вену, как мы в том, чтобы им помочь, и он очень рад, что именно в его доме разместилось бюро еврейской эмиграции. К тому же он решил, что домов у него и так слишком много. И хотя он высоко ценит усилия твоей матери, однако хочет ее предупредить: дальнейшие публикации на эту тему могут повредить и ему, и ей. А также, добавлю от себя, тебе и твоей сестренке. Запомнила?

Зофи повторила:

– Герр Ротшильд был счастлив передать свой скромный дворец на Принц-Ойген-штрассе в ваше пользование. Он заверяет, что евреи так же заинтересованы в том, чтобы покинуть Вену, как вы в том, чтобы помочь им в этом, и он рад, что именно в его доме разместилось бюро еврейской эмиграции. К тому же он решил, что домов у него и так слишком много. И хотя он высоко ценит усилия моей мамы, но хочет ее предупредить, что дальнейшие публикации на эту тему могут повредить ему, ей и нам с Иоганной.

Эйхман снова захохотал своим уродливым смехом, повернулся к двери и сказал своей овчарке:

– Зверь, похоже, мы наконец встретили тебе ровню.

– Зозо, мне не понравился этот дядя, – сказала Иоганна, пока Отто, стоя у окна, следил за нацистами.

Он хотел убедиться, что они убрались из дома все до единого. Вот они высыпали из подъезда, расселись по машинам, причем адъютант придержал заднюю дверцу для собаки. Взревели моторы, машины, одна за другой, выехали со двора и повернули за угол. Но Отто не отходил от окна, уверенный, что они еще вернутся.

Наконец он опустил штору, включил свет и поднял ковер в спальне. Кэте вылезла из тайника и, ни слова не говоря, обняла дочерей.

– Кэте, – начал Отто, – ты должна перестать писать. В самом деле…

– Отто, этих людей и так лишили всего, – перебила его Кэте. – Им позволено иметь лишь выездные визы да надежду, что кто-то из-за моря оплатит им проезд в Шанхай, единственное место на земле, где им еще открыты двери.

– Я прокормлю и тебя, и девочек. Сдам свою квартиру, перееду сюда. Так будет проще, и я не буду чувствовать…

– Отто, кто-то должен бороться с несправедливостью!

– Ты проиграешь, Кэте! – настойчиво повторил он. – В одиночку такие битвы не выигрываются!

И тут Зофия Хелена тихо сказала:

– Но единица всегда больше ноля, дедушка, хотя математически ноль, конечно, интереснее.

Отто и Кэте с удивлением посмотрели на нее.

Но вот Кэте поцеловала дочь в макушку:

– Единица всегда больше ноля. Верно. Твой папа научил тебя правильно.

Хрустальная ночь

В промозглой комнатенке еще одна лампочка мигнула и погасла, а Штефан все раздумывал над своей последней пешкой, не поднимая глаз от шахматной доски, чтобы не видеть, как папа старается игнорировать хаос, бушующий на улице. Они, как могли, починили дверь: косяки закрепили добытыми где-то гнутыми гвоздями, в щели напихали старых газет, но топот сапог в нижних этажах дома все равно проникал через покореженную раму, а улица, вернее, гомон и холод врывались внутрь через тонкое, в одно стекло, окошко гостиной для прислуги.

Он поднял голову и увидел маму. Она сидела в кресле, съежившись под одеялом, и, кажется, даже не пошевелилась с тех пор, как начался шум за окном, сразу после четырех утра.

– Мама, может, перенести тебя на шезлонг или лучше в постель? – предложил он.

– Не сейчас, Штефан, – ответила она.

Штефан встал, снял перчатки, положил их на стол рядом с шахматной доской, наклонился к жаровне и подложил в нее уголек: жалкая попытка пробить хотя бы маленькую брешь в массивной стене холода. В спальне родителей, бывшей комнате прислуги, дверь была тоже слишком узкой для маминого кресла, и им пришлось вынуть косяки, так что внутри было ничуть не теплее. На жаровни во всех трех комнатах не хватало угля; в сущности, его было так мало, что не удавалось обогреть даже одну.

– Пойду проверю, закрыто ли окно в комнате Вальтера, – сказал он.

– В нашей комнате, – поправил его братишка.

Новая комната нравилась ему не больше, чем Штефану, который терпеть ее не мог, зато малыш был в восторге оттого, что делит теперь спальню со старшим братом.

– Ты только что проверял, – заметил папа.

Но Штефан уже шагнул в соседнюю комнатенку, тоже без дверных косяков. Там он бросил быстрый взгляд в окно на улицу, где громили витрины разбушевавшиеся юнцы, которых никто не останавливал. Кого-то волокли из дома напротив. Штефану показалось, что это герр Кляйн, бывший владелец газетного киоска, но разглядеть он не успел – толпа сразу сомкнулась вокруг несчастного. Его запихнули в кузов грузовика, полный людьми.

Штефан скорее почувствовал, чем увидел, как к нему подошел Вальтер.

– Привет, Вальт! – Он подхватил малыша на руки, прежде чем тот успел заметить, что происходит.

Вернувшись в гостиную, где окно было занавешено, Штефан сел за стол и, не думая, двинул вперед свою пешку, грозя отцовской ладье. Тот выдвинул на диагональ королеву, и пешка пропала, а с ней и шанс Штефана заменить потерянную еще раньше королеву. Он знал, что ему пора сдаться. Понимал, что вот-вот проиграет, помнил слова папы: не важно, чем закончится для тебя партия, поражением или победой, игру надо завершать, как только становится понятен ее исход. Смысл шахмат не в выигрыше, а в учебе, и, если партия больше ничему не может тебя научить, не стоит терять на нее время. Но если он прервет игру сейчас, они вернутся в мир, где на улице царит хаос, а по лестницам особняка топочут сапоги. Штефан нервничал, слыша, как ходят и разговаривают в их комнатах нацисты. Конечно, за последние месяцы он к этому привык, но сегодня их что-то очень много, и кричат они так громко, что слышно даже здесь, наверху.

– Герман, Штефан, на крышу, скорее! – раздался тревожный шепот матери, и в ту же секунду по лестнице, ведущей на этаж прислуги, загрохотали сапоги.

Штефан распахнул окно, скользнул на карниз и, пользуясь кариатидой как опорой, взобрался на крышу. Свесившись оттуда, он протянул руку отцу. Тот вскочил на подоконник, но пошатнулся, теряя равновесие.

– Папа! – крикнул он и толкнул отца назад, в комнату, чтобы тот не выпал из окна на улицу. – Папа, держи меня за руку, – сказал он уже спокойнее, надеясь, что с его помощью отец сделает еще одну попытку выбраться на крышу.

– Беги! – отвечал отец. – Беги, сын!

– Но, папа…

– Уходи, сынок, уходи!

– Но куда?

– Если мы не будем знать, то никому не скажем. Уходи скорее! И не возвращайся, пока не будешь знать, что опасность миновала, обещай. Не подвергай опасности маму.

– Я… Прячься, папа!

– Уходи!

– Поставьте «Аве Мария», когда можно будет вернуться. Она на патефоне.

– Может быть, этого не будет никогда, – ответил отец и притворил окно, оставив незаметную щелку.

– Герман! – торопила его мама.

Штефан, свесив голову с крыши, видел, как отец залез в платяной шкаф. Вальтер закрыл за ним дверцу – малыш Вальтер, который был слишком мал, чтобы понимать, что происходит, все же понимал, несмотря на все попытки взрослых уберечь его от этого понимания.

Через секунду дверца шкафа вновь открылась, и рука отца втянула Вальтера внутрь.

Когда мама подкатила к шкафу свое кресло и подперла им дверцу снаружи – слава Богу, что она осталась в кресле! – Штефан и приоткрыл створку окна. Пусть лучше нацисты лезут за ним на крышу, они все равно его не догонят. А вот если они заберутся в шкаф и найдут там отца, то он обречен.

Обречен. Штефан коснулся нижней губы, нащупал бугорок на месте плохо зарубцевавшейся раны. Да, уж он-то знал, на что способны эти люди.

Лежа на крыше, Штефан слышал, как нацисты колотили в дверь их квартирки, как они ворвались внутрь, как приступили к маме:

– Где твой муж?

Он был уверен, что они не заберут Вальтера. Зачем им такой малыш, одни хлопоты. С другой стороны, нацисты с каждым днем заходили в своей жестокости все дальше, раз за разом совершая то, на что он не считал способными даже их. Но поделать ничего было нельзя: если возьмут его, Штефана, некому будет помочь маме, а без помощи она не проживет.

Короткими перебежками он пробрался по крыше к дереву, которое росло под окном его бывшей комнаты, и сквозь ветки стал смотреть вниз. На тротуаре стоял часовой с собакой: огромной, уродливой зверюгой. Хотя при чем тут пес, это же не его вина. Собаки всегда делают только то, что велят им хозяева, – такова их природа.

Вечер в гостях

Труус и Клара ван Ланге сидели за стойкой в доме Грунвельдов на Ян-Лёйкенстраат, где проходил вечер по сбору средств для Нидерландского комитета по делам детей-беженцев. Такие встречи теперь проводились то и дело – правда, немного реже в последнее время, когда погода ощутимо повернула к зиме и о садовых вечеринках уже не было речи. За женщинами, в глубине холла, стояли ящики для пожертвований, доверху заваленные одеждой. Последняя пара приглашенных подошла записаться в журнале регистрации. Подготовка к обеду шла, видимо, как было задумано, и госпожа Грунвельд тоже стояла у стойки, приветствуя гостей. Труус наблюдала, как хозяин дома повез спать Грунвельда-младшего: в этом доме, куда она так часто привозила малолетних беженцев из Германии, полно было своих детей. Где-нибудь в ящике стола или шкафа лежит и тот гребешок, которым они пытались вычесать вшей у мальчика Беньямина (как же его фамилия?). Но пришлось сдаться и побрить его наголо. Вшей оказалось слишком много, и ничего поделать было нельзя.

Но вот доктор Грунвельд вернулся и встал рядом с женой, Труус и Кларой, чья беременность была уже хорошо видна. Добряк-доктор начал рассказывать им про мальчика по имени Вилли Альберти, которого они с женой где-то слышали, – он чудно пел. Йооп подошел, когда разговор уже зашел об успехах старшего отпрыска Грунвельдов в спорте под названием польсстокферспринхен, как будто способность скакать с шестом через канавы с водой – это бог весть какой талант, совершенствованию которого юноша должен посвящать все свободное время. Но все так хохотали над историей госпожи Грунвельд о незадачливом прыгуне, который упал в воду на одном из последних состязаний, что Труус поняла: ради этого люди и ходят смотреть соревнования.

Йооп тоже хохотал, да так, что не мог остановиться, и Труус в конце концов тоже стало смешно. Смех в компании друзей лечит душу.

Когда веселье закончилось, Йооп, известный любитель танцев, хотя и отчаянно плохой танцор, сказал Труус:

– Ну что, невеста моя, не испугаешься стать посмешищем сегодняшнего вечера, если я приглашу тебя на танец? Обещаю, что в воду не сброшу, и заранее приношу извинения носкам твоих туфелек.

Зазвучал вальс, любимый танец Труус.

– Пойди, Труус, потанцуй, – сказала Клара. – Все веселятся, одна ты трудишься весь вечер.

Папа

Штефан лежал на крыше ничком, смотрел и слушал, от страха не замечая даже холода. По всему городу языки пламени рвались в небо – дома горели в полной тишине, нигде не выли сирены, не ревели пожарные машины. Почему? В нескольких кварталах от них, в районе, где издавна селились евреи, вспыхнул еще один пожар, и в тот же миг Штефан услышал радостный рев толпы – такой громкий, как будто кричали в соседнем дворе.

На улице под ним стоял грузовик, в нем сидели мужчины и мальчики-подростки и молчали, словно немые. Рольф, который теперь распахивал двери их особняка перед посетителями-нацистами, а в плохую погоду раскрывал над ними свой зонт, согнулся в поклоне перед головорезом в форме, спрыгнувшим с грузовика. Вот он выпрямился и придержал дверь еще для троих нацистов, которые выходили из дома. Штефан затаил дыхание, следя за ними, – секунды тянулись, как часы. Папы с ними не было.

Нацисты подошли к водителю грузовика, закурили, стали хохотать.

Рольф снова отворил дверь.

Отец вышел первым. За ним шел наци и целился ему в затылок из «люгера».

Часовой с собакой откинул борт грузовика, двое с краю наклонились, протянули руки.

– Вы не понимаете, – повернувшись к солдатам, сказал папа. – Моя жена. Она же больна. Она при смерти. Ей нельзя…

Один из них занес над головой дубинку и обрушил ее на плечо папы. Он упал, собака злобно залаяла, а дубинка в руках солдата продолжала взмывать у него над головой, опускаясь на ногу, на руку, на живот.

– А ну вставай, пока я не показал тебе, что значит при смерти! – рявкнул солдат.

Весь мир погрузился в тишину. Молчали солдаты, молчали люди в грузовике, даже собака и та перестала лаять, а папа лежал на земле не двигаясь.

«Папа, делай, что они велят, – думал Штефан так сосредоточенно, словно надеялся одной силой мысли поднять отца с земли. – Не сдавайся, как я тогда, в парке». Только тут он понял, что так на самом деле и было. И устыдился своей былой готовности беспомощно поднять руки. Если бы не те старики, выжил бы он тогда или нет?

Отец перекатился на бок и вскрикнул от боли. Собака, захлебываясь лаем, рванулась к нему. Ее остановил лишь короткий поводок.

Папа встал на четвереньки и медленно пополз к грузовику. Когда он был уже близко, сверху снова опустились две руки и подхватили его за плечи. Поставили на ноги и держали, не давая упасть. Еще один мужчина перегнулся через откинутый борт, обхватил папу обеими руками за талию и втащил наверх. Остальные подались назад, чтобы дать ему место. Папа лег на дно кузова лицом вверх и замер.

Штефан боролся с искушением подползти к краю крыши, чтобы показаться отцу, крикнуть, чтобы тот ни в коем случае не сопротивлялся им, а просто старался выжить.

Солдаты подняли и закрепили борт грузовика, закрыв от Штефана отца, который словно растворился среди других мужчин и мальчиков. Водитель вскочил в кабину, двигатель грузовика чихнул и завелся.

Штефан молча смотрел, как грузовик катит по длинной дуге Рингштрассе в сторону канала и реки. Он то терялся за трамваями, киосками, другими грузовиками, то снова появлялся, пока совсем не исчез из виду. Штефан смотрел на хаос, в котором он скрылся, на пожары, бушевавшие по всему городу под радостные крики людей, на сновавшие между ними неправдоподобно тихие пожарные машины.

Ожидание

Штефан ползком подобрался к окну гостиной верхнего этажа, стараясь не шуметь или, не приведи Бог, не столкнуть вниз кусок черепицы. Над окном он залег, пытаясь сквозь звуки уличного хаоса разобрать, что творится внутри.

– Мы с Петером все поправим, – услышал он голос Вальтера.

Штефан свесил голову с крыши и заглянул в окно. Мама в кресле на колесах подвигалась к патефону, а Вальтер одной рукой держал за лапу плюшевого кролика, другой пытался выровнять покосившийся столик, на котором тот стоял. Штефан уже протянул руку к створке, когда дверь комнаты распахнулась. Вальтер обеими руками прижал к себе кролика, точно защищая, а Штефан снова втянулся на крышу.

– Вальт, – донеслось до него. – Фрау Нойман…

Вальт? Штефан прислушался.

Кто-то со стуком расставлял фигуры на шахматной доске.

– Мы не знаем, где он, – произнесла мама.

– А ты, Вальтер? – спросил первый голос – голос Дитера. – Ты знаешь, где сейчас твой брат?

– Он не знает, – твердо сказала мама.

– Я могу ему помочь, – продолжал Дитер. – Он же мой друг. Я хочу помочь.

Штефану хотелось верить Дитеру, хотелось, чтобы тот ему помог, хотелось не быть одному в эту страшную ночь. В конце концов, никаких других голосов, кроме Дитера и мамы, он не слышал. Может быть, Дитер и впрямь вернулся, чтобы помочь ему. Но к воспоминаниям о том, как они с Дитером гоняли на велосипедах, обследуя окрестные кварталы, как репетировали пьесы, как вместе бродили по кафе в поисках Стефана Цвейга, примешивались и другие: хохот Дитера там, в парке, когда нацист снова и снова заставлял Штефана маршировать, вскидывая ноги.

Дитер не хуже остальных знал о привычке Штефана выбираться через окно на крышу, спускаться по стволу дерева на улицу и растворяться в ночи. Штефан разрывался между двумя противоречивыми желаниями: бежать от Дитера, который, как он думал, полезет сейчас за ним на крышу. Зачем? Чтобы спасти? Или чтобы посадить в грузовик? Или остаться и защитить от него маму и Вальтера, если окажется, что тот задумал дурное.

– Даже Петер не знает, где сейчас Штефан, – прозвучал голосок Вальтера.

Штефан вытер ладонью лицо и посмотрел вдаль: в разных местах города, вплоть до самого горизонта, полыхали пожары. Нет, с Дитером ему не сладить, физически тот куда сильнее его, а значит, если его поймают, маму и Вальтера обвинят во лжи.

Мысленно Штефан стал набрасывать кратчайший путь от дома до подземелья. Все равно идти больше некуда. Главное – незаметно спуститься с дерева, а там всего двадцать пять шагов по Рингштрассе – двадцать пять смертельно опасных шагов, учитывая обезумевшие толпы вокруг, – и киоск с входом в подземелье. Или наоборот, спуститься по заднему фасаду и дойти до люка на полпути к Михаэлерплац – так, конечно, дольше, но, может быть, безопаснее, поскольку меньше риска попасться кому-нибудь на глаза. Или все же довериться Дитеру? Что выбрать? И есть ли у него вообще выбор?

Новости

– Труус?

Вздрогнув, она подняла голову от приемника на узком столе. Перед ней стоял Йооп, в пижаме, лунный свет падал на него из окна.

– Я не хотела тебя будить, – сказала Труус.

Она специально не включала свет и так сильно убавила громкость, что слышала голоса, лишь приложив ухо к самому приемнику.

– Пойдем в постель, Труус. Тебе надо отдохнуть.

Она кивнула, продолжая сидеть в кресле. Это было абсурдом. Вернувшись от Грунвельдов, где так хорошо провели вечер, они с Йоопом включили радио, чтобы потанцевать босиком, – они часто делали так, прежде чем заняться любовью. Но никакой музыки по радио не передавали. Весь радиоэфир был занят одним – жуткими новостями из Германии: Рейх пылал, охваченный огнем пожаров, зажженных по случаю гибели малозначительного служащего немецкого посольства в Париже, – его застрелил польский мальчик, мстя за родителей, застрявших на польско-германской границе. Германия выпроводила их со своей территории, а Польша не хотела пускать на свою.

– Вся полиция Берлина поднята по тревоге с восьми вечера, и черная гвардия тоже. Беспорядки наверняка уже ликвидировали, – сказал Йооп.

– Передают, что избивают даже женщин, – ответила Труус. – Пьяные от безнаказанности толпы весь день и всю ночь гоняют по улицам евреев. Ты представляешь? А мы в это время весело смеялись за обедом. Вальсировали, ничего не подозревая.

Йооп покачал головой:

– Если немцы и теперь не возмутятся, на них можно поставить крест.

– Геббельс выступил во второй раз за день, призывал к порядку, но его, похоже, не услышали.

– Его слова – что свисток для собаки, – возразил Йооп. – Я же говорил. Помнишь, еще тогда, когда мы слышали, что он сказал на их сборище в Мюнхене? Сначала он сообщает о смерти фом Рата и тут же, не переводя дыхания, говорит о заговоре евреев, о том, что партия не планирует никаких акций отмщения, но, если их организуют сами люди, вмешиваться тоже не будет.

– Но какой в этом смысл? – недоумевала Труус. – Почему одна-единственная смерть в Париже привела к тому, что теперь полыхает весь Рейх?

– Я же объясняю, Труус. Убийство в Париже – не причина мятежей. Это повод. И когда Геббельс говорит, что партия не станет подавлять стихийные выступления, он прямо призывает людей к насилию. Нацисты отлично это умеют. Сначала они создают кризис, как это было с пожаром Рейхстага в тысяча девятьсот тридцать третьем, а потом пользуются им для усиления своего военного контроля. Пусть каждый немец видит, с каким хаосом они могут совладать, стоит их вождю только щелкнуть пальцами. И пусть каждый немец знает, какую силу они в состоянии обрушить на любого гражданина, лишь только заподозренного в малейшем нарушении порядка. Разве есть лучший способ заткнуть рты всем противникам режима, чем дать им понять, что любое сопротивление с их стороны поставит под удар их семью и их собственную жизнь?

– Но ведь теперь на улицах не одни нацисты. По радио передают, что рядовые немцы толпами выходят посмотреть на происходящее и повеселиться. «Словно зеваки на ярмарке» – вот как они это описывают, Йооп. Что стало с законопослушным немецким народом? Почему люди не выступают против насилия? Куда смотрят мировые лидеры?

– Ты слишком доверяешь политикам, дорогая. Они не заслуживают такой веры. Стоит им почуять, что их власти что-то угрожает, и они тут же поджимают хвосты, хотя, надо сказать, в Германии сейчас реальная власть принадлежит только Гитлеру. – С этими словами он чмокнул жену в макушку. – В самом деле, Труус, идем спать.

Она сидела и смотрела, как он возвращается по коридору в спальню, чтобы снова лечь в уютную постель в их комфортабельном доме, в стране, свободной от террора. И он прав. Все равно сегодня с этим ничего не поделаешь. Надо и ей пойти с ним. Но разве она сможет уснуть?

Йооп появился снова. Он шел, на ходу запахивая халат, неся второй ей, и говорил:

– Ладно, сделай радио громче. Может, включим свет?

Когда он подошел, чтобы накинуть халат ей на плечи, она содрогнулась при одной мысли о том, что могла потерять его, ведь нацистам, как выяснилось, не нужны никакие причины для ареста, кроме одной – собственного желания.

Прибавив громкость, муж пододвинул к столу стул, сел рядом с женой и взял ее за руку. Они сидели и слушали, а на них светила луна.

– Йооп, – сказала вдруг Труус, – я, наверное, возьму у госпожи Крамарски машину и съезжу днем на границу.

– Сейчас это очень опасно, Труус.

– Ты же видел детей.

– Ты рискуешь жизнью. Гертруда, ты ведь помнишь, доктор говорил…

– И ты просишь меня сидеть смирно? Именно сейчас, когда особенно важно встать и сказать свое слово?

Йооп вздохнул. Затем поднялся и пошел варить кофе: щелкнула дверца кухонного шкафчика, полилась из крана вода, зашелестел, пересыпаясь в металлическую корзинку перколятора, молотый кофе, а голос по радио все говорил и говорил. Вернувшись с двумя чашками, над которыми вставал аппетитный парок, Йооп сказал:

– Ты только заберешь детей, которые уже покинули территорию Германии, как обычно?

Труус взяла чашку из его рук, подождала, когда муж снова сядет. Глотнула крепкого, горячего кофе.

– Родители сажают детей на поезда до Эммериха на Рейне, – начала она. – Там, на самой границе, есть ферма… Хозяин и его жена не могут брать детей к себе, это слишком опасно, но…

– Они сообщают тебе?

– Да, – кивнула Труус, – только не они, а комитет.

– И ты едешь за ними через границу? Ты въезжаешь на немецкую территорию, чтобы забрать оттуда детей без виз и вообще без документов? – (Труус снова кивнула.) – О Труус!

Она машинально поднесла к губам перстень с рубином, потом взглянула на свою руку, немного удивилась, не увидев на ней кольца, подаренного мужем на первую беременность, но тут же вспомнила, что оно теперь у брата и сестры в Англии.

– Знаю, но… Йооп, я… я тебе не говорила, но… малышка Адель…

– Адель ты привезла поездом с тридцатью другими детьми, Труус. Ты и госпожа ван Ланге. У тех детей были документы…

– Да, но… – Она взяла мужа за руку, изо всех сил сдерживая слезы. – Она не выжила.

– О ком ты говоришь? Ничего не понимаю.

Она посмотрела на их с мужем руки, сплетенные на прочном столике: его ладонь была шире, а кожа на ней темнее, чем у нее.

– Я про Адель… Дифтерия.

– Нет! Нет, Адель в Англии. Бентвичи…

– У нее была мама, Йооп, – прошептала Труус; слезы уже текли по ее щекам, но она нашла в себе силы встретить его взгляд, в котором тоже плескалась боль, высвобожденная известием о ребенке, никогда им не принадлежавшем. – Я ведь могла оставить девочку с матерью. Или отдать тебе.

«Аве Мария»

Рахель сидела, крепко обняв Вальтера, когда юный нацист вернулся через окно и начал наводить в квартирке порядок. Поправил покосившийся столик, поставил на место патефон. Положил на него пластинку.

– Включить вам музыку, фрау Нойман? – спросил он.

– Нет! – закричала Рахель, но, увидев ошеломленное лицо мальчика, уже спокойнее добавила: – Пожалуйста, не надо. Вряд ли я сейчас это вынесу, в смысле, музыку.

«Дитер», едва не добавила она, но тут же осеклась: вдруг он обидится, если она станет обращаться к нему, как раньше? Назвать его офицером тоже было страшно: что, если это слово разрушит чары, наложенные на него чувством вины, ибо что, как не чувство вины, заставляет Дитера помогать им теперь, хотя это может выставить его в невыгодном свете перед друзьями?

– Спасибо, – закончила она.

– Тогда я добавлю угля, – сказал он.

И открыл угольный ящик. На дне лежала всего пара кусков. Дитер грустно посмотрел на сидевшую перед ним женщину и тут заметил перчатки Штефана, в суматохе сброшенные со стола. Подняв их, он сказал:

– Если вы знаете, куда он пошел, я найду его. Я скажу ему, что уже можно вернуться. На улице так холодно. Он хотя бы в пальто?

Усилием воли она подавила в себе желание принять его помощь, догадываясь, что другого предложения может и не последовать.

– Так вы точно не хотите музыки? – спросил он. – Она вас успокоит.

Рахель, стараясь не смотреть на подслеповатое от грязи окошко, теперь полностью закрытое, сказала:

– Спасибо тебе. Большое спасибо, ничего не нужно. Если мы захотим музыки, Вальтер справится. Открой, пожалуйста, окно, совсем чуть-чуть, а то здесь так душно.

Дитер приоткрыл створку, поклонился и вышел, оставив Рахель и Вальтера прислушиваться к каждому шороху за дверью и гадать, уходит ли друг Штефана к своим или притаился на лестнице и ждет возвращения Штефана.

Часы пробили четверть часа, затем полчаса.

– Вальтер, выгляни, пожалуйста, за дверь, посмотри, там ли еще этот мальчик, – попросила Рахель.

– Дитер Сопливый Нос, – произнес Вальтер голосом кролика Петера.

Приоткрыв дверь, Вальтер сначала приложил к образовавшейся щели глаз, потом сделал ее шире и высунул голову.

– Ну хорошо, – сказала ему Рахель.

– Мама, я могу его завести. Я умею.

– Патефон?

– Для Штефана, – добавил Вальтер.

– Для Штефана, – согласилась Рахель.

Вальтер подошел к патефону и стал крутить ручку завода – раньше он всегда делал это с удовольствием, даже с радостью, но теперь, когда он ставил иглу на пластинку, его лицо не выражало ничего, кроме сосредоточенного внимания. Пластинка треснула во время падения и теперь хрипела и щелкала, но аккорды «Аве Мария» все же раздались в холодной комнате.

– Сядь ко мне на коленки, будем греться с тобой и Петером, – сказала Рахель сыну.

Вальтер вскарабкался к матери на колени, но потом несколько раз вставал, подходил к проигрывателю и, подняв иглу звукоснимателя, возвращал ее в начало блестящей дорожки. «Аве Мария» звучала снова и снова.

Пожарные

Штефан съежился в глубине отцовского погреба для какао (теперь он принадлежал дяде Михаэлю), сунув руки в карманы пальто якобы для тепла. Сколько времени он здесь прячется? Утро наверняка уже наступило, положив конец хаосу ночи, хотя наверху, на фабрике, еще не слышно шагов. Взяв с нижней ступеньки фонарь, он спустился по приставной лестнице в подземелье и, гоня прочь призрак Зофи, пошел через пещеру сначала к тоннелю с песчаным полом, а оттуда – к винтовой лестнице, которая вела на улицу. Стоя на верхней ступеньке, он толкнул треугольный лепесток железной крышки – несильно, чтобы только взглянуть. Снаружи было темно. И людно.

Вернувшись в тоннель, он поспешил туда, где выход на улицу закрывала решетка: сквозь нее можно было глядеть, не рискуя быть увиденным. Он еще карабкался наверх по вбитым в стену железным скобам, когда услышал наверху гул толпы.

Когда он, словно узник из камеры, выглянул через решетку наружу, то сразу увидел людей: те веселились, как на празднике, упиваясь своей яростью. «Ночь не для сна», «Разбойники» – вертелось на языке у Штефана, но это были те же самые люди, перед которыми он еще недавно извинился бы, случись ему толкнуть кого-нибудь из них на Рингштрассе.

Толпа собралась перед синагогой, словно на Ратхаусплац в Рождественский сочельник, когда там зажигают елку. Правда, здесь не было ни жаровен с каштанами, ни прилавков с пуншем. Только люди, густая толпа, громкими криками восторга приветствовавшая каждый новый язык пламени. Здесь же, прямо перед Штефаном, стояли пожарные. Он смотрел на их сапоги и никак не мог понять, почему они стоят и не тушат огонь.

Тем временем коричневорубашечники выволокли из дома старого инвалида. За ними спешила его жена, умоляя их отпустить ее мужа, который никому не сделал зла. Пожарные обернулись на ее крики, но помочь несчастным старикам не спешили. И не они одни – никто не двинулся с места.

– Он добрый человек, – умоляла женщина. – Говорю же вам, он хороший человек.

Над толпой в коричневых рубашках мелькнул топор. Штефан не верил своим глазам: мужчина замахивался топором на женщину. Ее муж застонал, видя, как она упала на землю, а из ее руки хлынула кровь.

Другой нацист приставил пистолет к виску старика:

– Ну что, сдашь нам теперь своих дружков-евреев?

Но он только молил:

– Игнац! Не надо, Игнац. Что ты, Игнац, – пока его жена истекала кровью.

Нацист нажал на курок – из-за воплей толпы выстрела почти не было слышно, только старик, сразу съежившись, упал на мостовую как раз возле решетки. Его губы еще шевелились.

– Прикончить бы тебя, да в Вене еще слишком много евреев, чтобы тратить две пули на одного из них, – произнес нацист с пистолетом и каблуком пнул упавшего в голову.

Что-то потекло у старика из уха, и Штефан почувствовал, как к горлу комом подступает тошнота, но не смел пошевелиться из страха быть замеченным.

Другой в коричневой рубашке сказал:

– Осторожно, а то еврейские мозги натекут тебе на ботинки.

И все вокруг захохотали.

Пожарные между тем смотрели на огонь.

– Надо что-то делать, а то огонь перекинется на соседние здания, вот уж тогда хлопот не оберешься, – сказал один из них.

– Да нас на части разорвут, посмей мы только вмешаться, – возразил второй.

Толпа радостно взвыла: на пожаре что-то с грохотом рухнуло – потолочная балка, предположил Штефан, но решетка ограничивала ему обзор. Лучше всего он видел голову убитого мужчины и темное, дымное небо, в которое летели снопы искр и устремлялся столб пламени. Одна искра упала на крышу дома рядом с синагогой. Пожарные побежали ее тушить, чтобы не дать огню распространиться дальше, а синагога продолжала гореть.

Добравшись подземными тоннелями до своего квартала, Штефан сидел в киоске на Рингштрассе перед домом родителей и смотрел на окна верхнего этажа, ожидая, когда зазвучит «Аве Мария». Но здание точно вымерло. Только Рольф охранял ворота, но теперь он открывал их нацистам.

Ничего не дождавшись, Штефан подземными путями вернулся в шоколадный погреб. Он устал и замерз. Фабрика была по-прежнему темной и пустынной. Пользуясь этим, Штефан прокрался в отцовский кабинет и лег там на диван. Так он делал, когда они только узнали о болезни мамы, – приходил после школы к отцу и ложился на диван, чувствуя себя почти таким же измученным, как сейчас. Папа работал, он засыпал под мерный шелест бумаг, а проснувшись, обнаруживал, что накрыт одеялом, а папа, по-прежнему сидя за столом, с улыбкой говорил ему:

– Душа, погруженная в сон, тоже трудится, внося свою лепту в происходящее в мире.

Штефан задумался над тем, где теперь отец, куда увез его грузовик.

Надо дождаться дядю Михаэля. Он скажет, как ему быть дальше.

Последнее убежище

Штефан проснулся в темноте и услышал голос: женский, знакомый, он приближался. Мальчик бесшумно скатился с дивана и забился под него. В ту же секунду дверь кабинета отворилась.

Женщина хихикала:

– Ну правда, Михаэль, я не могу.

Что это, тетя Лизль вернулась из Шанхая?

– Почему не можешь? – Дядя Михаэль говорил шутливо, поддразнивая, как когда спрашивал у Штефана, целовались они уже с Зофией Хеленой или нет.

Штефан слушал, затаив дыхание, как его дядя поднял женщину на руки и посадил на диван, который прогнулся под ее тяжестью. В нескольких дюймах от лица мальчика ноги дяди Михаэля скинули туфли.

– Михаэль, – снова сказала женщина, и Штефан узнал голос Аниты, секретарши отца, – той самой, которую Штефан иногда представлял себе в своих фантазиях.

– Разве ты не делала то же с Германом? – спросил дядя. – Когда заболела Рахель?

– Михаэль… – повторила женщина, явно возражая.

Ее дыхание сделалось глубоким и звучным, когда брюки дяди Михаэля упали к его щиколоткам, а пряжка ремня так звякнула об пол всего в паре дюймов от носа Штефана, что он едва не вскрикнул. Но вскрикнул не он, а Анита, когда тень дяди Михаэля скользнула куда-то вверх, и диван над Штефаном заскрипел и прогнулся еще ниже.

Вскрик женщины перешел в глубокий стон, как это часто бывало в спальне самого Штефана, правда пока лишь в его воображении. Диван затрясся и задвигался: сначала медленно, потом все быстрее, пока не раздался полустон-полушепот дяди:

– Ли-изль.

Штефан лежал под ними, затаив дыхание, стараясь не вспоминать о своих постыдных фантазиях, гоня прочь мысли об Аните и отце на этом самом диване, так часто дававшем убежище ему самому.

Покинутый

Вальтер вздрогнул, разбуженный тишиной и светом зари. Он сполз с маминых коленей, подошел к патефону, завел музыку и поднял с пола кролика Петера.

Ничего, кроме имени

Штефан наблюдал за особняком, стоя в тени газетного киоска, где теперь продавалась «Дер штюрмер»: карикатурный персонаж с огромным носом и черной бородой задирал коровий хвост на ступени Всемирного банка, заставленные мешками с монетами. Ночной хаос сменился блеклым утром, на улицах было тихо. Наверное, все отсыпались после недавнего дебоша. Штефан напряженно озирался, раздумывая о том, где сейчас герр Кляйн, бывший владелец киоска, не там ли, где и папа, когда из дома показался Вальтер.

Полквартала Штефан шел за ним, прижимаясь к стенам домов и надвинув кепку на самые глаза, радуясь уже тому, что видит, как младший брат идет в школу. У широкого школьного крыльца мальчики шарахнулись от него, но хорошо хоть никто не ставил ему подножек, никто не толпился вокруг него, твердя: «Жид. Жид. Жид». Штефан смотрел и слушал, зная, что ничем не сможет помочь Вальтеру, больше того, ему придется отойти, даже если будет нужда вмешаться. От его защиты братишке станет только хуже.

На верхней площадке лестницы путь Вальтеру преградил стоявший у двери нацист в форме.

– Но это же моя школа, – возразил мальчик.

– Евреям вход запрещен.

Вальтер смутился, но глаз не опустил, а стал разглядывать стоявшего перед ним взрослого.

– Мы тоже празднуем Рождество, как вы, – наконец сказал он, точно как мать.

– Назови свою фамилию, мальчик, – потребовал нацист.

– Вальтер Нойман. А как вас зовут, господин? – вежливо ответил тот.

– Нойман, шоколадный фабрикант-еврей.

Вальтер попятился от него, как от бешеной собаки. Затем с удивительным достоинством повернулся и неторопливо пошел по лестнице вниз. Штефан, стыдясь собственной трусости, спрятался в тени соседнего здания, где стоял, пока брат не дошел до угла.

– Вальт, – шепнул он тогда.

Лицо Вальтера осветилось радостью – так вспыхивали когда-то многосвечные люстры в холле особняка, их прежнего дома. «Нашего будущего дома», – пообещал себе Штефан. Он обхватил рукой плечи Вальтера, уводя его подальше от глаз мерзкого нациста, и зашептал:

– Все хорошо. Все в порядке.

Никогда еще запах брата не казался ему таким родным.

– Мы включали музыку, а ты все не шел, – сказал Вальтер. – Дитер снова поставил на столик патефон, а когда он ушел, мы стали включать музыку.

– Дитер вам помог?

– Он велел никому не говорить, – ответил Вальтер. – А тот дядя сказал, что мне больше нельзя приходить в школу. Но мама хочет, чтобы я ходил.

Штефан снова привлек к себе брата – всего пару дней назад он был еще совсем малышом.

– Конечно хочет, Вальт. Ты ведь такой умница.

– Как ты думаешь, она проснется, если мы принесем ей поесть? – поинтересовался Вальтер.

– А давно она спит? – спросил Штефан, старательно скрывая тревогу.

Что, если это не сон?

– Она не могла сама лечь в кровать, а я еще слишком маленький, чтобы помочь ей выбраться из кресла. Сегодня утром я позвал Рольфа. Он стал ворчать.

– Не обращай на Рольфа внимания, Вальт. Он всегда ворчит.

– Сейчас больше, чем раньше.

– Мы все сейчас ворчим. Слушай, Вальтер, сделай для меня кое-что. Пойди сейчас домой, к маме. Никому не говори, что видел меня, – ни Рольфу, ни кому другому. Шепни только маме, что со мной все хорошо, что я не могу прийти днем, но ночью приду обязательно, залезу по дереву на крышу и приду через окно. Скажи ей, что я сделаю папе визу. Что я сделаю визы всем нам.

– Ты знаешь, где сейчас папа?

– Пытаюсь узнать.

– Что такое виза? – был второй вопрос.

– Просто скажи маме, – повторил Штефан.

– Лучше ты скажи.

– Ш-ш-ш, – зашептал Штефан, нервно озираясь.

– Я хочу пойти с тобой, – сказал его брат, но уже тише.

– Хорошо, – согласился Штефан. – Договорились. Ты мне еще поможешь. Но сначала сходи и скажи маме, что я в порядке. Никому не говори, что ты меня видел, только ей. Если кто-нибудь спросит, зачем ты вернулся, скажи, что забыл кое-что для школы.

– Мой новый карандаш? – предположил Вальтер. – Я берег его для тебя, Штефан. Вдруг ты захочешь написать пьесу.

– Да, точно, новый карандаш. – Штефан прижал к себе щедрого братишку, думая о том, сколько карандашей он позабывал за свою жизнь на столиках кафе, где, не задумываясь, заказывал чашку кофе с пирожным.

Он тайком наблюдал за тем, как Вальтер, миновав Рольфа, входит в особняк. И потом, когда братишка скрылся за дверью, не спускал глаз с фасада, словно его взгляд мог помочь Вальтеру, если к тому станут приступать с расспросами. Затаив дыхание, он ждал возвращения братишки, и каждая минута казалась ему вечностью. А что, если сейчас выйдут нацисты и арестуют его или Вальтер придет и скажет, что не смог ничего передать маме, потому что та не просыпается.

Но вот Вальтер снова показался на улице, выглядя, как любой мальчишка, направляющийся в школу, с новым карандашом в руке, и Штефан опять прижал его к груди.

– Я прошептал маме на ушко, – доложил Вальтер, – а она проснулась и улыбнулась.

Когда братья подошли к американскому консульству, очередь в него оказалась невероятно длинной, но Штефан не хотел лишний раз рисковать, отводя Вальтера домой и снова возвращаясь. Стоять в этой очереди для него уже был риск, но выбора не было.

– Ладно, Вальт, – сказал Штефан. – Давай-ка погоняй меня по словам.

– Кролик Петер знает английский лучше, чем я, – ответил Вальтер.

– Но у тебя тоже здорово получается, – заверил брата Штефан. – Давай не стесняйся.

Темнота уже глядела в окна консульства, когда Штефан с привалившимся к его плечу спящим Вальтером сел за стол напротив служащего американского посольства: у того была голова, как тыква, и очки в металлической оправе. Мама наверняка уже беспокоится, но делать нечего. Ни после полудня, когда закончились уроки в школе, ни во второй половине дня, ни вечером, перед ужином, они не могли позволить, чтобы время, которое они потратили на очередь, пропало зря.

– Помогите мне оформить визу отцу, пожалуйста, – сказал Штефан.

Служащий консульства нахмурился:

– Не себе или…

– Он уже заказал нам визу.

Терпение, напомнил себе Штефан. Сохраняй терпение. Незачем говорить так резко.

– Извините, – произнес он вслух. – Извините.

– А для матери? – спросил человек за столом.

– Нет, я… Она больна.

– Оформление визы требует времени. Может, она как раз поправится…

– Не поправится. Она уже не поправится. Вот поэтому мы не уехали раньше: папа не хотел оставлять ее здесь одну. Но теперь у него нет выбора.

Человек за столом снял очки и внимательно посмотрел на Штефана:

– Я вам сочувствую. Очень, очень сочувствую. Я…

– Отцу нужна виза, немедленно. Мы можем еще подождать, но его услали в трудовой лагерь. То есть мы думаем, что его услали именно туда. А если у него будет виза, то его могут выпустить из Австрии.

– Понимаю. У вас есть родственники в Соединенных Штатах? Кто-нибудь, кто может письменно подтвердить, что будет оказывать вам финансовую поддержку? Когда есть поручитель, визы дают скорее. В противном случае процесс может затянуться на годы.

– Но отец не может уехать без визы.

– Мне действительно очень, очень жаль. Мы делаем все, что можем, работаем каждый день до десяти вечера, но… Я запишу вашу информацию. Если найдете поручителя, возвращайтесь, я отмечу в документах. Поручителем может быть кто угодно.

– Но я никого в Америке не знаю, – возразил Штефан.

– Это не обязательно должен быть родственник, – ответил человек за столом. – Люди…

– Но я никого в Америке не знаю, – повторил Штефан.

– Это не обязательно должен быть родственник, – сказал человек за столом. – Люди… У нас есть телефонные справочники Нью-Йорка, Бостона, Чикаго – да всех американских городов. Воспользуйтесь ими. Найдите в них адреса ваших однофамильцев и напишите им.

– Незнакомым людям?

– Так делают все.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

НАЦИСТЫ ПРИМЕНЯЮТ СИЛУ К ЕВРЕЯМ

Синагоги сожжены, магазины разграблены, тысячи евреев арестованы

Кэте Пергер

11 ноября 1938 года. Все минувшие сутки в Германии, Австрии и Чехословакии происходили аресты евреев. Всего арестованных около тридцати тысяч. Многих жестоко избили, некоторые умерли от побоев. Мужчин, предположительно, отправили в трудовые лагеря, хотя подробности пока неизвестны.

Среди арестованных есть и женщины. По некоторым признакам, женщин, арестованных в Вене, до сих пор держат где-то на территории города. За прошлую ночь по всему Рейху сгорели более 250 синагог. Пострадали все еврейские магазины без исключения: в одних разбили только витрины, другие разграбили полностью…

Близнецы

Труус во второй раз постучала в дверь дома в Альстере. В Гамбург она приехала ночным поездом в ответ на паническое письмо, пришедшее в адрес комитета. Семья голландских евреев писала, что в этом прекрасном доме в чудном районе Гамбурга гестапо угрожает жизни близнецов. Труус не знала, как именно господин Тенкинк умудрился получить для этих детей въездные визы, ведь в Нидерландах действовал запрет на въезд беженцев из Германии. Видимо, у семьи и впрямь были большие связи, но даже их не хватило на то, чтобы раздобыть визу на выезд из Германии. Вот почему им понадобилась Труус: от нее зависело, как именно эти дети преодолеют немецко-голландскую границу.

Она в третий раз взялась за бронзовый дверной молоток. Наконец на стук явилась няня: заспанная, в халате. Труус представилась и объяснила цель своего приезда.

– За детьми? – переспросила няня.

Неужели она пришла не по тому адресу?

– Госпожа раньше десяти утра никого не принимает, а близняшки еще слишком маленькие, чтобы принимать кого-либо самостоятельно, – объяснила нянька.

Обутая в ботик нога Труус оказалась на пороге особняка раньше, чем нянька успела закрыть перед ней дверь.

– Я приехала из Амстердама по просьбе родственников вашей госпожи, чтобы спасти ее детей.

– Спасти детей?

– Вам лучше разбудить хозяйку.

Труус, не мигая, выдержала устремленный на нее взгляд няньки, и та все же распахнула дверь.

– Видите ли, я была так напугана, когда в последний раз говорила с тетей, – объяснила Труус мать близнецов, когда обе женщины уселись наконец в библиотеке. – Может быть, я и преувеличила опасность, но только от страха.

Труус держала паузу, пока молчание не сделалось тягостным. Тогда она встала, подошла к книжному шкафу, сняла с полок две книги, на которые обратила внимание, пока ждала хозяйку, – рассказы Стефана Цвейга и Эрнеста Хемингуэя – и положила перед той оба тома.

– Если вам действительно было так страшно, то почему вы не приняли самые простые меры, чтобы отвести от себя гнев гестапо? – спросила Труус.

– О, но ведь это всего лишь книги, – ответила женщина.

Обеими ладонями Труус провела по узкой юбке темно-синего костюма в узкую полоску, сгоняя к подолу складки, а с ними прогоняя и гнев.

– Так, значит, гестапо детям не угрожает?

– Совершенно не угрожает, – невинным голосом подтвердила хозяйка.

– А теперь задайте себе вопрос: насколько безопасно детям при матери, которая, не моргнув глазом, заявляет о якобы существующей угрозе их жизни, заставляя тратить драгоценные ресурсы на них, а не на спасение других детей, которые и впрямь находятся в беде?

– Вряд ли у вас есть свои дети, иначе вы бы меня поняли! Мы все здесь в опасности! – взвыла женщина.

Ее спокойствия как не бывало. Та же мольба, которую Труус уже читала в глазах матери Адель тогда, на станции, была теперь в ее лице, и, как тогда, голландка почувствовала себя виноватой.

Отвернувшись, она уперлась взглядом в полки, где среди книг зияли пустые места.

– Поймите, в какое положение вы меня ставите, – тихо начала она. – Я приезжаю сюда ночным поездом, по срочному вызову, с целью вне очереди вывезти из страны двух детей, которым грозит смерть от руки гестапо. И привожу в Гаагу здоровехоньких близнецов, которые ни дня не голодали и не подвергались жестокому обращению. Что обо мне подумают люди? Да они просто не поверят мне в другой раз. А если мне перестанут верить, то я не смогу помочь другим детям, тем, которые действительно нуждаются в помощи.

– Простите. Мне так жаль. Я не подумала…

– Мы часто сначала делаем и лишь потом думаем, – сказала Труус и замолчала, вспомнив Адель и своих нерожденных малышей. Ей не давала покоя мысль о том, как она должна была поступить, чтобы спасти их. – Мне жаль, что я ничем не могу вам помочь. Правда, очень жаль, – продолжила она. – Но ваших детей вполне может перевезти в Швейцарию няня. Им обычно не задают лишних вопросов, ведь они часто путешествуют с чужими детьми. И потом, мало кому придет в голову, что мать может отдать ребенка в чужие руки, возможно, без всякой надежды увидеть его вновь.

На улице Труус порылась в сумочке в поисках адреса генерального консула Нидерландов в Гамбурге. Вообще-то, помощь этого барона Аартсена была ей уже не нужна, ведь ей не придется вывозить из Германии детей без документов. Но раз уж она здесь, в Гамбурге, и одета в самый что ни на есть гамбургский наряд: полосатый костюм, ботики на каблучках, желтые перчатки и нарядная шляпка по последней моде – даже на гестаповцев такие шляпки имеют действие почти магическое, – то почему бы не прогуляться до консульства. Надо представиться этому барону, может быть, какая-нибудь польза из этого и выйдет. В другой раз.

– Неужели вы таки добрались до нас?! – воскликнул барон, едва услышав ее имя.

Труус была так поражена, что даже оглянулась посмотреть, не зашел ли с ней кто-нибудь еще. Но нет, в кабинете были лишь они двое: она и этот преждевременно поседевший человек с аристократическим, но в то же время приветливым лицом.

– Я вас уже заждался, – добавил он.

Труус подняла затянутую в перчатку руку и поправила шляпку, точно надеясь этим простым и в то же время кокетливым жестом вернуть себе душевное равновесие. О ее приезде ему наверняка никто не сообщал – это было небезопасно, а главное, бессмысленно. Ей просто дали его адрес и сказали, что если у нее возникнут проблемы с вывозом детей за границу, то надо обратиться к консулу. Правда, без всяких гарантий, что он поможет.

– Но откуда вы знали, что я приеду? – спросила она.

– Ниоткуда, просто надеялся: пора уже доброй женщине из Голландии перестать обходить нас стороной и помочь нам в нашей беде. Идемте.

Мучимая любопытством, Труус пошла за ним. Всю дорогу до канцелярии они мило болтали. Но, переступив порог, оказались в комнате, где буквально яблоку негде было упасть, столько в нее набилось еврейских женщин с детьми. Это была очередь на получение нидерландской визы.

Консул попросил у женщин минуту внимания, хотя те и так уже почти все обернулись на звук открывающейся двери.

– Это Гертруда Висмюллер, – сказал он. – Она приехала из Голландии, специально чтобы отвезти туда ваших детей.

Он так уверенно отобрал из очереди шестерых детей, будто знал, что Труус приехала именно за ними. Детям – пятерым мальчикам и одной девочке – было от одиннадцати до тринадцати лет. Труус особенно любила этот возраст: с одной стороны, подростки прекрасно понимают, что происходит кругом, с другой – они совсем юные, и жизненная грязь еще не пристала к ним, не успела лишить их надежд и идеализма. Барон уже оформил им документы, дающие право свободного передвижения по территории Германии: подходящие документы, как он выразился. К ним чудесным образом оказались приложены семь железнодорожных билетов первого класса до Амстердама.

– Отъезд в четырнадцать сорок пять, – сказал барон, взглянув на часы.

– Голландские визы у них тоже есть? – уточнила Труус.

– Понимаете, госпожа Висмюллер, будь у этих детей визы на въезд в Нидерланды, они вряд ли нуждались бы в вашей помощи. Но, увы, в Оснабрюке вам придется пересесть с ними на другой поезд, берлинский, до Девентера. Ничего не бойтесь: для вас уже заказаны места.

Путешествовать первым классом казалось Труус непростительным мотовством, но, когда на вокзале она попросила барона поменять им билеты, тот отказался наотрез.

– Уверяю вас, вы еще поблагодарите меня за этот отказ, – сказал он. – В наши дни выехать из Германии невероятно трудно.

– А тем, кто путешествует первым классом, разве проще? – спросила Труус, ломая голову над тем, как именно она доставит этих детей в Нидерланды, если даже сам генеральный консул не смог добиться для них документов.

Мольба за отца

Дядя Михаэль сидел в кресле отца, боком к столу, и, закрыв глаза, самозабвенно ласкал под юбкой зад Аниты, сидевшей у него на коленях. Штефан, застыв на пороге, старался изгнать из памяти звуки, которые эти двое издавали на диване, когда под ним прятался он. Неужели это было только вчера? Обнаженные бедра Зофии Хелены, стоящей на четвереньках в подземном тоннеле, мелькнули перед его внутренним взором, но он тут же прогнал и это воспоминание, хотя оно упорно всплывало при каждом взгляде на лицо Аниты, ее склоненную от удовольствия голову, длинные, как у Зофи, волосы, рассыпавшиеся по спине. В своих пьесах Штефан всегда писал главных героинь, которых предстояло играть Зофи, именно такими – с длинными распущенными волосами, а не с косами или узлами, как она обычно носила.

Голубые глаза Аниты распахнулись.

– О! – вырвалось у нее, когда она встретила взгляд Штефана.

– Вот видишь, ты тоже хочешь еще немножко, – произнес дядя Михаэль.

Женщина вытащила из-под юбки дядину руку и сказала:

– Михаэль, мы больше не одни.

Дядя повернулся к Штефану. Всего на миг юноше показалось, что перед ним тот самый дядя Михаэль, который в детстве протягивал ему сливочно-ликерную карамельку со словами: «Сладкое для моего сладкого сынишки», а позже, когда Штефан вырос, расспрашивал его о пьесах, которые тот писал, и о музыке, которая ему нравилась.

– Что ты здесь делаешь? – напустился на него дядя. – Тебе нельзя…

– Папу арестовали, – ответил Штефан, как только секретарша скользнула мимо него к выходу.

– Уходи! Нельзя, чтобы тебя здесь видели! – Дядя Михаэль бросил взгляд в окно; на той стороне улицы был банк, к нему стояла огромная очередь, хотя двери были закрыты. – Денег я тебе достану, но…

– Папе нужна виза, – сказал Штефан.

– Я… Ты думаешь, я могу позвонить какому-нибудь чиновнику и сказать: так, мол, и так, дайте моему бывшему зятю визу?

– Вы обещали заботиться о нас. Я могу остаться в Вене с мамой, и Вальтер тоже. Но папа арестован. Ему надо уезжать.

– Денег я тебе достану, но визу не могу. Никто не должен видеть, как я хожу и прошу визу для еврея. Понимаешь? Нельзя, чтобы тебя здесь видели. Уходи, но только незаметно.

Штефан стоял и смотрел на дядю: тот сидел в кресле его отца, за столом его отца, под портретом Лизль с расцарапанными щеками работы Кокошки, в кабинете той самой фабрики, которую дед Штефана построил с нуля в те времена, когда у предков дяди Михаэля уже были все привилегии. Штефану захотелось пойти домой и забраться в постель, как прошлой ночью, но он знал, что маме и Вальтеру не поздоровится, если соседи увидят, как он ходит туда-сюда. Значит, снова придется ждать до поздней ночи, когда можно будет вскарабкаться по дереву на крышу, а оттуда – в окно комнаты для прислуги, где можно будет поспать несколько часов, чтобы потом, встав еще до рассвета, проделать весь путь в обратном порядке.

– Прочь! – повторил дядя. – Уходи. Я найду способ передать твоей матери денег, но за помощью иди к своим.

– К кому – своим?

– Ты еврей. Если кто-нибудь узнает, что я тебе помогаю, меня тоже отправят в трудовой лагерь. Ты – еврей.

– Вы мой дядя. Мне не к кому больше обратиться.

– Евреи помогают евреям в центре еврейской общины, это рядом с домом, где жил твой дед, когда строил свой дворец.

– В Леопольдштадте?

– Когда он строил дворец, я сказал. Слушай меня внимательно. На этой стороне канала. А теперь иди, пока никто не увидел, как я тебе помогаю.

Поиски папы

Штефан шел через темное подземелье, стараясь держаться ближе к его сырым стенам. Сначала он забрел в крипту позади запертых ворот собора Святого Стефана – наверное, свернул где-то не туда. Тогда он вернулся и вновь пошел в сторону талмудической школы. По пути ему попался люк. Поднявшись к нему по скобам, вбитым в стену подземелья, Штефан приподнял его треугольный лепесток и выглянул наружу. Следующий люк показал ему, что он на месте: узкая улица, ветхие от старости дома. Именно так выглядел старый городской центр с главным еврейским храмом и центром еврейской общины. Вход в центр тоже был прямо перед ним, но рядом стояли двое эсэсовцев и наблюдали, как мальчишки из гитлерюгенда дразнят женщин и детей, кидают в них камнями.

Матерям с детьми нужно помочь. Штефан знал это. Но предпочел дождаться, когда эсэсовцы уйдут. И только через несколько минут после их ухода он толкнул тяжелую металлическую решетку, выскользнул на мостовую и заспешил через улицу к входу в здание иудейского центра еврейской общины.

Внутри здания, на лестнице со стертыми ступенями, стояли люди, по несколько человек на каждой ступеньке. На верхнюю площадку открывались двери кабинетов, туда и стремилась вся очередь. В глубине площадки стояли столы, на них – разномастные корзины с ярлыками А – Б, В – Г и так далее, по алфавиту. В корзинах грудами лежали карточки. Когда люди стали замечать присутствие Штефана, в вестибюле наступила тишина. Еврейских юношей его возраста арестовывали вместе со взрослыми, к тому же на нем не было ермолки.

– Я ищу папу, – сказал он.

Не сразу, соблюдая осторожность, люди все же начали выходить из состояния замороженного молчания. Девушка-организатор, которая помогала им заполнять карточки, снова занялась сидевшей перед ней женщиной: той нужно было заполнить карточку на пропавшего, а она не умела писать. Пока организатор писала под ее диктовку, другие то и дело подходили к ней с вопросами, но она не отвечала им, полностью сосредоточившись на неграмотной: та искала любимого, который, как и папа, сгинул во время ночных рейдов.

– Пожалуйста, тише, прошу вас! – крикнула организатор, перекрывая шум толпившихся вокруг нее людей. – Мы делаем все, что можем. Герра Левенхерца только что опять арестовали. Мы еще не знаем, кто где. Те из вас, кому нужна помощь, могут ждать в очереди, но будет гораздо проще, если вы сами возьмете карточки и впишете в них всю информацию о пропавших. Имена. Адреса. Как с вами связаться. Заполненные карточки кладите в корзинку с той буквой, на которую начинается фамилия пропавшего. Как только у нас будет какая-нибудь информация, мы сразу дадим вам знать.

Люди продолжали стоять.

Штефан взял карточку, вынул из сумки карандаш – новый карандаш Вальтера – и записал всю информацию об отце.

В очереди женщина помоложе заговорила с другой, постарше:

– Он велел нам ехать в Шанхай, сказал, что там нас найдет. Это были его последние слова: увози детей из Австрии. В Шанхай не нужна виза. Зато билетов не достать.

– Я слышала, можно сделать кубинскую визу, за деньги, – ответила женщина постарше, – но нацисты забрали у нас все, что было.

Закончив заполнять отцовскую карточку, Штефан положил ее в корзинку с буквами Н – О и уже хотел было уходить, когда обратил внимание на то, как еще одна женщина-волонтер вытряхивала содержимое корзины с буквами И – К в емкость побольше. Одна карточка незаметно скользнула на пол и тут же исчезла под ногами очереди, когда та сделала шаг вперед.

Штефан забрал карточку отца и стал ждать.

Девушка появилась снова, вытряхнула в емкость содержимое корзины Л – М и убежала. Когда она пришла опять и взялась за корзину Н – О, Штефан шагнул к ней и положил карточку отца прямо в емкость, которую она держала в руках.

Она поглядела на него удивленно.

– Нойман. Герман Нойман, владелец шоколадной фабрики Нойманов, – сказал он и сам услышал отцовские интонации в своем голосе.

Он хороший человек, его отец, и вся его семья – хорошие люди. Свое состояние они заработали на шоколадном бизнесе, начатом на собственные деньги, а их счета в банке Ротшильда всегда имели положительное сальдо.

Мальчик с конфетами в кармане

Никто из сотрудников «Венской независимой», кроме Кэте Пергер и заместителя редактора Рика Найдхардта, не явился на работу в страшное утро после погрома. Страх затопил каждый уголок Вены. Всякий, кто оказывал помощь соседям-евреям, бросал вызов новым порядкам нацистов, причем слово «помощь» трактовалось теперь настолько широко, что просто написать в газете правду о происходящем уже грозило журналисту тюрьмой, если не расстрелом. Разве имела Кэте право требовать от людей работать в таких условиях? С тем же успехом она могла потребовать от них занимать очередь на казнь.

– И как мы со всем этим справимся вдвоем? – обратился к ней Рик.

В наступившей тишине, которую нарушало лишь покашливание Рика, Кэте просмотрела список намеченных задач.

– Ладно, Рик, – начала она, – может быть, ты…

Она подняла глаза от списка и осеклась: Рик, сам не свой от страха, смотрел мимо нее куда-то в сторону двери.

Кэте сама чуть не вскрикнула, не сразу узнав мальчика, который вдруг возник в ее кабинете. Она могла поклясться, что заперла за собой входную дверь, когда вошла, – ну да, так и есть, дверь закрыта, – и все же мальчик был здесь, стоял и ждал, когда они обратят на него внимание. Мальчик, почти превратившийся в мужчину.

– Все в порядке, Рик, – сказала Кэте, подавляя в себе желание броситься к Штефану и заключить его в объятия, – такое облегчение она испытала, увидев его. – Это друг Зофи.

Тот самый, единственный, но ведь единица всегда больше ноля.

– Простите, что помешал, – заикаясь, начал Штефан, – но я… Мой отец… Я подумал, может быть, вы знаете, куда увезли арестованных?

– А как же ты?.. – спросила Кэте.

Юношей арестовывали вместе с мужчинами.

Штефан ждал. Он был умен и не спешил раскрывать свои секреты.

– Мы почти ничего не знаем, – ответила Кэте, – только что часть арестованных отвезли в трудовой лагерь под Мюнхеном, в Дахау. Можно сказать, рядом. Другие еще в пути, кого-то везут в Бухенвальд, кого-то – в Заксенхаузен. Мы делаем все возможное, чтобы выяснить.

– Я слышал, что нацисты могут отпустить отца, если я оформлю ему бумаги для эмиграции. А я не знаю как. – Глаза мальчика наполнились слезами.

Кэте медленно, чтобы не напугать, шагнула к нему и обняла его за плечи:

– Конечно, откуда тебе знать. Откуда нам всем знать. Сейчас никто ничего не знает, Штефан. Но я… я выясню все, что смогу, обещаю. Твоя мама сможет… – Господи, да ведь мама мальчика прикована к инвалидному креслу, она умирает; для Кэте давно уже стало чем-то вроде навязчивой идеи собирать сведения о семье этого мальчика, первого друга ее дочери, хотя их дружба и не пережила эти страшные времена. – Ох, извини. Конечно, она не сможет, – перебила журналистка сама себя. – А твоя тетя уехала…

– В Шанхай.

– Может, попробовать консульства? – предложил Рик.

Кэте, желая подбодрить Штефана, сжала ему руку. Потом вернулась к столу и начала выписывать адреса на листок.

– Иди сначала к швейцарцам, потом к британцам и к американцам.

– Вчера я провел в американском посольстве весь день. Они ничего не хотят делать.

– Да, список очередников у них огромный, – заметил Рик.

– Тогда иди к остальным, – сказала Кэте. – Проси визу отцу, но и остальным членам семьи тоже. Говори всем, что твоего отца арестовали. Это может… Может, тогда на твой запрос обратят особое внимание. Обращайся куда только можно, и поскорее. А я пока выясню, что с ним. Позвони мне…

– У нас больше нет телефона, – дрогнувшим голосом произнес мальчик, точно считал это своей личной виной, а не тех, кто сейчас радостно занимал дома и особняки евреев, сгоняя бывших хозяев в тесные квартирки на острове Леопольдштадт.

И как мог их мир столь разительно измениться за какие-то месяцы? Еще в начале года Австрия была свободной страной, народ и правительство которой приняли совместное решение сохранять независимость. И как она, Кэте, могла так ошибаться в своих соседях? Как могла не замечать ненависть, которая таилась в людях, пока Гитлер не выпустил ее на свободу?

– Ничего, Штефан, – сказала она, наблюдая за Риком, который встал и открыл входную дверь, – ему явно хотелось, чтобы мальчик поскорее ушел, и в то же время не хотел показывать это. – Ничего. Заходи потом, поговорим. Если меня не будет, где-нибудь тут будет лежать записка с твоим именем. В ней я напишу тебе все, что узнаю.

Рик захлебнулся страхом:

– Но… мы…

Его взгляд был устремлен за дверь, к линотипу: нацисты изувечили его, но из строя вывести не сумели. Машина стояла молчаливым напоминанием об огромности взятой ими на себя задачи, к которой, как совершенно справедливо считал Рик, им пора возвращаться. Можно помогать или одному человеку, или людям, но делать и то и другое сразу не получится, даже если смелости не занимать.

Кэте выдвинула ящик стола:

– Я приклею записку скотчем ко дну этого ящика. Если, когда ты придешь, меня не будет, выдвини ящик и пошарь в нем хорошенько, ладно? – (Штефан, опустив голову, повернулся, чтобы уйти.) – Штефан… старайся не привлекать к себе внимания, хотя бы первое время. Ты живешь не в еврейском квартале, и это хорошо. Эти нацисты терроризируют сейчас евреев в их кварталах. – Неужели это спасло его от ареста? – И никому не говори о том, где ты прячешься, для их же безопасности. Ты меня понял? Не говори маме. Зофии Хелене тоже не говори. Никому.

«Пожалуйста, не говори ничего моей дочери, – молилась она про себя, глядя уходящему мальчику в спину. – Не подвергай ее опасности, пожалуйста». Хотя, если вдуматься, это было смешно. Штефан, ставший первым другом Зофи, при всем желании не мог подвергнуть ее опасности большей, чем та, которой уже подвергла ее мать своим неумеренным чувством долга и справедливости.

Когда мальчик тихо выскользнул из редакции на улицу, Рик, чей страх готов был прорваться обвинениями, повернулся к Кэте.

– Знаю, Рик. Я все знаю, – опередила его она, ведь тревожиться о судьбе одной-единственной жертвы было для них непозволительной роскошью; их ждали другие дела. – Но этот мальчик… всего полгода назад это был просто мальчик, который пришел сюда, а в кармане у него лежали шоколадные конфеты. Он стал настоящим другом Зофи, первым из ее сверстников, кто не смотрел на нее как на чокнутую. И потому что он относился к ней как к ровне, так же к ней отнеслись и все его друзья.

– Просто он появился, как призрак, – сказал Рик. – Ты хотя бы слышала, как он входил?

И тут, несмотря на все ужасы, творившиеся вокруг, Кэте не сдержала улыбки:

– Это Зофи виновата, она его научила. Ей нравится изображать Шерлока Холмса.

Магия королевской крови

На вокзале в Гамбурге, стоя с детьми в очереди на обмен немецкой валюты на голландскую, Труус ломала голову над тем, что делал бы барон Аартсен, не зайди она к нему. Возможно, повез бы детей сам, но одно дело, когда на границе задерживают обычную голландскую женщину, везущую детей по поддельным германским пропускам, и совсем другое – когда на ее месте оказывается голландский дипломат. Не исключено, впрочем, что пропуска настоящие. Труус была благодарна барону за то, что он оставил ей возможность верить в подлинность документов или хотя бы искренне утверждать, что она ничего не знает о подделке.

– Я хочу обменять шестьдесят рейхсмарок на гульдены, – сказала она таможеннику, когда подошла ее очередь.

– Для кого? – задал он вопрос.

– Для детей, – ответила Труус.

Немцам позволено было вывозить из страны по десять рейхсмарок на человека, и барон Аартсен учел даже это, снабдив ее деньгами по числу детей. Но, как опытная путешественница, Труус знала, что немецкие пограничники легко присваивают рейхсмарки, а вот гульдены берут не так охотно – обмен валюты подлежит строгому учету и контролю, из-за чего у них могут выйти неприятности.

– Это ваши дети? – спросил таможенник.

Конечно, это были не ее дети. В пропуске на каждого из них была указана их национальность: еврей.

– Детям евреев не нужны деньги, – заявил офицер и без долгих объяснений переключился на следующего в очереди.

Подавляя ярость, Труус хрустнула сплетенными пальцами в перчатках и только тогда отошла от окошка. Спорить было бессмысленно – ничего не выиграешь.

Вместе с детьми она подошла к билетной кассе.

– Билет до Амстердама на завтра, пожалуйста, – сказала она.

Вообще-то, все проездные документы уже были у нее на руках, но в Амстердаме она сдаст лишний билет и получит за него сумму в гульденах, то есть осуществит обмен валюты кружным путем. Гордясь своей изобретательностью, она повела детей к поезду.

В Оснабрюке они пересели на поезд, который шел в Девентер. Как оказалось, в составе было всего два вагона. В одном ехала Труус с детьми, а во втором возвращались в Голландию принцессы Юлиана и Беатрикс, посетив силезское имение своей бабки. По этой причине состав не остановился в Олдензале, сразу за германо-голландской границей, а проследовал прямо на Девентер, где никаких пограничников уже не будет. А если и будут, то вряд ли станут с особым пристрастием досматривать поезд, в котором возвращаются на родину особы королевской крови. Теперь ясно, почему барон так настаивал, чтобы Труус с детьми села именно в этот состав.

Однако барон не предусмотрел, что голландские пограничники могут войти по дороге. Это случилось в Бад-Бентхайме: в вагоне, где ехала Труус, появились двое в форме и стали проверять документы. Труус повернулась к детям и спокойно, но достаточно громко, так чтобы слышали пограничники, сказала:

– Дети, отправляйтесь мыть руки, а когда вернетесь, я вас причешу.

– Но ведь сегодня Шаббат, – возразил старший мальчик, сущее наказание, а не ребенок: из-за него они едва не опоздали на поезд, так он причитал из-за кольца, которое отец подарил ему на бар-мицву, а он как-то ухитрился потерять.

«Не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда видят лицо Отца Моего Небесного»[8], – напомнила себе Труус. Как она ни старалась никогда не осуждать этих детей, на чью долю и так выпали страшные испытания, все же они нередко действовали ей на нервы.

Небо за окном покрывали тучи, так что нельзя было разобрать, зашло солнце полностью или его светящийся край еще застрял над горизонтом.

– Шаббат закончился, – сказала она. – А теперь идите.

– Шаббат не заканчивается только потому, что кто-то от него устал, – заявил мальчик, явно повторяя слова кого-то из взрослых.

Наверное, отец говорил так детям, когда те просились на улицу погулять. Однако теперь речь шла о спасении их жизни.

– Заканчивается, – заявила Труус и бросила взгляд в окно. – К счастью для всех нас, солнце действительно село, молодой человек.

«Избавив меня от необходимости сыграть роль Бога», – мысленно добавила она.

Мальчик с сомнением посмотрел на нее и тут же перевел взгляд в начало прохода, на людей в форме.

Труус громко добавила, уже не столько для детей, сколько для пограничников:

– В соседнем вагоне едут принцессы. Кто знает, может быть, эти два господина попросят нас с вами пройти к ним, чтобы они могли решить, ехать вам дальше в Нидерланды или нет. Так что идите и вымойте руки. – Не давая одуматься пограничникам, которые с недоумением смотрели вслед удаляющимся детям, Труус продолжила: – Эти дети следуют в Амстердам. Их ждут в еврейской больнице.

– Мадам…

– Ваши имена, пожалуйста, – сказала она таким тоном, будто сама была пограничником, а они – пассажирами; пока те называли ей свои имена, она вынула из сумочки блокнотик и ручку. – Сегодня суббота, господа, – продолжила она, повторив для большего эффекта имена обоих. – В Гааге все закрыто, так что вы не сможете справиться о нас ни сегодня, ни завтра, в воскресенье. Но будьте уверены, если сейчас нам придется побеспокоить их высочеств, господин Тенкинк из министерства юстиции будет об этом знать уже в понедельник утром. – Она сняла желтые перчатки и уже всерьез взялась за перо. – А теперь продиктуйте мне ваши фамилии.

Пограничники отступили, пропуская детей на их места, после чего поклонились, извинились за причиненное беспокойство и ушли. Дверь вагона уже закрывалась за ними, когда Труус принялась расчесывать гребнем кудри старшего мальчика, надеясь, что это получается у нее так же нежно, как у его матери.

Блумсбери, Англия

Хелен Бентвич заправила в пишущую машинку новую закладку – чистые листы, переложенные копиркой, – и продолжила печатать. Машинистка она была еще та, но Элли, помощницу, пришлось отослать домой: оказалось, что в три часа утра толку от нее совсем мало, в том числе за пишущей машинкой. Хорошо, что она хотя бы догадалась попросить Элли разложить для нее бумагу перед уходом. Подготовка нужного числа стопок по четыре страницы в каждой, переложенных тремя листами копирки, оказалась делом утомительным и нудным, зато делать его можно было хоть во сне.

– Пора, Хелен! – произнес Норман, но Хелен все же вздрогнула.

Много часов она слышала лишь тюканье клавиш по бумаге да иногда бой часов где-то вдалеке – может быть, это звонил Биг-Бен.

За окном чернота лондонской ночи сменялась привычной серостью зимнего утра.

Повесив на ручку двери чехол с костюмом, Норман подошел к Хелен и так нежно провел пальцами по ее волосам, что ей немедленно захотелось закрыть глаза и уснуть. И тут же она нажала не на ту клавишу – то ли из-за мужа, который ее отвлек, то ли потому, что просто была паршивой машинисткой. Но перепечатывать страницу целиком было уже некогда, пришлось просто зачеркнуть опечатку.

– Внешний вид важен, – сказал Норман.

Закончив страницу, Хелен вытянула из каретки листы, разложила их по стопкам, использованную копирку скомкала и бросила в корзину для бумаг. Последняя копия почти не читалась, но исправлять это было некогда. Хелен вставила в машинку следующую порцию бумаги.

– Я ведь не машинистка, Норман. И вообще, содержание важнее, чем то, как оно выглядит на бумаге.

– Я о том, как выглядишь ты, а не эта бумага, – возразил Норман.

Хелен, изо всей силы ударяя по клавишам, заглавными буквами выбила на чистой странице название: «ДВИЖЕНИЕ В ЗАЩИТУ ДЕТЕЙ ГЕРМАНИИ».

Затем встала и, перевернув все четыре стопки уже отпечатанных листов лицевой стороной вверх, добавила к каждой страницу заголовка.

– Деннис будет ждать нас там. Ты уже договорился о летних лагерях? – спросила она, снимая пиджак с плечиков, которые протянул ей муж.

– Блузку сменить не хочешь? – поинтересовался он.

Подняв со стола прозрачный шар с чертовым колесом внутри, Хелен перевернула его: медленное кружение снежинок за стеклом подействовало, как всегда, успокаивающе, и она снова поставила игрушку на стол, за которым писала когда-то еще ее бабушка. Вот кем ей никогда не стать, так это бабушкой.

– Норман, я много чего хочу, – ответила она, – было бы время.

– Я все же думаю, Хелен, что тебе лучше выступить самой. Виконт Сэмюэль считает так же.

Она улыбнулась и чмокнула его в щеку:

– Милый, как мне жаль, что кабинет склонен доверять мнению женщин куда меньше, чем ты или мой дядя.

Выровняв каждую стопку плана так, что их углы совпали идеально, Хелен разложила их по папкам.

– Все равно это твои слова, кто бы их ни произнес, – сказал Норман.

Ее руки скользнули в рукава свежего костюма.

– А вот об этом тебе лучше молчать, – предостерегла она мужа, – если ты и впрямь желаешь нашему делу успеха.

Проницательная женщина

Когда Хелен Бентвич вошла в столовую в доме Ротшильда, сидевшие за столом мужчины встали: перед ней был исполнительный комитет Центрального британского фонда.

– Норман, мы оставили тебе место во главе стола, – сказал Деннис Коэн.

Он помогал Хелен сформулировать основные пункты плана, но, в отличие от нее и Элли, всю прошлую ночь печатавших текст, Коэн спал. Впрочем, так даже лучше: когда рядом не было мужчин, Хелен быстрее справлялась с любым делом, ведь ей не приходилось отвлекаться на обсуждение их идей, которые сплошь и рядом никакого особого обсуждения не заслуживали.

Ротшильд попросил Саймона Маркса пересесть подальше, чтобы освободить для Хелен место рядом с мужем, и не успела она возразить, как наследник империи «Маркс и Спенсер» вскочил и отодвинул для нее стул.

Хелен заняла предложенное ей место, мужчины тоже сели, и Норман, не теряя времени, начал:

– Вашему вниманию будет предложен план, с которым мы уже познакомили премьер-министра Чемберлена. Его суть состоит в том, чтобы спасти детей Рейха, привезя их сюда, для чего от правительства не потребуется ничего, кроме предоставления этим детям въездных виз в Британию.

Хелен до сих пор не пришла в себя от удивления, что премьер-министр вообще согласился на эту встречу. Когда министры, входившие в состав комитета по внешней политике, встретились для обсуждения помощи жертвам недавней ночи насилия в Германии, решение, к которому они пришли, можно было выразить так: «от жилетки вам рукава». Министр иностранных дел Галифакс выразил опасение, что любой ответ подтолкнет Британию к войне с Германией, премьер-министр Чемберлен тут же поддакнул, что Британия не в том положении и припугнуть Германию ей нечем. Так, по крайней мере, слышала Хелен от Нормана, который слышал это от Ротшильда, а тот, в свою очередь, от кого-то из членов правительства. Позже вопрос вынесли на обсуждение в парламенте, и Хелен наблюдала прения с галереи. Когда в палате начались пререкания, слово взял полковник Веджвуд и обратился к пэрам с такими словами: «Мы уже пять лет обсуждаем тему беженцев. Не пора ли правительству оказать хотя бы какую-то помощь жертвам насилия в Германии с целью демонстрации отношения общества к этой теме?» – на что член парламента Лэнсбери ответил: «Разве мы не Великая Британия? Неужели нам так трудно объявить миру, что мы возьмем этих людей под свое крыло и найдем им место, где они смогут начать жизнь сначала?» Но граф Винтон на пару с министром внутренних дел продолжали твердить об опасности раздувания антисемитских настроений в Британии, и премьер Чемберлен поддержал их, указав, что даже голландцы принимают лишь тех беженцев, которые в состоянии подтвердить свою способность и желание проследовать из их страны дальше.

– Разумеется, почтенные джентльмены понимают, что этот вопрос находится вне компетенции правительства Британии, которое, однако, рассмотрит все приемлемые способы помощи этим людям, – подытожил прения премьер-министр, оставив Хелен в полном недоумении касательно того, кто еще, кроме британского правительства, компетентен решать этот вопрос.

Но если в словах премьер-министра она услышала сплошное «нет», то ее муж уловил в них намек на новую возможность, и вскоре новая делегация – на сей раз из квакеров и ортодоксальных евреев, под предводительством Лионеля де Ротшильда и дяди Хелен, – явилась на встречу с Чемберленом в его резиденцию на Даунинг-стрит, 10, где изложила тот самый план, который теперь аккуратными стопками машинописных страниц лежал перед каждым членом комитета.

– Вчера премьер-министр Чемберлен довел наши предложения до сведения всех двадцати двух членов кабинета, – обратился к собравшимся Лионель де Ротшильд. – Министр внутренних дел выразил опасение, что помогать придется в основном престарелым евреям, как наиболее нуждающимся. В ту же дудку дул и министр внутренних дел, но наше предложение финансовой поддержки распространяется, разумеется, только на детей, и премьер заверил меня, что неоднократно это подчеркивал. Итак, наш план рассчитан на пять тысяч человек. Какую часть от существующей необходимости он покрывает?

– Мы полагаем, что число немецких и австрийских детей моложе семнадцати лет, нуждающихся в предоставлении убежища, составляет от шестидесяти до семидесяти тысяч, – ответил Деннис Коэн.

Настала долгая пауза: собравшиеся переваривали услышанное.

Слово взял Норман:

– Больше всего ожидается детей в возрасте до десяти лет. Мы уже договорились, что в Харидже откроют два летних лагеря, где мы разместим тех, для кого приемные семьи пока не найдены. По мере появления желающих взять их к себе дети будут покидать лагерь. Международный комитет помощи детям Германии берет на себя задачу поиска подходящих домов. У них уже есть опыт такой работы: еще до недавней вспышки насилия они нашли приемные семьи для пятисот…

Саймон Маркс перебил его:

– Из тех пятисот половина были крещеными, к тому же они прибывали в страну на протяжении нескольких лет. Теперь нам предстоит пристроить пять тысяч, которые прибудут все сразу, максимум в течение недели. А это не одно и то же.

– У нас нет выбора, – ответил ему Норман. – Ни у кого, кроме Международного комитета, такого опыта нет, но им, разумеется, придется помочь с деньгами. Сами они достаточно средств не соберут.

– Вы уверены, что следует вести речь только о детях? – вмешался Невилл Ласки. – Я продолжаю считать, что въездные визы следует давать семьям…

– В обществе есть большой страх перед тем, что, если доступ в страну получат семьи, они никогда отсюда не уедут, – заявил Лионель де Ротшильд. – Нам придется публично заявить, что предоставление детям из Германии убежища в Британии – мера временная и что они вернутся на родину, как только это станет возможно. Однако премьер-министр понимает, что нельзя закрывать глаза на существующую возможность усыновления части этих детей британскими родителями, а также на то, что девушки постарше могут пойти в услужение в дома британцев или выйти замуж за граждан Британии. Он полагает, что с юношей необходимо будет взять подписку о возвращении.

Норман начал было:

– Миссис… – но, встретив взгляд Хелен, осекся, а может быть, и сам вспомнил, что она ему говорила. – Кое-кто из нас, – поправился он, – задумался об источниках финансирования столь массового мероприятия. Имена жертвователей уже много раз публиковались в «Джуиш кроникл». Мы считаем, что настала пора подключить к делу нееврейскую прессу.

– То есть широкую публику? – с ноткой тревоги в голосе переспросил главный раввин.

– Предположим, средства мы соберем, но вот найти дома для пяти тысяч детей… – сказал Деннис Коэн.

– То есть мы ведем речь о размещении еврейских детей в домах неевреев? – всполошился раввин. – А как же их вера? Их религиозное обучение?

Все, кто был за столом, вытаращились на него, ошарашенные, должно быть, не меньше Хелен.

– Ребе, вы ведь понимаете, что положение критическое? – заговорила она, удивляясь самой себе. – По-вашему, пусть лучше пять тысяч еврейских детей умрут, чем найдут приют под христианским кровом?

– Конечно, ребе, – поспешил вмешаться Деннис Коэн, – мы будем отдавать предпочтение еврейским семьям, когда это будет возможно, но я лично буду благодарен людям любой веры, которые предложат сейчас свою помощь. Мы обратимся ко всем желающим предоставить детям из Германии жилье, соответствующее минимальным стандартным требованиям, которые обычно предъявляет к приютам для британских детей совет города Лондона.

– Но не лучше ли было бы разместить их в гостевых домах или в школах, чем в домах не иудеев? – стоял на своем раввин.

– Где эти дети, и без того оторванные от родных и близких, не получат ни тепла, ни ласки? А ведь многие из них совсем еще малыши, – возразила Хелен.

– Будем полагаться на то, что представительство еврейской молодежи в Германии и еврейская община в Вене догадаются сортировать детей по степени их религиозной уязвимости, – сказал Деннис Коэн.

– В группе риска окажутся мальчики старшего возраста – предостерегла Хелен, – и девочки помладше, которых прежде всего захотят удочерить британцы.

– Мы привезем сюда всех, кого сможем, и станем уповать на Господа, – произнес Норман.

– Уповать на Господа, – вполголоса повторила за мужем Хелен; сомнительное предприятие, учитывая, что во многом Он уже отказал.

К собранию обратился Лионель де Ротшильд:

– Время дорого. Предлагаю поставить на голосование вопрос о том, намерены ли мы предложить план Бентвича – Коэна парламенту?

Сапоги, начищенные до блеска

Кэте Пергер подняла голову и вздрогнула, увидев человека в длинной темной шинели и начищенных до блеска сапогах, который по-хозяйски входил в ее кабинет в сопровождении большого пса – вислозадой немецкой овчарки. За его спиной другие люди, тоже в форме СС, окружили линотип, прикидывая, как ловчее перенести тяжелую машину в грузовик, который ждал их на улице.

Пес застыл на пороге, точно изваяние, а Адольф Эйхман сказал:

– Вы – Кэте Пергер.

Кэте встретила его взгляд. Она не услышала в его словах вопросительной интонации, а потому не сочла необходимым ответить.

– А где другие сотрудники вашей газеты? – спросил он.

– У меня больше нет сотрудников, оберштурмфюрер Эйхман, – сказала она, и почти не солгала.

– Тогда пройдите со мной вы, – сказал он.

Пустые ящики

Даже в полумраке Штефан сразу разглядел разоренный письменный стол в окружении разбитых и разбросанных ящиков. Он перевернул один, почти целый. Пусто. Во всем кабинете Кэте Пергер, увешанном теперь знаками, запрещающими вход, не осталось ни единой бумажки. Все вывезли как улики против нее.

Услышав голоса, Штефан забился под разломанный стол и замер. И вовремя: луч света от фонаря, протянувшись в комнату с улицы, заплясал вокруг.

Он слышал, как в помещение редакции, смеясь и болтая, вошли двое. Решили покурить: спичка ч-ч-ч-чиркнула о коробок и сделала «у-уп», вспыхивая. Запахло сигаретами.

– Стерва привыкла совать свой нос в чужие дела, но сегодня наконец-то получила по заслугам, – произнес один.

Штефан так старался пореже дышать и не шевелиться, что от напряжения у него заломило все тело. Те двое продолжали перекидываться пустыми фразами – так обычно делают люди, когда хотят убедить себя в том, что в их поступках нет ничего подлого. Наконец они ушли, но Штефан не спешил вылезать из-под обломков: он ждал, когда его сердце вернется к нормальному ритму.

Решив, что времени прошло достаточно и те двое уже наверняка курят следующую сигарету на развалинах еще чьей-нибудь жизни, смеясь над постигшим кого-то несчастьем, Штефан вылез наружу и, бросившись к ящикам, продолжил шарить по ним в темноте руками. Но даже в этом хаосе он старался действовать методично: каждый исследованный обломок отставлял в сторону, чтобы уже не возвращаться к нему снова.

Его пальцы то и дело натыкались на острые щепки и занозы, но больше ничего не находили.

Штефан уже почти отчаялся, когда крошечный кусочек бумаги, приклеенный к нижней стороне наиболее целого ящика, брошенного в угол, все же попался ему под руку. Впрочем, клочок был такой тонкий, что мог оказаться просто ярлычком.

Ощупав находку еще раз, Штефан ногтями поддел краешек липкой ленты. Оторвав ее от дерева, он осмелел настолько, что зажег фонарик.

И тут же застыл – за окном снова раздались голоса. А он даже не слышал, как они подошли.

Он сидел не шевелясь. Голоса удалялись.

Так и не выяснив, что за клочок ему попался, Штефан бережно, чтобы не потерять, опустил его в карман и продолжил осмотр в темноте, не решаясь снова зажечь фонарик. Найдя еще три разрозненные бумажки, он сунул в карман и их, крадучись вышел из здания редакции и поспешил в подземелье.

Конечно, лучше было бы подождать до ночи, когда он вернется в особняк, но он не мог: у него даже колени дрожали, так ему было необходимо узнать правду самому, прежде чем нести ее Вальтеру и маме. У входа в тоннель он скорчился за кучей скопившегося там мусора и развернул первую бумажку – ту, что нашел приклеенной ко дну ящика.

В его руке сверкнул фонарик. Кружок света упал на буквы.

Умер по дороге в Дахау. Мне очень жаль.

Дебаты в Вестминстере

В половине седьмого, когда Хелен Бентвич, весь день проведя на галерее для зрителей, уже чувствовала, что от бесконечных речей парламентариев у нее начинает распухать голова, дело наконец-то дошло и до вопроса о беженцах. Слово взял Филип Ноэль-Бейкер. В присущей ему эмоциональной, хотя и несколько высокопарной манере он изложил ужасающие подробности: где-то сожгли заживо семью; в Капуте в два часа ночи разгромили школу-пансион; в Бад-Зодене туберкулезных больных в ночных рубашках выгоняли на улицу; в Нюрнберге пациентов еврейской больницы заставляли маршировать на параде.

– Если эти действия были спонтанными проявлениями ярости толпы, то германскому правительству следовало наказать лиц, преступивших закон, и возместить ущерб пострадавшим, – сказал он. – Однако правительство Германии поддержало преступное деяние, издав декрет, который объявляет самих евреев виновными во всех причиненных им бедах и облагает их штрафом в размере восьмидесяти четырех миллионов фунтов. И, что страшнее всего, германское правительство начало арестовывать еврейских мужчин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет.

Тут оратор заметил, что вовсе не желает нагнетать ужасы, однако уважаемые члены парламента должны понимать, что арестованных отправляют в так называемые трудовые лагеря, где те, работая по семнадцать часов в сутки, получают рацион, недостаточный, чтобы прокормить и ребенка, и к тому же подвергаются пыткам. Каким именно, оратор предпочел не уточнять. Хелен тоже предпочла бы не знать этих подробностей, но, увы, ей пришлось ознакомиться с ними еще раньше, и теперь она не понимала, зачем щадить деликатные чувства парламентариев, когда есть возможность повлиять на принятие ими решения – спасать или не спасать чьи-то жизни.

В десять вечера министр внутренних дел Гор подошел наконец к вопросу о «Киндертранспорте»:

– Виконт Сэмюэль, представители иудейской общины и ряда других религиозных организаций обратились ко мне с интересным предложением. Оно опирается на опыт военных лет, когда Британия давала приют тысячам бельгийских детей, что помогло спасти эту нацию от полного уничтожения.

– Тех детей привозили сюда вместе с родителями, когда родители были, – шепнула Хелен Норману.

Норман наклонился к ней так близко, что его дыхание защекотало ей ухо, и шепотом ответил:

– Человека всегда легче склонить к тому или иному шагу, если дать ему понять, что у его поступка есть прецеденты.

– Делегация считает, – продолжал Гор, – что мы без всякого риска для нашего населения можем и сейчас дать приют большому числу детей из Германии, обеспечив их из фондов самой делегации, а также за счет пожертвований благотворителей. Все, что министерству внутренних дел потребуется сделать, – это оформить соответствующие визы и облегчить въезд беженцев в страну. Подобное решение даст нам возможность спасти юное поколение большого народа, а также прекратить страдания их родителей. Разумеется, придется принять определенные меры, чтобы предотвратить проникновение в Британию разного рода нежелательных элементов под видом беженцев. С этой целью правительственные органы должны будут проверить обстоятельства отъезда с родины каждого взрослого беженца, что, несомненно, вызовет определенную задержку. Однако детей, причем в большом количестве, мы сможем впустить в страну без всяких проверок.

За выступлением Гора последовала изматывающая дискуссия: выдержат ли британские налогоплательщики бремя дополнительной финансовой ответственности за детей-беженцев? Не следует ли ограничить их число? А как быть с чехами? С испанцами?

Мистер Дэвид Гренфелл высказался так:

– Нельзя позволить великому и богатому германскому народу ободрать евреев как липку и выбросить их за границу со словами: «Нам они не нужны, заберите».

Но после бесконечных словопрений на голосование все-таки был поставлен главный вопрос: ввиду все нарастающей остроты проблемы беженцев готов ли парламент поддержать объединенные усилия разных стран, включая Соединенные Штаты, по выработке общей политики временной иммиграции детей из Рейха?

– Объединенные усилия? – повернулась к Норману Хелен. – Но в том-то и дело, что никто не спешит объединяться.

– Но никто и не спешит высказаться против…

На выход, без визы

Услышав на лестнице шаги, Штефан выпрыгнул из постели, схватил со стула пальто, ботинки и полез на крышу. Вальтер, который тоже спал полностью одетым – из-за холода и просто на всякий случай, – схватил кролика Петера и молча побежал в комнату мамы, где, как у них было заведено, шмыгнул к ней под одеяло. Хлипкая входная дверь распахнулась под натиском незваных гостей, которые, ворвавшись в квартиру, начали светить во все стороны фонарями, такими мощными, что окно в комнате Штефана вспыхнуло так ярко, словно электричество зажгли прямо там, хотя нацисты были еще в гостиной.

– Где парень? – хрипло рявкнул один из них.

Значит, они уже у мамы, ведь она даже с помощью Штефана не может так быстро встать и пересесть в кресло.

Штефан присел на корточки и замер. Пальто и ботинки он держал в руках. Тонкий слой ночного льда таял под его ногами, холодная жижа пропитывала носки.

– Что ж, возьмем вместо него мальчишку, – повторил тот же голос.

Даже нацисты не станут причинять боль умирающей женщине и ее маленькому сыну, твердил себе Штефан, протягивая руку к приоткрытой оконной раме и тихонько закрывая ее за собой. Последнее, что он услышал, – это голос мамы двумя комнатами дальше. Она говорила, что не знает, где он, скорее всего, в лагерях. Мама лгала, рискуя собственной жизнью, в надежде, что они поверят ей и уберутся раньше, чем Вальтер успеет что-нибудь сказать, но тот молчит то ли от страха, то ли от храбрости, то ли от того и другого вместе. Соблазн влезть в окно и сдаться, чтобы они оставили в покое маму и Вальтера, был велик, но Штефан удержался. Он обещал маме. Она твердила, что без его помощи им не выжить. Только он может вытащить их из Австрии. У нее нет на это сил, а Вальтер еще слишком маленький, вот почему необходимо, чтобы Штефан оставался живым и на свободе. Вальтер обещал, что они с Петером будут заботиться о маме. Конечно, он еще малыш, но уже такой умница. Научился выносить за мамой судно. Помогать ей с одеждой. И вообще делать много такого, чего от пятилетних мальчуганов никто не ждет.

Штефан крадучись перебрался на другую сторону крыши, туда, где под окном его бывшей спальни росло дерево – теперь его единственный путь на улицу.

По тротуару под ним вышагивал туда-сюда часовой с собакой. Когда они проходили через золотистый конус света от фонаря, уши пса вставали торчком, а его тень вытягивалась так, словно принадлежала существу из другого мира.

Штефан медленно отполз от края и юркнул за печную трубу, опасаясь, как бы собака не услышала звук его дыхания. Прижавшись к кирпичной кладке, он ощутил ее тепло и на миг даже почувствовал себя под защитой в тени трубы.

В небе не было ни звезды.

Натягивая ботинок, он разглядывал другие дымоходы на крыше, стараясь приучить глаза к почти полному отсутствию света. Кажется, из соседней трубы идет дым. Или нет? Он уже заканчивал шнуровать ботинок, когда услышал, как под ним распахнулось окно.

Подбежав к ближайшей трубе, он прижал к ней ладонь – теплая. Вторая – тоже. Тем временем кто-то уже лез из окна маминой комнаты на крышу.

– Черт, ну и холодина же здесь! – крикнул нацист кому-то в окне.

«А еще ужасно скользко», – мелькнула у Штефана мысль. Может, попытаться спихнуть его с крыши, пока никто не видит? Вдруг поверят, что он поскользнулся сам.

– Ну, где он там, не видать? – раздался другой голос, повыше.

На крышу выбрались уже двое. С двумя ему не справиться, а если он и умудрится столкнуть их вниз, никто не поверит, что они упали случайно.

Штефан различал в темноте их тени, а они его не видели. Их голоса подсказывали ему, куда смотреть, да и глаза у него уже привыкли, а те двое только что пришли со света.

Не спуская с них глаз, Штефан пополз к третьей трубе. Все его тело заледенело, под стать разутой ноге.

Пальто! Похоже, он забыл его у первого дымохода.

Яркий луч света скользнул по крыше, за ним второй. Те двое включили фонари.

Штефан успел нырнуть в трубу, где уперся спиной в одну стенку, а ногами – в другую. Кирпичная кладка, шершавая и в то же время скользкая от сажи, колола ему спину через тонкую ткань рубашки, холодила босую ногу.

Второй ботинок Штефан сунул себе в пах, чтобы освободить руки и держаться.

Первый нацист, тот, что с низким голосом, окликнул часового на тротуаре. Нет, с крыши никто не спускался.

Тогда двое на крыше разделились, и каждый пошел обыскивать свою половину двускатной поверхности. Голоса неслись теперь с обеих сторон, лучи света то и дело скрещивались в темноте над головой Штефана. Он слышал, как нацисты обсуждали, не укрылся ли он где-нибудь на соседней крыше, как будто он и впрямь мог перемахнуть через широченный ров улицы.

Второй голос, высокий, раздавался теперь со стороны первой трубы, оттуда, где Штефан оставил пальто.

Он чувствовал, как от напряжения у него стали гореть мышцы бедер. Под ним дымоход – провал в пять этажей глубиной. Интересно, получится у него спуститься по нему или он поскользнется и упадет? А если получится, то как он выберется из дымохода наружу? И наконец, будет ли в комнате, где заканчивается труба, пусто? Правда, труба холодная. Судя по ее расположению на крыше, она связана с каким-то помещением в середине дома. Может быть, с кухней? Нет, кухня не годится. В ней нет окон. Значит, из особняка ему будет не выбраться, и он окажется запертым, точно в мышеловке. Надо было искать холодную трубу на краю крыши, чтобы спуститься в комнату с окном и оттуда выскользнуть наружу. Но времени не было.

Штефан слегка изменил позу, устраиваясь надежнее, и едва не потерял зажатый в паху башмак. Протянув руку, чтобы перехватить ботинок раньше, чем тот загрохочет по металлической трубе вниз, Штефан почувствовал, что сам начинает соскальзывать. Но левой рукой все же успел в последнюю секунду перехватить шнурок.

Вцепившись в него зубами, Штефан уперся локтем в холодную кирпичную кладку, чтобы не дать себе упасть. Колено правой ноги дрожало то ли от напряжения, то ли от холода, а может, от страха.

Нацисты смеялись. Чего вдруг? Может, нашли пальто?

Тонкий голос произнес:

– Я же тебе говорил, мы не гимнасты!

И они принялись обсуждать, куда он мог скрыться. Штефан, раскорячившись в дымовой трубе, слушал их и удивлялся тому, до чего успокаивающе действует на него шнурок, зажатый в зубах.

Тут он услышал кряхтение, потом снова смех и топот: нацисты лезли с крыши обратно в окно квартирки на верхнем этаже. Для них это была всего лишь игра, приключение.

Штефан подождал, пока голоса не стихнут окончательно, и лишь тогда с трудом подтянулся и заглянул через край трубы. Никого. Он выбрался наружу и лег на крышу ничком, давая себе время отдохнуть и оглядеться. Он все еще лежал, когда услышал скрип рамы в окне верхнего этажа. Значит, можно вернуться домой! В постель, а не в жуткое подземелье.

И тут до него донеслись первые ноты Сюиты № 1 для виолончели соло Баха.

Штефан внял жалобной мольбе рваных, словно прихрамывающих аккордов, так не похожих на плавное начало «Аве Мария». Натянув ботинок на мокрый, перепачканный сажей носок, он дополз до трубы, у которой осталось его пальто, оделся и полез по дереву вниз. Оказавшись на Рингштрассе, он опрометью кинулся к ближайшей будке, откуда вели под землю узкие ступени, и нырнул туда. Лишь когда промозглая, кишащая крысами непроглядная тьма сомкнулась вокруг него, он ощутил себя в относительной безопасности.

Обращение виконта Сэмюэля

Обветшавший от времени бальный зал отеля «Блумсбери» был заполнен складными столами и гулом голосов шестидесяти женщин, которые, сидя за этими столами, со всей возможной скоростью оформляли иммиграционные бумаги. Они изобрели систему карточек из двух частей с цветными кодами: одна часть оставалась в Англии, вторая отправлялась в Германию, где ее получал конкретный ребенок.

– Сделайте погромче! – крикнул вдруг кто-то. – Хелен, твой дядя сейчас будет выступать с обращением по Би-би-си!

– Ладно, давайте прибавим звук, но только от работы не отвлекайтесь, – сказала она. – Даже если вся Британия распахнет свои двери, чтобы принять этих детей, это ничему не поможет, пока мы не вывезем их из Германии.

Не отрываясь от дела, женщины прислушивались к тому, что говорил по радио дядя Хелен.

– …Как ни горько расставаться с детьми, почти все еврейские родители и многие христиане неарийского происхождения готовы отослать своих отпрысков прочь, сами не имея никакой надежды на спасение.

Хелен знала: виконт Сэмюэль упомянул о христианах лишь для того, чтобы сделать свое обращение более привлекательным.

– Кампания по спасению детей стартовала по всему миру, – продолжал между тем дядя.

Вообще-то, пока в этом направлении стартовала только Британия. Но будем надеяться, другие страны последуют их примеру.

– Действовать нужно решительно и быстро, – говорил виконт Сэмюэль. – Мы обращаемся ко всей нации, к каждому ее представителю: откройте этим детям свои дома и сердца. Мы спрашиваем всех: и христиан, и евреев, и людей любых вероисповеданий – достанет ли вам мужества предложить свою помощь этим детям, брошенным на произвол судьбы, взять на себя ответственность за жизнь кого-то из них?

Желания большие и малые

Штефан свернулся клубком на ящике с какао и сунул между ног руки, чтобы хоть немного согреться. Когда он проснулся, его била дрожь. Прошла всего минута, а может быть, пять или пятнадцать, а то и несколько часов. Время в этой подземной тьме шло, не оставляя видимых следов. Еще не очнувшись спросонья, он потянулся было к шнурку висевшей у него над головой голой электрической лампочки, но вовремя вспомнил, что свет будет виден в щели под дверью наверху лестницы. А вдруг в помещении шоколадной фабрики Ноймана кто-то есть и этот кто-то откроет дверь, найдет его здесь и выдаст?

Конечно, ему не следовало здесь оставаться, он знал это, но тут было сухо и привычно. Да и куда еще ему идти? Больше всего на свете ему хотелось вернуться домой и лечь в кровать, не в ту, что в комнатушке наверху, которую он делил теперь с Вальтером, а в свою прежнюю кровать, с любимой подушкой, со свежевыглаженными простынями, в окружении знакомых вещей: книг, стола с пишущей машинкой и бумагами, – одним словом, вернуться в мир, где ему привычно было мечтать. А то, что происходит с ним, разве не кошмарный сон? Хорошо бы сейчас проснуться, встать, подойти в пижаме к столу и записать приснившиеся ему ужасы, из которых вышла бы такая захватывающая история, не будь они настоящими.

Он снял с крюка фонарь, который всегда висел под лестницей в подвале для какао. Луч фонаря можно направить от двери, да и погасить его будет быстрее и проще, чем лампу. Чутко прислушиваясь к звукам снаружи, он взялся за ломик и вскрыл один ящик.

Достав из джутового мешка с какао пригоршню бобов, он завязал мешок и закрыл ящик так, что никто и не заподозрил бы, что внутри не хватает одной горстки сырья. Кинул пару бобов в рот и стал жевать – твердые, горькие. Хоть бы вода была запить. Сколько у него, однако, желаний, и больших и малых.

Ссыпав бобы себе в карман, он едва успел повесить ломик на место, на соседний с фонарем крюк, как наверху раздались голоса, затопали ноги: пришли на смену рабочие. Вздрогнув, Штефан погасил фонарь и скользнул по приставной лестнице вниз, в подземелье. Когда наверху со скрипом начала отворяться дверь, он сообразил, что все еще держит в руке фонарь. Сунув его себе в карман, он понадеялся, что вошедшие не хватятся фонаря.

Встав на четвереньки, он пополз через тоннель дальше, обдумывая, где бы ему спрятаться. Вдруг в дальнем конце тоннеля кто-то крикнул:

– Сюда!

Затопали ноги. Нацисты обыскивали подземелье в поисках таких же беглецов, как и он сам.

Пятясь, он пополз к тому концу тоннеля, который вел от фабрики. Сердце колотилось так, что он боялся, как бы его не услышали.

Сапоги грохотали прямо рядом с тоннелем, всего в паре метров от Штефана.

Отто

Отто подхватил Иоганну на руки и расцеловал.

– Я хочу к маме, – пожаловалась малышка.

– Знаю, милая, – ответил дед. – Знаю.

Зофи, необычайно сдержанная, повзрослевшая с тех пор, как арестовали мать, спросила, удалось ли ему ее увидеть.

– Я получил точные сведения о том, что ваша мама в Вене, – сказал он. – Давай я закончу готовить обед.

– Это всего лишь кулайда, – протянула внучка.

Кулайда. Любимый супчик Зофи. Всякий раз, вернувшись от бабушки Бетты, Зофи обязательно рассказывала, как они с Иоганной ходили в курятник за яйцами и как потом бабушка распускала по одному яйцу пашот в каждую миску с супом.

– Иди лучше отдохни, Engelchen, – предложил дед. – Почитай что-нибудь.

На столе лежал томик «Калейдоскопа» Цвейга. Дед отнес его в спальню Кэте и спрятал в тайник под ковриком. Взамен принес «Записки Шерлока Холмса».

Зофи села за стол и погрузилась в тетрадь с графиками, не обращая внимания на Шерлока Холмса. Иоганна устроилась с ней рядом, палец во рту. Отто, встав к плите, включил радио: министр иностранных дел фон Риббентроп собирался в Париж – подписывать Франко-германское мирное соглашение; благодаря закрытию еврейских книжных магазинов рынок наводнило большое количество букинистических книг; для венских евреев только что одобрили комендантский час.

Зофи подняла голову от графиков:

– Когда маму отпустят?

Отложив шумовку, Отто опустился рядом с внучкой на стул:

– Ей придется дать обещание, что она не будет больше писать.

Зофи, нахмурив лоб, снова склонилась над уравнениями. Отто встал и подошел к плите: хорошо хоть, что у него не отняли последнюю радость – заботиться о внучках, быть им полезным.

Несколько минут спустя, когда Отто решил, что Зофия Хелена уже целиком ушла в свои математические дебри, она вдруг сказала:

– Но ведь мама писательница.

Отто сосредоточенно помешивал суп, наблюдая, как шумовка оставляет в густой массе след и как он постепенно становится нечетким и тает.

– Зофи, – начал он, – я знаю, что ту книгу дал тебе Штефан. Я знаю, как много она для тебя значит. Но сейчас она находится под запретом. И если я еще раз увижу ее у тебя в руках, мне придется отправить книгу в мусоросжигатель.

И тут, как нарочно, зазвонил телефон.

– Мне не нужна эта книга, – ответила Зофи. – После обеда я сама отнесу ее вниз и положу в контейнер для мусора. Обещаю.

Он кивнул – вот именно, так будет лучше для всех – и поспешил к телефону.

– Кэте Пергер? – услышал он.

Женский голос с трудом пробивался через треск помех. Что это, междугородний звонок?

– Кто это? – спросил Отто.

– Прошу прощения за беспокойство. Меня зовут Лизль Вирт, я тетя Штефана Ноймана. Вообще-то, я надеялась поговорить с Зофией Хеленой. Я звоню из Шанхая. Мне только что позвонила моя невестка из Вены и сообщила, что Штефан… За ним пришли, но он успел убежать, а теперь их заставляют переехать. Рахель спрашивает, может, Зофи знает, где сейчас Штефан…

– Пусть кто-нибудь другой поможет вам в поисках, – ответил Отто.

– Никто не знает, где он, – сказала женщина. – А Рахель… Даже горничной пришлось отказаться от помощи ей, ведь христианам запрещено работать на евреев. Она осталась с Вальтером. Ей очень трудно. Она подумала, что, может быть, Зофи знает, где Штефан… Ей самой не нужно этого знать, просто…

– Зофия Хелена не имеет никакого понятия о том, где сейчас находится Штефан, – произнес Отто.

– Моя невестка только просила передать ее сыну, где их теперь можно найти.

– А мою невестку только что арестовали из-за вас! Оставьте нас в покое!

Отто повесил трубку на рычаг. Его руки дрожали.

Зофия Хелена смотрела на него во все глаза:

– Я могу найти Штефана.

Иоганна тоже смотрела на деда. Вынув изо рта пальчик, малышка серьезно подтвердила:

– Зозо может найти Штефана.

Отто вернулся к супу. Его уже не надо было помешивать, но Отто успокаивала размеренность этого движения.

– Ты понятия не имеешь, где он, Зофи, – заявил он. – Ты будешь сидеть дома и готовиться к экзаменам, а когда твою маму отпустят, мы все уедем к бабушке Бетте. Твоей маме нельзя больше оставаться здесь. Когда ее освободят, мы уедем в Чехословакию.

В поисках Штефана Ноймана

Зофия Хелена выскользнула из постели, в которой лежала полностью одетая. Выдвинув из-под кровати шкатулку с секретами, она положила в нее книгу, которую читала, дожидаясь, пока в дальней комнате не заснет дед, – тот самый сборник рассказов Цвейга, который она пообещала отнести в мусор. Нельзя сказать, что она нарушила свое обещание, но и сдержать его до конца у нее тоже не вышло: с книгой в руках она спустилась вниз, обошла дом и встала перед контейнерами с мусором. Но когда настал решительный момент, она не смогла расстаться с книгой. «Калейдоскоп». Как часто она спрашивала себя, почему из двух томов Штефан подарил ей именно второй. Конечно, она могла бы просто задать ему этот вопрос, однако ей нравилась загадка, ей было приятно представлять ее себе в виде хитроумного узла, который она мысленно поворачивала то так, то этак, ища правильный ответ. Не исключено, что из-за названия. Он догадался, что ее привлечет само слово «калейдоскоп» и скрытые в нем смыслы – сближение обычных вещей, их умножение в полированных гранях, превращающих простоту в красоту.

На цыпочках Зофи прошла на кухню, вытащила из подставки нож и вскрыла ящик буфета, в котором нашарила свечу и коробок спичек. Надев пальто и повязав голову розовым клетчатым шарфом, она уже подошла к двери, когда ее осенило. Она вернулась на кухню, нашла хлеб, оставшийся от обеда, и, не снимая с него бумажной обертки из булочной, сунула в карман пальто.

Выйдя из дому, Зофи свернула за угол, подняла треугольный лепесток люка и по спиральной лестнице полезла вниз, в подземелье, – там было так темно и страшно, что она, не выдержав, чиркнула спичкой. Крохотный огонек не мог осветить ей путь, зато хотя бы распугал крыс. Ступив на пол подземелья, Зофи двинулась куда-то наугад, но вскоре вынуждена была снять с головы шарф и намотать его вокруг носа и рта, чтобы ее не стошнило от вони. Значит, она идет не туда, к канализации, а не от нее. Девушка развернулась и крадучись пошла в другую сторону. Если кто-нибудь встретится ей под землей и спросит, что она здесь делает, Зофи скажет, что ищет свою кошку.

Немного погодя она остановилась и прислушалась: кто-то громко храпел. Она тихо шла на звук, пока не установила его источник: здоровый дядька лежал на полу и спал. Тогда Зофи беззвучно попятилась и скоро попала в освещенный рабочий проход. Когда он остался позади, обступившая ее тьма стала как будто еще непрогляднее.

Ей все же пришлось зажечь свечу, которую она несла Штефану. Зофи удивилась тому, как светло стало кругом. Она без всяких затруднений прошла мимо монастыря и ворот Святого Стефана, мимо груды черепов за ними, от которых она снова отвела взгляд, хотя, быть может, напрасно: не исключено, что страшное воспоминание не преследовало бы ее так, замени она храбрость, заимствованную у Штефана, своей собственной.

У тоннеля, ведущего к погребу с какао, она остановилась и потянула воздух носом. Не закрывай рот, пусть трюфель полежит у тебя на языке. Не глотай, дай шоколаду растаять, тогда вкус несравненный. Как ей хотелось взять Штефана за руку тогда, в тот первый раз в подземелье, но разве можно держать за руку единственного друга и ничего не испортить?

Опустившись на холодный каменный пол, она на четвереньках вползла в тоннель. Как она радовалась, когда обнаружила его тогда!

– Штефан, ты здесь? – прошептала она в темноту.

Ей и хотелось услышать его отклик, и было страшно, что она его услышит. Вот тоже парадокс дружбы. Как можно уцелеть здесь, среди этой ледяной сырости? Как можно спать среди вездесущих крыс?

– Это я, Зофия Хелена, – снова прошептала она. – Не бойся.

Нижняя часть погреба оказалась пустой. Зофи поднесла горящую свечу к приставной лестнице, ведущей в верхнюю часть. На ступеньках засохла грязь. Значит, по ним недавно ходили. Элементарно.

Медленно, осторожно она полезла по лестнице наверх. Вдруг сверху донесся шорох. Задув свечу, она прислушалась и крадучись одолела последние ступеньки. Когда ее голова поднялась над полом, Зофи остановилась и стала всматриваться в темноту. Было тихо.

– Штефан? – снова прошептала она.

Тишина.

Чиркнув спичкой, Зофи обернулась на топоток: прочь удирала какая-то мелкая тварь.

Пошарив в воздухе рукой, она ухватилась за шнурок от лампочки, потянула и тут же зажмурилась от света, показавшегося ей ослепительным.

На крюке у лестницы висел новый фонарь, в остальном погреб был совершенно таким же, как тогда. В дальнем конце, между ящиками с какао, виднелась какая-то щель. Может быть, их просто криво поставили: усталый рабочий в конце долгого трудового дня, как смог, опустил последний ящик и не стал ничего поправлять. Но все же она подошла ближе, проверить. За ящиками никого не было. Если Штефан и жил здесь, то никаких следов своего присутствия, за исключением грязи на лестнице, не оставил. Но где еще он мог жить?

Она вернулась к лампе и, внутренне съежившись, приготовилась потянуть за шнур. Снова станет темно. Холодно. Невидимые крысы окружат ее со всех сторон. Какие у них острые зубы и какие опасные болезни они переносят! Подождав с минуту в надежде, что свет привлечет Штефана, Зофи все же погасила лампу и спустилась по приставной лестнице назад, в подземелье.

Где еще может спать Штефан, если не в погребе для какао? Она понадеялась, что он все же нашел место потеплее и без крыс. Но где, она не имела понятия.

Вынув из кармана хлеб, Зофи сняла шарф, завернула в один его конец бумажный сверток с едой, а другой обмотала вокруг ступеньки, надеясь, что так до него не доберутся грызуны. Проползя на четвереньках через низкий тоннель, она встала и нацарапала на стене в нескольких местах: «С →», чтобы дать Штефану подсказку. Зофи стала писать другие буквы, но вдруг передумала, вернулась к лестнице и забрала сверток.

С хлебом в кармане она поднялась в погреб и ощупью зажгла лампу. Когда ее глаза привыкли – на этот раз быстрее, ведь она провела в темноте всего несколько минут, – Зофи сняла с планшета для записей карандаш и нацарапала на бумажной обертке: «Твою маму выселяют в Леопольдштадт. Я узнаю адрес и напишу тебе записку, а еще принесу одеяло. Напиши, что тебе принести еще».

Книгу. Как же она не сообразила? В следующий раз она принесет «Калейдоскоп».

Зофи вернула карандаш на место, закрепив его точно так же, как прежде. Потом вдохнула, готовясь к погружению во тьму, погасила свет и стала спускаться. Внизу опять сняла шарф, завернула в него хлеб, тяжело вздохнув, добавила к нему свечу и спички и все вместе привязала к лестнице. Потом нашарила в темноте вход в тоннель, выползла через него в подземелье, где на ощупь добралась до ближайшей кучи мусора, от которой, как она помнила, наверх вел еще один колодец. Добравшись до верхней ступеньки винтовой лестницы, она остановилась, приподняла железный лепесток и осмотрелась. Никого. Зофи выскользнула из люка и поспешила домой.

Плащ

Труус налила Норману и Хелен чай, пододвинула вазочку с печеньем. Серебряную сигаретницу тоже не забыла. Известно, что мужчина чувствует себя свободнее, когда у него есть возможность покурить.

– До чего все таинственно, мы с вами прямо как шпионы, – сказала она. – Йооп огорчится, когда узнает, что пропустил.

На что Хелен ответила:

– Мы подумали, что вы, возможно, захотите сначала обдумать наше предложение в одиночку.

Труус поняла: «мы» значило «я».

Тут же заговорил Норман:

– Агентства, совместно работающие под эгидой Движения помощи детям Германии, убедили парламент разрешить неограниченный въезд иммигрантов с территории Рейха в Англию.

– Неограниченный въезд! – обрадовалась Труус. – Какая потрясающая новость!

– Неограниченный в числе, – уточнил Норман Бентвич, – но вполне ограниченный во времени. Дети будут приняты лишь на положении трансмигрантов…

– Пародия на гостеприимство, – хмыкнула Хелен, – и оговорка такая дурацкая, особенно учитывая, что никаких других стран, куда эти дети могли бы ехать дальше, просто нет. А требования правительства и вовсе смешны, ведь никакой необходимости в них не существует. Нас заставили согласиться с тем, что дети должны быть рассеяны по стране, а не сосредоточены в центрах вроде Лондона или Лидса. «Тогда никто не сможет обвинить нас в том, что мы создаем на территории страны еврейские анклавы» – вот чего они боятся.

– Мы занимаемся организацией процесса с британской стороны, – сказал Норман. – Ищем тех, кто готов взять детей к себе, на свое полное обеспечение, и тех, кто предоставит жилье и иную поддержку остальным. Еврейское представительство в Рейхе уже начало работу по отбору детей в Германии. Но в Австрии возникла проблема. Глава их еврейского бюро, некто Эйхман… – Норман постучал сигаретой о пепельницу. – Видимо, загвоздка именно в нем.

Хелен вмешалась:

– Венская еврейская община и Комитет помощи детям полагают, что кто-то со стороны скорее убедит Эйхмана выпустить евреев из Австрии. И хорошо, если этот человек будет неевреем.

– Мы надеемся, что сможем дать кров и содержание не менее чем десяти тысячам еврейских детей, – снова заговорил Норман. – И, учитывая, скольких детей вы уже спасли…

– Десять тысяч детей вместе с родителями? – перебила Труус.

Норман, бросив неуверенный взгляд на жену, загасил недокуренную сигарету:

– Премьер-министр полагает, что дети быстрее обучатся языку и переймут наши обычаи. Без поддержки семей они скорее интегрируются в наше общество. Насколько я понимаю, вы также спасали детей без родителей?

– То есть премьер-министр полагает, что в Англии найдется место для детей, но не для их родителей? – спросила ошеломленная Труус. – Премьер-министр полагает, что родители должны отдавать своих драгоценных детей совершенно чужим людям?

– Миссис Висмюллер, у вас есть дети? – поинтересовался Норман.

Хелен, которую его вопрос поразил и уязвил не меньше, а то и больше, чем саму Труус, воскликнула:

– Норман! Ты…

– Наш с Йоопом брак не был благословлен отпрысками, мистер Бентвич, – ответила Труус, стараясь сохранять спокойствие, хотя перед ее внутренним взором встала деревянная колыбелька, белье и снеговик, которого она сама вышила когда-то на крохотной наволочке, – все это она нашла на чердаке однажды днем, когда Йооп был на службе.

– Уверяю вас, – твердо продолжил Норман Бентвич, – ни один ребенок не будет разлучен со своими родителями насильно. Мы будем принимать лишь тех детей, с кем родители расстанутся добровольно. Ведь мы не варвары.

– О нет, варваров в мире больше нет, – произнесла Труус. – Кто сейчас захочет так называться? Зато тех, кто придерживается политики уступок, предостаточно.

– Вряд ли вы имеете право диктовать Британии, на каких условиях и до какой степени ей простирать свое гостеприимство, – раздраженно заявил Бентвич. – Голландцы тоже допускают к себе евреев только с транзитными визами.

– Но разлучать семьи? Это уже слишком… – Она повернулась к Хелен, вспоминая малышку Адель Вайс, которая совсем одна, без матери, умирала в карантинном бараке Зеебурга. – Хелен, разве нельзя брать матерей, ну, хотя бы на положение домашней прислуги? Или… Мы слышали, что возможна новая волна эмиграции в Палестину? Вы ведь долго работали в этой стране, наверное, вы пользуетесь каким-то влиянием в таких вопросах?

– К сожалению, Палестина считается слишком политически нестабильной страной для подобного решения, – ответил Норман.

Считается. То есть сам он с такой точкой зрения не согласен, но сделать ничего не может.

– Правительство согласилось дать массовые визы детям, чтобы ускорить их прибытие в Британию, – мягко начала Хелен. – Это уже кое-что, Труус. Дети в отчаянном положении. Совет опасается за их жизни.

– Но не за жизни их родителей, – сказала Труус.

Норман Бентвич встал, подошел к окну и стал глядеть на яркий, не по сезону теплый зимний день. Так всегда делал Йооп, когда злился или огорчался услышанным. Так делала и она сама.

Англичанин снова повернулся к Труус, но из-за света, который теперь бил ей в глаза, она не могла разглядеть выражение его лица.

– Родители сделают все, чтобы спасти своих детей, – сказал он. – Они будут счастливы, даже если совершенно чужие люди позаботятся об их детях до тех пор, пока всем этим ужасам не придет конец.

Так же мягко, как прежде говорила, Хелен положила ладонь на руку Труус и добавила:

– Будь у меня ребенок, который подвергался бы смертельной опасности, я тоже отдала бы его, чтобы спасти, и вы, Труус, сделали бы так же.

Труус поднесла к губам чашку с чаем, глотнула, потом взяла с тарелочки печенье, но поняла, что съесть его не сможет. Перед ней стояло лицо матери Адель: да, та хотела и в то же время не хотела, чтобы Труус забрала ее девочку. Почему она, Труус, просто не втянула тогда женщину за собой в вагон? Почему не положилась на свою всегдашнюю изобретательность, не попыталась провезти мать Адель через германскую границу?

– Хелен, я… Вы никогда этого не делали. Вы не знаете, каково это – забирать ребенка из рук матери. Вряд ли во всем мире найдется задача страшнее, – ответила она.

Норман Бентвич решительно шагнул к ней. Солнечный свет больше не светил ему в спину, превращая его в силуэт без лица.

– Так вы отказываетесь? – спросил он.

И кинжал

На мосту через Херенграхт отец держал над водой ребенка. Девочка длинной палкой пыталась зацепить весело раскрашенный кораблик, застрявший посреди канала. Ее пальтишко было даже не застегнуто, к тому же отец держал дочку так небрежно, что Труус захотелось подбежать и схватить ее, чтобы она не упала в ледяную воду. А еще ей захотелось спихнуть с моста папашу. Нет, в самом деле, о чем он думает? Сколько на свете таких родителей, для которых дети – нечто само собой разумеющееся и которые уверены, что случиться с ними ничего не может. Но отцы и матери неподалеку лишь радостно закричали и замахали руками, когда кораблик, преодолев затор, лег на правильный курс и направился к дальней гавани, где другие дети уже палочками отталкивали свои суденышки от берега, чтобы потом, перебежав на сторону Труус, встретить их и отправить обратно.

– Я восхищен той работой, которую ведут Норман и Хелен, – говорил между тем Йооп. – Но, Труус, ехать в Вену сегодня ночью? Вот так, наобум? Без всякой предварительной договоренности с этим типом Эйхманом?

Йооп был не из тех мужчин, которые дают волю чувствам на людях, поэтому она и решила обсудить с ним предложение Бентвичей здесь, на берегу канала. Нет, ехала она, конечно, не наобум, просто на этот раз все спланировала Хелен Бентвич. Это она убедила членов комитета, что Труус, как никто другой, справится с задуманным ими делом, хотя те считали, что эмиссаром должен стать мужчина. Ее подруга Хелен… Даже странно, что она ее так называет, ведь они встречались всего два раза в жизни, но все же так оно и есть.

– Одно дело – провезти пару-тройку детей через слабо охраняемый пограничный пост, – сказал Йооп, глядя прямо ей в глаза, – и совсем другое – несколько раз проехать от границы до самой Вены и обратно.

– Да, Йооп, но…

– Не противоречь мне!

Твердость в его голосе заставила ее вздрогнуть. Он говорил всерьез. Он всерьез сказал те самые слова, которые так часто обещал ей не произносить никогда. Но сказал не потому, что хотел подчинить ее своей воле, а потому, что боялся за нее.

Она добродушно улыбнулась группе родителей, которые смотрели на них с другого берега канала. Отец девочки уже был там, а сама девочка палочкой вела кораблик вдоль берега.

– Мне незачем противоречить тебе, Йооп, – произнесла она нежно. – Ты никогда не ставишь меня в такое положение, когда мне приходилось бы так поступать, и это лишь одна из многих причин, почему я тебя люблю.

Еле заметный упрек, приправленный изрядной долей юмора, для лучшего восприятия.

Выражение его лица смягчилось, как будто он захотел извиниться.

– В самом деле, Труус.

Они смотрели, как девочка, чей кораблик снова заплыл слишком далеко, просила о чем-то отца. Но тот был так занят разговором, что ничего не слышал. Тогда малышка повернулась к старшему брату, и тот, оставив свой кораблик, отправился выручать суденышко сестренки.

– Йооп, как ты хочешь, чтобы я поступила? – спросила Труус все тем же мягким, вкрадчивым голосом. – Спасти троих детей – хорошо, тридцать – тоже неплохо, но десять тысяч – это уже не мое дело?

– Гестапо наверняка будет держать тебя под колпаком, Гертруда! Они будут знать, куда ты ездишь. Как и с кем проводишь время. Без их надзора ты и шагу не сможешь ступить! – Он помешкал, но потом тихо добавил: – Не говоря уже о том, что доктор запретил тебе дальние поездки.

Труус отмахнулась от болезненного воспоминания – доктор, который сохранил жизнь ей, но не сумел спасти ребенка. А ведь это наверняка был их последний шанс. Ее последний, нежданный шанс.

Она взяла Йоопа за руку в перчатке:

– Если я так легко говорю о риске, на который иду, Йооп, то это не значит, что я и отношусь к нему так же легкомысленно. Ты же знаешь.

Пока они стояли, держась за руки, на той стороне канала отец подошел к мальчику и девочке. Взяв из рук дочки палку, он подогнал к берегу ее корабль, ловко поднял его в воздух, подождал, пока с него стечет вода, и то же самое проделал с корабликом сына. Брат взял сестру за руку, она что-то сказала, отчего все трое засмеялись. Отец собрал игрушки и вместе с детьми зашагал к мосту и по нему – на их сторону канала.

Сквозь ветки голых деревьев Труус глядела в такое же голое, быстро темнеющее небо.

– Йооп, – начала она, – представь, что те австрийские дети, которых меня просят вывезти, – это наши дети…

– Но они не наши! Не наши, вот в чем все дело! И сколько чужих детей ни спасай, этим ты все равно не отменишь того факта, что у нас нет своих. Перестань фантазировать, будто это не так!

На них опять начали оглядываться. Но Труус продолжала спокойно смотреть прямо перед собой, через сумеречный канал, ее рука мирно лежала в ладони мужа. Конечно, эти слова вырвались у него случайно, он не хотел причинить ей боль. Просто не совладал с чувством потери. Если бы она его не подвела, он сам мог бы приходить сюда с другими родителями. Он сам научил бы дочку плавать, прежде чем дать ей в руки кораблик и показать, как запускать его в канал. Он никогда в жизни не позволил бы дочери или сыну выйти на лед замерзшего канала, прежде чем тот простоял хотя бы неделю. Он тоже мог бы застегивать ребенку пальто на все пуговки, выводя его гулять, целовать расцарапанные локотки и смеяться над чем-то, отчего бывает смешно лишь маленьким детям и очень немногим взрослым.

Йооп притянул ее к себе, обнял и чмокнул в шляпу:

– Я так виноват перед тобой. Прости меня. Прости.

Так они и стояли, пока родители вокруг них созывали детей, доставали кораблики, сливали воду из их ярко раскрашенных корпусов и кучками по трое, четверо, пятеро расходились по домам. Там, когда семьи сядут за ужин, корабли будут сохнуть в ваннах, отдыхая от последнего перед наступлением зимы плавания. Где-то вдалеке пронзительно свистнул паровоз, и от его резкого звука тишина серого неба, серой воды в канале, серых домов по его берегам и серого моста над ним стала как будто еще плотнее. Надо же, как быстро теперь садится солнце.

– Может быть, Бог потому и не дал нам детей, Йооп, – тихо сказала Труус. – Он знал, что настанет час страшной нужды, когда спасать нужно будет многих. И решил избавить нас от постоянного страха оставить сиротами своих детей.

Сколько чернил

Штефан, в розовом шарфике Зофии Хелены, обмотанном вокруг шеи, с ее одеялом на плечах, скорчившись за кучей мусора, наблюдал, как тень – сама Зофия Хелена – замерла у входа в тоннель. «Зофи, – хотелось Штефану окликнуть ее, – я здесь, Зофи». Но он молчал. Только смотрел, как тень опустилась на четвереньки и исчезла в устье тоннеля, ведущего в погреб с какао.

Он уткнулся носом в шарф, сделал глубокий вдох, продолжая смотреть и слушать. Со всех сторон непрерывно журчала вода. Наверху под колесами автомобиля громыхнул восьмиугольный металлический люк, закрывавший вход на лестницу, по которой спустилась в подземелье Зофи. Он не мог сказать, сколько ждал. У него больше не было чувства времени.

– Штефан? – позвала она, и ее голос заставил его вздрогнуть.

Он стоял и смотрел на ее тень, которую видел, потому что знал: она здесь. Он по-прежнему не двигался и не говорил ни слова. Не хотел подвергать Зофи опасности, а еще не хотел показываться ей таким – продрогшим, грязным. Здесь, под землей, мыться было негде. Нужду он ходил справлять поближе к канализации, чтобы не пачкать там, где спал, и не выдать случайно своего убежища. А еще он был таким голодным, что готов был вырвать кусок изо рта матери.

Но вот ее тень дрогнула, зазвучали едва различимые шаги – подошла к лестнице, поднимается по металлическим ступеням. Когда она приоткрыла крышку люка и выскользнула наружу, внутрь просочилось немного света, но тут же Штефан снова остался один и в темноте.

Наконец он нашел в себе силы залезть в тоннель. Там, добравшись до середины, он зажег фонарик. Сощурился от яркого света и замер, давая глазам привыкнуть.

Она принесла ему хлеба с маслом. А еще блокнот, и ручку, и книгу – «Калейдоскоп» Стефана Цвейга.

Вернувшись в подземные конюшни, он устроился в самом безопасном уголке, между устьями двух тоннелей. Пододвинув поближе лошадиный череп, он пристроил на нем фонарик так, чтобы оказаться в крохотном озерце его света. Затем он прочел записку, нацарапанную на хлебной обертке. Это был адрес в Леопольдштадте, там теперь жили мама и Вальтер.

Развернув обертку, он уткнулся носом в хлеб, вдохнул его кислый дрожжевой запах. Штефан долго сидел, представляя себе, каков хлеб на вкус, потом решительно завернул его в бумагу и сунул в карман.

Подвинул фонарик: теперь свет падал на книгу, второй том из собрания рассказов Стефана Цвейга, который он подарил ей, хотя у него и не было второго экземпляра. Просто ему очень хотелось, чтобы книга была у нее. Он сидел, уставившись на обложку. Гитлер запретил Цвейга. Зофи нельзя было оставлять такую опасную книгу себе.

Открыв книгу, Штефан по памяти нашел свой самый любимый рассказ: «Мендель-букинист». Снова поправил фонарик и прочел несколько первых страниц, пока не дошел до строк, которые всегда нравились ему особо: о мелких, незначительных вещах, таких как слово, написанное знакомым почерком, несколько строк на почтовой открытке, «газетный лист, выцветший от дыма»… Взглянув на них, вдруг вспоминаешь облик написавшего их человека во всех деталях.

Штефан открыл блокнот – линованную тетрадку, в таких обычно решала уравнения Зофи, – позволил пальцам ненадолго задержаться на глади бумаги. Ему вдруг стало жалко, что тетрадка совсем пустая. Лучше бы она написала ему записку, хотя бы несколько слов. А еще лучше – оставила бы ему свою тетрадь с упражнениями, чтобы написанное ее размашистым почерком уравнение раскорячилось бы по всей странице.

Сняв перчатки, он взялся за ручку, непривычно гладкую и холодную. Сколько бумаги перевел он в свое время, даже не задумываясь. Сколько чернил. Сколько книг ждали на полках, когда он протянет руку за одной из них. Еще раз переложив фонарь, Штефан устроился так, чтобы свет падал на чистую страницу. Затем уткнулся лицом в шарф Зофии Хелены, сделал глубокий вдох и написал:

Ты сказал, что не приводишь сюда друзей, а меня привел, значит логично предположить, что мы не друзья.

И еще, наверху страницы, точно посередине:

Парадокс лжеца.

И добавил:

Коса, которая лежала у нее на спине, когда она уходила из Пратера.

Тыльной стороной ладони он вытер нос, вспоминая, как через плечо Зофи смотрел на него Вальтер. Младший брат видел унижение старшего, когда нацисты заставили того маршировать гусиным шагом. Штефан опять вытер нос, потом глаза. Опустил лицо в кашемировый шарфик Зофи и вывел:

Кожа на ее шее, под волосами, такая чистая и белая. Очки всегда запачканы. Запах хлеба. Ее запах.

Я обещаю

Аккуратно свернув блузку, Труус положила ее в сумку, которую брала с собой всегда, отправляясь куда-нибудь с ночевкой, – красивую вещь из мягкой кожи, раньше принадлежавшую ее отцу. У него была аптека в Алкмаре, где он, случалось, бесплатно отпускал лекарства покупателям, если те нуждались в лечении, но у них совсем не было денег. Отца не останавливали ни цвет кожи тех, кому он помогал, ни их представления о Боге, отличные от его собственных. И все же, окажись он сейчас на месте Йоопа, наверняка тревожился бы, как и муж.

– Волноваться за тебя еще не значит недооценивать то, что ты делаешь, – сказал Йооп. – Этому меня научила Германия. Если раньше я думал, что сам могу делать то же, что и ты, да и кто угодно может, во время поездки туда я понял, как ошибался.

Повернувшись к нему, она слушала его так же внимательно, как когда-то ее саму слушали родители. Слушать и слышать человека – значит уважать его. А уважать – не значит соглашаться.

– Ты не можешь требовать от меня, чтобы я не волновался, – продолжал Йооп. – Я никогда не стану запрещать тебе делать то, что ты должна делать. Я понял о тебе все еще до того, как на тебе женился. Мне даже кажется, что понял, какая ты, прежде чем ты сама все о себе поняла. – Он обнял Труус и положил ее голову себе на грудь, так что она слышала невероятно медленные удары его сердца. – Поверь мне, я буду таким же сильным, как ты. Хотя я и не умею лгать так же ловко.

Он приподнял ее подбородок. Ее глаза сошлись к переносице, чтобы разглядеть его, – именно так она смотрела на него, когда он поцеловал ее впервые, много лет назад. Какой он хороший человек! Она сама была бы совсем другой, если бы не все хорошие люди, которых она встретила в своей жизни.

– И насчет юбки ты тоже должна мне верить, – сказал он, вынул из сумки юбку, которую она только что туда положила, и заменил ее другой.

Йооп был не из тех мужей, которые сами покупают женам одежду. Просто это его подарок ей на Рождество, объяснил он, но ему захотелось вручить его сейчас. Материя была в тон блузки, и никакой нужды перечить ему в мелочах не было.

Он снова обнял ее.

– Обещай, что будешь рассказывать мне все, – попросил он. – Обещай, что дашь знать, когда мне стоит начинать беспокоиться, иначе я буду беспокоиться все время.

Слегка откинувшись назад, чтобы лучше видеть мужа, Труус сказала:

– Я обещаю.

Он снова поцеловал Труус, прильнув к ее губам своими, такими мягкими и нежными, что она сама удивилась, как у нее хватает решимости оставить его одного в пустой постели пустого гостиничного номера в городе, где хозяйничают нацисты.

– А я обещаю, что и впредь никогда не буду ограничивать твою свободу поступать так, как ты считаешь правильным. – Он криво улыбнулся. – Хотя ты и не оставляешь мне выбора.

Гетто в Леопольдштадте

Штефан боком протиснулся в квартиру первого этажа, заставленную разномастной мебелью, словно ломбард. Семей в квартире было больше, чем комнат, некоторые жильцы соблюдали Шаббат. В конце коридора, в нетопленой комнатушке, тесной от кое-какой мебели, принадлежавшей когда-то их семье, он нашел маму: она спала, прижимая к себе Вальтера. Штефан опустился на колени рядом с узкой койкой.

– Ш-ш-ш, – прошептал он. – Мама, это я.

Она тихо вскрикнула, протянула к нему руку так, словно боялась, что он растает, точно призрак, и коснулась пальцами его шеи. Ее кожа, сухая и тонкая, будто пергаментная, была такой теплой, что Штефана омыло волной тепла, которого он не чувствовал уже много дней. В горле у него встал ком.

– Все хорошо, – наконец выдавил он. – У меня все в порядке. Я пришел, чтобы ты знала: мне известно, где вы. И найду способ позаботиться о вас.

– Не обо мне, Штефан, – ответила мама. – Мне уже ничего не нужно. Вальтер.

Штефан вложил в руки мамы бумажный сверток с хлебом и кусочком масла и банку консервированных помидоров, подписанную почерком Зофии Хелены. Наверняка прошлым летом она привезла ее из Чехословакии, от бабушки. Он был рад избавиться от еды – слишком большой соблазн для него. Сколько раз в прошлом оставлял он кусочки масла даже больше этого на тарелке в кафе «Ландтманн», недоеденный штрудель в «Централе»? А сколько шоколадок он съел – на одних кристаллами флер-де-сель, тонкой морской соли, были выложены его инициалы, на других миндальной крошкой выписано целиком его имя, на третьих ганажем – кремом из шоколада и свежих сливок – выведены ноты, а то и фортепиано изображено сочетанием разных глазурей. Сколько раз он небрежно отказывался от консервированных помидоров? Теперь его рот наполнялся слюной при одной мысли о них, вообще о любой пище, кроме засохших хлебных корок и зерен какао, на которых он жил уже несколько дней.

– Я позабочусь о вас обоих, мама, – сказал он. – О тебе и о Вальтере. Я придумаю как, обещаю. Если я понадоблюсь тебе, пошли Вальтера к Зофии Хелене.

– Она знает, где ты?

– Нет, это никому не безопасно знать, мама, но она знает, как передать мне известие в случае нужды.

– Ты ее видел?

– Нет, – ответил он, почти не солгав.

А сам подумал: «Как мама поступит с хлебом: отдаст Вальтеру кусок целиком или съест хоть чуть-чуть сама?» Она невозможно исхудала.

– Мужчин, арестованных в ту ночь, потихоньку отпускают, – сказала мама. – Может, и тебе теперь будет не так опасно?

– По крайней мере, навещать вас точно будет легче, ведь теперь внизу не толпятся наци, – ответил Штефан. – К тому же здесь всегда найдется кто-нибудь, кто вам поможет. – Не зря говорят, что нет худа без добра, пусть и совсем крохотного.

Вена

Шагнув из самолета на верхнюю площадку трапа, Труус увидела собор Святого Стефана, шпиль городской ратуши и колесо обозрения в парке Пратер – Вена была перед ней как на ладони. Билетов на «КЛМ» вчера уже не было, поэтому пришлось лететь «Люфтганзой» через Берлин. Сегодня суббота, и значит, до захода солнца встретиться с лидерами местной еврейской общины не получится. Это даже к лучшему: будет время привести себя в порядок и собраться с мыслями. Она спустилась по трапу, пересекла полосу асфальта, отстояла очередь на паспортный контроль и взяла такси. Водителю она сказала, что ее дорожная сумка прекрасно доедет рядом с ней на сиденье, так что открывать багажник незачем.

Не в нашей компетенции

Рахель в кресле на колесах сидела в вестибюле британского консульства. Мимо нее медленно ползла очередь. Живая цепь обогнула квартал еще до их прихода, хотя утро было раннее, к тому же Шаббат. Теперь Вальтер был уже на верхней площадке лестницы, почти в самом начале очереди, в которой сегодня стояли не только женщины в шарфах, но и мужчины в ермолках – те самые, которых выпустили из лагерей. Глядя на них, Рахель испытывала необъяснимое желание кричать и ругаться. Как они посмели уцелеть там, где не выжил Герман?! Но она знала: муж погиб, потому что хотел защитить ее. Когда за ним пришли, он возражал, говорил, что не может оставить жену, и тогда его избили, и он умер – не от самих побоев, а оттого, что не пережил долгой дороги на холодном, жестком днище грузовика.

С верхней площадки ее окликнул Вальтер:

– Мама! Мы с Петером уже вон где!

Его худенькая мордашка, глядевшая на нее из-за перил, озарилась улыбкой, первой за весь день. Они совершили невозможное – выстояли многочасовую очередь, которая двигалась так медленно, по одному шагу за несколько минут. Однако понятия о невозможном и возможном сдвинулись; все, невозможное раньше, превратилось теперь в единственное условие выживания.

Трое мужчин, которые стояли в очереди за ними, спустились к ней. Толпа на лестнице раздвинулась, освобождая проход.

– Ну, фрау Нойман, вы готовы? – спросил ее мужчина постарше.

Она стыдливо кивнула, он поднял ее на руки и понес наверх.

Двое других несли за ними кресло. Все, кто был в вестибюле, внимательно наблюдали эту сцену, и в здании консульства впервые за все утро стали слышны лишь голоса заявителей и сотрудников.

Когда на верхней площадке ее усадили в кресло и вестибюль снова наполнился обреченным гулом голосов, она с надеждой посмотрела туда, где заканчивалась очередь. Там была дверь, за ней – большая комната, вдоль стен которой по всему периметру тоже стояли ожидающие. Да, долгий еще путь предстоял им к столу того человека, который, все утро выслушивая историю за историей, уже наверняка утомился настолько, что даже рассказ умирающей женщины с ребенком не обязательно пробудит сострадание в его очерствевшем сердце.

Вальтер забрался к ней на колени. Измученный трудами этого утра, он закрыл глаза и тут же заснул, медленно и глубоко дыша. Она поцеловала его в макушку.

– Какой хороший мальчик, – прошептала она. – Очень, очень хороший.

Их очередь все же подошла, и Рахель разбудила сына. Вытерла ему глазки, прогоняя сон, промокнула влажные от слюны губы и порадовалась, что они успевают попасть на прием еще до закрытия консульства. Часы приема сократили из-за постановления о Винтерхильфе[9], которое предписывало евреям разойтись по домам до начала рождественской ярмарки, открывающейся во второй половине дня. По кивку освободившегося служащего Рахель сама подкатила кресло к столу, желая, чтобы тот начал разговор именно с ней, а не с кем-нибудь из ее помощников.

– Мой муж уже обращался за британскими визами, – начала она, надеясь, что человек за столом посмотрит на нее, но он не посмотрел. – Но я слышала, что Британия готовится принять еврейских детей без виз, что из Германии детей уже вывозят и то же самое планируется для нас.

Человек поерзал на стуле. Как многие люди, он чувствовал себя не в своей тарелке, когда ему приходилось разговаривать с инвалидом.

Она выпрямилась и расправила плечи, стараясь казаться внушительной и сильной. Однако такой она была лишь в собственном воображении.

– Фрау… – начал он.

– Нойман, – подсказала она. – Рахель Нойман. Моих сыновей зовут Вальтер и Штефан. Это Вальтер. Видите, какой он хороший мальчик, так терпеливо ждал вместе со мной много часов. Мой муж… Его убили немцы по дороге в лагерь.

Человек за столом все же поднял глаза, но лишь на миг. Скользнув по ее лицу взглядом, он уставился в точку чуть выше ее левого уха:

– Примите мои соболезнования, мадам.

Она поставила Вальтера так, чтобы чиновник хотя бы на миг взглянул в лицо ее хорошему мальчику, которого тот, похоже, твердо вознамерился не замечать.

– Прошу вас, – сказала она, – я пришла к вам не за соболезнованиями. Мне нужна помощь, чтобы отправить моих сыновей туда, где им не будет грозить опасность.

Человек за столом принялся шелестеть лежавшими перед ним бумагами, чужими. Ее пока не просили что-либо заполнить.

– Полагаю, что акция, о которой вы говорите, и в самом деле может иметь место, – сказал он, – однако не по инициативе британского правительства.

Рахель не знала, что ответить, и потому просто ждала, когда чиновник снова посмотрит на нее. Встретив его взгляд, она возразила:

– Но разве такие вещи возможны без участия правительства? Кто же будет оформлять и выдавать визы?

– Я очень сожалею, мадам, – ответил чиновник, обращаясь к крышке стола. – Могу только предложить вам контакты комитета.

Нацарапав на клочке бумаги лондонский адрес, он протянул записку ей.

Она начала было:

– Но вы же не можете…

– Прошу меня простить, – отрезал он, – но это не в нашей компетенции.

И он кивнул следующему в очереди, так что Рахель ничего не оставалось, как только развернуть свое кресло в сторону лестницы. Оставив ее на площадке, Вальтер спустился вниз и, подойдя к ближайшему мужчине в очереди, потянул его за рукав и вежливо сказал:

– Извините, герр. Моей маме нужна помощь, чтобы спуститься.

На улице Рахель поблагодарила мужчин, которые снесли ее вниз, и за ручки ее кресла снова взялся Вальтер. Высокая спинка полностью закрывала мальчику обзор, однако утром они уже добрались так до консульства от самого Леопольдштадта. Вот и теперь Рахель подсказывала сыну, что делать: где повернуть направо или налево, где замедлить шаг, а где и вовсе остановиться, чтобы пропустить отряд нацистов, которые маршировали по проезжей части. Только теперь им нужно было спешить, ведь постановление о Винтерхильфе вот-вот вступало в силу.

Очень хороший мальчик

Вальтеру казалось, что он уже целую вечность толкает перед собой мамино кресло, таким оно стало тяжелым. И мама тоже молчала, хотя всю дорогу туда, где была длинная очередь, она говорила ему, что делать, и повторяла, какой он хороший мальчик. Вдруг его ладони соскользнули с рукояток, и кресло едва не опрокинулось, налетев на бордюр, о котором почему-то не предупредила его мама.

– Мама? – окликнул он, но, заглянув за спинку, увидел, что мама сидит, наклонившись вперед, и ее глаза закрыты. – Мама? Мамочка!

Мимо, вильнув, чтобы не задеть их, промчалась машина. Вторая возмущенно загудела. Пешеходы делали вид, будто ничего не замечают. А все потому, что он сейчас ужасно громко кричал, а теперь плачет, хотя хорошие мальчики так себя не ведут, не плачут на улице. Он не хотел плакать, но и остановиться тоже не мог. Вот если бы мама проснулась, он бы тут же перестал, но она не просыпается, и никто не хочет помочь ему разбудить ее, потому что он очень плохой мальчик.

Сняв мамины ноги с подножки кресла, он встал на нее сам и потянул маму за плечи. Ее голова так запрокинулась назад, что шея вытянулась, стала очень длинной и страшной.

– Мама, пожалуйста, проснись! – попросил он. – Мамочка, проснись, пожалуйста! Мамочка, прости, что я плакал. Мамочка, пожалуйста, проснись!

Взяв с маминых коленей кролика Петера, он прижал его мягкие кроличьи губы к ее щеке – ей нравилось, когда он так делал.

– Мамочка, – пропищал кролик Петер, – открой, пожалуйста, глазки. Вальтер будет слушаться. Я обещаю. Мама, ты ведь проснешься для меня? Я же послушный маленький кролик.

Вальтер вытер рукавом нос и тут же вспомнил, что так нельзя делать, нос надо вытирать платком, который специально для этого лежит у него в кармане.

– Прости меня, мама. Я забыл, – сказал он. – Забыл.

Он, как положено, вынул из кармана носовой платок, развернул его, как учил папа, высморкался, вытер глаза. Потом усадил кролика Петера маме на колени, аккуратно поднес к его усатой мордочке платок и только после этого свернул квадратный кусочек тонкого льна точно по складкам, оставленным утюгом, и положил в карман. Сойдя с подножки, он вернул на нее мамины ноги и посмотрел вперед, чтобы понять, где заканчивается проезжая часть и начинается новый тротуар.

Он стал толкать кресло к тротуару, стараясь не обращать внимания на возмущенно гудящие машины.

Наконец одна высокая женщина, суровая, как его бывшая учительница, но только не она, все же остановилась.

– Это твоя мама, сынок? – спросила она. – Похоже, нам лучше отвезти ее в больницу.

Вальтер взглянул в доброе лицо незнакомки.

– Ее не берут в больницу, – сказал он.

– А-а, понимаю. – Настороженно оглянувшись, она надвинула шляпу на самые глаза. – Пойдем скорее. Я помогу тебе довезти ее до дому, но потом тебе придется самому сбегать за помощью.

Женщина так быстро толкала коляску перед собой, что Вальтеру пришлось бежать за ней, то и дело извиняясь перед другими прохожими.

У моста через канал женщина замешкалась.

Тут их заметил человек из дома, где они теперь жили. Сосед подошел, взялся за ручки, скупо поблагодарил незнакомку. Когда он завез маму в комнату, пришла соседка по квартире, фрау Истерниц.

– Ты сможешь найти дядю, солнышко? – спросила она Вальтера. – Того, что оставляет твоей маме конверты под скамейкой на променаде?

– Петер не любит ходить в парк, – сказал мальчик.

– Дядя сейчас в конторе или у себя дома.

– Петеру нельзя видеть дядю Михаэля.

– Он… Понятно. Может, тогда найдешь брата? А я пошлю кого-нибудь за доктором Бергманом.

Вальтер сорвался с места и побежал. По мосту через канал, отделявший Леопольдштадт от города, он пронесся стремглав, даже не подумав о том, можно ему на ту сторону или нет.

Вальтер

Отто открыл дверь и увидел младшего брата Штефана. Мальчик – как же его зовут? – стоял на пороге в тоненьком пальто, с голой шеей и голыми руками.

– Моя мама, – произнес он.

Отто нагнулся, чтобы не возвышаться над малышом, как башня.

– Она…

– Она с фрау Истерниц, соседкой, – сказал мальчик. – Она не хочет просыпаться.

Вышла Зофи. Она обняла малыша, и тот заплакал.

– Ничего, Вальтер, – утешала она мальчика. – Мы все поправим. Ты пока беги к маме и будь с ней, держи ее за ручку. Ты будешь держать ее за ручку, а я разыщу Штефана…

Отто, бросив на лестницу опасливый взгляд – никто не видит? – втянул малыша в квартиру, где жил с внучками со дня ареста Кэте.

– Зофия Хелена, тебе нельзя…

– Дедушка Отто пойдет с тобой, – заявила Вальтеру внучка. – Только нальет твоей маме супу.

Она уже надевала пальто. Отто хотел удержать ее силой, но не смог – внучка вывернулась из его объятий и убежала.

За ней бросился Вальтер. Он догнал ее уже на середине лестницы.

– Зофия Хелена! – кричал им вслед Отто. – Нет! Я тебе запрещаю!

Подхватив Иоганну, он поспешил за ними – вниз по лестнице, за угол, где и наткнулся на Вальтера. Бедный малыш стоял один на пустой улице. Зофия Хелена убежала.

Мальчик обернулся и храбро посмотрел на него.

– Зофи найдет Штефана, – с надеждой сказал он.

– Зозо найдет Штефана, – подтвердила Иоганна.

Вальтер доверчиво вложил руку в ладонь пожилого человека.

Отто вдруг показалось, что все его внутренности превратились в комья грязи, такие же, как те, которые несколько лет назад он бросал на гроб сына. Половчее перехватив одной рукой внучку, другой он продолжал держать хрупкие пальчики малыша. Надо же, кажется, только вчера такие были у его сына. Пережить своего ребенка – что может быть страшнее для родителя?

– Подожди… я только захвачу суп, – сказал он. – И оставлю соседям Иоганну. – Хотя кто ее возьмет: даже самые радушные из соседей боялись помогать семье опальной журналистки, которая попала за свои подрывные взгляды в тюрьму, но не вести же внучку с собой к евреям? – Идем со мной, Вальтер. Давай зайдем в дом. Ты погреешься, а потом мы пойдем к твоей маме. Если она проснется без тебя, ей будет… Она будет волноваться.

Отель «Бристоль»

Не снимая пальто, замерзшая с дороги Труус принялась разбирать сумку. Свои туалетные принадлежности она отнесла в пустую ванную, аккуратно разложила на кровати одежду для сна. Все это время она ждала звонка гостиничного оператора. С международными звонками всегда так: или соединят за считаные минуты, или прождешь три-четыре часа. Повесив блузку на плечики пустого гостиничного шкафа, она уже потянулась за новой юбкой, когда наконец зазвонил телефон. Она с облегчением вздохнула, хотя и знала, каким будет счет за этот разговор. Но ничего, она быстро – только скажет Йоопу, что долетела, и все.

Оператор еще сообщал ей, с кем ее соединили, а прекрасный голос Йоопа уже звенел в трубке:

– Труус!

Она рассказала ему, что в полете слегка трясло, что долгая пересадка в Берлине ее утомила, но тем не менее добралась она благополучно, отель нашла сразу, номер отличный.

– Ты будешь осторожна, Труус? Посидишь в отеле до встречи с этим типом Эйхманом?

Вообще-то, Эйхман еще даже не знал, что она собирается с ним встретиться. Пока не знал. Вся суть их плана была в том, что она постучит в дверь его кабинета, он откроет и, увидев ее, не откажется поговорить, как отказывал до сих пор лидерам еврейской общины. Но Труус не хотелось напоминать об этом Йоопу сейчас.

– Мне надо будет еще перекинуться парой слов со здешними ребятами, но это когда закончится Шаббат, – сказала она весело, стараясь внушить ему уверенность.

– Значит, не в отеле.

– Нет, не в отеле, хотя я слышала, что на передвижения американских евреев здесь смотрят сквозь пальцы.

– Гертруда…

– А как иначе, – поспешила добавить она, пока его страх не пристал к ней, липкий, как пластырь, – мне ведь надо посмотреть, как они все организовали, а если ничего еще не организовано, то подсказать им, с чего начать. Тысяче ребятишек ведь не скажешь: «Посидите-ка в туалете, ребятки, пока я пограничников подмажу!»

Она хотела его рассмешить, но он только вздохнул в трубку:

– Ну, тогда выходи с таким расчетом, чтобы к закату оказаться там и не слишком поздно вернуться в отель, ладно?

– Между закатом и началом комендантского часа всего каких-то тридцать минут, Йооп. Я просто не успею задержаться.

– Поешь где-нибудь. И отдохни. Труус, я так тебя люблю! Пожалуйста, будь осторожна.

Закончив разговор, Труус распахнула французское окно, чтобы впустить в номер свежий воздух. Шагнула на балкон, выходящий на Рингштрассе. Зимнее солнце низко стояло в небе, тянуло сыростью. И все же бульвар был полон гуляющих, а из распахнутых дверей роскошного здания Оперы напротив валом валили зрители. Наверное, закончилось дневное представление. Труус глядела на смеющихся людей, прислушивалась к их веселой болтовне, пытаясь угадать, что за спектакль они смотрели.

Она решила, что спустится сначала в ресторан на первом этаже, перекусит, а потом отправится в еврейский квартал на поиски тех, кто ей нужен.

В ответ на ее вежливую просьбу отправить ее на первый этаж лифтер ответил:

– Сегодня приятная погода для прогулки, мадам.

– О нет, мне надо в ресторан, – разуверила она его.

Он скользнул взглядом по ее пальто, которое она так и не сняла, и желтым уличным перчаткам.

Внизу на массивной двустворчатой двери ресторана она увидела надпись: «Евреев не обслуживаем». С огромного портрета на посетителей взирал суровый Гитлер. Впрочем, столики были в основном пусты.

Аппетит у нее сразу пропал. Возможно, его не было и раньше.

Вернувшись к лифту, она стала ждать. Но когда кабина спустилась, передумала и направилась к выходу на Рингштрассе.

– Приятная погода для прогулок, мадам, – сказал швейцар, едва она поравнялась с ним.

Интересно, может быть, служащих отеля, когда они заступают утром на смену, заставляют выучивать эту фразу наизусть? Как будто, если они станут твердить ее гостям, те и впрямь поверят, что на улице их ждет прекрасная погода, а не этот серый, гнетущий венский день.

Задержавшись, она спросила у швейцара, нет ли поблизости магазина, где продаются стеклянные шары со снегом внутри. Все равно до заката, а значит, и до конца Шаббата, оставался еще час.

– Шары со снегом? – задумался тот. – Точно не знаю, мадам, но, может быть, на рождественской ярмарке? В этом году она вернулась на Ам-Хоф, недалеко от Кернтнерштрассе, за собором Святого Стефана. Но лучшие места для прогулок справа от отеля: здание Оперы, дворец, Фольксгартен и Бургтеатр, а еще дальше, за Рингштрассе, здания парламента и университета.

– А что слева? – спросила она.

– Слева почти ничего нет, только городской сад. И частные дома, до самого канала.

– А за каналом что?

Слово «канал» сразу наполнило ее тоской по мужу и дому.

– Мадам, за каналом Леопольдштадт… Гулять там для такой безупречной дамы, как вы, было бы… неосмотрительно.

– Понимаю, – ответила она. – Что ж, прогуляюсь по Рингштрассе.

И она уверенно повернула налево, не обращая внимания на неодобрение швейцара.

Не прошла она и пяти шагов, как рядом с ней зазвонил оловянный колокольчик сборщика пожертвований.

– Никто не будет голодать, никто не будет мерзнуть, – услышала она слоган, придуманный нацистами.

В это время года он звучал по всему Рейху, чтобы, как утверждали его авторы, помочь менее удачливым согражданам с едой, одеждой и топливом зимой. На самом деле под маской благотворительности скрывалось натуральное вымогательство. Самых известных актеров и актрис, таких как Паула Вессели и Хайнц Рюман, вынуждали принимать в нем участие, и никакой возможности отвертеться у них не было.

– Рейхсмарку в помощь детям? – Сборщик протянул Труус чашку.

Но Труус вцепилась в сумочку так, словно перед ней был грабитель. «Детям, как бы не так! – подумала она. – Скорее уж, Гитлеру, Герингу и Геббельсу».

– Какое совпадение, – сказала она. – Я как раз приехала в Вену помогать детям.

Сборщик пожертвований ответил ей широкой улыбкой.

– Еврейским детям, – уточнила она.

Улыбку с лица мужчины точно смахнули тряпкой. Он злобно затряс колокольчиком, а Труус пошла своим путем.

Без выхода

Зофия Хелена погасила в пустом погребе свет. Еда, которую она приносила Штефану каждый день, исчезала регулярно, и не только еда, но и одеяло, ручка, тетрадь и книга под названием «Калейдоскоп». Иногда взамен Штефан оставлял ей записку, нацарапанную на клочке бумаги из лавки мясника. Эти клочки она бережно прятала в ящик с сокровищами у себя под кроватью. Она знала, что он где-то здесь, но, сколько ни искала его в развалинах талмудической школы, на всех трех уровнях монастыря и вообще везде, где было посуше, так и не нашла. «Где ты, Штефан?» – захотелось ей крикнуть так громко, чтобы ее голос прокатился по всему подземелью, но она дождалась, когда глаза привыкнут к темноте, и ощупью двинулась к приставной лестнице. Проползла через низкий тоннель, еще постояла в подземелье, вспоминая, как пах шоколад в темноте, как он медленно таял у нее во рту, его удивительный вкус. В подземелье стало темно, куда темнее, чем когда она впервые пришла сюда со Штефаном. Сейчас даже калейдоскоп не покажет здесь ничего, кроме темноты, – ни зеркал, ни цветных узоров, ни их умножений, лишь черноту.

Вдруг, почуяв в темноте какое-то движение, она застыла. «Ничего, подумаешь, крыса», – сказала она себе. И продолжала стоять, дожидаясь, когда глаза привыкнут окончательно. «В следующий раз надо зажигать в погребе фонарик, а не лампу», – подумала она. Так и безопаснее.

Что это, голоса? Она так испугалась, что снова застыла на месте. Откуда?

Чья-то ладонь накрыла ей рот. Зофи хотела закричать, но рука прижалась еще плотнее. Она почувствовала, что ее куда-то тащат, спиной вперед. Она вырывалась, пыталась крикнуть, но от чужой ладони во рту был вкус грязи и немытого тела.

– Ш-ш-ш-ш, – раздалось прямо ей в ухо, пока ее ноги проехали через кучу мусора.

Чужая ладонь все еще зажимала ей рот и ужас пульсировал в горле, когда голоса раздались снова, эхом отскакивая от стен подземелья откуда-то со стороны ее дома. Если она завизжит, услышат ли ее? Помогут ли?

Дыхание на ее шее отдавало нечищеными зубами и горечью какао. Руки держали ее так крепко, что не повернуться, не пошевелиться.

– Ш-ш-ш-ш…

Голоса приближались. Гавкнул пес. Лай был недобрый.

Руки, державшие ее, тянули Зофи назад и вверх по винтовой лестнице. Но она уже не сопротивлялась, ей самой хотелось уйти подальше от страшного лая – собак было несколько.

Голоса все ближе, все яснее, собачий лай все громче и резче.

Руки понуждали ее идти вверх, и она сама старалась ступать как можно тише. Те, кто приближался снизу, оказались страшнее.

Наверху что-то стукнуло о крышку люка, один треугольник просел с глухим «так», и Зофия Хелена испугалась. А что, если собаки хотя и лают, но все же слышат звуки снаружи?

Она подняла голову. Слава Богу, на улице никого, темно и тихо! Любой звук оттуда мог их сейчас выдать.

Затаившись на самом верху лестницы, они ждали, когда можно будет бежать, но пока не решались. Над ними прошли какие-то люди. Приглушенные голоса сначала приближались, потом стали удаляться, смолкли.

В тоннелях внизу все громче лаяли собаки. Раздались поспешные шаги – кто-то бежал. Крики.

Наверху тоже кто-то пробежал, один, быстро. Шаги прозвучали и стихли.

Подземелье гремело собачьим лаем так, словно псов было не меньше полусотни. За псами шли люди, их тоже была как будто целая армия, лучи фонарей шарили по стенам. Прямо под ними кто-то завопил:

– Эй, ты, жиденок!

– Мы знаем, что ты здесь!

Неужели они кричат прямо в лестничный колодец?

Но лай, голоса и шаги скоро затихли в отдалении.

– Штефан? – шепнула она.

И снова ладонь на ее губах – не угроза, предостережение. Зофи застыла и еще долго ждала, прислушиваясь.

Шаги, на этот раз неспешные, приближались со стороны ее дома, одинокий луч фонаря скользнул по полу, голос произнес:

– Пусть евреи живут в этой грязи.

Передай своей матери несколько слов от меня. Скажи ей, что герр Ротшильд был счастлив передать в наше пользование свой скромный дворец на Принц-Ойген-штрассе.

Она напряглась, готовясь услышать смех, царапающий гортань неправильными девятигранниками звуков, но услышала лишь шаги. Спутником, к которому обращался человек, был пес – тот самый, которого уже научилась бояться вся Вена.

Лишь когда стихли все звуки, Штефан, обсосав палец, чтобы очистить его от грязи, приложил его к губам Зофи, указывая ей на необходимость сохранять молчание и дальше, сохранять его всегда в этом подземном мире. Затем, приблизив губы к самому ее уху, он прошептал так, чтобы услышала только она одна:

– Тебе нельзя приходить сюда, Зофи.

– Я… я даже не представляла… – шепнула она, и ее голос показался ему таким нежным, ласковым.

Сколько же времени прошло с тех пор, как они вдвоем слушали «Аве Мария», или как он наблюдал за ней, пока она решала сложнейшие уравнения в присутствии двух профессоров, или угощал ее шоколадом, или вслушивался в слова, написанные им только для нее?

– Так ты поэтому не остаешься в пещере под погребом для какао? – еле слышно спросила она. – Потому что там нет выхода.

Ее пальцы скользнули по его щеке, но он увернулся от ласки и провел рукой по волосам. До чего же он грязный!

– Эти люди не беспризорники с Бейкер-стрит, – прошептал он, желая объяснить ей все так, чтобы она поняла, но не слишком испугалась. – Нельзя, чтобы они увидели, как ты мне помогаешь.

Далеко в тоннеле загремели выстрелы, страшные даже на большом расстоянии.

Не меньше напугало его ощущение пальцев Зофи, которые вдруг переплелись с его пальцами. Что это, она сама взяла его за руку или он нечаянно схватился за нее?

Еще один выстрел, последний, и снова тишина.

Дыхание Зофи возле уха.

– Твоя мама, Штефан, – тихо-тихо произнесла она.

Возле канала

Дунайский канал был сумрачен и тих, вход на мост открыт, но выход перегорожен. По этой стороне набережной пешеходы шли мимо Труус совершенно так же, как и в любой субботний вечер. Лишь иногда, если на набережную вдруг выезжала машина или редкий трамвай, люди начинали выкрикивать веселые приветствия – был канун Дня святого Николая. Но на другой стороне, за кордоном, мощеные улицы Леопольдштадта словно вымерли. Такой пустоты в родном Амстердаме она не видела ни в морозные вечера, когда каналы покрывал лед, ни в самую дождливую погоду.

Она прошлась вдоль канала сначала в одну сторону, потом в другую. За мостом по-прежнему было пусто. Зашло солнце, зажглись уличные фонари. Шаббат закончился, но на улицы никто так и не вышел.

Серое небо быстро чернело, приближался комендантский час, и обеспокоенная Труус обратилась к первой попавшейся женщине:

– Там что, никого нет из-за Шаббата?

Женщина, вздрогнув, бросила взгляд через канал:

– Нет, конечно, это из-за Винтерхильфе. Ах, вы же иностранка! Все понятно. Сегодня канун Дня святого Николая. Вышло постановление, которое запрещает евреям появляться на улицах, чтобы мы могли спокойно отпраздновать начало рождественской ярмарки.

Труус оглянулась через плечо так, словно ощутила на себе взгляд швейцара, который стоял у входа в отель в пятнадцати кварталах отсюда, отделенный от нее длинной дугой Рингштрасе. А может, это был взгляд оставшегося в Амстердаме Йоопа. То есть венских евреев заперли в четырех стенах, а их детям запретили играть на улице и радоваться снегопаду? Значит, ей некуда идти. Только назад. Впереди ее никто не ждет. А если и ждет, то где именно? Если она начнет стучать во все двери подряд, спрашивая, где тут живут главные евреи, то не добьется ничего, кроме паники среди тех, кому приехала помогать.

Да, вот уж воистину непредвиденная проблема…

И все же она рискнула – перешла на ту сторону через мост, небо над которым тем временем стало таким же черным, как вода под ним. Она проскользнула мимо кордона, чувствуя, как сильно колотится ее сердце, – так оно не колотилось даже у Йоопа, когда они любили друг друга в своей супружеской постели.

Прятки в темноте

Штефан прижался спиной к холодной каменной стене там, где тени были особенно густы, и, затаив дыхание, ждал. Он не сможет помогать маме, не сможет заботиться о Вальтере, если его арестуют и пошлют в трудовой лагерь. А евреям запрещено сегодня выходить на улицу.

Силуэт принадлежал женщине. Поняв это, он немного успокоился. Но что она делает в этот час на улицах Леопольдштадта? Не бедная, судя по ее виду. Конечно, в темноте многого было не разглядеть, но даже осанка выдавала в ней привычку к благополучию и комфорту.

Он видел, как она шла, постепенно замедляя шаг, словно готовясь к неизбежному.

И точно, не прошло и минуты, как к ней подбежали два эсэсовца с вопросом: что она делает в этом квартале?

Воспользовавшись моментом, Штефан скользнул в дом, где теперь жила его мать. Подходя темным коридором к двери ее комнаты, он гадал, как они с Вальтером будут жить, когда не станет и мамы.

Камера

Через черный ход отеля «Метрополь» Труус привели в подвальное помещение, которое служило тюрьмой. Там они пошли по коридору. По обе стороны его были двери, за ними маячили тени арестованных. Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла[10]. Она не успела оглядеться: ее втолкнули в камеру, дверь захлопнулась. Потому что Ты со мной. Ты со мной.

Она постучала в дверь.

Охранник не поднял головы от газеты.

– Заткнись! – бросил он.

– Попрошу вас, – сказала она, – не забывать о хороших манерах, говоря со мной. А теперь выпустите меня и проводите в мой отель.

Начало допроса

– Я уже не менее двадцати раз повторила примерно двадцати вашим людям, что приехала из Амстердама, – объясняла Труус молодому нацисту, который только что «сошел к ней», то есть спустился в подвальный этаж в голую комнату для допросов, куда саму Труус привели примерно через час после того, как она переступила порог отеля.

Сплетя пальцы рук в желтых перчатках из тонкой кожи, она как будто без слов сказала: видите, как я хорошо одета? Сидеть на железном стуле было больно, в душной комнате пахло стиркой. Орудия пытки присутствовали в виде широких кожаных ремней: следователи сидели, заложив за них большие пальцы рук. Литые пряжки, огромные, точно блюдца, украшали выпуклые орлы и свастика – в самый раз вышибать зубы. Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих[11]. Руки в перчатках легли на стол.

– Я прибыла сегодня, самолетом, – сказала Труус.

Пусть знают: перед ними птица высокого полета. Она христианка из Голландии, авиапутешественница. А вот кому-нибудь из них хотя бы раз доводилось летать на самолете?

Взгляд молодого нациста скользнул по ее перчаткам, по элегантному пальто – в ледяной комнате оно отнюдь не было лишним, – уставился ей в лицо. Он явно ждал, что она опустит глаза.

Но отвести взгляд пришлось ему самому. Он сделал вид, что хочет перекинуться парой слов с другим солдатом. Труус торжествовала, стараясь не выдать этого ни взглядом, ни позой, ни положением рук. Таково преимущество женщин. Мужчины горды и никогда не ждут, что женщина сможет обойти их хоть в чем-то, даже если такое случалось и раньше.

Он снова посмотрел на нее:

– Но это не объясняет факта вашего пребывания в еврейском гетто в час, когда евреям запрещено покидать свои дома.

Обещание

Штефан сидел у кровати и кормил маму с ложечки супом. Комнатенка была мерзкая: тесная, темная, совсем без воздуха – шкаф, а не комната. В такой у них в особняке не жила даже посудомойка.

– Обещай мне, что не бросишь Вальтера, – слабым голосом проговорила мама. – Что ты найдешь способ выбраться из Австрии и заберешь его с собой.

– Обещаю, мама. Обещаю.

Он готов был обещать ей что угодно, лишь бы она не разговаривала сейчас, не тратила силы.

– И потом тоже всегда будешь с ним. Заботиться о нем. Всегда.

– Конечно, мама, всегда. Обещаю. А теперь ешь, пожалуйста, суп, который принес герр Пергер, а то Зофи меня отругает.

Картофельно-укропный аромат супа щекотал ему ноздри, будил голод, который он подавлял, но тщетно.

– Я люблю тебя, Штефан, – продолжала мама. – Помни об этом. Когда-нибудь все это закончится, и ты будешь писать пьесы. Я, конечно, не увижу их на сцене, но…

– Ш-ш-ш… Отдыхай, мама. Фрау Истерниц присмотрит за Вальтером сегодня, а ты пока отдохнешь.

– Слушай меня, Штефан. – Голос мамы внезапно окреп, и Штефан порадовался, что не стал есть суп и ей больше досталось. – Ты и Вальтер будете сидеть в соседних креслах в темном театре. Когда занавес поднимется и на сцене пойдет твоя пьеса, ты коснешься руки Вальтера и будешь знать, что я там, рядом с вами, я и папа.

Продолжение допроса

– И почему я должен верить, что вы не еврейка? – задал вопрос новый следователь.

Его фамилия была Губер, и, судя по его тону, он был здесь главным.

– Просто загляните в мой паспорт, – вежливо ответила Труус. – Как я уже сообщала вашим коллегам, он лежит в номере отеля «Бристоль», где я остановилась.

Услышав название шикарного отеля, Губер нахмурился. Внимательно посмотрел на Труус, которая провела на неудобном металлическом стуле всю ночь и первые часы утра.

– Зачем вы здесь, фрау Висмюллер? – снова спросил он. – С какой целью приехали сюда из Нидерландов?

– И вновь повторяю, как повторяла всем вашим коллегам, – терпеливо продолжила Труус, – я приехала в Вену от имени совета Движения помощи детям Германии. По просьбе и поручению Нормана Бентвича из Англии я встречаюсь сегодня с оберштурмфюрером Эйхманом. Настоятельно прошу…

– С оберштурмфюрером Эйхманом? – Губер обратился к своим людям: – И что, этой встречи нет в его расписании? – Взгляд начальника переходил с одного подчиненного на другого. – Кто арестовал эту женщину? – спросил Губер.

Никто не признался, хотя офицеры, которые произвели арест, всего пару минут назад прямо раздувались от важности.

– Неужели никто не догадался проверить, запланирована эта встреча или нет?

– Мы должны были побеспокоить оберштурмфюрера Эйхмана среди ночи? – спросил первый из череды дознавателей, допрашивавших Труус.

– Так позвонили бы его атташе, болваны!

Губер развернулся и вышел из ледяной комнатушки. Дознаватель, понурив голову, поплелся за ним. В этот момент он был ужасно похож на пса, нагадившего на ковер. Следом вышли и другие двое, оставив Труус одну.

Она не шелохнулась, только бросила быстрый взгляд на часики у себя на руке. Уже почти утро. Йооп скоро встанет, оденется, отрежет себе кусок хлеба, посыпет хагельслагом, который она приготовила ему перед отъездом, и сядет один за узкий кухонный стол. В небольшой квартирке на соседнем канале Клара ван Ланге сядет завтракать с мужем, они будут говорить о ребенке, который скоро у них появится. Днем Клара отнесет Йоопу обед. Она обязательно это сделает: Клара ван Ланге из тех, кто всегда выполняет обещания.

Появился Губер и его люди.

– Фрау Висмюллер, – начал он, – к сожалению, атташе герра Эйхмана утверждает, что информация о вашей встрече с оберштурмфюрером в его календаре отсутствует.

– Вот как? – ответила Труус. – И конечно, этот атташе совершенно уверен, что не совершил никакой ошибки. Насколько мне известно, герр Эйхман не из тех, кто склонен прощать людей, пошедших против его воли. К тому же есть еще проблема зарубежной прессы.

– Проблема зарубежной прессы?

– Будет очень неприятно, если в зарубежные газеты просочится история о том, как одна голландская дама привезла оберштурмфюреру Эйхману поздравления ко Дню святого Николая из Англии и Нидерландов и оказалась в ледяной тюремной камере, где провела всю ночь.

Да, действительно неприятно.

Дождавшись, когда Губер утвердится в мысли об ошибке, совершенной там, где ею и не пахло, и как следует испугается последствий дурных отзывов в прессе, Труус продолжила:

– Может быть, вы не откажетесь позвонить самому герру Эйхману? Или будет лучше, если его разбужу я?

Губер попросил у Труус извинения и вышел из комнаты в коридор, где стал шепотом совещаться со своими людьми. Когда они вернулись, арестовавшие ее офицеры поклонились ей – любезность, в которой до сих пор отказывали.

– Простите моим парням их оплошность, фрау Висмюллер, – сказал Губер. – Я лично прослежу, чтобы ошибка в расписании герра Эйхмана была исправлена немедленно. А пока мои люди доставят вас в отель.

А теперь поднимите юбку

Труус стояла и молча наблюдала за Эйхманом. Тот писал, сидя за столом в одной из комнат дворца Ротшильда. Судя по ее размерам, огромным окнам от пола до потолка, статуям и картинам, здесь когда-то принимали гостей. Ее присутствия он не замечал. Даже когда секретарь назвал имя посетительницы, докладывая о ее приходе, Эйхман не поднял головы. Зато пес, который сидел рядом со столом, не сводил с нее глаз, как она сама не сводила глаз с его хозяина.

Наконец раздраженный ее присутствием Эйхман поднял голову.

– Оберштурмфюрер Эйхман, я Гертруда Висмюллер. Я пришла по срочному…

– У меня нет обыкновения вести дела с женщинами.

– К сожалению, мужа я оставила дома, – ответила Труус тоном, в котором на сожаление не было и намека.

Эйхман вернулся к работе со словами:

– Вы свободны.

Труус села. Пес тут же напрягся, хотя Труус двигалась медленно и осторожно – не из-за собаки, а из желания сделать так, чтобы ее колени все время оставались прикрытыми юбкой. О чем только думал Йооп, когда подменил чудесную респектабельную юбку на это новомодное посмешище? Можно подумать, ее голые икры могут прельстить кого-то, как ноги Клары ван Ланге.

Эйхман, не поднимая головы, добавил:

– Я же разрешил вам уйти. Такое преимущество получает не каждый.

– Не откажите сначала выслушать меня, – сказала она. – Я проделала немалый путь ради этого разговора с вами, чтобы устроить выезд некоторого количества детей из Австрии в Британию…

– Ваших детей? – спросил он и наконец посмотрел на нее в упор.

– Это дети, которых Британия…

– Значит, не ваших?

– Господь не благословил меня…

– Тогда объясните мне, будьте любезны, зачем почтенная голландка дает себе труд приезжать в Вену, где хлопочет за детей, не имеющих к ней никакого отношения, чтобы устроить их выезд в страну, к которой она…

– Иногда, оберштурмфюрер Эйхман, люди особенно ценят то, чего они лишены.

Пес подался вперед, как только она перебила Эйхмана, – слова, о которых она даже не думала раньше, вдруг сами сорвались с ее губ.

– Полагаю, вы порядком поднаторели в помощи отбросам человечества? – хмыкнул Эйхман.

Труус поспешила задушить в себе гнев, который в сочетании с ее печалью мог дать непредсказуемые результаты, и сказала:

– Сколько я себя помню, члены моей семьи всегда помогали другим людям. В годы Великой войны мои родители брали в наш дом детей беженцев – многие из них сейчас ваши ровесники. Вы, случайно, не так уцелели во время той войны?

– В таком случае вам известно, что для достижения данной цели нужны определенные документы. Вы принесли их с собой?

– У меня есть обязательство британского посольства выдать…

– То есть на руках у вас ничего нет? И сколько детей вы планируете взять?

– Столько, сколько вы позволите.

– Фрау Висмюллер, сделайте одолжение, позвольте взглянуть на ваши руки, – вдруг ни с того ни с сего сказал Эйхман.

– Мои руки?

– Снимите перчатки и покажите мне ваши руки.

Руки – инструмент всех инструментов, как сказал Аристотель. Он одесную меня, дабы я не поколебался[12].

Помешкав, Труус расстегнула перламутровую пуговку на левой перчатке, спустила широкую манжету с деликатной черной строчкой и начала стягивать сливочно-желтую кожу французской выделки. Из-под мягкой защитной оболочки показалось сначала запястье с голубыми венами, затем крепкая квадратная ладонь, такая же веснушчатая и суховатая, как пальцы.

Эйхман кивком велел ей снять вторую перчатку, и она повиновалась, повторяя про себя: «Благословен Господь, твердыня моя, научающий руки мои битве и персты мои брани…»[13]

– А теперь туфли, – велел Эйхман.

– Оберштурмфюрер, я не понимаю…

– Еврейку можно опознать по форме стоп.

Труус не привыкла показывать ноги никому, кроме мужа. С другой стороны, раньше она и икры никому не показывала. Так что она сняла одну за другой туфли, оставшись лишь в золотисто-бежевых зимних чулках.

– А теперь пройдитесь.

Недоумевая, как она позволила ситуации зайти так далеко, Труус прошла по комнате сначала в один конец, потом, развернувшись, обратно. Вероятно, все дело в юбке. Если бы другая юбка не измялась во время перелета в Вену, а затем не испачкалась в тюрьме, где ее допрашивали всю ночь, она надела бы ту юбку, а Йоопу потом солгала бы. Хотя, по правде говоря, мысль о том, что муж все еще видит в ней женщину, способную привлекать внимание мужчин, стоит ей только показать им ножки, придала ей уверенности в себе.

– А теперь поднимите юбку, – потребовал Эйхман.

Труус бросила взгляд на пса, вспоминая напутствие Йоопа: верить в себя и в эту юбку. Подкрепив чувство собственного достоинства уверенностью мужа, она подняла подол.

– Невероятно! – произнес Эйхман. – Такая приличная женщина, а ведет себя как сумасшедшая.

Труус глянула на пса, и ей показалось, что тот готов согласиться с ее мнением: «Невероятно! Совершенно сумасшедший тип, и так неприлично себя ведет».

Эйхман крикнул в сторону открытой двери:

– Пусть заходит еврей Дезидер Фридман!

Вошел мужчина с большими глазами и пышной бородкой на небольшом лице, встал, вертя в руках черную фетровую шляпу с крутой тульей, и стал глядеть на пса. Труус вспомнила: Норман Бентвич называл ей это имя, так звали одного из лидеров венской еврейской общины, который займется отбором детей, если Эйхман даст согласие на выезд.

– Фридман, – обратился к нему Эйхман, – ты знаешь фрау Висмюллер?

Фридман, бросив на Труус короткий нервный взгляд, помотал головой и снова уставился на пса.

– И все же ты явился в мой кабинет в одно утро с ней. – (Фридман взглянул на Эйхмана и снова вернулся к созерцанию собаки.) – Фрау Висмюллер – голландка, которая, несмотря на кажущуюся нормальность, приехала сюда для того, чтобы увезти ваших жиденят в Британию. Однако у нее нет ни одного документа, подтверждающего обоснованность ее намерений.

Протянув руку, Эйхман погладил острые уши пса, потрепал его по острой морде. «С острыми зубами», – невольно мелькнула у Труус мысль, пока не подтвержденная опытом.

– Давайте и я тоже пошучу. Не возражаешь, Фридман? – сказал вдруг Эйхман. – К субботе ты должен приготовить шестьсот детей, готовых на выезд в Англию.

– Шестьсот, – задыхающимся шепотом повторил за ним Фридман. – Шестьсот. Спасибо, оберштурмфюрер.

– Если подготовишь их к субботе, я дам фрау Висмюллер разрешение на их выезд. Ровно шестьсот, и ни на одного меньше.

Фридман, заикаясь, начал:

– Оберштурмфюрер, я…

– Фрау Висмюллер повезет их лично, – продолжал Эйхман. – Она останется в Вене до тех пор, пока они не будут готовы.

Фридман, перепуганный до смерти, выдавил:

– Но это же невозможно за такое короткое время…

– Спасибо, оберштурмфюрер, – перебила его Труус, которая все еще стояла босиком, с перчатками в руках. – Первых шестьсот мы наберем, а как же остальные?

Эйхман захохотал громко и злобно, как человек, который привык, что ему отказывают в самом для него желанном, но не хочет, чтобы об этом знали все.

– Сначала наберите первых шестьсот – именно шестьсот, а не пятьсот девяносто девять, заметьте, моя благопристойная и безумная фрау Висмюллер! – Он буквально обшарил ее взглядом – лицо, открытые руки, икры, босые ноги. – И если вам удастся избавить Вену от этих шестисот, то, может быть, я поручу вам и остальных. А может, и нет. А теперь идите.

Дезидер Фридман опрометью бросился к двери, а Труус снова опустилась на стул у стола Эйхмана. Со спокойной решимостью она надела одну туфлю, зашнуровала, взялась за другую. Так же решительно она натянула одну перчатку, расправила широкую манжету, застегнула все до единой перламутровые пуговки, а потом другую. И все это под недоумевающим взглядом пса.

Она легко встала и подошла к двери, за которой уже скрылся герр Фридман.

– По одному чемодану на каждого, – бросил Эйхман ей вслед.

Труус обернулась. Он снова углубился в писанину, то ли и впрямь не замечая ее присутствия, то ли делая вид.

– Ничего ценного, – добавил он, не поднимая головы. – Не более десяти рейхсмарок на ребенка.

Она стояла и ждала, когда он наконец удостоит ее взглядом.

– Случись вам оказаться в Амстердаме, герр Эйхман, – сказала она тогда, – заходите ко мне на чашку кофе.

Кто смеется последним

Покидая роскошный дворец с Фридманом, который поджидал ее за порогом кабинета Эйхмана, Труус уже составляла в уме список всего необходимого. Да, она приехала в Вену, чтобы организовать вывоз детей, но понятия не имела, что везти их ей придется самой. Но Труус молчала, желая, чтобы первым заговорил Фридман. Он больше претерпел от этого гадкого человека и лучше представлял, на что тот способен. Кроме того, ей было неловко, что пришлось перебить его в присутствии Эйхмана, хотя никакой вины она не чувствовала. Иногда слабость может обернуться силой.

Но Фридман заговорил не раньше, чем они прошли всю похожую на подкову подъездную дорожку и, обогнув угол, оказались на Рингштрассе, оставив дворец позади.

– Невозможно в такой короткий срок организовать отъезд из Вены шестисот детей, – наконец произнес он, – тем более найти им пристанище в Англии.

Труус подождала, когда пройдет трамвай. Она сильно подозревала, что евреям в Вене запрещено пользоваться городским транспортом.

– Герр Фридман, – сказала Труус, едва ворчание трамвая стихло вдали, – мы с вами последними посмеемся «шутке» герра Эйхмана. Но пока об этом лучше молчать. – Быстрым шагом она перешла дорогу, Фридман за ней. – Британия не потребует ни виз, ни выездных документов, – объяснила она. – Все, что мы должны предъявить их министерству иностранных дел, – это удостоверения личности из двух частей, с печатями и цветовым кодом. Они и послужат детям разрешением на въезд. Одна половина каждого документа остается в министерстве, вторую, с личными данными и фото, ребенок забирает с собой. Для получения групповой визы нужен только список.

– Но где мы возьмем столько детей, фрау Висмюллер?

– Разумеется, распространять новость надо начинать прямо сейчас, причем любыми доступными вам способами, – сказала Труус. – Объясните людям, что у них появляется возможность отправить детей туда, где им не будет грозить опасность, но, если они согласятся, передумать уже не смогут, иначе подведут остальных. – План складывался у нее в голове тут же, пока она говорила. – Берите детей постарше, таких, которым не нужен присмотр и которые сами смогут присматривать за другими. Не моложе четырех лет. Самые маленькие поедут другим транспортом, когда у нас будет больше времени на подготовку. Старше семнадцати тоже не берите. Набирайте шестьсот с запасом, но не говорите родителям, что они могут отказаться. Нам понадобятся доктора для медицинского осмотра – все дети должны быть здоровы. Фотографы. Любые добровольцы, кто сможет говорить с людьми, объяснять им все, вести записи. Место, где это будет проходить, столы и стулья. Ручки и бумага.

Фридман вдруг встал как вкопанный, так что Труус тоже пришлось затормозить и повернуться к нему лицом.

– Говорю же вам, это невозможно, – сказал он. – Выезжать в Шаббат? Ни один правоверный еврей…

– Ваши раввины должны их переубедить, – опять перебила его Труус. – Пусть объяснят родителям, что дети важнее.

Форма ступни

Труус сняла пальто и повесила его в шкаф. Она ждала звонка оператора, а ее мысли непрерывно вертелись вокруг формы рук, ступней и коленей элегантной Хелен Бентвич. Когда телефон зазвонил, она сняла трубку, не снимая перчаток: даже теперь, когда ее отделяла от Эйхмана добрая половина города, ей не хотелось обнажать руки. Поблагодарив оператора, она стала объяснять суть предложения Эйхмана Хелен Бентвич, которая слушала ее в полном молчании. Лишь когда Труус закончила, она спросила:

– С вами все в порядке, Труус?

– Шестьсот детей должны покинуть Вену не позднее следующей субботы. Вы готовы их принять?

– Уверяю вас, постучи эти дети в двери Британии сию минуту, я лично сорву их с петель, если будет нужно, – ответила Хелен.

Труус заказала второй звонок. Ожидая сообщения оператора, она смотрела на улицу через балконную дверь. Внизу, на Рингштрассе, гуляли принаряженные по случаю воскресенья горожане, маршировали военные.

– Мне нужно, чтобы к субботе ты помог мне организовать выезд шестисот детей! – выпалила она, как только услышала в трубке «алло» Йоопа.

– Меньше чем за неделю, Труус? Но…

– Другого времени у меня нет.

– Целый железнодорожный состав и два парома? Шестьсот человек на одном пароме не разместишь.

– Это дети, Йооп.

– Шестьсот детей на одном пароме не поместятся.

– Значит, два.

– Шестьсот детей с сопровождающими? Ты не сможешь провезти их через границу одна, тем более доставить в Англию.

– С ними поедут взрослые из Вены.

– А что, если они…

– У взрослых здесь остаются семьи, – перебила его Труус. – Им известно, что, если хотя бы один из них не вернется, из Австрии не только не выпустят больше ни одного ребенка, их собственным родным и близким будет грозить расправа.

– Но этот тип Эйхман не имеет права ограничивать тебя таким жестким сроком. В конце концов, ты можешь с ним торговаться, у тебя есть козырь: место, куда ты можешь перевезти всех его евреев.

– Йооп, я могу организовать подготовку нужного числа детей к выезду в указанный срок. Я сумею. Но этот человек, он… Его власть держится на угрозах и унижениях. А власть для него значит больше, чем все на свете. Я не сомневаюсь, что, набери мы хотя бы на одного ребенка меньше, чем он сказал, или опоздай к сроку хотя бы на одну минуту, он отменит выезд. Он и пообещал-то его, только чтобы поиздеваться над нами, но теперь, когда обещание дано, вся его власть зависит от того, как он его сдержит.

Повесив трубку, Труус пошла в ванную и, по-прежнему в перчатках, повернула кран. Она долго глядела, как хлещет в ванну струя горячей воды и помещение заволакивается паром. Лишь когда ванна наполнилась доверху, она закрыла кран, вернулась в комнату и начала раздеваться.

Все так же в перчатках, она развязала шнурки туфель, сняла их одну за другой и отставила в сторону. Отстегнула один золотисто-бежевый чулок, скатала его вдоль бедра, через колено, вниз, к щиколотке, через пятку, сняла с носка. Расправила, аккуратно свернула и положила на край письменного стола. То же самое она проделала со вторым чулком, с блузкой, с юбкой, которую подарил ей Йооп и которую ее заставил задрать Эйхман, и даже с носовым платком. Каждую вещь она тщательно расправляла, сворачивала, разглаживая все складки, и клала на стол. Бюстгальтер и корсет тоже сняла, но отложила в сторону вместе с туфлями. Ни второго бюстгальтера, ни корсета у нее с собой не было. Наконец она сняла трусы, дотошно, до последней складочки, расправила хлопковую материю и положила на самый верх стопки. Обеими руками взяла вещи и разом перенесла их в корзину для мусора у стола.

Только тогда она стянула с рук кожаные перчатки и положила их рядом с корсетом. Голая, не считая двух колец на пальцах, она вошла в ванную комнату и шагнула в воду.

Развлечение

Отто как раз смахивал обрезки волос с плеч эсэсовского офицера, когда тот сказал:

– Конечно, это все шутка. Оберштурмфюрер Эйхман просто хочет нас позабавить, вот и расшевелил евреев! Жалко только, что эта сумасшедшая тетка не может забрать вместе с детьми их родителей.

Отто наигранно усмехнулся, снимая с офицера парикмахерскую накидку. Спорить с этими людьми – что плевать против ветра, себе дороже.

– А где все это происходит? Я тоже хочу повеселиться, – сказал он.

– На Зайтенштеттенгассе. В той синагоге, которую пришлось тушить. Вокруг нее столько других домов, что все могли сгореть с ней вместе.

Проводив клиента, Отто повесил на дверь табличку «Закрыто» и взялся за телефон.

Женщина из Амстердама

Отто нехотя шагнул через порог крохотной унылой комнатушки. Фрау Нойман сидела в кресле на колесах. Худая, белая, едва ли не прозрачная, она была похожа на сахарную фигуру из витрины какой-нибудь чайной. Казалось, дунь на нее – и рассыплется. Вальтер читал вслух своему кролику: пуговицы на синем пальтишке плюшевой игрушки были застегнуты вкривь и вкось. Надо же, такой малыш, а уже читает. В комнате один на другом громоздились предметы мебели, но кровать была тщательно заправлена – приличие соблюдено. Наверняка и это тоже дело рук маленького Вальтера, пришло в голову Отто. Кто, кроме малыша, заботится теперь о маме. Правда, здесь им могут помогать соседи.

– Фрау Нойман, – начал Отто, – я случайно услышал, что в Вене кто-то… какая-то женщина, кажется, из Амстердама… собирает детей… еврейских детей, чтобы отвезти в Англию, где они будут жить в семьях, ходить в школу… пока этот ужас не закончится. Я сразу подумал про Штефана и Вальтера. Если вы позволите, я отведу их туда, где проходит запись. Пусть их зарегистрируют. Они…

– Вы настоящий посланец Божий, герр Пергер, – перебила его фрау Нойман, поразив Отто легкостью, с которой она согласилась на разлуку с детьми, хотя знала, что в ее случае разлука будет вечной.

А он-то всю дорогу сюда от Бургтеатра ломал в трамвае голову, выстраивал аргументы, подбирал слова так, чтобы они были проникновенными и в то же время нежными.

– Но надо найти Штефана, – продолжала она. – Он не…

– Да, – понял ее с полуслова Отто. – Я подумал, что возьму сначала Вальтера…

– Без Штефана? – Глубоко запавшие глаза бедной женщины наполнились слезами, слова явно давались ей с трудом, и не только из-за плохого здоровья. – Хотя спасти одного ребенка из двух – это уже что-то…

– Зофия Хелена разыщет Штефана, обещаю вам, фрау Нойман. Я позвонил ей, как только услышал про ту женщину. Они с сестренкой уже заняли очередь для ваших мальчиков. Штефана мы найдем, и я устрою так, чтобы их вывезли вместе, чтобы Штефан мог заботиться о Вальтере. Но сейчас нам надо торопиться.

– Вальтер, – тут же обратилась женщина к сыну, и сила в ее голосе удивила Отто, – давай собирать чемодан.

Вальтер сунул плюшевого кролика матери в руки и изо всех сил обхватил ее ручонками за шею.

– Мне кажется, пока идет запись, – сказал Отто. – Если окажется, что нет, то я пришлю Зофию Хелену за чемоданом. Но думаю, пока только составляют списки.

Бедная женщина оторвала от себя сына и с отчаянной нежностью поцеловала.

– Ты пойдешь сейчас с герром Пергером, – сказала она малышу. – Будь хорошим мальчиком. Делай все, как он тебе скажет.

– Петер останется здесь, – ответил Вальтер. – Он приглядит за тобой, мамочка.

Всякий ребенок, которому угрожает опасность

Отто оглядел длинную очередь. Уже человек шестьсот, не меньше. Хотя нет, меньше – взрослых ведь не возьмут.

– Вальтер, вон они! – воскликнул он, заметив Зофию Хелену, которая стояла, прижав к себе сестренку.

Вальтер поднял голову и молча посмотрел на Отто. С тех пор как они вышли из квартиры, мальчик не произнес ни слова. Он еще так мал. Откуда ему понимать, что его ждет?

Отто повел малыша к своим внучкам. Они были уже совсем рядом, когда Иоганна пожаловалась:

– Зозо, я замерзла.

Зофия Хелена крепче прижала малышку к себе:

– Ничего, мышка-малышка. Сейчас я тебя согрею. Я о тебе позабочусь.

В очереди перед ними стояла красивая молодая мать – фиалковые глаза, выразительные брови, хрупкие плечи, младенец на руках. Услышав слова его старшей внучки, она обернулась и сказала:

– Какая ты замечательная сестра!

Неужели и эта молодая мать собирается отослать своего младенца в Англию? Рядом с красавицей стояла женщина постарше, ее рыжеволосая внучка, кося на левый глаз, держалась за бабушкину юбку.

– А разве для регистрации на транспорт детям обязательно быть здесь? – спросил у них Отто, беря у Зофи Иоганну.

– Почему та женщина так на нас смотрит? – перебила его Зофия Хелена, и все: бабушка с рыжеволосой внучкой, красавица-мать с младенцем и сам Отто – обернулись, услышав ее слова, словно они сделали очевидным то, что давно чувствовали, но в чем не отдавали себе отчета: упершийся в них чей-то взгляд.

Какая-то женщина, светлокожая и светловолосая, судя по всему иностранка, стояла в нескольких шагах от них – не в очереди, но так, будто имела к ней какое-то отношение. Она была некрасива – тяжелый подбородок, крупный нос, густые брови, широкий, как щель почтового ящика, рот казались бы насмешкой природы, если бы общее впечатление не смягчали ласковые серые глаза. Она переступила с ноги на ногу. Заметив тревогу на обращенных к ней лицах, она подняла руку в желтой перчатке, словно в знак приветствия, и легким, уверенным шагом вошла в синагогу – так, словно здание принадлежало ей.

– Обязательно, – произнесла бабушка и в ответ на недоумевающий взгляд Отто добавила: – Детям обязательно быть здесь для регистрации. Их фотографируют, а потом они проходят медицинский осмотр.

– Зофи, срочно найди Штефана, – сказал Отто. – Пусть идет сюда и встает в очередь. Я с Вальтером и Иоганной пока постою, а ты беги за ним. Я пообещал их матери, что зарегистрирую обоих. Здесь именно это и происходит – еврейских детей регистрируют, чтобы отвезти в Англию, где им не будет грозить опасность.

– Не только, – сказала красавица-мать.

– Не только в Англию? – переспросил Отто.

– Не только еврейских. Любых детей.

Отто перехватил собравшуюся бежать Зофи, положив ей на плечо руку, и повторил:

– То есть ребенок не обязательно должен быть евреем?

– Детей коммунистов и политических противников режима тоже берут.

– А моих внучек возьмут, как вы думаете? Их мать арестована за публикацию статей против Рейха. – (Женщины посмотрели на него скептически.) – Наша Зофия Хелена – математический гений. Она с девяти лет занимается математикой с профессором из университета. С Куртом Гёделем, он очень известный человек. Так что она могла бы учиться в Англии.

– Что вы нас уговариваете, здесь ведь не мы принимаем решения, – ответила ему бабушка.

– Возьмут всех детей, которым грозит опасность, – возразила женщина с фиалковыми глазами. – Так сказал герр Фридман. Главное, чтобы они ничем не болели. И чтобы им не было восемнадцати.

Отто вступил в недолгую победоносную схватку со своей совестью.

– Зофия Хелена, тебе придется остаться, – сказал он.

– Дедушка, я вернусь. Я успею до того, как подойдет наша очередь, обещаю. Я приду, даже если не смогу отыскать Штефана. – И она умчалась, не оборачиваясь на тревожный зов деда, который, окликая ее, разрывался между страхом за внучку и собственной совестью, шептавшей ему, что, если с молодым Нойманом случится беда, он никогда себе этого не простит.

– Деда, мне холодно, – пожаловалась Иоганна.

Отто прижал девочку к себе. Ему и самому было холодно. Его леденил страх перед выбором, который незадолго до того на его глазах сделала фрау Нойман и который ему еще предстояло сделать. Решится ли он отослать своих девочек одних в чужую страну, языка которой они не знают? И если да, то увидит ли он их когда-нибудь снова? А Кэте – простит она ему этот выбор или она сама поступила бы на его месте так же?

Вальтер протянул Иоганне свой шарфик:

– Вот, возьми. Мне не очень холодно.

Наши разные боги

Труус вошла в здание синагоги на Зайтенштеттенгассе. Длинная очередь продолжалась и здесь, огибая пустую скорлупу выгоревшей передней, взбегая по лестнице на галерею для женщин, которая каким-то чудом уцелела в ночь пожаров. Там, наверху, она нашла герра Фридмана. Он выполнял в этом человеческом оркестре роль дирижера: раздавал указания волонтерам, которые вели запись, кто сидя за складными столами, кто стоя, с блокнотами в руках; отправлял детей налево и направо. Вот девочка-подросток скрылась за занавеской для медосмотра. Мальчика усаживал перед камерой фотограф. Заметив Труус, герр Фридман сделал ей знак отойти с ним в сторону. Там было потише, но от глаз толпы укрыться все равно не удалось.

– Как вы смогли оповестить людей так быстро? – спросила она.

– Мы все сейчас вынуждены жить бок о бок, – ответил герр Фридман. – Чудо в том, что родители сами передавали новость друг другу. Так что проблема теперь не в том, где найти шестьсот детей, а в том, как выбрать именно шестьсот из имеющихся.

– А медицинский осмотр? – спросила Труус. – Мы должны убедить британцев в том, что эти дети здоровы – действительно здоровы. Если с первым транспортом что-то пойдет не так, это поставит под угрозу возможность…

– Они здоровы, насколько могут быть здоровы голодные дети, – перебил ее герр Фридман. – Наши врачи вам это подтвердят. Опять же, спасибо нацистам – если бы они не лишили наших врачей возможности заниматься практикой в Вене, те вряд ли смогли бы откликнуться на наш призыв в одночасье. А так они все здесь.

– Значит, шестьсот детей у нас есть, даже больше, – подытожила Труус. – Вопрос теперь в том, кого из них выбрать. Скажите, у нас есть возможность как-то разделить их по степени риска, которому они подвергаются, оставаясь здесь?

– Больше всех рискуют старшие мальчики, – сказал герр Фридман. – Те, которые уже в трудовых лагерях и за кого в очереди стоят их матери.

Старших мальчиков будет особенно трудно разместить в Британии. Семьи, конечно, предпочтут малышей, но организовать транспорт такого числа детей младшего возраста практически без сопровождения взрослых – большая проблема.

– А можно ли как-то оценить состояние здоровья мальчиков в лагерях и сделать их фото? – спросила она.

Герр Фридман вынужден был признать, что это невозможно.

– Хорошо, значит, возвращаемся к тому, с чего начали: дети от четырех до семнадцати лет, – сказала Труус. «Самым славным», – подумала она, но вслух не сказала. Тем малышам, глядя на которых английские родители смогут представлять, что это их дети. – Побольше девочек-подростков: они будут помогать с малышами в поезде. К тому же их легче разместить: в Англии многие согласятся принять их в качестве неофициальной домашней прислуги.

– Этих детей отправляют в Англию не для того, чтобы они стали там прислугой, фрау Висмюллер, – возразил Дезидер Фридман.

Лица матерей в очереди были полны надежды и ужаса одновременно. Любая из них с радостью пошла бы прислугой в любой английский дом, лишь бы быть поближе к детям. Бесплатная прислуга. Это придумала не Труус.

– Герр Фридман, давайте мыслить практично, – сказала она. – Этих детей надо разместить как можно быстрее.

– Я слышал что-то о летних лагерях… – начал было Фридман.

– Как только летние лагеря переполнятся, Британия откажет в приеме новым детям и будет принимать только тех, для кого уже будет найдено жилье.

Тоже не ее идея. И все же Норман и Хелен правы: кто она такая, чтобы обвинять британское правительство в недостаточном великодушии за то, что оно соглашается принимать детей лишь на своих условиях? Ее страна не сделала и этого: эмигрантам дают лишь право проезда через территорию Нидерландов до Хук-ван-Холланда, где они могут сесть на паром.

– А на поиск подходящих домов времени нет, – добавила она. – Может, начать отбирать детей, исходя из того, как они пользуются ножом и вилкой и говорят ли по-английски? Тех, кто говорит по-английски, разместить будет проще всего, а хорошие манеры помогут им там, куда они попадут. Можно даже организовать кратковременные курсы. Пусть дети заучат по паре фраз на английском, и те, кому это дастся легче других, получат преимущество при отборе.

– У нас срок только до субботы, – напомнил герр Фридман.

– Да, конечно, – опомнилась Труус.

А сколько еще надо сделать. Скольких детей осмотреть.

– В очереди уже больше шестисот человек, – сказал герр Фридман, – и нам ли решать, кому из них спастись? Мы что, должны сыграть роль Бога?

Очередь вилась по женской галерее, спускалась по лестнице в обгорелый остов большого зала, откуда выходила на улицу. Родители покорно ждали возможности отправить детей в страну, обычаи которой были им чужды, а язык незнаком. А ведь среди этих детей не все – милые маленькие ангелочки, есть и задиристые мальчишки, и косоглазые рыжие девчонки, вроде той, которую Труус видела в очереди на улице. Зря она так на нее уставилась, но у нее сердце разрывалось, стоило ей подумать, что эта рыжая красотка тоже должна будет стоять в общей очереди за благоволением чужих родителей и ждать: выберут ее или нет, спасут или не спасут?

– «Кто познал ум Господень, чтобы мог судить его?»[14] – сказала Труус герру Фридману и чуть не добавила: «Послание к коринфянам», но вовремя опомнилась, ведь это Новый Завет, для нее – слово Господа, для него – нет. Вместо этого она просто сказала: – Кто мы с вами такие, герр Фридман, чтобы судить о путях, которыми Господь посылает нам своих чад?

Бумажный след

В погребе для какао Зофия Хелена вытащила листок из середины висевшего там планшета и принялась рвать его на части. Потолочную лампу она не зажигала, трудилась при тусклом свете фонаря, каждую секунду с замиранием сердца ожидая, что вот-вот кто-нибудь из работников фабрики Ноймана спустится и застукает ее здесь. На одном клочке она написала:

Приходи в синагогу за церковью Святого Руперта, немедленно! Мы стоим в очереди на выезд в Англию с В…

Она яростно перечеркнула «В» и нацарапала:

с твоим братом.

Написав то же самое на всех остальных, Зофи сунула их в карман, планшет повесила на место. Взяла фонарь, нырнула в дыру под деревянной лестницей и по приставной лестнице полезла вниз, в подземелье. Там она сложила одну из записочек пополам и подвесила к веревочной ступени.

В подземелье она всунула записочку между лепестками восьмиугольного железного люка наверху винтовой лестницы. Затем поспешила к крипте под собором Святого Стефана, спрятала записочку там. Еще одну в подвале монастыря. В талмудической школе. Так, какие еще места показывал ей Штефан?

С последней запиской она побежала взглянуть, как далеко продвинулся в очереди дедушка. Ага, время еще есть.

Снова выхватив из кармана пальто фонарь, она кинулась к тоннелям, которые вели на ту сторону канала, отделявшего город от Леопольдштадта, почти к самой квартире, где теперь жила мать Штефана.

Двоичный код

Зофия Хелена подбежала к началу очереди в синагоге, где ее дед с Иоганной и Вальтером стоял за женщиной с фиалковыми глазами и бабушкой рыжей внучки.

– Ах, Зофия Хелена! – вскрикнул дед.

Люди в очереди обернулись. Зофи ожидала, что бабушка рыжеволосой девочки сейчас скажет ему «Ш-ш-ш!», как уже много раз говорила своей внучке. Даже волонтеры у регистрационных столов и другие, с планшетами в руках, и те нахмурились, услышав крик деда.

Когда бабушку с внучкой позвали к одному из столов, дед усадил Иоганну, достал платок и принялся вытирать лицо старшей внучке. Красавицу с фиалковыми глазами тоже вызвали, она подошла ко второму столу.

– Я все обыскала, – говорила деду Зофи. – И везде оставила записки. Я знаю, он будет здесь через несколько минут. Надо просто подождать, как ты мне говорил…

– Некогда ждать, Зофи, – сказал дед. – Времени больше нет.

Бабушка рыжей внучки требовала, чтобы ей объяснили, почему детям обязательно пускаться в путь в Шаббат. Молодая мать за другим столом плакала, а женщина, та самая, в желтых перчатках, которая так внимательно разглядывала их в очереди, терпеливо утешала ее, говоря, что ей очень, очень жаль, но первый транспорт не возьмет младенцев. С этими словами она взяла молодую мать за руку и мягко отвела ее от стола.

– Нам не хватит времени, чтобы организовать присмотр за малышами, – говорила она. – Дети должны быть не моложе четырех лет. Не моложе четырех и не старше семнадцати.

Четыре, квадрат самого малого простого числа. Зофи погрузилась в дарящий успокоение мир цифр. Семнадцать, сумма четырех первых простых чисел и единственного простого, которое само является суммой четырех последовательных простых.

Помощница за столом сделала деду и Зофи знак подойти к ней, представилась как фрау Гроссман и подала дедушке какие-то документы для заполнения. Он взял два – для Иоганны и Вальтера, – а третий протянул Зофи, чтобы она сама заполнила его.

Дедушка попросил еще четвертый документ, для брата Вальтера, который, как он надеялся, вот-вот подойдет. На что фрау Гроссман ответила, что может регистрировать только тех детей, которые уже здесь.

Зофи рисовала каракули на оборотной стороне своего формуляра, нарочно затягивая время, чтобы успел подойти Штефан.

– Маленькая девочка не еврейка? – спросила дедушку фрау Гроссман.

– Нет, но…

– И ей всего три, – добавила фрау Гроссман.

– В марте ей будет четыре, а ее сестра…

– Извините, герр, – перебила его женщина. – Мальчик – еврей?

Фрау Гроссман бросила нетерпеливый взгляд на Зофи, которая, обернувшись через плечо, поймала на себе еще и напряженный взгляд женщины с фиалковыми глазами, после чего, совсем обескураженная, перевернула формуляр и стала его заполнять. Штефана нигде не было видно.

Мужчина за соседним столом уговаривал бабушку рыжеволосой внучки:

– Да, я понимаю, выбор, конечно, жестокий, но этот транспорт уходит в субботу. Будьте уверены, день выбирали не мы. Однако вы должны либо записать вашу внучку сейчас, либо отойти в сторону и дать место другим. Если хотя бы один из зарегистрированных ехать откажется, все шестьсот останутся в Вене.

– Извините, – сказала деду фрау Гроссман, – но мы принимаем данные только еврейских детей. Неевреи…

– Но мы стояли в очереди целых четыре часа, – возразил ей дед. – И мы привели сюда еврейского мальчика, который уже потерял отца и чья мама очень больна. Мы же не могли стоять в две очереди сразу!

– Тем не менее…

– Мать моих внучек арестовали только за то, что она писала правду!

Женщина в желтых перчатках подошла к ним и протянула руку за бумагами деда:

– Все хорошо, фрау Гроссман. Может быть, я смогу помочь герру?..

– Пергер. Отто Пергер, – ответил дедушка, стараясь говорить спокойно.

– А я Труус Висмюллер, герр Пергер, – сказала женщина и обратилась к помощнице: – Сколько уже?

Фрау Гроссман посовещалась с женщиной за соседним столом, они пересчитали заполненные листы и количество фамилий на последних, еще не оконченных.

– Так, сейчас, – начала фрау Гроссман. – Двадцать восемь помножить на девять – это…

– Пятьсот двадцать один, – выпалила Зофи и тут же прикусила язык.

И зачем только она это сказала! Пусть бы считали сами, чем дольше они будут возиться, тем больше времени будет у Штефана, чтобы появиться.

Женщина улыбнулась ей снисходительно:

– Двадцать восемь помножить на десять – двести восемьдесят. – И повернулась к помощнице. – Вычесть двадцать восемь – двести пятьдесят два.

Женщина за другим столом присоединилась к подсчету:

– Двести пятьдесят два на два – пятьсот четыре. Плюс ваши десять и мои семь…

Женщина в желтых перчатках по-доброму улыбнулась Зофии Хелене и закончила:

– Пятьсот двадцать один.

Красавица-мать с малышом на руках, наблюдавшая эту сцену, тоже улыбнулась.

– Это простое число, – сказала Зофи в надежде заболтать их и потянуть время. – Как и семнадцать, старший возраст детей, которых вы регистрируете. Семнадцать – единственное простое число, которое является суммой четырех других простых чисел. Если добавить к нему четыре других последовательных простых числа, то сумма всегда будет четным числом, а ведь четные числа никогда не бывают простыми, потому что они делятся на два. Ну, за исключением самой двойки, конечно. Два – это простое число.

Женщины за столами оглядели длинную очередь, которая все еще тянулась к ним.

– Больше шестисот, – сказала фрау Гроссман. – Как минимум на несколько сотен.

Женщина в перчатках подошла к Зофи и взяла ее за руку – мягкая кожа перчаток показалась девочке нежнее ее собственной кожи.

– А как тебя зовут? – спросила она.

– Зофия Хелена Пергер, – ответила Зофи.

– Зофия Хелена Пергер, я Гертруда Висмюллер, но почему бы тебе не называть меня просто тетей Труус?

– Но вы же мне не тетя, – возразила Зофи.

Женщина рассмеялась – приятным овальным смехом, совсем как тетя Лизль Штефана.

– И правда, не тетя. Просто многие дети не выговаривают фрау Висмюллер. Но ты-то, конечно, выговоришь.

Зофия Хелена задумалась.

– Да, это рационально, – согласилась она.

Женщина снова рассмеялась:

– «Рационально». Вот, значит, как ты это называешь?

– Все зовут меня Зофи. Потому что это рационально, – продолжала Зофи. – А мой друг Штефан иногда даже называет меня «Зоф». И хотя у меня нет тети, но у него есть. Тетя Лизль. Она мне очень нравится. Только она теперь в Шанхае.

– Понятно, – произнесла Труус.

– Она и Вальтеру тоже тетя. Вальтер со Штефаном родные братья.

Она все ждала, когда же тетя Труус спросит ее о Штефане, но та повернулась и стала смотреть на Вальтера:

– Ну что ж, идите пока сюда, мы вас сейчас сфотографируем.

Дедушка протянул ей бумаги Иоганны.

– Мне и в самом деле очень жаль, герр Пергер, но прошу вас, поверьте: этот транспорт не берет малышей. Мы надеемся, что нам удастся вывести их следующим, – сказала тетя Труус.

– Я уже большая! – заявила Иоганна. – Мне три года!

Дедушка продолжал просить:

– Но с ней будет сестра, она присмотрит за ней, к тому же Иоганна – такая умница, с ней совсем нет хлопот.

– Понимаю, герр Пергер, но я не могу… Времени совсем нет, и нельзя все объяснить каждому. Пожалуйста, поймите. Мы сами установили правило, значит нам самим его и выполнять.

– Я… – Дедушка поглядел на длинную очередь за ними. – Да, я… понимаю. Простите.

Тетя Труус достала тонкий льняной платок, еще раз вытерла им лицо Зофии Хелены, распустила девушке косы и распушила волосы:

– Улыбнись фотографу, Зофия Хелена.

Вспышка хлопнула так внезапно, что искры еще долго плясали перед глазами Зофи.

Тетя Труус взяла ее за руку и повела за ширму, где ей нужно было раздеться перед медосмотром. Зофи хотелось сказать женщине, что она уже не ребенок и что помощь нужна не ей, а Вальтеру. Но она удержалась и скинула туфли – жест, который как будто заворожил тетю Труус, хотя та сама велела ей раздеться.

– Тетя Труус, вы здесь главная? – спросила Зофи, стягивая с себя чулки и аккуратно сворачивая их; ей очень хотелось, чтобы тетя Труус осталась о ней хорошего мнения. – Моя мама главная в газете. Многие удивляются: никто не ожидает, что всем заправляет женщина. Мама говорит, из-за этого ей часто удается все сделать по-своему.

– Ну, тогда, я думаю, мне тоже стоит назначить себя здесь главной, – ответила тетя Труус. – Очень люблю, когда все делается по-моему.

– И я тоже, – сказала Зофи. – Знаете, а я очень способная к математике.

– Да, я видела, – кивнула тетя Труус.

– Профессор Гёдель ушел из университета, но я все равно помогаю ему с гипотезой обобщенного континуума. – (Тетя Труус поглядела на нее странно – Зофи часто ловила на себе такие взгляды других людей.) – Знаете про свойства бесконечных подмножеств? Первая из двадцати трех проблем Гильберта. А мой друг Штефан так же хорошо разбирается в словах, как я – в математических теориях. Он мог бы учиться у самого Стефана Цвейга, если бы попал в Англию. Он тоже должен был стоять с нами в очереди. Может, когда он появится, вы поставите его с Вальтером и со мной?

– Ах, вон ты куда клонишь. А почему же твой друг сам сюда не пришел?

– Он не в лагере, – поторопилась заверить ее Зофи, которая слышала, как в очереди говорили, что мальчиков не удастся забрать из лагерей.

– Где же он тогда? – спросила Труус, и Зофи посмотрела прямо ей в глаза; выдавать Штефана не хотелось. – Ты должна понять: я не могу взять кого-то одного и поставить вперед всей очереди. Это нечестно. А теперь снимай одежду, Зофия Хелена, доктор должен убедиться, что ты здорова.

– Штефан прячется! – выпалила Зофи. – Он не виноват, что его здесь нет!

– Понятно, – произнесла тетя Труус. – И ты знаешь, где он?

– Он может занять мое место, – ответила Зофи. – А я останусь здесь с Йойо.

– Милая, вот это как раз и невозможно. Понимаешь, все карточки именные. Вторая половина твоей карточки уже в Англии, и только ты будешь иметь право…

– Но Штефану скоро восемнадцать, и его не возьмут, он будет слишком взрослым! – Зофи с трудом сглотнула – ком встал в горле. – Вы ведь можете послать его карточку вместо моей и сказать, что ошиблись. Даже я делаю ошибки.

Женщина обняла ее обеими руками и прижала к себе – совсем как мама. И тут Зофия Хелена не выдержала: слезы потекли по ее щекам, капали на одежду женщины и тут же впитывались, такая она была мягкая, почти как кожа ее перчаток. Зофи так давно не видела маму.

– По-моему, Штефану повезло, что у него есть такая подружка, как ты, Зофия Хелена, – сказала тетя Труус, и Зофи ощутила, как губы женщины прижались к ее макушке. – Жаль, что у меня нет такой… подружки, как ты!

Из-за другой ширмы выглянул доктор. Тетя Труус стала помогать Зофи снимать одежду.

– Когда врач будет тебя осматривать, дыши глубже, – говорила она. – А потом одевайся скорее и беги за своим другом. Веди его прямо ко мне. Без фото и без медицинской справки я не могу его зарегистрировать. На очередь не смотри, как будто ее тут нет.

Доктор поднес стетоскоп к груди Зофии Хелены, и она стала дышать часто, как паровоз, – не хотела терять время.

– Помедленнее, – велел доктор, – и глубже.

Зофи закрыла глаза и мысленно погрузилась в цифры, как делала ночью, если не могла заснуть. Пока доктор, отложив стетоскоп, стукал ее молоточком по коленям, смотрел ей уши, нос и горло, она решала задачку: если на осмотр каждого ребенка уходит, скажем, по четыре минуты, причем осмотр ведут два врача сразу, значит у нее есть два часа и тридцать четыре минуты на поиски Штефана. Точнее, два и восемнадцать, ведь они с Вальтером уже прошли запись, а сейчас регистрируются еще двое.

– Зофия Хелена, – снова заговорила тетя Труус, – я сделаю для твоего друга все, что смогу, но я не могу поставить его в очередь раньше тех, кто уже прошел регистрацию. Поэтому ты должна обещать мне, что, со Штефаном или без него, ты сядешь на поезд. Потому что, если ты не придешь, шестьсот других детей тоже останутся здесь. Понимаешь?

Пятьсот девяносто девять, подумала Зофи, но промолчала – не хотела терять время на разговоры.

Торопливо натягивая на себя одежду, она все же сказала:

– Это как двоичный код. Или шестьсот, или ноль. – (Вообще-то, ноль всегда был ее любимым числом, но только не сейчас.) – Я понимаю, – добавила она. – И обещаю, что поеду в Англию, даже если Штефан будет шестьсот первым. Я повезу Вальтера.

– Двоичный код, Господи! – воскликнула тетя Труус. – Беги. И возвращайся скорее!

Зофия Хелена мчалась к ближайшему входу в подземелье, гоня от себя мысли о том, какой будет ее жизнь без Штефана, думая лишь о том, что было: о дне, когда дедушка притворился, будто постриг Штефана; о дне рождения Штефана, когда он пригласил ее к себе, а она не знала ни того, что у него день рождения, ни того, что он живет на Рингштрассе, в особняке, где есть привратник, и много знаменитых картин, и такая элегантная тетушка; о том, как она впервые читала его пьесу и как ее охватило чувство, что он ее понимает, хотя написал вовсе не о ней; о том вечере в Бургтеатре, когда она на сцене закрыла глаза, потому что ее целовал не Штефан, а Дитер; о том мгновении в парке Пратер, когда Штефан маршировал по команде штурмовика, а она, перехватив его полный стыда взгляд, поняла: он хочет, чтобы она увела Вальтера. В тот день ей даже не было страшно. Страх вскипел в ней уже потом, когда Штефан отказывался видеться с ней, и она поняла: сжалившись над его братом, она потеряла единственного друга.

Когда темнота подземелья наконец окружила ее со всех сторон, Зофия Хелена запела. Она тихонько выпевала слова, которые помнила с того дня в Императорской капелле, когда мальчик, стоя совсем один высоко над хором, заполнял своим чистым голосом все пространство под белыми готическими сводами, выпуклые ребра которых упирались в столбы, а те распределяли их вес, передавая его на внешние стены.

– Аве Мария, пред тобой чело с молитвой преклоняю, – начал она тихонько; конечно, получалось у нее так себе, не то что у тех мальчиков из хора, но она продолжала, уже громче: – К тебе, заступнице святой, с утеса мрачного взываю… – Она умолкла и прислушалась. Тишина. – Людской гонимые враждою, мы здесь приют себе нашли… – все громче пела девочка, и теперь уже ее голос пробуждал эхо под сводами подземелья, пока она шла, разгоняя перед собой холодную мглу светом подслеповатого фонарика. – О, тронься скорбною мольбою и мирный сон нам ниспошли![15]

Даже в разлуке

Труус едва вошла в свой номер отеля «Бристоль» и еще не успела снять туфли, когда зазвонил телефон. Телефонист просил извинения за то, что беспокоит ее в такой час, и сообщал о срочном звонке из Амстердама. Она ответит? Дожидаясь соединения, Труус стянула перчатки, потом села, сняла одну туфлю, другую. Отстегнув от пояса чулок, она стала скатывать его вниз. Теплый чулок – снаружи шелк, внутри шерсть пополам с хлопком – сполз с бледного измученного бедра, открыл колено, икру и, наконец, пятку, несколько раз зацепившись за сухую, шершавую кожу на ней. Труус стала массировать пальцы, ногти, свод стопы, одновременно разглядывая ее. Стопа как стопа, такая же, как у всех христиан. Разве возможно, чтобы у евреев стопы выглядели как-то иначе?

Свернув чулок, она положила его на комод. Там уже лежала стопка одежды, той самой, которую она накануне отправила в корзину для мусора, предварительно тщательно сложив. Видимо, горничная решила, что постоялица что-то перепутала.

Требовательный голос Йоопа пробился через помехи на линии:

– Где ты была, Труус? Я целый день не мог до тебя дозвониться!

Труус выдохнула в промозглый воздух:

– Шестьсот детей, Йооп!

С этими словами она опустилась на стул – одна нога голая, другая в золотисто-бежевом сиянии чулка. Откинься она сейчас на спинку стула и закрой глаза, то так бы и уснула, сидя и в одежде.

– Ну хорошо, – сказал Йооп. – Готовый к отплытию паром «Прага» будет ждать в Хук-ван-Холланде. Но только один, второй организовать не удалось. Прости. Слишком мало времени.

– Или шестьсот детей, или ни одного, Йооп. Эйхман объяснил все предельно ясно.

– Но какой в этом смысл? Он хочет очистить Вену от евреев, понятно, и Англия согласна их принять. Но почему они должны ехать именно в субботу? Почему не в воскресенье или…

– Суббота – иудейский Шаббат, – устало произнесла она. – Мы должны найти шестьсот семей, согласных не только отдать своих детей чужим людям, но и сделать это в субботу, единственный день недели, когда их религия запрещает путешествия, с тем чтобы дети вышли в незнакомый им мир с чувством одиночества и страха. И если хотя бы один родитель в последнюю минуту усомнится и передумает, все наши усилия пойдут прахом.

– Неужели он способен на такую жестокость?

– Йооп, ты даже не представляешь, через какое унижение…

Но нет, подробности встречи с Эйхманом только заставят ее мужа волноваться понапрасну, а лишние волнения им не нужны.

– Это еще не жестокость, Йооп, он себя еще проявит, вот увидишь.

– О каком унижении ты говоришь, Труус?

Она встала и, зажав подбородком трубку телефона, обеими руками взяла с комода стопку одежды и так же аккуратно опустила ее в корзину.

– Труус?

Протянув руку, она взяла из стопки укороченную юбку, подарок мужа перед отъездом, и прижала ее к груди. Ей так хотелось рассказать ему все, облегчить душу. Но ведь это значило бы переложить свой груз на его плечи, о чем ей не хотелось даже думать. Он и так уже столько всего вынес. И он заслуживает лучшего, а она никогда не сможет ему этого дать.

– Труус, – раздалось в трубке, – помни, даже в разлуке мы сильнее вместе.

Сборы

Отобрав три тетради по математике, Зофи положила их в пустой чемодан, который стоял на кровати. Потом остановилась перед книжной полкой – папин подарок, он сделал ее своими руками, – пытаясь решить, какую из книжек о Шерлоке Холмсе можно взять в дорогу. Больше всего она любила «Скандал в Богемии» и повести «Этюд в багровых тонах», «Знак четырех», «Собаку Баскервилей», «Долину страха», но дедушка сказал, что она должна выбрать всего две. Подумав, она взяла «Приключения Шерлока Холмса», из-за самих рассказов, и «Знак четырех» из-за названия – в нем было число четыре, а оно всегда вселяло в нее уверенность. А еще ей нравилась Мэри Морстон, героиня последней истории о шести таинственных жемчужинах. Одной из богатейших наследниц Англии она так и не стала, зато получила в мужья доктора Ватсона.

Прибежала Иоганна:

– Зозо, – и протянула сестре фотографию, где были сняты они трое: мама, малышка Йойо и сама Зофи.

Снимок был в любимой маминой рамке. Чтобы не расплакаться, Зофи стала думать о фотографии, спрятанной в рассказе «Скандал в Богемии».

– В Англии будет холодно, – сказал дедушка. – Теплых вещей бери побольше. И помни, ничего ценного.

Взяв у нее из рук снимок, он вынул его из дорогой рамки и положил в верхнюю из ее тетрадей, чтобы не помялся.

Зофи взяла на руки Иоганну и прижалась, уткнулась лицом в ее шейку, вдыхая знакомый хлебный запах.

– Иоганна не едет, – сказала она дедушке. – Штефан тоже. И мама не придет меня проводить.

– Я хочу поехать с Зозо, – заныла малышка.

Аккуратно свернув любимый свитер Зофи, дедушка положил его в угол чемодана, рядом с тетрадями. Потом, добавляя юбки и блузки, трусы и носки, заговорил, успокаивая внучку:

– Маму скоро отпустят, Зофи. Мне точно сказали – вот-вот. Но в Австрии нам оставаться нельзя. Поэтому она будет рада, что ты в Англии. Когда ее выпустят, мы все уедем в Чехословакию, где будем жить у твоей бабушки до тех пор, пока не получим визы, а тогда приедем к тебе. – Он закрыл чемодан, убедился, что он не переполнен, и открыл снова. – Только подумай, Engelchen, сколько всего интересного тебя ждет. Ты увидишь Розеттский камень в Британском музее.

– И математический папирус Ринда, – откликнулась она.

– И дом Шерлока Холмса на Бейкер-стрит.

– Я могла бы уступить свое место Штефану и поехать к бабушке с тобой, мамой и Иоганной, – сказала Зофи. – И шестьсот все равно остались бы шестьюстами.

Обеими руками дедушка обхватил внучек и прижал к себе:

– Фрау Висмюллер уже объясняла тебе, Зофи, что выездные карты оформляются в присутствии немцев. Их части должны совпасть: и здесь, и на границе с Германией, и при въезде в Англию. А Штефан поедет следующим поездом.

– Но следующий поезд может отправиться, когда ему уже исполнится восемнадцать! – С Иоганной на руках она отпрянула от деда. – И тетя Труус не стала обещать, что другой поезд вообще будет!

– Если мы не закончим собирать чемодан и не отправимся на вокзал немедленно, то следующего поезда уже точно не будет, как и первого, – заворчал он.

Иоганна громко заплакала. Зофия Хелена прижала мордашку сестры к своей груди: так всегда делала мама, когда хотела защитить их и успокоить.

Дедушка со слезами на глазах повторял:

– Прости меня. Прости. – Протянув руку, он погладил волосики младшей внучки. – Мне так же трудно отпускать тебя одну, Зофия Хелена, как тебе – ехать.

Зофи почувствовала, что тоже плачет, несмотря на все данные себе обещания держаться, зная, что ее слезы только еще больше расстроят дедушку и Йойо.

– Но с тобой будут мама и Йойо, – вырвалось у нее, – а со мной только Шерлок Холмс, и тот не настоящий, а придуманный.

– Зато у тебя будет Кембридж, Engelchen, – продолжил дедушка уже более спокойно, желая ее утешить. – Обязательно будет. Твоя мама всегда хотела, чтобы ты поехала туда учиться, не сейчас, так в будущем.

Зофи опустила сестренку на пол, достала носовой платок и высморкалась.

– Это все потому, что я хорошо разбираюсь в математике.

– Не просто хорошо, а замечательно! – воскликнул дед. – Вот и в Англии кто-нибудь наверняка обратит на это внимание и поможет тебе найти наставника в Кембридже. – С этими словами он вынул из чемодана одну блузку и вернул ее в шкаф. – Ты необыкновенная девочка, и точка. Смотри-ка, я освободил местечко еще для одного «Шерлока Холмса» и для тетрадки по математике. И карандаши тоже войдут, они же тебе понадобятся. А теперь собирайся, нам пора на вокзал.

Прощание

Штефан, в пальто и в розовом клетчатом шарфике Зофии Хелены, поцеловал маму в лоб.

– Идите, а то опоздаете на поезд, – сказала она. – Штефан, заботься о брате как следует. Ни на миг не отпускай его от себя.

– Вальт обо мне позаботится, правда, Вальт? – ответил Штефан.

Мама застегнула Вальтеру пальто и повязала ему шарф.

– Я серьезно, Штефан, – повторила она, – обещай мне.

Штефан посмотрел на два чемодана, бок о бок стоявшие у порога. В том, который принадлежал ему, была только смена белья, блокнот, карандаш и томик «Калейдоскопа», который Зофи сохранила, несмотря на запрет. Впрочем, брать его с собой в поезд сейчас тоже было нельзя, но это уже не имело значения.

– Я знаю, что ты еще молод, – сказала ему мама. – Но теперь тебе придется быть мужчиной. – Она прижала к себе Вальтера и глубоко вдохнула его запах. – А ты делай все, что тебе скажет старший брат, слушайся его всегда и во всем. Обещаешь?

– Обещаю, мамочка, – ответил Вальтер.

Мама опять взяла руку Штефана.

– Обещай мне, что всю дорогу до Англии будешь держать его за руку, – настаивала она. – И найдешь семью, которая возьмет вас обоих.

Штефан встретил ее взгляд, зная, что сейчас ему надо делать вид, будто он изо всех сил вглядывается в ее черты, запоминает их на всю оставшуюся жизнь. Если бы он не замешкался тогда, в подвале, когда Зофи запела в первый раз… если бы бежал потом быстрее… Но тогда мама осталась бы совсем одна.

– Я буду его беречь, – пообещал он.

И не обманул.

– Вальтер, вы со Штефаном будете жить в одной семье, – вновь обратилась мама к младшему сыну.

– А Петер тоже с нами? – спросил тот.

– Конечно и Петер тоже. Ты, Штефан и Петер, – ответила мама. – Вы все будете жить в одной семье. И все будете заботиться друг о друге.

– Пока ты не приедешь в Англию и не станешь опять нашей мамой, – сказал Вальтер.

– Да, милый, – дрогнувшим голосом ответила мама. – Да. А до тех пор вы будете писать мне письма, много-много писем, а я буду вам отвечать.

Наблюдая, как мать борется с собой, чтобы не заплакать, Штефан почувствовал, что и у него на глаза наворачиваются слезы. Ему захотелось сказать ей, чтобы она не плакала, ведь он остается здесь, с ней. Он позаботится о ней. Она никогда не будет одна.

– Научи своего брата быть таким, как ты, Штефан, – обратилась мама к старшему сыну. – Ты такой хороший человек. Твой отец очень гордился бы тобой. Расскажи брату, как сильно мы любим его, расскажи ему, что наша любовь всегда с вами обоими, что бы ни случилось.

Вальтер достал из кармашка носовой платок, аккуратно развернул и приложил сначала к одному глазу кролика Петера, затем к другому.

– Петер хочет остаться с тобой, мамочка.

– Конечно, милый, – ответила она и в последний раз обняла Вальтера вместе с Петером.

Штефан взял чемоданы.

– Не выпускай его руки, – напомнила ему мать.

Штефан отдал Вальтеру свой легкий чемодан, а его, потяжелее, взял сам. Свободной рукой он обхватил ладошку брата с зажатым в ней мягким кроличьим ухом.

– Вальтер забудет нас, Штефан, – тихо произнесла мать. – Он еще слишком мал. Ты – его память.

Номера

Вестбанхоф был уже переполнен людьми, когда туда пришли Штефан и Вальтер. Тут и там женщины крепко держали за руки детей, а те прижимали к себе плюшевых зверей и кукол. Кое-где чернобородые мужчины в круглых черных шляпах, из-под которых свисали с боков длинные локоны, произносили благословения над детскими головками на древнем еврейском языке, но в основном семьи походили на семью Штефана. Если бы не чемоданчики, стоявшие на платформе возле каждого ребенка, их было бы не отличить от других венских семей.

Женщина, чем-то похожая на их с Вальтером маму, тихо стояла в толпе. В одной руке она держала корзинку, другой прижимала к себе младенца. В другом месте отец забрал у матери захлебывающегося плачем маленького мальчика и ругал его, говоря, что тот уже большой и должен вести себя как взрослый. Повсюду ходили патрули, многие с собаками. Собаки натягивали поводки.

Мужчина с планшетом в руках выкликнул чье-то имя. Женщина рядом с ним повесила на шею подошедшему мальчику веревочку с картонным номерком, второй такой же прикрепила к чемодану. Ребенок взял чемодан, отошел от родителей и встал около поезда.

Женщина, которая называла себя тетей Труус, спорила с чиновником-нацистом. Он настаивал, что вагоны должны быть опломбированы и открыты только на германской границе для проверки документов.

– Вагоны будут опечатаны для безопасности, – твердил чиновник.

– Но ведь у нас всего шестеро взрослых, а вагонов десять, – возражала тетя Труус. – Десять вагонов, и в каждом – шестьдесят детей! А теперь вы говорите мне, что наши взрослые даже не смогут переходить из вагона в вагон, чтобы приглядывать за ними?

– Это же ночной поезд, – отвечал чиновник. – Ночью дети будут спать.

При виде Зофи Штефан вздрогнул, хотя и знал, что она будет здесь. Не приди она, он был бы в ужасе. Ведь поезд не отправится, если недосчитаются хотя бы одного из шестисот, например ее. Какой она стала взрослой, он никогда не видел Зофи такой: длинные волосы, еще чуть влажные от недавнего мытья, распущены по спине, на шее отцовский подарок, который она не снимала никогда, застегнутое пальтишко плотно обтянуло грудь. Зофия Хелена целовала младшую сестренку, но ее большие зеленые глаза, не отрываясь, глядели на деда, который говорил ей, что делать в одном случае и как себя вести в другом, словно пытался в краткие минуты прощания снабдить внучку советами на всю жизнь – совсем как их мама.

Вдруг на вокзале стало тихо – по перрону шел Эйхман, а с ним его жуткий пес. Штефан спрятался за тетю Труус, а та, наоборот, шагнула вперед.

– Доброе утро, герр Эйхман, – сказала она.

– Шестьсот, фрау Висмюллер, – бросил он ей на ходу и скрылся на лестнице, которая вела к служебным помещениям второго этажа.

Вокзал потихоньку оживал, хотя теперь люди переговаривались почти шепотом.

Штефан, ни слова не говоря, прижал к себе братишку.

– Вальт… – наконец выдавил он.

Ему хотелось говорить и говорить, как дедушка Зофии Хелены, давать Вальтеру советы, которых тому хватит на всю жизнь. Но горло свела судорога, и ничего, кроме уменьшительного имени, которым он всегда звал брата, из него не выходило. А ведь этого было явно недостаточно. Надо было произнести хотя бы полное имя брата. С другой стороны, услышь он сейчас «Вальтер», встревожится. Так что пусть будет Вальт. Коротко и надежно.

Не выпуская руки Вальтера, как не выпускал ее всю дорогу от Леопольдштадта, а ведь мама просила не выпускать ее до самой Англии, Штефан подошел к Зофи, ее деду и сестренке. Только тогда он присел рядом с братом на корточки, чтобы, оказавшись с ним лицом к лицу, сказать ему правду.

– Вальтер, мне не хватило места в этом поезде. – Вот теперь полное имя брата как раз кстати – пусть поймет, что это серьезно. Усилием воли Штефан прогнал подступавшие слезы. Ему очень хотелось плакать, но надо было показать себя мужчиной, каким его считала мама. – Но с тобой будет Зофия Хелена, – продолжил он. – Она будет заботиться о тебе вместо меня, а я приеду следующим поездом. Приеду и найду тебя в Англии. Найду тебя везде, где бы ты ни был.

По щекам Вальтера потекли слезы.

– Но ты же обещал мамочке, что всю дорогу до Англии будешь держать меня за руку!

– Да, – подтвердил Штефан, – только теперь Зофия Хелена – это я, понимаешь?

– Нет, она не ты.

– Вальтер, мама очень хочет, чтобы мы с тобой уехали в Англию. Ты же это знаешь? Ты обещал ей, что всю дорогу туда будешь вести себя хорошо.

– Но только с тобой, Штефан!

– Да, со мной. Но дело в том, что поезд может взять только шестьсот пассажиров, а я – шестьсот десятый.

– А знаешь, Вальтер, какое это счастливое число, шестьсот десять? Это шестнадцатое число в последовательности Фибоначчи, – вмешалась Зофия Хелена.

Вальтер посмотрел на нее с сомнением. Такое же сомнение испытывал и Штефан. Конечно, она хотела ободрить их обоих. Но счастливых чисел в тот день было ровно шестьсот, и шестьсот было из них последним. Почему же в тот день он не бежал бегом?

– Зофия Хелена совсем недолго побудет мной, – сказал он. – Только пока я не приеду в Англию.

– А нам с Петером можно тоже поехать на следующем поезде, с тобой?

– В том-то и дело, что нельзя. Если ты не поедешь этим поездом сейчас, то и никто другой не поедет. Ни сейчас, ни потом.

– Двоичный код, Вальтер, – тихо произнесла Зофия Хелена. – Либо шестьсот, либо ноль.

– А я сяду на следующий поезд, – заверил брата Штефан, ничего в то же время не обещая.

Еще раньше, несколько дней назад, поняв, что в первом транспорте для него нет места, Штефан принял твердое решение сделать все, чтобы отправить им Зофи и Вальтера. Если придется их обмануть, он сделает это, но там, где возможно, будет стараться говорить правду.

– Пока я не приеду, – повторил он Вальтеру, – о тебе будет заботиться Зофия Хелена. Зофия Хелена будет мной. – Он достал из кармана платок и вытер нос Вальтеру. – Всегда помни это, Вальт. Зофия Хелена – это я.

И он не обманывал брата, как не обманывал и маму, когда обещал ей сделать все, чтобы Вальтер благополучно добрался до Англии. Зофия Хелена уже знала его план и дала ему обещание не отпускать мальчика от себя, быть ему вместо Штефана.

– Зофия Хелена – это я, – повторил он еще раз.

– Только она умнее, – ответил Вальтер.

Штефан улыбнулся Зофи:

– Точно, Зофия Хелена – это я, только гораздо умнее. – «И красивее», – подумал он. – Она побудет мной, только пока я не приеду, а для меня обязательно найдется место в следующем поезде, ведь у меня шестнадцатое число из последовательности Фибоначчи. Не знаю, сколько их еще будет, поездов, но думаю, не меньше десяти.

– И мы будем вместе жить в семье?

– Да. Именно. Я найду тебя в Англии, и мы станем жить вместе, в одной семье. Но до тех пор делай все, как скажет тебе Зофи, потому что она – это я.

Вальтер достал свой платок и приложил его к носу кролика Петера.

Человек с планшетом вызвал девочку с ярко-рыжими волосами. Его помощницы надели ей на шею номерок, второй прикрепили к чемодану.

– По-моему, Вальтер, сейчас вызовут нас, – сказала Зофия Хелена. – Ты готов? Обними брата, пока есть время.

Штефан прижал к себе Вальтера и, как мама, вдохнул на прощание его сладкий запах, пока Зофия Хелена осыпала поцелуями сестренку.

Человек со списком произнес:

– Вальтер Нойман. Зофия Хелена Пергер.

Зофи передала сестренку деду, но бедная малышка завопила:

– Хочу Зозо! Хочу поехать с Зозо!

Штефану тоже хотелось кричать в голос. Ему хотелось схватить Вальтера и Зофию Хелену за руки и бежать с ними куда глаза глядят. Вот только бежать было некуда.

– Ну, будь умницей, – говорил герр Пергер, – проложи младшей сестре путь. На следующий год, как только ей исполнится четыре, мы сразу отправим ее к тебе. Я и твоя мама будем тебе писать. Мы тоже приедем, когда оформим визы. И помни, Зофи, мы всегда с тобой, что бы ни случилось. Как твой папа всегда смотрит на тебя, когда ты занимаешься математикой, так и мы всегда и везде будем с тобой.

Ладонь Зофии Хелены обхватила кулачок Вальтера с зажатым в нем кроличьим ухом – так всегда делал сам Штефан. Вдвоем они подошли к человеку со списком. Наклонили головы, и картонные номерки повисли у них на шеях.

Номер 522 – Вальтер. Номер 523 – Зофия Хелена. Цифры врезались в память Штефана так, будто они имели какое-то значение.

Украшение

Зофи поправила номерок на шее у Вальтера:

– Номер пятьсот двадцать два! Это особый номер. Он без остатка делится на один, два, три, шесть и… погоди-ка… также на восемнадцать, двадцать один, восемьдесят семь, сто семьдесят четыре и двести шестьдесят один. А это значит, что у него десять множителей! – (Вальтер взглянул на номер Зофии Хелены.) – А мое число простое. Делится только на себя и единицу. Но и оно по-своему особенное.

– А Петеру не нужно свое украшение? – нахмурился Вальтер.

Зофи обняла Вальтера, прижала его к себе, а Петера чмокнула в макушку:

– Вы с Петером едете по одному билету, Вальтер. Подойдет?

Она взяла малыша за руку, и они вместе встали в очередь к вагону, который указал им герр Фридман, сразу за той рыженькой, за кем они были в очереди на регистрацию. Пока они ждали, подошла тетя Труус:

– Зофия Хелена, ты добрая и умная девушка. В этом вагоне я назначаю тебя старшей. Поняла? Здесь с вами не будет взрослых, поэтому тебе придется самой все решать за всех. Справишься? Поможешь нам с герром Фридманом?

Зофи кивнула, но тетя Труус посмотрела на нее внимательно, и взгляд ее стал тревожным. Зофи испугалась. Может, она что-то не так сказала? Хотя нет, она ведь молчала.

– Милая, украшение придется оставить здесь, – сказала тетя Труус.

Зофи коснулась своей подвески – знака бесконечности, когда-то галстучной булавкой папы, которую дедушка переделал так, чтобы ее можно было носить на цепочке. Последняя память о папе.

– Отнеси его дедушке, – сказала тетя Труус. – И сразу назад.

Зофи кинулась назад, но отдала подвеску не деду, а Штефану. И поцеловала его прямо в губы со шрамом – мокрые от слез, они слегка припухли и были такие мягкие и теплые, что от одного прикосновения к ним у нее тоже стало тепло и мягко внутри. Она едва удержалась, чтобы не заплакать.

– Когда-нибудь ты напишешь пьесу, которая будет заставлять людей чувствовать то же, что и та музыка. Обязательно напишешь, – сказала она, бегом вернулась, взяла Вальтера за руку, и они вместе стали подниматься по ступенькам в вагон.

Еврейский мальчик семнадцати лет от роду

Повсюду на перроне, куда ни глянь, родители, затаив дыхание, ждали минуты, когда придется проститься с детьми навсегда: одни со страхом, другие – те, кто вопреки всему собирал чемоданчики своим детям, – с надеждой. Сколько здесь маленьких Аделей! Сколько матерей, чьи лица полны скорбной надежды, в точности как лицо матери Адель в то утро на перроне в Гамбурге! Интересно, как Реха Фрайер сказала ей о том, что девочка умерла, и как фрау Вайс справилась с этим, смогла ли она простить Труус за то, что та взяла у нее малышку, винит ли себя за то, что рассталась с ней? Разве это правильно – забирать детей у их родителей?

Она обшаривала глазами вокзал, ища Эйхмана. Где он, этот жестокосердый человек?

– Нельзя же взять мальчика прямо из постели и посадить в поезд, – шептала фрау Гроссман ей и Дезидеру Фридману, боязливо ища глазами нацистов-патрульных. – У половины детей корь начнется раньше, чем они прибудут в Харидж, а значит, все наши усилия пойдут насмарку. Разве нельзя найти другого семилетнего мальчика на замену?

– Карты уже у оберштурмфюрера Эйхмана, – ответила ей Труус. – Немцы проверят их, прежде чем выпустить поезд из Германии.

Сколько горюющих родителей ожидают скорого отхода поезда, а ведь он может и не тронуться с места, и все из-за одного заболевшего ребенка. Вот и еще одна непредвиденная проблема…

– Надо найти ребенка, который сойдет за него на фото, – сказала Труус, – и сможет выдать себя за другого.

– Но подумайте, как мы рискуем, – возразил герр Фридман, бросая нервный взгляд на окно второго этажа прямо над платформой. – Что, если все раскроется?

Труус проследила за его взглядом и сразу увидела их – человека и пса. Они стояли у окна и наблюдали за происходящим на платформе. Странно, почему-то ей сразу вспомнилась мать, как она стояла у окна их кухни в Дуйвендрехте в то снежное утро двадцать лет назад. Наверное, он тоже сейчас смеется, хотя она и не слепила снеговика, как тогда. Вот только смех у него совсем не такой, как у ее матери.

– Разве у нас есть выбор? – спросила она. – Без этого мальчика не уедет никто, ни сейчас, ни потом.

И они все трое принялись всматриваться в лица взрослых – не тех, кто жадно высматривал своих детей в окнах вагонов, а тех, кто молился в ожидании шанса.

Взгляд Труус упал на того взрослого мальчика, которого милая Зофия Хелена – для большей эффективности, Зофи, – слишком поздно привела для регистрации на поезд. Как же его зовут? Труус гордилась своей хорошей памятью на имена, но тут детей было больше шестисот, а этот мальчик не входил даже в первые шестьсот. Он стоял, чемодан на перроне, и смотрел в окно, за которым Зофия Хелена усаживала его маленького брата. Вальтер Нойман, вспомнила Труус. Так зовут младшего. А старшего зовут Штефан.

Проследив за взглядом Штефана, Труус увидела, как Зофи протерла запотевшее стекло и, пока Вальтер прижимал к окну плюшевого зверька, стала устраивать на сиденье другого ребенка.

– Тот мальчик, Штефан Нойман, – шепнула она герру Фридману и фрау Гроссман и, прежде чем те успели возразить, взяла у них номерок, багажную бирку и поспешила к Штефану. – Садись в последний вагон, Штефан, – тихо сказала она, протягивая ему номера. – Я сейчас туда приду. Если тебя кто-нибудь остановит, говори, что ты Карл Фюксель и что в карте неправильно записали твой возраст. Давай, быстро!

Парень взял у нее номера, схватил чемодан и повторил:

– Карл Фюксель.

– Но он же лет на десять старше! – возразил герр Фридман, когда мальчик промчался мимо них к вагону.

– У нас нет времени, – ответила Труус, заставляя себя не глядеть в окно, за которым стоял Эйхман, и вообще делать вид, будто ничего особенного не происходит, все идет как надо. – Поезд должен уйти раньше, чем у нас начнутся проблемы.

– Но ведь он…

– Умница. Неделями успешно избегал ареста. И я посадила его в последний вагон, мой.

– Да, но…

– Это еврейский мальчик семнадцати лет от роду, герр Фридман. Пока мы организуем второй эшелон, ему, скорее всего, исполнится восемнадцать.

И она сдала список служащему-нацисту, а тот понес его на утверждение Эйхману – только после этого поезд отправится в путь.

Другая мать

Зофи усаживала молчаливого мальчика, который беспрерывно сосал большой палец, рядом с Вальтером, когда тот вдруг завопил:

– Штефан! – и, перекатившись через соседа, побежал к двери вагона.

– Вальтер, нет! Нельзя сходить с поезда! – крикнула Зофи, погналась за ним и вдруг увидела Штефана, но уже не на платформе, а в поезде – он бежал к ним с Вальтером по проходу соседнего вагона.

Ворвавшись в их вагон, он схватил Вальтера на руки, подкинул его, улыбаясь во весь рот, так что шрама на губе почти не было видно:

– Я здесь, Вальт! Я с тобой!

Зофи из открытых дверей вагона высматривала на перроне дедушку – он стоял к поезду спиной. Из-за его плеча выглядывала Иоганна.

– Зозо, я хочу с тобой! – закричала она, увидев сестру.

– Я люблю тебя, Иоганна! – крикнула та в ответ, изо всех сил сдерживая слезы, стараясь не думать о том, что, может быть, никогда больше не увидит ни дедушку, ни Иоганну, ни маму. – Я тебя люблю! – крикнула она еще раз. – Я всех вас люблю!

На перроне забилась в истерике женщина, чьих детей не взяли в поезд.

Штефан подошел и взял Зофи за руку, когда со всех сторон вдруг нагрянули нацисты с собаками. Псы яростно лаяли, рвались с поводков, наполняя вокзал новым шумом.

Один пес то ли оборвал поводок, то ли его спустили специально. Он напал на бившуюся в истерике женщину и стал рвать на ней одежду, а люди в форме окружили ее и били палками.

В панике родители начали покидать перрон.

– Зофия Хелена, – услышала она вдруг женский голос.

Это была красавица с фиалковыми глазами, та, что в очереди на регистрацию держала на руках младенца. Она поставила у ног Зофи корзинку для пикника.

– Спасибо, – растерянно поблагодарила Зофи.

Из корзинки раздался негромкий воркующий звук.

Мать вскинула на Зофи испуганные глаза.

– Ш-ш-ш-ш, – зашептала она. – Ш-ш-ш-ш.

Она говорила что-то еще, но Зофи ее уже не слушала. Всхлипывая, она кричала:

– Йойо! Дедушка! Подождите!

Но дедушка исчез за поворотом вместе с Иоганной.

– Пожалуйста, береги ее, Зофия Хелена Пергер, – сказала мать с глазами цвета фиалок.

И она шагнула назад, а подошедший охранник захлопнул дверь вагона и запер ее снаружи. По составу прошел лязг отпускаемых тормозов, и поезд медленно покатился вперед. Снаружи, через окно вагонной двери, на них смотрела фиалковыми глазами мать, наблюдая, как увеличивается расстояние между ней и поездом. Чей-то отец зацепился за подножку вагона, повис на ней, выкрикивая имя своего малыша. Родители бежали по перрону, плакали, махали руками, выкрикивали слова любви, а поезд все набирал и набирал скорость.

Дети в вагоне молча смотрели, как сначала спрыгнул с подножки и упал на землю рядом с рельсами чей-то отец. Потом отстали другие родители, вокзал скрылся из виду. Исчезло опушенное снегом чертово колесо. Наконец растаяла и сама Вена.

Номер пятьсот

Снежинки ударялись в стекло и таяли, пока Штефан смотрел в окно, за которым было почти так же темно, как в венском подземелье. Поезд постукивал на стыках, замедлял ход и раскачивался на поворотах. Дети в вагоне были заняты каждый своим: одни ели то, что собрали им в дорогу родители, другие занимались английским, кто-то просто болтал, а кто-то сидел тихо, или спал, или притворялся, будто совсем не плачет. Штефан сидел в последнем ряду и держал на коленях Вальтера, а тот спал, положив голову на окно и подсунув под нее кролика Петера. Через проход от них Зофи меняла малышке подгузник, одновременно рассказывая трем детям на сиденье напротив историю о Шерлоке Холмсе.

Штефан переложил Вальтера на сиденье и понес использованный подгузник в туалет, где пахло хуже, чем от любого подгузника, даже самого грязного. Видно, кто-то из малышей не попал в цель, когда делал свои дела в уборной, а то и не один. Запах опять напомнил Штефану подземелье, его стыд. Сполоснув под краном подгузник, он отжал его, встряхнул и сполоснул еще раз.

Вернувшись в вагон, он развесил мокрую тряпочку на подлокотнике рядом с Вальтером и взял у Зофи малышку, чтобы девушка могла отдохнуть. Сел возле нее и мальчика, который, как ему показалось, за всю дорогу ни разу не то что не заговорил, но даже не вынул изо рта палец.

– Номер пятьсот ровно, – произнес Штефан.

– Нельзя думать о человеке просто как о числе, – сказала Зофи. – Даже если оно такое красивое.

Но Штефан сомневался, что думать о нем как о мальчике с пальцем во рту будет лучше.

Он сделал попытку разговорить малыша, хотя бы узнать его имя, но тот лишь смотрел на него снизу вверх и молчал.

– Хочешь подержать малышку? – предложил ему Штефан.

Мальчик не мигая смотрел на него.

Зофи придвинулась к нему. В руке у нее была бутылочка с молоком из корзинки малышки.

– Подгузники закончились, – сказала она и забрала у Штефана девочку, как будто ей не хватало ощущения тепла или необходимости заботиться о ком-то.

– У нас с Вальтером есть носовые платки, можно пустить на подгузники их, – предложил Штефан. – Да и у других ребят платки наверняка найдутся. – Он погладил мальчика, сосущего палец, по темным кудрям. – Эй, парень, а у тебя есть носовой платок?

Но тот уже смотрел в окно, за которым поплыли городские огни, отраженные в реке. Показался замок на высоком холме. Вокзал проехали без остановки – Зальцбург.

– Раньше здесь жил Стефан Цвейг, – произнес Штефан.

– Мы почти в Германии, – ответила Зофи.

В поезде стало тихо. Те дети, кто не спал, смотрели в окна.

– Зофи, думаешь, у меня и правда получится? – спросил Штефан.

Зофи, которая энергично качала малышку, чтобы та заснула, посмотрела на него, но ничего не ответила.

– Писать пьесы, – пояснил он. – Как ты сказала на вокзале.

Когда поцеловала его, а ее губы были такими нежными, нежнее любого шоколада.

Зофи посмотрела на него. Ее глаза в окружении прямых ресниц были хорошо видны из-за нехарактерно чистых стекол очков.

– Мой отец любил говорить, что мало кто воображает себя Адой Лавлейс, – сказала она, – но некоторые ею становятся.

За окном, по темной дороге, маршировал полк солдат.

– Адой Лавлейс? Кто это? – спросил Штефан.

– Августа Ада Кинг, графиня Лавлейс. Описала алгоритм генерации чисел Бернулли, благодаря чему аналитическая машина, придуманная английским математиком Чарльзом Бэббиджем, оказалась пригодной не только для вычислений, как он думал.

Топот марширующих сапог остался позади, теперь вагон наполнял лишь ритмичный стук колес да безмолвный детский страх. Впереди была Германия.

– Может быть, ты и впрямь встретишь в Лондоне Цвейга, – сказала Зофи. – И он станет твоим наставником, как профессор Гёдель был моим.

И она повернулась к мальчику с номером пятьсот на шее.

– А ты знаешь, что Шерлок Холмс живет на Бейкер-стрит? – спросила она у него. – Хотя ты еще, наверное, слишком мал, чтобы интересоваться рассказами о нем, верно? Тогда, может, споем? Знаешь песню «Луна взошла»?

Мальчик внимательно смотрел на нее поверх руки, которая точно приросла ко рту.

– Ну конечно знаешь, – ответила сама себе Зофи. – Даже Иоганна ее знает. – И она коснулась щечки малышки. – Да, Иоганна? – И тут же вполголоса запела: – Вышла луна, звезды златые в небе сияют, чистом и ясном.

Один за другим ей начали подпевать дети. Молчаливый малыш не пел, но всем телом привалился к Зофи. Так он и заснул, с пальцем во рту и картонным номерком на шее, на котором значилось прекрасное число пятьсот.

Мокрые подгузники

Пока поезд огибал широкую дугу поворота, приближаясь к границе Германии и Нидерландов – к свободе! – Штефан стягивал с подлокотников непросохшие подгузники и носовые платки, глазами шаря по вагону в поисках места, где бы их спрятать на время пограничного контроля. Ему казалось, что в поезде он уже вечность: сначала весь долгий вчерашний день, когда они ехали, привыкая к реальности пути; потом вся ночь, прошедшая в попытках подремать сидя, прерываемых голосами детей: одного надо было пожалеть, другого – утешить. Даже кролик Петер нуждался в утешении, хотя малыш Вальтер держался таким молодцом, что у Штефана сердце разрывалось, глядя на его попытки быть храбрым; и наконец, полуголодный сегодняшний день – дети подъели почти все, что смогли дать им с собой родители. Он открыл окно, решив выбросить подгузники: в Нидерландах кто-нибудь наверняка раздобудет им новые, чистые, настоящие. Но по шоссе вдоль путей маршировали солдаты в касках: строй растянулся далеко, от одного конца дуги, где изрыгал белый пар и черный дым паровоз, и до другого, где за блеклыми зимними холмами стоял лес, хорошо видимый при свете яркого дня и в то же время страшно далекий.

Закрыв окно, Штефан повернулся к Зофи: она сосредоточенно баюкала малышку, стараясь ее усыпить. Он почувствовал, как на него накатывает паника, вроде той, которой поддался доктор в новелле «Амок», когда он бросился на гроб умершей женщины и утянул его за собой в море. Они оба погибли из-за ребенка. Ему вспомнился вечер у камина в библиотеке их венского особняка, и голос папы донесся до него словно бы из другой жизни: «У тебя есть характер, Штефан. Уверен, ты никогда не окажешься в положении человека, у которого есть ребенок, которого не должно быть».

Папа тоже был человек волевой, и вот он умер.

Штефан перешел к окну на другой стороне вагона, надеясь выбросить подгузники оттуда, но и там тоже были люди: какой-то человек в клеенчатой шляпе стоял так близко к путям, что Штефан даже вздрогнул, увидев его; продавец сосисок с широкой оловянной емкостью на колесах остановился перед покупателем; нянька толкала по перрону коляску с младенцем, наверняка сухим, в мягких подгузниках, а не в тонких, прописанных носовых платках. Он попытался представить, каких действий ждал бы сейчас от него отец. Что в такой ситуации должен делать волевой мужчина?

Он открыл чемодан и сунул в него подгузники и платки, к своей одежде, к блокноту и сборнику новелл Цвейга. Может, кусочки сырой ткани промочат запрещенную книгу так, что она станет неузнаваемой? Ну и что, подгузники-то останутся – свидетельство существования младенца, которого не должно быть.

Зофи уже укладывала спящую малышку в корзину для пикника.

Штефан закрыл чемодан.

Зофи задвинула корзину поглубже под сиденье, так, чтобы ее не было видно.

– А теперь, – обратилась она к детям, – запомните все: солдатам надо отвечать очень-очень вежливо, а про малышку не говорить ни слова. Она – наша тайна.

Мальчик с пальчиком во рту, номер пятьсот, сказал:

– Если мы проболтаемся, ее унесут.

– Правильно говоришь, – поддержала его Зофи, не меньше Штефана удивленная твердым, хотя и негромким голосом мальчика. – Хороший мальчик. Умный мальчик.

Поезд дернулся и остановился, с шипением выпустив струю пара, которая окутала весь состав так, словно, кроме него, на свете вообще больше ничего и никого не было. Но иллюзия длилась недолго. Из-за завесы пара уже раздавались голоса – немцы перекликались, собираясь входить в вагоны, где им предстояло обыскивать детей, чемоданы, проверять документы.

– Цифры должны строго совпадать, – командовал какой-то человек в громкоговоритель. – У них не должно быть контрабанды и ценностей, по праву принадлежащих Рейху. Всякого еврея, который окажет вам неповиновение, ведите ко мне.

Тукитук-тукитук

Труус встала в начале вагона и сказала:

– Дети… – Потом громче: – Дети! – И наконец, уже совсем громко, так, как ей никогда не разрешалось говорить дома с теми, кого ее родители брали к себе во время войны: – Дети!

В вагоне сразу стало тихо, все смотрели на нее. Дома никогда не бывало больше десяти детей одновременно, а здесь их шестьдесят, и это только в одном вагоне, всего же их десять. И по всем после распломбирования надо пройти. Конечно, главным ее делом было найти Штефана Ноймана, теперь Карла Фюкселя, раньше, чем это сделают эсэсовцы. Он наверняка в следующем вагоне, с братом и Зофией Хеленой Пергер. В Вене, когда поезд еще не тронулся, а вагон уже закрыли снаружи, она едва не запаниковала, увидев, что мальчика в нем нет, но быстро поняла, где он. Теперь надо перевести его туда, где, по документам, должен находиться Карл Фюксель, пока к нему не прицепились пограничники.

– Я знаю, что едем мы уже долго, – сказала она тише; день, ночь и еще часть дня, причем самое трудное – прощание – было в начале. – Скоро мы будем в Нидерландах, но пока мы еще не приехали. И поэтому вы должны оставаться на своих местах, что бы ни случилось. Сидите здесь и ждите, а когда придут люди в форме, делайте все, что они попросят, и будьте очень вежливы. Когда они закончат, поезд поедет дальше, и вы услышите другой звук. В Германии колеса… – она покрутила рукой в воздухе, изображая паровозные поршни, – делают вот так: тук-тук-тук. Когда мы попадем в Нидерланды, вы сразу услышите тукитук-тукитук-тукитук. Так вы узнаете, что мы уже подъезжаем. А до тех пор сидите каждый на своем месте.

Исчезновение близнецов

Когда пар развеялся, Штефан увидел, что эсэсовцы поднимаются в соседние вагоны, откуда сразу раздались громкие голоса: они кричали на детей, а может, и не только кричали. Штефан не знал, что там происходит. Он только слышал, как плакали дети, может быть просто от страха.

Двух маленьких мальчиков – однояйцевых близнецов, судя по виду, – вывели на платформу двое солдат в форме СС.

– Куда они повели мальчиков? – спросил Вальтер.

Штефан одной рукой обнял брата:

– Я не знаю, Вальт.

– Мы с Петером не хотим уходить с ними, – заявил Вальтер.

– Нет, – сказал Штефан, – конечно нет.

Дети, без счета

Труус шагнула из дверей вагона на платформу, где офицер-эсэсовец тут же заявил ей:

– Никто не должен сходить с поезда.

Вокруг уже собирались любопытные: служащий вокзала в ярко-голубой форме с серебряными эполетами, женщина, должно быть владелица дюжины чемоданов, которые лежали на тележке носильщика рядом с ней, какой-то мужчина на скамейке тоже поднял глаза – до этого он читал номер «Дер штюрмера», но, увидев Труус, положил газету себе на колени.

– Никто и не сходит, любезный. За этим я присмотрю, – заверила она эсэсовца, хотя сама только что покинула состав. – А вы прекратите пугать детей.

Она бросила взгляд на следующий вагон, куда, слава богу, еще не пришли с проверкой. Только бы этот болван побыстрее шевелил руками, тогда она успеет пересадить Штефана Ноймана куда надо, пока никто не хватился.

– Документы в порядке? – спросил эсэсовец.

Она протянула ему папку и сказала:

– Внутри шесть пакетов – по одному для каждого вагона. Все документы должны быть разложены по ним. Мы старались, но с шестьюстами детьми это дело нелегкое. Может получиться, что кто-то из ребятишек оказался не на своем месте.

Она услышала, как женщина с чемоданами бросила презрительное:

– Жиденята.

Труус опять взглянула на окна. В одном вагоне эсэсовец рылся в вещах, выворачивал содержимое чемоданов и даже заставлял детей раздеваться, скотина.

– Ваши люди пугают детей! – заявила она.

Но офицер взирал на действия своих подчиненных с полным безразличием. Человек на скамейке свернул газету и, как и все, кто был рядом, стал смотреть в окно вагона на происходившее внутри.

– Мы только исполняем свои обязанности, – ответил эсэсовец.

– Нет, они не исполняют свои обязанности, – возразила Труус, не спеша причислять офицера к тем, кто творил безобразия внутри вагона, хотя он своим «мы» явно идентифицировал себя с ними. – Они ведут себя как невоспитанные дети, – добавила она.

К ней подлетела фрау Гроссман, от ужаса на ней не было лица. Труус взмахом руки остановила готовые сорваться с ее уст слова.

– Идите же, – продолжала она обращаться к офицеру СС. – Пройдите внутрь и остановите их, пока дети не описались от ужаса, а не то вам и вашим людям придется переодевать с нами всех шестьсот ребятишек, прежде чем поезд тронется с места.

Проигнорировать эту угрозу Труус эсэсовец не смог, а зеваки в полном ошеломлении уставились на женщину. Конечно, она не думала, что солдаты действительно станут менять белье обмочившимся детям, но была уверена, что и продолжать проверку, пока она и ее помощники будут переодевать ребятишек прямо на глазах у всего вокзала, они тоже не захотят.

Офицер шел вдоль поезда и кричал на ходу:

– Проверяющие, досматривайте багаж, но не пугайте детей!

Труус задумалась о том, что она сделала не так. Прежде всего, надо было заплатить пограничникам, чтобы те сели в поезд и проследовали через границу вместе с детьми, а досмотр провели бы в пути, тогда не было бы такой спешки и такого кошмара. Надо будет подключить барона Аартсена, пусть по своим каналам организует это для следующих транспортов и пусть пограничники каждый раз меняются, а она отблагодарит их подарками для жен, если после проверки все дети будут целы и невредимы. А еще надо брать с собой что-то большое и яркое, например желтый зонт, чтобы привлекать внимание детей, а то одних желтых перчаток для этого явно недостаточно. Теперь же, имея под присмотром шестьсот детей, церемониться с ними особенно не приходилось.

– Труус… – снова раздался взволнованный голос фрау Гроссман, и Труус, которая добилась своего от эсэсовца, повернулась к ней.

– Простите, – сказала она, – но мне еще нужно разыскать Штефана Ноймана…

– Они забрали двух мальчиков, однояйцевых близнецов! – выпалила фрау Гроссман.

– Гордонов? Как они попали на поезд? Их же не было в списках первых шестисот.

– Не знаю. Я рассаживала детей, потом дверь заперли, поезд тронулся, я обернулась – они стоят, одинаковые, и одинаково плачут!

– Господи, помоги нам! – выдохнула Труус, торопливо прикидывая, какая из нужд больше, и делая выбор в пользу двойняшек, в надежде, что инстинкт самосохранения поможет Штефану выпутаться. – Ладно, идемте. Скажете, что мальчишки баловались и выбросили свои номерки в окно. Дети есть дети, что с них возьмешь. Остальное я улажу.

– Но я… я так испугалась. Они спросили меня, почему у этих детей нет номеров, а я сказала, что их вообще не должно быть в поезде.

Труус почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица.

– Ладно. Ладно.

– Родители этих мальчиков…

– Родителям мы не судьи, – сказала Труус. – Возможно, на их месте и мы с вами поступили бы так же. Постойте, а может… Нет, идемте. Надеюсь, мы сможем уговорить немцев разрешить вам вернуться с мальчиками в Вену, а поезду с остальными детьми проследовать в Нидерланды. На большее рассчитывать не приходится. Мы не можем рисковать из-за них шестьюстами детьми. Хорошо, что те двое такие славные.

Парадокс Эйхмана

В кабинет Михаэля он вошел, бесцеремонно распахнув дверь, его пес за ним. Следом вбежала Анита, запоздало объявив о прибытии важного посетителя, явившегося в воскресенье, когда контора закрыта. Михаэль вскочил, приветствуя его, но тот смотрел на картину над его столом – портрет Лизль работы Кокошки. Михаэль объявил портрет своим, хотя тот, конечно, был написан задолго до того, как он впервые увидел свою будущую жену. Картина принадлежала Герману и, как таковая, была теперь собственностью Рейха.

– Мне нужны шестьсот шоколадок для собрания в «Метрополе», сегодня вечером, – начал тот с порога, не поздоровавшись, не представившись и не извинившись.

– Сегодня вечером? – переспросил Михаэль, потрясенный не столько отсутствием времени на исполнение заказа, поступившего как раз в тот день, когда у шоколатье выходной, сколько тем, что из-за такой мелочи Эйхман явился к нему собственной персоной, да и сам Михаэль зашел только для того, чтобы увидеть Аниту. – Конечно, герр Эйхман, – зачастил он, пытаясь привести мысли в порядок. – Это большая честь для шоколадной фабрики Ноймана…

– Ноймана? Я был уверен, что это уже не еврейское предприятие.

– Фабрики Вирта, – поправился Михаэль, не зная, что лучше: признать ошибку или сделать вид, будто ее и не было.

Эйхман был в ярости, но говорят, что это из-за поезда с детьми, который ушел из Вены накануне. Михаэль сам был вчера на Вестбанхофе и видел, как этот тип со своей жуткой псиной покидал вокзал, когда состав уже скрылся вдали. Михаэль раз десять, не меньше, прошел вчера там, надеясь хоть одним глазком увидеть Штефана с Вальтером, коря себя за то, что не отправил их вместе с Лизль в Шанхай. Он мог отправить их и позже, когда Лизль уже уехала, – время еще было. Да и риск был не так уж велик – какая разница, берешь ты одно место до Шанхая или три? Но он этого не сделал. А потом, после той жуткой ночи, стало поздно – билетов нельзя было достать ни за какие деньги, и всякий, кто интересовался возможностью отъезда в Шанхай, вызывал сильнейшие подозрения, будь он хоть трижды ариец.

Теперь мальчики в поезде, а поезд на полпути в Нидерланды. Михаэль надеялся, что этот тип сдержит слово и выпустит состав за границу Германии, но в глубине души боялся, как бы он не придумал предлог, который позволит ему взять свое обещание назад и отменить выезд. Что тогда будет с его племянниками?

– Шестьсот – да, конечно, мы все сделаем, – сказал Михаэль и взглянул на часы: придется вызывать мастеров, пусть отберут по доле из всех партий, приготовленных для отправки клиентам. – Мы почтем за честь обеспечить ваше сегодняшнее мероприятие разными сортами нашего шоколада.

– С изображением поезда, – произнес Эйхман.

– Что, все шестьсот? – ляпнул Михаэль. – Да, разумеется, – тут же поправился он, хотя понятия не имел, успеют ли мастера вручную нанести разноцветной глазурью изображение поезда на все шестьсот шоколадных плиток, причем за считаные часы. Но разве у него был выбор? – А пока разрешите вручить вам набор шоколадных конфет в подарок жене и детям, – предложил Михаэль, переживая не столько из-за своей последней оплошности – он осмелился поставить под вопрос желание этого человека, – сколько из-за взглядов, которые тот бросал на портрет Лизль. – У вас ведь есть дети, герр Эйхман? – торопливо добавил Михаэль, заполняя неловкую паузу.

В глубине души он проклинал себя за то, что не оставил этот чертов портрет в подсобке, вместе с другими картинами Германа. Если бы их нашли, он отговорился бы тем, что ничего о них не знал, что их там держал бывший зять, – ему ведь уже все равно ничего не сделают.

– Мои… – «племянники», чуть было не вырвалось у него. Штефан и Вальтер. – У меня у самого нет детей, но мне кажется, у нас еще остались наборы шоколадок с изображениями колеса обозрения в парке Пратер, они пользуются большой популярностью…

– Ох уж мне эти венцы с их дурацким колесом обозрения! – сердито оборвал его Эйхман. – Шестьсот поездов сегодня, к семи вечера.

Он развернулся и вышел из кабинета, пес за ним – шаг в шаг, точно приклеенный.

К счастью, Анита уже стояла у лифта, придерживая распахнутую дверцу. В общем-то, небольшого ума, она обладала прямо-таки звериным чутьем и всегда точно угадывала, что требуется в ту или иную минуту. Когда посетитель и его пес скрылись за дверцей лифта, Анита одними губами прошептала Михаэлю:

– Ему не дали привезти сюда жену и детей, они остались в Германии.

Как спрятать бесконечность

Когда пограничник вошел в вагон, все дети сидели молча, широко раскрыв глаза. В предпоследнем ряду Штефан крепко сжимал в своей руке ладошку Вальтера. Через проход от них мальчик с пальцем во рту прижался к Зофии Хелене, корзинка с малышкой стояла у ее ног. Малышка, слава Богу, молчала. Но если солдат начнет орать на них, как орал в соседнем вагоне, и дети заплачут в голос, как плакали до этого везде, малышка испугается и закричит. Она ведь еще маленькая.

Штефан пожалел, что рядом с ними нет тети Труус. Пожалел, что они не сказали ей о младенце. Она бы придумала, как объяснить его присутствие. Но она и еще одна взрослая женщина пошли туда, куда солдаты увели близнецов – тех самых, за кем не хотел следовать Вальтер, да и Штефан тоже.

– Всем встать! – рявкнул пограничник.

Дети покорно встали, солдат оглядел их. И тут его взгляд упал на Зофию Хелену. Штефану это не понравилось: то, как он смотрел на ее длинные белокурые волосы, большие зеленые глаза, блузку, под которой круглилась грудь.

Солдат, точно чувствуя, что кто-то прочитал его мысли, безошибочно повернулся к Штефану. Тот, не выпуская руки Вальтера, уставился в пол.

«Украшение», – вдруг пронеслось у него в голове. Украшение Зофии Хелены, слишком ценное, чтобы взять его с собой в поезд, то самое, которое тетя Труус велела ей отдать герру Пергеру, лежало у него в кармане.

Пограничник, не спуская глаз со Штефана, произнес:

– Сейчас я буду выкликать имена. Каждый, кто услышит свое, должен повторить его вслух, а когда я кивну, сесть.

И он стал зачитывать имена. Прочитав имя, солдат поднимал голову, смотрел, кто из детей отозвался, и кивал. Штефан задумался, не рискнуть ли ему потихоньку сесть с кем-нибудь вместе. Карл Фюксель ведь едет в другом вагоне. О чем он только думал? Мало того, что он на десять лет старше, чем тот мальчик, под чьим именем он попал в поезд, так он еще и ничего не сказал Зофи с Вальтером.

Но солдат точно чуял, что Штефан затеял какой-то обман, и каждый раз, отрываясь от списка, поглядывал сначала на отозвавшегося ребенка, потом на него. Дети, один за другим, опускались на свои места.

«Я самозванец, – думал Штефан. – Самозванец, которого выдаст ничего не подозревающий брат. Меня изобьют, как тогда избили папу, или пристрелят, как того мужчину у синагоги, на глазах которого истекала кровью его жена».

Прозвучало имя косоглазой рыжеволосой девочки, которая, как рассказывал ему Вальтер, стояла впереди них в очереди на регистрацию. Солдат поглядел на нее с отвращением и сделал пометку в списке. Потом повторил имя и велел девочке садиться.

– Вальтер Нойман! – крикнул он затем.

Вальтер повторил за ним свое имя. Солдат поглядел на мальчика, который стоял, одной рукой крепко держась за руку Штефана, а другой прижимая к груди кролика Петера.

Сделав пометку в списке, солдат сказал:

– Ты садись, а кролик пусть еще постоит. – (Вальтер прижал к себе игрушку еще крепче и со страхом посмотрел на пограничника.) – У вас, евреев, совсем нет чувства юмора.

– Петер едет с тобой по твоему билету, он делает то же, что и ты, – наклонившись, шепнул Штефан Вальтеру, забыв о собственной безопасности, главное – уберечь брата.

– Зофия Хелена Пергер! – выкрикнул пограничник.

– Зофия Хелена Пергер, – повторила Зофи.

Пограничник смотрел на нее и не кивал, словно ждал, чтобы она села без разрешения, а он, воспользовавшись этим, сделал бы с ней что-нибудь ужасное. Штефану не хотелось даже думать о том, что именно. В его руке лежала ладошка Вальтера. Ему нельзя было думать о том, что пограничник мог сделать с Зофией Хеленой.

Зофи стояла и спокойно ждала – красивая, уверенная, такой Штефан всегда представлял себе женщину из новеллы Цвейга. Амок охватил сейчас всех, от мала до велика. Украшение. Малышка в корзинке. Запрещенный «Калейдоскоп» у него в чемодане, которого тоже не должно быть в поезде, но, складывая вещи, он не знал, что попадет сюда, ведь его номер 610. Отражение амока виделось ему в устремленном на Зофию Хелену голодном взгляде пограничника, а может быть, и в том, как он сам реагировал на этот взгляд.

Взгляд через запачканные стекла очков.

Блокнот. Записи. Вот что обречет его на гибель, даже если эсэсовцы поверят, что он – Карл Фюксель, даже если проглотят обман с разницей в возрасте, даже если его не выдаст Вальтер, запутавшись в том, чего ему не объяснили, – и почему он не догадался все ему рассказать? – записи выдадут его с головой.

Пограничник двинулся к ним.

Малышка в корзине спала.

Пограничник подходил к Зофи все ближе, ближе и ближе, пока не оказался в проходе между ней и Штефаном, лицом к Зофи, так что Штефан мог бы протянуть руку и схватить его за тощую мальчишескую шею. И тут он понял, что пограничник вовсе не мужчина, а мальчик, такой же, как он сам. Вспомнились слова мамы: «Я знаю, что ты еще молод, но теперь тебе придется быть мужчиной». Сейчас по всей Германии мальчишки выдавали себя за мужчин.

Пограничник протянул руку и провел по волосам Зофи так, как это с самого отъезда хотелось сделать самому Штефану, – по всей длине белокурых локонов, покрывавших ей спину.

И кивнул.

Зофи стояла и смотрела на него.

«Не надо, Зофи, – взмолился про себя Штефан. – Ничего не надо. Просто сядь, и все».

Штефан приподнял руку с зажатой в ней ладошкой Вальтера так, чтобы Зофи это увидела, и кашлянул – сдавленно, негромко.

Ни Зофи, ни пограничник не обернулись. В соседних вагонах продолжался обыск. Снаружи лаяли собаки.

Штефан приложил палец к губам, подавая Вальтеру знак молчать.

– Все нормально, Вальт, – произнес он громким шепотом, будто не хотел, чтобы его услышали.

Пограничник и Зофи оглянулись на звук его голоса. В притихшем вагоне он прозвучал очень отчетливо.

Когда пограничник снова повернулся к Зофи, он кивнул, и она, слава Богу, села.

Солдат прошел в начало вагона и одно за другим дочитал оставшиеся в списке имена. Штефан с растущим ужасом смотрел, как дети садятся.

Наконец стоять остался он один.

– Тебя нет в списке, – сказал пограничник.

– Карл Фюксель, – ответил Штефан.

Вальтер поднял голову и посмотрел на него. Штефан нервно сглотнул, боясь, как бы младший брат его не выдал. Секунды ползли медленно, как века. Пот каплями тек по спине Штефана, собирался на его безволосой верхней губе. Почему он не послушал тетю Труус? Почему не сделал так, как велела ему она?

Пограничник оглядывал его с головы до ног.

Штефан стоял неподвижно, зажав в руке ладошку Вальтера, такую же мокрую от пота, как и его собственная. Так они и стояли, рука в руке, влажная кожа к влажной коже.

Пограничник еще раз пробежал список глазами, точно боясь, что ошибиться мог он сам, – и он действительно боялся, но по-своему. Когда это началось, когда страх начал безраздельно править миром?

– Карл Фюксель, – повторил солдат, и Штефан кивнул. – Назови по буквам, – потребовал тот.

Штефан постарался ничем не выдать испуга: человек не может не знать, как пишется его имя.

– К… а…

– Фамилию, дурак! – перебил его пограничник.

– Его номер сто двадцать, – сказала Зофи; пограничник повернулся к ней. – Факториал пяти.

Солдат вытаращился на нее, окончательно сбитый с толку.

– У нас у каждого свой номер, – пояснила она. – По номеру искать проще.

Мгновение, которое показалось всем вечностью, пограничник ел ее глазами, потом развернулся и вышел из вагона. Штефан видел, как он спрыгнул с подножки на перрон и пошел докладывать начальству.

Наклонившись к Вальтеру, Штефан сказал:

– Это наш секрет, Вальт. Если кто спросит, я – Карл Фюксель, ладно?

Он вынул из кармана подвеску Зофи и сунул ее за обшивку последнего сиденья. Там все равно никто не сидел, так что, если украшение найдут, обвинять будет некого. Жалко, что ни блокнот, ни книгу так просто не спрячешь, но украшение – уже кое-что.

– Я – Карл Фюксель, – повторил он. – Номер сто двадцать.

– Факториал пяти, очень счастливое число, – сказала Зофия Хелена.

– Я – Карл Фюксель, – в третий раз повторил Штефан.

– Насовсем? – спросил Вальтер.

– Только до Англии, – ответил Штефан.

– Значит, до после парохода, – сообразил Вальтер.

– Да, пока не сойдем с парома, – подтвердил Штефан.

– А Зофия Хелена – это все равно ты?

Пограничник снова вошел в вагон:

– Ты не из того вагона, Карл Фюксель. А теперь всем открыть чемоданы и вывернуть карманы.

Выбора у Штефана не было, пришлось открывать чемодан вместе со всеми. Страницы книги стали волнистыми от сырости, впитанной из подгузников. Блокнот тоже намок, но, к сожалению, не настолько, чтобы нельзя было разобрать слова.

Пользуясь тем, что пограничник был занят другими чемоданами, Штефан потихоньку завернул книгу и дневник сначала в подгузники, а потом в смену одежды.

Пограничник перетряхивал детские пожитки так, что вещи то и дело падали на грязный пол. Никто не возражал. Когда в одном чемодане он нашел семейное фото в рамке из серебра, то велел ребенку – владельцу чемодана – раздеться и тщательно перетряхнул всю его одежду. Ничего не найдя, сунул рамку вместе со снимком себе в карман и принялся за следующего пассажира. В подкладке пальто одной девочки он обнаружил зашитую золотую монету и так хлестнул девочку по лицу, что разбил ей губу. Слезы текли у девочки из глаз, когда она молча смотрела, как монета перекочевывает в карман пограничника.

Солдат был уже совсем рядом, когда в воздухе вокруг них вдруг отчетливо запахло экскрементами.

Пограничник поглядел на мальчика, который сосал палец.

«Пожалуйста, ошибись», – взмолился про себя Штефан.

Но пограничник уже перевел взгляд с мальчика на корзинку у ног Зофи. Взглянул на девушку, затем снова на корзинку. Облизнул губы и нервно сглотнул, так что было видно, как поднялся и опустился кадык на его худой, безволосой шее.

Штефан, сжав Вальтеру руку, сказал:

– Это моя корзина.

– Нет, – сразу возразила Зофи. – Она моя.

Все напряженно ждали, что пограничник вот-вот велит им открыть корзину. И тут в полной тишине раздался звук – девочка произнесла «агу». И замолчала. Но перепутать этот звук нельзя было ни с чем.

Пограничник от страха изменился в лице не хуже Штефана.

– Что тут так долго? – раздался вдруг чей-то голос.

В вагон с противоположного конца вошел другой пограничник, и первый отсалютовал ему, щелкнув каблуками:

– Хайль Гитлер! – И покосился на корзину.

Ему явно не хотелось сдавать начальству младенца, Штефан понял это по его лицу, но и пострадать за то, что пропустил безбилетного пассажира, ему тоже не хотелось, а ведь никаких младенцев в документах на пересечение границы не значилось.

– Ф-фу! – поморщился второй пограничник. – Ну и свиньи же эти евреи, туалетом и то пользоваться не умеют.

Весь вагон обернулся к нему.

– Если тут все в порядке, то считай, что мы от них избавились, – сказал он младшему пограничнику. – Пусть теперь голландцы с ними маются.

В другую сторону

Зофи наклонилась над корзиной, чтобы утешить малышку, когда поезд стал медленно отползать от станции навстречу красной хижине с грязной белой изгородью и нацистским флагом. Что это, граница с Нидерландами? Вдруг поезд остановился так резко, что Зофи стукнулась головой о спинку переднего сиденья. Поезд опять тронулся, но тут же остановился.

Все дети в вагоне молчали, и только малышка в корзине хныкала от каждого толчка.

Состав решительно пополз назад, прочь от красного домика.

– Мы едем назад, к маме? – шепотом спросил Вальтер.

В его голосе было столько надежды, что она заразила Зофи, и на какой-то миг девушка почти поверила, что, если бы повернуть время вспять, она смогла бы взять с собой сестренку, ведь едет же с ней эта малышка.

Поезд снова встал. Снаружи раздался звон – молотом били по железу.

Дети испуганно застыли.

Вагон снова качнулся, но куда, вперед или назад, никто не понял, настолько неуловимым было это движение. Зофи посмотрела на Штефана. Но тот понятия не имел, что происходит.

Поезд определенно двигался, но так медленно, что Зофи не могла понять, едут они вперед или возвращаются. «Наверняка тут тоже замешан какой-нибудь парадокс, который все объясняет», – думала она, напряженно вглядываясь в красный домик впереди и пытаясь решить, приближается он или отступает. Но если такой парадокс и существовал, то она его не вспомнила.

Раздался свисток паровоза, и поезд покатился вперед, теперь Зофи была в этом почти уверена. Домик ведь приближается, или нет? Она не сводила глаз со свастики на флаге, с красных стен и угольных куч за углом.

Штефан подошел и сел рядом с ней, посадив себе на колени Вальтера. Одной рукой он обнял Зофи за плечи, и его прикосновение показалось ей невесомым и тяжелым в одно и то же время. «Вот еще один парадокс: прикосновение Штефана», – подумала Зофия Хелена. Он ничего не говорил. Сидел молча, обхватив ее рукой за плечи, а Вальтер поднес к ее лицу кролика и тихо чмокнул губами, как будто поцеловал. Зофи гнала от себя мысль о Петере, которого она так и не купила для Йойо.

Сначала медленно, но вот все быстрее и быстрее флаг, красный дом и кучи угля стали расти, заполняя все поле ее зрения. Конечно, на самом деле они оставались такими же, как прежде, просто их состав ехал теперь как раз мимо них, и стук колес с привычного тук-тук-тук сменился на долгожданное тукитук-тукитук-тукитук. И тут же из соседнего вагона, в котором ехала тетя Труус, грянуло ликующее «Ура-а!».

– Ура! Ура! Ура! – подхватили дети вокруг Зофии Хелены.

Карл Фюксель

Всего несколько минут спустя поезд снова встал, но на этот раз на станции в Нидерландах, где не было ни солдат, ни собак. Какая-то женщина в пальто с белым меховым воротником подошла к вагону. В руках она держала огромный поднос с пакетами. Женщина постучала в окно тремя сиденьями впереди Зофи, и кто-то из старших детей опустил стекло. Двери вагона все еще были опечатаны.

– А ну, кому печенья? – спросила женщина и вложила первые пакеты в маленькие руки, протянутые из вагона ей навстречу.

Она сказала, что скоро принесут еще выпечку, и молоко, и масло, а пока можно есть печенье, и ничего, что перед едой, ешьте сколько захочется.

– Но только чтобы никого не стошнило! – весело добавила женщина, поднимая поднос на уровень окна, так что дети теперь сами брали пакеты и передавали их внутрь вагона. Себе они взяли последние.

Теперь окна открывались по всей длине состава.

Зофи увидела, как совсем рядом с ее окном тетя Труус влетела в объятия какого-то мужчины, а тот чмокнул ее в макушку. Рука Штефана все еще придавливала ей волосы на спине, пальцы грели плечо. Вдруг ей вспомнилась Мэри Морстон и то, как доктор Ватсон говорил о своей скорбной утрате в «Приключении в пустом доме» и как позже переехал на Бейкер-стрит, 221-б, в квартиру Шерлока Холмса. Девушка не могла понять, почему посреди всеобщей радости ей стало грустно.

Дверь вагона наконец распахнулась, и внутрь вошли еще женщины. Началась раздача еды, объятия, поцелуи: чужие женщины, как могли, утешали и привечали ребятишек в чужой для них стране. Вальтер спрыгнул с коленей Штефана и побежал к ним, Штефан встал и пошел за братом. Мальчик с пальцем во рту последовал за ними, оставив Зофи одну с малюткой Иоганной, которая мирно посапывала в корзине среди всеобщей суматохи.

Иоганна – такая славная девочка! Зофи очень хотелось взять ее на руки, но она боялась, что женщины увидят ее и заберут с собой.

Она смотрела сквозь грязное стекло, как на перроне тетя Труус, поговорив с мужчиной, который целовал ее в макушку, оставила его и отошла к первому вагону, куда поднялась с одной из своих помощниц. Минуты через две она спустилась оттуда и поднялась во второй вагон.

Женщины уже выводили из первого вагона детей. Не всех. Только некоторых.

В вагоне Зофи дети возвращались на свои места, открывая картонки с молоком и весело болтая, – с них точно упала пелена страха. Зофи тоже хотелось себя так чувствовать. Штефан с Вальтером и тот мальчик, чьего имени она так и не узнала, тоже вернулись и принесли молоко ей. Зофи поставила пакет рядом с собой так, чтобы никто не успел занять это место.

Штефан взглянул на пакет, потом на нее. Она отвела взгляд – в его глазах была обида. Он вернулся на сиденье по другую сторону прохода, мальчики за ним.

В вагон вошла тетя Труус и крикнула, чтобы все слушали ее. Стало тихо, все глаза смотрели на нее. Она объяснила, что дети поедут до Хук-ван-Холланда, где их ждет паром до Англии, но не все сразу. Паром всего один, и места на нем хватит лишь для пятисот пассажиров. Остальные останутся в Нидерландах и будут ждать парома, который вернется за ними через два дня.

– Я хочу с тобой, Штефан, – сказал Вальтер.

Штефан наклонился к брату и прошептал:

– Не забывай при всех называть меня Карлом, ладно? Это ненадолго.

Вальтер старательно закивал.

Тетя Труус сказала, что ее подруга, госпожа ван Ланге, сейчас придет и назовет фамилии тех, кто поедет с добрыми женщинами, которые принесли им еду. На станции их ждет горячий шоколад и теплые постели. Всем детям вдруг очень захотелось остаться в Нидерландах.

Зофи удивилась, когда увидела, что подруга тети Труус беременна. Встав в начале вагона, она называла фамилии – около десятка. Женщины сразу подходили к этим детям и начинали собирать их вещи. Госпожа ван Ланге так понравилась Зофи, что девочка почти решилась рассказать ей о малышке. Раз она сама ждет ребенка, то, наверное, разрешит Зофи оставить у себя Иоганну.

Тут госпожа ван Ланге назвала имя девочки, которая сидела как раз перед Зофи, – той, что так внимательно слушала ее рассказы о Шерлоке Холмсе. Женщина подошла и взяла девочку за руку, ее соседка по сиденью заплакала.

– Все хорошо, – шепнула ей Зофи. – Иди сюда, к нам с Иоганной.

И она подняла корзину с девочкой и поставила ее себе на колени. Малышка вела себя тихо. Никто в вагоне ее даже не видел.

Все смотрели в окна на детей, которых уводили с платформы. Зофи вспомнила, как в Германии сняли с поезда двух маленьких мальчиков, но тут же прогнала эту мысль.

Когда часть детей увели, остальные понемногу успокоились и стали ждать отправления поезда. Прошло уже немало времени, когда госпожа ван Ланге вдруг вернулась и позвала:

– Карл Фюксель? В этом вагоне есть Карл Фюксель?

Зофи охватила тревога. Нельзя, чтобы Вальтер потерял Штефана. И она сама тоже не может его потерять.

– Карл Фюксель? – снова позвала госпожа ван Ланге.

Зофи бросила быстрый взгляд через проход на Штефана, который сидел, крепко сжав руку брата.

– Карл Фюксель, – настаивала госпожа ван Ланге.

К ней подошла другая женщина, они о чем-то пошептались.

– Я знаю, но его нет в том вагоне, где он должен быть по спискам, – объяснила госпожа ван Ланге той женщине, и та предположила, что мальчик, наверное, потерял дар речи от страха: такое случилось с несколькими детьми.

– Послушайте, дети, – обратилась госпожа ван Ланге ко всем. – Если кто-нибудь из вас сидит рядом с Карлом Фюкселем – номер сто двадцать, – пожалуйста, скажите об этом нам.

Украдкой, так чтобы никто не заметил, Штефан повернул свой номер цифрами внутрь. Все молчали.

– Надо позвать госпожу Висмюллер, – решила Клара ван Ланге.

Вместе

Труус поднялась во второй с конца вагон, где ее ждали, и спросила:

– Кто-то из детей пропал?

Клара, чья беременность была уже хорошо видна – самой Труус никогда не доводилось донашивать до таких сроков, – отказывалась оставить работу по помощи детям, хотя за границу ее теперь не выпускали.

– Карл Фюксель, – сказала Клара.

– Понятно, – отозвалась Труус.

Окинув взглядом вагон, она сразу нашла Штефана Ноймана. Тот сидел в последнем ряду, с братом на коленях. Разумеется, без него он никуда не пойдет. Да, Штефан Нойман – это непредвиденное осложнение, которому пока не видно конца. Из рук немцев они его вырвали, теперь надо как-то ухитриться отдать его в руки англичан. И действовать надо быстро, без отлагательств, ведь мальчику через какие-то две-три недели стукнет восемнадцать.

– Дайте-ка мне список, – сказала она, беря у Клары бумагу и пробегая ее глазами. – А ну-ка, – обратилась она к детям, – кто из вас хочет сейчас выпить чашку горячего шоколада и лечь баиньки в теплую постельку?

В вагоне поднялся лес рук. Что ж, ничего удивительного. Какой ребенок откажется сойти с поезда, раз опасность более или менее миновала?

Раздался голос Зофии Хелены:

– Тетя Труус, Эльзи очень расстроилась, когда Дору вызвали, а ее нет. Они подружки с Вены. Мне кажется, их мамы даже записали девочек вместе, чтобы те не разлучались.

Штефан Нойман явно испугался, когда Труус пошла к ним со словами:

– Эльзи, хочешь к Доре, будете вместе пить горячий шоколад с печеньем?

Девочка прильнула к Зофи – желание остаться боролось в ней с желанием бежать к подружке, – но Зофи уже выдвинула ее в проход и подталкивала к Труус. Похоже, она еще больше Штефана боялась, что Труус его уведет. Как будто они не понимают, что она идет за другим ребенком.

– Все в порядке, Штефан, – сказала Труус мальчику. – Ты поедешь в Англию с братом.

И тут этот самый брат, малыш Вальтер Нойман, поднял своего кролика и притворным голоском пропищал:

– Он не брат Вальтера. Он – Карл Фюксель.

Труус торопливо взяла девочку за руку и отвернулась – не надо, чтобы милый малыш видел, до чего ей смешно. Теперь она поняла, чего ей так не хватает: маленькой плюшевой зверюшки, которая будет произносить за нее все лживые слова, а то в последнее время их что-то слишком много стало в ее жизни.

Но что это, неужели малышка Эльзи обделалась от испуга? Да нет, с ней все в порядке. Наверное, это общий запах вагона, где шестьдесят разновозрастных детей едут без присмотра взрослых день, ночь и еще день.

Дойдя до дверей, она вдруг обернулась. Что это, неужели хнычет младенец? Господи, только галлюцинаций ей сейчас и не хватало!

Она взглянула в окно: на перроне стоял Йооп, надежный как скала. Его вид помог Труус прогнать мысли о больничной палате, где, лежа одна на белой кровати под кипенно-белыми простынями, она все время слышала кряхтение младенцев, которых приносили матерям. Наверное, это вид глубоко беременной Клары так на нее подействовал.

– Ой, а чемоданчик Эльзи мы не взяли, – сказала она.

Но Штефан Нойман уже бежал за ней с чемоданом в руках и топал как слон.

Опять! Нет, она не ослышалась, такие звуки умеют издавать только младенцы.

Штефан, протягивая ей чемодан, вдруг разразился громким монологом о том, как сильно Эльзи понравились истории про Шерлока Холмса, которые рассказывала детям Зофи, а сам в это время глядел на нее так, словно ему не терпелось спровадить ее из вагона.

– Спасибо, Штефан, – резко произнесла она, чтобы он умолк и дал ей наконец послушать.

Бедняга ответил ей оскорбленным взглядом. Зря она так с ним. Но неужели ей мерещится?

Дети сидели тихо. Слишком тихо.

Труус подвела малышку Эльзи к Кларе и велела той вести ее на станцию, к Доре. Йоопу она сама расскажет о замене.

Вернувшись в вагон, Труус встала у входа и молча прислушалась. Дети уставились на нее. Никто не произнес ни слова.

Причиной их молчания мог быть страх, а могла быть и надежда. Не стоит подозревать их в том, что они пытаются что-то от нее скрыть. Да и что скрывать от нее им, едва вырвавшимся из лап германского Рейха?

И тут младенец закряхтел опять, где-то в конце вагона.

Труус стала неторопливо возвращаться, прислушиваясь на ходу.

Вот опять – младенец явно расстроен и готовится закричать во всю мочь.

Труус оглядывала каждое сиденье, все еще не веря себе: может, ей все-таки показалось?

В последнем ряду, у ног Зофии Хелены, стояла корзина для пикника. Писк доносился оттуда.

Труус вздохнула с облегчением: нет, она еще не совсем спятила, ей не мерещатся несуществующие младенцы.

Она протянула к корзине руку.

Зофия Хелена, пытаясь прикрыть корзину ногой, случайно толкнула ее, и малыш внутри заревел в голос. Тогда девушка, с вызовом глядя на Труус своими чистыми зелеными глазами, наклонилась, открыла корзинку, вынула оттуда младенца и стала качать, чтобы тот утих. Труус остолбенела: ей все еще не верилось, что младенец действительно здесь, в этом вагоне, хотя она своими глазами видела, как тот тянется к блестящим очкам на носу Зофи.

– Зофия Хелена, – начала она почти шепотом, – Бога ради, как тут оказался младенец? – Девушка молчала, тогда Труус повернула голову и крикнула: – Клара!

В голове уже метались мысли о том, что младенца надо пока отправить в приют с теми ста, которых они только что сняли с поезда.

Ах, да ведь Клара ушла, она же сама велела ей отвести Эльзи к Доре.

– Это моя сестренка, – сказала вдруг Зофи.

– Сестренка? – переспросила совсем сбитая с толку Труус.

– Иоганна, – добавила Зофи.

– Но как же, Зофия Хелена… А корзина? У тебя не было никакой корзины…

– Я взяла ее, когда бегала отдать дедушке украшение, как вы велели, – объяснила Зофи.

Труус видела, как ловко Зофия Хелена держит малышку. Да, у нее действительно была сестренка, вспомнила Труус. Она еще сама объясняла ее деду, почему они не могут взять обеих его внучек. Это было мучительно. Сколько же мучительных воспоминаний засело в ее памяти с того дня.

– Твоя сестренка уже ходит, Зофи, – сказала она, а в памяти всплыли слова: «Я уже большая. Мне три года».

Тем временем малышка схватила Зофию Хелену за палец и издала звук, очень похожий на смех. Когда же младенцы начинают смеяться?

– Если в Британии готовы взять целый поезд детей, – начала Зофи, – то что им стоит взять еще одну малышку? На пароме я все время буду держать ее на руках. Отдельное место ей не нужно.

Труус перевела взгляд с Зофии Хелены на Штефана. Откуда же взялась эта малышка? Зофи защищает ее так, будто она – ее собственная.

Она и этого мальчика защищала так же. Но они еще очень молоды, совсем дети. Не может быть, чтобы они…

Труус протянула руку и убрала край одеяльца с лица малышки, чтобы разглядеть ее. Итак, у них есть младенец без документов. Нескольких месяцев от роду. С такими малышами точнее не скажешь.

Снятие со стены

– Шестьсот шоколадных поездов, – объявил Михаэль собравшимся мастерам-шоколатье. – Да, я понимаю, что обычно Арнольд рисует поезда один, но сейчас у него очень мало времени, а если заказ не будет выполнен…

Пусть поезда будут любыми – косыми, кривобокими, – но только пусть они будут, причем все шестьсот сразу.

Шестьсот. Он только теперь понял, что празднование, к которому готовится Эйхман, связано с успешным избавлением Австрии от шестисот маленьких евреев.

«Шестьсот, – подумал Михаэль, – и Штефан с Вальтером в их числе».

– Возьмите весь готовый шоколад, какой есть на складе, – наставлял он мастеров. – Оберштурмфюрер Эйхман ничего не говорил о том, какой это должен быть шоколад, его интересует только рисунок… Да, и объясните клиентам, почему в этот раз они получат сокращенную партию товара, – добавил он.

В глазах всей Вены то обстоятельство, что Эйхман разместил столь значительный заказ на фабрике Вирта, поднимет репутацию их предприятия на еще большую высоту, и все поймут, что такому заказчику отказать было нельзя.

Покончив с наставлениями и организовав доставку, Михаэль предупредил Аниту, что будет занят, и вернулся к себе в кабинет. Там он закрыл дверь, запер ее на ключ и, опустившись на диван, долго смотрел на портрет той Лизль, в которую когда-то влюбился. Темные волосы, темные похотливые глаза. Губы, пробуждавшие в нем бешеное желание, стоило ей лишь коснуться ими его шеи. Он всегда считал, что она спала с этим Кокошкой, хотя никогда ее об этом не спрашивал, а она не делала никаких намеков. Да ему, в общем-то, и не хотелось знать. С другой стороны, эти яростные царапины на щеках, оставленные кистью художника, но имеющие отношение к самой Лизль. Не исключено, что она отказала ему и тем пробудила его ярость.

Стараясь не шуметь, он снял портрет со стены, поставил на пол и принялся снимать заднюю часть рамы. Неторопливо он разобрал раму, полностью освободив от нее холст.

Осиротив картину, он унес обломки рамы в чулан – надо будет выбросить, но только потом, когда стемнеет.

В чулане стояла еще одна картина. Он вынес ее оттуда и освободил от рамы так же бережно, как первую.

Затем, сложив друг на друга холсты, скрутил их в трубку, закрепил ее края бечевкой и сунул себе под пальто. Тщательно застегнул все пуговицы, вышел, спустился по лестнице, открыл дверь и, чувствуя бешеный стук своего сердца, шагнул на улицу.

В отеле «Метрополь»

За небольшим столиком на верхнем уровне роскошного обеденного зала отеля «Метрополь» сидел Эйхман. Компанию ему составлял Зверь. За их спинами вставали стеклянной стеной громадные окна, впереди горели хрустальные люстры, а внизу, на залитом электрическим сиянием этаже собрался весь цвет немецкой оккупации Вены. Под звуки оркестра подходил к концу роскошный обед. Через минуту он в немногих словах объявит о своем триумфе: Вена избавилась от шестисот евреев, а заплатили за это британцы. Да, это был триумф! Он, Эйхман, заявил, что это произойдет либо на его условиях, либо никак, и все было сделано так, как он хотел.

– На моих условиях, Зверь, – сказал он вслух.

«Надо будет приказать арестовать этого еврея Фридмана, пусть ночку-другую посидит здесь, в холодном подвале», – подумал он, хмуро поглядывая на своих гостей внизу, которые весело смеялись и болтали, переходя от одного столика к другому. И зачем он позвал их сюда с женами, когда Вера еще в Берлине?

Выполняя инструкцию, к Эйхману подошел официант с первой порцией десерта. Склонив голову, он поставил перед ним хрустальную тарелочку. На ней лежал кусок торта: по личному заказу Эйхмана его изготовил шеф-повар отеля и украсил лучшим венским шоколадом, на каждой плитке которого был изображен поезд.

Внизу одни официанты уже собирали обеденную посуду со столов, другие, с подносами, полными точно таких же тарелочек, как у Эйхмана, ждали, когда он отведает свою порцию десерта и скажет речь, чтобы только затем начать обносить сладким гостей.

Эйхман взял вилку и отделил ею кусочек торта, а официант наклонил серебряный кофейник над фарфоровой чашкой. Эйхман был рад, что время десерта уже подошло. Ему не терпелось сказать слова, которых от него ждали, и покончить с этим. Но горький запах кофе вдруг заставил его отложить вилку, даже не попробовав торт. Нет, но какова наглость этой страхолюдной голландки – приглашать его к себе на кофе, как будто она ему ровня!

Он отодвинул чашку.

– Кажется, я уже сыт, – сказал он официанту. – Унесите мой кофе, а сладкое отдайте Зверю.

Огни Хариджа

Счет открыл Нойман-младший. На «Праге» едва успели отдать швартовы и берег еще не скрылся из виду, а желудок малыша уже ощутил «ласку» Северного моря. Труус помогала другому ребенку устроиться на койке шагах в десяти от них, когда старший брат мальчика открыл свой чемодан, вынул оттуда омерзительный ком тряпья и стал разворачивать его слой за слоем. Оказалось, что ком состоял из подгузников, выстиранных, но не высушенных как следует, и таких же мокрых носовых платков, под которыми обнаружилась книга и блокнот. Первой мыслью Труус было, что мальчик сейчас расстроится из-за книги: ее обложка набухла, частично впитав в себя воду из тряпок, страницы покоробились и слиплись.

Братишка посадил ему на колени кролика Петера, открыл его лапкой обложку и попытался перевернуть мокрые страницы.

– По-моему, эту книгу не сможет прочесть уже никто, даже Петер. – Штефан мужественно засмеялся.

Тут Вальтер сказал, что его сейчас стошнит, и сдержал слово: содержимое его желудка моментально оказалось прямо на раскрытых страницах. С тех пор прошел уже не один час. Малыш Нойман был первым, но далеко не последним.

Держа за руки двоих ребятишек, Труус поднялась с ними на палубу.

– Холодный морской воздух вам поможет, главное, не замерзнуть, – приговаривала она. – Только смотрите с лавки не вставайте и к релингам не подходите, а то еще упадете в море.

Мальчик – № 500, как было написано на его картонке, с которой она только что стерла следы рвоты грязным носовым платком, – вынул изо рта большой палец и сказал:

– Меня сейчас снова вырвет.

– По-моему, тебе уже нечем, Тома, – ободрила она мальчика. – Но даже если тебе кажется, что у тебя в желудке еще что-то осталось, все равно сиди здесь и к борту не подходи.

Да, переход по Северному морю – не самая простая задача даже в хорошую погоду. Труус и сама мучилась бы морской болезнью, будь у нее время. Но приходилось заботиться о других. И почему она была так уверена, что справится? Одни дети плакали, других тошнило, третьи, измученные морской болезнью, наконец заснули. Да, нечего сказать, хорошенькое впечатление они произведут на добрых самаритян в Англии.

– Можно мне поздороваться с малюткой? – спросила тринадцатилетняя Эрика Лайтер.

Она была дочерью краснодеревщика, и ей одной из немногих предстояло сразу отправиться в приемную семью в Камборне, а не жить в летнем лагере в ожидании, когда ей найдут дом.

Проследив за взглядом Эрики, Труус увидела Зофию Хелену – та стояла у релинга, зеленая, как почти все на борту.

– С лавки ни шагу! – скомандовала она детям и бросилась к девушке, чтобы взять у той младенца.

– Я обещала ее матери, что буду беречь малышку всю дорогу до Англии, – сказала Зофия Хелена.

– Если так будет и дальше, то до Англии придется добираться вплавь, и тебе, и ей, – сказала Труус. – Дай-ка ее пока мне, а когда море с тобой закончит, придешь заберешь. И смотри, осторожнее. Отойди-ка лучше от релинга. Иди посиди на лавочке.

– Не хочу запачкать всю палубу, – ответила Зофи.

– Одним больше, одним меньше – разницы уже никакой, – произнесла Труус.

Свободной рукой она взяла Зофи за руку и, отведя ее подальше от борта и пенистой бездны за ним, посадила на свободное место рядом с Эрикой.

– Сиди тут и смотри на горизонт, – сказала она. – Помогает.

Зофия Хелена послушно села и стала смотреть, куда ей было велено. Через минуту она спросила:

– Вон то, вероятно, огни Хариджа?

Еле различимые вдали, огоньки мерцали, крошечные, словно булавочные головки: если это Англия, то ходу им осталось всего около часу.

– Нет, это маяк в Орфорд-Нессе, – ответила Труус. – Или в Доверкорте – совсем рядом с Хариджем. Но мы его не увидим, пока не обойдем Доверкорт. Харидж находится в закрытой бухте.

– Это строчка из рассказа о Шерлоке Холмсе «Его прощальный поклон», – сказала Зофи. – «Вон то, вероятно, огни Хариджа».

– Правда? – отозвалась Труус. – Тогда тем более не спускай глаз с этих огней, и тебе наверняка станет легче. А я пока отнесу малышку к девочкам.

Но пошла она вовсе не к другим девочкам, а в тихий уголок, подальше от глаз Зофии Хелены. Там она опустилась на скамью и начала укачивать малышку – Иоганну. Зофия Хелена привыкла называть ее именем своей сестренки. Нет, их двоих определенно пора разделять. Иначе добром это не закончится.

В Англии этой малютке пока нет места, и одна мысль о том, что придется объяснять англичанам, откуда взялась эта беспаспортная девочка, упрашивать их взять на себя заботу о ней… Нет, легче отвезти ее назад в Амстердам и оттуда все уладить, приготовить для нее дом.

– Ты ведь не будешь возражать, если тебе придется немного пожить в Амстердаме, безымянное дитя? – проворковала она, склоняясь над малюткой и тщетно гоня прочь воспоминание о другой малютке, Адель Вайс, лежащей в маленьком гробике. О нем Труус не рассказывала никому, даже Йоопу.

Она запела старую, всеми любимую песню:

– Луна взошла, звезды златые светят с небес, чистых и ясных.

Подняв голову, она вздрогнула: ей показалось, что перед ней стоит Йооп, но это, конечно, был не он. Йооп далеко, он один дома, надел пижаму и спит, а на кухонном столе его ждет одинокая тарелка. Утром он положит на нее кусок хлеба, присыпет его шоколадной крошкой из банки и сядет за завтрак. А сейчас перед ней стоял мальчик в запачканном рвотой пальто. Скоро вокруг собрались еще дети, а потом прибежала девочка-подросток и закричала, что где-то подрались два мальчика.

– Один из них меня укусил, тетя Труус! – воскликнула она.

Труус взглянула на ее руку – действительно, следы зубов, хотя и едва заметные. Нехотя она поднялась, посадила девочку на свое место и отдала ей малышку:

– Посиди здесь, а я пойду разберусь с этими озорниками. – И обернулась к мальчику, которого тошнило. – Пойдем, милый, мы тебя почистим.

Помирив драчунов и почистив мальчику пальто, Труус спустилась на нижнюю палубу проверить, как там спят дети. Первыми, кого она увидела, были Штефан и Вальтер. Братья крепко спали, младший прижимал к себе плюшевого кролика. На полу рядом с ними лежала книга, безнадежно испорченная. Труус подняла ее и взглянула на корешок: Стефан Цвейг «Калейдоскоп».

Хвостик золотой цепочки, которой не должно было быть при нем, свисал из кармана Штефана. Труус подумала, что придется отругать его за это. Ведь, пронеся в поезд запрещенную книгу и золотую вещь, он подверг риску весь транспорт. И тут она вспомнила: бедный мальчик не собирался садиться на этот поезд, он пришел, только чтобы проводить брата. Что сделано, то сделано, все обошлось, он выкрутился. А ведь и он, и его брат привыкли к богатству, не только материальному, но и духовному: у них была семья, мама, папа, их все любили, баловали. И вдруг они остались одни, без ничего, и даже книгой мальчику пришлось пожертвовать, спасая малышку.

Она спрятала цепочку поглубже в карман Штефана и нежно погладила его по волосам, думая: «Йооп хотел бы иметь такого сына, как он. Йооп хотел бы иметь сына».

Харидж

Паром подошел к пристани в Харидже, и холодный, сырой воздух сразу прильнул к перчаткам, шапкам и застегнутым на все пуговицы пальто. На берегу их уже ждали: объективы фотоаппаратов и даже одной кинокамеры нацелились на детей, пока те, выстроившись на борту вдоль релинга, грустно смотрели на пенные гребни волн и чаек, с криками круживших над ними. Теперь, когда до схода на берег детям оставались считаные минуты, сердце Труус болело за них особо: да, в Англии им ничего не будет угрожать, но что это будет за безопасность – без семьи, без родителей и друзей, в стране, язык которой незнаком большинству из них, а обычаи одинаково чужды всем. Конечно, они попадут в хорошие дома. Кто, кроме добрых людей, готов принять под свой кров детей другого народа, другой веры, и не на недели или месяцы, а, возможно, на годы?

Заметив среди встречающих Хелен Бентвич с планшетом в руках, Труус поручила другим взрослым выстраивать на борту детей строго по списку, а сама поспешила на берег. Вообще-то, она хотела начать с проблемных детей – со Штефана Ноймана и малышки, – но потом решила, что лучше пусть все-таки спускаются по номерам. В конце концов, именно об этом ее просила Хелен. Труус слегка коробило при мысли о том, что живые дети, каждый со своим именем, желаниями, чувствами, а теперь и перспективой будущей жизни, сойдут на берег пронумерованными, точно какой-то инвентарь, но приступать к трудным переговорам действительно будет проще, если процесс высадки будет в разгаре. К тому же объясняться предстояло с Хелен, и Труус воспрянула духом. Ведь Хелен никогда не спешит сказать «нет». А это такое редкое качество в наше время.

Труус чувствовала, что надо обратиться к детям с какими-то словами, но что тут можно сказать? Она решила ограничиться общим ободрением:

– Ваши родители очень гордятся вами! И всех вас очень любят!

Швартовые концы сбросили на берег и закрепили вокруг причальных тумб, спустили трап: тропинка для детей в страну, которой отныне предстояло стать для них новым домом. Труус взяла за руку первого ребенка – это был Алан Коэн, карточка с номером 1 висела у него на шее – и не торопясь повела его по трапу. Остальные, притихнув от страха, последовали за ними. Маленькие, как Алан, прижимали к себе кто куклу, кто плюшевую игрушку – каждому позволили взять с собой только одну. Конечно, они напуганы. Не по себе было и Труус. Теперь, когда дело сделано, пройден большой путь, она стала для этих детей воплощением разлуки с родителями. «Господь мой, отчего Ты покинул их?» Хотя, вообще-то, эти дети как раз не покинутые, ведь их, как и Христа, ждет новая жизнь.

Наконец Труус ступила на самую нижнюю ступеньку трапа, а оттуда – на землю Англии, и малыш Алан Коэн, которого она крепко держала за руку, вместе с ней.

– Я не знала, Хелен, что вы тоже будете здесь! Какая это радость для меня и какое облегчение!

Женщины обнялись, но Труус по-прежнему не выпускала руки Алана Коэна.

– Я не могла отказать себе в удовольствии приехать, зная, что вы тоже будете здесь, – отозвалась Хелен Бентвич.

– А я еще десять минут назад не верила, что все-таки окажусь здесь! – воскликнула Труус, и обе женщины засмеялись. – Миссис Бентвич, позвольте представить вам Алана Коэна, – продолжила Труус, отсмеявшись, и переложила ладошку Алана в руку Хелен Бентвич.

Та приняла ее и ласково пожала.

– Алан, das ist Frau Bentwich, – сказала Труус мальчику.

Алан смотрел на Хелен настороженно. Что ж, ничего удивительного.

– Алан из Зальцбурга, – добавила Труус.

После аншлюса семье мальчика пришлось перебраться в Вену, в Леопольдштадт, где немцы собирались держать австрийских евреев до тех пор, пока не решат, что с ними делать дальше, но его дом был в Зальцбурге, и Труус хотела подчеркнуть это особо. Она хотела, чтобы Хелен поняла: эти дети, несмотря на номерки на груди, личности, в том числе номер 1.

– Ему пять лет, и у него есть два младших брата. Его папа – банкир.

Точнее, был банкиром в Зальцбурге, пока ему не запретили заниматься его делом. Впрочем, Хелен Бентвич незачем было это объяснять: она сама была из семьи банкиров, к тому же евреев, и хорошо знала обо всем, что творилось сейчас с евреями в Германии, где их лишали права абсолютно на все.

– Willkommen in England, Alan, – произнесла Хелен Бентвич.

Труус едва не заплакала, услышав из уст Хелен имя мальчика и приветствие на родном для него языке.

Когда Труус повернулась, чтобы взять за руку следующего ребенка в очереди – это был Гарри Гебер, семи лет, – Хелен погладила по голове плюшевого зверя, которого крепко прижимал к себе Алан Коэн. Сказать, что это за персонаж, было невозможно – игрушка была старая, потрепанная, явно очень любимая.

– Und wer ist das? – спросила Хелен у мальчика. Кто это?

Алан просиял:

– Herr Bӓr. Er ist ein Bӓr!

– Ну конечно это же медведь! – улыбнулась Хелен. – Что ж, мистер Коэн и мистер Медведь, миссис Бейтс сейчас поможет вам сесть в автобус. – И она указала на два двухэтажных автобуса, которые ждали неподалеку. – К вам скоро присоединятся другие дети, но поскольку вы первые, то поначалу вам, боюсь, будет немного одиноко…

Труус тоже взглянула в сторону автобусов. Дети уже проделали огромный путь, и все же ей показалось, что автобусы и их разделяет пропасть. Она снова обратилась к мальчику по-немецки:

– Алан, может быть, вы с герром Медведем подождете, пока я представлю Гарри и Руфь миссис Бентвич, а потом миссис Бейтс отведет в автобус вас троих. Тогда тебе и герру Медведю не придется ждать в автобусе в одиночку. Хорошо?

Малыш серьезно кивнул.

Хелен и Труус обменялись понимающими взглядами.

– Миссис Бентвич, – продолжала Труус, слегка стискивая ладошку Гарри, – позвольте представить вам Гарри Гебера. – (Рука мальчика легла в ладонь Хелен.) – А это старшая сестренка Гарри, Руфь. Они из Иннсбрука, их папа – торговец мануфактурой. – (Это он на вокзале в Вене призывал благословения на головы своих драгоценных детей.) – Руфь любит рисовать, – добавила она.

Еще в дороге девочка рассказывала Труус об угольных карандашах, которые лежали у нее в чемодане. Это было все, что у нее осталось в жизни: смена одежды и коробка карандашей. Но зато у Руфи был Гарри, а у Гарри – Руфь. Не каждый ребенок на пароме мог похвастаться сестрой или братом.

Два автобуса были уже заполнены, и Труус мысленно попрощалась с первыми ста детьми. Старших отправляли в Лоустофт, а младших – в Доверкорт. И тут к ней шагнул Штефан Нойман с легким чемоданчиком в руке – без комка влажных подгузников и носовых платков, лишь со сменой одежды, мокрым блокнотом и испорченной книгой внутри.

– Миссис Бентвич, – обратилась Труус к Хелен, – позвольте представить вам Штефана Ноймана. Карл Фюксель заболел корью перед самым отъездом. Мы решили, что лучше заменить его здоровым ребенком, чем везти вам целый корабль заразы.

– Очень благодарна вам, Труус! – ответила Хелен.

– Отец Штефана… – (Его отец, владелец шоколадной фабрики, погиб в ту страшную ночь, когда избивали и убивали немецких евреев.) – Семья Штефана подарила миру много новых сортов шоколада, а сам Штефан – прекрасный писатель, как я слышала, – продолжила Труус, вспомнив, как просила ее за мальчика Зофия Хелена. – Ему семнадцать, и он хорошо говорит по-английски. Я знаю, что старших детей, которым еще не нашли временные семьи, отправляют в Лоустофт, но у Штефана в этой очереди стоит младший брат Вальтер и подруга, тоже очень ответственная девушка. Может быть, вы согласитесь послать их троих – Штефана, его подругу Зофию Хелену Пергер и брата Вальтера – в Доверкорт? Полагаю, там нужна будет помощь в присмотре за малышами, и мальчик, говорящий по-английски, может оказаться очень кстати.

Хелен вычеркнула рядом с номером 120 имя «Карл Фюксель», вписала вместо него «Штефан Нойман, 17 лет» и место назначения – Доверкорт.

– Штефан, иди в автобус, – сказала Труус.

– Я обещал маме, что нигде не выпущу Вальтера из виду, – произнес Штефан на очень хорошем английском, почти без акцента.

– Но ведь тебя вообще не должно было быть в этом поезде, – возразила Труус.

– Я сказал ей, что тоже еду. Мне казалось, что иначе она не отпустила бы и Вальтера. И она… – Он сглотнул. – Моя мама умерла.

Труус положила ему на плечо руку со словами:

– Tot, Stephan? Das habe ich nicht gewusst…[16]

Штефан, вспыхнув, ответил:

– Нет, не умерла. Она…

Труус, видя, что слово, независимо от того, знает он его по-английски или нет, просто не идет с его измученного языка, сама объяснила Хелен, что мама мальчика больна, не уточняя насколько, но стараясь, чтобы та поняла: у братьев скоро не будет никого, кроме друг друга. Скольких еще детей в этой очереди ждет такая судьба? Но в этом Труус была бессильна; она делала лишь то, что могла.

– Штефан, подожди брата у автобуса, – сказала Хелен Бентвич. – Я прослежу, чтобы вас посадили вместе.

Очередь уже подходила к концу, когда Труус, которая представляла Хелен каждого ребенка по имени, увидела Зофию Хелену с младенцем, а рядом – малыша Вальтера. Крошка у нее на руках помалкивала, может быть, спала. Какая она все-таки славная. Кому не захочется иметь такую дочку?

– Миссис Бентвич, позвольте представить вам Зофию Хелену Пергер, – сказала Труус.

– Хелена, у нас с тобой одно имя, хотя по-английски оно звучит не так красиво, – ответила та.

– Зофи была так добра, что взяла на себя заботу об этой малышке от самой Вены, – продолжила Труус. – Девочку… – Труус почувствовала, что сейчас заплачет, – только этого ей и не хватало, особенно сейчас, когда детям так нужно, чтобы она была сильной.

Но Хелен привела Труус в чувство одним касанием руки, совсем как тогда, в Лондоне, когда голландка, сидя в ее кабинете и вертя в руках стеклянный шар со снегом внутри, на миг замечталась о ребенке. Он был бы вылитый Йооп, лепил бы зимой снеговика и кидал бы в нее снежками, а она смеялась бы, глядя на него.

– Девочку подкинула в поезд мать, – выдавила Труус, не в силах даже представить всю глубину отчаяния, которое должна была испытывать женщина, чтобы решиться на такое: сунуть беспомощного младенца первой попавшейся девушке, почти ребенку, не зная ее имени, не имея никакой надежды когда-нибудь разыскать свое дитя.

Мать воображала, что отдает свою дочку в надежные руки тех, кто переправит ее через море, в страну, где ей не будет грозить опасность. Но ведь девушка могла поскользнуться на мокрой палубе и уронить малышку за борт, в бурные воды Северного моря. Или чужая женщина заботливо уложила бы ее спать в крохотную кроватку в карантинном бараке, а ночью та умерла бы, совсем одна, в чужой стране. Смерть настигла бы ее, хотя она могла бы жить, забери ее к себе бездетная пара, которая позже могла бы разыскать ее мать, вывезти из Германии и вернуть ей ребенка.

– Малышку поставили в поезд в… – Зофия Хелена повернулась к Труус. – Тетя Труус, как по-английски Picknickkorb?

– В корзинке для пикника, – произнесла Труус.

– Я не знала, что там был ребенок, – добавила Зофи.

Хелен внимательно разглядывала девушку, в ее взгляде читалось сомнение. Да что и говорить, история невероятная, к тому же этот вариант отличался от того, что Зофия Хелена рассказала Труус сначала. Труус опять задумалась о дружбе Зофи со Штефаном: мальчику почти восемнадцать и он так явно влюблен в девочку, да и она к нему неравнодушна.

– В общем, мы понятия не имеем, чей это ребенок, – сказала она Хелен, и это была правда, для нее самой по крайней мере. – Уверена, малышку заберут одной из первых – еще бы, ребенок без прошлого.

Хелен так долго смотрела на Труус в упор, что той пришлось собрать все силы, чтобы выдержать этот взгляд.

– Так как мне ее записать? – наконец спросила Хелен.

– Иоганна, – тут же ответила Зофия Хелена.

– Безымянный младенец, – твердо сказала Труус. – Пусть приемные родители выберут малышке имя по своему вкусу. Думаю, если сейчас их обеих отправить в Доверкорт, Зофия Хелена прекрасно позаботится о девочке до тех пор, пока ее не удастся пристроить.

Зофи молчала, пока Хелен вычеркивала из списка ее имя.

– Ну вот, можешь идти к автобусам, – сказала Хелен.

– Может, мне лучше подождать Вальтера? – спросила она у Труус на немецком. – Он ведь впереди меня в очереди. Его номер пятьсот двадцать два, а мой – пятьсот двадцать три.

Труус улыбнулась. Какая все-таки замечательная девушка эта Зофи и какое право имеет она осуждать ее? Ведь только представить, что за жизнь вела девушка в последний год в Вене: отец умер, мать в тюрьме, и это притом что они даже не евреи, просто мать отчаянно рисковала собой и детьми ради других. К тому же она верила девушке. История с корзинкой для пикника была настолько бесхитростна, что от нее просто веяло правдой: ребенок оказался в поезде в последний момент, когда мать, убедившись, что иной возможности спасти девочку не будет, поставила корзинку с ней на площадку отходящего вагона, не давая себе времени передумать.

– Миссис Бентвич, пусть Зофи подождет, пока я не представлю вам ее друга, Вальтера Ноймана. – Труус взяла Вальтера за руку. – Это младший брат того самого Штефана Ноймана, который так терпеливо ждет его у автобусов.

Хелен Бентвич оглянулась: действительно, от автобусов на них смотрел старший мальчик. Она погладила по плюшевой макушке кролика Петера.

– А кто же это? – спросила она. – Und wer ist das?

– Das ist Peter, – ответил Вальтер на немецком и продолжил: – Зофи сказала, что ему не нужен свой номер, потому что он едет по моему, бесплатно.

Зофи одобряюще кивнула:

– Это особенный номер. У него десять… как сказать faktoren?[17] Один, два, три, шесть, восемнадцать, двадцать девять, восемьдесят семь, Einhundertvierundsiebzig, Zweihunderteinundsechzig, Fünfhundertzweiundzwanzig[18].

Хелен Бентвич звонко рассмеялась:

– Willkommen in England, Walter und Peter[19]. Вы оба счастливчики, как я погляжу!

Труус смотрела, как дети втроем подошли к старшему мальчику и как тот, радостно схватив на руки Вальтера, закружился с ним, потом расцеловал его в обе щеки и даже чмокнул в мордочку плюшевого кролика, а Зофи так весело смеялась, что разбудила малышку. Та проснулась и залепетала, как это умеют делать лишь младенцы, – негромко и нежно, так что не потревожила бы никого вокруг, даже если бы вокруг спали.

– Ничей ребенок, Труус, – сказала Хелен, и Труус отвела глаза и взглянула на волны цвета стали, которые лизали бок парома, того самого, что совсем скоро повезет ее, одинокую, домой. – Вы не думали о том, чтобы забрать ее с собой, в Амстердам?

– Кого, малышку?

Хелен поглядела на нее со значением:

– Еще не поздно. – Она подняла руку, чтобы привлечь внимание водителя автобуса и задержать отправку. – Пока автобус не отошел, я еще могу внести изменения в список.

Труус наблюдала за тем, как дети исчезли в автобусе, и попыталась представить, как сложится здесь их жизнь. С малышкой все будет в порядке. Наверняка найдется добрая женщина, которая, как и Труус, отчаянно хочет ребенка. Женщина, для которой, как и для нее самой, это дитя станет благословением Господа. Она полюбит малышку с первого взгляда, возьмет ее к себе и будет растить, втайне терзаясь виной и надеясь, что никто – ни мать, ни отец – никогда не объявится и не предъявит на девочку своих прав. Да и насколько велики шансы, что родители уцелеют? Что сделает с евреями Гитлер, когда начнется война? Правда, все предпочитают говорить «если война начнется», как будто у кого-то еще есть сомнения в том, что это произойдет.

Она перевела взгляд на трап, где ждали дети, затем на паром, на море – огромное, пустое, которое ей придется пересечь опять, на этот раз одной, и никто не будет отвлекать ее от собственных мыслей, вечно бегущих по одной и той же накатанной колее: о том, чего у них с Йоопом нет и, видимо, никогда уже не будет, о настоящей семье.

– В Нидерландах меня ждут сто детей, целый паром, – сказала она. – А сколько их еще в Австрии.

Хелен взяла руку Труус и сжала ее так, как это делала сама Труус, прощаясь с каждым ребенком отдельно, прежде чем отправить его в новую, изменившуюся жизнь.

– Труус, вы уверены?

Но Труус не была уверена ни в чем. И не только сейчас. Пока она молчала, не в силах ответить на вопрос Хелен, объяснить, что дело тут вовсе не в ребенке, которого ей не хочется отпускать, пошел редкий снег.

Хелен, продолжая сжимать ее руку, видимо, поняла что-то такое, чего Труус сама не могла о себе понять, и махнула шоферу. Двигатель автобуса чихнул и заурчал. Вдруг на втором этаже автобуса открылось окно, и звонкий голос – это была Зофия Хелена – крикнул:

– Мы вас любим, тетя Труус!

И тут же в каждом автобусном окне и наверху, и внизу замелькали ребячьи мордочки и руки, раздались голоса:

– Мы вас любим, тетя Труус! Мы вас любим!

Вон Вальтер машет ей лапкой кролика Петера на прощание. А вон Зофия Хелена подняла девочку и делает сначала несколько взмахов ее бедной осиротевшей ручкой, потом опускает ее и машет сама.

Доверкорт

Штефан, держа на коленях Вальтера, взглянул в окно, когда автобус нырнул под вывеску «Летний лагерь Уорнера». Какое-то время они ехали по дороге, мокрой от растаявшего снега. Кругом тоже было мокро, и мир не казался от этого ни теплее, ни лучше. Наконец автобус замер у длинного одноэтажного строения. За ним, на продутом всеми ветрами пляже, выстроились потрепанные домики с острыми крышами.

– Петеру холодно, – сказал Вальтер.

Штефан обеими руками прижал к себе брата и его кролика:

– Ничего, Петер. Видишь, на крыше большого дома труба, а из нее идет дым? Значит, там топится камин. Сейчас нас туда отведут.

Но дети из первого автобуса уже тащили свои чемоданы к домикам, на крышах которых вовсе не было труб. К большому дому направлялись взрослые, которые выходили из своих авто.

Какая-то женщина с планшетом в руках поднялась на ступеньку их автобуса.

– Добро пожаловать в Англию, дети! – сказала она. – Я мисс Андерсон. Пожалуйста, при выходе называйте мне ваши имена. Я буду сообщать вам номера ваших домиков, а вы несите туда свои пожитки.

Дети недоумевающе переглянулись.

Зофи шепнула Штефану:

– Что такое «пожитки»?

Штефан тоже не знал, что такое «пожитки», но понял: женщина хочет, чтобы они пошли к маленьким домикам.

– Die Hütten[20], – сказал он.

Там наверняка будет электрическое отопление.

– Подождешь меня, если выйдешь первым? – спросила Зофи.

Штефан и Вальтер спустились по ступенькам, Зофи с малышкой за ними. Все вместе они встали в хвост большой очереди детей из нижнего салона.

– Штефан и Вальтер Нойманы, – произнес Штефан, когда подошла их очередь.

– Вальтер Нойман, твой домик номер двадцать два, детка, – сказала мисс Андерсон и снова устремила глаза на список. – Никакого Штефана Ноймана здесь нет. Мальчик, ты сел не в тот автобус. Это Доверкорт. А старших детей повезли в Лоустофт.

– Я Карл Фюксель, – ответил Штефан, не зная, как точнее выразить свою мысль на неродном ему языке. – У него… masern?[21] Он болен. Миссис Бентвич сказала мне помогать с младшими мальчиками.

Мисс Андерсон поглядела на него внимательно, точно оценивала, справится ли он.

– Хорошо, домик четырнадцать.

– Тетя Труус сказала, что мы с братом будем вместе.

– Кто? А-а, понятно. Стойте здесь, пока я не закончу с автобусом, а там подберем вам двоим домик.

Штефан поблагодарил ее, тщательно подбирая самые вежливые слова на английском, и толкнул Вальтера, который тоже сказал по-английски «спасибо».

Только они отошли в сторону, а мисс Андерсон занялась Зофи, как к братьям подошли мужчина и женщина.

– Смотри, Джордж, какой славный маленький мальчик! – воскликнула она, глядя на Вальтера.

– Мы братья, – вмешался Штефан.

– Дорогая, мы ведь уже выбрали себе мальчика из немцев, – ответил мужчина. – Думаю, одного пятилетки для няни в ее возрасте более чем достаточно. Пойдем в дом и заберем его.

Мисс Андерсон тем временем говорила Зофии Хелене:

– Бог ты мой, еще и младенец, которого мы не ждали! Ладно, вставай тут, с мальчиками, и жди, когда я закончу с остальными.

Женщина, которая умилилась на Вальтера, вдруг увидела малышку:

– Младенец? Джордж! Давай возьмем его, он будет как будто наш собственный. Нам же сказали, что своих детей у нас не будет. Пожалуйста, давай возьмем, пока его никто не увидел.

– Эти дети только что из Австрии, – возразил ей муж. – Они даже еще не мылись.

Но женщина уже трогала малышку за щечку, воркуя:

– А как тебя зовут, маленький?

– Мою сестренку зовут Иоганна, – ответила Зофия Хелена.

Женщина попыталась взять малышку у нее из рук, но Зофи прижала ее к себе и не отпускала.

– Но ты ведь слишком большая, чтобы иметь такую маленькую сестренку! – заявила вдруг женщина и отшатнулась от Зофии Хелены, как от зачумленной.

Зофи глядела на нее с выражением, которого Штефан никогда не видел у нее прежде: это была неуверенность. Она ведь такая умная. На родном языке она всегда знала, что ответить.

Женщина взяла мужа под руку и потащила его к главному зданию со словами:

– Господи, они посылают нам погибших девиц!

Штефан наблюдал за происходящим. Ему хотелось защитить Зофи, но он не понимал, в чем именно ее обвиняют. Погибшая. Это значит умершая, такая, которую уже не спасти. Как Помпеи. Но Помпеи, даже погибнув, остались по-своему непревзойденными, и Штефан знал это.

Виза на выезд, в некотором роде

Рахель начала плакать еще до того, как дед Зофии Хелены закончил свой рассказ: дети благополучно добрались до Англии, все трое.

Отто Пергер положил шляпу, которую до того держал в руке. Рахель вся сжалась: ей было страшно ощутить его прикосновение, хотя бы вскользь. Никаких проявлений нежности она просто не вынесет.

– Они в летнем лагере под Хариджем и пробудут там до тех пор, пока их не распределят по семьям, – продолжил герр Пергер.

Рахель знала, что ее слезы – всего лишь потакание своей слабости, но поделать ничего не могла. Надо бы, конечно, взять себя в руки, но сил не было. Да и брать в руки, строго говоря, тоже уже было практически нечего.

– Тяжело без них, я знаю, – произнес герр Пергер.

Рахель собралась с силами и сказала:

– Большое облегчение знать, что они в безопасности. Спасибо вам, герр Пергер.

Он улыбнулся, едва заметно:

– Отто. Пожалуйста, называйте меня так.

Тут ей полагалось назвать ему свое имя, но она не могла себя заставить. И не потому, что, даже сидя здесь в полном одиночестве, лишенная всего, что когда-то придавало ей достоинства, она будто бы считала себя выше его, как он наверняка подумает. И ошибется. То есть теперь она понимала, что раньше думала именно так, и ей было стыдно. Хотелось попросить у этого человека прощения, но сил не было, а ведь ей предстояло сделать еще одно важное дело.

Протянув руку к верхнему ящику бюро, она вынула оттуда примерно сорок тоненьких конвертов: в них были письма, которые она написала на бумаге, взятой взаймы, а марки для них купила по ее просьбе фрау Истерниц на последние деньги, что дал ей Михаэль. На каждом конверте было написано: «Штефану и Вальтеру», без адреса. Даже это небольшое усилие причинило ей боль, но она отмахнулась от помощи Отто. Не надо, чтобы он считал ее слабой. Если уж он пришел – хотя лучше бы не приходил, конечно, – но раз уж он здесь, то пусть видит ее решительной и сильной.

И она протянула ему все конверты, кроме последнего, без марки.

Отто смотрел на них, но не спешил взять их, точно знал, что она задумала и о чем хочет его просить.

– Герр Пергер, – начала Рахель, – мне так трудно выходить на улицу, да и времени у меня осталось уже совсем мало…

– Нет, я их не возьму, – торопливо произнес он.

– Я знаю, нечестно с моей стороны просить вас об этом, ведь я еврейка.

Его вполне могли посадить в тюрьму лишь за то, что он согласился бы отправлять ее письма.

– Дело не в этом, – возразил он. – Совсем не в этом, фрау Нойман. Вы не должны…

– Я бы попросила кого-нибудь другого, – продолжала она, – но мы же… Никто здесь не думает, что мы останемся. Мой муж мертв, герр Пергер, и я тоже скоро умру. Вы же видите, я совсем одна в этой комнате: не будь я при смерти, ко мне давно подселили бы кого-нибудь.

И она грустно улыбнулась, из последних сил, то есть она надеялась, что у нее вышла именно улыбка. Ведь она так давно не улыбалась, что даже забыла, как это делается.

– Пожалуйста, не откажите мне в этой последней любезности, ладно? – попросила она. – Не ради меня, но ради моих сыновей, хорошо? – Какое счастье, что этот пожилой человек хорошо относится к Штефану. – Отправляйте им по одному письму в неделю, чтобы они знали: со мной все в порядке.

– Но ведь вы могли бы…

– Пусть они заботятся друг о друге и начинают новую жизнь в Англии, а не переживают из-за меня. – Эти слова она произнесла шепотом, так ей было больно, и не только телу, но и душе. – Последнее письмо написано чужой рукой, в нем сказано, что я умерла, – выдавила она. – Они знают, что так будет, Штефан знает, и им будет больно, если я уйду и никто не напишет им об этом.

Старик нерешительно потрепал свою бородку:

– Но… Как же я узнаю, когда его послать?

Рахель молча смотрела на него. Совсем уже старик, глаза за круглыми стеклами очков слезятся, как у всех в старости. Если она объяснит ему сейчас, он наверняка откажется. Как и любой на его месте. А ведь он стар и, кажется, должен бы все понимать.

– Фрау Нойман, вы… – Его ладони легли на ее руки, на письма, которые она держала. – Вы не должны…

– Герр Пергер, если я что-то и должна в этой жизни, так это позаботиться о том, чтобы мои сыновья выросли и стали взрослыми людьми. – Твердость, с которой прозвучал ее голос, поразила ее саму, не только его, и она продолжила мягче: – Вы и представить себе не можете, как я благодарна вам за то, что именно вы дали мне такую возможность. А теперь, прошу вас, оставьте меня наедине с радостной вестью, которую вы мне принесли. – И она вложила письма в его руки.

– Они без адреса, – сказал он.

– Я не знаю, где они будут, но, может быть, вы не откажетесь вложить их в ваши письма к Зофи и предупредите ее, что делаете это от моего имени, потому что мне слишком тяжело писать? Думаю, Зофи всегда будет знать, где Штефан.

Опять эти слезы. Но разве сможет эта странная девочка сделать так, чтобы сбылись все надежды, которые она вкладывала в Штефана и Вальтера?

– Завтра я еще приду, – пообещал Отто Пергер. – Принесу вам поесть. Вам нужно питаться, фрау Пергер.

– Прошу вас, не надо больше из-за меня беспокоиться. Только отправляйте письма.

– Но ведь вам нужны силы. Ради своих сыновей вы должны быть сильной.

– Ничего, обо мне позаботятся соседи, а вы только зря подвергнете себя опасности, если станете сюда приходить.

Он внимательно поглядел ей в лицо. Он все понял. Она прочла это по его глазам за толстыми стеклами очков, почувствовала по тому, как стиснули его пальцы пачку писем. Он и хотел знать наверняка, и в то же время не хотел.

Она выдержала его взгляд. Это было необходимо. Если она поддастся и опустит глаза, он снова придет, а так ему не захочется возвращаться сюда, спрашивать.

– Хорошо, тогда через пару дней, – сказал он.

– Нет, – ответила она, – пожалуйста, только письма, больше ничего не надо.

– Но когда я получу весточку от Зофии Хелены, вам ведь тоже захочется узнать, что она мне пишет. Как и мне будет интересно, что сообщают вам Штефан и Вальтер.

Она кивнула, опасаясь, что иначе он никогда не уйдет. Теперь, когда письма у него в руках, надо выпроводить его во что бы то ни стало. Что она будет делать, если он вдруг передумает? А если она сама передумает? Вот до чего ее довел этот разговор о сыновьях.

Он нехотя встал, но, дойдя до обшарпанной, убогой двери, обернулся. Она закрыла глаза, делая вид, будто не в силах побороть сон.

Когда дверь за ним тихо затворилась, Рахель вынула из ящика последний конверт с фотокарточками Штефана и Вальтера. По очереди она прижалась губами к родным лицам, раз и еще раз.

– Вы такие хорошие, мои мальчики, – прошептала она. – Такие хорошие, вы дали мне столько любви.

Спрятав оба снимка у себя на груди, под одеждой, она вынула из конверта небольшой сверток, развернула его, и ей на ладонь легла опасная бритва – последняя бритва Германа.

Часть третья. Время после

Январь 1939 года

Кролик номер 522

Штефан сел на койку Вальтера:

– Эй, Вальт, вставай, пора! Все давно ушли. – Он потянул с братишки одеяло. – Новый день наступил, Новый год!

Вальтер рывком натянул одеяло себе на голову.

– Мы и так уже пропустили завтрак, – сказал Штефан.

Первый завтрак 1939 года. Всего через несколько недель Штефану исполнится восемнадцать. А что потом? Если какая-нибудь семья не возьмет их с Вальтером до его дня рождения, то каковы шансы, что это случится позже?

– Петер не голодный, – буркнул Вальтер из-под одеяла. – Петер говорит, что завтракать слишком холодно.

«Умный кролик», – подумал Штефан, а вслух сказал:

– У меня есть новое письмо от мамы.

Почтовое отделение лагеря, расположенное в углу большой комнаты главного здания, по воскресеньям не работало, но Штефан получил письмо накануне и решил приберечь его до дня посещений, когда уедут потенциальные родители. Для детей это был день сплошных мучений: с утра до вечера они должны были сидеть на одном месте и вежливо отвечать на вопросы незнакомых взрослых, от которых зависело, появится у них какое-нибудь будущее в этой стране или нет. До сих пор на них с Вальтером никто не обращал внимания. Хотя сегодня всего лишь их третье воскресенье в лагере, а в прошлый раз почти никто не приходил, из-за Рождества. В Вене сейчас большая рождественская ярмарка, на улицах продают имбирные пряники и глинтвейн, люди со всей страны едут взглянуть на большую нарядную елку на Ратхаусплац. Дома у Нойманов тоже всегда украшали елку – серебряные и золотые игрушки, большая соломенная звезда на верхушке, огоньки, – а в канун Рождества все домашние обменивались подарками и пели «Stille Nacht! Heilige Nacht!»[22]. Англичане тоже поют эту песню, мелодия та же, только слова совсем другие. Ребята из колледжа возле лагеря научили их английским словам, для практики языка. Интересно, с кем в этом году пела эту песню мама и пела ли вообще?

Посадив Вальтера, он ловко натянул на брата второй свитер поверх первого, надел на него пальто и шарф. Шапка и перчатки и так уже были на нем; братья спали в одежде, в обнимку в одной постели – так было теплее. Всем мальчикам, которые жили с ними в одном домике, Штефан велел надевать на ночь перчатки, шапки, свитера и ложиться по двое.

Одев брата, Штефан дал ему в руки кролика и приготовился, как всегда, повесить ему на шею номерок. Но Вальтер увернулся. В последние дни он часто капризничал из-за этой чертовой штуки. Штефан его понимал и не сердился. Он и сам уже давно возненавидел свой ярлык, который сводил его к какой-то комбинации цифр, холодной и бездушной, как бы Зофи ни старалась придать им какую-то индивидуальность. Но таково было правило: каждый ребенок в Доверкорте должен был носить номер, всегда.

– Я знаю, – сказал он как можно ласковее. – Знаю, но…

Тут ему пришла в голову мысль. Он взял картонку, свернул бечевку тройной петлей и предложил:

– А что, если сегодня номер поносит Петер?

Вальтер задумался, но потом кивнул.

Штефан надел номер на Петера: кролик номер 522.

В большом здании было немного теплее благодаря каминам, однако дети все равно сидели за длинными столами в пальто, уминая овсянку и копченую селедку на завтрак. По радио передавали музыку, два мальчика постарше разбирали новогоднюю елку. Трое мальчишек расшумелись, поссорившись за место за столом для игры в настольный теннис, и дама-воспитательница прикрикнула на них:

– А ну-ка ведите себя как следует, не то отошлю вас обратно в Германию!

Те обернулись и посмотрели на нее, но даже если поняли, что она сказала, то ничем этого не показали. Вальтер спросил, что она им крикнула, и Штефан объяснил.

Вальтер, совсем сбитый с толку, прошептал:

– Значит, если я буду плохо себя вести, то смогу поехать домой, к маме?

Штефан почувствовал, как болезненно сжалось у него горло.

– А как же я, Вальт? Без тебя я тут ночью насмерть замерзну.

– А ты тоже будь плохим мальчиком, – отозвался Вальтер и обратился к кролику: – Петер, ты побудешь плохим кроликом?

– Но мама тогда огорчится, – сказал Штефан. – Как же она поедет в Англию, если мы вернемся домой?

– Можно мы сейчас прочитаем письмо? – попросил Вальтер.

Не снимая перчаток, Штефан сунул руку в карман пальто и вынул из него тонкий конверт: их с Вальтером имена были выведены на нем маминой рукой, но адрес, как и на первых двух, писал герр Пергер. В первое письмо он вложил записочку, в которой сообщал братьям, что с их мамой все хорошо, он ей помогает – с риском для себя и для младшей внучки, сразу понял Штефан. Что будет с малышкой Иоганной, если ее деда посадят в тюрьму за помощь еврейке, ведь их с Зофи мать до сих пор в лапах нацистов?

Штефан оглядел большое пространство столовой, ища Зофи, но та еще не пришла. Правда, грифельная доска, на которой воспитатели записывали имена детей, выбранных для проживания в семьях, была покрыта уравнениями, которых Штефан не видел прошлым вечером.

– Хорошо, давай прочитаем сейчас, только быстро. Чур, уговор – не плакать. А то вдруг родители, которые возьмут нас к себе, придут сегодня – возьмут и появятся здесь с минуты на минуту.

– Если нас выберут, – заявил Вальтер, – то мы поедем жить в дом, где есть тепло для нас с Петером и библиотека для тебя.

Штефан протянул брату письмо:

– С библиотекой может повезти, а может, и нет, но уж тепло наверняка будет. Сегодня твоя очередь читать.

– Петер почитает, – ответил Вальтер.

– Ну хорошо, пусть Петер.

И Вальтер начал читать писклявым кроличьим голоском:

– «Милые мои мальчики, мы в Вене очень без вас скучаем, но меня согревает мысль о том, что в Англии вы вместе и всегда будете заботиться друг о друге».

С тех же самых слов начинались и первые два письма от мамы, которые они читали и перечитывали так часто, что Вальтер почти выучил их наизусть. Он, кстати, сильно продвинулся в искусстве чтения в последние недели: делать в лагере было решительно нечего, и они с братом то и дело читали вслух. Правда, почти все книги в лагере были на английском, и Вальтер уже лучше читал на этом языке, чем на родном, сообразил Штефан, когда младший брат поднял на него глаза, споткнувшись на трудном слове. Хотя, с другой стороны, книги, которые они читают здесь, печатные, а мама пишет от руки, так что иные слова бывает нелегко распознать и Штефану. И тогда приходится полагаться на память.

Носовым платком, в поезде побывавшим подгузником, Штефан вытер братишке слезы и ласково сказал:

– Ну же, Вальт, мы ведь договорились: слезы только вечером.

К ним подошла Зофи с малышкой на руках. Малышка была укутана в одеяльца, которые принесли для нее какие-то дамы. Штефан снял с девушки очки, слегка запотевшие с холода – в помещении было все же теплее, чем на улице, хотя и ненамного, – аккуратно протер их пальцами в перчатках и снова вернул ей на нос.

– Кто бы мог подумать, что станет еще холоднее? – сказал он.

– После зимнего солнцестояния всегда холодает, несмотря на удлинение светового дня. Дело в том, что море сохраняет тепло, а земля активно его отдает, – объяснила Зофи.

– Мы со Штефаном всю ночь спали одетыми, но я все равно замерз! – сообщил Вальтер. – А Петер окоченел. На нем ведь только курточка. Но ничего, может, сегодня нас кто-нибудь выберет.

– Я думаю, ты прав, Вальтер, – ответила Зофи. – У меня такое чувство, что на этой неделе тебе повезет.

Воспитательница подошла к доске и тряпкой стала стирать уравнения. Штефан взял за руку Вальтера, и они вчетвером тоже подошли к доске, которую уже окружили дети. Одна девочка подскакивала и кричала:

– Запишите меня! Меня! Я еду в семью!

Мел застучал по доске. Когда список был готов, у выхода из столовой собралась кучка счастливцев – тех, кому предстояло вернуться в свои домики за вещами. Это были сплошь девочки и малыши. Остальные рассаживались по местам. Вот-вот должны были нагрянуть родители.

– А ну-ка, Вальт, – сказал Штефан, – давай мы тебя послушаем.

– Добрый день. Как мило с вашей стороны, что вы нас посетили, – начал Вальтер.

Его английский стал заметно лучше с прошлого воскресенья. Все-таки практика делала свое дело, хотя пока и не творила чудеса.

– Великолепно! – подбодрил брата Штефан. – А где ты сегодня сядешь?

– Я хочу сидеть рядом с Зофи и Иоганной, – ответил Вальтер. – Все родители подходят посмотреть на Иоганну.

И они, как всегда, заняли места возле девочек, повернув свои стулья спинками к длинному столу, с которого уже убирали остатки завтрака. Впереди был еще один долгий, тоскливый день из тех, которые Штефан уже привык называть про себя инквизиторскими воскресеньями. И все же, когда входная дверь распахнулась и в столовой пара за парой стали появляться потенциальные родители, Штефан смотрел на них с надеждой.

Девятнадцать свечей

Штефан проснулся резко, как от толчка, и не сразу вспомнил, где он: все тот же постылый домишко, где они с братом делят койку. Сегодня ему исполняется восемнадцать. Будь он сейчас в Вене, программа «Киндертранспорт» стала бы ему недоступна. Но он в Англии, хотя в семью его до сих пор не определили. Неужели отправят обратно?

Закрыв глаза, он представил себя дома, в особняке на Рингштрассе. Никогда, даже после того, как в нем расположились нацисты, он не переставал быть Штефану родным. Вот Штефан спускается по широкой мраморной лестнице, над его головой хрустальные люстры, на каждом повороте он касается то одной статуи, то другой, пока не доходит до мраморной женщины внизу – груди у нее совсем как у Зофи. Вот он идет через холл, мимо картин на стенах – березовая роща с чудной перспективой; Климт, пейзаж города Мальчезине на озере Гарда – пару раз они всей семьей проводили там лето; Кокошка, портрет тети Лизль. Штефан входит в музыкальный салон – там уже играет Бах, Первая виолончельная сюита, его любимая. На столе торт, испеченный руками мамы, украшенный лучшим шоколадом с фабрики отца. Всегда, вплоть до его прошлого дня рождения, она пекла торт сама, хотя в последний раз это простое дело отняло у нее столько сил, что весь оставшийся день она провела в постели. Отец зажжет на торте свечи, как делал это каждый год. Свечей будет девятнадцать – по числу лет плюс еще одна на удачу. А Штефан будет то и дело подходить к окну, высматривая Зофи. В руках у него новая пьеса, которую он просто должен ей прочесть. Да, пора бы ему уже написать новую пьесу. Новую пьесу на английском, его новом языке. Вот только он сомневался, сможет ли написать хоть что-нибудь об этом месте.

Не надо никому говорить, что сегодня его день рождения. Ни Вальтеру. Ни даже Зофии Хелене.

Он встал, оделся в ледяном полумраке, одного за другим поднял детей, помог одеться им, после чего повел их через лагерь к большому дому. Там он отпустил мальчиков погулять. Вальтер тоже убежал с ними. Штефан был рад, что братишка заводит друзей. Проследив, куда они побежали, он повернулся и поискал глазами Зофи. Она стояла в длинной очереди за почтой.

Он подошел к ней, и они стали терпеливо ждать, развлекая малышку. Когда наконец подошла их очередь, Штефану вручили письмо и посылку. Но не успел он удивиться, как Зофи вскрикнула:

– Штефан, смотри! – и сунула ему конверт, надписанный не косым, заваливающимся назад почерком ее деда, как тот, что он держал в руках, а другим: ровным, круглым, с хорошо прописанными петлями.

Зофи сунула малышку Штефану и торопливо разорвала свой конверт.

Боясь уронить девочку, Штефан подошел к длинному столу и положил на него свои конверты и пакет. Имена на его конверте, как всегда, были написаны рукой мамы, но адрес выведен герром Пергером. Надо приберечь его до тех пор, пока Вальтер не наиграется. Хорошо все-таки, что у братишки появились здесь друзья. Но пакет был подписан только его именем, не Вальтера, да и рука совсем незнакомая: так не писал не только герр Пергер, но и мама. И почему-то без марки.

– Это от мамы! – вскрикнула рядом Зофия Хелена. – Они в Чехословакии! Маму отпустили на той неделе, и они сразу же уехали. Там Гитлер до них не дотянется.

И она заплакала. Штефан, перехватив малышку одной рукой, другой неловко обнял подругу за плечи и притянул к себе:

– Ну что ты, не плачь. Они живы-здоровы.

Но Зофи пуще прежнего залилась слезами.

– Они там все вместе, – всхлипывала она, – и в Англию никто не поедет, даже Иоганна.

Одной рукой Штефан взял у нее письмо и пробежал его глазами.

– Твоя мама пишет, что они все вместе подают на английскую визу, Зоф. Из Чехословакии это сделать проще, к тому же они не евреи. Вот увидишь, к весне они будут здесь.

Штефан вспомнил о своей почте, лишь когда Зофи, успокоившись, села за завтрак из овсянки с молоком, которое здесь разливали из больших белых кувшинов. Но едва он начал вскрывать пакет, лицо его подруги просияло улыбкой.

– Сегодня твой день рождения!

– Ш-ш-ш! – отозвался он.

Зофи тут же встревожилась. Восемнадцать лет.

Сняв с пакета обертку из грубой коричневой бумаги, Штефан обнаружил под ней книгу: она была завернута в подарочную бумагу и перевязана ленточкой. Он снял ее, и у него в руках оказался новенький томик: Стефан Цвейг «Калейдоскоп» – та самая книга, которая когда-то принадлежала отцу, пока отец не подарил ее Штефану, он – Зофи, а она сберегла ее и вернула ему в те страшные дни, когда он скрывался в подземельях Вены.

– Какая красивая, – произнесла Зофи.

Штефан открыл книгу и перевернул несколько страниц.

– На английском, – сказал он.

– С автографом, Штефан. Смотри: здесь подпись Стефана Цвейга. «От писателя писателю, с наилучшими пожеланиями от женщины, которая глубоко восхищается тобой».

– От писателя писателю, с наилучшими пожеланиями от женщины, которая глубоко восхищается тобой, – повторил Штефан вслух.

– Это от твоей мамы?

Штефан посмотрел на Зофи скептически. Шутит она, что ли? Если бы это написала мама, то зачем ей притворяться, будто это не она? К тому же она написала бы «люблю», а не «восхищаюсь».

Он еще повертел обертку в руках, думая, что раз это не от Зофи, то наверняка должна быть какая-то приписка. Но ничего не нашел – ни записки, ни открытки, ни даже обратного адреса или имени отправителя.

– Это пришло сюда не по почте, – сказал он. – Почтового штемпеля нет.

Значит, все же от Зофи.

– То есть кто-то сам привез книгу сюда? – переспросила она.

– Зофи, – начал он, – не хочу тебе об этом напоминать, но здесь никто, кроме тебя, не знает, что сегодня мой день рождения. Даже Вальтер забыл или просто не понимает, что это сегодня.

Выражение ее лица поразило его: стыд. Ей было стыдно, что у нее нет для него подарка. Ну конечно нет: откуда у них что здесь возьмется.

– Наверное, это все же от твоей мамы, – сказала она.

Но кто, кроме Зофи, вообще может знать, что эта книга здесь, с ним, что он прятал ее в чемодане, завернув в ком мокрых подгузников, а потом на нее стошнило Вальтера? Кому, кроме Зофи, может прийти в голову, что он сохранит ее после всего? Испорченную. Непригодную для чтения.

– Наверное, ты права, – с сомнением произнес он. – А вот письмо наверняка от мамы!

Штемпель чехословацкий. Значит, герр Пергер отправил его по маминой просьбе, когда фрау Пергер отпустили и они бежали из Австрии. Можно сказать, им с Вальтером повезло, что герр Пергер не забыл о нем в отъездной суете. Хорошо бы мама нашла кого-нибудь еще, кто сможет пересылать им ее письма. Только они давали поддержку Вальтеру, только ради них он каждое воскресенье вставал, умывался, надевал лучшую одежду, какая у него была, снимал пальто в большой, плохо протопленной комнате и часами сидел, ожидая, когда его выберут, а родители все шли и шли мимо. Штефан подумал, что надо подождать и открыть письмо потом, с Вальтером, но братишка весело играл с другими мальчиками, и к тому же сегодня ведь его, Штефана, день рождения.

Штефан вскрыл конверт, вынул из него тонкий, хрупкий листок и прочел: «С наилучшими пожеланиями из Вены».

Мама жалела, что не может послать ему подарок ко дню рождения, но он теперь мужчина, ему восемнадцать лет, и она хочет, чтобы он знал: она им гордится.

Невыбранные

Зофи с малышкой Иоганной на руках снова сидела у длинного стола и разглядывала Штефана. Дедушка наверняка сказал бы, что ему пора постричься, но то же самое относилось сейчас ко всем мальчикам в летнем лагере Уорнера без исключения. Однако Зофи даже больше нравился этот новый, слегка взъерошенный Штефан. Без перчаток и пальто вид у него был замерзший и все же щеголеватый.

Он снял пальто с Вальтера, одернул на нем пиджачок, поправил ворот рубашки.

– Ну, еще разок, Вальт, – попросил он.

– Петеру не нравится, как на него смотрят взрослые, – заявил Вальтер.

– Знаю, – сказал Штефан. – Под их взглядами я тоже начинаю чувствовать себя гнилым яблоком на рынке. Но все ведь еще только началось. Ну давай еще разок, пожалуйста.

– Добрый день. Как мило, что вы навестили нас сегодня, – произнес Вальтер без всякого энтузиазма.

Зофи, прижавшись губами к шейке малышки, думала о настоящей Йойо, которая сейчас где-то там, в Чехословакии, у бабушки Бетты, с мамой и дедушкой. Может, когда-нибудь Штефан напишет обо всем этом пьесу, и в ней будет персонаж, похожий на ту милую женщину, которая как раз подходит к Вальтеру. Он ведь такой славный мальчик. Его давно взяли бы в какую-нибудь семью, если бы Штефан отпустил. Зофи уже не раз пробовала его уговорить, но он всегда отказывался, отвечая, что дал обещание матери, и вообще, кто бы упрекал его, только не она. Но теперь, когда ему исполнилось восемнадцать и он сам слишком взрослый для того, чтобы его взяли в семью, может быть, он согласится.

– Как тебя зовут, малыш? – обратилась женщина к Вальтеру.

За него, как всегда, ответил Штефан:

– Его имя Вальтер Нойман. А я его брат Штефан.

Зофи вздохнула.

– Добрый день, – сказал Вальтер. – Как мило, что вы нас навестили. Это кролик Петер. Он тоже с нами.

– Понимаю, – отозвалась женщина. – Вы, мальчики, хотите остаться вместе?

Именно так всегда отвечали потенциальные родители, когда понимали, что в нагрузку к Вальтеру придется взять еще и Штефана.

– Штефан пишет пьесы, он очень талантливый, – сказала Зофи.

– Младенец! – воскликнула женщина. – А я думала, их здесь не будет! – Она позвенела связкой ключей перед Иоганной, та загулила и потянулась к ним ручками.

Зофи дала женщине подержать малышку. Она всегда так делала, если человек ей нравился. А еще она видела, как им не хочется потом с ней расставаться.

– Да, милая, я думаю, что у меня есть местечко прямо для тебя, – сказала женщина малышке.

Зофи старательно выговорила по-английски:

– Где вы живете?

Женщина удивленно переспросила:

– Где я живу? – И рассмеялась гладким эллиптическим смехом, как раз таким, какой Зофи привыкла ассоциировать с самыми лучшими людьми. – Ну, у нас есть дом на Бишопс-авеню в Хэмпстеде, да, малютка? А еще Мелфорд-Холл в деревне.

– Звучит очень здорово, – произнесла Зофи.

– О да. Да, так оно и есть.

– Это рядом с Кембриджем? – спросила Зофи.

– Мелфорд-Холл? Вообще-то, да. Рядом.

– Я могла бы нянчить эту малышку, – сказала Зофи. – Я заботилась об Иоганне, когда работала с профессором Гёделем. В университете, в Вене. Я помогала ему в разработке гипотезы генерализованного континуума.

– О! Я… Но… Не знаю, как посмотрит на это няня Битт. Она с нами с тех пор, как родился мой Эндрю, а он, наверное, твой ровесник. А ты… и эта девочка… сестры?

Зофия Хелена не сводила с женщины внимательных глаз, думая, как лучше ответить. Тут требовалось что-то иное, другой подход, но какой, она пока не поняла.

И тут Иоганна потянулась к ней и сказала:

– Мама!

Женщина вздрогнула, передала Иоганну Зофии Хелене и поспешила прочь.

Девушка крикнула ей вслед:

– Иоганна и Зофия Хелена Пергер!

Она обернулась к Штефану. Тот во все глаза смотрел на Иоганну.

– Я и не знал, что она уже может говорить, – сказал он.

– Я сама не знала! – ответила Зофи и снова зарылась лицом в теплую шейку Иоганны, шепча: – Какая же ты умница, малышка Иоганна.

ПРАЖСКАЯ ГАЗЕТА

ЗАКОНОПРОЕКТ О КВОТЕ НА ПРИЕМ ДЕТЕЙ ВНЕСЕН В КОНГРЕСС США

Законопроекту ожесточенно сопротивляются организации, борющиеся за права нуждающихся американцев

Кэте Пергер

ПРАГА, ЧЕХОСЛОВАКИЯ, 15 февраля 1939 года. Сенатор от штата Нью-Йорк Роберт Ф. Вагнер и член палаты представителей от штата Массачусетс Эдит Норс Роджерс внесли в конгресс США идентичный законопроект. Они предлагают разрешить въезд в США в течение двух лет 20 000 детей – беженцев из Германии, в возрасте до 14 лет.

Благотворительные организации уже прилагают все усилия, чтобы добиться принятия этого закона, однако встречают ожесточенное сопротивление со стороны тех, кто опасается, что поддержка детей-эмигрантов будет осуществляться из средств, выделяемых на помощь беднейшим американцам.

Послабление иммиграционных ограничений, введенных против подданных германского Рейха, давно назрело, учитывая то бесчеловечное обращение, которому граждане еврейского происхождения подвергаются в Германии, Австрии и в Судетах, переданных Рейху по мирному соглашению, подписанному в сентябре прошлого года в Мюнхене. Однако Германия нарушила и этот пакт, возобновив угрозы стереть наш город с лица земли, если Чехословакия не откроет свои границы для передвижения немецких войск…

Еще одно письмо

Штефан съежился в постели, прижав к себе Вальтера. Для сна вроде бы еще рановато, но в домике было так темно и холодно, да и вообще, какая разница? Он гнал от себя мысли о письме, шестом со дня его рождения, – письма продолжали прибывать регулярно, по одному в неделю. Имена – его и Вальтера – были по-прежнему написаны рукой мамы, да и само письмо начиналось, как все остальные: мама рассказывала им, как она скучает по ним, но хочет, чтобы они знали – у нее все хорошо. Дальше она писала о том, как дела у соседей по квартире в Леопольдштадте и вообще в Вене. Вот только адрес на конверте снова был написан рукой герра Пергера и штемпель стоял чехословацкий, а чешские марки были наклеены поверх австрийских.

На берегу

Штефан, Вальтер, Зофи и малышка сидели на одеяле, брошенном на песок. Зофи корпела над очередным доказательством в блокноте, который держала на коленях, Штефан делал записи в своем дневнике. Год повернул к лету, дни удлинялись, и под ясным небом пляж сделался золотым, а море – бирюзовым. Настоящего тепла еще не было, но сидеть на берегу в пальто и смотреть на волны, с шипением накатывавшие на сушу, было приятно.

Вдруг Вальтер бросил свою книжку рассказов и пожаловался:

– Не могу больше читать!

Штефан закрыл глаза. Но солнце просвечивало сквозь тонкую кожу век, неотступное, как чувство вины. Он был виноват перед Вальтером в том, что в последнее время совсем не уделял ему внимания, целыми днями стуча на пишущей машинке, которую одолжил ему Марк Стивенс, студент местного колледжа. Марк приходил в лагерь учить мальчиков английскому и, как и Штефан, оказался большим поклонником Цвейга. Виноват был и в том, что в прошлое воскресенье готов был сбыть братишку первым попавшимся родителям. Он был виноват перед мамой в том, что не сумел оправдать ее надежд.

Одной рукой прижав к себе Вальтера, Штефан открыл книгу.

– Может быть, Петер нам поможет? – спросил он. – Ведь он хорошо читает по-английски.

– Даже лучше, чем ты, – отозвался Вальтер, плотнее придвигаясь к старшему брату.

Малыш явно нуждался в любви. Конечно, он нуждается в любви. И конечно, Штефан никому его не отдаст, тем более каким-то незнакомым людям. И все же Штефан нет-нет да и представлял себе, как бы он жил совсем один, не связанный необходимостью заботиться о братишке. Представлял, как покинет лагерь, найдет работу, какую угодно, лишь бы хватало денег на кусок хлеба, книги и бумагу и оставалось время писать.

– Помнишь, сколько книг было у папы в библиотеке? – обратился он к Вальтеру. – Теперь Петер, наверное, смог бы прочесть любую из них.

И услышал голос мамы: Вальтер забудет нас. Он еще слишком мал. Ты – его память.

Иоганна вдруг поползла к краю одеяла, на песок, но Зофи, отбросив блокнот, тут же перехватила ее со словами:

– Нет! Нет! Туда нельзя!

– Мама, – пролепетала малышка.

– Я не мама, глупенькая, – ласково произнесла Зофи. – Мамой ты будешь звать ту леди, которая возьмет нас к себе.

Наблюдая за ними, Штефан нашарил в сумке – тоже подарок Марка – листы новой пьесы:

– Я написал пьесу. – Собравшись с духом, он протянул листки Зофи. – Может, почитаешь и скажешь мне, что ты о ней думаешь?

Все, дело сделано. Слова произнесены. Давно пора.

Зофи взяла протянутые страницы, а Штефан вскочил и потащил за собой Вальтера.

– А ну-ка, кто быстрее! – воскликнул он, в точности как это делал его отец на каникулах где-нибудь в Италии.

Братья наперегонки побежали к воде. Штефану страшно хотелось обернуться и посмотреть, что делает Зофи, но он боролся с искушением, пока они с Вальтером не убежали подальше. Там Вальтер погнался за какой-то морской птицей – все-таки день был на удивление солнечный и теплый, – а Штефан все же оглянулся. Сидя на одеяле с малышкой на руках, Зофи близоруко склонилась к печатным листам, к строчкам, которые он писал только для нее:

ПАРАДОКС ЛЖЕЦА

Автор Штефан Нойман

АКТ I, СЦЕНА 1

Летний лагерь Уорнера. Большая комната главного здания полна людей. Дети сидят так терпеливо, как не должны сидеть дети. Предполагаемые родители переходят от стола к столу, стоят, наклонив голову набок, и разглядывают детей так придирчиво, словно выбирают славную отбивную к обеду, или целый кабачок, или немятую грушу, которую не стыдно положить в вазу для украшения стола. Малышей в комнате нет, их давно разобрали, остались дети постарше.

Высокая, элегантная дама – леди Монтегю – подходит к красивой девочке-подростку, Ханне Бергер, которая держит на руках младенца.

Леди Монтегю: Какое очаровательное дитя. А ты – ты ведь не ее мама, правда? Я бы никогда не смогла забрать ребенка у матери…

Просто младенец из поезда

Штефан подобрал пиджак Вальтера и кролика Петера – те валялись на земле – и позвал брата: он играл с другими мальчиками в футбол на площадке у главного здания.

– Я же просил тебя, не пачкайся, – упрекнул мальчика старший брат.

– Адам разрешил мне постоять на воротах.

Штефан заправил выбившуюся рубашку Вальтера в брюки и помог ему надеть пиджак – рукава стали коротковаты, но это был самый приличный его костюм. Отдал Вальтеру кролика Петера.

– Ладно, – сказал он. – Идем, Вальт. Еще разок.

Вальтер протараторил:

– Добрый день. Как мило, что вы нас посетили.

Зофи была уже там, в большой комнате. На коленях она держала Иоганну, на столе перед ней лежала раскрытая тетрадь. Малышка была только что выкупана и наряжена в платьице, которое кто-то пожертвовал лагерю совсем недавно. Сама Зофи расплела косы и распустила по плечам тщательно расчесанные волнистые пряди.

– Давай сядем сегодня за другой стол, Вальт, – предложил Штефан.

Вальтер посмотрел на него так внимательно, словно читал его предательские мысли.

– Петер хочет сидеть рядом с Иоганной, – наконец изрек он, решительно подошел к Зофи с малышкой и вскарабкался на соседний с ними стул.

– Вот доказательство, над которым я работаю, Иоганна, – услышал Штефан, подходя ближе. – Видишь, проблема в том… – Она подняла голову и посмотрела на Штефана.

Тот протянул руку и снял с нее очки.

– Она всего лишь младенец, – сказал он, протирая запачканные стекла ее очков краем своей рубашки. – Двух слов еще не может связать.

– Папа всегда говорил, что математика – тот же язык, – отозвалась Зофи. – И чем раньше начинаешь его учить, тем проще он дается.

Снова устремив взгляд на уравнение – уже сквозь чистые очки, – Зофи продолжила объяснять:

– Понимаешь, тут есть одна проблема – назовем ее парадоксом Штефана, – которая состоит вот в чем: если некие друзья были непростительно жестоки по отношению друг к другу и отказались извиниться, друзья ли они после этого? Если они извинились, то их жестокость не была непростительной. А если не извинились, то они не друзья.

– Прости меня, Зоф, – перебил ее Штефан, – но, по-моему, друзья не помогают друг другу, если позволяют снова и снова происходить тому, что мешает им найти семью. Это давно пора было сказать.

Зофи подвинула к нему листки с текстом его пьесы, и он увидел ее правку:

ПАРАДОКС ЛЖЕЦА

Автор Штефан Нойман

АКТ I, СЦЕНА 1

Летний лагерь Уорнера. Большая комната главного здания полна людей. Дети сидят так терпеливо, как не должны сидеть дети. Предполагаемые родители переходят от стола к столу, стоят, наклонив голову набок, и разглядывают детей так придирчиво, словно выбирают славную отбивную к обеду, или целый кабачок, или немятую грушу, которую не стыдно положить в вазу для украшения стола. Малышей в комнате нет, их давно разобрали, остались дети постарше.

Высокая, элегантная дама – леди Монтегю – подходит к красивой девочкеому мальчику-подростку, Ханне Бергер, Гансу Нибергу, котораяый держит на за рукаху младенца младшего брата.

Леди Монтегю: Какоей очаровательноеый дитямальчик. А ты – ты ведь не ее мама его брат, правда? Я бы никогда не смогла забрать ребенка у матери брата

Штефан сидел, уставившись в страницу.

– Прости меня, – прошептала Зофия Хелена, – но это тоже нужно было сказать.

– Что сказать? – тут же заинтересовался Вальтер.

Штефан смял листки с пьесой и запихал их в сумку. Сунув Вальтеру книгу, он открыл дневник. Воскресенья проходили быстрее с тех пор, как они решили заниматься чем-то своим, а не сидеть, наблюдая, как потенциальные родители проходят мимо, устремляясь к недавно прибывшим новичкам.

– Что нужно было сказать? – настаивал Вальтер.

– Что даже глупый плюшевый кролик и тот написал бы пьесу лучше, чем я. А теперь сиди и читай тихо, понял?

Вальтер тут же прижал к себе плюшевого кролика – еще бы.

– Простите меня. Прости, Вальтер. И ты прости, Петер. – Штефан ласково потрепал кролика по макушке. До чего он докатился – просит прощения у плюшевой игрушки! – Я вовсе не собирался принижать твои писательские способности, кролик, – добавил он.

Вальтер смотрел на него. Ресницы его были влажными. Именно влажными, не мокрыми. Увидев это, Штефан едва не взвыл: не из-за слез, до которых почти довел братишку, а из-за того, как тот закалился в считаные недели.

– Прости меня, Вальт. Я правда не хотел говорить то, что сказал. Я становлюсь ворчливым, как старый Рольф, правда?

– Хуже, – ответил Вальтер.

– Действительно, хуже, – согласился Штефан и обратился к Зофи: – Марк Стивенс говорил, ходят слухи, будто лагерь хотят закрыть.

– Это твой приятель, маньяк Цвейга? – поинтересовалась Зофи, которая еще не справилась с обидой.

– Говорит девушка, которая выучила всего Шерлока Холмса наизусть.

Хотя это тоже было не совсем честно. Зофи ничего не заучивала так, как это обычно делают люди; она просто читала и запоминала, а потом воспроизводила наизусть. Такая у нее была память.

– Значит, нас всех разошлют по семьям?

– Скорее, переселят в студенческие общежития. Или в школы, – ответил Штефан.

До конца марта, так сказал Марк, – довольно точная дата для пустых сплетен. Сегодня было уже двенадцатое. Штефан сомневался, что теперь им с Вальтером удастся попасть в одну школу, и не исключено, что они проводят вместе последний выходной.

– Я бы с удовольствием походила еще в школу, а ты? – спросила Зофи. – Может быть, потом я смогу поступить в Кембридж.

Марк говорил, что их разошлют по специальным еврейским школам, но ведь Зофия Хелена не еврейка, и на ее счет он ничего не знал.

– По-моему, девушек с детьми не берут в Кембридж, – сказал Штефан.

Это было обидно. Он не должен был так говорить. Он сразу это понял, увидев, как Зофи молча обвела в тетради последний написанный ею символ. Но у него не было выбора. Зофи отказывалась видеть, что думают о ней другие люди, возможные родители: они считают, что этот ребенок – ее, а может быть, и его тоже. Если бы не она, их давно бы уже взяли в семьи. Да и малышку уже кто-нибудь удочерил бы, но многих отпугивала мысль, которую одна дама высказала еще в день их приезда в Доверкорт: Иоганна – ребенок погибшей девицы. Не оступившейся, не совершившей ошибку, а именно погибшей, то есть ей уже никогда не стать такой, как прежде. Но «гибель» Зофи, как теперь ясно видел Штефан, состояла вовсе не в том, о чем думала та женщина. Да, Зофи погибла, как погиб он сам, как погиб его брат Вальтер, да и все дети в этом лагере, по той причине, что взрослый мир не оказал им поддержку в тех обстоятельствах, в которых они оказались, взрослый мир не сказал «нет» тому, что происходило с ними и их родителями.

Зофи отложила карандаш и чмокнула девочку в макушку.

– Ее мама знает мое имя, – прошептала она. – Как она найдет дочку потом, если я отдам ее в чужие руки?

Штефан сидел, уставившись на страницу. Слова расплывались у него перед глазами: он представлял себе, как их ищет мама.

– Интересно, а кролик Петер не устал еще читать? – спросил он, справившись с собой. – Может быть, я вам двоим почитаю?

Вальтер сразу протянул брату книгу и прильнул к нему так доверчиво, как будто ничего не было.

– Вальтер, до чего ты похож на маму! – Штефан обхватил братишку одной рукой, притянул его к себе и открыл книгу. – Прости меня, что ворчал на тебя. Мне и правда жаль.

Уже появлялись потенциальные родители. К ним устремилась изящная дама средних лет, с мужем. Точнее, дама шла прямиком к младенцу:

– Здравствуй, маленькая, как тебя зовут?

А ее муж заглянул в тетрадку Зофи:

– Можно посмотреть?

Уже одним этим он сразу понравился Штефану. Родители в большинстве своем полагали, что имеют полное право заглядывать через плечо хоть в тетрадь Зофи, хоть в тексты Штефана.

– Это так, для развлечения, – ответила Зофи, чей английский заметно улучшился за время, проведенное в лагере.

Мужчина слегка скептически (новое слово, которое Штефан недавно выучил на английском, и оно ему ужасно нравилось) заметил:

– Ты «для развлечения» занимаешься аксиомой выбора?

– Да! А вы ее знаете? – удивилась Зофи. – Конечно, она довольно противоречивая, но я просто не вижу, как иначе обойтись с бесконечными. А вы?

– Вообще-то, это не совсем моя сфера, – ответил мужчина. – Так сколько, говоришь, тебе лет?

– Вообще-то, я ничего не говорю, – ответила Зофи. – Потому что вы меня не спрашиваете. А если бы спросили, я бы сказала, что почти семнадцать.

– Посмотри, дорогая, – обратился мужчина к жене. – Ты только посмотри на это, – и показал на тетрадь Зофи.

Но жена его не слышала. В другом конце комнаты она разговаривала с кем-то из помощников-волонтеров. Вот она оглянулась на мужа, радостно улыбнулась и заспешила обратно.

Штефан видел, что Зофи следит за каждым ее движением, продолжая прижимать к себе Иоганну. Обычно в это время она уже отдавала малышку родителям. Девушка знала, что, раз подержав на руках эту малютку, ее нельзя не полюбить, а всякий, кто ее полюбит, уже не захочет с ней расстаться и возьмет к себе, в семью, в чем, собственно, и состояла главная их цель. Но теперь Зофи только крепче прижимала ребенка к себе. Ей очень хотелось самой попасть в эту семью, в дом этого человека, который говорил на одном с ней языке – на языке математики, – хотя это, как он сам объяснил, была не совсем его сфера. Штефан тут же пожалел, что не обладает знаниями этого человека. Пожалел, что никогда не мог говорить с Зофи обо всех этих закорючках, которыми она испещряет свои тетради. И зачем только он написал эту чертову пьесу, зачем ее спровоцировал?! А вдруг эта семья ее возьмет? Нет, он, конечно, хотел, чтобы это произошло, он желал этого Зофи. Но как же ему будет больно.

– Ты представляешь, – обратилась женщина к мужу почти шепотом, словно готовилась сообщить ему невесть какой секрет. – У малютки даже нет документов. – Она повернулась к девочке и сказала: – Да, сладкая, у тебя ведь нет документов? – И снова мужу: – Это, конечно, сложно, я знаю, но… мы можем попросить моего брата Джеффри, чтобы он… сделал ей что-то вроде свидетельства о рождении, правда? Ну, в случае, если… никто за ней так и не придет? Она, наверное, сирота. Разве кто-нибудь отправил бы младенца из Германии в Англию с чужими людьми?

Но ее муж смотрел на Зофию Хелену. Он-то с куда большим удовольствием взял бы ее, Штефан чувствовал. Муж выбрал Зофи. Так почему он не скажет об этом прямо?

Зофи, едва сдерживая слезы, передала малютку женщине. Так она поступала каждую неделю, вот только глаза у нее всегда бывали сухими.

Малышка потрогала лицо женщины ручонками и засмеялась.

– О, я бы так тебя любила, – сказала женщина.

Мужчина обратился к Зофи:

– Это… твоя сестра?

Зофия Хелена, не в силах произнести хотя бы слово, только помотала головой.

– А как ее зовут, милая? – спросила его жена.

– Иоганна, – пробормотала Зофи.

– Ох, как я буду тебя любить, малютка Анна! – подхватила женщина. – Я буду любить тебя сильно-сильно!

– А как ее фамилия? – не отставал муж.

Зофи молчала. Ее глаза за грязными стеклами очков смотрели на Штефана. Если она сейчас откроет рот, то наверняка заплачет.

– Мы не знаем, – ответил за нее Штефан. – Мы впервые увидели ее в поезде. Она лежала в корзинке, корзинка стояла на полу, дверь вагона закрыли, опечатали снаружи, и мы поехали.

Братья

Штефан ждал в главном здании рядом с Вальтером, который держал в одной руке чемодан, а другой прижимал к себе кролика Петера. Зофи тоже была с ними. Они стояли у двери, широко распахнутой в солнечный весенний полдень, все трое, как и два дня назад, когда родители приехали за Иоганной. Правда, тогда было холодно, на улице шел дождь и дверь была закрыта.

– Ты обещал маме, что нас возьмут в одну семью, – сказал Вальтер.

– Да, обещал, – подтвердил Штефан и снова начал объяснять: – Понимаешь, мне уже исполнилось восемнадцать, я должен работать. Ни в какую семью меня все равно не возьмут, я слишком взрослый, а работать и в то же время заботиться о тебе я не смогу. Но я буду думать о тебе каждый день, а у тебя будет много дел в школе. Я буду навещать тебя по выходным. Смиты говорят, что я могу приезжать каждые выходные. А когда я накоплю достаточно денег, то сниму квартиру, и мы снова будем жить вместе. Идет?

– И мама с нами?

Штефан отвернулся. Его взгляд упал на грифельную доску, где мелом было выведено имя «Вальтер Нойман». Это значило, что его забирали в семью. Работало радио, музыка чередовалась с английским текстом, который произносил диктор. Его не выключали специально, чтобы дети скорее осваивали английский язык. Вообще-то, он не знал, где сейчас мама и что с ней. То есть не знал наверняка. Письма продолжали приходить из Чехословакии, хотя речь в них шла о жизни в Вене. В этом не было смысла, вернее, был, но лишь тот, о котором Штефан не хотел ничего знать. И мама наверняка не хотела бы, чтобы он рассказал об этом Вальтеру. По крайней мере, не сегодня.

– Я приеду к тебе в гости, как только смогу, – пообещал он. – Навестить тебя и Петера.

– И Зофи тоже приедет? – Вальтер поднял к ней мордочку кролика Петера и тоненьким голоском сказал: – Ты ведь тоже приедешь, Зофи? Миссис Смит говорит, что мы можем все вместе съездить в Тауэр-Банк-Армс, из сказки про утку Джемайму Кряк. Только она не в книжке, а по-настоящему.

От Кембриджа до Озерного края, где жила приемная семья Вальтера, путь неблизкий. Еще дальше он от Королевской школы военной техники в Чатеме, куда определили Штефана – не как студента, а как подсобного рабочего. Ему пока не объяснили, в чем будет заключаться его работа, но твердо обещали два выходных в неделю, а значит, если сразу после работы сесть на поезд в Уиндермир, то Штефану как раз хватит времени, чтобы съездить туда и обратно.

– Зофи будет очень занята, – ответил Штефан.

Приемный отец малышки устроил так, чтобы Зофи училась в Кембриже, где преподавал он сам.

– Я обязательно приеду в гости к вам с Петером, – пообещала Зофи и крепко расцеловала в обе щеки сначала Вальтера, а потом и Петера. – А может, когда-нибудь Штефан привезет и вас в гости ко мне. Или мы встретимся в Лондоне, на Бейкер-стрит, у дома Шерлока Холмса!

И тут как раз приехали Смиты, их черный четырехдверный седан был весь в грязи после долгой дороги. Едва автомобиль остановился, водительская дверца распахнулась, и из нее показались длинные ноги – мистер Смит спешил обойти автомобиль, чтобы помочь выйти супруге. Пока мистер и миссис Смит шли к ним, Штефан обнял Вальтера. Он и представить себе не мог, до чего больно ему будет прощаться с братом.

– Ну как, мистер Кролик готов к долгому путешествию? – поинтересовался мистер Смит.

– Ты обещаешь, Штефан? – спросил Вальтер.

Штефан сглотнул. В горле стоял комок. Что толку раздавать обещания? Маме он пообещал совсем немного, а выполнить не смог ничего.

Вальтер прижал мордочку Петера к лицу Штефана и чмокнул губами – поцеловал.

Штефан еще раз обнял Вальтера, прижав его к себе так крепко, что даже оторвал от земли.

– Обещаю, – сказал он, поставил Вальтера на землю и снял с его шеи ярлычок с номером 522. – А теперь иди, Вальт. И помни: назад не оглядывайся. – И он развернул братишку лицом к Смитам.

Мистер и миссис Смит взяли Вальтера за руки, причем мистеру Смиту досталась та, в которой было зажато кроличье ухо. Взрослые сразу стали рассказывать Вальтеру о спальне, которая уже ждала его дома, в Амблсайде, недалеко от крохотного домика, о котором говорят, что это самый маленький дом в мире. Теперь, когда погода такая славная, они будут ходить с Петером на озеро. Возьмут велосипеды, переправятся с ними на пароме до Митчел-Уайк-Ферри-Бей, а оттуда поедут в Ниэр-Сари, где Вальтер и Петер сами увидят места, о которых написано в книжках миссис Поттер.

– Петер не умеет кататься на велосипеде, – сказал Вальтер.

– Ничего, на руле твоего велосипеда есть специальная корзинка, как раз для него, – успокоила его миссис Смит.

– А у меня что, будет свой велосипед? – спросил Вальтер.

– Он у тебя уже есть, – ответила миссис Смит. – Ты сказал, что твой любимый цвет синий, как курточка Петера, вот мы и купили тебе синий.

– Но я тоже не умею кататься на велосипеде, – признался Вальтер.

Мистер Смит подхватил его на руки и, заговорщицки глянув на Штефана, громко, чтобы тот услышал, прошептал:

– А я тебя научу, и, когда Штефан приедет к тебе в гости, то-то он удивится! Кстати, а Штефан умеет кататься на велосипеде?

– Штефан все умеет, – заявил Вальтер. – Он даже умнее Зофии Хелены.

И они пошли к машине. Скоро Вальтер уже сидел на заднем сиденье, а кролик Петер у него на руках выглядывал в окно. Штефан стоял, сжимая в одной руке номерок Вальтера. За другую руку его держала Зофия Хелена.

– Ты так ему и не сказал, – произнесла она тихо.

Но Штефан не отвечал. Он не мог ответить. Слова не шли у него с языка. И все же в главном он маму не подвел. Она не хотела, чтобы Вальтер знал. Не хотела, чтобы они оба знали. И он держал данное ей слово сейчас, когда молча смотрел вслед автомобилю, увозящему из летнего лагеря Уорнера его брата.

Парадокс Кокошки

В то утро очередь к почтовому окну в лагере была совсем небольшой – почти всех детей разобрали по семьям. Зофи сразу получила свой дневной улов: письмо от мамы и еще одно, отдельное, от Йойо. А вот Штефана попросили подождать. Зофи осталась с ним и, пока они ждали, открыла письмо сестренки – внутри оказались не слова, а рисунок: большое сердце, а в нем вся их семья – мама, дедушка, бабушка Бетта и сама Зофи.

Девушка, выдававшая почту, принесла Штефану письмо от мамы, при виде которого тот, как всегда, погрустнел. Зофи давно хотела написать дедушке и попросить его не посылать больше эти письма, но ее удержала мысль о том, что если Штефан перестанет получать послания матери с того света, то ему будет еще больнее.

Однако письмо пришло не одно, а с любопытным пакетом – вернее, коробкой, очень узкой и длинной, почти в рост Зофи.

– На ней шанхайские штемпели, – заметила девушка. – Наверняка это от твоей тети Лизль. Ну что же ты, открой!

Штефан положил коробку на пустой длинный стол – здесь они ели, а потом, когда еду убирали, раскладывали тетради: Зофи решала математику, Штефан писал пьесу. Дождавшись, когда пройдут мимо родители, мальчик стал осторожно снимать с коробки упаковку. Внутри оказался рулон, длинный, узкий, обернутый еще одним слоем грубой бумаги. К ней крепился конверт. Штефан вскрыл его и стал читать.

Зофи, увидев, что по его щекам льются слезы, ласково положила руку ему на плечо. Он молча протянул ей конверт, и она прочла:

Мой дорогой Штефан,

так больно сообщать тебе о кончине твоей мамы. Ты знаешь, как сильно она тебя любила.

Надеюсь, ты знаешь и о том, что я тоже тебя люблю – тебя и Вальтера. Будь вы моими детьми, я вряд ли могла бы любить вас больше. Молюсь, чтобы скорее настал тот день, когда этот ужас закончится и мы снова будем вместе.

Я беспокоюсь за тебя, Штефан. Тебе уже исполнилось восемнадцать, так что в семью тебя, наверное, не возьмут? Ты очень талантлив. Я знаю, что работу ты найдешь. Но твоя мама всегда хотела, чтобы ты продолжал учебу. Вот почему я пересылаю тебе эту вещь, которую Михаэль сумел переправить мне в Шанхай. Ничего более ценного у меня нет. Найди художника, Штефан. Он сейчас в Лондоне. В прошлом году он переехал туда из Праги, но по рождению он венец. Скажи ему, что ты мой племянник, и обязательно расскажи, кто твои отец и мать, и он поможет тебе найти торговца картинами, который тебя не обманет.

Я знаю, тебе не захочется ее продавать, но я клянусь – портрет твоей мамы тоже у меня, и я обязательно переправлю его тебе, как только смогу. А эту картину, Штефан, продай. Не оставляй ее себе потому, что это мой портрет. Я буду благодарна любому, кто купит ее у тебя за хорошие деньги. Деньги позволят тебе поступить в университет, а значит, дадут тебе будущее.

С любовью,

тетя Лизль

Зофи догадалась, что лежит в посылке, еще до того, как Штефан аккуратно вынул из коробки полотно и развернул портрет поцарапанной Лизль. Такой волнующей и изысканной. С пылающими румянцем, израненными щеками.

ПРАЖСКАЯ ГАЗЕТА

НЕМЕЦКИЕ ВОЙСКА ВХОДЯТ В ЧЕХОСЛОВАКИЮ

Гитлер произносит речь в Аражском замке

Кэте Пергер

ПРАГА, ЧЕХОСЛОВАКИЯ, 16 марта 1939 года. Вчера, в 3:55 утра, после встречи с Адольфом Гитлером в Берлине, президент Гаха подписал документ, который передал судьбу чешского народа в руки германского Рейха.

Два часа спустя, в метель, немецкая армия перешла границу с Чехословакией, а еще через несколько часов за войсками проследовал эскорт из десяти автомобилей, который доставил в Прагу Гитлера.

Однако встречали Гитлера не приветственные крики толпы, а пустые улицы. Проведя ночь в замке Градчаны, сегодня Гитлер обратился оттуда к народу…

Железнодорожный вокзал в Праге, 1 сентября 1939 года

Кэте Пергер не отрывала глаз от личика Иоганны за стеклом вагона до тех пор, пока могла видеть свою дочь. В толпе других родителей она сначала наблюдала, как поезд отходит от перрона, а потом долго смотрела на то место, где он только что был. Родители начали потихоньку расходиться, а она все стояла и смотрела на них, пока перрон не опустел. Только тогда она пошла к телефонной будке.

Закрыв за собой стеклянную дверь, она набрала оператора международной связи и продиктовала номер Зофи в Кембридже – дочь прислала его последним письмом. Зофия Хелена изучает математику в Кембридже. Подумать только! Кэте опустила в щель столько монет, сколько сказала оператор, и, к счастью, телефон на том конце зазвонил почти сразу.

Трубку сняла девушка, которая говорила по-английски, и, когда оператор попросила пригласить к аппарату Зофию Хелену Пергер, та ответила, что сейчас ее приведет. Кэте услышала стук – трубку опустили на что-то твердое – и шаги. Она жадно вслушивалась в звуки жизни, которая теперь окружала Зофи в другом мире.

Пока Кэте ждала, когда в трубке раздастся голос дочери, у здания вокзала показались двое в форме гестапо, с огромными овчарками, которых они еле удерживали на цепных поводках, и сразу направились в ее сторону.

– Пожалуйста! – закричала Кэте в трубку. – Прошу вас! Передайте Зофи, что к ней едет сестра! Скажите Зофи, что Иоганна села сегодня на поезд в Праге!

– Мама? – раздался голос в трубке.

Зофи. Кэте едва сдерживала слезы.

– Зофия Хелена, – произнесла она, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

– Иоганна едет в Англию? – переспросила дочь.

– Ее поезд только что ушел, – быстро заговорила Кэте. – Ей нашли спонсора, семью, которая оплатит ее пребывание в Англии, поэтому она поедет сразу на вокзал Ливерпуль-Стрит в Лондоне. Там ее встретит приемная семья. Поезд приходит в одиннадцать утра третьего сентября. Если ты будешь там, то увидишь ее и познакомишься с семьей. Ты ведь сможешь приехать? Мне надо идти, тут другие родители ждут своей очереди, я не могу долго занимать телефон.

Никаких других родителей поблизости не было. Были лишь гестаповцы, и один уже тянул на себя дверь телефонной будки.

– Я люблю тебя, Зофия Хелена, – сказала Кэте. – И всегда буду тебя любить. Помни это. Никогда не забывай.

– Мама, ты делаешь визу себе? – спросила Зофи. – А дедушке?

– Я люблю тебя, – повторила Кэте и опустила трубку на рычаг так нежно, словно ставила корзинку с младенцем внутри – таким, каким когда-то была Зофия Хелена, – младенцем, которому предстояла еще большая и прекрасная жизнь.

– Кэте Пергер? – услышала она и, медленно повернувшись к телефону спиной, увидела двоих гестаповцев – они стояли прямо у будки.

Зато ее девочки спасены. Остальное не важно. Главное, что Иоганна и Зофи в безопасности.

Ньюнэм-колледж, Кембридж

В холле Зофия Хелена произнесла в трубку телефона:

– Да, Ливерпуль-Стрит, вокзал, послезавтра – третьего. – Послушав еще, она добавила: – Знаю. Я тебя тоже.

Девушка повесила трубку и вернулась в переполненную комнату для занятий, где села за свой стол, на котором лежали листы с доказательством, написанным ее рукой. Когда она вошла, на нее стали оглядываться.

– Все в порядке, Зоф? – спросила ее соседка по комнате, которая и здесь сидела с ней рядом.

– Сестра приезжает, – ответила Зофи. – Ей нашли в Англии семью, и мама только что посадила ее в Праге на поезд. Через день она будет в Лондоне, и я поеду встречать ее на вокзале Ливерпуль-Стрит. Познакомлюсь с семьей, прежде чем они заберут Иоганну.

Соседка обняла ее и воскликнула:

– Замечательно, Зофи!

– Да, – согласилась Зофи, хотя никакой радости не чувствовала.

Голос у мамы был какой-то странный. Хотя, конечно, ей было тяжело отсылать Йойо так далеко, одну. Жаль, что они с дедушкой не приедут. И бабушка тоже. И папа, но это уже совсем невозможно.

– Тебе нужна компания? – предложила соседка. – Я могу поехать с тобой, если что.

– Я… Спасибо, но в Лондоне меня встретит друг из Вены. Студент Университетского колледжа, изучает литературу.

Подруга приподняла бровь. Зофи улыбнулась и вернулась к своему доказательству.

Обед уже прошел, Зофи и еще кое-кто из девушек снова сидели в комнате для занятий, когда туда вошла заведующая хозяйством и включила радио.

– Юные леди, мне кажется, вам стоит отложить занятия и послушать новости, – сказала она.

По Би-би-си выступал Лайонел Марсон. «Надо же, Лайонел, какое смешное имя», – подумала Зофи. Она старалась не паниковать и не думать обо всех тех ужасах, которые неотступно лезли ей в голову с тех пор, как мама повесила трубку, даже не дослушав, что она хотела ей сказать.

– …Германия напала на Польшу и подвергла бомбардировке ее города, – говорил Лайонел Марсон. – В Британии и во Франции объявлена всеобщая мобилизация. Сегодня в шесть вечера состоится заседание парламента. Король на Тайном совете подписал приказ о мобилизации армии, флота и воздушных…

– Что он говорит – Англия и Франция вступили в войну с Германией?

– Пока нет. Но война обязательно будет.

Лондон, вокзал Ливерпуль-Стрит. 3 сентября 1939 года

Зофи появилась в дверях вагона, окутанного паром и лязгующего железом о железо. На вокзале Ливерпуль-Стрит царил хаос: повсюду были люди, часы показывали 10:43. Она высматривала Штефана, когда тот подкрался сзади и обхватил ее обеими руками.

– Штефан! Ты здесь! – Она повернулась, обняла его за шею и поцеловала – неожиданно для себя самой.

Но он поцеловал ее тоже, а потом еще раз.

Затем снял с нее очки и прильнул к ее губам в долгом поцелуе, вызвав укоризненные взгляды людей вокруг. Но Зофи их даже не заметила, а когда поцелуй все же прервался и она увидела, что на них смотрят, возражать не стала. Она привыкла, что на нее все время поглядывают с неодобрением. Даже в Кембридже, стоило ей открыть рот, и все вокруг начинали на нее коситься. И хотя она не была хрупкой леди в перчатках, как Мэри Морстон, в которую влюбился доктор Ватсон, смысл их истории она теперь прочувствовала очень глубоко: очень важно иметь возможность выразить свои чувства, которые долго носишь внутри.

– Мне кажется, Зофи, – сказал Штефан, – опоздай твой поезд еще хотя бы на минуту, я бы умер от нетерпения. – Краем рубашки он протер ее очки, после чего надел их ей на нос и улыбнулся кривоватой улыбкой. – Я ходил посмотреть, на какой путь прибудет поезд Иоганны, но его еще не объявили. Он будет здесь с минуты на минуту.

Пока они шли по перрону к зданию вокзала, Зофи вложила руку в ладонь Штефана. Их пальцы оставались переплетенными и тогда, когда они стояли под доской объявлений и таблички с треском вращались у них над головами, пока не замерли на той, которая указывала прибытие поезда из Хариджа: на нем приезжала Иоганна. Подойдя к краю платформы, они стали наблюдать за высадкой пассажиров: женщины, солдаты, матери с детьми. Зофи была счастлива. Даже когда ей сообщили, что она будет учиться в Кембридже, она не радовалась так сильно.

Но вот перрон покинул последний пассажир.

– Наверное, я перепутала время прибытия, – сказала Зофи.

Иоганна не приехала. Во всем составе не было ни одного ребенка, который путешествовал бы без присмотра.

– Все когда-то ошибаются, – беспечно ответил Штефан. – Даже ты, Зоф. Ничего, мы позвоним и узнаем.

– А вдруг ее встретили и она уже уехала? – возразила Зофи.

– Тогда будем думать, как добраться до дома той семьи, где она живет. – Его голос звучал так уверенно.

– Там, в Кембридже, когда ты не со мной, я достаю твои письма и перечитываю. И мне всегда становится легче.

– Знаешь, Зоф, никто не говорит таких вещей, как ты, – заявил он.

– Почему нет? – спросила она.

Он рассмеялся милым, эллиптическим смехом.

– Не знаю, – сказал он. – Хотя, вообще-то, я тоже перечитываю твои письма.

Штефан мешкал. Ему не хотелось возвращать Зофии Хелене ее украшение со знаком бесконечности, но он все же вынул его из кармана и расправил цепочку.

– Моя подвеска! – воскликнула Зофи.

За это выражение радости на ее лице Штефан отдал бы что угодно, не говоря уже о кусочке золота, нежданно-негаданно полученного от Зофи сначала на вокзале в Вене, а потом под звуки детского «Ура!» вторично обретенного под обшивкой вагонного сиденья; памятке о Зофи, которую он привык вертеть в руках в минуты волнения или грусти.

– Давно собирался тебе отдать, – сказал он. – Точнее, давно уже пора было отдать, но я… мне хотелось, чтобы какая-то частичка тебя всегда оставалась со мной.

Зофия Хелена чмокнула его в щеку:

– Знаешь, Штефан, ты говоришь такие вещи, которые вслух произносить не принято.

– Правда? Почему?

– Не знаю, – улыбнулась она.

Штефан взял цепочку, обвил вокруг шеи Зофи и застегнул. Подвеска легла точно на место: в ямку под горлом, туда, где кожа такая нежная.

– Люди либо повторяют то же, что и все кругом, либо молчат, боясь прослыть дураками, – сказал он.

– Но ты не такой, – возразила Зофи.

В памяти всплыла строчка Цвейга, прочитанная им прошлой ночью: «Тысяча лет не излечит потерь одного часа». Зная, что утром ему предстоит встреча с Зофией Хеленой, он не мог спать и зачитался за полночь. И потом лежал, пытаясь придумать, как рассказать ей о своей любви. А она взяла и просто поцеловала его, не дав ему произнести ни слова.

Он все еще мешкал, не желая разрушать очарование этого момента, когда он купался в ее любви, но потребность быть честным с ней до конца победила.

– Нет, Зоф, я такой же, как все, – произнес он тихо. – Я салютовал немецким войскам в тот день, когда они вошли в Вену.

Он ожидал увидеть в ее глазах удивление, разочарование, страх. Как он мог приветствовать тех, кто пришел, чтобы убить его отца? Конечно, тогда он еще не знал, что они идут именно за этим, но понимал, что их нельзя приветствовать как победителей, что никто, ни один австриец не должен салютовать вторгшимся в их страну войскам. Однако Зофи просто взяла и крепко сжала его руку.

Штефан притронулся пальцем к подвеске, ощутив заодно и кожу Зофи.

– Он был математиком, твой отец? – спросил он.

– Он любил математику, но был писателем, как ты. Он всегда говорил, что математик из него вышел бы несравненно лучший, просто писатели сейчас нужнее, из-за Гитлера.

Вместе они подошли к красной телефонной будке. Пока они ждали, когда она освободится – мужчина внутри уже заканчивал разговор, – ожили вокзальные громкоговорители. Раздался голос премьер-министра Невилла Чемберлена:

– Сегодня утром британский посол в Берлине предъявил германскому правительству ультиматум, в котором было сказано, что если до одиннадцати часов утра мы не услышим о начале отвода германских войск с территории Польши, то будем считать наши страны вступившими в состояние войны.

На вокзале вдруг стало очень тихо. Мужчина вышел из телефонной будки и слушал вместе со всеми. Штефан поискал взглядом часы. В желудке у него точно лежал камень. Одиннадцать часов, время прибытия поезда, давно прошло.

– Вынужден сообщить, – продолжал Чемберлен, – что, поскольку никаких подобных действий со стороны германского руководства предпринято не было, наша страна вступила с Германией в состояние войны.

Штефан, не выпуская руки Зофи, шагнул в будку и набрал оператора. На том конце никто не ответил, а Чемберлен продолжал говорить:

– …Да благословит вас Бог! Да защитит Он правого! Нам предстоит борьба со злом – с грубой силой, фанатизмом, несправедливостью, подавлением и преследованием инакомыслия, – но я уверен, что правда и добро победят в этой битве.

Наступила тишина, люди на вокзале точно вдруг разом потеряли голос и переговаривались негромко, будто шепотом. Тут же сигнал в трубке прервался, и девушка, явно подавляя всхлип, сказала:

– Оператор. Чем могу помочь?

– Движение помощи детям Германии, пожалуйста, – еле выдавил Штефан. – Кажется, где-то в Блумсбери.

Втянув в будку Зофи, он закрыл за ней дверь и обнял девушку свободной рукой. Потом наклонил трубку так, чтобы им обоим было слышно.

– Алло, здравствуйте. Мне нужна информация о поезде, который вез детей из Праги в Лондон, – сказал он.

Париж. 10 мая 1940 года

Труус и Миес Бойссевайн ван Леннен сидели на балконе парижской квартиры последней, между ними лежала карта. Рядом работало радио, но женщины не обращали внимания на его бормотание. Они напряженно обсуждали, к чему приведет мир германская агрессия.

– Но ведь немцы, с их средствами беспроводной коммуникации и транспортом, могут координировать свои действия, – говорила Миес. – Они видят слабое место, сообщают об этом друг другу и…

Тут обе женщины замолчали. Они вдруг услышали то, о чем сообщали по радио:

– …Ввиду возмутительного нападения Германии на Нидерланды, предпринятого без объявления о намерениях, голландское правительство считает себя вправе объявить о начале состояния войны между Королевством Нидерландов и Германией.

Труус поставила на стол чашку и встала.

– Труус, дорога домой может оказаться небезопасной, – сказала Миес. – Йооп выберется. Он наверняка…

– Но, Миес, – перебила ее Труус, – в Нидерландах ведь еще дети.

Эймёйден, Нидерланды. 14 мая 1940 года

Автобус с детьми замер у «Бодегравена». Труус обернулась и увидела, как второй автобус, с Йоопом, заруливает на причал следом за первым. Не теряя времени, она подхватила малышку Элизабет с коленей ее старшей сестры и сказала:

– Быстро, дети! Быстро!

Дети посыпались из автобусов, подгоняемые волонтерами, – семьдесят четыре ребенка, которых предстояло отправить в Британию без бумаг и без документов. «Но об этом, – подумала Труус, – пусть болит голова у британцев».

– Смотри, Элизабет, – обратилась она к девочке, – видишь кораблик?

– Он очень грязный, – ответила Элизабет.

Труус сняла с нее очки, протерла их, как могла, и снова надела на ее хорошенький носик:

– Так лучше?

– Да! – Девочка засмеялась. – Только он все равно грязный!

– Ну, грязный так грязный, – согласилась с ней Труус, думая, что в их перевернутом с ног на голову мире только дети сохранили способность говорить правду. – Обычно он перевозит уголь, но сегодня вы поедете на нем в Англию и отвезете от меня привет принцессе Елизавете.

– Ее зовут, как меня? – спросила девочка.

– Да, и у нее тоже есть сестренка Маргарет, только твоя Маргарет старшая, а ее – младшая.

– Принцесса придет встречать наш корабль, тетя Труус? – спросила Маргарет.

Труус погладила ее по волосам. Девочка подняла голову и заглянула ей в лицо: ее очки, такие же запачканные, как совсем недавно были у младшей, напомнили Труус Зофию Хелену Пергер. Та девочка все правильно поняла: мир стал бинарным. Вся жизнь свелась к элементарным оппозициям. Правда и ложь. Добро и зло. Победа или поражение. Война шла повсюду, и невозможно было выбрать нейтралитет.

– А вдруг нас никто не возьмет? – спросила Элизабет. – Можно мы тогда останемся с тобой, тетя Труус?

– О Элизабет! – Труус поцеловала девочку, потом еще и еще, вспоминая, как в самый первый раз в Харидже Хелен Бентвич спрашивала ее, не хочет ли она забрать в Амстердам малышку без документов, но для Труус речь никогда не шла о сохранении одного конкретного ребенка.

– Даже если ее высочество не придет встречать ваш корабль, – сказала она сестренкам, – обязательно найдутся те, кто подыщет вам хорошую семью и любящую маму, которая будет заботиться о вас.

И она поспешно перецеловала всех детей на прощание, назвав каждого из семидесяти четырех по имени, прежде чем посадить их на корабль.

Только когда на борт уже поднимались последние из них, Труус, зная, что дети больше не видят ее лица, позволила себе заплакать. Ей очень хотелось верить, что все, обещанное ею двум маленьким девочкам только что, обязательно сбудется. Тем более что выбора у них не было: оставаться в Нидерландах детям нельзя. В то самое время, когда Йооп и Труус сажали последнюю партию детей на корабль, правительство в Гааге уже подписывало приказ о капитуляции Нидерландов.

Йооп обхватил жену за талию, и они, стоя бок о бок, следили за тем, как корабль отваливает от пристани, а дети машут им с палубы и кричат:

– Мы вас любим! Мы любим тебя, тетя Труус!

Часть четвертая. И потом…

Около десяти тысяч детей, три четверти из них – евреи, были привезены в Англию по программе «Киндертранспорт», ставшей возможной лишь благодаря настоящим героям и героиням той войны. В их числе Гертруда Висмюллер и ее муж Йооп из Нидерландов, Норман и Хелен Бентвич из Англии и Дезидер Фридман, уроженец Австрии, погибший в Освенциме в октябре 1944 года. Многие из спасенных ими детей стали потом выдающимися художниками, политиками, учеными, а кто-то, как Вальтер Кон, вывезенный тетей Труус из Вены, нобелевским лауреатом.

Последний паром с семьюдесятью четырьмя детьми на борту покинул Голландию 14 мая 1940 года, в день капитуляции Нидерландов. В ту весну многие старшие мальчики, привезенные в Англию с континента, были интернированы британцами и содержались в специальных лагерях, нередко вместе с пленными нацистами; многие из них позже вступили в союзные войска.

Все усилия организовать вывоз детей в США под эгидой законопроекта Вагнера – Роджерс, внесенного в американский конгресс в 1939 году, провалились, встретив отчаянное антииммигрантское и антисемитское сопротивление. Сохранилась служебная записка в адрес президента Рузвельта с просьбой поддержать усилия благотворителей, на которой рукой президента написано: «Никаких действий не предпринимать. ФДР».

Писатель Стефан Цвейг, в 1930-е и в начале 1940-х один из самых читаемых авторов в мире, оставил Англию и перебрался в США, откуда затем также выехал и нашел убежище в Петрополисе, в горах к северу от Рио-де-Жанейро. 22 февраля 1942 года он послал оттуда последний рассказ своему издателю. На следующий день, отчаявшись дождаться конца войны, устав от вечного бегства и не видя никакой возможности светлого будущего для человечества в целом, он и его вторая жена, взявшись за руки, совершили самоубийство.

Разработанная Адольфом Эйхманом система отъема денег, ценностей и свободы у евреев Вены позже применялась по всему Рейху. Эйхман же занимался массовой доставкой заключенных в лагеря смерти. После войны бежал в Аргентину, где в 1960 году был арестован, передан Израилю и предстал перед судом, который признал его военным преступником. В 1962 году был повешен.

Последний «Киндертранспорт» из Германского рейха – и девятый по счету из Праги – отправился в путь 1 сентября 1939 года, в день, когда Германия напала на Польшу, развязав Вторую мировую войну. В поезде было 250 детей. В Нидерланды состав не прибыл. Судьба детей осталась неизвестной.

Почти все вывезенные в Англию дети никогда больше не увидели своих родителей.

Гертруда Висмюллер – тетя Труус – все время немецкой оккупации жила в Нидерландах, откуда тайно переправляла еврейских детей через границу в Швейцарию, во Францию и в Испанию. В 1942 году ее повторно арестовали гестаповцы, но, как это уже случалось в Вене, отпустили. Когда она умерла, в ее некрологе было написано: «Мать тысячи и одного ребенка, для которой спасение еврейских детей стало делом жизни».

Благодарности

Мой путь к этому роману начался более десяти лет назад, в тот день, когда мой пятнадцатилетний сын вернулся домой из Детского театра в Пало-Альто. Майкл Литфин, режиссер Ника, предложил, чтобы дети, с которыми он занимался и которых любил, написали пьесу о малоизвестной истории под названием «Киндертранспорт». Мой сын, обычно такой громогласный, подавленно молчал, вернувшись домой после первого из четырех интервью, которые он и его друзья по театральной студии брали у Элен Флетчер, Хельги Ньюман, Элизабет Миллер и Марго Лобри. Когда всего несколько месяцев спустя Майкл умирал от рака желудка, глава Детского театра Пэт Бриггс обещала ему, что его начинание не будет забыто. Но Пэт сама была уже в преклонных годах, а дети, ходившие в студию, с годами выросли и разъехались, так что она передала эту идею мне и предоставила поступать с ней по собственному усмотрению. Вот почему когда я писала этот роман, то помнила, прежде всего, две вещи: молчание своего сына и любовь, которую режиссеры Детского театра питали к своим подопечным.

Вдохновением для меня служила история жизни Труус Висмюллер-Мейер и спасенных ею детей, так же как и всех людей, благодаря труду и самоотверженности которых «Киндертранспорт» удалось осуществить. Всем им эта книга и посвящается. Я сделала все возможное, чтобы сохранить верность если не букве, то духу тех исторических событий, которые изображены в моей книге: аншлюс, Хрустальная ночь и шокирующе быстрое изменение сознания венцев между ними, роль, которую сыграл в этом процессе тогда еще молодой Адольф Эйхман, соединенные усилия британской стороны и Труус в организации вывоза из Австрии первой группы детей. И все же роман – это вымысел, а не история, как она есть, и писатель всегда позволяет себе известную вольность в обращении с фактами. Так, дотошный историк наверняка обнаружит, что Хелен Бентвич, которая действительно жила в то время и действительно сыграла выдающуюся роль в организации «киндертранспортов», все же не ездила в Амстердам с мужем, чтобы уговорить Труус отправиться в Австрию; паромы, на которых детей перевозили из Хук-ван-Холланда в Харидж, организовывал не Йооп, а Лола Хан-Варбург. Я читала и перечитывала книгу самой Труус «Geen Tijd Voor Tranen (Нет времени на слезы)», однако характер этой женщины, созданный мной в романе, также во многом является плодом моего воображения. Я опиралась на редкие факты, которые она рассказала о собственной жизни.

Как намекнула мне Мелисса Хакер из ассоциации «Киндертранспорт», многие детали этой операции до сих пор остаются невыясненными. Нет согласия даже в том, когда именно первый «киндертранспорт» отправился из Вены. Так, лондонская «Таймс» и «Нью-Йорк таймс» разместили на своих страницах короткие сообщения о том, что первый поезд вышел из Вены 5 декабря 1938 года – в день, когда, по словам самой Труус, она впервые встретилась с Эйхманом. Мемуары Труус содержат довольно подробный отчет об этом эпизоде. 2 декабря она выехала в Вену, в понедельник, то есть 5 декабря, встретилась с Эйхманом, после чего было решено, что дети должны покинуть Вену в субботу; на следующее утро в 3:30 (11 декабря) их поезд прибыл в Кёльн, а вечером того же дня ночной паром увез детей в Англию. Согласно материалам Мемориального музея Холокоста в США, первый паром с детьми из Вены прибыл в Харидж 12 декабря 1938 года, что совпадает с отчетом Труус. Вот почему я решила опираться именно на эти даты.

Другими источниками, из которых я черпала информацию о «киндертранспортах», кроме воспоминаний Труус и интервью, полученных детьми из театральной школы у очевидцев, являются: материалы, размещенные в Сети Мемориальным музеем Холокоста в США; интервью из библиотеки Холокоста Таубера, находящейся в Сан-Франциско в Центре помощи еврейским семьям и детям; «Интервью с Гертрудой (Труус) Висмюллер-Мейер, 1951, Нидерландский институт военной документации в Амстердаме (Interview with Geertruida (Truus) Wijsmuller-Meijer, 1951, Netherlands Institute for War Documentation NIOD, Amsterdam)»; «В чужие руки (Into the Arms of Strangers)» Марка Харриса, Джонатана и Деборы Оппенгеймер; «Сторож брату своему (My Brother’s Keeper)» Рода Крегга; «Не смотри назад (Never Look Back)» Джудит Тайдер Бомель-Шварц; «Страшная сказка (Nightmare’s Fairy Tale)» Герда Кормана; «Спасение детей (Rescuing the Children)» Деборы Ходж; «Исход детей (Children’s Exodus)» Веры К. Фаст; «Дети с Уиллисден-лейн (The Children of Willesden Lane)» Моны Голабек и Ли Коэна; «Десять тысяч детей (Ten Thousand Children)» Энн Л. Фокс и Евы Абрахам-Подиц; «Прикосновение „Киндертранспорта“ (Touched by Kindertransport Journey)» Колина Дабровски; «Дети тети Труус (The Children of Tante Truus)» Мириам Кизинг; материалы магистерской диссертации «Киндертранспорт. История и Память» Дженнифер А. Нортон, представленной к защите в Университете штата Калифорния, Сакраменто. Очень много я почерпнула из книг «Обретенное убежище (The Found Refuge)» Нормана Бентвича и «Проницательные люди: англо-еврейская помощь жертвам нацистского режима в 1933–1945 (Men of Vision: Anglo-Jewry’s Aid to Victims of the Nazi Regime 1933–1945)» Эми Заль Готлиб, а также из фильмов Кена Бернса «Сопротивление нацистам: война Шарпов (Defying the Nazis: The Sharps’ War)», «Дети, которые обманули нацистов (The Children Who Cheated the Nazis)», «Семья Ники (Nicky’s Family)» и «У меня дрожали колени (My Knees Were Jumping)» Мелиссы Хакер, который она сняла о своей матери.

К другим источникам относятся «Вчерашний мир» и другая проза Стефана Цвейга; необычайно трогательный «Заяц с янтарными глазами» Эдмунда де Вааля; «Дама в золоте» Анн-Мари О’Коннор; «Бургтеатр и австрийская идентичность (The Burgtheater and Austrian Identity)» Роберта Пира; «Становление Эйхмана (Becoming Eichmann)» Дэвида Сезарани; «Если это не невозможно: жизнь сэра Николаса Винтона (If It’s Not Impossible: The Life of Sir Nicholas Winton)» Барбары Винтон; «Уайтхолл и евреи, 1933–1948 (Whitehall and the Jews, 1933–1948)» Луизы Лондон; «Эйхман до Иерусалима (Eichmann Before Jerusalem)» Беттины Стангнет; «50 детей (50 Children)» Стивена Прессмана; «Неполнота: доказательство и парадокс Курта Гёделя (Incompleteness: The Proof and Paradox of Kurt Gödel)» Ребекки Гольдштейн и «Евреи Вены: наследие и миссия (Jewish Vienna: Heritage and Mission)», публикация Еврейского музея Вены.

Я многим обязана старшему научному сотруднику Мемориального музея Холокоста США Патрисии Гебрер-Райс, которая ответила на массу моих вопросов, Сандре Кайзер, оказавшей мне неоценимую помощь, и Йедиде Канфер из Центра Холокоста Северной Калифорнии, которая помогала мне в моем поиске. Ассоциация «Киндертранспорт», теневым членом которой я являюсь, снабжала меня не только информацией, но и вдохновением; особое спасибо Мелиссе Хакер. Еврейский Музей Вены и приложение «Между музеями» помогли мне передать дух Вены тех лет. В Музее «Киндертранспорта» в Вене я увидела потрясшую меня до глубины души коллекцию содержимого чемоданов, которые дети брали с собой. Моя особая благодарность Милли Сегал за то, что не только показала коллекцию, но и нашла для меня тихий уголок, где я смогла выплакаться.

Я очень признательна моим издателям, настолько, что даже не могу подобрать подходящих слов. Они с первых страниц полюбили мой роман. Особенно это относится к трио из «HarperCollins»: Лючии Макро, Лоре Браун и моему потрясающему редактору Саре Нельсон. Вдумчивость Сары, ее внимательность и безграничный энтузиазм – настоящая мечта для автора. Спасибо в «HarperCollins» всем, включая Джонатана Бернэма, Дуга Джонса, Лиа Василевски, Кэти О’Каллаган, Кэтрин Бейтнер, Робина Биларделло, Андреа Гинн, Джульетт Шапланд, Бонни Леон-Берман, Кэролин Бодкин и Мэри Гол.

И как всегда, я благодарна за невероятную поддержку всем моим друзьям и родственникам. Особое спасибо моему сыну Крису, который раздобыл для меня первые страницы автобиографии Труус (а также библиотеке Гарварда за то, что у них, едва ли не единственных в Соединенных Штатах, эта книга оказалась), Мюриэлль Сарк за то, что достала мне книгу целиком и помогла прояснить темные места, оставленные гугл-переводчиком. Спасибо Брайану Джорджу, который рылся вместе со мной в театральном шкафчике и вообще всячески подбадривал меня; Нице Вилон, одной из первых оценившей мою историю, Элизабет Кайден за вдумчивую вычитку первого сценария; Дэвиду Уэйту за помощь в немецком и за то, что приехал из Берлина, чтобы встретиться со мной в Австрии; Клер Вахтель за время, которое она потратила, читая и перечитывая мою книгу, а также за ее идею начала; Михаю Радулеску, Ханне Ноулз, Бев Делидов, Типу Мекелю, Кристин Ханна, Карен Джой Фаулер, многим книгопродавцам, которые делают нам всем столько хорошего, и в особенности Марджи Скотт Такер, а также моей невероятно талантливой подруге-фотографу Адриенне Дефенди.

Спасибо Бренде Рикман Вантриз за то, что она Бренда, моя лучшая пишущая подруга. Джен ДюШен и Дарби Бейлисс, без чьей дружбы моя жизнь была бы намного беднее. Четверым братьям Уэйт и сестрам, которых я обрела, удачно выйдя замуж. А также Дону и Анне Тайлер Уэйт, которые всегда со мной. Маме, как всегда, спасибо, что читает мои книги.

Спасибо Марли Русофф за то, что она Марли, моя подруга и мой литагент, которая поверила, что я смогу написать эту книгу, стоило мне только заикнуться об этом, и верила так твердо, что я и сама перестала сомневаться. Спасибо тебе, Марли, за твою неоценимую помощь, которой я пользуюсь вот уже двенадцать лет, и за то, что ты так красиво вывела эту книгу в свет.

И тебе, Мак, за многие и многие страницы прочитанного текста. За то, что благодаря тебе я осталась в Вене. За твой невероятный юмор и силу духа, за долгие прогулки по Вене, Лондону и Амстердаму, за ту тихую ночь в поезде на пути в Вену. За то, что с твоей помощью я сохранила рассудок (ну, почти). За все тебе спасибо.

1 Ангелок (нем.). – Здесь и далее примеч. перев.
2 Всемирное еврейское религиозное движение.
3 «Вакуум ойл» – американская компания по производству смазочных масел.
4 «Дегенеративное искусство» (нем.), термин, принятый в 1920-е годы нацистской партией Германии для описания модернистского искусства. В 1937 году в Германии прошла выставка с таким названием.
5 Элфстедентохт (тур одиннадцати городов) – нерегулярный конькобежный марафон на дистанцию около 200 км, проводится во Фрисландии (Нидерланды) с 1890 года.
6 «Один народ, один Рейх, один вождь!» (нем.)
7 Извините, пожалуйста… Вы говорите по-голландски? (нем.)
8 Мф. 18: 10.
9 Винтерхильфе – нацистский благотворительный фонд помощи неимущим соотечественникам в период Третьего рейха. Гитлер, стремясь продемонстрировать заботу своего правительства о народе, отводил этому фонду важную роль в деле привлечения на свою сторону как можно большего числа немцев.
10 Пс. 22: 4.
11 Пс. 22: 5.
12 Деян. 2: 25.
13 Пс. 143: 1.
14 1 Кор. 2: 16.
15 Ф. Шуберт. «Аве Мария». Перевод А. Плещеева.
16 Умерла, Штефан? Я этого не знала… (нем.)
17 Делителей (нем.).
18 Сто семьдесят четыре, двести шестьдесят один, пятьсот двадцать два (нем.).
19 Добро пожаловать в Англию, Вальтер и Петер (нем.).
20 Домики (нем.).
21 Корь (нем.).
22 «Тихая ночь! Святая ночь!» (нем.)
Продолжить чтение