Музыка горячей воды
© М. Немцов, перевод на русский язык, 2012
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2012
Михаэлю Монтфорту[1]
Грубее саранчи
– Хуйня, – сказал он. – Устал я от художеств. Пойдем выйдем. Я устал от вони краски, устал быть великим. Ждать смерти устал. Пойдем выйдем.
– Куда? – спросила она.
– Хоть куда-нибудь. Поедим, выпьем – посмотрим.
– Порт, – сказала она. – Что я буду делать, когда ты умрешь?
– Жрать будешь, спать, ебстись, ссать, срать, наряжаться, гулять и гундеть.
– Мне надежность нужна.
– Всем нужна.
– Мы ж не женаты. Я даже твою страховку не получу.
– Не страшно, не переживай. А кроме того, Арлин, ты ведь сама против брака.
Арлин сидела в розовом кресле и читала вечернюю газету.
– Ты говоришь, с тобой хотят переспать пять тысяч женщин. А мне куда деваться?
– Пять тысяч и одна.
– По-твоему, я себе другого мужика не найду?
– Нет, это как раз легко. Ты себе другого найдешь за три минуты.
– По-твоему, мне нужен великий художник?
– Нет, не нужен. Сойдет и хороший сантехник.
– Да, если будет меня любить.
– Само собой. Одевайся. Пойдем выйдем.
Они спустились по лестнице с мансарды. Вокруг – сплошь дешевые углы, тараканами кишат, но никто вроде не голодает: такое впечатление, будто вечно что-то варят в больших кастрюлях, а сами вокруг сидят, чистят ногти, пиво пьют из банок или пускают по кругу высокую синюю бутылку белого вина, орут друг на друга, смеются, пердят, рыгают, чешутся или дремлют перед телевизором. На свете не много людей с большими деньгами, но, судя по всему, чем меньше денег у людей, тем лучше эти люди живут. Им нужны сон, чистые простыни, еда, выпивка, мазь от геморроя – и все. И двери у них всегда приоткрыты.
– Дурачье, – сказал Йорг, когда они спускались по лестнице. – Транжирят свою жизнь и засоряют мою.
– Ох, Йорг, – вздохнула Арлин. – Ты же просто не любишь людей, правда?
Йорг вздернул бровь, не ответил. На его чувства к массам Арлин всегда отвечала одинаково: как будто не любить людей – непростительный душевный недостаток. Но ебаться с ней было отлично, а сожительствовать – приятно; почти всегда.
Они вышли на бульвар и зашагали дальше: Йорг со своей седой рыжей бородой, ломаными желтыми зубами, вонью изо рта, багровыми ушами, испуганным взглядом, в захезанном драном пальто, в руках – трость с набалдашником из слоновой кости. Лучше всего ему бывало, когда совсем херово.
– Блядь, – сказал он. – Все срет, пока не сдохнет.
Арлин покачивала задницей, совершенно этого не скрывая, а Йорг колотил тростью по тротуару, и даже солнце глядело на них сверху и говорило: Хо-хо. Наконец дошли до старой развалюхи, где жил Серж. И Йорг, и Серж художествовали уже много лет, но лишь совсем недавно за их работы начали платить чуть больше поросячьих хрюков. Они голодали вместе, а слава обрушилась на них порознь. Йорг с Арлин вошли в гостиницу и стали подниматься. В коридорах смердело йодом и жареной курицей. В одном номере кого-то ебли, и этот кто-то даже не пытался ебли скрывать. Доползли до мансарды наверху, и Арлин постучала. Дверь чпокнула – за ней стоял Серж.
– Ку-ку! – сказал он. И покраснел. – Ой, извините… прошу.
– Что это с тобой? – спросил Йорг.
– Садитесь. Я думал, это Лайла.
– Ты играешь с Лайлой в прятки?
– Да это фигня.
– Серж, послал бы ты эту девчонку. Она тебе мозг ест.
– Она мне карандаши точит.
– Серж, она слишком юная для тебя.
– Ей тридцать.
– А тебе шестьдесят. Разница – тридцать лет.
– Тридцать лет – слишком много?
– Конечно.
– А двадцать? – спросил Серж, глядя на Арлин.
– Двадцать лет – приемлемо. А тридцать – непристойно.
– Поискали бы, ребята, баб своих лет, а? – спросила Арлин.
Оба на нее посмотрели.
– Шутить она любит, – сказал Йорг.
– Да, – подтвердил Серж. – Смешная. Ладно, давайте я вам покажу, что делаю…
Они зашли за ним в спальню. Серж скинул ботинки и растянулся на кровати.
– Видите? Вот так. Со всеми удобствами. – Кисти Серж посадил на длинные ручки и писал по холсту, прибитому к потолку. – Спина, понимаете. Десять минут без перерыва – и все. А так можно часами.
– А краски тебе кто смешивает?
– Лайла. Я ей говорю: «Сунь в синюю. А теперь немного зелени». У нее неплохо получается. Со временем, наверно, пусть и кистью тоже машет – а я буду валяться, журналы читать.
С лестницы донеслись шаги Лайлы. Она открыла дверь, прошла через первую комнату, заглянула в спальню.
– Ого, – сказала она. – Я гляжу, старый ебила за кисть взялся.
– Ну, – сказал Йорг. – Говорит, ты ему спину попортила.
– Ничего я не говорил такого.
– Пойдемте поедим, – сказала Арлин.
Серж застонал и поднялся.
– Вотей-богу, – сказала Лайла. – Только валяется, как больная жаба, и больше ничего.
– Мне выпить надо, – сказал Серж. – И я опять буду как огурчик.
Вместе они вышли на улицу и направились к «Овечьему рунцу». Подбежали два молодых человека, не старше тридцатника. Оба – в свитерах под горло.
– Эй, вы же художники – Йорг Свенсон и Серж Маро!
– Прочь на хер с дороги! – сказал Серж.
Йорг размахнулся тростью. Молодому человеку, что был пониже, попал точно по колену.
– Блядь, – сказал молодой человек, – вы же мне ногу сломали!
– Очень на это надеюсь, – ответил Йорг. – Может, будешь повежливей!
Подошли к «Рунцу». Едоки загудели, когда компания вступила внутрь. К ним моментально кинулся метрдотель – кланялся и размахивал веером меню, улещивал по-итальянски, французски и русски.
– Ты глянь, какие длинные черные волосы у него в носу, – сказал Серж. – Тошнит, честное слово!
– Да, – ответил Йорг и заорал метрдотелю: – НОС УБЕРИ!
– Пять бутылок лучшего вина! – завопил Серж, когда они уселись за лучший столик.
Метрдотель испарился.
– Ну вы и засранцы, – сказала Лайла.
Йорг погладил ей ляжку изнутри.
– Двум живым бессмертным излишества позволительны.
– Йорг, убери лапу с моей пизды.
– Она не твоя. Это пизда Сержа.
– Убери лапу с пизды Сержа, а то закричу.
– Воля моя слаба.
Она закричала. Йорг убрал руку. Метрдотель подкатил к ним тележку с ведерком, в ведерке – охлажденные бутылки. Подъехал, поклонился, вытащил одну пробку. Налил Йоргу. Тот махом выпил.
– Моча, но сойдет. Открывай!
– Все?
– Все, придурок, и побыстрей давай!
– Какой неуклюжий, – сказал Серж. – Ты погляди. Обедать будем?
– Обедать? – спросила Арлин. – Вы же только пьете. Я, по-моему, ни разу не видела, чтоб вы ели. Только яйца всмятку.
– Сгинь с глаз моих, трус, – велел Серж метрдотелю.
Метрдотель сгинул.
– Нельзя так с людьми разговаривать, ребята, – сказала Лайла.
– Мы свое уже уплатили, – ответил Серж.
– У вас права такого нет, – сказала Арлин.
– Наверно, – сказал Йорг, – но так интереснее.
– И как вас люди только терпят? – спросила Лайла.
– Люди терпят то, что терпят, – ответил Йорг. – И похуже вытерпят.
– Им только ваши картины нужны, а больше ничего, – сказал Арлин.
– Мы сами – наши картины, – сказал Серж.
– Бабы дуры, – заметил Йорг.
– Ты потише, – сказал Серж. – Они еще бывают способны на кошмарную месть…
Просидели пару часов – пили вино.
– Человек грубее саранчи, – наконец произнес Йорг.
– Человек – сточная труба вселенной, – сказал Серж.
– Ну вы и засранцы, – сказала Лайла.
– Еще какие, – подтвердила Арлин.
– Давай сегодня махнемся, – предложил Йорг. – Ты выебешь мою пизду, а я твою.
– Ох нет, – сказала Арлин. – Только не это.
– Ну да, – подтвердила Лайла.
– Творить охота, – сказал Йорг. – Пить скучно.
– Мне тоже творить охота, – сказал Серж.
– Пошли отсюда, – сказал Йорг.
– Послушайте, ребята, – сказала Лайла. – Вы же по счету не расплатились.
– По счету? – завопил Серж. – По-твоему, мы станем платить за это пойло?
– Пошли, – сказал Йорг.
Пока они вставали, подскочил метрдотель со счетом.
– Пойло у тебя смердит, – завопил Серж, подпрыгивая на месте. – Как только язык поворачивается просить денег за эту дрянь? Вот тебе – чтоб знал, что это моча!
Серж схватил недопитую бутылку, рванул сорочку на груди метрдотеля и вылил вино ему за пазуху. Йорг держал трость наготове, будто меч. Метрдотель как-то стушевался. Молоденький красавчик такой, длинные ногти и дорогая квартира. Он изучал химию, а однажды занял второе место на оперном конкурсе. Йорг размахнулся тростью и заехал ему прямо под левое ухо. Метрдотель очень побелел и качнулся. Йорг стукнул его еще три раза в то же место, и парень рухнул.
Вышли они все вместе – Серж, Йорг, Лайла и Арлин. Все были пьяны, однако держались достойно – чувствовалось в них что-то особенное. Вышли на улицу и по этой улице зашагали.
Происходившее наблюдала молодая пара за столиком у дверей. Молодой человек смотрелся интеллигентно – все портила лишь крупноватая родинка у самого кончика носа. Его подруга в темно-синем платье была толста, но мила. Когда-то ей хотелось уйти в монахини.
– Великолепные люди, правда? – спросил молодой человек.
– Козлы, – ответила девушка.
Молодой человек махнул официанту, чтобы принесли третью бутылку вина. Предстояла еще одна трудная ночь.
Ори, горя
Генри налил и выглянул в окно: жаркая и голая голливудская улица. Господи боже, столько мучиться, а по-прежнему загнан в угол. Дальше только смерть – она всегда ждет. Какая дурацкая ошибка – он купил номер самиздатской газетки, а там до сих пор боготворят Ленин Брюса. Снимок его мертвого, сразу после передоза[2]. Ладно, временами Ленин бывал забавен: «Не могу кончить!» – это шедевр, но обычно он лажал. Его преследовали, ну да – и физически, и духовно. Ну а что, все мы умираем, дело просто в математике. Что тут нового? Проблематично дожидаться. Зазвонил телефон. Подруга.
– Слушай меня, сукин сын, я устала от твоего пьянства. Мне и отца моего хватало…
– Ох черт, да все не так уж плохо.
– Достаточно, и с меня уже хватит.
– Я тебе говорю, ты преувеличиваешь.
– Нет, с меня довольно, слышишь меня, довольно. Я видела, как ты на вечеринке все время виски требовал, тогда-то я и ушла. Хватит с меня, я больше не намерена терпеть…
Она повесила трубку. Генри налил себе скотча с водой. Зашел со стаканом в спальню, снял рубашку, штаны, ботинки, носки. Лег в одних трусах со стаканом. Без четверти полдень. Ни честолюбия, ни таланта, ни просвета. От падения на дно его спасало лишь чистое везение, это никогда не надолго. Ну что, жалко, что так с Лу вышло, но ей-то нужен чемпион. Генри махнул стакан и вытянулся на кровати. Взял «Сопротивление, бунт и смерть» Камю…[3] прочел несколько страниц. Камю говорил о мучениях и ужасе, о человеческом убожестве – но говорил так уютно, так цветисто… язык у него… как будто ни на него самого это не действовало, ни на его стиль. Иными словами, у него самого все могло быть прекрасно. Камю писал так, будто плотно покушал только что: стейк, жареная картошечка, салатик, а заполировал ужин бутылочкой хорошего французского винца. Человечество, может, и страдает, а он – ничуть. Мудрый, вероятно, человек, но Генри предпочитал тех, кто орет, горя. Генри выронил книжку на пол и попробовал уснуть. Спать ему всегда было трудно. Если удавалось поспать часа три из 24 – хорошо. Что ж, подумал он, стены вокруг еще стоят, а дай человеку четыре стены – и у него есть шанс. Вот на улице уже ничего не сделаешь.
Позвонили в дверь.
– Хэнк! – заорал кто-то. – Эй, Хэнк!
«Что за поебень? – подумал он. – Ну чего еще?»
– Ну? – спросил он, лежа в одних трусах.
– Эй! Ты чего там делаешь?
– Минуточку…
Генри встал, поднял штаны и рубашку, вышел в переднюю комнату.
– Ты чего делаешь?
– Одеваюсь…
– Одеваешься?
– Ну.
Десять минут первого. Генри открыл дверь. Преподаватель из Пасадины, учит английской литературе. И с ним – красотка. Препод красотку представил. Редакторша в крупном нью-йоркском издательстве.
– Ах ты, милашка, – сказал Генри, шагнул и цапнул ее за правое бедро. – Я тебя люблю.
– Быстрый вы, – сказала она.
– Ну, знаешь, писателям всегда приходится издателю жопу лизать.
– Я думала, наоборот.
– Нет. Голодает же писатель.
– Она хочет твой роман посмотреть.
– У меня только в переплете. Я не могу ей первое издание отдать.
– Пусть посмотрит. Может, купят, – сказал препод.
Говорили они о романе «Кошмар». Генри заподозрил, что ей просто хочется книжку бесплатно.
– Мы ехали в Дель-Мар, но Пэт вот захотелось тебя воочию увидеть.
– Как мило.
– Хэнк моим студентам свои стихи читал. Мы ему заплатили пятьдесят долларов. Он боялся и плакал. Пришлось вытолкнуть его на кафедру.
– Я был вне себя. Всего пятьдесят долларов. Одену, бывало, и две тысячи долларов платили. А он, по-моему, не настолько лучше меня. Вообще-то…
– Да, мы твое мнение знаем.
Генри собрал старые программы скачек из-под ног редакторши.
– Мне должны одну тысячу сто долларов. А стребовать не могу. Секс-журналы обнаглели. Я с одной секретаршей там познакомился. Некто Клара. Звоню: «Алло, Клара? Ты сегодня хорошо позавтракала?» «О да, Хэнк, а ты?» «Еще бы, – отвечаю, – два яйца вкрутую». «Я, – говорит, – знаю, зачем ты звонишь». «Ну да, – говорю, – за тем же самым». «Ну вот передо мной лежит ордер девятьсот восемьдесят четыре тысячи семьсот шестьдесят пять на восемьдесят пять долларов». – «А кроме того, Клара, у вас есть еще один ордер – девятьсот семьдесят три тысячи восемьсот девяносто пять на пять рассказов, на пятьсот семьдесят долларов». – «Ах да, мы его попробуем подписать у мистера Мастерза». «Спасибо, Клара», – я ей говорю. «Да ничего не надо, – отвечает. – Вы, ребята, свои деньги заработали». «Ну еще бы», – говорю я. А она потом говорит: «И если деньги не придут, вы же нам еще раз позвоните? Ха, ха, ха». «Да, Клара, – отвечаю я. – Я вам еще не раз позвоню».
Преподаватель и редакторша рассмеялись.
– Я так больше не могу, черт бы их всех побрал, кто-нибудь хочет выпить?
Они не ответили, поэтому Генри налил только себе.
– Я даже на лошадках зарабатывать пытался. Начал-то неплохо, а потом все стихло. Пришлось бросить. Мне по карману только выигрывать.
Преподаватель принялся объяснять свою систему, как выиграть в Вегасе в двадцать одно. Генри подошел к редакторше.
– Пошли в койку, – сказал он.
– Вы смешной, – ответила она.
– Ага, – сказал он. – Как Ленин Брюс. Он умер, а я при смерти.
– Все равно смешной.
– Ну да, я же герой. Миф. Я не прогнивший, я не продался. На Востоке мои письма идут с аукциона по двести пятьдесят долларов. А я даже мешка пиздюлей купить себе не могу.
– Да вы, писатели, всегда орете «волк».
– Вот, может, волк и пришел наконец. С одной души не проживешь. Душой за квартиру не расплатишься. Сама как-нибудь попробуй.
– Может, мне и следует лечь с вами в постель.
– Пойдемте, Пэт, – сказал, вставая, препод. – Нам надо успеть в Дель-Мар.
Они пошли к дверям.
– Хорошо, что повидались.
– Еще бы, – сказал Генри.
– У вас получится.
– Еще бы, – сказал он. – До свидания.
Потом вернулся в спальню, снял одежду и снова лег. Может, удастся уснуть. Сон – что-то вроде смерти. А потом он уснул. Увидел себя на скачках. Человек в окошечке давал деньги, а Генри складывал их в бумажник. Много денег.
– Вам бы кошелек новый, – сказал человек. – Этот у вас порвался.
– Нет, – ответил он. – Не хочу, чтоб все видели, как я богат.
Позвонили в дверь.
– Эй, Хэнк! Хэнк!
– Иду, иду… Минуточку.
Он опять оделся и открыл дверь. Гарри Стоббз. Тоже писатель. Слишком много знакомых писателей.
Стоббз вошел.
– Деньги есть, Стоббз?
– Откуда, блин?
– Ладно, пиво с меня. Я думал, ты богатый.
– He-а. Я с этой девкой жил в Малибу. Она меня одевала хорошо, кормила. А потом пинка дала. Теперь я живу в душевой.
– В душевой?
– Ну. Там неплохо. Настоящие раздвижные двери, из стекла.
– Ладно, пошли. Ты на машине?
– Не-а.
– Мою возьмем.
Сели в «комету» 62-го года, поехали к перекрестку Голливуда и Норманди.
– Я статейку «Тайму» продал. Блин, думал, озолочусь. А сегодня чек получил. Еще не обналичил. Угадай – сколько? – спросил Стоббз.
– Восемьсот долларов?
– Не-а – сто шестьдесят пять долларов.
– Что? «Тайм»? Сто шестьдесят пять долларов?
– Ну да.
Они поставили машину и зашли за пивом в лавку.
– А моя меня кинула, – сообщил Генри Стоббзу. – Говорит, бухаю слишком. Врет и не краснеет. – Он открыл холодильник и вытянул две упаковки. – А я завязываю постепенно. Вчера вечером – фиговая балеха. Одни голодающие писатели да преподы, которых скоро попрут с работы. Говорят только о писанине. Очень утомляет.
– Писатели – бляди, – сказал Стоббз. – Писатели – бляди вселенной.
– Блядям вселенной, друг мой, жить удается гораздо лучше.
Они подошли к кассе.
– «На крыльях песни», – сказал лавочник.
– На них, – ответил Генри.
Год назад лавочник прочел в «Л. А. Таймс» статью о поэзии Генри и не забыл. «Крылья песни» – это у них теперь такой ритуал. Генри сначала терпеть его не мог, а теперь было даже как-то забавно. На крыльях песни, ептыть.
Сели в машину и поехали обратно. Пока их не было, заходил почтальон. Что-то лежало в ящике.
– Может, чек, – сказал Генри.
Он занес письмо в квартиру, раскупорил два пива и распечатал конверт. Внутри говорилось:
Уважаемый мистер Чинаски,
я только что дочитала ваш роман «Кошмар» и сборник стихов «Фотографии из ада», и мне кажется, что вы – великий писатель. Я замужняя женщина, мне 52 года, и дети у меня уже выросли. Очень хотелось бы получить от вас ответ.
С почтением,
Дорис Эндерсон.
Отправили письмо из городишки в штате Мэн.
– Даже не думал, что в Мэне еще живут, – сказал Генри Стоббзу.
– По-моему, не живут, – ответил Стоббз.
– Живут. Вот эта – живет.
Генри кинул письмо в мусорный мешок. Пиво оказалось хорошим. В многоэтажную многоквартирку через дорогу возвращались с работы медсестры. Там жило много медсестер. На большинстве – просвечивающие халатики, а солнце довершало картину. Генри и Стоббз стояли и смотрели, как медсестры выходят из машин и идут в стеклянные двери, после чего пропадают в своих душевых, перед телевизорами и за закрытыми дверями.
– Ты на эту погляди-ка, – сказал Стоббз.
– Ага.
– А вон еще одна.
– Ниче себе!
Как два 15-летних дурня, подумал Генри. Мы не заслуживаем жить. Камю вот наверняка ни в какие окна не подглядывал.
– И как ты теперь, Стоббз?
– Ну, пока есть душевая, справляюсь.
– А чего на работу не устроишься?
– На работу? Ты совсем, что ли?
– Наверно, ты прав.
– Ты вон на ту глянь! Смотри, какая жопка на ней!
– И впрямь.
Они сели и принялись за пиво всерьез.
– Мэйсон, – сообщил Генри Стоббзу про молодого и непечатаемого поэта, – переехал жить в Мексику. С луком и стрелами охотится на дичь, рыбу ловит. У него там жена и служанка. И четыре книжки на выходе. Даже вестерн написал. Проблема в том, что, когда за границей, гонорары получать почти невозможно. Стребовать с них свое получается лишь одним способом – пригрозить смертью. У меня такие письма хорошо пишутся. Но если живешь в тысяче миль, они прекрасно знают – ты передумаешь, пока доберешься до их дверей. А вот мясо себе добывать – это мне нравится. Гораздо лучше, чем ходить в супермаркет. Можно притвориться, что все это зверье – издатели и редакторы. Здорово.
Стоббз просидел часов до пяти. Они гундели про писательство, про то, какое говно те, кто выбился. Вроде Мейлера, вроде Капоте. Потом Стоббз ушел, и Генри снял рубашку, штаны, ботинки и носки и снова залег в постель. Зазвонил телефон. Аппарат стоял на полу у кровати. Генри протянул руку и снял трубку. Лу.
– Что делаешь? Пишешь?
– Я редко пишу.
– Ты пьешь?
– Завязываю.
– По-моему, тебе сиделка нужна.
– Давай вечером на скачки?
– Ладно. Когда заедешь?
– Шесть тридцать – нормально?
– Шесть тридцать – нормально.
– Тогда пока.
Он растянулся на кровати. Да, хорошо вернуться к Лу. Она ему пользу приносит. И она права – он слишком бухает. Если б Лу столько бухала, она б ему была ни к чему. По-честному, старик, по-честному. Погляди, что стало с Хемингуэем – без стакана в руке и не садился. Погляди на Фолкнера, на них на всех погляди. Вот блядство.
Опять зазвонил телефон. Он взял.
– Чинаски?
– Ну?
Поэтесса – Джанесса Тил. Фигура хорошая, но в постели с нею Генри ни разу не бывал.
– Завтра вечером я бы хотела пригласить тебя на ужин.
– У нас с Лу постоянна, – ответил он. И подумал: господи, я храню верность. Господи, подумал он, я приличный человек. Боже.
– И ее с собой бери.
– Думаешь, разумно?
– Меня устраивает.
– Слушай, давай я тебе завтра перезвоню. Тогда и скажу.
Он повесил трубку и опять вытянулся. Тридцать лет, подумал он, я хотел быть писателем, и вот я писатель, а что это значит?
Телефон зазвонил снова. Даг Эшлешем, поэт.
– Хэнк, малыш…
– Ну чего, Даг?
– Я на подсосе, малыш, одолжи, малыш, пятерку. Дал бы мне пятерку, а?
– Даг, лошади меня разорили. Ни цента не осталось.
– Эх, – сказал Даг.
– Извини, малыш.
– Ну да чего уж там.
Даг повесил трубку. Даг ему и так уже должен пятнадцать. Но пятерка у Генри была. Надо было дать ее Дагу. Даг, наверно, собачий корм жрет. Я не очень приличный человек, подумал он. Господи, да я совсем человек неприличный.
И Генри вытянулся на кровати – во весь рост, во всем своем убожестве.
Парочка приживал
Быть приживалом – очень странное занятие, особенно если непрофессионал. В доме было два этажа. Комсток жил с Линн на верхнем. Я с Дорин – на нижнем. Дом располагался красиво, у самых Голливудских холмов. Обе дамы чем-то руководили, и платили им за это выше крыши. Дом был просто набит хорошим вином, хорошей жрачкой – и одной нервножопой собачкой. Кроме того, имелась крупная черная домработница Рета: она по большей части не выходила из кухни, где все время открывала и закрывала дверцу холодильника.
Каждый месяц в назначенное время в дом приносили все правильные журналы, только мы с Комстоком их не читали. Мы просто валандались, боролись с бодунами, ждали вечера, когда наши дамы будут нас поить и ужинать на свои представительские.
Комсток говорил, что Линн – весьма преуспевающий продюсер на какой-то крупной киностудии. Сам он ходил в берете, с шелковым шарфиком, в бирюзовых бусах, носил бороду, а походка у него была элегантная. Я писатель, застрял на втором романе. Свое жилье у меня было – в разбомбленной многоквартирке в Восточном Голливуде, но я там редко бывал.
Транспортное средство у меня – «комета» 62-го года. Молодую дамочку из дома напротив эта колымага очень оскорбляла. Приходилось оставлять машину прямо перед ее домом, потому что там был один из немногих ровных участков в окру́ге, а на склоне машина не заводилась. Она и на плоскости-то заводилась еле-еле – я подолгу сидел, давил на педаль, жал на стартер, из-под днища валил дым, а рев стоял докучливый и нескончаемый. Дамочка принималась орать, словно с ума сходит. Со мной такое редко бывало, но тут мне становилось стыдно за то, что беден. Я сидел, жал и молился, чтоб «комета» завелась, стараясь не обращать внимания на вопли ярости из богатого дома. Жал и жал, машина заводилась, немного ехала и снова глохла.
– Убирайте свою вонючую развалюху от моего дома, или я вызову полицию! – И долгие безумные вопли.
Наконец выскакивала сама – в кимоно, молоденькая блондинка такая, красивая, но, очевидно, совершенно чокнутая. С воплями подбегала к моей дверце, из кимоно вываливалась одна грудь. Блондинка ее заправляла на место, и тут вываливалась другая. Потом из разреза выскальзывала нога.
– Дама, я вас прошу, – говорил я. – Видите, я стараюсь.
Наконец мне удавалось отъехать, а она стояла посреди улицы, вся грудь нараспашку, и орала:
– И не оставляйте ее перед моим домом больше никогда, никогда, никогда!
В такие мгновенья я всерьез задумывался, не поискать ли мне работу.
Но я был нужен моей женщине – Дорин. У нее был конфликт с мальчишкой-упаковщиком в супермаркете. Мне следовало ездить с нею, стоять рядом и держать ее за руку. Один на один с этим упаковщиком она встречаться не могла, и дело вечно заканчивалось тем, что она швыряла ему в лицо горсть винограда, или ябедничала на него управляющему, или писала жалобу на шести страницах владельцу супермаркета. Я с мальчишкой вместо нее как-то справлялся. Мне он даже нравился – особенно за то, что одним изящным взмахом умел раскрыть большой бумажный пакет.
Первая неформальная встреча с Комстоком прошла интересно. Раньше мы только болтали по вечерам, выпивая вместе с нашими дамами. А как-то утром я ходил по первому этажу в одних трусах. Дорин уехала на работу. Я раздумывал, не одеться ли мне и не съездить ли к себе за почтой. Домработница Рета привыкла ко мне в одних трусах.
– Ох, мужик, – говорила она, – у тебя такие белые ноги. Цыплячьи просто. Ты что, на солнце не бываешь?
В доме была одна кухня – внизу. Наверное, Комсток проголодался. Мы с ним вошли туда одновременно. Он был в затрапезной майке с винным пятном на груди. Я поставил кофе, а Рета предложила сделать нам яичницу с беконом. Комсток сел.
– Ну, – спросил я, – сколько еще, по-твоему, можно будет водить их за нос?
– Долго. Мне нужно отдохнуть.
– Какие же вы сволочи, – сказала Рета.
– Яичницу не сожги, – сказал Комсток.
Рета подала нам апельсиновый сок, тосты и яичницу с беконом. Села и поела с нами, не отрываясь от номера «Плейгерл».
– У меня только что брак по-крупному не сложился, – сказал Комсток. – И мне нужно хорошенько и долго отдохнуть.
– Есть клубничный джем для тостов, – сказала Рета. – Попробуйте клубничного джема.
– А у тебя как с семейной жизнью? – спросил я Рету.
– Ну, он мерзавец никудышный, лентяй, только б на бильярде ему…
Рета нам все про него рассказала, дозавтракала, пошла наверх и принялась там пылесосить. Потом Комсток рассказал мне о своем браке.
– До свадьбы все было прекрасно. Она мне только хорошие карты сдавала, но полколоды никогда не показывала. Я бы даже сказал – больше, чем полколоды. – Комсток глотнул кофе. – А через три дня после церемонии я прихожу домой – а она мини-юбок себе накупила. Таких, что короче и не бывает. Я прихожу, а она сидит и укорачивает их. «Ты чего это делаешь?» – спрашиваю, а она: «Эта хуйня слишком длинная. Мне их нравится носить без трусов, чтоб мужикам пиздой светить, когда, например, слезаю с табурета в баре».
– И вот так вот тебе эту карту и выложила?
– Ну, я мог бы и раньше догадаться. За пару дней до свадьбы я повел ее с родителями знакомиться. Она такое консервативное платье надела, предки ей сказали, что оно им нравится. А она им: «Платье, значит, нравится, а?» – и задрала его, трусики показала.
– Ты, наверное, решил, что это очаровательно.
– В каком-то смысле. В общем, она стала ходить без трусов и в мини-юбках. Такие короткие, что она чуть голову наклонит – и вся срака уже оголяется.
– И мужикам нравилось?
– Видимо. Мы куда-нибудь заходим – и все смотрят сперва на нее, потом на меня. Сидят и думают, как парень с таким мирится.
– Ну, мы все с придурью. Херня. Срака да пизда – подумаешь. Что с них еще взять?
– Так думаешь, пока с тобой не случится. Выходим из бара на улицу, а она говорит: «Эй, видал лысого в углу? Вот он на мою пизду пялился, когда я вставала! Домой придет и точно будет дрочить».
– Тебе налить еще кофе?
– Ага – и скотча. Меня Роджер зовут.
– Ладно, Роджер.
– Однажды вечером с работы прихожу, а ее нет. Побила в квартире все окна и зеркала. И понаписала всякого: «Роджер не серет!», «Роджер лижет сраки!», «Роджер пьет ссаки!» – по стенам. А самой нет. Записку оставила. Что села на автобус и поехала домой, к мамаше в Техас. Беспокоится, мол. Потому что мамашу в дурку укатывали десять раз. И без нее матери плохо. Вот такую вот записку.
– Еще кофе, Роджер?
– Только скотча. Я на станцию «Грейхаунда», а она там в мини-юбке пиздой светит, кругом восемнадцать парней со стояками ходят. Подсаживаюсь к ней, а она давай рыдать. «Один черный, – говорит, – сказал, что я могу тысячу долларов в неделю зарабатывать, если буду делать, что он мне скажет. А я ж не блядь, Роджер!»
Спустилась Рета, залезла в холодильник за шоколадным тортиком и мороженым, ушла в спальню, включила телевизор, легла на кровать и стала есть. Тетка она очень массивная, но приятная.
– В общем, – продолжал Роджер, – я сказал, что я ее люблю, и нам удалось сдать билет. Отвез ее домой. А назавтра вечером к нам один мой дружок зашел, так она к нему сзади подкралась и шарах по башке деревянной ложкой для салата. Без предупреждения, без ничего. Подкралась и – бац. Он ушел, а она мне говорит: со мной, дескать, все нормально будет, если по средам вечером ты меня будешь отпускать на занятия по керамике. Ладно, говорю. Но не вышло. Она полюбила бросаться на меня с ножами. Кровища повсюду. Моя кровища. И на стенах, и на ковре. Она же проворная такая. И балетом занимается, и йогой, и травами, и витаминами, семечки ест, орехи, такую вот срань, в сумочке Библию носит, половина страниц красными чернилами исчиркана. Мини-юбки свои еще на полдюйма подрезала. Как-то ночью сплю, но вовремя проснулся – она как раз летит на меня через спинку кровати, а в руке тесак для мяса. Я еле успел откатиться – нож дюймов на пять-шесть в матрас вошел. Я встал и просто по стенке ее размазал. Она лежит и орет: «Трус! Мерзкий трус, ты ударил женщину! Ссыкло, ссыкло, ссыкло!»
– Ну, бить ее, наверное, не стоило, – сказал я.
– В общем, из квартиры я съехал, затеял развод, но этим дело не кончилось. Она стала за мной следить. Как-то стою в очереди в кассу в супермаркете. Она подходит и давай на меня орать: «Гнойный хуесос! Пидарас!» А то как-то раз в прачечной меня поймала. Я вещи из машинки выгружаю и в сушилку сую. А она стоит и на меня смотрит. Ничего не говорит. Я одежду сушиться оставил, сел в машину и уехал. Возвращаюсь – ее нет. Смотрю в сушилку – пустая. Все рубашки мои забрала, трусы, штаны, полотенца мои, простыни – все. Тут мне по почте письма начинают приходить, красными чернилами. Про то, что ей снится. Ей все время что-нибудь снилось. Она фотографии из журналов вырезала и все их исписывала. Почерк совершенно не разобрать. Я, бывало, сижу вечером дома, а она подкрадется и щебнем в окно кидается. И орет во всю глотку: «Роджер Комсток – голубой!» На всю округу.
– Очень живенько ты рассказываешь.
– А потом я познакомился с Линн и переехал сюда. Рано утром переезжал. Она не знает, где я. Работу бросил. Вот и сижу. Я, наверно, схожу погулять с собачкой – Линн это нравится. Вернется с работы, а я ей: «Линн, а я твою собачку выгуливал». Она тогда улыбается. Нравится ей это.
– Валяй, – сказал я.
– Эй, Хрюндель! – заверещал Роджер. – Пошли, Хрюндель!
Тряся брюхом, прислюнявила эта дебильная тварь. Они ушли.
Продлилась такая радость всего три месяца. Дорин познакомилась с мужиком, который говорил на трех языках и был египтологом. Я вернулся к себе на разбомбленный дворик в Восточном Голливуде.
Однажды, где-то через год, выходил от зубного в Глендейле, гляжу – Дорин садится в машину. Я подошел, мы сели в кафе, выпили кофе.
– Как роман? – спросила она.
– Пока ни с места, – ответил я. – По-моему, я эту падлу никогда не допишу.
– Ты теперь один? – спросила она.
– Нет.
– Я тоже не одна.
– Хорошо.
– Ничего хорошего, но сойдет.
– А Роджер еще живет с Линн?
– Она его хотела бросить, – сказала Дорин. – А потом он напился и упал с балкона. Его парализовало ниже пояса. Страховая компания выплатила ему пятьдесят тысяч долларов. Потом он пошел на поправку. Костыли сменил на трость. Опять Хрюнделя может выгуливать. Недавно вот изумительные снимки сделал на Ольвера-стрит[4]. Слушай, мне пора бежать. На следующей неделе лечу в Лондон. Рабочий отпуск. За все уплачено! До свиданья.
– До свиданья.
Дорин вскочила, улыбнулась, вышла, свернула на запад и скрылась. Я поднес ко рту чашку, отхлебнул, поставил на место. Передо мной лежал чек. 1 доллар 85 центов. У меня с собой было 2 доллара – хватит как раз, плюс чаевые. А как я, на хер, буду платить зубному – уже другой вопрос.
Великий поэт
Я пошел его повидать. Он был великий поэт. Лучший повествовательный поэт после Джефферза[5], а еще и семидесяти нет, во всем мире знаменит. Наверно, лучше всего знают две его книжки – «Мое горе лучше твоего, ха!» и «Мертвые томно жуют резинку». Он преподавал во многих университетах, получил все премии, включая Нобелевку. Бернард Стахман.
Я поднялся по лестнице общаги для молодых христиан. Мистер Стахман жил в номере 223. Я постучал.
– ЗАВАЛИВАЙ! – заорал кто-то изнутри.
Я открыл дверь и вошел. Бернард Стахман лежал в постели. Воняло блевотиной, вином, мочой, говном и разлагающейся пищей. Меня затошнило. Я забежал в ванную, проблевался и вышел.
– Мистер Стахман, – сказал я. – Вы б открыли окно?
– Хорошая мысль. И не надо вот этого «мистер Стахман». Меня зовут Барни.
Он был инвалид – ему удалось встать с усилием и переползти в кресло у кровати.
– Вот теперь хорошенько поговорим, – сказал он. – Я этого ждал.
Рядом на столе у него стоял галлон макаронного красного пойла – в нем плавали дохлые мотыльки и сигаретный пепел. Я отвернулся, затем посмотрел опять. Бернард Стахман поднес кувшин ко рту, но вино по большей части вылилось ему на рубашку и штаны. Он поставил кувшин на место.
– То, что надо.
– Лучше б из стакана, – сказал я. – Проще.
– Да, пожалуй, ты прав. – Он огляделся. Рядом стояло несколько грязных стаканов – интересно, какой он выберет? Выбрал ближайший. На донышке засохло что-то желтое. Похоже на остатки лапши с курицей. Он налил вина. Поднял стакан и выпил. – Да, так гораздо лучше. Я вижу, ты камеру принес. Будешь меня фотографировать?
– Да, – ответил я. Затем пошел и открыл окно, вдохнул свежего воздуху. Дождь шел много дней, и воздух был чист и свеж.
– Слушай, – сказал он. – Я тут уже давно поссать собираюсь. Принеси мне пустую бутылку.
Пустых бутылок вокруг было много. Одну я ему подал. Ширинка была не на молнии – только пуговицы, а застегнута лишь на нижнюю, так его раздуло. Он рукой вытащил пенис и пристроил головку к горлу бутылки. Едва начал мочиться, пенис напрягся и стал мотаться из стороны в сторону, моча брызнула – и на рубашку, и на штаны, и в лицо, и, что совсем уж невероятно, последний выплеск ударил ему в левое ухо.
– Хуево быть калекой, – сказал он.
– Как это произошло? – спросил я.
– Что произошло?
– Как вы стали калекой?
– Жена. Переехала меня на машине.
– Как? Зачем?
– Сказала, терпеть меня больше нет сил.
Я ничего не ответил. Щелкнул камерой пару раз.
– У меня снимки есть. Хочешь на мою жену посмотреть?
– Ладно.
– Альбом вон там, на холодильнике.
Я сходил взял, сел. Кто-то фотографировал только туфли на высоком каблуке да тонкие женские лодыжки, ноги в нейлоне с подвязками, разнообразные ноги в колготках. На некоторых страницах наклеены рекламки с мясного рынка: ростбиф из лопатки, 89 центов за фунт.
Я закрыл альбом.
– Когда мы развелись, – сказал Бернард, – она отдала мне вот это.
Он сунул руку под подушку на кровати и вытащил пару каблукастых туфель на длинных шпильках. Покрыты бронзой. Он поставил их на тумбочку. Потом налил себе еще.
– Я с этими туфлями сплю, – сказал он. – Занимаюсь с ними любовью, а потом мою.
Я еще пощелкал.
– Вот, хочешь снимок? Хороший ракурс. – Он расстегнул одинокую пуговицу на штанах. Исподнего на нем не было. Взял туфлю и ввинтил каблук себе в зад. – Давай снимай. – Я снял.
Стоять ему было трудно, однако, держась за тумбочку, он встал.
– Вы еще пишете, Барни?
– Блядь, я все время пишу.
– Поклонники работать не мешают?
– Иногда бабы меня, блядь, находят, только надолго тут не задерживаются.
– А книги хорошо продаются?
– Чеки шлют.
– Что посоветуете молодым писателям?
– Пить, ебаться и курить побольше сигарет.
– Что посоветуете писателям постарше?
– Если они еще живы, мой совет им не нужен.
– А из какого импульса вы создаете свои стихи?
– А срешь ты из какого импульса?
– Что вы думаете о Рейгане и безработице?
– Я не думаю о Рейгане или безработице. Мне скучно. Это как полеты в космос или Суперкубок.
– Что же вас тогда тревожит?
– Современные женщины.
– Современные женщины?
– Одеваться не умеют. Не туфли, а ужас.
– А что вы думаете о «Женском освобождении?»
– Как только им придет охота поработать на автомойке, встать за плуг, погоняться за двумя парнями, которые только что ограбили винную лавку, или почистить канализацию, как только им захочется, чтоб им в армии сиськи отстрелили, – я буду готов сидеть дома, мыть посуду и скучать, собирая с ковра хлопья пыли.
– Но нет ли в их требованиях какой-то логики?
– Есть, конечно.
Стахман налил себе еще. Даже когда он пил из стакана, вино текло по подбородку и на рубашку. Пахло от него так, будто он не мылся уже много месяцев.
– Моя жена, – сказал он. – Я ее до сих пор люблю. Дай-ка мне телефон?
Я дал. Он набрал номер.
– Клэр? Алло, Клэр?
Он положил трубку.
– Что там? – спросил я.
– Да как всегда. Бросила. Слушай, пошли-ка отсюда, в бар сходим. Я и так слишком долго в этой дыре просидел. Мне нужно выйти.
– Только там дождь. Уже неделю идет. Все улицы залило.
– Плевать. Я наружу хочу. Она сейчас наверняка с кем-нибудь ебется. Причем даже каблуков не сняла. Я ее всегда просил не снимать.
Я помог Бернарду Стахману надеть старое бурое пальто. У него не осталось ни пуговицы. Оно все заскорузло от грязи. Таких в Л. А. не носят – тяжелое, неуклюжее, должно быть, его носили в Чикаго или Денвере еще в тридцатых.
Потом мы взяли его костыли и мучительно спустились по лестнице христианской общаги. В кармане пальто у Бернарда лежала пинта мускателя. Мы добрались до выхода, и Бернард меня заверил, что перейти тротуар и сесть в машину сможет сам. Между нею и бордюром оставался зазор.
Я обежал машину, чтоб сесть за руль, и тут услышал крик – и всплеск. Лило так, что мало не покажется. Я снова обогнул машину: Бернард умудрился упасть и застрять в канаве между машиной и тротуаром. Его заливало водой, он сидел, а по нему текло – окатывало ноги, плескалось о бока, и костыли беспомощно телепались в потоке.
– Нормально, – сказал он, – ты поезжай, а меня тут брось.
– Ох, блин, Барни.
– Я серьезно. Поезжай. Брось меня. Моя жена меня не любит.
– Она вам не жена, Барни. Вы в разводе.
– Бабушке своей рассказывай.
– Ладно, Барни, я вам сейчас помогу встать.
– Нет-нет. Все нормально. Уверяю тебя. Езжай. Напейся один.
Я поднял его, открыл дверцу и усадил на переднее сиденье. Он весь был очень, очень мокрый. На пол стекали ручьи. Затем я опять обогнул машину и сел сам. Барни отвинтил колпачок с мускателя, дернул, передал бутылку мне. Я тоже дернул. Потом завел машину и поехал, через ветровое стекло вглядываясь в струи дождя: искал бар, куда мы с ним могли бы зайти и не сблевнуть при виде вонючего писсуара.
Ты Лилли целовал
Вечером в среду. По телику ничего хорошего. Теодору 56. Его жене Маргарет 50. 20 лет женаты, детей не завели. Тед выключил свет. Оба в темноте растянулись на кровати.
– Ну что, – сказала Марджи, – ты меня что, на сон грядущий не поцелуешь?
Тед вздохнул и повернулся к ней. Слегка поцеловал.
– Ты это называешь поцелуем?
Тед не ответил.
– Эта женщина в программе очень похожа на Лилли, правда?
– Не знаю.
– Знаешь.
– Слушай, только не начинай ничего – и ничего не будет.
– Ты просто не хочешь ничего обсуждать. Замкнулся в себе, и все. Будь же честен. Та женщина в программе похожа на Лилли, правда?
– Ладно. Кое-какое сходство было.
– И ты поэтому сразу подумал о Лилли?
– Ох господи…
– Не юли! Подумал?
– В какой-то миг – да…
– И тебе стало хорошо?
– Нет, послушай, Мардж, это же пять лет назад было!
– Разве время что-нибудь меняет?
– Я же тогда извинился.
– Извинился! А знаешь, каково мне было? А если б я так с каким-нибудь мужчиной? Как бы тогда было тебе?
– Не знаю. Сделай – и пойму.
– Вот, теперь ты еще и хамишь! Ну ничего себе!
– Мардж, мы это уже обсуждали четыреста или пятьсот раз.
– Когда ты занимался с Лилли любовью, ты целовал ее, как сейчас меня?
– Нет, наверное…
– А как тогда? Как?
– Боже, да прекрати же!
– Как?
– Ну… иначе.
– Как иначе?
– Ну, там была какая-то новизна. Я возбудился…
Мардж подскочила на кровати и заверещала. Потом умолкла.
– А когда ты меня целуешь, не возбуждаешься, так?
– Мы друг к другу привыкли.
– Но вот это и есть любовь: жить и расти вместе.
– Ладно.
– «Ладно»? Что значит «ладно»?
– В смысле – ты права.
– Ты от меня отмахиваешься. Тебе просто не хочется разговаривать. Вот ты живешь со мной уже столько лет. А почему?
– Сам не знаю. Люди привыкают – как к работе. Люди просто привыкают. Случается.
– То есть жить со мной – для тебя работа? Сейчас для тебя – это работа?
– На работу по часам ходишь.
– Ты опять! Мы серьезно говорим!
– Хорошо.
– «Хорошо»? Мерзкий осел! Ты сейчас уснешь!
– Марджи, ты чего от меня хочешь? Уже много лет прошло!
– Хорошо, я скажу тебе, чего я хочу! Я хочу, чтобы ты поцеловал меня так же, как Лилли! Чтобы ты выеб меня, как Лилли!
– Я так не могу…
– Почему это? Я тебя не возбуждаю, как Лилли? Потому что я не новая?
– Да Лилли я вообще уже не помню.
– Что-то да помнишь. Ладно, можешь не ебатъ! Но поцелуй меня так же, как Лилли целовал.
– Да господи боже мой, Марджи, прошу тебя, отвянь!
– Я хочу знать, почему все эти годы мы живем вместе! Я что, всю жизнь псу под хвост пустила?
– Все так делают – почти все.
– Пускают жизнь псу под хвост?
– По-моему, да.
– Если б ты только знал, как я тебя ненавижу!
– Хочешь развода?
– Хочу ли я развода? Боже мой, как ты спокоен! Ты мне всю жизнь к чертовой матери поломал, а сам спрашиваешь, хочу ли я развода! Мне пятьдесят лет! Я тебе всю жизнь отдала! Куда мне теперь?
– Хоть к черту на рога! Я устал тебя слушать. Устал от твоего гундежа.
– А если б я это с чужим мужчиной сделала?
– Ну и сделала бы. Жалко, что не сделала!
Теодор закрыл глаза. Маргарет всхлипнула. На улице гавкнула собака. Кто-то заводил машину. Машина не заводилась. В городишке Иллинойса было 65 градусов[6]. Президент Соединенных Штатов – Джеймс Картер[7].
Теодор захрапел. Маргарет подошла к комоду, залезла в нижний ящик и достала пистолет. Револьвер 22-го калибра. Заряженный. И вернулась в постель к мужу.
Потрясла его:
– Тед, дорогой, ты храпишь…
Потрясла еще раз.
– Что такое?.. – спросил Тед.
Она сняла револьвер с предохранителя, приставила дуло к его груди поближе к себе и нажала на спуск. Кровать дернулась, и Маргарет убрала револьвер от груди. Изо рта Теодора вырвался звук, будто он пукнул. Видать, ему не больно. В окно светила луна. Маргарет посмотрела: дырочка маленькая, крови не очень много. Она приставила револьвер к другой стороне груди. Опять нажала на крючок. Теперь муж не издал ни звука. Но еще дышал. Маргарет наблюдала за ним. Потекла кровь. Воняла ужасно.
Когда он умирал, она его почти любила. Но Лилли – стоило подумать о Лилли… об их с Тедом губах, обо всем остальном – и ей хотелось застрелить его снова… Тед всегда хорошо смотрелся в свитере под горло, и зеленое ему шло, а когда пердел в постели, всегда сначала отворачивался – на нее никогда не пердел. Работу редко пропускал. Завтра вот пропустит…
Маргарет немножко повсхлипывала, а потом уснула.
Проснувшись, Теодор почувствовал, будто в груди у него с обеих сторон – по длинной острой камышине. Не больно. Он приложил руки к груди, потом отнял и выставил на лунный свет. Обе в крови. Он не понял. Посмотрел на Маргарет. Она спала, в руке – револьвер, из которого он сам учил ее стрелять для самозащиты.
Он сел, и кровь из двух отверстий в груди полилась быстрее. Маргарет его застрелила во сне. За то, что ебал Лилли. С Лилли он даже до оргазма не дошел.
Он подумал: я почти что умер, но если удастся от нее сбежать, может, и выкарабкаюсь.
Теодор аккуратно дотянулся и расцепил пальцы Маргарет на рукоятке. Предохранитель был по-прежнему снят.
Я не хочу тебя убивать, подумал он, я просто хочу сбежать. По-моему, я этого хочу по меньшей мере лет пятнадцать.
Ему удалось встать с кровати. Он взял револьвер поудобнее и наставил на бедро Маргарет – на правую ногу. И выстрелил.
Марджи завопила, и он зажал ей рот рукой. Подождал несколько минут, убрал руку.
– Что ты делаешь, Теодор?
Он направил револьвер на бедро Маргарет – на сей раз левое. Выстрелил. Опять заткнул ей вопль рукой. Несколько минут подержал, опять убрал руку.
– Ты Лилли целовал, – сказала Маргарет.
В барабане осталось два патрона. Тед выпрямился и глянул на две дырки у себя в груди. Из правой кровь течь перестала. А из левой ровными толчками била игольная струйка красного.
– Я тебя убью! – произнесла с кровати Маргарет.
– Тебе очень хочется, правда?
– Да, да! И убью!
У Теда закружилась голова, начало подташнивать. Где же полиция? Они же наверняка слышали выстрелы? Ну где же они? Неужели пальбы никто не слышал?
Тед заметил окно. Выстрелил в окно. Он слабел. Упал на колени. На коленях пополз к другому окну. Выстрелил опять. Пуля пробила в стекле круглую дырочку, но стекло не раскололось. Перед ним прошла черная тень. Затем исчезла.
Он подумал: надо убрать отсюда этот револьвер!
Теодор собрал последние силы. Размахнулся и швырнул револьвер в окно. Стекло разбилось, но револьвер упал в комнату…
Сознание к нему вернулось – над ним стояла жена. Взаправду стояла – на двух ногах, которые он ей прострелил. Она перезаряжала револьвер.
– Я тебя сейчас убью, – сказала она.
– Марджи, бога ради, послушай! Я люблю тебя!
– Ползи, лживый пес!
– Марджи, прошу тебя…
Теодор пополз в другую спальню.
Маргарет шла за ним.
– Так тебя, значит, возбуждало, когда ты целовал Лилли?
– Нет, нет! Мне не понравилось! С отвращением!
– Я тебе эти губешки-то поцелуйные отстрелю!
– Марджи, боже мой!
Она приставила дуло к его губам.
– Вот тебе поцелуйчик!
Она выстрелила. Пуля снесла ему часть нижней губы и нижней челюсти. Сознания он не потерял. Увидел на полу один свой ботинок. Снова собрал все силы и кинул им в другое окно. Стекло рассыпалось, ботинок улетел на улицу.
Маргарет направила револьвер себе в грудь. Нажала на спуск…
Когда полиция выбила дверь, Маргарет стояла посреди комнаты с револьвером в руке.
– Ладно, мадам, бросайте оружие! – сказал один легавый.
Теодор по-прежнему старался уползти. Маргарет направила на него револьвер, выстрелила и промахнулась. Затем рухнула на пол в своей пурпурной ночнушке.
– Что тут у вас такое? – спросил полицейский, склонившись над Теодором.
Теодор повернул к нему голову. Вместо рта у него была красная клякса.
– Шкррр, – ответил Теодор, – шкррр…
– Терпеть не могу эти семейные скандалы, – сказал другой легавый. – Такая мерзость…
– М-да, – подтвердил первый.
– Я только сегодня утром со своей поцапался. Нипочем не угадаешь.
– Шкррр, – сказал Теодор.
Лилли сидела дома – смотрела по телику старое кино с Марлоном Брандо. Она была одна. В Марлона она была влюблена всегда.
Она тихонько пукнула. Подняла халат и принялась себя ласкать.
Пламенная дамочка
Монах зашел. Внутри казалось очень пыльно – и тусклее, чем в обычных заведениях. Он прошел к дальнему концу стойки и подсел к пышной блондинке, которая курила сигариллу и пила «Хэммз». Когда Монах сел, она перднула.
– Добрый вечер, – сказал он. – Меня зовут Монах.
– А меня Мать, – ответила она. Что немедленно ее состарило.
Из-за стойки перед Монахом поднялся скелет – он там сидел на табуреточке. Шагнул к Монаху. Тот заказал скотч со льдом, и скелет своими костями стал смешивать. Скотч полился на стойку, но скелету все удалось, он сгреб деньги Монаха, сунул их в кассу и принес Монаху правильную сдачу.
– Что такое? – спросил Монаху дамочки. – Им тут профсоюзы не по карману?
– Ай блядь, – ответила она, – это Билли корки мочит. Ты что, блядь, про́волочек не видишь? Он за проволочки дергает. Говорит, умора.
– Странное заведение, – сказал Монах. – Смертью тут смердит.
– Смерть не смердит, – сказала дамочка. – Смердит только живое, только умирающее смердит, то, что разлагается, смердит. А смерть – не смердит.
Между ними упал паук на невидимой ниточке и медленно развернулся. В тусклом свете он был золотым. Затем опять взбежал вверх по своей паутинке и пропал.
– Никогда раньше пауков в баре не видал, – сказал Монах.
– Он тут мух развешивает для клиентов, – сказала дамочка.
– Господи, от остряков не продохнуть.
Дамочка перднула.
– Вот тебе чмок, – сказала она.
– Благодарю, – ответил Монах.
В другом углу какой-то чмырь сунул денег музыкальному автомату, скелет вышел из-за стойки, подступил к дамочке и поклонился. Дамочка встала и пошла с ним танцевать. Они кружились и кружились.
В баре больше никого не было – только дамочка, скелет, чмырь и Монах. Не слишком людно. Монах закурил «Пэлл-Мэлл» и занялся тем, что было в стакане.
Песня доиграла, скелет опять встал за стойку, а дамочка вернулась и подсела к Монаху.
– Вот помню, – сказала она, – сюда сплошь знаменитости ходили. Бинг Кросби, Эймос и Энди, Три Придурка[8]. Просто дым коромыслом.
– Так мне больше нравится, – сказал Монах.
Автомат снова заиграл.
– Потанцуем? – спросила дамочка.
– Чего б нет? – ответил Монах.
Они встали и пошли танцевать. Дамочка носила лавандовое, а пахла сиренью. Но она была толстовата, кожа – какая-то оранжевая, а вставные зубы будто все время тихонько пережевывали дохлую мышку.
– Тут прям как при Герберте Гувере[9],– сказал Монах.
– Гувер был великий человек, – сказала она.
– Черта с два, – ответил Монах. – Если б не возник Фрэнки Д.[10], мы бы все сдохли от голода.
– Фрэнки Д. нас в войну втравил, – сказала дамочка.
– Ну так и что, – сказал Монах. – Ему ж надо было оградить нас от фашистских орд.
– Вот только про фашистские орды не надо мне, – сказала дамочка. – У меня брат погиб в Испании в боях с Франко.
– Бригада Авраама Линкольна?[11] – спросил Монах.
– Бригада Авраама Линкольна, – ответила дамочка.
Танцуя, они прижимались друг к другу, и тут дамочка вдруг сунула язык Монаху в рот. Он его вытолкнул своим. На вкус она отдавала старыми почтовыми марками и дохлой мышкой. Песня допелась. Они подошли к стойке и сели.
К ним придвинулся скелет. В одной костлявой руке у него была водка с апельсиновым. Скелет встал перед Монахом и выплеснул стакан ему в лицо, после чего отошел.
– Что с ним такое? – спросил Монах.
– Очень ревнивый, – объяснила дамочка. – Заметил, как я тебя поцеловала.
– Это поцелуй называется?
– Я целовала величайших людей всех времен и народов.
– Могу себе представить – Наполеон, Генрих Восьмой, Цезарь.
Дама перднула.
– Чмок тебе, – сказала она.
– Благодарю, – ответил Монах.
– Наверное, старею, – сказала дамочка. – Знаешь, все время говорят о предвзятости, но вот о предвзятости против старости даже не вспоминают.
– Н-да, – сказал Монах.
– Хотя не такая уж я и старая, – сказала дамочка.
– Не такая, – сказал Монах.
– У меня еще месячные бывают, – сказала дамочка.
Монах махнул скелету, чтобы принес еще парочку. Дама тоже перешла на скотч со льдом. Они оба теперь пили скотч со льдом. Скелет вернулся к себе на табурет и сел.
– Знаешь, – сказала дамочка, – я видела, как Малыш залудил свои два страйка и показал на стену, а при следующей подаче запустил мяч прямо за нее[12].
– Я думал, это миф, – сказал Монах.
– Хрен тебе миф, – ответила дамочка. – Я там была. Сама все видела.
– А знаешь, – сказал Монах, – это чудесно. Мир ведь еще вертится только из-за исключительных людей. Они нам как бы чудеса творят, пока мы на попках своих посиживаем.
– Ну, – подтвердила дамочка.
Они сидели, отхлебывали помаленьку. Снаружи по бульвару Голливуд туда-сюда что-то ездило. Гудело неумолчно, как прилив, как волны, почти как океан, – да там и был океан: в нем водились акулы и барракуды, медузы и осьминоги, прилипалы и киты, мягкотелые и губки, мальки и тому подобное. А тут внутри – будто отдельный аквариум.
– И я была в зале, – сказала дамочка, – когда Демпси чуть не убил Уилларда. Джек только что с краснухи был, злой, что твой изголодавшийся тигр. Никогда такого не было – ни до, ни после[13].
– Говоришь, у тебя еще месячные бывают?
– Точно, – ответила дамочка.
– А говорят, Демпси в перчатки себе цемент или гипс заливал. Говорят, в воде отмачивал, а потом застывали – потому-то он Уилларду так и надавал, – сказал Монах.
– Это, блядь, неправда, – сказала дамочка. – Я там была, я видела эти перчатки.
– По-моему, ты ненормальная, – сказал Монах.
– Про Жанну д’Арк тоже говорили, что ненормальная, – ответила дамочка.
– Ты небось и ее на костре видала, – сказал Монах.
– Ну да, – ответила дамочка. – Видала.
– Херня.
– Она горела. Я сама видела. Такой ужас – и так красиво.
– Что тут красивого?
– Как горела. Сначала ноги. Будто там у нее гнездо красных змей – они ей по ногам поползли наверх, а потом – как пылающий красный полог такой, а она лицо запрокинула, и горелым телом запахло, а она была еще жива, но не кричала. Губы шевелились, и молилась она, но так и не закричала.
– Херня, – повторил Монах. – Любой бы закричал.
– Нет, – ответила дамочка, – любой бы не закричал. Люди разные бывают.
– Тело есть тело, а боль есть боль, – сказал Монах.
– Ты недооцениваешь дух человеческий, – сказала дамочка.
– Ну да, – подтвердил Монах.
Дама открыла сумочку.
– Вот, я тебе кой-чего покажу. – Она вытащила книжку спичек, чиркнула и раскрыла левую ладонь. Под ладонью подержала спичку – та горела, пока не погасла. Разнесся сладковатый запах горелой плоти.
– Неплохо, – сказал Монах, – но это ж не все тело.
– Неважно, – сказала дамочка. – Принцип тот же.
– Нет, – ответил Монах. – Разница все же есть.
– Фигня, – сказала дамочка. Встала и поднесла зажженную спичку к подолу своего лавандового платья. Материя была тонкая, почти прозрачная, и языки пламени облизали ей ноги, поползли к талии.
– Господи ты боже, – сказал Монах. – Ты чего делаешь?
– Доказываю принцип, – ответила дамочка.
Огонь поднимался. Монах соскочил с табурета и повалил даму на пол. Он катал ее туда и сюда, бил по платью руками. Затем огонь погас. Дамочка взобралась на табурет и опять уселась. Монах сел рядом, его трясло. Подошел бармен. В чистой белой рубашке, черном жилете, с бабочкой и в синих брюках в белую полоску.
– Извини, Мод, – сказал он дамочке, – но тебе пора. На сегодня хватит.
– Ладно, Билли, – ответила она, допила, встала и вышла. А перед уходом попрощалась с чмырем в углу бара.
– Боже, – произнес Монах. – Она просто что-то с чем-то.
– Опять в Жанну д’Арк играла? – спросил бармен.
– Ч-черт, да вы же сами видели, нет?
– Нет, я с Луи вон разговаривал. – Бармен показал на чмыря в углу.
– А я думал, вы где-то наверху, за проволочки дергаете.
– За какие проволочки?
– Проволочки скелета.
– Какого скелета? – спросил бармен.
– Да ладно вам, – сказал Монах, – хватит мне тут вешать.
– Вы о чем это?
– Нас скелет обслуживал. И даже с Мод танцевал.
– Я тут весь вечер работаю, мужик, – сказал бармен.
– Я сказал, хватит мне вешать!
– Ничего я вам не вешаю, – ответил бармен. Повернулся к чмырю в углу. – Эй, Луи, ты тут скелета видал?
– Скелета? – ответил Луи. – Четы мелешь?
– Скажи этому человеку, что я за стойкой весь вечер простоял, – сказал бармен.
– Билли весь вечер, мужик. И никаких скелетов мы не видали.
– Дайте мне тогда еще скотча со льдом, – сказал Монах. – И я пошел отсюда.
Бармен принес скотча со льдом. Монах выпил и пошел оттуда.
Мир отвратителен
Я ехал по Сансету как-то поздно вечером, остановился у светофора и на автобусной остановке увидел эту крашеную рыжую с грубым и загубленным лицом – напудренным, накрашенным, оно говорило: «Вот что с нами делает жизнь». Я представил ее пьяной – орет через всю комнату на какого-нибудь мужика – и порадовался, что этот мужик – не я. Она увидела, что я на нее смотрю, помахала:
– Эй, подбросишь?
– Ладно, – ответил я, и она перебежала две полосы, чтобы сесть ко мне.
Мы поехали, она чуть заголила ногу. Неплохо. Я рулил, ничего ей не говоря.
– Я хочу на Альварадо, – сказала она.
Я так и думал. Там они все и собираются. От перекрестка с Восьмой и дальше в барах за парком и за углами – до самых подножий холмов. Я в этих барах много лет просидел – знал, что почем. Девушкам по большинству просто хотелось выпить, где-то отдохнуть. В этих темных барах они и на вид вроде ничего. Подъехали к Альварадо.
– Можно пятьдесят центов? – попросила она. Я достал два квортера.
– За это, – сказал я, – тебя хотя бы помацать надо.
Она рассмеялась:
– Валяй.
Я задрал ей повыше платье и слегка пощипал там, где заканчивались чулки. Чуть не сказал: «Блин, давай возьмем квинту и завалимся ко мне». Видел уже, как пронзаю это щуплое тело, слышал скрип пружин. А потом она бы сидела в кресле, материлась, болтала и смеялась. Я пас. Она вышла на Альварадо, а я смотрел, как она переходит дорогу и пытается вилять задницей, словно в ней и впрямь что-то есть. Я поехал дальше. Я задолжал штату 606 долларов подоходного. Жопку время от времени приходится пропускать мимо.
Машину я поставил возле «Китайца», зашел и взял миску куриного вон-тона. Справа от меня сидел парень без левого уха. Просто дырка в голове – грязная дырка, а вокруг много волос. Никакого уха. Я заглянул ему в эту дырку, затем вернулся к вонтону. Дрянь какая-то, а не еда. Тут вошел еще один парень, сел от меня слева. Бродяга. Заказал чашку кофе. Посмотрел на меня.
– Здоро́во, Алкаш, – сказал он.
– Здорово, – ответил я.
– Это меня все Алкашом зовут, вот я и решил тебя так назвать.
– Нормально. Им я раньше и был.
Он помешал в чашке.
– Вот эти пузырики на кофе. Вот эти. Мамаша говорила, это значит, что ко мне деньги придут. А ничего не пришло.
Мамаша? У этого типа когда-то была мамаша?
Я доел миску и оставил их там – и безухого, и бродягу, что рассматривал пузырики в кофе.
«Ну и вечерок складывается. Хотя что еще может произойти?» – подумал я. И ошибся.
Я решил перейти Аламеду за марками. Движение было сильное, им управлял молоденький регулировщик. Затевалась катавасия. Молодой человек передо мной все время орал регулировщику:
– Ну давай, пропусти уже нас – какого черта? Мы и так уже целую вечность тут стоим! – Но регулировщик махал и дальше машинам. – Давай же, да что с тобой такое? – надсаживался парнишка.
Чокнутый, должно быть, подумал я. Симпатичный вроде, молодой, крупный – футов шесть с гаком, фунтов двести весу. В белой футболке. Нос великоват. Пива хлебнул наверняка, но не вдрабадан напился. Тут регулировщик дунул в свисток и показал, чтобы люди проходили. Паренек шагнул на мостовую.
– Ладно, пошли все, теперь можно, переходить безопасно! – Это ты так думаешь, малец, подумал я. Парнишка размахивал руками. – Пошли уже, народ!
Я шел сразу за ним. И увидел, какое лицо у регулировщика. Оно очень побелело. У него сощурились глаза. Регулировщик был низенький, кряжистый, молодой. И он направился к парнишке. Ох господи, вот и начинается. Парнишка заметил, что регулировщик к нему идет.
– Не ТРОГАЙ меня! Не смей меня ТРОГАТЬ!
Регулировщик схватил его за правое плечо, что-то сказал, попробовал отвести обратно на тротуар. Парнишка вывернулся и зашагал прочь. Регулировщик побежал за ним, завернул ему руку за спину. Парнишка вырвался, и они принялись кружить и меситься. По тротуару шаркали ноги. Люди стояли и смотрели издалека. Я был совсем рядом. Несколько раз пришлось даже отойти. Ну вот о чем я думал, а? Они боролись на тротуаре. У регулировщика слетела фуражка. Тут я занервничал. Регулировщик без фуражки совсем не походил на полицейского, но у него оставались дубинка и пистолет. Парнишка опять вырвался и побежал. Регулировщик прыгнул на него со спины, рукой перехватил ему шею и попробовал загнуть назад, но парнишка крепко стоял на ногах. А потом оторвался. Наконец регулировщик прижал его к железному ограждению парковки у заправки «Стандарта». Белый парнишка, и регулировщик тоже белый. Я глянул через дорогу и увидел пятерых черных – они ухмылялись и наблюдали. Выстроившись под стеночкой. Регулировщик опять надел фуражку – теперь он вел парнишку по улице к телефону.
Я зашел, купил марок в автомате. Ночка не задалась. Из автомата могла выпасть и змея. Но отдал он мне только марки. Я поднял голову и увидел своего приятеля Бенни.
– Видал, что делается, Бенни?
– Ага. Как его в участок приведут, так все натянут кожаные перчатки и вышибут из него дух.
– Думаешь?
– Ну дак. В городе – что и в о́круге. Лупят. Я только что из новой окружной вышел. Там новым легавым дают над зэками изгаляться для разминки. Их лупят, а они орут – далеко слыхать. А эти потом хвалятся. Я сижу, а один лягаш мимо проходит и говорит: «Только что кирюху измордовал!»
– Я слыхал, да.
– Дают позвонить один раз вначале, а один тип как-то слишком долго разговаривал. Ему: давай кончай. А он: минуточку, еще минуточку! – и тут легавый разозлился, трубку у него вырвал и повесил, и парень разорался: «У меня права, вы не имеете права!»
– И что потом?
– Ну, четверо его подхватили сразу. Так быстро, что он просто взлетел над полом. Заволокли в соседний кабинет. Хорошо было слыхать, когда они его обрабатывали. Знаешь, нас там выстраивают, раком загибают и в жопу заглядывают, в ботинки смотрят, чтобы дури не пронесли. Так этого парнишку приволокли голого, загнули, а он стоит, дрожит весь. По всему телу красные рубцы. Они его там и бросили, голого, под стенкой. Досталось ему будь здоров.
– М-да, – сказали. – Я как-то вечером ехал мимо приюта «Союз»[14], а там двое полицейских пьянчугу забирали. Сунули на заднее сиденье, один легавый к нему туда залез, и я слышу, пьянчуга говорит: «Ты, блядь, мерзкий мусор!» И вижу – легавый берет дубинку и концом со всего маху – пьянчуге прямо в живот. Так сильно, что мало не покажется, меня чуть не стошнило прямо там. Так ведь мог бы и живот ему распороть, или внутреннее кровотечение бы началось.
– Да-a, мир отвратителен.
– Вот видишь, Бенни. Ладно, увидимся. Ты уж поосторожней.
– Ну да. Ты тоже.
Я нашел свою машину и поехал по Сансету обратно. Доехав до Альварадо, свернул на юг и немного не докатил до Восьмой улицы. Поставил машину, вышел, отыскал винную лавку и купил квинту виски. Потом заглянул в ближайший бар. Вот она. Эта моя рыжая с грубым лицом. Я подсел, похлопал по бутылке.
– Пойдем.
Она допила и вышла за мною следом.
– Приятный вечер, – сказала она.
– Еще какой, – ответил я.
Мы добрались до меня, и она ушла в ванную, а я сполоснул два стакана. Выхода нет, подумал я, ниоткуда нет выхода.
Она вошла в кухню, прижалась ко мне. Губы себе наново накрасила. Она меня поцеловала, весь рот мне вылизала своим языком. Я задрал ей платье, прихватив и горсть трусиков. Мы стояли под электролампочкой, сцепившись. Ну чего, штату своего подоходного придется еще немного подождать. Губернатор Дьюкмейджан[15] меня поймет. Мы расцепились, я налил обоим, и мы перешли в комнату.
900 фунтов
Эрик Ноулз проснулся в номере мотеля и огляделся. На другом краю широченной кровати друг вокруг дружки обернулись Луи и Глория. Эрик нашел степлившуюся бутылку пива, открыл, забрал с собой в ванную и выпил под душем. Ему, блядь, было тошно. Теорию о теплом пиве он слыхал от знатоков. Не помогло. Он вышел из-под душа и сблевал в унитаз. Потом опять зашел под душ. Если ты писатель, беда вот в чем – главная беда: свободное время, чересчур много свободного времени. Приходится ждать, пока не припрет, чтобы смог писать, а пока ждешь – сходишь с ума, и пока сходишь с ума – бухаешь, а чем больше бухаешь, тем больше сходишь с ума. Ничего блистательного в жизни писателя нет – да и в жизни бухаря тоже. Эрик вытерся, надел трусы и вышел в комнату. Луи с Глорией просыпались.
– Ба-лять, – сказал Луи. – Господи.
Луи тоже был писатель. На квартиру не хватало, как Эрику, поэтому за него платила Глория. Из всех его знакомых писателей Лос-Анджелеса и Голливуда три четверти жило за счет женщин; писателям этим таланта хватало не на пишущие машинки, а на баб. Писатели этим бабам продавались как духовно, так и физически.
Эрик услышал, как Луи блюет в ванной, и у него самого подступило. Он нашел пустой бумажный пакет, и всякий раз, когда тошнило Луи, тошнило и его. Дуэт что надо.
Глория была ничего. Недавно устроилась старшим преподом в колледж на севере Калифорнии. Она вытянулась на кровати и сказала:
– Ну, вы, ребята, даете. Блевотные близнецы.
Из ванной вышел Луи.
– Эй, ты это надо мной смеешься?
– Куда там, детка. У меня просто была тяжелая ночь.
– У нас всех была тяжелая ночь.
– Я, наверно, еще теплым пивом полечусь, – сказал Эрик. Открутил пробку и попробовал еще раз.
– Ну ты ее и подавил, – сказал Луи.
– В смысле?
– В смысле, что, когда она бросилась на тебя через кофейный столик, ты как при замедленной съемке всё. Совсем не возбудился. Просто взял ее за одну руку, потом за другую – и перекатил. А потом сам забрался сверху и сказал: «Да что с тобой такое?»
– Пиво помогает, – сказал Эрик. – Сам попробуй.
Луи отвернул крышку и сел на край кровати. Луи редактировал один журнальчик – «Бунт крыс». Издавался на ротаторе. Маленький журнал, не лучше и не хуже прочих. Все они надоедали; таланта с гулькин нос, да и то не всегда. Луи теперь делал 15-й не то 16-й номер.
– Она ж у себя дома, – сказал Луи, припоминая, что было ночью. – Она сказала, что это ее дом, а нам всем надо выметаться.
– Разница идеалов и точек зрения. С ними всегда неприятности, и разница эта есть тоже всегда. А кроме того, она и была у себя дома, – сказал Эрик.
– И я, наверное, пивка хлебну, – сказала Глория. Встала, надела платье и нашла себе теплое пиво.
«Ничего так себе старший препод», – подумал Эрик.
Они сидели и пытались влить в себя это пиво.
– Кому телевидения? – спросил Луи.
– Только попробуй, – сказала Глория.
Вдруг оглушительно грохнуло – стены затряслись.
– Боже! – сказал Эрик.
– Что это? – спросила Глория.
Луи подошел к двери и открыл. Они были на втором этаже. Имелся балкон, а сам мотель построили вокруг бассейна. Луи глянул вниз.
– Вы не поверите, но в бассейне сейчас – мужик фунтов в пятьсот весом. А взорвалось, когда он туда прыгнул. Я таких больших никогда не видел. Огромный просто. А с ним еще кто-то, фунтов четыреста. Похоже, сын. Вот сейчас сынок этот прыгать собирается. Держитесь!
Еще раз взорвалось. Стены опять тряхнуло. Из бассейна взметнулась вода.
– Теперь плывут парочкой. Ну и видок!
Эрик и Глория подошли к двери и выглянули.
– Опасная ситуация, – заметил Эрик.
– То есть?
– То есть, поглядев на весь этот жир внизу, мы неизбежно им что-нибудь заорем. Детский сад, понимаешь. Но у нас похмелье, поэтому случиться может что угодно.
– Ага, так и вижу – они бегут сюда и колотят в дверь, – сказал Луи. – И как мы тогда справимся с девятью сотнями фунтов?
– Да никак, даже если б не болели.
– А раз болеем, и подавно.
– Ну да.
– ЭЙ, ЖИРНЫЙ! – заорал вниз Луи.
– Ой нет, – сказал Эрик. – Ой нет, пожалуйста. Мне нехорошо…
Оба толстяка задрали головы из бассейна. На обоих были голубенькие плавки.
– Эй, жиртрест! – вопил Луи. – Спорим, ты перднешь – и водоросли отсюда до Бермуд долетят!
– Луи, – сказал Эрик, – там нет водорослей.
– Там нет водорослей, жирный! – орал Луи. Ты их все, наверно, жопой засосал!
– О боже мой, – сказал Эрик. – Я писатель, потому что трус, а теперь мне грозит внезапная и насильственная смерть.
Толстяк побольше вылез из бассейна, тот, что помельче, – за ним. Слышно было, как они поднимаются по лестнице – шлеп, шлеп, шлеп. Стены вздрагивали.
Луи запер дверь и накинул цепочку.
– Ну какое отношение это имеет к приличной и законопослушной литературе? – спросил Эрик.
– Наверно, никакого, – ответил Луи.
– Все ты со своим блядским ротатором, – сказал Эрик.
– Мне страшно, – сказала Глория.
– Нам всем страшно, – сказал Луи.
Тут к двери снаружи подошли. БАМ, БАМ, БАМ, БАМ!
– Чего? – спросил Луи. – В чем дело?
– Открывай дверь на хуй!
– Никого нет дома, – сказал Эрик.
– Я вам, ублюдки, покажу!
– Ой, сэр, покажите мне, пожалуйста! – крикнул Эрик.
– Ты зачем это сказал? – спросила Глория.
– Черт, – сказал Эрик. – Я просто пытаюсь ему не перечить.
– Открывайте, или я так зайду!
– С таким же успехом можешь и потрудиться, – сказал Луи. – А мы посмотрим, как у тебя получится.
Они услышали, как туша навалилась на дверь. Та выгнулась и подалась.
– Все ты со своим блядским ротатором, – сказал Эрик.
– Это хорошая была машина.
– Помоги мне дверь подпереть, – сказал Эрик.
Они уперлись в дверь, противостоя гигантской массе. Дверь слабла. Потом донесся еще один голос:
– Эй, что тут происходит?
– Я счас этим хулиганам урок преподам, вот что тут происходит!
– Дверь сломаешь – вызову полицию.
– Че?
Еще один бросок на дверь – и все успокоилось. Остались только голоса.
– Меня досрочно освободили за оскорбление действием. Может, и не стоит сейчас так кипятиться.
– Ага, ты это… остынь, чтоб никого не покалечить.
– Но они мне купаться мешали.
– Есть вещи поважнее купания, мужик.
– Например, пожрать, – сказал через дверь Луи.
БАМ! БАМ! БАМ! БАМ!
– Тебе чего надо? – спросил Эрик.
– Слушайте сюда, ребята! Еще хоть один звук от вас – всего один – и я зайду!
Эрик и Луи промолчали. Два толстяка удалились по лестнице.
– По-мойму, мы б их завалили, – сказал Эрик. – Жирные ж неповоротливые. Легко.
– Ага, – сказал Луи. – По-моему тоже, мы б их завалили. То есть если б захотели.
– У нас пиво кончилось, – сказала Глория. – А холодненького бы не помешало. У меня совсем нервы разболтались.
– Ладно, Луи, – сказал Эрик. – Ты идешь за пивом, а я плачу.
– Нет, – ответил Луи, – идешь ты, плачу я.
– Я плачу, – сказал Эрик, – а за пивом отправим Глорию.
– Ладно, – сказал Луи.
Эрик дал Глории денег, проинструктировал, они открыли дверь и выпустили ее. В бассейне никого не было. Славное калифорнийское утречко – смог, затхло и безжизненно.
– Все ты со своим блядским ротатором, – сказал Эрик.
– Да хороший журналец, – ответил Луи. – Не хуже других.
– Наверно.
А потом они вставали и садились, садились и вставали, дожидаясь, когда же Глория вернется с холодным пивом.
Упадок и разрушение
В «Голодном алмазе» был понедельник. Внутри всего двое – Мел и бармен. Днем по понедельникам Лос-Анджелес – ебеня́; даже вечером в пятницу это ебеня, но особенно – днем по понедельникам. Бармен – его звали Карл – пил втихаря у себя под стойкой, а напротив него лениво нависал над выдохшимся зеленым пивом Мел.
– Я те должен че-то сказать, – сказал Мел.
– Валяй, – ответил бармен.
– Тут это… как-то вечером мне один тип звонит – я раньше с ним работал в Акроне. Его уволили, потому что бухал, а он женился на медсестре, и теперь эта медсестра его кормит. Мне такие люди до лампочки, но сам же знаешь, какой сейчас народ – как бы виснут на тебе.
– Ну, – сказал бармен.
– В общем, они мне звонят… Слушай, плесни-ка мне еще пива, это просто моча какая-то.
– Ладно, только ты пей быстрее. Оно выдыхается через час.
– Хорошо… и говорят мне, что решили нехватку мяса – я думаю: «Какая такая нехватка мяса?» – и чтоб я приезжал. Мне делать нечего, я беру и еду. Играют «Сент-Луисские Бараны», и этот мужик, Эл зовут, включает телик, и мы садимся смотреть. Эрика – это ее так зовут, – она где-то на кухне салат делает, а я пару упаковок пива привез. Здрасьте, говорю, Эл откупоривает, там славно и тепло, духовка включена… В общем, удобно. Они, похоже, пару дней не ругались, ситуация спокойная. Эл что-то тележит про Рейгана, про безработицу, только я ему ответить не могу, мне скучно. Понимаешь, плевать мне, прогнила страна или нет, если только мне самому все удается.
– Ну да, – сказал бармен, отхлебнув под стойкой.
– В общем. Она выходит, садится с нами, пиво пьет. Эрика. Медсестра. Говорит, для всех врачей больные – как скот. Говорит, все врачи шустрят. Думают, свое не пахнет. И ей лучше бы с Элом, чем с каким-нибудь врачом из нынешних. Ну а это глупое заявление, так?
– Я-то Эла не знаю, – ответил бармен.
– Ну, мы в картишки перекидываемся, «Бараны» проигрывают, и вот через несколько партий Эл мне говорит: «Знаешь, у меня странная жена. Ей нравится, чтобы кто-то смотрел, когда мы эт-самое». «Ну да, – подтверждает она, – меня это стимулирует». А Эл такой: «Но так трудно заставлять кого-то смотреть. Думаешь, вроде легко, а на самом деле дьявольски трудно…» Я им ничего не отвечаю. Прошу две карты, ставку на никель повышаю. А она карты откладывает, и Эл свои бросает, и они оба встают. Она давай по комнате пятиться, Эл за ней. «Ты блядь, – говорит, – ты блядина ебаная!» Ходит мужик передо мной и жену свою блядью обзывает. «Блядь!» – орет на нее. Загоняет ее в угол, шмяк по морде и давай кофточку с нее сдирать. Опять орет: «Ты блядь!» – и опять ей по морде, она аж на ногах не удержалась. У нее уже юбка порвана, она ногами от него отбивается и кричит… Он ее подымает, целует, потом шварк на кушетку. И давай по ней ползать – целует, одежду на ней рвет. Потом трусики содрал и заработал. И пока он этим занимается, она из-под него зырит, все ли мне видно. Видит, что я наблюдаю, – и давай извиваться, просто как змея бесноватая. В общем, постарались они на славу, кончили; она встает и уходит в ванную, а Эл – на кухню за пивом. «Спасибо, – говорит, когда опять в комнату заходит, – ты нам очень помог».
– А потом что? – спросил бармен.
– Ну, «Бараны» наконец забили, в телевизоре шум поднялся, а она выходит из ванной и идет на кухню… Эл опять про Рейгана заводит. Говорит, это все – Упадок и Разрушение Запада, как Шпенглер[16] писал. Все такие жадные, такие растленные, все прочно гниет. И вот в этом духе еще какое-то время тележит… Потом Эрика зовет нас за столик в кухне, а там уже накрыто, и мы садимся. Пахнет хорошо – жарки́м. А поверху – ломтики ананаса. Похоже на бедро – и я вижу там что-то вроде колена. «Эл, – говорю, – а ведь похоже на человечью ногу, если брать от колена и выше». «Ну да, – говорит Эл, – это она и есть».
– Так и сказал? – спросил бармен, нагибаясь отхлебнуть.
– Ну, – подтвердил Мел. – А когда такое слышишь, тут же прямо не знаешь, что и думать. Вот ты бы что подумал?
– Я бы подумал, – ответил бармен, – что это шутки у него такие.
– Само собой. Поэтому я ему говорю: «Отлично, отрежь-ка мне кусок получше». И Эл отрезал. Там и пюре было, и подливка, кукуруза, горячий хлеб, салат. А в салате – фаршированные оливки. Эл говорит: «Ты попробуй горчицы с мясом, острая, хорошо идет». Я мажу. Неплохое мясо… «Слушай, Эл, – говорю, – а ведь недурно. Что это?» «Ну я ж тебе говорю, Мел, – отвечает он, – это человеческая нога, бедро. От четырнадцатилетнего мальчишки – мы его на бульваре Голливуд подобрали, он стопом ехал. Позвали его к себе, накормили, он дня три-четыре посмотрел, как мы с Эрикой этим самым занимаемся, а потом нам надоело, поэтому мы его забили, выпотрошили, кишки в мусоропровод, а остальное – в морозилку. Гораздо лучше курицы, хотя вот стейку из филейной вырезки я бы не предпочел».
– Так и сказал? – опять спросил бармен, нагибаясь за выпивкой.
– Так и сказал, – ответил Мел. – Плесни-ка мне еще пива.
Бармен плеснул еще. Мел продолжал:
– Ну, я, в общем, по-прежнему думаю, что он шутит, понимаешь, поэтому говорю: «Ладно, давай я к вам в морозилку гляну». А Эл такой: «Валяй, вон там». Дверцу открывает, а в морозилке – торс, полторы ноги, две руки и голова. Все нарублено. Выглядит очень аккуратно и чистенько, но мне все равно не нравится. Голова на нас смотрит, глаза голубые открыты, а из головы язык высовывается – примерз к нижней губе… «Господи ты боже мой, Эл, – говорю тут я, – да ты же убийца – это ж невероятно, это омерзительно!» А он отвечает: «Ты уже повзрослей когда-нибудь. Людей на войне бьют миллионами, да еще и медали дают за это. Половина всего народу на земном шаре дохнет с голоду, пока мы сидим и смотрим на это по телевизору»… Точно говорю тебе, Карл, туту меня кухонные стены перед глазами поехали – я только и вижу, что эту голову, эти руки, ногу отрубленную… Убитое, оно же все такое тихонькое, а ты думаешь, что оно просто вопить должно, я не знаю… Короче, я к кухонной раковине – и давай блевать. Долго блевал. Потом Элу говорю: я пошел отсюда. Вот ты, Карл, ты бы там остался?
– Ни за что, – ответил Карл. – Ни секунды.
– В общем, Эл встал перед дверью и говорит: «Послушай, это ж не убийство. Убийств вообще не бывает. Тебе надо одно – выломиться из тех представлений, которыми тебя нагрузили, – и ты свободный человек, свободный, понимаешь?» «Отойди на хуй от двери, Эл, – говорю, – я пошел отсюда». А он меня за рубашку хвать и давай сдирать ее с меня. Я ему по роже, а он на мне рубашку рвет. Я опять по роже, и опять, а он как будто ничего не чувствует. По телику еще «Бараны». Я только шаг от двери – ко мне жена его подбегает, хватает меня и ну целовать. Я уже не знаю, что делать. Она-то баба крепкая. И все эти медсестринские приемчики знает. Я пытаюсь ее оттолкнуть, но не могу. Она в меня ртом своим впилась – такая же чокнутая, как и Эл. Тут у меня вставать начинает, я ничего с собой поделать не могу. На рожу-то она так себе, но вот ноги, задница здоровая, да еще и платьице на ней в такую облипку, что дальше некуда. От самой разит вареным луком, язык жирный, слюнявый, но вот переоделась же в это новое платье – зеленое, – и только я его на ней задрал, вижу: комбинашка на ней кровавая. Тут меня перемкнуло совсем, я гляжу – а Эл уже хуй в кулаке держит, изготовился, значит, наблюдать… Я ее на кушетку кинул, ну и тут мы приступили. Эл над нами стоит, сопит. Ну, мы все вместе и вжарили, настоящим трио таким – и только после я встал, одежду в порядок начал приводить. Сходил в ванную, умылся, причесался, выхожу. А они оба на кушетке сидят, футбол смотрят. Эл мне пиво открыл, я сел, попил, сигарету выкурил. На том все и кончилось… Я встал потом и сказал, что я пошел. Они до свиданья оба сказали, а Эл добавил, чтоб я им в любое время звонил. Вышел я из квартиры на улицу, а там моя машина, я сел и уехал. Вот и все.
– И в полицию не заявил? – спросил бармен.
– Ну, понимаешь, Карл, это трудно… они меня как бы в семью приняли. И ничего же от меня не скрывали.
– А я так смотрю, что ты теперь – соучастник убийства.
– Но я вот о чем подумал, Карл, – они же вроде не плохие люди. Я видал людей и похуже, хоть они и не убивали никого. Не знаю, запутался я как-то. Даже тот паренек в морозилке – будто какой-то мороженый кролик…
Бармен вытащил из-под стойки «люгер» и направил на Мела.
– Так, – сказал он. – Ты только не дергайся, а я звоню в полицию.
– Слышь, Карл, – это не тебе решать.
– Черта с два не мне! Я сознательный гражданин! Не положено таким засранцам ходить и людей в морозилки заталкивать. Я могу следующим оказаться!
– Ты посмотри, Карл, посмотри на меня! Я тебе что-то сказать хочу…
– Ладно, валяй.
– Это все было трепотня.
– Все, что ты мне рассказал?
– Да, это я просто трепался. Шутка. Я тебя облапошил. Убери теперь пистолет да начисли нам скотча с водой.
– Ничего не трепотня.
– Я ж тебе сказал, что трепотня.
– Не трепотня – слишком много подробностей. Анекдоты так не рассказывают. Это не шутка. Никто так не шутит.
– Говорю тебе, Карл, это треп.
– И я тебе поверю?
Карл потянулся налево за телефоном. Аппарат стоял на стойке. Когда Карл вытянул руку, Мел схватил бутылку с пивом и двинул ею Карлу в лицо. Бармен выронил пистолет и схватился за физиономию, а Мел перепрыгнул стойку, ударил его еще раз – за ухо, – и Карл рухнул. Мел подобрал «люгер», тщательно прицелился, один раз нажал на спуск, затем сунул пистолет в бумажный кулек, опять перепрыгнул через стойку и вышел из бара на бульвар. На парковочном счетчике перед его машиной стояло «истекло», но квитанции не было. Он сел в машину и уехал.
Вы читали Пиранделло?
Подруга предложила мне выметаться из ее дома – очень большого, приятного и удобного: задний двор на весь квартал, подтекают трубы, в доме водятся лягушки, сверчки и кошки. В общем, я оказался свободен – такие ситуации вообще освобождают с честью, мужеством и надеждами. В одной самиздатской газетке разместил объявление:
«Писателю требуется жилье, где треск пишмашинки желаннее закадрового смеха в “Я люблю Люси”[17]. 100 долларов в месяц – ОК. Уединение обязательно».
На выезд мне выделили месяц, пока подруга навещает родню в Колорадо – у них это каждый год. Я валялся в постели и ждал, когда зазвонит телефон. Наконец он зазвонил. Какому-то парню хотелось, чтобы я нянчился с тремя его детьми всякий раз, когда им либо его женой овладеет «творческий позыв». Бесплатная комната и стол, а писать я могу, когда у них нет творческих позывов. Я ответил, что подумаю.
Через два часа телефон зазвонил опять.
– Ну? – спросил он.
– Нет, – ответил я.
– Ладно, – сказал он. – А у тебя знакомые беременные в безвыходном есть?
Я сказал, что попробую ему кого-нибудь подыскать, и повесил трубку.
На следующий день телефон зазвонил опять.
– Я прочла ваше объявление, – сказала она. – Я преподаю йогу.
– О как?
– Да, учу упражнениям и медитации.
– О как?
– Вы писатель?
– Да.
– О чем пишете?
– Ох господи, не знаю. Как бы скверно ни звучало – о Жизни… наверное.
– Неплохо. А секс там есть?
– А в жизни есть?
– Иногда. Иногда нет.
– Понимаю.
– Как вас зовут?
– Генри Чинаски.
– Вас печатали уже?
– Да.
– В общем, у меня есть хозяйская спальня, могу вам уступить за сто долларов. С отдельным входом.
– Неплохо.
– Пиранделло читали?
– Да.
– Суинбёрна читали?
– Его все читали.
– Германа Гессе?
– Да, но я не гомосексуалист.
– Ненавидите гомосексуалистов?
– Нет, но я их и не люблю.
– А чернокожие?
– Что чернокожие?
– Что вы о них думаете?
– Нормальные чернокожие.
– У вас предубеждения?
– У всех предубеждения.
– Как, по-вашему, выглядит Бог?
– Седой, жидкая бороденка, пиписьки нет.
– Что вы думаете о любви?
– Я о ней не думаю.
– Остряк. Ладно, вот вам адрес. Приезжайте в гости.
Я записал и еще пару дней повалялся в постели – по утрам смотрел сериалы, по вечерам – про шпионов и бокс. Опять зазвонил телефон. Та же дама.
– Вы не приехали.
– Я был увлечен.
– Вы влюблены?
– Да, пишу новый роман.
– Много секса?
– Иногда.
– Вы хороший любовник?
– Большинство мужчин считает, что они – да. Возможно, я тоже хороший, но не великий.
– Пизду едите?
– Да.
– Хорошо.
– У вас комната еще свободна?
– Да, хозяйская спальня. Вы женщину по-настоящему вылизываете?
– Еще бы. Но теперь все так делают. У нас тысяча девятьсот восемьдесят второй год, а мне шестьдесят два. Обзаведитесь мужиком на тридцать лет моложе – и он тоже будет. Может, и лучше.
– Вы удивитесь.
Я сходил к холодильнику, вытащил пива и покурить. Когда я снова взял трубку, она еще не повесила.
– Как вас зовут? – спросил я.
Она сказала мне что-то причудливое, я тут же забыл.
– Я вас читала, – сказала она. – Вы действительно мощный писатель. Говна в вас тоже порядочно, но воздействовать на человеческие чувства вы умеете.
– Вы правы. Я не великий, но другой.
– А как вы женщину вылизываете?
– Погодите-ка…
– Нет, скажите.
– Ну, это искусство.
– Да, искусство. Как начинаете?
– Мазком кисти, слегка.
– Конечно, конечно. А потом, когда уже начнете?
– Да, ну, есть методы…
– Какие методы?
– Первое касание обычно притупляет чувствительность в этой области, поэтому нельзя вернуться туда с той же самой эффективностью.
– Что вы мелете?
– Сами знаете что.
– Меня от вас в жар бросает.
– Это клиника.
– Это сексуально. Меня от вас бросает в жар.
– Я не знаю, что еще сказать.
– А что потом мужчина делает?
– Отпускает свое наслаждение на волю – пускай оно исследует. Всякий раз – по-разному.
– В каком смысле?
– В том смысле, что иногда выходит грубо, иногда нежно – в зависимости от того, каково тебе.
– Расскажите.
– Ну, все заканчивается на секеле.
– Еще раз это слово скажите.
– Какое?
– Секель.
– Секель, секель, секель…
– Вы его сосете? Покусываете?
– Еще бы.
– Меня от вас бросает в жар.
– Извините.
– Занимайте хозяйскую спальню. Вам нравится уединение?
– Я ж вам сказал.
– Расскажите про мой секель.
– Они все разные.
– Тут пока не очень уединенно. Строят подпорную стену. Но через пару дней закончат. Вам понравится.
Я опять записал ее адрес, повесил трубку и лег в постель. Зазвонил телефон. Я подошел, снял трубку и отнес телефон к кровати.
– В каком смысле все секели разные?
– Ну, по размеру, по реакции на раздражители.
– А вам попадался такой, который не удавалось возбудить?
– Пока нет.
– Слушайте, приезжайте-ка прямо сейчас?
– У меня старая машина. Она по каньону не взберется.
– Езжайте по трассе, машину оставите на стоянке у съезда в Хидден-Хиллз. Я вас там встречу.
– Ладно.
Я повесил трубку, оделся и сел в машину. По трассе доехал до съезда в Хидден-Хиллз, нашел стоянку и остался там сидеть ждать. Прошло двадцать минут – подъехала толстая дама в зеленом платье. В белом «кэдди» 1982 года. На всех передних зубах – коронки.
– Это вы? – спросила она.
– Это я.
– Господи ты боже мой. Ну и видок у вас.
– Да и вы не фонтан.
– Ладно. Залезайте.
Я вылез из своей машины и пересел к ней. Платье у нее было очень короткое. На жирной ляжке поближе ко мне маленькая татуировка: похоже на мальчишку-посыльного, который стоит на собаке.
– Я вам не плачу, – сказала она.
– Это ничего.
– Не похожи вы на писателя.
– И за это я благодарен.
– Вообще-то вы не похожи на человека, который хоть что-то умеет…
– Я многого не умею.
– Но трепаться по телефону вы мастак. Я даже себя ласкала. А вы себя?
– Нет.
После этого мы ехали в молчании. У меня оставалось две сигареты, и я их обе скурил. Потом включил ее радио, послушал музыку. У ее дома была длинная изогнутая дорожка, а двери гаража открылись автоматически, когда мы подъехали. Она отстегнула ремень – и вдруг обхватила меня руками. Рот у нее выглядел как открытый пузырек красной туши. Высунулся язык. Мы завалились на сиденье, вот так вот сцепившись. Потом все вдруг закончилось, и мы вышли из машины.
– Пойдемте, – сказала она; я двинулся за ней по дорожке, обсаженной розовыми кустами. – Я вам ничего платить не буду, – сказала она, – ни, блядь, чего.
– Нормально, – сказал я.
Она вытащила из сумочки ключ, отперла дверь, и я зашел за нею в дом.
Удары в никуда
Мег и Тони довезли его жену до аэропорта. Едва Долли поднялась в воздух, они зашли в аэропортовый бар выпить. Мег взяла себе виски с содовой. Тони – скотч с водой.
– Жена тебе доверяет, – сказала Мег.
– Ну, – ответил Тони.
– А я, интересно, могу тебе доверять?
– Тебе не нравится, когда тебя ебут?
– Дело не в этом.
– А в чем?
– В том, что мы с Долли подруги.
– Мы тоже можем быть подругами.
– Но не так.
– Будь современной. Это новое время. Люди свингуют. Их ничего не сдерживает. Они ебутся на потолке. Они трахают собак, младенцев, кур, рыбу…
– Мне нравится выбирать. Мне должно быть не все равно.
– Это, блядь, так сусально. Небезразличие встроено. А если его культивируешь, не успеешь опомниться – уже думаешь, что это любовь.
– Ладно, Тони, а чем тебе любовь не нравится?
– Любовь – форма предвзятости. Любишь то, в чем нуждаешься, любишь то, от чего тебе хорошо, любишь то, что удобно. Как ты можешь говорить, будто любишь одного человека, если в мире, может, десять тысяч людей, которых ты бы любила больше, если б знала? Но ты с ними не знакома.
– Хорошо, тогда мы стараемся, как можем.
– Готов допустить. Но все равно мы должны понимать, что любовь – просто результат случайной встречи. Большинство на ней слишком залипает. А поэтому хорошую поебку не стоит недооценивать.
– Но и она – результат случайной встречи.
– Ты чертовски права. Допивай. Возьмем еще.
– Хорошо забрасываешь, Тони, но ничего не выйдет.
– Что ж, – сказал Тони, кивком подзывая бармена, – я и по этому поводу не стану переживать…
Был вечер субботы, и они вернулись к Тони, включили телевизор. Показывали до обидного мало что. Они попили «Туборга», поговорили, перекрывая звуки с экрана.
– Слыхала, – спросил Тони, – что лошади слишком умные, поэтому на людей не ставят?
– Нет.
– Ну, это, в общем, поговорка такая. Ты не поверишь, но мне тут на днях сон приснился. Я в конюшне, заходит лошадь и ведет меня на выездку. На меня сажают мартышку, она руками и ногами меня за шею – а от само́й дешевым пойлом разит. Времени шесть утра, с гор Сан-Гейбриэл холодный ветер. Больше того – везде туман. Меня прогнали три фарлонга за пятьдесят два, проворно. Потом еще полчаса выгуливали, а после отвели в стойло. Пришла лошадь, принесла мне два крутых яйца, грейпфрут, тост и молоко. Потом я вышел на скачки. На трибунах – одни лошади битком. Ну, как по субботам. Я был в пятом заезде. Пришел первым, это оплачивалось тридцатью двумя долларами сорока центами. Приснится же, да?
– Да уж, – сказала Мег. Одну ногу она закинула на другую. На ней была мини-юбка, но без колготок. Сапоги закрывали ей икры. Бедра голые, полные. – Ничего себе сон.
Ей было тридцать. На губах слабенько поблескивала помада. Брюнетка – волосы очень черные, длинные. Ни пудры, ни духов. Отпечатки пальцев никогда не снимали. Родилась на севере Мэна. Сто двадцать фунтов.
Тони встал и принес еще две бутылки пива. Когда вернулся, Мег сказала:
– Сон странный, но таких много. Вот если в жизни странное происходит – тогда поневоле задумаешься…
– Например?
– Например, мой брат Дэмион. Он вечно книжки читал… мистицизм, йога – такая вот ерунда. Заходишь в комнату, а он, скорее всего, стоит на голове, в одних трусах. Даже на восток пару раз съездил… в Индию, еще куда-то. Вернулся тощий, полубезумный, весу в нем фунтов семьдесят шесть осталось. Но не бросал. Знакомится он с этим мужиком – Рам Да Жук его зовут или еще как-то похоже. У этого Жука большой шатер стоит под Сан-Диего, и он с лохов дерет по сто семьдесят пять долларов за пятидневный семинар. Шатер стоит на утесе над морем. А хозяйка земли – эта старушка, с которой Рам Да спит, она его к себе на участок пустила. Дэмион утверждает, что Рам Да Жук подарил ему окончательное откровение, которого ему только и не хватало. И Дэмиона оно потрясло. Я живу в квартирке одной в Детройте, а Дэмион вдруг объявляется и меня потрясает…
Тони провел взглядом выше по ноге Мег и спросил:
– Дэмион потрясает? Чем потрясает?
– Ну, понимаешь, – просто объявляется… – Мег взяла бутылку «Туборга».
– В гости приехал?
– Можно сказать. А если объяснять: Дэмион умеет дематериализовываться.
– Правда? И что бывает?
– Где-то появляется.
– Вот так вот просто?
– Вот так просто.
– И дальнобойно?
– В Детройт – ко мне в эту квартирку – он явился из Индии.
– И сколько добирался?
– Не знаю. Секунд десять.
– Десять секунд… хмммм.
Они сидели и смотрели друг на друга. Мег – на тахте, Тони – напротив.
– Слушай, Мег, у меня от тебя аж все чешется. Моя жена никогда не узнает.
– Нет, Тони.
– А сейчас твой брат где?
– Поселился у меня в Детройте. Работает на обувной фабрике.
– Слушай, объявился бы он в хранилище банка, забрал бы деньги и смылся, а? Его талант можно пустить на пользу. Зачем ему работать на обувной фабрике?
– Он говорит, что такой талант нельзя использовать во зло.
– Понятно. Слушай, давай про брата больше не будем?
Тони подошел и сел рядом с Мег на тахту.
– Знаешь, Мег, зло само по себе и то, что нас учат считать злом, – разные вещи. Общество нам рассказывает про зло, чтобы мы не рыпались.
– Например, грабить банки – зло?
– Например, ебаться вне подобающих инстанций.
Тони схватил Мег и поцеловал. Она не сопротивлялась. Он еще раз ее поцеловал. Ее язык скользнул к нему в рот.
– Мне все равно кажется, что мы не должны, Тони.
– Ты целуешься так, будто тебе хочется.
– У меня уже много месяцев не было мужчины, Тони. Устоять трудно, но мы с Долли подруги. Я очень не хочу с ней так поступать.
– Ты не с ней так поступаешь, а со мной.
– Ты меня понял. – Тони поцеловал ее опять – теперь долго, по-настоящему. Тела их прижались друг к дружке.
– Пойдем в спальню, Мег.
Она пошла за ним. Тони начал раздеваться, кидать одежду на стул. Мег ушла в ванную, примыкавшую к спальне. Села и пописала, не закрыв дверь.
– Я не хочу забеременеть, а пилюли не принимаю.
– Не беспокойся.
– Почему не беспокоиться?
– У меня протоки перерезаны.
– Вы все так говорите.
– Это правда, перерезаны.
Мег встала и смыла.
– А если тебе когда-нибудь захочется ребенка?
– Мне не захочется когда-нибудь ребенка.
– По-моему, ужас, когда мужчине протоки режут.
– Ох, елки-палки, Мег, хватит мне мораль читать, ложись давай.
Мег голая вошла в комнату.
– То есть я как-то вот думаю, Тони, что это преступление против природы.
– А аборт? Тоже преступление против природы?
– Конечно. Это убийство.
– А резинка? А мастурбация?
– Ой, Тони, это не одно и то же.
– Ложись, а то помрем от старости.
Мег опустилась на кровать, и Тони ее схватил.
– Ах-х, хорошо. Как резиновая, воздухом надутая…
– Тони, откуда у тебя столько? Долли мне ни разу не говорила, что у тебя… он же огромный!
– А с чего ей тебе рассказывать?
– Ну да. Только засунь его в меня поскорее!
– Погоди, ты только погоди чуть-чуть!
– Давай же, хочу!
– А Долли? Думаешь, так поступать правильно?
– Она скорбит над умирающей матерью! Ей он ни к чему! А мне – к чему!
– Хорошо! Хорошо!
Тони взгромоздился на нее и засадил.
– Вот так, Тони! Теперь двигай, двигай!
Тони задвигал. Медленно и постоянно, будто рукоятью масляного насоса. Чваг, чваг, чваг, чваг.
– Ах же, сукин ты сын! Господи, какой же ты сукин сын!
– Хватит, Мег! Слезай с кровати! Ты совершаешь преступление против врожденной порядочности и доверия!
Тони почувствовал у себя на плече руку, затем понял, что его стаскивают. Он перекатился и посмотрел наверх. Над ним стоял человек в зеленой футболке и джинсах.
– Эй, послушай-ка, – сказал Тони. – Ты чего это делаешь у меня в доме?
– Это Дэмион! – сказала Мег.
– Облачись, сестра моя! Тело твое до сих пор пышет стыдом!
– Слушай сюда, хуеплет, – произнес Тони, не подымаясь с кровати.
Мег уже одевалась в ванной:
– Прости меня, Дэмион, прости меня!
– Вижу, что я прибыл из Детройта вовремя, – сказал Дэмион. – Еще несколько минут, и было бы слишком поздно.
– Еще десять секунд, – сказал Тони.
– Ты тоже мог бы одеться, собрат, – сказал Дэмион, глядя на Тони сверху вниз.
– Еб твою, – произнес Тони. – Вообще-то я здесь живу. А вот кто тебя сюда впустил, я не знаю. Но я считаю, что, если мне вздумается разгуливать тут в чем мать родила, у меня будет на это право.
– Поспеши, Мег, – сказал Дэмион, – и я выведу тебя из этого рассадника греха.
– Слушай, хуеплет, – сказал Тони, вставая и натягивая плавки, – твоей сестре этого хотелось, и мне хотелось, и это два голоса против одного.
– Пока, – сказал Дэмион.
– Ничего не пока, – сказал Тони. – Она только собиралась разрядиться, и я только собирался разрядиться, а тут врываешься ты и мешаешь приличному демократическому акту, прерываешь старую добрую еблю!
– Собирайся, Мег. Я увожу тебя домой незамедлительно.
– Иду, Дэмион!
– Я не прочь врезать тебе по мозгам, еболомщик!
– Просьба сдерживаться. Я не терплю насилия!
Тони размахнулся. Дэмион исчез.
– Ку-ку, Тони. – Теперь он стоял у двери в ванную. Тони кинулся на него. Тот опять пропал. – Тони, ку-ку. – Он стоял на кровати – даже ботинки не снял.
Тони бросился через всю комнату, запрыгнул, ни с кем не столкнулся, перелетел через кровать и упал на пол. Встал и огляделся.
– Дэмион! Эй, Дэмион, дешевка ты, блефун, супермен обувной – где ты? Эй, Дэмион? Сюда, Дэмион! Иди ко мне!
Тони двинули по затылку. Вспыхнуло красным, слабо взревела труба. Тони упал мордой в ковер.
Сознание ему через некоторое время вернул телефонный звонок. Удалось доползти до тумбочки, где стоял аппарат, снять трубку и рухнуть с нею на кровать.
– Тони?
– Да.
– Это Тони?
– Да.
– Это Долли.
– Привет, Долли, как делишки, Долли?
– Не остри, Тони. Мама умерла.
– Мама?
– Да, моя мама. Вчера вечером.
– Соболезную.
– Я остаюсь на похороны. А потом вернусь домой.
Тони положил трубку. На полу он увидел утреннюю газету. Подобрал ее, растянулся на кровати. Война на Фолклендах еще не закончилась. Стороны обвиняли друг друга в нарушениях того и сего. Продолжалась стрельба. Эта чертова война когда-нибудь прекратится?
Тони встал и вышел в кухню. Добыл из холодильника салями и ливерную колбасу. Сделал себе с ними бутерброд – добавил острую горчицу, приправу, лук и помидор. Осталась одна бутылка «Туборга». Тони сел за столик, выпил пиво, съел бутерброд с ливерной колбасой и салями. Потом закурил и посидел, подумал: может, старушка хоть немного денег оставила, это было б славно, чертовски славно бы это было. Мужик заслужил немного удачи после такой адовой ночи.
Ну и матушка
У матушки Эдди зубы лошажьи были, у меня тоже, и, я помню, идем мы с ней как-то на горку в магазин, а она говорит:
– Генри, нам с тобой нужны скобки на зубы. Мы ужасно выглядим!
А я с ней такой гордый на эту горку шел, на ней узкое ситцевое платье, желтое в цветочек, высокие каблуки, она попой виляла, а каблучки по цементу – цок, цок, цок. И я думал: вот, иду с матушкой Эдди, а она идет со мной, и вместе мы вот идем в горку. Собственно, и все – я зашел в магазин, меня предки за хлебом послали, а она там себе тоже что-то купила. И все.
Мне нравилось ходить к Эдди. Его матушка все время сидела в кресле со стаканом, ноги одну на другую закидывала очень высоко, так что видать, докуда у нее доходят чулки, где голое начинается. Матушка Эдди мне нравилась – настоящая дама. Я приходил, она говорила:
– Привет, Генри! – улыбалась и юбку не одергивала.
Папаша Эдди тоже говорил «привет». Он был здоровый мужик, тоже там сидел со стаканом. В 1933-м найти работу было нелегко, а кроме того, папаша у Эдди работать не мог. В Первую мировую он служил авиатором, и его сбили. У него в руках не кости были, а проволока, поэтому он просто сидел и пил с матушкой Эдди. Там, где они пили, было темно, только матушка Эдди все равно часто смеялась.
Мы с Эдди клеили модели аэропланов – дешевые, из бальзы. Летать они не летали, мы их просто двигали по воздуху руками. У Эдди был «СПАД», у меня – «фоккер». Мы посмотрели «Ангелов ада» с Джин Харлоу[18]. Мне вовсе не показалось, что Джин Харлоу интереснее матушки Эдди. Матушку Эдди с самим Эдди я, конечно, не обсуждал. Потом я заметил, что стал приходить и Юджин. У Юджина тоже был «СПАД», но с Юджином я мог говорить про матушку Эдди. Когда получалось. Мы устраивали отличные воздушные бои – два «СПАДа» против «фоккера». Я старался, как мог, но меня обычно все равно сбивали. Попав в переплет, я делал иммельман. Мы читали старые журналы про летчиков, лучше всех был «Летающие асы»[19]. Я даже письма в редакцию писал, а мне оттуда отвечали. Иммельман, писал мне редактор, почти невозможно совершить. Слишком велика нагрузка на крылья. Но иногда приходилось, особенно когда мне садились на хвост. Крылья у меня обычно срывало, и я вынужден был выходить из игры.
Когда нам удавалось избавиться от Эдди, мы разговаривали про матушку Эдди.
– Боже мой, вот же ноги у нее.
– И показывает их запросто.
– Тихо, Эдди идет.
Эдди понятия не имел, что мы так беседуем про его матушку. Мне было немного стыдно, только я ничего не мог с собой поделать. Само собой, мне совсем не хотелось, чтобы он так про мою матушку думал. Моя мать, конечно, выглядела совсем иначе. Ни у кого больше матери так не выглядели. Может, все дело в этих лошажьих зубах. То есть смотришь и видишь эти зубы – они желтоватые, а потом взгляд опускаешь, а там – ноги, открытые, одна ступня покачивается и дергается. Да, и у меня зубы лошажьи.
В общем, мы с Юджином ходили туда все время, вели воздушные бои, я делал иммельманы, у меня отрывало крылья. Хотя и другая игра у нас была, Эдди в нее тоже играл. Мы были воздушными трюкачами и гонщиками. Вылетали, рисковали по-крупному, но нам все же как-то удавалось возвращаться. Часто садились на газоны перед собственным домом. У нас у каждого был свой дом, у каждого была жена, и эти жены нас ждали. Мы описывали друг другу, как наши жены одеты. На них было не слишком много одежды. У жены Юджина – меньше всех. Вообще-то у нее было платье, а спереди на нем – огромная дыра. Она так встречала Юджина в дверях. Моей жене дерзости недоставало, но и на ней было не много чего надето. И все мы постоянно занимались любовью. Занимались любовью с нашими женами. Им ее никогда не хватало. Пока мы трюкачили, гоняли и рисковали жизнью, они в этих наших домах нас все ждали и ждали. И просто любили нас – а больше никого не любили. Иногда мы пытались про них забыть и возвращались к своим воздушным боям. Эдди так и говорил; разговаривая о женщинах, мы только валялись на травке и больше ничего не делали. Самое большее – Эдди говорил:
– Эй, у меня готово!
Тогда я перекатывался на спину и показывал ему свой, а потом и Юджин – свой. Так вот и проходили наши дни. Матушка и папаша Эдди сидели внутри и пили, а иногда мы слышали, как матушка Эдди смеется.
Однажды мы с Юджином пришли, стали звать Эдди, но он не вышел.
– Эдди, эй, выходи уже, елки-палки!
Эдди не вышел.
– Там что-то не так, – сказал Юджин. – Я точно знаю – что-то там не так.
– Может, кого-нибудь убили.
– Надо посмотреть.
– Думаешь, стоит?
– Надо.
Сетка на двери открылась, мы зашли. Темно, как обычно. Потом мы услышали единственное слово:
– Бля!
Матушка Эдди лежала в спальне на кровати, пьяная. Ноги расставила, платье задралось. Юджин схватил меня за руку:
– Господи, ты глянь!
Выглядело прекрасно – боже мой, как прекрасно выглядело, только очень страшно, я не оценил. А вдруг кто зайдет и увидит, что мы смотрим? Платье на ней высоко задралось, а она пьяная, бедра нараспашку, чуть трусы не видать.
– Юджин, пошли скорей отсюда!
– Не, давай поглядим. Я позыбать хочу. Посмотри, сколько видно!
Я вспомнил, меня как-то по дороге подвозили – тетка меня подобрала какая-то. Юбка у нее на бедрах была – ну, в общем, чуть вокруг талии не намотана. Я смотрел вбок, смотрел вниз – мне было страшно. А она со мной просто разговаривала, я же пялился в ветровое стекло и отвечал на вопросы: «Куда едешь?», «Приятный денек, правда?». Но мне было жуть как страшно. Я не знал, что делать, но боялся, что, если что-то сделаю, будет плохо, она заорет или позовет полицию. Поэтому я только время от времени искоса поглядывал, а потом отворачивался. Наконец она меня высадила.
И вот про матушку Эдди мне так же было страшно.
– Слушай, Юджин, я пошел.
– Она ж пьяная, она даже не знает, что мы тут.
– Сукин сын меня бросил, – донеслось с кровати. – Ушел и ребенка забрал, мою детку…
– Разговаривает, – сказал я.
– Она не в себе, – сказал Юджин. – Вообще не соображает.
Он шагнул к кровати.
– Гляди.
Он взялся за ее подол и подтянул его еще выше. Так, что трусы наружу. Розовые.
– Юджин, я пошел!
– Ссыкло!
Он стоял и смотрел на ее бедра и трусики. Долго стоял. Потом вынул членик. Матушка Эдди застонала. Немного повернулась на кровати. Юджин подошел ближе. Кончиком члена потрогал ее бедро. Она опять застонала. И тут Юджин брызнул. Сперма растеклась по всему бедру – ее было много. Стекала по ноге. Тут матушка Эдди сказала:
– Бля! – и вдруг села.
Юджин пулей пролетел в дверь мимо меня, я развернулся и кинулся следом.
Юджин столкнулся с ледником на кухне, отскочил и выпрыгнул за сетчатую дверь. Я – за ним, мы побежали по улице. Бежали до самого моего дома, по дорожке, в гараж, задвинули за собой ворота.
– Как думаешь, она нас увидела? – спросил я.
– Не знаю. Я ей прямо на розовые трусы спустил.
– С ума сошел. Зачем ты это сделал?
– Не удержался. Что я мог сделать? Я не выдержал.
– Нас в тюрьму посадят.
– Ты ж ничего не делал. А я ей всю ногу обкончал.
– Я смотрел.
– Слушай, – сказал Юджин. – Я, наверно, домой пойду.
– Ладно, валяй.
Он двинулся прочь, затем перешел через дорогу к себе. Я вылез из гаража. Через заднее крыльцо прокрался в комнату, сел там и стал ждать. Дома никого не было. Я зашел в ванную, запер дверь и подумал про матушку Эдди – как она лежит на кровати. Только я представлял себе, что снял с нее эти розовые трусики и вставляю. И ей это нравится…
Я прождал весь остаток дня, весь ужин ждал чего-то, но ничего не случилось. После ужина я ушел к себе, сел и опять стал ждать. Потом настало время ложиться, и я лежал в постели и ждал снова. За стенкой храпел отец, а я все равно ждал. Потом уснул.
Назавтра была суббота, Юджин вышел к себе во двор с воздушной. У него перед домом росли две большие пальмы – он охотился на воробьев, которые на них жили. Двух уже подбил. Еще у них жило три кота, и только воробей падал на траву, трепеща крылышками, какой-нибудь кот подскакивал и уволакивал его.
– Ничего так и не было, – сообщил я Юджину.
– Если ничего до сих пор не было, значит, и не будет, – сказал он. – Надо было ее отъебать. Жалко, что я ее не выеб.
Он подбил еще одного воробья, тот рухнул, и его куда-то за изгородь утащил очень жирный серый кот с желто-зелеными глазами. Я перешел дорогу к нам. Мой старик поджидал на веранде. Злился.
– Эй ты, давай-ка газон стриги. Ну?
Я зашел в гараж, выволок газонокосилку. Сначала постриг дорожку, потом перешел на лужайку. Косилка была неповоротливая, работать трудно. А старик мой стоял, злился и наблюдал, как я ее толкаю по спутанной траве.
Скорбь гнуси
Поэт Виктор Валофф был не очень хороший поэт. Местно известен, дамам нравится, кормит жена. Он все время устраивал чтения в книжных магазинах округи, часто выступал по общественному радио. Читал громко, театрально, однако тональность не менялась. У Виктора всегда был оргазм. Наверно, это и привлекало к нему дам. В некоторых строках у него – если брать их по отдельности – вроде была какая-то сила, но если в целом, становилось понятно: Виктор не говорит ничего, просто у него это обычно выходит громко.
Однако Вики – как и большинство дам – легко поддавалась чарам дураков и потому очень хотела послушать, как Валофф читает. Пятница, жаркий вечер в феминистско-лесбийско-революционной книжной лавке. Вход бесплатный. Валофф денег не брал. После чтений – выставка его художеств. Художества у него были очень модерновые. Мазок-другой, обычно – красным, плюс какая-нибудь эпиграмма контрастным цветом. Обычно там значились мудрости вроде:
- Зеленые небеса, вернитесь ко мне,
- Я плачу серым, сирым, серым, сирым…
Валофф был интеллигент. Понимал разницу между «серым» и «сирым».
Везде висели фотографии Тима Лири[20]. Таблички «РЕЙГАНА В ОТСТАВКУ». Против «РЕЙГАНА В ОТСТАВКУ» я ничего не имел. Валофф встал и вышел на помост, в руке – полбутылки пива.
– Ты посмотри, – сказала Вики, – посмотри, какое у него лицо! Как он страдал!
– Ну да, – сказал я, – а теперь я пострадаю.
Лицо у Валоффа и впрямь было интересное – на фоне большинства поэтов. Только на фоне большинства поэтов у кого угодно лицо интересное.
Виктор Валофф начал:
- К востоку от Суэца моего сердца
- начинается гул гул гул
- мрачно покойный, пока мрачный
- как вдруг Лето приходит домой
- прямиком как
- Распасовщик украдкой на ярдовую линию
- моего сердца!
Последнюю строку Виктор заорал во весь голос, и рядом кто-то сказал:
– Прекрасно!
То была местная поэтесса-феминистка – она устала от черных и теперь у себя в спальне еблась с доберманом. Рыжие косички, тусклые глаза, а когда читала свое – играла на мандолине. Писала она по большей части что-то про следы мертвого младенца на песке. Замужем была за врачом, которого никогда нигде не было (по крайней мере, ему хватало здравого смысла не ходить на поэтические вечера). Он ей давал деньги на поэзию и корм для добермана.
Валофф продолжал:
- Доки, утки и вторичные сутки
- квасятся у меня во лбу
- самым безжалостным образом
- о, самым безжалостным образом.
- Меня качает между тьмой и светом…
– Тут я с ним вынужден согласиться, – сообщил я Вики.
– Сиди, пожалуйста, тихо, – ответила она.
- С тыщей пистолетов и
- тысячей рисков
- я выхожу на веранду рассудка
- покуситься на тысячу Пап Римских!
Я нащупал свои полпинты и хорошенько приложился.
– Послушай, – сказала Вики, – ты на этих чтениях постоянно напиваешься. Неужели так трудно сдержаться?
– Я и на своих чтениях напиваюсь, – ответил я. – Моя писанина мне тоже опротивела.
– Слипшаяся жалость, – продолжал меж тем Валофф, – вот что нам осталось, слипшаяся жалость, слипшаяся слипшаяся слипшаяся жалость…
– Сейчас скажет про ворона, – сказал я.
– Слипшаяся жалость, – твердил свое Валофф, – и ворон навсегда…
Я расхохотался. Валофф узнал этот смех. Посмотрел на меня.
– Дамы и господа, – объявил он, – сегодня с нами в зале поэт Генри Чинаски.
В публике зашипели. Они меня знали.
– Сексистская свинья!
– Пьянчуга!
– Каз-зел!
Я хлебнул еще.
– Продолжай, пожалуйста, Виктор, – сказал я.
Он продолжил:
- …обусловленный рефлексом под горбом доблести
- эрзацный неизбежный ничтожный прямоугольник
- не больше гена в Генуе
- квартальный Кецалькоатль
- и Китаеза вскрикивает огорченно и варварски
- прямо в ее муфту!
– Как красиво, – сказала Вики, – только о чем это он?
– Он о том, как ест пизду.
– Я так и подумала. Какой прекрасный человек.
– Надеюсь, пизду он ест лучше, чем пишет.
- скорбь, иисусе, моя скорбь,
- эта скорбь гнуси,
- звезды и полосы скорби,
- водопады скорби
- приливы скорби,
- скорбь со скидкой
- повсюду…
– «Эта скорбь гнуси», – сказали. – Мне нравится.
– Он больше не говорит про то, как ест пизду?
– Нет, теперь он говорит, что ему нехорошо.
- …чертова дюжина, суженный суженый,
- впусти стрептомицин
- и, благосклонный, пожри мою
- хоругвь.
- Мне грезится карнавальная плазма
- поверх неистовой кожи…
– А теперь он про что? – спросила Вики.
– Теперь он про то, что опять собирается есть пизду.
– Опять?
Виктор читал дальше, а я дальше пил. Потом он объявил десятиминутный перерыв, публика встала и собралась вокруг помоста. Вики тоже подошла. Было жарко, и я вышел на улицу остыть. Через полквартала заметил бар. Я взял там пива. Не очень людно. По телевизору показывали баскетбол. Я посмотрел. Мне, конечно, все равно, кто выигрывает. Думал я только одно: боже мой, вот они все бегают туда-сюда, туда-сюда. Наверняка у них все бандажи вымокли, а из жоп ужасно воняет. Я выпил еще пива и двинул обратно в поэтическую дыру. Валофф опять вышел на сцену. Слышно его было на улице:
- Подавись, Колумбия, и дохлые кони
- моей души
- встретьте меня у ворот
- встретьте меня спящего, Историки
- смотрите – нежнейшее Прошлое
- преодолено прыжком
- снов гейши, пробуравлено намертво
- надоедливостью!
Я нашел свое место возле Вики.
– А сейчас он про что? – спросила она.
– Да особо ни про что. По сути, что ночами ему не спится. Нашел бы себе работу, что ли.
– Он говорит, что надо найти работу?
– Нет, это я говорю.
- …лемминги и падучая звезда —
- братья, состязание озера —
- Эльдорадо моего
- сердца. Забери мою голову, забери мои
- глаза, отшворь меня шпорником…
– А теперь про что?
– Про то, что ему нужна здоровенная толстуха, которая вышибет из него всю срань.
– Не остри. Он правда это говорит?
– Мы оба это говорим.
- …Я мог бы есть пустоту,
- мог бы стрелять патронами любви во тьму
- мог бы умолять Индию дать мне
- твоей рецессивной мульчи…
В общем, Виктор все читал, читал и читал. Кто-то здравый встал и вышел. Остальные остались.
- …Я говорю: протащите мертвых богов сквозь
- африканское просо!
- Я говорю: пальма прибыльна
- Говорю: смотрите, смотрите, смотрите
- вокруг —
- вся любовь наша
- вся жизнь наша
- солнце – наш пес на поводке
- нас ничто не победит!
- на хуй лосося!
- лишь руку протяни,
- лишь вытащи себя из
- очевидных могил,
- из земли, из грязи,
- из клетчатой надежды на грядущие привои к самим
- нашим чувствам. Нам нечего брать и нечего
- давать, нам нужно только
- начинать, начинать, начинать!..
– Большое спасибо, – сказал Виктор Валофф, – за то, что пришли.
Хлопали ему очень громко. Они всегда хлопают. Виктор наслаждался славой. Поднял тост все той же бутылкой пива. Ему даже удалось залиться румянцем. Потом он ухмыльнулся – очень как-то по-человечески. Дамы такое просто обожали. Я в последний раз приложился к мерзавчику виски.
Вокруг Виктора столпились. Он раздавал автографы и отвечал на вопросы. Дальше – его выставка. Мне удалось увести Вики, и мы пошли по улице к машине.
– Мощно читает, – сказала Вики.
– Да, у него хороший голос.
– Что ты думаешь про его стихи?
– Думаю, они от души.
– По-моему, ты завидуешь.
– Зайдем выпить? – сказали. – Там баскетбол показывают.
– Ладно, – ответила она.
Нам повезло. Игра еще не кончилась. Мы сели.
– Ох-х, – произнесла Вики, – ты только погляди, какие у этих парней ноги длинные!
– Дело говоришь наконец-то, – сказали. – Что будешь?
– Скотч с содовой.
Я заказал два скотча с содовой, и мы стали смотреть игру. Парни бегали туда-сюда, туда-сюда. Чудесно. Кажется, их что-то очень заводило. А народу в баре почти совсем не было. Похоже, вечер как-то сложится.
Не вполне Бернадетта
Я обернул окровавленный хуй полотенцем и позвонил врачу. Пришлось положить трубку рядом и набирать номер одной рукой, а другой придерживать полотенце. Попал на регистраторшу.
– Ой, мистер Чинаски, ну что теперь? Опять беруши в ушах потерялись?
– Нет, чуть серьезней. Мне нужен врач, и побыстрее.
– Завтра в четыре пополудни устроит?
– Мисс Симмз, у меня критическое положение.
– Какова его природа?
– Прошу вас, мне нужно к врачу сейчас.
– Ладно. Подъезжайте, попробуем вас принять.
– Спасибо, мисс Симмз.
Я соорудил временный турникет, разорвав чистую рубашку и обмотав ею пенис. К счастью, у меня была клейкая лента, но старая и пожелтелая, она неважно клеилась. Натянул штаны с трудом. Такой вид, будто у меня гигантский стояк. Застегнуть до конца вообще не удалось. Я доплелся к машине, залез и доехал до врача. Выбираясь из машины на стоянке, потряс двух старушек – они выходили от окулиста, который принимал внизу. В лифте мне повезло – на третий этаж я ехал один. Там увидел, как кто-то идет по коридору, повернулся спиной и сделал вид, что пью воду из фонтанчика. Потом сам прошел по коридору в приемную. Там было полно народу, практически здорового – гонорея, герпес, сифилис, рак и тому подобное. Я подошел к регистраторше.
– А, мистер Чинаски…
– Прошу вас, мисс Симмз, только без шуточек. Положение у меня критическое, уверяю вас. Скорей!
– Можете зайти, как только доктор освободится.
Я встал у перегородки, отделявшей регистраторшу от всех нас, и начал ждать. Как только больной вышел, я вбежал в кабинет.
– Чинаски, в чем дело?
– Крайний случай, доктор.
Я снял ботинки с носками, штаны с трусами, бросился спиной на смотровой стол.
– Что это у нас тут такое? Ну и наверчено.
Я не ответил. Глаза у меня были закрыты, я чувствовал, как врач распутывает турникет.
– Знаете, – сказал я, – в одном городишке у меня была знакомая девушка. Ей еще двадцати не было, и она забавлялась с бутылкой от кока-колы. И бутылка там у нее застряла, она ее никак вытащить не могла. Пришлось обращаться к врачу. А вы знаете эти городишки. Пошла слава. Вся жизнь у девушки насмарку. Ее чурались. Все ее сторонились. Самая красивая девушка в городке. В конце концов вышла замуж за карлика, прикованного к инвалидному креслу, – его разбил какой-то паралич.
– Старье, – сказал врач, сдирая последние витки моей перевязки. – Как это с вами произошло?
– Ну, звали ее Бернадетта, двадцать два года, замужем. Длинные светлые волосы, они ей на лицо все время падали, приходилось смахивать…
– Двадцать два?
– Да, и в джинсах…
– У вас тут довольно глубокие порезы.
– Постучалась в дверь. Спросила, можно ли зайти. «Конечно», – говорю. «Больше не могу», – сказала она, забежала ко мне в ванную, дверь толком не закрыла, спустила эти джинсы вместе с трусиками, села и начала писать. У-У-У! ГОСПОДИ!
– Спокойнее. Я стерилизую рану.
– Знаете, доктор, мудрость приходит в самый неровный час, когда юность миновала, гроза кончилась, а девчонки разошлись по домам.
– Есть такое.
– АЙ! О-О! ВОЖЖЕ!
– Прошу вас. Надо хорошенько промыть.
– Она вышла и сказала, что вчера у нее на вечеринке мне не удалось решить проблему ее несчастной любви. Вместо этого я всех напоил, свалился в розовый куст. Порвал штаны, на ногах не стоял, ударился головой о валун. Какой-то Уилли понес меня домой, а с меня штаны свалились, потом трусы, но вот проблему ее несчастной любви я не решил. Она сказала, что любовь все равно закончилась, а я хоть наговорил гадостей.
– Где вы познакомились с этой девушкой?
– У меня был поэтический вечер в Венеции. Я с ней потом познакомился в баре по соседству.
– А мне стих прочесть сможете?
– Нет, доктор. В общем, она говорит: «Больше не могу, чувак!» Села на кушетку. Я сел в кресло напротив. Она пьет пиво и мне рассказывает: «Я же его люблю, понимаешь, но никакого контакта не могу добиться, он не хочет разговаривать. Я ему говорю: договора со мной! А он, вот ей-богу, ни в какую. Говорит: дело не в тебе, а в чем-то другом. И на этом все».
– Так, Чинаски, я вас сейчас зашью. Будет неприятно.
– Хорошо, доктор. В общем, она давай мне рассказывать про свою жизнь. Говорит, замужем была три раза. Я говорю: а по тебе не видно. А она такая: «Правда? Ну а я и в психушке два раза сидела». А я: «И ты тоже?» А она: «И ты там был?» А я говорю: «Я – нет, у меня женщины знакомые бывали».
– Так, – сказал врач. – Теперь нитка. Больше ничего. Нитка. Немножко повышиваем.
– Ох, блин, а другого способа нет?
– Нет, у вас слишком глубокие порезы.
– Говорит, в пятнадцать замуж вышла. Ее блядью дразнили за то, что с этим парнем ходит. Родители ее так называли, поэтому она вышла за него замуж, чтоб им насолить. Мать у нее пила, ее все время в психушку забирали. А отец ее постоянно бил. О ГОСПОДИ! ПОЛЕГЧЕ, ПРОШУ ВАС!
– Чинаски, у вас от женщин столько неприятностей, что ни один мой знакомый с вами не сравнится.
– Потом она с этой коблой познакомилась. Кобла ее привела в бар для гомиков. Она ушла от коблы – к какому-то голубому мальчику. Они все время ссорились из-за макияжа. ОЙ! БОЖЕ МОЙ! СПАСИТЕ! Она у него тырила помаду, а он потом тырил у нее. Потом она вышла за него…
– Тут не один стежок понадобится. Как это произошло?
– Так я ж вам рассказываю, доктор. У них ребенок родился. Они разошлись, мальчик свалил и оставил ее с ребенком. Она устроилась на работу, ребенку взяла няньку, но платили немного, и после няньки почти ничего не оставалось. Ей пришлось выходить по вечерам зарабатывать собой. Десятка за раз. Так оно и шло. У нее ничего не получалось. А потом однажды на работе – она работала в «Эйвоне» – она вдруг как разорется и не смогла остановиться. Ее отвезли в психушку. ЛЕГЧЕ! ЛЕГЧЕ! ПРОШУ ВАС!
– Как ее зовут?
– Бернадетта. Выписали из психушки, она приехала в Л. А., познакомилась с Карлом и вышла за него. Потом она мне рассказала, как ей нравятся мои стихи, как ее восхитило, что я после чтений гнал машину по тротуару на шестьдесят миль в час. Потом сказала, что есть хочет, предложила купить и мне гамбургер с картошкой, отвезла меня в «Макдоналдс». ДОКТОР, ПРОШУ ВАС! ВЫ ПОМЕДЛЕННЕЙ КАК-ТО, ИЛИ ИГОЛКУ ВОЗЬМИТЕ ПООСТРЕЕ, ИЛИ ЧТО-НИБУДЬ!
– Я почти закончил.
– В общем, сидим мы за столиком с этими гамбургерами, с картошкой, кофе взяли, и тут Бернадетта давай мне рассказывать про свою мать. Она из-за матери переживала. Кроме того, она переживала из-за двух своих сестер. Одна сестра очень несчастна, а вторая просто скучная и всем довольна. Но и этого мало: у нее малыш еще и она переживает за отношения Карла с малышом…
Врач зевнул и сделал еще стежок.
– Я ей сказал, что она тащит слишком большое бремя, пусть кто-нибудь из ее подопечных сам плывет. Потом заметил, что она вся дрожит, извинился, что так сказал. Взял ее за руку, начал поглаживать. Потом по другой руке погладил. Сунул ее ладони себе в рукава. «Прости, – говорю, – тебе, наверно, просто небезразлично. А это правильно».
– Но как это с вами случилось-то? Вот это вот?
– Ну, когда я провожал Бернадетту вниз по ступенькам, рукой ее за талию обнимал. А она на старшеклассницу похожа – длинные светлые волосы, шелковистые такие, очень нежные и сексуальные губки. Вся эта адова жизнь видна, только если в глаза ей заглянешь. Глаза у нее все время – как ударенные.
– Переходите к происшествию, будьте добры, – сказал врач. – Я заканчиваю.
– В общем, когда мы опять до меня доехали, на тротуаре какой-то придурок с собачкой стоял. Я ей говорю: проедь дальше. Она вторым рядом машину поставила, я ей голову назад закинул и поцеловал. Долго так, потом оторвался – и еще раз. Она говорит: вот сукин сын. Я ей, мол, не серчай на старика. И опять поцеловал – долго. «Это не поцелуй, чувак, – говорит она, – это секс, почти что изнасилование!»
– И вот тут-то все и случилось?
– Я вылез из машины, а она сказала, что через неделю мне позвонит. Я зашел к себе – и вот тогда оно произошло.
– Как?
– Я могу быть с вами откровенен, доктор?
– Разумеется.
– Ну, в общем, я смотрел на ее тело, на лицо, волосы там, глаза… слушал, как она говорит, потом поцелуи эти – меня возбудило.
– И?
– И я взял вазу. Ваза у меня есть – мне идеально подходит. Сунул в вазу и стал думать о Бернадетте. Нормально так получалось, и тут эта чертова дура возьми и тресни. Я ею и раньше пользовался несколько раз, но тут, наверное, возбуждение оказалось слишком велико. Она же такая сексапильная женщина…
– Никогда – никогда больше не суйте свой детородный орган в стекло.
– Все будет хорошо, доктор?
– Да, пользоваться сможете. Вам повезло.
Я оделся и вымелся оттуда. В трусах все равно саднило. Проезжая по Вермонт-авеню, остановился у продуктового. У меня закончилась еда. Я толкал по магазину тележку, набирал гамбургеры, хлеб, яйца.
Когда-нибудь расскажу Бернадетте, как чуть кони не двинул. Если она это читает – поймет. Последнее, что я про нее слышал: они с Карлом уехали во Флориду. Она забеременела. Карл хотел аборта. Она – нет. Они расстались. Она по-прежнему во Флориде. Живет с дружком Карла Уилли. Уилли занимается порнографией. Пару недель назад он мне написал. Я пока не ответил.
Вот так бодунище
Жена дала Кевину трубку. Суббота, утро. Они еще не встали.
– Это Бонни, – сказала трубка.
– Алло, Бонни?
– Уже не спишь, Кевин?
– Не, не.
– Слушай, Кевин, Джинджин мне рассказала.
– Что она тебе рассказала?
– Что ты заводил их с Кэти в чулан, снимал с них трусики и нюхал письки.
– Нюхал письки?
– Она так сказала.
– Боже праведный, Бонни, у тебя что, шутки такие?
– Джинджин не врет. Она сказала, что ты завел Кэти и ее в чулан, снял с них трусики и нюхал им письки.
– Секундочку, Бонни!
– Черта с два секундочку! Том рассвирепел, грозится тебя убить. А я считаю, что это ужас, невероятно! Мама говорит, чтоб я звонила адвокату.
Бонни бросила трубку. Кевин положил.
– Что такое? – спросила жена.
– Ничего, Гвен, пустяки.
– Завтракать будешь?
– По-моему, в меня не полезет.
– Кевин, в чем дело?
– Бонни утверждает, что я завел Джинджин и Кэти в чулан, снял с них трусики и нюхал им письки.
– Ой, да ладно!
– Она так говорит.
– А ты нюхал?
– Боже мой, Гвен, я же пил. Вообще помню только, что стоял у них на газоне и смотрел на луну. Большая луна была, я такой никогда не видел.
– А больше ничего не помнишь?
– Нет.
– Кевин, тебя вырубает, когда ты выпьешь. Ты же сам знаешь, что тебя вырубает.
– По-моему, на такое я не способен. Я не домогаюсь детей.
– Маленькие девочки в восемь и десять лет – очень хорошенькие.
Гвен ушла в ванную. А выйдя, сказала:
– Господи, только б оно так и было. Я была бы счастлива, господи, если б так оно все и было!
– Что было? Ты чего это мелешь?
– Я серьезно. Может, хоть тогда затормозишь. Может, тогда начнешь сначала думать, а потом пить. А может, и вообще пить бросишь. Стоит нам куда-нибудь пойти, ты больше всех выхлестываешь, как будто обязан так лакать. А потом творишь какие-нибудь глупости, мерзости какие-нибудь, хотя раньше творил их только со взрослыми женщинами.
– Гвен, да это же просто розыгрыш.
– Это не розыгрыш. Вот погоди, устроим тебе очную ставку с Кэти и Джинджин при Томе и Бонни.
– Гвен, да я люблю этих малюток.
– Что?
– Ох, блядь, ладно, не будем.
Гвен ушла на кухню, а Кевин зашел в ванную. Умылся холодной водой, посмотрел на себя в зеркало. Как должен выглядеть детонасильник? Ответ: как все люди, пока ему не скажут, что он детонасильник.
Кевин сел на толчок. Срать – так безопасно, так тепло. Ну ведь не мог он в самом деле. Он у себя в ванной. Вот его полотенце, вот его мочалка, вот туалетная бумага, вот ванна, а под ногами – коврик, мягкий и теплый, красный, чистый, удобный. Кевин закончил, подтерся, смыл, руки вымыл, как цивилизованный человек, и вышел в кухню. Гвен поставила жариться бекон. Налила ему кофе.
– Спасибо.
– Омлет?
– Омлет.
– Десять лет женаты, а ты все омлет да омлет.
– Поразительнее другое – ты вечно спрашиваешь.
– Кевин, если это разнесется, ты вылетишь с работы. Банку не нужен управляющий отделением, который домогается детей.
– Ну, наверное.
– Кевин, нам надо встретиться с их семьями. Сесть и обо всем поговорить.
– Прямо как сцена из «Крестного отца».
– У тебя большие неприятности, Кевин. Тут не выкрутишься. Это серьезно. Положи хлеб в тостер. Медленно толкай, или он сразу выскочит, там с пружиной что-то.
Кевин сунул хлеб. Гвен разложила по тарелкам омлет с беконом.
– Джинджин отчасти вертихвостка. Вся в мать. Удивительно, что такого не случилось раньше. Не то чтобы я кого-то извиняла.
Она села. Тосты выскочили, и Кевин передал жене ломоть.
– Гвен, когда чего-то не помнишь, очень странно. Как будто ничего и не было.
– Некоторые убийцы тоже забывают, что натворили.
– По-твоему, это убийство?
– Это может серьезно повлиять на будущее двух девочек.
– Многое может.
– Я бы сказала, что твое поведение было пагубно.
– А может, созидательно. Может, им понравилось.
– Что-то давненько, – сказала Гвен, – ты у меня письку не нюхал.
– Правильно, давай тащи себя сюда.
– Я и так не чужая. Мы живем среди двадцати тысяч человек, такое не утаишь.
– А как они докажут? Две маленькие девочки говорят одно, я – другое.
– Подлить кофе?
– Да.
– Я хотела табаско принести. Тебе же нравится с омлетом.
– Ты всегда забываешь.
– Я знаю. Послушай, Кевин, ты доешь. Можешь не торопиться. Извини. Мне надо кое-что сделать.
– Ладно.
Он не знал, любит ли Гвен, но жить с ней было удобно. Она занималась деталями, а детали сводят мужчину с ума.
Он положил на тост побольше масла. Масло – чуть ли не последняя роскошь для мужчины. Настанет день, и автомобили так подорожают, что новый не купишь, поэтому все будут сидеть, жрать масло и ждать. Придурки христанутые, которые талдычат про конец света, с каждым днем смотрятся все убедительней. Кевин доел тост с маслом, и тут вернулась Гвен.
– Ладно, все улажено. Я всем позвонила.
– В смысле?
– Через час у Тома совещание.
– У Тома?
– Да, Том, Бонни, родители Бонни, брат и сестра Тома – все приедут.
– И дети?
– Нет.
– А адвокат Бонни?
– Ты боишься?
– А ты б не боялась?
– Не знаю. Я никогда не нюхала писек у маленьких девочек.
– Интересно почему?
– Непристойно и нецивилизованно.
– И к чему нас привела эта наша пристойная цивилизация?
– Я думаю, к таким, как ты, кто заволакивает маленьких девочек в чуланы.
– Тебе, похоже, это даже нравится.
– Вряд ли эти девочки тебя когда-нибудь простят.
– Хочешь, чтоб я у них прощения попросил? Это обязательно? За то, чего я даже не помню?
– Почему бы и нет?
– Давай не будем. Зачем соль на рану сыпать?
Когда Кевин и Гвен подъехали к дому, Том встал и сказал:
– Вот они. Всем хранить спокойствие. Дело можно уладить пристойно и по справедливости. Мы – зрелые люди. Между собой мы во всем способны разобраться. В полицию звонить не надо. Вчера вечером мне Кевина хотелось убить. А теперь я просто хочу ему помочь.
Шесть родственников Джинджин и Кэти сидели и ждали.
В дверь позвонили. Том открыл.
– Привет, народ.
– Привет, – сказала Гвен. Кевин ничего не сказал.
– Садитесь.
Они зашли и сели на диван.
– Выпьете?
– Нет, – ответила Гвен.
– Скотч с содовой, – сказал Кевин.
Том приготовил выпивку, дал стакан Кевину. Тот заглотил единым махом, полез в карман за сигаретой.
– Кевин, – сказал Том. – Мы решили, что тебе нужно показаться психологу.
– Не психиатру?
– Нет, психологу.
– Ладно.
– И нам кажется, что ты должен оплатить терапию, которая может понадобиться Джинджин и Кэти.
– Ладно.
– Мы не станем поднимать шум – ради тебя и ради детей.
– Спасибо.
– Кевин, мы хотим знать одно. Мы твои друзья. Уже много лет дружим. Только одно. Зачем ты столько пьешь?
– Черт, да не знаю я. В основном, наверно, потому, что мне скучно.
Рабочий день
Джо Мейер был писателем на вольных хлебах. Он мучился похмельем, а телефон разбудил его в 9 утра. Он встал и ответил:
– Алло?
– Здорово, Джо. Ну как оно?
– О, прекрасно.
– Прекрасно, значит?
– Ну?
– Мы с Вики только что в новый дом переехали. У нас пока нет телефона. Но адрес могу дать. Ручка есть?
– Минутку.
Джо записал адрес.
– Мне твой последний рассказ в «Жарком ангеле» не понравился.
– Ну и ладно, – ответил Джо.
– Не в том смысле, что не понравился, просто мне он не понравился по сравнению с остальной твоей писаниной. Кстати, не знаешь, где сейчас Бадди Эдвардз? Его Грифф Мартин ищет, который раньше редактировал «Горячие истории». Я подумал, может, ты знаешь.
– Я не знаю, где он.
– Мне кажется, может быть в Мексике.
– Может.
– Ладно, слушай, мы будем у себя.
– Ну да.
Джо повесил трубку. Положил в кастрюльку пару яиц, поставил воду для кофе и выпил «алказельцер». После чего опять лег.
Снова зазвонил телефон. Джо встал и ответил.
– Джо?
– Ну?
– Это Эдди Грир.
– А, ну да.
– Давай ты у нас на благотворительном почитаешь…
– На что?
– На Ирландскую республиканскую армию.
– Слушай, Эдди, я не лезу ни в политику, ни в религию, ни во что. Я вообще не понимаю, что там творится. У меня нет телевизора, я не читаю газет… ничего. Я не знаю, кто прав, а кто нет, если тут вообще можно быть правым.
– Англия не права, чувак.
– Я не могу читать для ИРА, Эдди.
– Ну тогда ладно…
Яйца сварились. Джо сел, почистил их, сделал тост и насыпал в кипяток «Санки». Заглотил два яйца с тостом, выпил две чашки кофе. Потом опять лег.
Уже почти заснул, и тут телефон зазвонил снова. Он встал и ответил.
– Мистер Мейер?
– Ну?
– Меня зовут Майк Хейвен, я друг Стюарта Ирвинга. Мы как-то печатались вместе в «Каменном муле», когда его издавали в Солт-Лейк-Сити.
– Ну?
– Я на неделю приехал из Монтаны. Остановился тут в городе в отеле «Шератон». Мне бы хотелось приехать поговорить.
– Сегодня неважный день, Майк.
– Ну тогда, может, в конце недели?
– Да, звякните мне, хорошо?
– Знаете, Джо, я пишу совсем как вы, и поэзией, и прозой. Можно, я привезу кое-что свое, почитаю вам? Вы удивитесь. У меня мощный стиль.
– Да что вы…
– Сами увидите.
Потом явился почтальон. Одно письмо. Джо распечатал.
Уважаемый мистер Мейер,
Ваш адрес мне дала Сильвия, которой Вы много лет назад писали в Париже. Сильвия еще жива, сейчас она в Сан-Франциско и до сих пор сочиняет эти свои дикие, пророческие, ангельские и безумные стихи. Я теперь живу в Лос-Анджелесе, и мне очень, очень хотелось бы приехать и Вас навестить! Пожалуйста, сообщите, когда Вам это будет удобно.
С любовью,
Дайэн.
Джо выпутался из халата и оделся. Опять зазвонил телефон. Джо подошел, посмотрел на него и не стал снимать трубку. Вышел наружу, сел в машину и поехал к Санта-Аните. Ехал медленно. Включил радио, раздалась какая-то симфоническая музыка. Особого смога не было. Он проехал по Сансету, срезал путь там, где любил, перевалил через холм к Чайна-тауну и медленно, ненапряжно проехался мимо сортировки, разглядывая старые коричневые товарные вагоны. Умел бы художества, нарисовал бы такую картину. А может, все равно нарисует. По Бродвею и через Хантингтон-драйв заехал на ипподром. Взял себе сэндвич с маринованной говядиной, кофе, распечатал «Программу» и сел. Похоже, ничего так расклад.
Розалину в первом он поймал по 10 долларов 80 центов, Возражение Супруги во втором – по 9 долларов 20 центов, а в ежедневном двойном зацепил их вместе по 48 долларов 40 центов. На Розалину он поставил 2 доллара на победителя, на Возражение Супруги – 5 долларов на победителя, поэтому в целом поднялся на 73 доллара 20 центов. На Сладкотта он плюнул, Мыс Гавани шел вторым, Проброс – вторым, Брэннан – вторым, все ставки на победителя, а Джо сидел со своим опережением в 48 долларов 20 центов – и тут попал на 20 долларов на победителя – Южные Сливки, которая снова вытащила его на 73 доллара 20 центов.
На скачках не так уж плохо. Встретил всего троих знакомых. Рабочие с фабрики. Черные. Из прошлой жизни.
Восьмой забег – засада. Кугуар, набравший 128, бежал против Обморочного, который набрал 123. Других в этом заезде Джо и не рассматривал. Никак не мог решиться. Кугуар шел 3-к-5, Обморочный – 7-к-2. Поднявшись на 73 доллара 20 центов, Джо, пожалуй, мог себе позволить ставку 3-к-5. Выложил 30 долларов на победителя. Кугуар пошел вяло, будто по канаве. А когда миновал лишь половину первого поворота – на 17 корпусов отставал от лидера. Джо понял, что проиграет. На финише его 3-к-5 отставал на пять корпусов, и тут забег окончился.
Джо поставил 10 долларов и 10 долларов на Барбизона-младшего и Затерянного В Море в девятом, просрал и вышел с 23 долларами 20 центами. Помидоры собирать легче. Джо забрался в свою колымагу и медленно поехал обратно…
Едва он залез в ванну, позвонили в дверь. Джо вытерся, надел рубашку и штаны. Пришел Макс Биллингхаус. Максу было чуть за двадцать, беззубый, рыжий. Работал уборщиком, вечно ходил в джинсах и грязной белой футболке. Он уселся на стул и закинул ногу на ногу.
– Ну, Мейер, чего происходит?
– В каком смысле?
– В смысле, писанины на хлеб хватает?
– Пока да.
– Чего-нибудь новенького?
– Ты был у меня на прошлой неделе. С тех пор – без изменений.
– А как поэтический вечер прошел?
– Нормально.
– Толпа там фуфловая.
– Как и везде.
– Конфетка есть? – спросил Макс.
– Конфетка?
– Ну, я же сладкоежка. Сладкое, знаешь, люблю.
– Нет, конфет нету.
Макс встал и ушел в кухню. Вернулся с помидором и двумя кусками хлеба. Сел.
– Господи, да у тебя ж тут совсем жрать нечего.
– Надо в магазин сходить.
– Знаешь, – сказал Макс, – если бы мне перед толпой читать пришлось, я б им вдарил – так, чтоб обиделись по-настоящему.
– Ты б запросто.
– Я только писать не могу. Наверно, буду с магнитофоном ходить. Я на работе иногда сам с собой разговариваю. А потом запишу, чего наговорил, у меня выйдет рассказ.
Макс был полуторачасовым. То есть выносить его можно было лишь полтора часа. Он никогда не слушал, только говорил сам. Через полтора часа он встал.
– Ну, мне пора.
– Ладно, Макс.
Макс ушел. Говорил он всегда об одном и том же. Как «вдарил» кому-то в автобусе. Как однажды познакомился с Чарльзом Мэнсоном[21]. Как мужику лучше с блядью, чем с порядочной женщиной. Весь секс – он в голове. Максуне требовались ни новая одежда, ни новая машина. Он был одиночкой. Люди ему без надобности.
Джо зашел на кухню и отыскал банку тунца, сделал себе три сэндвича. Вытащил припрятанную пинту скотча, налил себе с водой хорошенько. Крутнул радио на классическую станцию. Вальс «Голубой Дунай». Выключил. Сэндвичи доел. Позвонили в дверь. Джо подошел и открыл. За дверью стоял Хайми. У него была непыльная работенка в каком-то муниципалитете под Лос-Анджелесом. Хайми был поэт.
– Слышь, – сказал он, – я ж тут книжку придумал, «Антология лос-анджелесских поэтов», так давай не будем, а?
– Ладно.
Хайми сел.
– Нам нужно другое название. По-моему, у меня есть. «Милость к поджигателям войны». Ты прикинь.
– Вроде ничего, – сказал Джо.
– И можно сказать: «Эта книжка посвящается Франко, Ли Харви Освальду и Адольфу Гитлеру». А я ж еврей, тут кишка нужна не тонкая. Что скажешь?
– Звучит.
Хайми встал и, как водится, изобразил типичного старорежимного толстого еврея, очень еврейского такого толстяка. Всего себя заплевал, потом сел. Хайми очень забавный. Забавней Хайми Джо никого не знал. Держался Хайми час. Через час он встал и ушел. Говорил он всегда об одном и том же. Что большинство поэтов – дрянь. Это ужас, такой ужас, что животики со смеху надорвешь. И что тут сделать?
Джо начислил себе еще скотча с водой, подошел к машинке. Напечатал две строки, потом зазвонил телефон. Даннинг из больницы. Даннинг хлестал пиво. Свою двадцатку в армии оттрубил. Отец Даннинга редактировал известный маленький журнал. Отец у Даннинга умер в июне. У жены Даннинга – запросы. Она хотела, чтобы муж стал врачом. Он стал лишь хиропрактиком. И теперь работал санитаром, чтобы накопить восемь – десять тысяч долларов на рентгеновский аппарат.
– А давай я приеду и выпью с тобой пива? – сказал Даннинг.
– Слушай, а потом нельзя? – спросил Джо.
– А че такое? Пишешь?
– Только начал.
– Лады. Тогда отваливаю.
– Спасибо, Даннинг.
Джо опять сел за машинку. Неплохо пошло. Он добрался до середины страницы и тут услышал шаги. Затем постучали. Джо открыл дверь.
Два пацана совсем. Один чернобородый, второй гладко выбрит.
Бородатый пацан сказал:
– Я вас видал на последнем вечере.
– Заходите, – сказал Джо.
Они зашли. Приволокли шесть бутылок импортного пива – зеленых бутылок.
– Принесу открывашку, – сказал Джо.
Посидели, пиво пососали.
– Хороший был вечер, – сказал бородатый пацан.
– А кто на вас больше всего повлиял? – спросил безбородый.
– Джефферз. Длинные поэмы. «Тамар», «Чалый жеребец». И так далее.
– А новые писатели вас интересуют?
– Нет.
– Говорят, вы из подполья выходите, вы теперь в истеблишменте. А сами что об этом думаете?
– Ничего.
Еще такого же поспрашивали. Дольше бутылки не продержались оба. Остальные четыре пива оприходовал Джо. Через 45 минут пацаны ушли. Но бородатый уже в дверях сказал:
– Мы еще придем.
Джо опять сел за машинку с новым стаканом. Печатать уже не получалось. Он встал и подошел к телефону. Набрал номер. Подождал. Она была дома. Ответила.
– Слушай, – сказал Джо, – забери меня отсюда. Давай я приду и там залягу.
– Ты что, хочешь на ночь остаться?
– Да.
– Опять?
– Да, опять.
– Хорошо.
Джо свернул за угол крыльца и прошел по дорожке. Она жила в четвертом или пятом дворе. Джо постучал. Лу ему открыла. Свет не горел. На ней были одни трусики, и она сразу отвела его к постели.
– Боже, – простонал он.
– Что такое?
– Ну, все это как-то необъяснимо – или почти необъяснимо.
– Давай раздевайся и ложись.
Джо так и поступил. Вполз на кровать. Сначала не знал, удастся ли еще раз. Столько ночей подряд. Но тело ее было рядом – и молодое притом. И губы – раскрытые, настоящие. Джо вплыл. Хорошо в темноте. Как надо ее обработал. Даже съехал пониже и языком эту пизду, языком. Затем взгромоздился и тут же, после четырех-пяти толчков, услыхал голос…
– Мейер… Я ищу Джо Мейера…
Голос хозяина квартиры. Хозяин был пьян.
– Ну, если он не в той передней квартире, проверьте ту, что сзади. Он либо в одной, либо в другой.
Джо успел сунуть еще раза четыре-пять, и тут затарабанили в дверь. Джо выскользнул, голый подошел к двери. Открыл окошко сбоку.
– Ну?
– Эй, Джо! Здаров, Джо, как оно, Джо?
– Никак.
– А по пивку, Джо?
– Нет, – ответил Джо. Захлопнул боковое окошко, вернулся, залез в постель.
– Кто там? – спросила Лу.
– Не знаю. По лицу не понял.
– Поцелуй меня, Джо. Не лежи просто так.
Он поцеловал ее, а из-за южнокалифорнийского занавеса выглянула южнокалифорнийская луна. Джо Мейер. Писатель на вольных хлебах.
Удалось.
Человек, который любил лифты
Гарри стоял на дорожке у многоквартирного дома и ждал, когда спустится лифт. Едва открылась дверь, за спиной он услышал женский голос:
– Минуточку, пожалуйста!
Она зашла в лифт, и дверь закрылась. Желтое платье, волосы собраны на макушке, а на длинных серебряных цепочках покачивались дурацкие жемчужные серьги. Большая задница, сама вся сбита крепко. Груди и прочее будто рвались на свободу из этого желтого платья. Глаза – светлейше-зеленые – смотрели сквозь Гарри. В руках женщина держала пакет с продуктами, а на нем – слово «Фонз». По губам размазана помада. Эти толстые накрашенные губы выглядели непристойно, чуть ли не уродски, оскорбительно. Ярко-красная помада поблескивала, и Гарри протянул руку и нажал аварийную кнопку.
Получилось – лифт остановился. Гарри придвинулся к женщине. Одной рукой задрал ей подол и уставился на ноги. Ноги у нее невероятные – сплошь мускулы и плоть. Женщину как громом поразило – она замерла. Выронила пакет, и тут Гарри ее схватил. На пол лифта выкатились банки с овощами, авокадо, рулон туалетной бумаги, кусок мяса в упаковке и три шоколадных батончика. Ртом он вцепился в эти губы. Они раскрылись. Гарри дотянулся и задрал подол выше. Рта не отрывал, стащил с нее трусики. Затем выпрямился и вставил ей, сильно стукнув о стенку лифта. Кончив, застегнул ширинку, нажал кнопку третьего этажа и стал ждать, отвернувшись от женщины. Дверь открылась, и он вышел. Лифт закрылся за ним и уехал.
Гарри дошел до квартиры, вставил ключ и открыл дверь. Его жена Рошель на кухне готовила ужин.
– Как прошло? – спросила она.
– То же говнище, – ответил он.
– Ужин через десять минут, – сказала она.
Гарри зашел в ванную, разделся и встал под душ.
Работа изматывала. Шесть лет, а в банке ни дайма. Так тебя и ловят – дают столько, чтоб не умер, а на побег никогда не хватит.
Он хорошенько намылился, смыл и остался стоять под душем, чтобы очень горячая вода бежала по загривку. Так снимается усталость. Потом Гарри вытерся, надел халат, вышел на кухню и сел за стол. Рошель раскладывала еду. Тефтели с подливой. Они у нее хорошо получались.
– Послушай, – сказал он, – расскажи мне хорошую новость.
– Хорошую новость?
– Сама знаешь.
– Месячные?
– Да.
– Не было.
– Боже.
– Кофе еще не готов.
– Ты вечно забываешь.
– Ну да. Сама не понимаю отчего.
Рошель села, и они стали есть без кофе. Хорошие тефтели.
– Гарри, – сказала она. – Можно сделать аборт.
– Хорошо, – ответил он. – Если до этого дойдет, сделаем.
Назавтра вечером он сел в лифт и поехал один. Доехал до третьего этажа и вышел. Затем повернулся, снова шагнул в лифт и нажал кнопку. Спустился к подъезду, дошел до машины, сел в нее и стал ждать. Увидел, как женщина идет по дорожке – на сей раз без покупок. Гарри открыл дверцу.
Теперь на ней было красное платье, у́же и короче желтого. Волосы она распустила, длинные. Почти до попы. Те же дурацкие серьги, а на губах больше намазано помадой. Когда она шагнула в кабину, Гарри вошел следом. Начали подниматься, и он опять нажал аварийную кнопку. И навалился на женщину, и впился губами в этот красный непристойный рот. И снова на ней не было колготок – лишь красные гольфы. Гарри стащил с женщины трусики и заправил. Они колотились во все четыре стены. Только теперь – дольше. Потом Гарри застегнул ширинку, отвернулся от женщины и нажал кнопку «3».
Когда он открыл дверь, Рошель пела. Голос у нее был ужасный, поэтому Гарри поскорее заскочил в душ. Вышел в халате, сел за стол.
– Боже, – сказал он, – сегодня уволили троих – даже Джима Бронсона.
– Какая жалость, – сказал Рошель.
На ужин были стейки с картошкой фри, салат и горячий чесночный хлеб. Недурно.
– Знаешь, сколько Джим проработал?
– Нет.
– Пять лет.
Рошель ничего не сказала.
– Пять лет, – повторил Гарри. – Им же плевать, у этой сволочи никакой жалости.
– Гарри, а сегодня про кофе я не забыла.
Наливая, Рошель нагнулась и поцеловала его.
– Я исправляюсь, видишь?
– Ага.
Она обошла стол и села.
– Месячные сегодня начались.
– Что? Правда?
– Да, Гарри.
– Это же здорово, здорово…
– Я не хочу ребенка, Гарри, пока ты не захочешь.
– Рошель, это ж надо отметить! Бутылкой хорошего вина! После ужина схожу.
– Я уже купила, Гарри.
Гарри встал и обошел стол. Остановился почти что у Рошели за спиной, одной рукой подцепил ее голову за подбородок, запрокинул и поцеловал.
– Я люблю тебя, малышка.
Они доели. Хороший был ужин. И бутылка вина хорошая…
Гарри вышел из машины, когда женщина шла по дорожке. Дождалась его, и они зашли в лифт вместе. Платье на ней было синее с белым, ситец в цветочек, белые туфли, белые носочки. Волосы снова забраны в узел, и курила она «Бенсон-и-Хеджес».
Гарри нажал аварийную кнопку.
– Одну минуточку, мистер!
Ее голос Гарри услышал во второй раз. Хрипловатый, но вовсе не плох.
– Да? – ответил Гарри. – Что такое?
– Давайте поднимемся ко мне.
– Ладно.
Нажала кнопку «4», поднялись, дверь открылась, и они прошли по коридору к квартире 404. Женщина отперла дверь.
– Миленько у вас, – сказал Гарри.
– Мне нравится. Принести вам что-нибудь выпить?
– Еще бы.
Она ушла в кухню.
– Меня зовут Нана, – сказала она.
– А меня Гарри, – сказал Гарри.
– Это я поняла, а как на самом деле?
– Смешная, – сказал Гарри.
Она вышла с двумя стаканами, Гарри сел с ней на кушетку, и они выпили.
– Я работаю в уцененном у «Зоди», – сказала Нана. – Продавщица у «Зоди».
– Это мило.
– Что тут, к чертям собачьим, милого?
– Мило не это, а то, что мы тут вместе.
– Правда, что ли?
– Ну да.
– Пойдем в спальню.
Гарри пошел за нею. Нана допила и поставила пустой стакан на комод. Зашла в чулан. Просторный он у нее. Запела, постепенно раздеваясь. Пела Нана лучше Рошели. Гари сидел на кровати и допивал. Нана вышла из чулана и растянулась на кровати. Совсем голая. Волосы на пизде у нее были гораздо темней, чем на голове.
– Ну? – спросила она.
– Ой, – сказал Гарри.
Снял ботинки, носки, снял рубашку, брюки, майку, трусы. Лег на кровать с нею рядом. Она повернула голову, и он ее поцеловал.
– Слушай, – сказал он, – а надо весь свет оставлять?
– Конечно нет.
Нана встала и выключила верхний свет и лампу на тумбочке. Гарри почувствовал у себя на губах ее рот. Язык протиснулся к нему, заскользил туда-обратно. Гарри вскарабкался на женщину. Она была очень мягкая – вроде водяного матраса. Он целовал и лизал ее груди, целовал ее в рот и в шею. И еще сколько-то времени ее целовал.
– Что такое? – спросила она.
– Не знаю, – ответил он.
– Не получается, да?
– Не-а.
Гарри встал и начал одеваться в темноте. Нана зажгла ночник на тумбочке.
– Ты что, лифтовый маньяк?
– Нет-нет…
– То есть у тебя только в лифтах получается, да?
– Нет, нет, ты вообще-то у меня первая. Сам не знаю, что на меня нашло.
– Но теперь-то я тут, – сказала Нана.
– Я знаю, – ответил он, натягивая брюки. Потом сел и принялся надевать носки и ботинки.
– Слушай, сукин ты сын…
– Да?
– Когда будешь готов и захочешь меня – поднимайся в квартиру, ясно тебе?
– Да, мне ясно.
Гарри совсем оделся и снова встал.
– Никаких больше лифтов, ясно?
– Ясно.
– Если ты опять изнасилуешь меня в лифте, я вызову полицию, точно тебе говорю.
– Ладно, ладно.
Гарри вышел из спальни, миновал гостиную и вышел из квартиры. Подошел к лифту, нажал кнопку. Дверь открылась, и он шагнул в кабину. Лифт пошел вниз. Рядом стояла миниатюрная восточная женщина. Черные волосы. Черная юбка, белая блузка, колготки, крохотные ступни, туфли на высоком каблуке. Очень смуглая, помада еле видна. Просто крохотное тело – и поразительная, аппетитная задница. Глаза карие, глубокие, выглядят усталыми. Гарри протянул руку и нажал аварийную кнопку. Шагнул к женщине – и тут она закричала. Он сильно шлепнул ее по лицу, вытащил носовой платок и сунул ей в рот. Одной рукой перехватил ее за талию и, пока она свободной рукой царапала ему физиономию, задрал на ней юбку. Ему понравилось то, что он увидел.
Головняк
Марджи обычно принималась играть Шопена, когда садилось солнце. Она жила в большом доме, в стороне от дороги, и к закату бренди или скотч уже ударял ей в голову. В 43 фигура у нее была стройной, лицо – нежным. Муж умер молодым, пятью годами раньше, и жила она теперь вроде бы в одиночестве. Муж был врачом, ему везло на бирже, а деньги вкладывались так, что ее стабильный доход теперь составлял 2000 долларов в месяц. Добрая часть этих 2000 долларов шла на бренди или скотч.
После смерти мужа у нее было два любовника, но ни один роман ни к чему не привел, и оба оказались недолгими. Казалось, мужчинам недостает волшебства, они по большей части никуда не годились – нив постели, ни духовно. Интересовались по преимуществу новыми автомобилями, спортом и телевидением. По крайней мере, Гарри – ее покойный муж – время от времени брал ее послушать какую-нибудь симфонию. Ей-богу, Мета[22] – очень скверный дирижер, но лучше, чем смотреть «Лаверн и Ширли»[23]. Марджи смирилась с тем, что ей придется существовать без зверя-самца. Жила себе спокойно – с пианино, бренди и скотчем. А когда садилось солнце, пианино ей требовалось позарез – и Шопен тоже требовался, и скотч и/или бренди. Наставал вечер, и она прикуривала одну сигарету от другой.
У Марджи было одно развлечение. В соседний дом въехала новая пара. Только едва ли они были парой. Он на 20 лет старше женщины, бородатый, могучий, свирепый и, судя по всему, полубезумный. Урод, а не мужчина, всегда либо навеселе, либо с похмелья. Женщина, с которой он жил, тоже была не подарок – хмурая, равнодушная. Спит на ходу. Оба как-то друг к другу привязаны, однако такое ощущение, будто они смертельные враги. Постоянно ссорятся. Первым Марджи обычно слышала женский голос, затем – вдруг и громко мужской, и мужчина при этом всегда орал непристойные гнусности. Иногда следом билось стекло. Хотя чаще было видно, как мужчина уезжает на своей древней колымаге, и в окру́ге наступала тишина – дня на два, на три, до его возвращения. Дважды его забирала полиция, но он неизбежно возвращался.
Однажды Марджи увидела его снимок в газете – мужчина оказался поэтом Марксом Реноффски. О его творчестве она слыхала. На следующий день Марджи отправилась в книжный магазин и скупила все его книжки, какие были. После обеда она мешала его поэзию со своим бренди, а вечером, когда стемнело, забыла поиграть ноктюрны Шопена. По некоторым стихам о любви она поняла, что он живет со скульпторшей Карен Ривз. Марджи почему-то стало не так одиноко, как раньше.
Дом принадлежал Карен, вечеринки там шли одна за другой. Когда музыка и хохот звучали громче всего, Марджи неизменно наблюдала, как этот огромный бородатый Маркс Реноффски выходит из дому на задний двор. Он садился один с бутылкой пива в лунном свете. Тогда Марджи вспоминала его стихи о любви и жалела, что не знакома с ним.
В пятницу вечером, через пару недель после того, как Марджи купила его книги, до нее донеслась их громкая ссора. Маркс пил, и голос Карен звучал все пронзительней.
– Слушай. – Это был голос Маркса. – Когда я, блядь, захочу выпить, я, блядь, возьму и выпью!
– Большего урода я в жизни своей не знала! – Голос Карен.
Потом какая-то возня. Марджи выключила свет и прижала нос к оконному стеклу.
– Черт бы тебя побрал, – услышала она Маркса. – Ты на меня кидаешься, так сейчас получишь!
Маркс выскочил на крыльцо с пишущей машинкой. Не портативной – обычная модель, и Маркс тащил ее, ковыляя по ступенькам, несколько раз чуть не упал.
– Я выкину твою голову, – орала Карен. – Я выбрасываю твою голову!
– Валяй, – ответил Маркс. – Прямо на помойку.
Марджи увидела, как Маркс загрузил машинку в свой автомобильчик, а с крыльца вылетел крупный тяжелый предмет – очевидно, голова – и приземлился у Марджи на газоне. Отскочил и упокоился у большого куста роз. Маркс уехал. В доме Карен Ривз погас свет, и наступила тишина.
Когда наутро Марджи проснулась, на часах было 8.45. Она свершила туалет, поставила вариться два яйца и выпила кофе с капелькой бренди. Подошла к переднему окну. Большой глиняный предмет по-прежнему лежал под розовым кустом. Марджи вернулась в кухню, вытащила яйца, остудила их под холодной водой и почистила. Села есть с последней поэтической книжкой Маркса Реноффски – «Опять двадцать пять, я люблю себя». Открыла где-то на середине:
- о, у меня эскадроны
- боли
- батальоны и армии
- боли
- континенты боли
- ха, ха, ха
- и
- у меня есть ты
Марджи доела яйца, добавила две капельки бренди во вторую чашку кофе, выпила, надела брюки в зеленую полоску, желтый свитер и – так в 43 выглядела Кэтрин Хепбёрн – сунула ноги в красные сандалии, после чего вышла во двор. Машины Маркса на улице не было, а в доме Карен стояла тишина. Марджи подошла к розовому кусту. Лепная голова лежала под ним лицом вниз. Сердце Марджи забилось сильнее. Она подняла ногу и перекатила голову – с земли на нее глянуло лицо. Определенно Маркс Реноффски. Марджи подняла Маркса и, бережно прижимая к бледно-желтому свитеру, унесла в дом. Поставила его на пианино, затем смешала себе бренди с водой и, пока пила, сидела и смотрела на голову. Корявый Маркс и уродливый, но очень настоящий. Карен Ривз – хороший скульптор. Марджи была благодарна Карен Ривз. Она еще поразглядывала Маркса – по голове все было видно: доброту, ненависть, страх, безумие, любовь, лукавинку, но главное – любовь и лукавинку. В полдень, когда в эфир вышла станция КСУК с классикой, Марджи сделала погромче и принялась пить с подлинным наслаждением.
Около четырех, по-прежнему под бренди, она с ним начала разговаривать:
– Маркс, я вас понимаю. Я могла бы подарить вам истинное счастье.
Маркс не ответил – он лишь стоял у нее на пианино.
– Маркс, я читала ваши книги. Вы – чувствительный и одаренный человек, Маркс, – и очень забавный. Я вас понимаю, милый. Я не такая… как та, другая женщина.
Маркс продолжал ухмыляться, глядя на нее щелочками глаз.
– Маркс, я могла бы играть вам Шопена… ноктюрны, этюды.
Марджи села за пианино и заиграла. Вот он, Маркс. Ведь ясно же – он никогда не смотрит футбол по телевизору. Вероятно, наслаждается Шекспиром, Ибсеном и Чеховым по Каналу 28. И, как и в своих стихах, он замечательный любовник. Марджи налила себе еще бренди и продолжила играть. Маркс Реноффски слушал.
Когда концерт окончился, она посмотрела на Маркса. Ему понравилось. Марджи точно знала. Она поднялась. Голова Маркса была прямо перед ней. Марджи подалась вперед и легонько его поцеловала. Отстранилась. Он ухмылялся, он восхитительно щерился. Она опять приникла губами к его рту и подарила ему медленный страстный поцелуй.
Наутро Маркс по-прежнему стоял на пианино. Маркс Реноффски, поэт, современный поэт, живой, опасный, милый и чувствительный. Марджи выглянула в окно. Его машины еще нет. Держится подальше. Он держится подальше от этой… стервы.
Марджи повернулась и заговорила с ним:
– Маркс, вам нужна хорошая женщина.
Она зашла на кухню, поставила вариться два яйца, добавила в кофе капельку бренди. Мурлыкала себе под нос. День был похож на вчерашний. Только лучше. Ей было лучше. Она еще почитала стихов Маркса. И даже сама написала стихотворение:
- эта божественнейшая случайность
- свела нас
- вместе
- хотя ты – глина
- а я – плоть
- мы соприкоснулись
- мы как-то соприкоснулись
В четыре позвонили в дверь. Марджи подошла и открыла. Там стоял Маркс Реноффски. Он был навеселе.
– Лапа, – сказал он, – мы знаем, что голова у тебя. Что ты собираешься делать с моей головой?
На это Марджи не смогла ему ответить. Маркс протолкнулся мимо нее в дом.
– Ладно, где эта чертова дрянь? Карен хочет ее обратно.
Голова стояла в музыкальной комнате. Маркс походил по дому.
– Ничего у тебя тут. Живешь одна, а?
– Да.
– А че такое, мужиков боишься?
– Нет.
– Слушай, когда Карен меня в следующий раз вытурит, я к тебе завалюсь. Лады?
Марджи не ответила.
– Ты не ответила. Значит, лады. Ну, отлично. Только мне все равно голову надо забрать. Слушай. Я заметил, ты Шопена играешь, когда солнце садится. В тебе виден класс. Мне нравятся классные девки. И бренди наверняка глушишь, а?
– Да.
– Начисли-ка и мне. Три пальца на полстакана воды.
Марджи зашла в кухню. А когда вышла со стаканом, Маркс уже был в музыкальной комнате. Он нашел голову. Стоял, опираясь на нее – локтем прямо на макушку. Марджи дала ему стакан.
– Спасибо. Ага, класс – в тебе есть класс. Рисуешь, пишешь, сочиняешь? Чего-нибудь еще делаешь, кроме Шопена?
– Нет.
– А, – сказал он, подняв стакан и одним махом его ополовинив. – Спорим, делаешь.
– Что делаю?
– Ебешься. Спорим, ебаться ты мастерица.
– Не знаю.
– Ну а я знаю. И не стоит транжирить. Не хочу я, чтоб ты это транжирила.
Маркс Реноффски допил и поставил стакан на пианино рядом с головой. Подошел к Марджи, схватил. От него воняло рвотой, дешевым пойлом и беконом. Иголочные острия волос у него в бороде тыкались Марджи в лицо, пока он ее целовал. Потом он отстранил лицо и оглядел ее своими крохотными глазками.
– Ничего не упускай в жизни, лапа! – Она телом почувствовала, как напрягся его пенис. – Пизду я тоже ем. А не ел, пока полтинник не стукнуло. Меня Карен научила. Теперь мне равных в мире нет.
– Мне бы не хотелось торопиться, – слабо вымолвила Марджи.
– А, да это же прекрасно! Вот что мне нравится – настрой! Чаплин влюбился в Годдард[24], когда увидел, как она кусает яблоко! Спорим, ты яблоки кусаешь только так! Спорим, ты этим своим ртом и другое можешь, да, да!
И он поцеловал ее опять. А оторвавшись, спросил:
– Спальня где?
– Зачем?
– Зачем? Затем, что там и займемся!
– Чем займемся?
– Да еблей же!
– Вон из моего дома!
– Шутишь?
– Не шучу.
– Правда, что ли, не хочешь ебаться?
– Именно.
– Слушай, десять тысяч баб спят и видят, как со мной в люльку залечь!
– Я к их числу не отношусь.
– Ладно, тогда начисли мне еще, и я пойду.
– Договорились. – Марджи ушла на кухню, залила на три пальца бренди в пол стакана воды, вышла и отдала ему.
– Слушай, ты знаешь, кто я?
– Да.
– Я Маркс Реноффски, поэт.
– Я же сказала, я знаю, кто вы такой.
– А, – сказал Маркс, выпив залпом. – Ладно, мне надо идти. Карен, она не доверяет мне.
– Скажите Карен, что, по-моему, она отличный скульптор.
– А, ну да, еще бы… – Маркс взял голову и прошел через всю комнату к двери. Марджи – за ним. На пороге Маркс остановился.
– Слушай, а у тебя в трусиках не чешется?
– Разумеется.
– И что ты делаешь?
– Мастурбирую.
Маркс приосанился.
– Мадам, это преступление против природы и, что гораздо важнее, против меня.
Он закрыл за собой дверь. Марджи посмотрела, как бережно он несет голову по дорожке. Затем он свернул к дому Карен Ривз.
Марджи зашла в музыкальную комнату. Села к пианино. Солнце клонилось книзу. У нее все по графику. Заиграла Шопена. Сегодня она играла Шопена как никогда.
Утро из-под палки
В 6 утра Барни проснулся и стал тыкаться хуем ей в зад. Ширли сделала вид, что спит. Барни тыкался жестче и жестче. Ширли встала и ушла в ванную, помочилась. А когда вышла, Барни скинул одеяло и тыкался в воздух под простыней.
– Смотри, малыша! – сказал он. – Эверест!
– Завтрак готовить?
– Какой на хер завтрак? Залезай сюда!
Ширли залезла, а Барни схватил ее за голову и поцеловал. Изо рта у него воняло жутко, а щетина была еще жутче. Он взял руку Ширли и положил себе на хуй.
– Прикинь, сколько баб себе такое бы хотели!
– Барни, у меня нет настроения.
– Че это – нет настроения?
– А то, что мне секса не хочется.
– Захочется, малыша, еще как захочется!
Летом они спали без пижам, и Барни на нее залез.
– Открывайся, черт бы тебя драл! Заболела?
– Барни, прошу тебя…
– Чего просишь? Я хочу себе жопки, и я себе жопки получу!
Он лез и лез хуем, пока не вставил.
– Блядь чертова, да я тебя надвое раскрою!
Барни ебся, как машина. У Ширли к нему не было никаких чувств. Как вообще можно выходить вот за это замуж? Как вообще можно жить вот с этим три года? Когда они только познакомились, Барни совсем не казался таким… деревом.
– Нравится тебе такая палка, а, детка?
Всей своей тяжестью он на нее навалился. Он потел. Ни секунды передышки ей не давал.
– Кончаю, малыша, КОНЧАЮ!
Барни скатился и вытерся простыней. Ширли встала, сходила в ванную и подмылась. Затем ушла на кухню готовить завтрак. Поставила картошку, бекон, кофе. Разбила в миску яйца и взболтала. Ходила она в шлепанцах и халате. На халате значилось: «ЕЕ». Из ванной вышел Барни. На лице у него была пена.
– Эй, малыша, где мои зеленые трусы с красной полосой?
Она не ответила.
– Слышь, я у тебя спрашиваю – где трусы?
– Не знаю.
– Не знаешь? Я тут горбачусь целыми днями по восемь – двенадцать часов, а ты не знаешь, где мои трусы?
– Не знаю.
– Кофе выкипает! Гляди!
Ширли погасила пламя.
– Либо ты вообще кофе не варишь, забываешь про него, либо он у тебя сбегает! Или ты забываешь купить бекона, или, блядь, у тебя тосты подгорают, или ты мне трусы теряешь, или еще какая хуйня. У тебя вечно какая-то хуйня!
– Барни, мне не очень хорошо…
– Да тебе вечно нехорошо! А когда, ебаный в рот, тебе уже станет хорошо? Я тут хожу и горбачусь, а ты валяешься, журнальчики весь день почитываешь да свою вялую сраку жалеешь. Думаешь, там легко? Ты вообще соображаешь, что безработных – десять процентов? Соображаешь, что мне за эту работу надо каждый день драться, каждый божий день, пока ты рассиживаешь в кресле да себя жалеешь? Да вино хлещешь, да сигареточки смолишь, да с подружками пиздишь? С девочками, с мальчиками, кто там у тебя в подружках. А мне, ты думаешь, там легко?
– Я знаю, что нелегко, Барни.
– А ты мне даже свою жопку больше не подставляешь.
Ширли вылила омлет на сковородку.
– Ты б хоть добрился, а? Завтрак уже скоро.
– Як тому, что чего это ты стала такая упорная насчет жопки? Она у тебя в золото, что ли, оправлена?
Ширли помешала вилкой омлет. Потом взяла лопаточку.
– Это потому, Барни, что я тебя терпеть не могу. Я тебя ненавижу.
– Ненавидишь? Это чего это?
– Я терпеть не могу, как ты ходишь. Терпеть не могу, что у тебя волосы из носу торчат. Мне твой голос не нравится, глаза. Мне не нравится, как ты думаешь, как разговариваешь. Ты мне вообще не нравишься.
– А сама-то? Тебе есть что предложить? Ты погляди на себя! Да тебе в третьесортном борделе работы не дадут!
– У меня она уже есть.
Он ее ударил – ладонью по щеке. Ширли выронила лопаточку, покачнулась, ударилась о раковину, однако на ногах устояла. Подняла лопаточку с пола, вымыла под краном, вернулась к плите и перевернула омлет.
– Не хочу я никакого завтрака, – сказал Барни.
Ширли выключила горелки и ушла в спальню, легла в постель. Она слышала, как он собирается в ванной. Ей было противно, даже когда он плескался в раковине водой, пока брился. А когда зажужжала электрическая зубная щетка, она представила, как щетинки у него во рту чистят зубы и десны, и ее затошнило. Потом запшикал лак для волос. Потом тишина. Потом спустили воду.
Он вышел. Она слышала, как он выбирает в шкафу рубашку. Зазвякали ключи и мелочь, когда он надевал брюки. Затем кровать просела – он опустился на краешек, натягивая носки и ботинки. Затем кровать снова поднялась – он встал. Ширли лежала на животе, лицом вниз, глаза закрыты. Она чувствовала, как он на нее смотрит.
– Слушай, – сказал он, – я тебе только одно хочу сказать: если у тебя другой мужик, ты труп. Поняла?
Ширли не ответила. Его пальцы вцепились ей в загривок. Он несколько раз жестко пихнул ее лицом в подушку.
– Отвечай! Ты поняла? Поняла? Ты меня поняла?
– Да, – ответила она. – Я поняла.
Он ее отпустил. Вышел из спальни в большую комнату. Закрылась дверь, Ширли услышала, как он спускается по ступеням. Машина стояла на дорожке, и Ширли послушала, как она заводится. Потом машина уехала. Потом тишина.
Туда-сюда-обратно
Засада с прибытием в 11 утра и чтениями в 8 вечера вот какая: иногда человек низводится до того, что его выводят на сцену, а там на него глядят, прикалываются над ним, шпыняют, поскольку им одного надо – не просвещения, а развлечения.
Профессор Крагмац встретил меня в аэропорту, в машине я познакомился с двумя его собаками, а с Пульхольцем (который много лет читал мои работы) и двумя юными студентами – один знаток карате, у другого сломана нога – уже дома у Хауарда. (Хауард – преподаватель, который и пригласил меня читать.)
Я сидел мрачный и праведный, пил пиво, а почти всем, кроме Хауарда, надо было на занятия. Захлопали двери, залаяли и ушли собаки, тучи сгустились, а Хауард, я, его жена и молоденький студент остались сидеть. Жена Хауи Жаклин играла со студентом в шахматы.
– У меня новая поставка, – сказал Хауард. Раскрыл ладонь – там лежала горсть пилюль.
– Нет, – ответили, – проблемы с желудком. Неважно ему в последнее время.
В 8 вечера я вылез на сцену.
– Пьяный, он пьяный, – доносились голоса из зала.
У меня с собой была водка с апельсиновым соком. Начал я с глотка, чтоб расшевелить в них омерзение. Читал час.
Аплодировали сносно. Подошел мальчишка, весь трепеща.
– Мистер Чинаски, я должен вам сказать – вы прекрасный человек!
Я подал ему руку.
– Все нормально, парнишка, покупай мои книжки и дальше.
У некоторых какие-то книги были, я в них рисовал. Все кончилось. Поторговал задницей.
Вечеринка после чтений была как обычно – преподаватели и студенты, тусклые и никакие. Профессор Крагмац завел меня в уголок и принялся выспрашивать, а вокруг ползали поклонницы. Нет, отвечал я ему, нет, ну да, у Т. С. Элиота есть хорошие места. Мы на Элиота слишком взъелись. Паунд, да, ну, мы обнаруживаем, что Паунд не совсем таков, каким мы его считали. Нет, я не могу назвать ни одного выдающегося современного американского поэта, извините. Конкретная поэзия? Ну да, конкретная поэзия – это как что угодно, не допускающее иных толкований. Что, Селин? Старый маразматик с усохшими яйцами. Только одна хорошая книга – первая. Что? Да, конечно, этого достаточно. То есть вы сами-то и одной не написали, верно? Почему я к Крили[25] придираюсь? Я уже перестал. Крили написал столько, что большинству его критиков и не снилось. Да, я пью, а разве пью только я? А как иначе тут выдержать? Женщины? О да, женщины, о да, конечно. Нельзя писать о пожарных кранах и пустых пузырьках из-под туши. Да, мне известно про красную тачку под дождем[26]. Слушайте, Крагмац, не хочется, чтоб вы один меня тут присвоили. Я лучше похожу…
Я остался на ночь и спал на нижней койке под тем мальчишкой, который знаток карате. Около 6 утра я его разбудил – зачесался геморрой. Поднялась вонь, и сучка, спавшая со мной всю ночь, начала в меня тыкаться. Я перевернулся на спину и опять уснул.
Когда проснулся, никого уже не было, один Хауи. Я встал, принял ванну, оделся и вышел к нему. Ему было очень плохо.
– Боже, ну и крепкий же вы, – сказал он. – У вас тело прямо двадцатилетнего.
– Вчера никаких спидов, никакого бенни, очень мало жесткача… только пиво и трава. Повезло, – сказал я.
И предложил яйца всмятку. Хауард поставил вариться. За окном вдруг стемнело. Будто полночь. Жаклин куда-то позвонила и сказала, что с севера идет торнадо. Полило как из ведра. Мы съели яйца.
С подружкой и Крагмацем пришел поэт на вечер. Хауард выскочил во двор и выблевал все яйца. Новый поэт – Блэндинг Эдвардз – заговорил. Он ничего дурного не хотел. Говорил о Гинзберге, Корсо, Керуаке. Потом Блэндинг Эдвардз и его подружка Бетти (она тоже сочиняла стихи) бегло заговорили друг с другом по-французски.
Темнело все больше, сверкала молния, опять лило, и ветер – ветер был ужасен. Вынесли пиво. Крагмац напомнил Эдвардзу, чтобы тот пил не слишком, ему вечером читать. Хауард сел на велосипед и укатил в самую бурю учить первокурсников в университете английскому. Пришла Жаклин.
– Где Хауи?
– На двух колесах умотал на свиданку с торнадо, – сказал я.
– С ним все в порядке?
– Когда уезжал, смахивал на семнадцатилетнего парнишку. Принял пару таблеток аспирина.
Остаток дня мы ждали и старались избегать разговоров о литературе. Меня отвезли в аэропорт. Чек на 500 долларов я уже получил, сумка стихов при себе. Я велел никому не выходить из машины, когда-нибудь пришлю всем по открытке с видом.
Вошел в зал ожидания и услышал, как один парень сказал другому:
– Ты глянь-ка, во мужик!
У всех местных были одинаковые прически, одинаковые пряжки на каблукастых ботинках, легкие куртки, однобортные костюмы с латунными пуговицами, полосатые рубашки, галстуки всех цветов – от золотого до зеленого. Даже выглядели на одно лицо: носы, уши, рты, гримасы – все похоже. Мелкие лужи под ледком. Наш самолет опаздывал. Я встал за кофейный автомат, выпил два черных кофе, поел крекеров. Потом вышел и постоял под дождем.
Вылетели через полтора часа. Самолет качало и кидало. Журнал «Ньюйоркер» не предлагали. Я попросил у стюардессы выпить. Она ответила, что нет льда. Летчик объявил, что в Чикаго садиться будем с задержкой. Им не дают разрешения на посадку. Честный малый. Мы долетели до Чикаго, аэропорт – вот он, а мы все кружим и кружим, и я сказал:
– Что ж, делать, похоже, нечего, – и заказал себе третий стакан.
Остальные тоже вошли во вкус. Особенно когда оба двигателя зачихали одновременно. Потом опять завелись, и кто-то засмеялся. Мы всё пили, пили и пили. Когда все нализались до помутнения огней, нам сказали, что заходим на посадку.
Опять О'Хэйр. Ледок треснул. Народ засуетился, стал задавать дурацкие вопросы и получать на них дурацкие ответы. Я увидел, что у моего рейса на табло нет времени вылета. Было 8.30 вечера. Я позвонил Энн. Она сказала, что будет звонить в Международный аэропорт Лос-Анджелеса и добиваться от них времени прилета. Спросила, как прошли чтения. Я ответил, что университетскую публику обвести вокруг пальца сложно. Поэтому я обвел лишь примерно половину.
– Отлично, – сказала она.
– Не верь тем, кто в трениках, – сказал я.
15 минут я стоял и рассматривал ноги какой-то японки. Потом отыскал бар. Там сидел черный мужик, выряженный в красную кожу с меховым воротником. Его доставали – посмеивались, как будто по стойке ползал таракан. Очень аккуратно посмеивались. Практика многих веков. Черный пытался не обращать внимания, но спину держал очень напряженно.
Когда я опять вышел проверить табло, треть аэропорта уже нализалась. Прически ерошились. Один парень шел спиной вперед – очень пьяный, очень старался рухнуть затылком об пол и раскроить себе череп. Мы все курили и ждали – смотрели, надеялись, что он сейчас свалится и хорошенько треснется головой. Интересно, кто из нас успеет к его бумажнику. Я поглядел, как он свалился, и тут же раздевать его кинулась целая орда. Все равно от меня слишком далеко. Я вернулся в бар. Черный уже ушел. Слева от меня спорили два парня. Один повернулся ко мне:
– Вот вы что о войне думаете?
– Война – дело хорошее, – ответил я.
– Ах вот как? Вот как?
– Вот так. Садишься в такси – уже война. Покупаешь хлеба – война. Снимаешь себе поблядушку – и это война. А мне иногда нужны такси, хлеб и бляди.
– Глядите, парни, – сказал какой-то мужик, – вот человеку война нравится.
От другого конца стойки пришел еще один. Наряд – как у прочих.
– Это ты войну любишь?
– Это нормально; война – естественное продолжение нашего общества.
– Ты сколько лет воевал?
– Нисколько.
– А у меня лучший друг подорвался на мине. БАМ! И нет его.
– Да ради бога, на его месте мог быть и ты.
– Шуточки мне шутить?
– Я напился. Огоньку не найдется?
Он поднес зажигалку к моей сигарете с явным омерзением. После чего ушел в свой угол бара.
Рейс в 7.15 вылетел в 11.15. Мы неслись по воздуху. Поэтическая суета утихала. В пятницу рвану в Санта-Аниту и сращу себе сотню, опять засяду за роман. В воскресенье оркестр Нью-Йоркской филармонии играет Айвза[27]. Шанс есть. Я заказал себе еще выпить.
Свет погас. Спать никто не мог, но все делали вид. Я не стал, вот еще. Сидел у окна и пялился на крыло и огоньки под ним. Внизу все так славно упорядочено по прямым. Муравейники.
Мы приплыли в Международный Лос-Анджелеса. Энн, я тебя люблю. Надеюсь, машина заведется. Надеюсь, не забилась раковина. Хорошо, что я не выеб поклонницу. Хорошо, что у меня не очень получается ложиться в постель с незнакомыми женщинами. Хорошо, что я идиот. Хорошо, что ничего не знаю. Хорошо, что меня не убили. Когда я гляжу на свои руки и вижу, что они по-прежнему пристегнуты к запястьям, я думаю про себя: мне повезло.
Я вылез из самолета, таща в охапке отцовское пальто и кипу стихов. Подошла Энн. Я увидел ее лицо и подумал: блядь, я ее люблю. Что мне делать? Лучше всего вышло не показывать виду, и мы направились к автостоянке. Никогда не следует показывать, что тебе не безразлично, а то они тебя прикончат. Я нагнулся, чмокнул ее в щеку.
– Чертовски мило, что приехала.
– На здоровье, – ответила она.
Мы выехали из аэропорта. Я отыграл свою байду. Поэтическая суета. Я никогда не напрашивался. Им нужна такая блядь – вот и получают.
– Детка, – сказал я, – как же мне тебя не хватало.
– Я есть хочу, – сказала Энн.
Мы зарулили к чиканосам на углу Альварадо и Сансета. Взяли буррито с зеленым чили. Все кончилось. У меня по-прежнему есть женщина, и она мне совсем не безразлична. Такое волшебство нельзя принимать как должное. Пока мы ехали домой, я смотрел на ее волосы, на ее лицо. Косился украдкой, когда чувствовал, что она не смотрит.
– Как вечер прошел? – спросила она.
– Вечер прошел сносно, – ответил я.
Мы поехали на север по Альварадо. Свернули на бульвар Глендейл. Все было хорошо. Никогда не смирюсь, что настанет день и все съежится до нуля – любовь, стихи, гладиолусы. И в конце нас просто набьют грязью, как дешевые тако.
Энн заехала к нам на дорожку. Мы вышли, поднялись на крыльцо, открыли дверь, и тут вокруг нас запрыгал пес. Встала луна, дом пропах хлопьями пыли и розами, пес на меня наскакивал. Я потрепал его за уши, двинул кулаком в живот, он на меня вытаращился и ухмыльнулся.
Я тебя люблю, Альберт
Луи сидел в «Красном павлине» с бодуна. Бармен сказал, когда принес ему выпить:
– Я в этом городке только одного такого психа видал, как ты.
– Н-да? – ответил Луи. – Вот мило. Офигеть, как мило.
– И она сейчас тут, – не унимался бармен.
– Н-да? – ответил Луи.
– Вон, в синем платье сидит, фигурка – закачаешься. А к ней никто и близко не подойдет, потому что она псих.
– Н-да? – ответил Луи.
Потом взял стакан, подошел и уселся на табурет рядом с девушкой.
– Привет, – сказал Луи.
– Привет, – ответила она.
Они посидели немного, больше ничего друг другу не говоря.
Майра (так ее звали) вдруг пошарила за стойкой и извлекла полную бутылку с коктейлем. Подняла ее над головой, будто собралась швырнуть в зеркало над баром. Лу перехватил ее руку и сказал:
– Нет-нет-нет-нет, дорогая моя! – После чего бармен предложил Майре отправляться восвояси, и когда она ушла, Луи ушел с ней.
Они с Майрой взяли три квинты дешевого виски и сели в автобус до обиталища Луи – к жилому дому «Герб Делси». Майра сняла одну туфлю (на каблуке) и попробовала убить ею водителя. Одной рукой Луи усмирял Майру, а другой удерживал три бутылки. Они сошли с автобуса и направились к дому Луи.
Зашли в лифт, и Майра принялась нажимать кнопки. Лифт ездил вверх, вниз, опять вверх, останавливался, а Майра все спрашивала:
– Ты где живешь?
А Луи повторял:
– Четвертый этаж, квартира номер четыре.
Майра жала на кнопки, лифт ездил вверх и вниз.
– Послушай, – в конце концов сказала она. – Мы тут уже сто лет катаемся. Прости, но мне поссать нужно.
– Ладно, – согласился Луи, – давай условимся. Ты мне дашь кнопки понажимать, а я тебе дам поссать.
– Договорились, – ответила она, спустила трусики, присела и сделала свое дело.
Глядя, как по полу течет струйка, Луи надавил на «4». Приехали. Майра к этому времени уже встала, подтянула трусы и приготовилась выходить.
Они зашли к Луи и стали открывать бутылки. У Майры это получалось лучше всего. Они с Луи уселись друг напротив дружки, футах в 10–12. Луи сидел в кресле у окна, Майра – на диване. У Майры была бутылка, у Луи – бутылка, и они приступили.
Прошло пятнадцать или 20 минут, и тут Майра заметила на полу у дивана пустые бутылки. И началось: возьмет одну, прищурится – и фигак Луи в голову. Промазала всеми до единой. Некоторые вылетали в открытое окно у Луи за спиной, некоторые разбивались о стену, некоторые отскакивали от стены и чудом не разбивались. Эти Майра подбирала и опять пуляла в Луи. Вскоре бутылки у Майры кончились.
Луи встал с кресла и вылез на крышу за окном. Собрал все бутылки. Когда набралась охапка, он опять влез в окно, принес их Майре и сложил к ее ногам. Потом снова сел, поднес к губам квинту и пил дальше. В него опять полетели бутылки. Он хлебнул раз, другой, а потом больше ничего не помнил…
Наутро Майра проснулась первой, вылезла из постели, поставила кофе и принесла Луи кофе с коньяком.
– Пошли, – сказала она. – Я хочу тебя познакомить с моим другом Альбертом. Альберт – он очень особенный.
Луи выпил кофе с коньяком, потом они побарахтались немного. Было хорошо. У Луи над левым глазом взбухла очень большая шишка. Он встал с постели и оделся.
– Ладно, – сказал он, – пойдем.
Они спустились на лифте, дошли до Альварадо-стрит и сели в автобус на север. Пять минут ехали спокойно, а потом Майра дернула шнурок. Они вылезли, полквартала прошли пешком, потом зарулили в старый бурый многоквартирник. Поднялись на один пролет, свернули по коридору за угол, и Майра остановилась у квартиры 203. Постучала. Донеслись шаги, и дверь открылась.
– Привет, Альберт.
– Привет, Майра.
– Альберт, познакомься – это Луи. Луи – это Альберт.
Они пожали руки.
У Альберта их было четыре. И четыре плеча к ним. Две верхние имели рукава, две нижние были просунуты в дыры, прорезанные на рубашке.
– Заходите, – сказал Альберт.
Одной рукой Альберт держал стакан – скотч с водой. Другой – сигарету. В третьей руке у него была газета. Четвертая – та, которой он пожал руку Луи, – ничем не была занята. Майра сходила на кухню, взяла стакан и налила Луи – бутылка лежала у нее в сумочке. Затем села сама и принялась пить прямо из горла.
– Ты о чем думаешь? – спросила она.
– Иногда просто опускаешься на дно ужаса, задираешь лапки – а все равно никак не сдохнешь, – ответил Луи.
– Альберт изнасиловал толстую даму, – пояснила Майра. – Видел бы, как он ее всеми своими руками облапал. Ну и видок был у тебя, Альберт.
Альберт застонал – видимо, ему стало тоскливо.
– Допился до того, что его из цирка выгнали, – допился и донасиловался. Даже из цирка, ебаный в рот, выперли. Теперь живет на пособие.
– Никак мне в общество не вписаться. Я не расположен к человечеству. У меня нет желания подчиняться норме, нет приверженности ничему, подлинной цели в жизни нет.
Альберт подошел к телефону. Он держал трубку в одной руке, «Ежедневную программу скачек» – в другой, сигарету – в третьей, а стакан – в четвертой.
– Джек? Ну. Это Альберт. Слушай, я хочу Хрусткую Мощь, два на победителя в первом. Дай мне Пылающего Лорда, два по всем в четвертом, Молотобойное Правосудие – пять на победителя в седьмом. И еще Благородную Чешуйку – пять на победителя и пять по месту в девятом. – Он повесил трубку. – Тело меня грызет с одной стороны, а дух – с другой.
– Как у тебя на бегах, Альберт? – спросила Майра.
– Поднялся на сорок дубов. У меня новая игра. Я как-то ночью ее вычислил, когда не мог заснуть. Лежу – и тут она мне открылась, как книжка. Если у меня все станет еще лучше, мои ставки принимать не будут. Я, конечно, всегда могу съездить на ипподром и поставить там, но…
– Что, Альберт?
– Ох, елки…
– Ты о чем, Альберт?
– ТАМ ЖЕ ПЯЛЯТСЯ! БОГА РАДИ, НЕУЖЕЛИ ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ?
– Прости, Альберт.
– Не проси прощения. Не нужна мне твоя жалость!
– Ладно. Без жалости.
– Ты такая тупая, что так бы тебе и вмазал.
– Вмазать – это ты запросто. Столько рук как-никак.
– Не искушай меня, – сказал Альберт.
Он допил, потом сходил и смешал себе еще. Потом сел. Луи ничего не говорил. Нужно, решил он, что-нибудь сказать.
– Тебе, Альберт, боксом бы заняться. Две лишние руки – это же будет ужас.
– Не остри, козел.
Майра начислила Луи еще. Посидели, помолчали. Затем Альберт поднял голову. Посмотрел на Майру.
– Ты с этим парнем ебешься?
– Нет, Альберт, не ебусь. Я же тебя люблю, сам знаешь.
– Ничего я не знаю.
– Знаешь, Альберт, – я тебя люблю. – Майра подошла и села Альберту на колени. – Ты такой обидчивый. Я тебя не жалею, Альберт, я тебя люблю.
Она его поцеловала.
– И я тебя люблю, малышка, – сказал Альберт.
– Больше, чем любую другую?
– Больше, чем всех других!
Они опять поцеловались. То был до ужаса долгий поцелуй. В смысле – до ужаса долгий для Луи, который просто сидел со стаканом. Затем поднял руку и дотронулся до шишки над левым глазом. Тут ему немного скрутило кишки, он ушел в ванную и долго, медленно срал.
А когда вернулся, Майра и Альберт стояли посреди комнаты и целовались. Луи сел, взял бутылку Майры и стал смотреть. Верхние руки Альберта держали Майру в объятиях, а нижние задирали ей платье на талии и пробирались в трусики. Когда трусики с нее спали, Луи еще раз хлебнул из бутылки, поставил ее на пол, встал, добрел до двери и вышел вон.
В «Красном павлине» Луи уселся на любимый табурет. Подошел бармен.
– Ну, Луи, и как свиданка?
– Свиданка?
– С дамочкой.
– С дамочкой?
– Вы же вместе уходили, мужик. Ты ее это?
– Да нет, не совсем…
– Что не так?
– Что не так?
– Да, что у вас пошло не так?
– Дай-ка мне «кислого виски», Билли. Билли отошел смешивать. Потом принес Луи. Никто ничего не сказал. Билли ушел к другому концу стойки и остался там. Луи взялся за стакан и сразу же влил в себя половину. Хороший напиток. Закурил, держа сигарету в одной руке. Стакан он держал в другой. Внутрь с улицы через дверь светило солнце. Смога не было. Славный будет денек. Гораздо лучше вчерашнего.
Белый пес наседает
Генри взял подушку, затолкал себе под спину и стал ждать. С тостом, джемом и кофе вошла Луиз. Тост был уже намазан маслом.
– Точно не хочешь яиц всмятку? – спросила она.
– Не, нормально. И так сойдет.
– Тебе съесть бы парочку.
– Ну хорошо.
Луиз вышла из спальни. Он уже вставал, в ванную ходил и видел, что его одежда развешена. Лита бы такого ни за что не сделала. А с Луиз и ебаться хорошо. Детей нет. Ему очень нравилось, как она все делает – мягко, тщательно. Лита же всегда набрасывалась – одни острые углы. Когда Луиз вернулась с яйцами, он спросил:
– Что такое?
– «Что такое» что?
– Ты их даже почистила. В смысле, чего ж муж с тобой развелся?
– Ой, погоди, – сказала она. – Кофе сбегает! – И выскочила из комнаты.
С ней можно классику слушать. Она играла на пианино. У нее были книжки: «Варварское божество» Альвареса[28]; «Жизнь Пикассо»; Э. Б. Уайт; э. э. каммингс; Т. С. Элиот; Паунд, Ибсен и т. д. и т. п. Даже девять его книжек. Может, как раз это и подкупало.
Луиз вернулась и тоже устроилась на кровати, поставив тарелку себе на колени.
– А у тебя что не так с семейной жизнью?
– С которой? У меня их было пять.
– С последней. Лита.
– А. Ну, если она не шевелилась, ей казалось, что ничего и не происходит. Ей нравилось танцевать, вечеринки, у нее вся жизнь вертелась вокруг танцев и вечеринок. Ей нравилось, как она это называла, «улетать». Это значило – мужчины. Утверждала, что я ее «улеты» ограничиваю. Говорила, что я ревнивый.
– А ты ее ограничивал?
– Наверное, хотя старался не ограничивать. На последней вечеринке пошел с пивом на задний двор, чтоб ей не мешать. Полный дом мужиков, а она визжит на всю округу: «Йииихоо! Йии Хоо! Йии Хоо!» Видимо, все деревенские девчонки так.
– Сам бы пошел танцевать.
– Наверное, стоило б. Иногда танцевал. Только они проигрыватель на такую громкость включают, что вышибает все мысли из башки. Я ушел во двор. Потом вернулся за пивом, а под лестницей, смотрю, с нею какой-то парень целуется. Я вышел, чтоб закончили, а потом опять за пивом вернулся. Там было темно, только мне все равно показалось, что я одного своего друга узнал, и потом я у него спросил, что это он там под лестницей делал.
– Она тебя любила?
– Говорила, что да.
– Знаешь, целоваться и танцевать не так уж и плохо.
– Пожалуй. Но ты б ее видела. Она танцевала так, словно в жертву себя предлагала. Напрашивалась на изнасилование. Очень действенно. Мужики такое просто обожают. Ей было тридцать три, двое детей.
– Она просто не думала, что ты затворник. У всех мужчин разные натуры.
– О моей натуре она никогда не задумывалась. Я же говорю, если она не шевелилась, не вертелась постоянно, ничего и не происходило – так она думала. Ей было скучно. «Ой, это – тоска, то – скучища. Завтракать с тобой – тоска. Смотреть, как ты пишешь, – тоска. Мне нужна драка».
– Да и это нормально.
– Наверное. Только знаешь, скучно бывает только скучным людям. Им нужно все время себя подстегивать, чтобы ощутить какую-то жизнь.
– Вот ты, к примеру, пьешь, да?
– Да, я пью. Я тоже не могу смотреть жизни в глаза.
– И проблемы с ней были только в этом?
– Нет, она была нимфоманка, только сама этого не знала. Утверждала, что сексуально я ее удовлетворяю, но вот сомневаюсь, что я удовлетворял ее духовную нимфоманию. До нее я только с одной нимфой жил. Нет, у нее были и хорошие качества, но вот нимфомания обескураживала. И меня, и моих друзей. Они меня отводили в сторону и говорили: «Да что это с ней, блядь, такое?» А я отвечал: «Ничего, она ж сельская девчонка».
– А она сельская?
– Да. Но обескураживало другое.
– Еще тоста?
– Не, нормально.
– Что обескураживало?
– Ее поведение. Если в комнате с нами был какой-нибудь мужчина, она к нему подсаживалась как можно ближе. Если он нагибался загасить окурок в пепельнице на полу, она с ним вместе нагибалась. Потом он голову повернет куда-нибудь посмотреть – и она то же самое делает.
– Совпадение?
– Я тоже так думал. Но слишком уж часто. Мужик встанет по комнате пройтись – она с ним идет. Он обратно – и она не отстает. Все время, слишком много случаев, и, говорю же, очень обескураживало меня и моих друзей. Но вряд ли она сознавала, как себя ведет, – это у нее было подсознательное.
– Когда я была маленькой, у нас по соседству жила одна женщина с дочерью пятнадцати лет. Дочь была совершенно неподконтрольна. Мать ее за хлебом пошлет, а та возвращается с хлебом через восемь часов – и успела поебаться с шестерыми.
– Ну, матери, видимо, стоило печь хлеб самой.
– Видимо, да. Девчонка ничего не могла с собой поделать. Как увидит мужчину – вся дергается. Мать ей в конце концов яичники вырезала.
– А так можно?
– Да, но это куча бумажной волокиты. Ничем ее больше не приструнишь. Она бы всю жизнь беременной проходила… Так что ты имеешь против танцев? – продолжала Луиз.
– Большинство танцуют от радости, оттого, что им хорошо. А она доходила до непристойности. У нее один любимый танец был – назывался «Белый пес наседает». Мужик вокруг ее ноги обовьется ногами и тазом дрыгает, будто пес на случке. А еще один любимый назывался «Пьяный» – тогда они с партнером в конце валялись на полу и друг на друге.
– И она говорила, что ты ее к танцам ревнуешь?
– Да, так и говорила: мол, это у тебя ревность.
– Я в старших классах тоже танцевала.
– Вот как? Слушай, спасибо тебе за завтрак.
– На здоровье. У меня в старших классах был партнер. Мы лучше всех в школе танцевали. У него было три яичка; я считала, что это признак мужественности.
– Три яйца?
– Да, три яйца. В общем, танцевать мы еще как умели. Я подавала сигнал – трогала его за руку, – и мы оба подпрыгивали, вертелись в воздухе и приземлялись на ноги. А однажды мы танцевали, я до него дотронулась, и подпрыгнула, и развернулась, да только приземлилась не на ноги. А на задницу приземлилась. А он стоял, зажав рот рукой, и смотрел на меня: «Ох, боже праведный!» – сказал, а потом развернулся и ушел. И не помог мне подняться. Он был гомосексуалист. Больше мы с ним не танцевали.
– Ты что-то имеешь против гомосексуалистов с тремя яйцами?
– Нет, но больше мы не танцевали.
– А Лита, она на этих танцах просто умом двинулась. Ходила во всякие стремные бары и просила мужчин с нею потанцевать. И они, само собой, танцевали. Думали, ее в койку затащить легко. Уж и не знаю, еблась она с ними или нет. Наверное, временами да. Беда с танцующими мужиками или с теми, кто в барах ошивается, в том, что восприятие у них – что у ленточных червей.
– А ты откуда знаешь?
– Они пленники ритуала.
– Какого ритуала?
– Когда энергию пускают не на то.
Генри встал и принялся одеваться.
– Детка, мне пора.
– Что такое?
– Мне просто поработать надо. Я же все-таки писатель.
– Сегодня вечером по телевизору пьеса Ибсена. В восемь тридцать. Придешь?
– Конечно. Еще пинта скотча осталась. Смотри одна не выпей.
Генри влатался в одежду и спустился по лестнице, сел в машину и уехал к себе и к пишущей машинке. Второй этаж, окна во двор. Каждый день, пока он печатал, соседка снизу лупила в потолок шваброй. Писать ему было трудно – ему всегда было непросто: «Белый пес наседает»…
Луиз позвонила в 5.30 вечера. Она пила скотч. И уже напилась. У нее слова слипались во рту. Она несла околесицу. Читательница Томаса Чаттертона[29] и Д. Г. Лоуренса. Прочла девять его собственных книжек.
– Генри?
– Да?
– Ой, такое чудо случилось!
– Ну?
– Ко мне зашел черный парнишка. Он красивый! Он красивее тебя…
– Само собой.
– …красивее нас с тобой.
– Ну.
– Он меня так возбудил! Я сейчас с ума сойду!
– Ну.
– Ты не против?
– Нет.
– Знаешь, как мы день провели?
– Нет.
– Мы читали твои стихи!
– О?
– И знаешь, что он сказал?
– Нет.
– Он сказал, что стихи у тебя великолепные!
– Ну нормально.
– Слушай, он меня так возбудил. Я даже не знаю, что теперь делать. Ты не приедешь? Сейчас? Я хочу тебя видеть сейчас…
– Луиз, я работаю…
– Слушай, ты ничего против черных мужчин не имеешь?
– Нет.
– Мы с этим парнишкой уже десять лет знакомы. Он на меня работал, когда я была богатой.
– То есть когда жила со своим богатым мужем?
– А позже мы увидимся? Ибсен в восемь тридцать.
– Я тебе скажу.
– Ну вот надо было этому подонку ко мне припереться? Мне ведь было так хорошо, пока он не заявился. Господи. Так возбудил, мне нужно тебя видеть. Я с ума сойду. Он такой красивый.
– Я работаю, Луиз. Тут у меня пароль – «квартплата». Попробуй понять.
Луиз повесила трубку. Снова она позвонила в 8.20 – насчет Ибсена. Генри ответил, что еще работает. Он и работал. Потом начал пить и просто сидеть в кресле – он просто сидел в кресле. В 9.50 в дверь постучали. Бубу Мельцер, рок-звезда номер один в 1970 году, в данное время – безработный, живет на прежние авторские отчисления.
– Привет, детка.
Мельцер вошел и сел.
– Чувак, – сказал он, – ты прекрасный старый кошак. Я не могу тебя в себе изжить.
– Кочумай, детка, кошаки теперь не в моде, на гребне псы.
– Мне тут помстилось, что тебе надо помочь, старик.
– Детка, а когда было иначе?
Генри вышел на кухню, отыскал два пива, чпокнул их и вынес обратно.
– Я сейчас без пизды, детка, а для меня это все равно что без любви. Я их не разделяю. Я не такой умный.
– Мы все дураки, Папаша. И нам всем нужна помощь.
– Н-да.
У Мельцера с собой был маленький целлулоидный тюбик. Он аккуратно выстукал из него два беленьких пятнышка на кофейный столик.
– Это кокаин, Папаша, кокаин…
– А-хха-а.
Мельцер залез в карман, вытащил купюру в 50 долларов, свернул эти 50 потуже и вправил себе в ноздрю. Зажав пальцем вторую, сгорбился над пятнышками на столике и вдохнул. Затем извлек 50 долларов из носа, вправил во вторую ноздрю и всосал второе пятнышко.
– Снежок, – сказал он.
– Так Рождество ж, – ответил Генри. – Уместно.
Мельцер вытряс на кофейный столик еще два пятнышка и передал полтинник Генри. Генри сказал:
– Не стоит, у меня свои есть, – нашел купюру в один доллар и заправился. По разу в каждую ноздрю. – Что скажешь насчет «Белого пса», который «наседает»? – спросил он.
– Это «Белый пес наседает», – ответил Мельцер, вытряхивая еще два пятнышка.
– Боже, – произнес Генри, – по-моему, мне больше никогда не будет скучно. Тебе же со мной не скучно, правда?
– Фиг там, – ответил Мельцер, заправляясь через 50 долларов со всей дури. – Папаша, да ни в жисть…
Пьянь по межгороду
Телефон зазвонил в 3 ночи. Фрэнсин поднялась и сняла трубку, потом принесла телефон Тони в постель. То был телефон Фрэнсин. Тони ответил. Звонила Джоанна – по межгороду, из Фриско.
– Слушай, – сказал он. – Я ж велел тебе сюда больше не звонить.
Джоанна была пьяна.
– Ты давай заткнись и выслушай. Ты мне, Тони, должен кой-чего.
Тони медленно выдохнул:
– Ладно, валяй.
– Как Фрэнсин?
– Мило, что поинтересовалась. Она прекрасно. Мы оба прекрасно. Мы спали.
– Ладно, я вообще-то проголодалась и вышла за пиццей, я в пиццерию пошла.
– Ну?
– Ты против пиццы?
– Пицца – это мусор.
– Что б ты понимал. В общем, я села в этой пиццерии и заказала особую пиццу. «Дайте мне лучшую-наилучшую», – говорю. И я сидела, а они мне ее принесли и сказали: восемнадцать долларов. Я говорю: я не могу восемнадцать долларов заплатить. Они засмеялись, ушли, а я стала есть пиццу.
– Как твои сестры?
– Я ни с той ни с другой больше не живу. Обе меня вытурили. Из-за этих моих звонков тебе по межгороду. Некоторые счета за двести долларов переваливали.
– Я ж велел тебе больше не звонить.
– Заткнись. Мне так легче себя предавать. Ты мне кой-чего должен.
– Ладно, продолжай.
– Ну, в общем, ем я эту пиццу, а сама не знаю, как буду за нее платить. А потом на меня сушняк напал. Надо пивка, поэтому я отнесла пиццу к бару и заказала пива. Выпила, еще пиццы поела и тут вижу – рядом такой высокий техасец стоит. Футов семи ростом. Он меня пивом угостил. И музыку по автомату слушал – кантри-энд-вестерн. Там все место в таком стиле. Тебе же не нравится кантри-энд-вестерн, правда?
– Мне пицца не нравится.
– В общем, я с техасцем пиццей поделилась, и он мне еще пива взял. И вот мы пили пиво и ели пиццу, пока не доели. За пиццу он заплатил, и мы пошли в другой бар. Опять кантри-энд-вестерн. Мы потанцевали. Он хорошо танцевал. Мы пили и ходили по всяким таким кантри-энд-вестерн-барам. В какой бар ни зайдем – там кантри-энд-вестерн. Мы пили пиво и танцевали. Замечательно у него выходило.
– Ну?
– Наконец мы опять проголодались и зашли в драйв-ин съесть по гамбургеру. Едим мы гамбургеры, а он вдруг наклонился и меня поцеловал. Страстно так. У-ух!
– О?
– Я ему говорю: «Блин, пошли в мотель». А он такой: «Нет, давай ко мне». А я: «Нет, я в мотель хочу». Но он все равно меня уломал к нему.
– А жены дома не было?
– Нет, у него жена в тюрьме. Насмерть застрелила одну их дочку, той семнадцать было.
– Понятно.
– В общем, у него только одна дочка осталась. Ей шестнадцать, и он меня с ней познакомил, а потом мы ушли в спальню.
– Мне нужно знать подробности?
– Дай мне рассказать! Я за этот звонок плачу. Я за все свои звонки сама платила! Ты мне кой-чего должен, поэтому бери и слушай!
– Дальше.
– Ну, в общем, мы зашли в спальню и разделись. Втарен он был что надо, только краник у него был какой-то до ужаса синенький.
– Беда только, если яйца синеют.
– В общем, мы легли в постель, повозились немного. Но тут возникла проблема…
– Слишком напились?
– Да. Но главным образом – из-за того, что его раскочегаривало, только если его дочка в комнату входила или шум от нее какой доносился – кашляла она там или в туалете смывала. Один взгляд на дочку – и его возбуждает, просто-таки подпаливает.
– Понимаю.
– Правда?
– Да.
– В общем, утром он мне сказал, что я у него на всю жизнь могу остаться, если мне нужно. Плюс еженедельное содержание в триста долларов. Дома у него было очень славно: две с половиной ванных, три или четыре телевизора, целый шкаф книжек – Пёрл С. Бак, Агата Кристи, Шекспир, Пруст, Хемингуэй и «Гарвардская классика», сотни поваренных и Библия. Две собаки, кошка, три машины…
– Так?
– Вот что я тебе и хотела рассказать. До свидания.
Джоанна повесила трубку. Тони вернул свою на рычаг, поставил телефон на пол. Потянулся. Он надеялся, что Фрэнсин спит. Она не спала.
– Чего ей надо? – спросила Фрэнсин.
– Рассказала мне про мужика, который еб своих дочерей.
– Зачем? Для чего ей тебе такое рассказывать?
– Наверное, думала, что мне будет интересно, ну и тот факт еще, что она с ним тоже еблась.
– А тебе было интересно?
– Да не особо.
Фрэнсин к нему повернулась, и он запустил ей руку вокруг талии. Трехчасовая пьянь по всей Америке пялилась в стены, окончательно махнув на все рукой. Чтоб стало больно, вовсе не нужно быть пьянью, чтоб тебя баба обнулила – тоже; но тебе может быть больно, и ты пьянью станешь. Пораскинешь немного мозгами, особенно по молодости: дескать, тебе везет, – да, иногда и возит. Но в действие вступают всякие средние величины, всевозможные законы, про которые ничего не знал, хоть и воображал, будто все идет хорошо. И однажды ночью – жаркой летней ночью где-нибудь в четверг – понимаешь, что и сам уже пьянь, сам сидишь где-нибудь в полном одиночестве, в дешевой съемной комнатушке, и сколько б раз ты здесь уже ни бывал, это не помогает, все даже хуже, поскольку привычно не рассчитываешь, что тебе такое предстоит. И остается одно – закурить новую сигарету, налить себе еще, проверить стены, вдруг на них повылазили рты и глаза. Немыслимо, что́ мужчины и женщины друг с другом делают.
Тони подтянул Фрэнсин к себе поближе, тихонько прижался к ней плотнее всем телом и послушал, как она дышит. Ужас, что к такому дерьмищу опять надо относиться всерьез.
Лос-Анджелес такой странный. Тони послушал немного. Птицы уже проснулись, чирикают, а темнотища – хоть глаз выколи. Скоро народ поедет к автотрассам. Автотрассы загудят, на улицах повсюду начнут заводиться машины. А тем временем трехчасовая пьянь всего мира будет лежать в своих постелях, напрасно стараясь уснуть, – отдых этот они заслужили, обрести бы его.
Как напечатать свою книгу
Всю жизнь я был андерграундным писателем, а потому знавал очень странных редакторов, но самым странным был Г. Р. Маллох – и его супруга Жимолость. Маллох, бывший уголовник и гальянщик, редактировал журнал «Кончина». Я начал отправлять ему стихи, последовала переписка. Он уверял меня, будто моя поэзия отбила у него вкус к любым другим стихам; я отвечал, что у меня тоже. Г. Р. начал заговаривать о книжке моих стихов, и я ответил: мол, ладно, валяй, выпускай, нормально. Он снова написал: дескать, гонорары платить не могу, мы бедны как церковная мышь. Я ответил в том смысле, что ладно, это нормально, к черту гонорары, я беден, как иссохшая сиська церковной мыши. Он ответил: секундочку, большинство писателей, ну, мол, он с ними знаком, и они полнейшие козлы и люди просто ужасные. Я написал: ты прав, я полнейший козел и просто ужасный людь. Ладно, ответил он, мы с Жимолостью едем в Л. А. на тебя посмотреть.
Через полторы недели зазвонил телефон. Они в городе, только-только из Нового Орлеана, остановились в гостинице на Третьей улице, где полно проституток, алкашни, карманников, форточников, посудомоев, гопстопников, душителей и насильников. Маллох обожал всяких подонков – мне кажется, он даже бедность любил. По его письмам я понял: Г. Р. полагает, будто бедность порождает чистоту. Разумеется, богачам всегда хотелось, чтобы мы в это верили, но тут уже другая история.
Я сел с Мари в машину, и мы поехали – для начала остановились и взяли три шестерика и квинту дешевого виски. Снаружи стоял седой человечек, футов пяти ростиком. Одет в синий рабочий комбез, а на шее – бандана (белая). На голове красовалось очень высокое белое сомбреро. Мы с Мари подошли. Он пыхал сигареткой и улыбался.
– Чинаски?
– Ну, – ответил я, – а это Мари, моя женщина.
– Ни один мужчина, – сказал он, – не может звать женщину своей. Мы ими никогда не владеем, мы их лишь ненадолго заимствуем.
– Ну, – сказал я, – наверно, так лучше всего.
Вслед за Г. Р. мы поднялись по лестнице, прошли по выкрашенному в синий и красный коридору, где смердело убийством.
– Нашли вот единственную гостиницу в городе, куда пускают собак, попугая и нас двоих.
– Ничего вроде местечко, – сказал я.
Он открыл дверь, и мы вошли. Внутри бегали две собаки, а посреди комнаты стояла Жимолость с попугаем на плече.
– Томас Вулф, – произнес попугай, – величайший писатель в мире из ныне живущих.
– Вулф умер, – сказали. – Ваш попугай ошибается.
– Он старый, – сказал Г. Р. – Он у нас уже давно.
– А вы сколько с Жимолостью вместе?
– Тридцать лет.
– Ненадолго позаимствовал?
– Похоже на то.
Собаки носились вокруг, а Жимолость стояла посреди комнаты с попугаем на плече. Смуглая, на вид итальянка или гречанка, очень костлявая, мешки под глазами; смотрелась она трагично, вроде бы добрая и опасная, но главным образом – трагичная. Виски и пиво я поставил на стол, и все к нему придвинулись. Г. Р. принялся сдирать крышечки с пива, я начал распечатывать виски. Вместе с несколькими пепельницами возникли пыльные стаканы.
Из-за стены слева вдруг громыхнул мужской голос:
– Блядина ебаная, ты говно мое жрать будешь!
Мы сели, я всем плеснул виски. Г. Р. передал мне сигару. Я развернул, откусил кончик и закурил.
– Чего думаешь о современной литературе? – спросил Г. Р.
– Да мне она вообще-то до ноги.
Г. Р. сощурился и ухмыльнулся мне:
– Ха, я так и думал!
– Слушай, – сказал я, – ты б снял это сомбреро, я бы хоть поглядел, с кем дело имею. Может, ты конокрад какой.
– Нет, – ответил он, театральным жестом срывая с головы сомбреро, – но я был одним из лучших гальянщиков во всем штате Огайо.
– Вот как?
– Да.
Девчонки бухали себя не помня.
– Я своих собачек просто обожаю, – сказала Жимолость. – Ты собак любишь? – обратилась она ко мне.
– Даже не знаю, люблю я их или нет.
– Себя он любит, – заметила Мари.
– У Мари очень проницательный ум, – сказал я.
– Мне нравится, как ты пишешь, – сказал Г. Р. – Многое можешь сказать без выкрутасов.
– Гениальность, вероятно, – это способность говорить глубокое просто.
– Это чего? – спросил Г. Р.
Я повторил заявление и плеснул по кругу еще виски.
– Это надо записать, – сказал Г. Р. Вытащил из кармана ручку и записал на краешке бурого бумажного пакета, лежавшего на столе.
Попугай слез с плеча Жимолости, прошелся по столу и вскарабкался мне на левое плечо.
– Вот как мило, – сказала Жимолость.
– Джеймс Тёрбер, – изрекла птица, – величайший писатель в мире из ныне живущих.
– Тупая тварь, – сообщил я птице.
И почувствовал острую боль в левом ухе. Птица мне его чуть не оторвала. Все мы такие ранимые создания. Г. Р. насдирал еще крышечек с пива. Мы пили дальше.
День перешел в вечер, а вечер стал ночью. Я спал на коврике в центре комнаты. Г. Р. и Жимолость – на кровати. Мари заснула на тахте. Все они храпели, особенно Мари. Я встал и сел за стол. Осталось еще немного виски. Я вылил себе и выпил теплого пива. Потом сидел и опять пил теплое пиво. Попугай сидел на спинке стула напротив. Неожиданно он слез, прошел по столу между пепельницами и взобрался мне на плечо.
– Не говори больше такого, – сказал я ему. – Очень раздражает, когда ты такое говоришь.
– Блядина ебаная, – сказал попугай.
Я снял птицу за ноги и опять посадил на спинку стула. Потом вернулся на коврик и заснул.
Наутро Г. Р. Маллох объявил:
– Я решил напечатать книжку твоих стихов. Можно возвращаться домой и браться за работу.
– Хочешь сказать, ты убедился, что я не просто ужасный людь?
– Нет, – ответил Г. Р., – я вообще в этом не убедился, но решил презреть свой здравый смысл и все равно тебя напечатать.
– Ты действительно был лучшим гальянщиком в штате Огайо?
– О да.
– Я знаю, ты сидел. Как тебя поймали?
– Так глупо, что не хочу об этом.
Я спустился, взял еще парочку шестериков и вернулся, а потом мы с Мари помогли Г. Р. и Жимолости собрать вещи. Для собак и попугая у них были особые переносные ящики. Мы все спустили по лестнице и загрузили мне в машину, потом сели и допили пиво. Все мы были профессионалы: всем хватало ума не заговаривать о завтраке.
– Теперь ты к нам приезжай, – сказал Г. Р. – Будем книжку вместе собирать. Ты, конечно, сукин сын, но с тобой можно разговаривать. А другие поэты – они всё перышки топорщат да выпендриваются, козлы неумные.
– Ты ничего, – сказала Жимолость. – Собачкам понравился.
– И попугаю, – добавил Г. Р.
Девчонки остались в машине, а я вернулся с Г. Р., чтоб он сдал ключ. Дверь открыла старуха в зеленом кимоно, волосы выкрашены в ярко-красный.
– Это Мама Стэффорд, – представил ее Г. Р. – Мама Стэффорд, это величайший поэт в мире.
– Правда? – уточнила Мама Стэффорд.
– Из ныне живущих, – уточнил я.
– А зашли бы, мальчики, выпить? Похоже, вам не повредит.
Мы зашли и насилу влили в себя по бокалу теплого белого вина. Затем попрощались и вернулись к машине…
На вокзале Г. Р. взял билеты и сдал попугая и собак в багаж. Потом вернулся и подсел к нам.
– Терпеть не могу летать, – сказал он. – Ужасно боюсь.
Я сходил за полупинтой, и мы, пока ждали, передавали ее по кругу. Потом объявили посадку. Мы постояли на перроне, как вдруг Жимолость подскочила и поцеловала меня взасос. К концу поцелуя ее язык быстро заскальзывал мне в рот и выскальзывал обратно. Я закурил сигару, пока Мари целовала Г. Р. Потом Г. Р. с Жимолостью залезли в вагон.
– Он приятный человек, – сказала Мари.
– Голубушка, – ответили, – по-моему, у него на тебя встал.
– Ревнуешь?
– Я всегда ревную.
– Смотри, они сидят у окна, они нам улыбаются.
– Как неловко. Скорей бы этот блядский поезд уже тронулся.
Наконец он и тронулся. Мы, само собой, помахали, а они помахали нам в ответ. Г. Р. щерился довольно и счастливо. Жимолость, по-моему, плакала. Выглядела она вполне трагично. А потом мы их больше уже не видели. Все кончилось. Меня напечатают. Избранные Стихи. Мы повернулись и пошли через весь вокзал обратно.
Паук
Когда я позвонил, он пил шестое или седьмое пиво, и я подошел к холодильнику и себе взял тоже. Потом вышел в комнату и сел. Выглядел он скверно.
– Что такое, Макс?
– Только что бабу потерял. Ушла пару часов назад.
– Я даже не знаю, что сказать, Макс.
Он оторвался от пива.
– Слушай, я знаю, что ты не поверишь, но мне поебок не перепадало уже четыре года.
Я тянул пиво дальше.
– Я тебе верю, Макс. На самом деле в нашем обществе живет очень много людей, которым от колыбели до могилы вообще поебок не перепадает. Сидят в своих комнатушках, делают висюльки из фольги, потом по окнам их развешивают и смотрят, как на них солнце играет, как они на сквозняке колышутся…
– Ну а я вот только что одну потерял. И ведь прямо тут у меня была…
– Рассказывай.
– В общем, в дверь позвонили, открываю – а там стоит девчоночка, блондинка в белом платье, голубые туфельки, говорит: «Вы Макс Микловик?» Я отвечаю: да, – а она: я, говорит, вас читала, можно войти? Я говорю: ну еще бы, конечно, – впускаю ее, она проходит и садится в кресло вон в углу. Я сходил на кухню, налил два виски с водой, вернулся, один стакан ей дал, потом сам сел на тахту.
– Смазливая? – спросил я.
– Еще как, и фигурка отличная, под платьем все видно. Потом она у меня спросила: «Вы когда-нибудь читали Ежи Косинского?» «Читал “Раскрашенную птицу", – говорю. – Ужасный писатель». «Он очень хороший писатель», – отвечает.
Макс сидел и думал – наверное, про Косинского.
– И больше ничего не было? – спросил я.
– Над ней паук паутину плел. Она вскрикнула. Сказала: «Паук на меня нагадил!»
– А он нагадил?
– Я ей ответил, что пауки не гадят. Она говорит: «Еще как гадят». А я говорю: «Ежи Косинский – паук», а она: «Меня зовут Лин», и я говорю: «Здравствуйте, Лин».
– Разговор что надо.
– Да, что надо. Потом она говорит: «Я вам кое-что хочу рассказать». Я говорю: «Давайте». А она: «Меня в тринадцать лет учил играть на пианино настоящий граф, я его документы видела, он был по закону настоящий граф. Граф Рудольф Штауффер». «Вы пейте, пейте», – говорю я.
– Можно мне еще пива, Макс?
– Конечно, и мне захвати.
Когда я вернулся, он продолжал:
– Она допила, и я подошел к ней за стаканом. Руку к нему протянул, а потом нагнулся ее поцеловать. Она отстранилась. «Блин, это же просто поцелуй, а? – говорю. – Пауки тоже целуются». «Пауки не целуются», – отвечает. Мне больше ничего не оставалось, только пойти и налить нам еще, чуть покрепче. Вышел обратно, отдал Лин стакан и опять сел на тахту.
– По-моему, вам обоим нужно было на тахте сидеть, – сказал я.
– Но мы там не сидели. А Лин дальше рассказывала: «У графа, – говорит, – был высокий лоб, карие глаза, розовые волосы, длинные тонкие пальцы, и от него всегда пахло спермой».
– О.
– Она рассказывала: «Ему было шестьдесят пять, но он был хоть куда. Маму мою тоже научил играть на пианино. Маме было тридцать пять, мне тринадцать, и он нас обеих научил играть на пианино».
– И что ты на это сказал? – спросил я.
– Я не знал что. Поэтому ответил: «Косинский ни хера писать не умеет». А она: «Он с моей мамой занимался любовью». А я ей: «Кто? Косинский?» Она мне: «Нет, граф». «А с вами граф ебался?» – спрашиваю. А она: «Нет, со мной он никогда не ебался. Но он меня в разных местах трогал, очень возбуждал. И еще он изумительно играл на пианино».
– И ты что?
– Ну, рассказал, как работал в Красном Кресте во время Второй мировой. Мы ходили и собирали бутылки с кровью. Там была одна медсестра – черноволосая, очень толстая, после обеда ложилась отдохнуть на лужайке, а ноги раздвигала передо мной. И пялилась на меня, пялилась. Мы собирали бутылки, и я их относил на склад. Там было холодно, бутылки хранились в белых мешочках, и когда я отдавал их девушке, ответственной за хранение, бутылки иногда выскальзывали из мешочков и разбивались на полу. БАЦ! Везде кровь и осколки. Но девушка мне всегда говорила: «Все в порядке, не переживайте». Мне казалось, она очень добрая, и я пристрастился ее целовать, когда сдавал бутылки. Очень приятно было целоваться с ней в этом холодильнике, но с той черноволосой я так ничего и не добился – которая после обеда валялась на травке и ноги передо мной раздвигала.
– Ты ей так и рассказал?
– Так и рассказал.
– А она что?
– Она сказала: «Паук спускается! Он на меня спускается!» «Боже мой», – закричал я, схватил «Программу бегов», развернул и поймал паука между третьим заездом для новичков-трехлеток на шесть фарлонгов и четвертым заездом с претендентами на пять тысяч долларов для четырехлеток и старше на милю и одну шестнадцатую. «Программу» я отбросил, и мне удалось быстренько поцеловать Лин. Она даже не шелохнулась.
– А что сказала про поцелуй?
– Сказала, что ее отец был гений в компьютерной промышленности и редко заезжал домой, но про мать с графом как-то разузнал. Однажды заловил дочь после школы и треснул головой об стену – добивался, почему она мать покрывала. Отец очень разозлился, когда узнал правду. Потом перестал ее лупить головой об стену и пошел бить ее мать головой об стену. Она сказала, что это был ужас, а графа они больше не видели.
– И что ты на это?
– Я ей рассказал, как однажды в баре познакомился с женщиной и привел ее домой. Когда она сняла трусики, на них было столько крови и говна, что у меня даже не встал. А воняло от нее нефтяной скважиной. Она мне помассировала спину с оливковым маслом, а я ей дал пять долларов, полбутылки скисшего портвейна, адрес моего лучшего друга и отправил восвояси.
– Такое правда было?
– Ну. Потом эта Лин спросила, нравится ли мне Т. С. Элиот. Я сказал, что нет. Потом она сказала: «Мне нравится, как вы пишете, Макс, это такое уродство и одержимость, что меня завораживает. Я была в вас влюблена. Я писала вам письмо за письмом, но вы ни на одно так и не ответили». «Простите, крошка», – сказал я. А она: «Я сошла с ума. Поехала в Мексику. Обрела веру. Носила черную шаль и пела на улицах в три часа ночи. Никто меня не трогал. У меня в чемодане были все ваши книги, я пила текилу и жгла свечи. А потом познакомилась с матадором и с ним забыла вас. Это длилось несколько недель».
– Этим ребятам много пизды перепадает.
– Да уж, – ответил Макс. – В общем, она сказала, что они в конце концов друг от друга устали, а я сказал: «Давайте я стану вашим матадором». А она: «Вы как все прочие. Вам бы только поебаться». «Пососать и поебстись», – сказал я. И подошел к ней. «Поцелуйте меня», – говорю. «Макс, – ответила она, – вам бы только в игрушки играть. А я вам – безразлична». «Зато я себе не безразличен», – ответил я. «Не будь вы таким великим писателем, – сказала она, – с вами бы ни одна женщина даже разговаривать не стала». Я говорю: «Давайте поебемся». А она: «Я хочу, чтоб вы на мне женились». «А я не хочу на вас жениться», – сказал я. А она взяла сумочку и ушла.
– И на этом все? – спросил я.
– Все, – ответил Макс. – Ни единой поебки за четыре года, и теперь вот эту потерял. Гордыня, глупость, как угодно.
– Ты, Макс, хороший писатель, но отнюдь не бабник.
– Считаешь, у хорошего бабника все бы получилось?
– Само собой. Хороший бабник видит, как все ее гамбиты парировать правильной реакцией. А каждая правильная реакция направляет беседу в новое русло, пока баба у бабника не загнана в угол – или, точнее, не лежит на спине.
– И как мне научиться?
– Такому не научишься. Это инстинкт. Тут надо понимать, что́ женщина на самом деле хочет тебе сказать, когда что-то говорит. Этому не научишь.
– А что она мне на самом деле говорила?
– Она тебя хотела, а ты не понимал, как к ней подступиться. Мосты не навел. Ты облажался, Макс.
– Она же читала все мои книги. Она думала, я в чем-то соображаю.
– Она вот теперь сообразила.
– Что?
– Что ты, Макс, тупой осел.
– А я тупой осел?
– Все писатели – тупые ослы. Поэтому они всё и записывают.
– В смысле – «поэтому они всё и записывают»?
– В смысле, они всё записывают, потому что ни шиша ни в чем не соображают.
– Я много чего записываю, – печально сказал Макс.
– Помню, в детстве я читал книжку Хемингуэя. Там один парень все ложился в постель с женщиной и ложился, но у него ничего не получалось, хотя эту женщину он любил, а та любила его. Господи боже мой, думал я, какая великолепная книжка. Столько веков прошло, а про этот аспект никто не написал. Мне казалось, что парень этот – слишком блаженный осел, потому у него и не выходит. А под конец книжки я прочел, что ему в войну просто яйца отстрелили. Вот подстава.
– Думаешь, она вернется? – спросил Макс. – Ты бы видел ее фигуру, это лицо, эти глаза.
– Не вернется, – ответил я и встал.
– Но что же мне делать? – спросил Макс.
– Кропай и дальше свои жалкие стишки, рассказики и романчики…
Я оставил его сидеть и спустился по лестнице. Мне больше нечего было ему сказать. На часах 7.45 вечера, а я еще не ужинал. Я сел в машину и поехал к «Макдоналдсу»: взять, что ли, жареных креветок?
Смерть отца I
Отцовские похороны были как остывший гамбургер. Я сидел напротив похоронного бюро в Альхамбре и пил кофе. Когда все закончится, до ипподрома ехать недолго. Вошел человек с жутким облезающим лицом, в очень круглых очках с очень толстыми стеклами.
– Генри, – сказал он мне, потом сел и тоже заказал кофе.
– Здравствуйте, Берт.
– Мы с твоим отцом очень крепко подружились. Много о тебе разговаривали.
– Я не любил старика, – ответил я.
– А отец тебя очень любил, Генри. Все надеялся, что ты женишься на Рите. – Рита была дочерью Берта. – Она ходит с таким милым парнишкой, но он ее не привлекает. Кажется, ей больше пижоны нравятся. Я не понимаю. Но он ей, должно быть, хоть немного, да нравится, – чуть просиял он, – потому что, когда он приходит, ребенка она прячет в чулане.
– Ладно, Берт, пойдемте.
Мы перешли через дорогу в похоронное бюро. Кто-то вещал, каким хорошим человеком был отец. Мне хотелось изложить им и другую точку зрения. Потом кто-то запел. Мы встали и гуськом пошли мимо гроба. Я шел последним. Может, плюнуть на него, подумал я.
Мать у меня умерла. Я ее похоронил год назад, после чего отправился на скачки, а потом трахнулся. Все шли мимо гроба. Потом закричала какая-то женщина:
– Нет, нет, нет! Не может быть, что он умер!
Полезла в гроб, подняла отцу голову и поцеловала. Ее никто не остановил. Губами прямо в губы. Я взял отца за шею, женщину за шею и растащил. Отец упал обратно в гроб, а женщину вывели, ее трясло.
– Это подружка твоего отца, – сказал Берт.
– Недурно выглядит, – сказал я.
Когда я выходил на улицу после службы, женщина ждала снаружи. Подбежала ко мне.
– Ты вылитый он! Ты и есть он!
– Нет, – ответил я, – он умер, а я моложе и приятнее.
Она обхватила меня руками и поцеловала. Я сунул язык ей в губы. Потом отстранился.
– Ну, ну, – громко сказал я, – держите себя в руках!
Она меня еще раз поцеловала, и я теперь воткнул язык ей в рот еще глубже. Пенис мой отвердевал. Подошли какие-то мужчины и женщина – увести ее.
– Нет, – сказала она, – я хочу поехать с ним. Я должна поговорить с его сыном!
– Ну же, Мария, пожалуйста, пойдем с нами!
– Нет-нет, мне надо поговорить с его сыном!
– Вы не против? – спросил у меня один.
– Нормально, – ответил я.
Мария села ко мне в машину, и мы поехали в отцовский дом. Я открыл дверь, и мы вошли.
– Посмотрите тут, – сказала. – Можете взять себе все, что хотите. А я пойду в ванную. На похоронах я потею.
Когда я вышел, Мария сидела на краешке отцовой кровати.
– Ой, на тебе его халат!
– Теперь он мой.
– Он этот халат обожал. Я подарила ему на Рождество. Он им так гордился. Говорил, что наденет его и станет ходить по кварталу, чтобы все соседи видели.
– И ходил?
– Нет.
– Хороший халат. Теперь будет мой.
С тумбочки я взял пачку сигарет.
– Ой, это его сигареты!
– Хотите?
– Нет.
Я закурил.
– Вы с ним сколько были знакомы?
– Около года.
– И так и не поняли?
– Чего не поняла?
– Что он человек невежественный. Грубый. Патриот. Жадный до денег. Врун. Трус. Притворщик.
– Нет.
– Удивительно. А вроде разумная женщина.
– Генри, я любила твоего отца.
– Вам сколько лет?
– Сорок три.
– Хорошо сохранились. Ноги у вас красивые.
– Спасибо.
– Аппетитные.
Я ушел на кухню и достал из буфета вино, вытащил пробку из бутылки, нашел два бокала и вернулся. Налил ей и передал бокал.
– Твой отец часто о тебе говорил.
– Да?
– Говорил, что тебе не хватает честолюбия.
– Он прав.
– В самом деле?
– Все мое честолюбие сводится к тому, чтоб вообще никем не стать. По-моему, так разумнее всего.
– Странный ты.
– Нет, это отец у меня был странный. Давайте я вам еще налью. Хорошее вино.
– Он говорил, что ты пьяница.
– Видите, я хоть чего-то добился.
– Ты так на него похож.
– Только снаружи. Ему нравились яйца всмятку, а мне вкрутую. Ему нравилось общество, а мне одиночество. Ему нравилось спать ночью, а мне днем. Он любил собак, а я дергал их за уши и совал им в жопу спички. Ему нравилось работать, а мне нравится бездельничать.
Я нагнулся и сграбастал Марию. Разжал ей губы, сунулся ртом ей в рот и принялся высасывать весь воздух у нее из легких. Я плевал ей в глотку и возил ей пальцем меж ягодиц. Потом мы разъединились.
– Он меня нежно целовал, – сказала Мария. – Он любил меня.
– Блядь, – сказал я, – и месяца не прошло, как мою мать закопали, а он уже сосал вам сиськи и подтирался вашей туалетной бумагой.
– Он меня любил.
– Хуйня. К вашей вагине он прибился из страха одиночества.
– Он говорил, что ты озлобленный юноша.
– Еще бы. Поглядите, что у меня было вместо отца.
Я задрал на ней платье и принялся целовать ей ноги. Начал с колен. Добрался до бедер изнутри, и она раздвинула ноги пошире. Я ее укусил, крепко, она подскочила и пукнула.
– Ой, прости.
– Все в порядке, – сказал я.
Я налил ей выпить еще, закурил сигарету, оставшуюся от мертвого отца, и пошел на кухню за второй бутылкой вина. Мы пили еще час или два. День только клонился к вечеру, а я уже устал. Смерть такая скучная. Вот что в ней хуже всего. Скучная. Как только происходит, с ней уже ничего не поделаешь. С ней не поиграешь в теннис, не превратишь ее в коробку леденцов. Она просто есть, как есть спустившее колесо. Глупая смерть. Я забрался в постель. Слышал, как Мария снимает туфли, одежду, потом она легла рядом. Голову положила мне на грудь, а я пальцами гладил ее за ушами. Тут у меня начал вставать. Я приподнял ей голову и обхватил губами ее рот. Нежно обхватил. Потом взял ее за руку и положил себе на хуй.
Я выпил слишком много вина. Залез на нее. Терся и терся. Постоянно был на грани, но так ни к чему и не приехал. Я еб ее потно, нескончаемо и по-конски. Кровать дергалась и подпрыгивала, ерзала и стонала. И Мария стонала. Я все целовал ее и целовал. Ртом она хватала воздух.
– Боже, – говорила она, – ты меня И ВПРЯМЬ ЕБЕШЬ!
Мне же хотелось лишь кончить, но вино притупило механизм. Наконец я скатился.
– Боже, – сказала она. – Боже.
Мы начали целоваться, и все пошло по новой. Я еще раз на нее залез. Теперь я чувствовал, как медленно близится оргазм.
– О, – сказал я, – о господи!
Наконец мне удалось, я встал, сходил в ванную, вернулся, выкурил сигарету и снова лег в постель. Мария почти спала.
– Боже мой, – сказала она, – ты и впрямь меня ВЫЕБ!
Мы уснули.
Наутро я встал, проблевался, почистил зубы, прополоскал рот и раскупорил бутылку пива. Мария проснулась и на меня посмотрела.
– Мы еблись? – спросила она.
– Вы серьезно?
– Нет, я хочу знать. Мы еблись?
– Нет, – ответил я. – Ничего не было.
Мария ушла в ванную и приняла душ. Она пела. Потом вытерлась и вышла. Посмотрела на меня.
– Я себя чувствую женщиной, которую выебли.
– Ничего не было, Мария.
Мы оделись, и я отвел ее в кафе за углом. Она взяла сосиску с омлетом, пшеничный тост, кофе. Я выпил стакан томатного сока и съел булочку с отрубями.
– Никак не могу привыкнуть. Ты вылитый он.
– Только не сегодня, Мария, прошу вас.
Я смотрел, как Мария сует омлет с сосиской и пшеничным тостом (намазан малиновым джемом сверху) себе в рот, – и тут понял, что сами похороны-то мы и пропустили. Забыли поехать на кладбище поглядеть, как старика кидают в яму. Мне хотелось это видеть. Единственный плюс всей этой бодяги. А мы не влились в траурную процессию – вместо этого поехали в отцовский дом, курили его сигареты и пили его вино.
Мария положила в рот особо крупный кусок ярко-желтого омлета и сказала:
– Наверное, ты меня выеб. Твоя сперма течет мне по ноге.
– А, это просто пот. Сегодня очень жарко.
Она полезла рукой под стол и себе под платье. Вытащила палец. Понюхала.
– Это не пот, это сперма.
Мария доела, и мы вышли. Она мне дала свой адрес, и я ее туда отвез. Остановился у обочины.
– Зайти не хочешь?
– Не сейчас. Надо делами заняться. Наследство. Мария нагнулась и поцеловала меня. Глаза у нее были круглые, ушибленные, черствые.
– Я знаю, что ты гораздо младше, но я бы могла тебя любить, – сказала она. – Точно могла бы.
Дойдя до двери, она обернулась. Мы оба помахали. Я доехал до ближайшей винной лавки, взял полпинты и сегодняшнюю «Программу бегов». Мне предстоял хороший день на скачках. После выходного мне всегда больше везло.
Смерть отца II
Мать у меня умерла годом раньше. Через неделю после смерти отца я стоял у него дома один. Дом был в Аркадии, и раньше я приближался к нему, разве только проезжая по трассе к Санта-Аните.
Соседи меня не знали. Закончились похороны, я подошел к раковине, налил себе стакан воды, выпил, затем вышел на улицу. Не зная, чем еще заняться, подобрал шланг, включил воду и стал поливать кустарник. Я стоял на газоне, а вокруг отдергивались занавески. Потом из домов стали выходить. Через дорогу перешла женщина.
– Вы Генри? – спросила она.
Я сказал ей, что я Генри.
– Мы с вашим отцом были знакомы много лет.
Затем подошел ее муж.
– Вашу мать мы тоже знали, – сказал он.
Я наклонился и перекрыл кран.
– Не зайдете? – спросил я. Они представились: Том и Нелли Миллер, – и мы зашли в дом.
– Вы похожи на отца.
– Да, мне говорили.
Мы сели и посмотрели друг на друга.
– Ой, – сказала женщина, – у него столько картин. Наверно, очень любил картины.
– Любил, ну да.
– Я обожаю вон ту, с мельницей на закате.
– Можете себе взять.
– Ой, правда?
Позвонили в дверь. Пришли Гибсоны. Сказали, что и они много лет были отцовскими соседями.
– Вы очень похожи на отца, – сказала миссис Гибсон.
– Генри отдал нам картину с мельницей.
– Как это мило. А мне вон та нравится, с синей лошадью.
– Забирайте, миссис Гибсон.
– Ой, вы серьезно?
– Да, берите на здоровье.
Опять позвонили в дверь, и вошла еще одна пара. Дверь я закрывать не стал. Вскоре внутрь просунул голову мужчина.
– Меня зовут Даг Хадсон. Моя жена ушла в парикмахерскую.
– Проходите, мистер Хадсон.
Явились и другие – большей частью парами. Начали бродить по дому.
– Собираетесь продавать?
– Продам, наверное.
– Тут у нас славный район.
– Да, я вижу.
– Ох, как мне нравится вот эта рама – только сама картина так себе.
– Забирайте раму.
– А что мне с картиной делать?
– Выбросьте на мусорку. – Я огляделся. – Если кому-то нравится какая-то картина, забирайте, пожалуйста.
Они так и поступили. Вскоре стены оголились.
– А стулья эти вам нужны?
– Да не особенно.
С улицы заходили прохожие и даже не беспокоились представляться.
– А диван? – очень громко спросил кто-то. – Нужен вам?
– Нет, диван мне не нужен, – сказал я.
Забрали диван, потом кухонный стол с табуретками.
– У вас же тут где-то есть тостер, правда, Генри?
Забрали и тостер.
– А тарелки вам не понадобятся?
– Нет.
– А приборы?
– Нет.
– А кофейник и блендер?
– Берите.
Одна дама открыла буфет на задней веранде.
– Что вы будете делать с фруктовыми консервами? Все равно ведь сами всего не съедите.
– Ладно, люди, разбирайте. Постарайтесь только, чтобы поровну.
– Ой, мне клубнику!
– Ой, мне фиги!
– Ой, мне конфитюр!
Люди уходили и возвращались, приводили с собой новых.
– Эй, тут в буфете квинта виски! Вы пьете, Генри?
– Виски оставьте.
В доме становилось тесно. В туалете спускали воду. Кто-то уронил в раковину стакан, и тот разбился.
– А пылесос, Генри, вы лучше оставьте себе. Дома уборку делать будете.
– Хорошо, оставлю.
– У него в гараже садовый инвентарь был. Как с инвентарем?
– Нет, его я лучше себе возьму.
– Я тебе пятнадцать долларов дам за инвентарь.
– Ладно.
Он дал мне 15 долларов, а я ему – ключ от гаража. Через некоторое время он уже тарахтел газонокосилкой через дорогу к себе домой.
– Не надо было ему все отдавать, Генри, за каких-то пятнадцать долларов. Техника стоила гораздо больше.
Я не ответил.
– А машина? Ей четыре года.
– Машину я, наверное, оставлю.
– За нее я вам пятьдесят долларов дам.
– Машину я, наверное, оставлю.
Кто-то скатал ковер в гостиной. После чего всем стало уже не так интересно. Вскоре по дому бродило лишь трое-четверо, потом и они ушли. Не взяли только садовый шланг, кровать, холодильник и плиту да рулон туалетной бумаги.
Я вышел на улицу и запер гараж. Мимо ехали двое мальчишек на роликах. Остановились, когда я запирал ворота.
– Видишь мужика?
– Ну.
– У него отец умер.
И поехали дальше. Я подобрал шланг, повернул кран и стал поливать розы.
Гарри Энн Лэндерз[30]
Зазвонил телефон. Звонил писатель – Пол. У Пола была депрессия. Пол был в Нортридже.
– Гарри?
– Ну?
– Мы с Нэнси расстались.
– Ну?
– Слушай, я опять хочу с ней сойтись. Можешь мне помочь? Если только ты сам с ней опять сойтись не хочешь?
Гарри улыбнулся в трубку.
– Я не хочу с ней опять сходиться, Пол.
– Сам не знаю, что пошло не так. Начала она с денег. Как давай орать про деньги. Телефонные счета мне под нос совала. Слушай, ну я же старался. У нас номер был такой. Мы с Барни одевались пингвинами… он одну строчку стишка читает, я другую… четыре микрофона… а фоном джаз…
– Телефонные счета, Пол, иногда очень расстраивают, – сказал Гарри. – Ты б лучше не выходил на связь, когда надираешься. У тебя в Мэне, Бостоне и Нью-Гемпшире слишком много знакомых. А у Нэнси невроз тревожности. Она машину завести не может, чтоб ее не скрутило. Все время пристегивается, ее трясет, на клаксон давит. Чокнутая, как тот шляпник. И в других областях то же самое. Только в «Трифти» на распродажу зайдет, как обижается на мальчишку за кассой, если он жует батончик «Марса».
– Она говорит, что тебя три месяца кормила.
– Хуй мой она кормила. Преимущественно кредитными карточками.
– А ты и правда такой герой?
Гарри рассмеялся.
– Я им душу даю. В дюймах не измеряется.
– Я опять хочу с ней сойтись. Скажи, что мне делать?
– Либо пизду соси, как мужчина, либо найди себе работу.
– Но ты же не работаешь.
– Не меряй себя по мне. Это распространенная ошибка.
– Ну а где мне капусты срубить? Я честно старался. Что же мне делать?
– Дыши ровнее.
– Ты не ведаешь милосердия, да?
– В милосердии разбираются только те, кому оно нужно.
– Тебе тоже когда-нибудь понадобится.
– Мне оно сейчас надобится – только не в той форме, в какой тебе.
– Мне капуста нужна, Гарри, как мне заработать?
– Попади в корзину с тридцати футов. Трехочковый бросок. Попадешь – гуляй. Промажешь – парься на киче: ни тебе счетов за свет, ни за телефон, ни за газ, никаких стервозных фемин. Научишься чему-нибудь полезному и станешь зарабатывать четыре цента в час.
– Вот умеешь ты хуйню пороть.
– Ладно, вытаскивай из жопы шоколадку, и я тебе кой-чего скажу.
– Вытащил.
– Я бы решил, что Нэнси тебя бросила из-за кого-то другого. Черного, белого, красного или желтого. Запомни это правило, и всегда будешь на коне: фемина редко уходит от одной жертвы, если рядом не маячит другая.
– Мужик, – сказал Пол, – мне помощь нужна, а не теория.
– Если не овладел теорией, тебе помощь нужна будет всегда…
Гарри взял трубку, набрал номер Нэнси.
– Алло? – ответила она.
– Это Гарри.
– А.
– Мне птичка на хвосте принесла, что тебя в Мексике сняли. Он всего добился?
– А, это…
– Испанский тореадор на пенсии, так?
– Зато какие глаза. Не как у тебя. Твоих вообще не видно.
– Я не хочу, чтоб видели мои глаза.
– Почему?
– Если увидят, о чем я думаю, их уже не надуешь.
– Так ты позвонил сообщить мне, что сейчас бегаешь в наглазниках?
– Это ты и так знаешь. Я звоню сказать, что Пол опять хочет к тебе. Тебе это зачем-нибудь полезно?
– Нет.
– Так и думал.
– Он точно тебе звонил?
– Да-
– Ой, а у меня сейчас новый мужчина. Изумительный!
– Я Полу сказал, что тебя, вероятно, заинтересовал кто-то другой.
– Откуда ты знал?
– Уж знал.
– Гарри?
– Да, пупсик?
– Пошел ты на хуй…
Нэнси бросила трубку.
Ну вот, подумал Гарри, я тут стараюсь мир восстановить, а разозлились оба. Он зашел в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Боже мой, у него доброе лицо. Неужели им не видно? Всепонимающее. Благородное. Возле носа он заметил угорь. Надавил. Тот выскочил – черный и красивый, за ним тащился желтый хвостик гноя. Прорыв к победе, подумал Гарри, – в понимании женщин и любви. Он покатал угорь с гноем в пальцах. А может, прорыв – в способности убивать равнодушно. Он сел посрать, обдумывая эту мысль.
Пиво в баре на углу
Не знаю, сколько лет назад это было, 15 или 20. Я сидел у себя. Жаркий летний вечер, мне было тупо.
Я вышел за дверь и оглядел улицу. Большинство семей уже поужинали и теперь сидели и смотрели телевизионные приемники. Я дошел до бульвара. Через дорогу был местный бар – в старомодном здании, стойка деревянная, выкрашена зеленым и белым. Я вошел.
Почти всю жизнь я провел в барах, поэтому уже не воспринимал их так остро. Если мне требовалось выпить, я обычно брал выпивку в винной лавке, уносил домой и пил один.
Я вошел и отыскал табурет подальше от толпы. Не то чтобы здесь неуютно, просто я не в своей тарелке. Но если мне хотелось куда-то выйти, выходить больше было некуда. У нас в обществе интересные места в основном либо незаконны, либо очень дороги.
Я заказал бутылку пива и закурил сигарету. Рядовой местный бар. Все друг друга знали. Рассказывали неприличные анекдоты и смотрели телевизор. Была только одна женщина – старая, в черном платье, рыжем парике. На ней висело с десяток ожерелий, и она снова и снова подкуривала. Я уже пожалел, что вылез из дому, поэтому решил вернуться, как только допью пиво.
Вошел мужик, сел рядом. Я на него даже не посмотрел – неинтересно, – однако по голосу прикинул, что, должно быть, моих лет. В баре его знали. Бармен обратился к нему по имени, а парочка завсегдатаев поздоровались. Он взял пиво и посидел рядом минуты три-четыре, потом сказал:
– Ну как оно?
– Оно ничего.
– В наших краях недавно?
– Давно.
– Я тебя тут раньше не видел.
Я не ответил.
– Сам из Лос-Анджелеса? – спросил он.
– Более-менее.
– Как считаешь, «Доджеры» в этом году прорвутся?
– Нет.
– Не нравятся «Доджеры»?
– Нет.
– А кто нравится?
– Никто. Я не люблю бейсбол.
– А что любишь?
– Бокс. Бой быков.
– Бой быков – это жестоко.
– Да, жестоко все, если проигрываешь.
– Но у быка нет ни шанса.
– Ни у кого из нас его нет.
– Ты такой агрессивный. В Бога веришь?
– В твоего – нет.
– А в какого веришь?
– Сам не знаю.
– А я вот в церковь хожу, сколько себя помню.
Я не ответил.
– Можно тебя пивом угостить?
– Конечно.
Принесли.
– Сегодня газеты читал? – спросил он.
– Да.
– Читал про пятьдесят маленьких девочек, что сгорели в бостонском приюте?
– Да.
– Ужас, правда?
– Видимо, да.
– Видимо?
– Да.
– То есть ты неуверен!
– Если б я там был, меня бы потом весь остаток жизни мучили кошмары. А когда только прочтешь об этом в газете, все иначе.
– Тебе что, не жалко этих пятидесяти маленьких девочек, которые сгорели заживо? Высовывались из окон, кричали.
– Наверное, было ужасно. Но видишь ли, это просто газетный заголовок, статья в газете. Вообще-то я об этом не думал. Я перевернул страницу.
– И ничего не почувствовал?
– Вообще-то нет.
Он немного посидел, отпил из стакана. А потом заорал:
– Эй, вот сидит парень, который, блядь, ни хуя не почувствовал, когда прочел, как в Бостоне заживо сгорели пятьдесят маленьких девочек!
Все посмотрели на меня. Я смотрел на свою сигарету. Минуту стояла тишина. Потом женщина в рыжем парике сказала:
– Будь я мужчиной, пинками бы гоняла его вдоль по улице.
– И в Бога он не верит! – сказал мой сосед. – Ненавидит бейсбол. Он любит бой быков и смотреть, как заживо сгорают маленькие сиротки!
Я попросил у бармена еще пива – только себе. Он с отвращением толкнул мне бутылку. Два парня играли на бильярде. Тот, что помоложе, – здоровяк в белой футболке – отложил кий и подошел ко мне. Встал за спиной и давай сопеть, стараясь набрать в легкие побольше воздуху, чтоб грудь казалась шире.
– У нас хороший бар. Мы тут козлов не терпим. Мы им хорошенько даем по жопе, мы их тут месим, мы выбиваем из них говнище.
Я чувствовал, как он стоит за спиной. Поднял бутылку, вылил пиво себе в стакан, выпил, закурил. Рука моя ничуть не дрожала. Парнишка еще немного постоял, затем вернулся к бильярду. Сосед встал с табурета и ушел.
– Этот сукин сын – агрессивный, – услышал я. – Людей ненавидит.
– Будь я мужчиной, – произнесла женщина в рыжем парике, – он бы у меня пощады просил. Терпеть не могу такую сволочь.
– Так всякие Гитлеры говорят, – сказал кто-то.
– Вот мерзкие придурки.
Я допил, заказал себе еще пива. Парнишки продолжали играть на бильярде. Кто-то ушел, и замечания по моему поводу начали стихать, не унималась только женщина в рыжем парике. Она все больше пьянела.
– Мудак, мудак… нуты и мудак! Воняет от тебя выгребной ямой! И наверняка еще страну свою ненавидишь, а? И страну свою, и мать, и всех остальных. Ай, да я вас таких знаю! Мудаки, дешевые трусливые мудаки!
Наконец около 1.30 ночи она ушла. Ушел и один из бильярдистов. Здоровяк в белой футболке уселся в конце стойки и заговорил с тем мужиком, который угощал меня пивом. Без пяти два я медленно поднялся и вышел.
Никто меня не преследовал. Я прошел по бульвару, отыскал свою улицу. Свет в домах и квартирах не горел. Я отыскал свой двор. Открыл дверь, вошел к себе. В холодильнике оставалось одно пиво. Я открыл и выпил.
Потом разделся, сходил в ванную, поссал, почистил зубы, выключил свет, дошел до кровати, лег и уснул.
Птица на взлете
Мы собирались брать интервью у известной поэтессы Дженис Олтрис. Редактор «Америки в поэзии» платил мне 175 долларов, чтоб я ее расписал. Меня сопровождал Тони с фотоаппаратом. Ему за снимки полагалось 50 долларов. Я занял магнитофон. Жила она в горах, ехать долго. Я срулил на обочину, глотнул водки, передал бутылку Тони.
– Она пьет? – спросил Тони.
– Вероятно, нет, – ответил я.
Завел машину, и мы поехали дальше. Свернули направо по узкой грунтовке. Дженис стояла перед домом, ждала нас. В брючках и белой блузке с высоким кружевным воротником. Мы вылезли из машины и направились к ней – она стояла на склоне газона. Представились, и я включил магнитофон на батарейках.
– Тони вас немножко поснимает, – сказал я ей. – Будьте естественны.
– Разумеется, – ответила она.
Мы поднялись по склону, и она показала на дом:
– Мы его купили, когда цены еще были очень низкие. Теперь бы он был нам не по карману. – Затем показала на домик поменьше, что прилепился к склону. – Там мой кабинет, мы его сами выстроили. Даже ванная есть. Пойдемте посмотрим.
Мы двинулись за ней. Она опять показала:
– Вон те клумбы. Мы их сами разбили. У нас хорошо растут цветы.
– Прекрасно, – сказал Тони.
Она открыла дверь к себе в кабинет, и мы вошли. Комната была большая и прохладная, везде индейские одеяла, а на стенах целая выставка. Камин, книжный шкаф, большой стол с электрической машинкой, толстым словарем, стопкой бумаги, блокнотами. Сама поэтесса была маленькая, стрижена очень коротко. Брови густые. Часто улыбалась. В уголке одного глаза у нее был глубокий шрам – точно вырезали перочинным ножом.
– Ну, приступим, – сказал я. – Ваш рост пять футов один дюйм, весите вы…
– Сто пятнадцать.
– Возраст?
Дженис рассмеялась, а Тони ее щелкнул.
– Женщина вольна не отвечать на этот вопрос. – Она опять засмеялась. – Просто напишите, что я женщина без возраста.
Роскошно она выглядела. Я так и видел ее за кафедрой в каком-нибудь колледже – читает свои стихи, отвечает на вопросы, готовит новое поколение поэтов, жизни их учит. И ноги у нее наверняка неплохие. Я попробовал представить ее в постели, но не вышло.
– О чем вы думаете? – спросила она у меня.
– У вас интуиция?
– Конечно. Я кофе поставлю. Вам обоим нужно что-нибудь выпить.
– Вы правы.
Дженис приготовила кофе, и мы вышли наружу. Через боковую дверь. Снаружи располагалась миниатюрная детская площадка – качели и трапеции, песочницы, такое вот. По склону к нам сбежал парнишка лет десяти.
– Это Джейсон, мой младшенький, мой малыш, – сказала Дженис из дверного проема.
Джейсон был юный взъерошенный бог – светловолосый, в коротких штанишках и широкой пурпурной рубашке. Ботиночки на нем были синие с золотом. Вроде здоровый и шустрый ребенок.
– Мама, мама! Покачай меня на качельке! Покачай, покачай! – Джейсон подбежал к качелям, уселся и стал ждать.
– Не сейчас, Джейсон, нам некогда.
– Качи-качи, мама!
– Не сейчас, Джейсон…
– МАМА МАМА МАМА МАМА МАМА МАМА МАМА, – заверещал Джейсон.
Дженис подошла и стала раскачивать Джейсона. Взад-вперед качался он, вверх-вниз. Мы ждали. Прошло довольно много времени, и они закончили, Джейсон слез. Из одной ноздри у него висела густая зеленая сопля. Он подошел ко мне.
– Я хочу сам с собой поиграть, – заявил он и убежал.
– Мы его не ограничиваем, – сказала Дженис. Мечтательно оглядела горы. – Раньше мы там катались на лошадях. Боролись с застройщиками. А теперь внешний мир подкрадывается все ближе. Но здесь все равно очень славно. Свою книгу «Птица на взлете, волшебный хор» я написала, когда упала с лошади и сломала ногу.
– Да, я помню, – ответил Тони.
– А мамонтовое дерево я посадила двадцать пять лет назад, – показала она. – Наш дом тогда был здесь единственный, но все меняется, верно? Особенно поэзия. Столько нового, волнующего. И, опять же, столько ужасного барахла.
Мы опять зашли внутрь, и Дженис налила нам кофе. Мы сидели и пили его. Я спросил, кто ее любимые поэты. Дженис быстро перечислила тех, кто помоложе: Сандра Меррилл, Синтия Уэстфолл, Роберта Лоуэлл, сестра Сара Норберт и Эдриан Пур.
– Первое стихотворение я написала в начальной школе – на День матери. Учительнице так понравилось, что она меня попросила прочесть его перед всем классом.
– Ваше первое поэтическое чтение, а?
Дженис рассмеялась:
– Да, можно так сказать. Мне очень не хватает родителей. Их уже больше двадцати лет нет в живых.
– Необычайно.
– Нет ничего необычайного в любви.
Родилась она в городке Хантингтон-Бич, всю жизнь прожила на Западном побережье. Ее отец работал полицейским. Дженис начала писать сонеты в старших классах, где ей повезло учиться у Инес Клэр Дики.
– Она обучила меня дисциплине поэтической формы.
Дженис налила еще кофе.
– Я всегда хотела стать поэтом всерьез. В Стэнфорде я училась у Айвора Саммерза. Первая публикация у меня состоялась в «Антологии западных поэтов», которую Саммерз составил. – Саммерз оказал на нее глубочайшее влияние – поначалу. У Саммерза была хорошая группа: Эшберри Чарлтон, Уэбдон Уилбёр и Мэри Кэзер Хендерсон.
А потом Дженис откололась и присоединилась к поэтам «длинной строки».
Она училась на юридическом, параллельно изучала поэзию. После окончания работала секретарем суда. В начале сороковых – «в то темное, трагическое военное время» – вышла за своего возлюбленного из старших классов. Муж ее был пожарным.
– И я эволюционировала в домохозяйку-поэтессу.
– Ванная у вас есть? – спросил я.
– Дверь слева.
Я зашел в ванную, а Тони кружил над Дженис и щелкал свои снимки. Я помочился, хорошенько хлебнул водки. Застегнул ширинку, вышел из ванной и снова сел.
В конце сороковых стихи Дженис Олтрис зацвели во множестве изданий. Ее первую книгу «Я повелеваю всему зеленеть» напечатал Алан Суиллаут. За ней вышла «Птица, птица, птица, никогда не умирай» – тоже у Суиллаута.
– Я вернулась в школу, – продолжала Дженис. – В Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Получила магистерскую по журналистике и магистерскую по филологии. На следующий год защитила диссертацию по филологии и с начала шестидесятых преподавала английский язык и творческое письмо здесь, в университете штата.
Стены Дженис украшало множество наград: серебряная медаль лос-анджелесского Клуба Тлей за ее стихотворение «Тинтелла»; диплом за первое место от поэтической группы «Магнетитовая гора» за стихотворение «Мудрый барабанщик». И множество других призов и наград. Дженис подошла к столу и вытащила то, что у нее было в работе. Прочла нам несколько поэм. Поэмы свидетельствовали о внушительном развитии таланта. Я спросил, как она относится к современной поэтической сцене.
– Их так много, – ответила она, – тех, кто называет себя поэтами. Но у них нет ни образования, ни чувства к собственному ремеслу. Дикари захватили замок. Нет мастерства, нет неравнодушия – они требуют одного: чтобы их приняли. К тому же все эти новые поэты явно восхищаются лишь друг другом. Меня это тревожит, и я об этом говорила со множеством своих друзей-поэтов. Молодой поэт вроде бы считает, будто ему нужны лишь пишущая машинка да несколько листков бумаги. Они не готовы, у них вообще нет никакой подготовки.
– Видимо, нет, – сказал я. – Тони, тебе уже хватит снимков?
– Ага, – ответил Тони.
– И меня еще вот что беспокоит, – сказала Дженис. – Поэтам восточного истеблишмента достается слишком много наград и стипендий. А западных поэтов не замечают.
– Может, восточные поэты лучше? – поинтересовался я.
– Я совершенно определенно так не считаю.
– Что ж, – сказала, – полагаю, нам пора. Один последний вопрос. Как вы начинаете писать стихотворение?
Она помедлила. Длинные пальцы бережно поглаживали толстую обивку кресла. Заходившее солнце через окно бросало долгие тени в комнату. Заговорила Дженис медленно, будто во сне:
– Я начинаю чувствовать стихотворение издали. Оно подступает ко мне, как кошка по коврику. Мягко, но без презрения. И так – семь-восемь дней. Я становлюсь восхитительно взволнована, возбуждена, это такое особенное чувство. Я знаю – стихотворение где-то здесь, и вдруг оно накатывает порывом, и все так легко, так легко. Торжество творения стиха – такое царственное, такое возвышенное!
Я выключил магнитофон.
– Спасибо, Дженис, я пришлю вам экземпляры интервью, когда его напечатают.
– Надеюсь, все получилось.
– По-моему, все прошло вполне здорово.
Она проводила нас до дверей. Мы с Тони спустились по склону к машине. Один раз я обернулся. Она стояла в дверях. Я помахал. Дженис улыбнулась и помахала в ответ. Мы сели в машину, свернули за поворот, я заглушил мотор и свинтил колпачок с бутылки водки.
– Оставь хлебнуть, – сказал Тони.
Я дернул из горла и оставил ему хлебнуть.
Тони выбросил бутылку в окно. Мы отъехали, быстро спустились с гор. Ну чего, лучше, чем работать на автомойке. Теперь надо лишь перепечатать с пленки и выбрать два-три снимка. Спустились в аккурат к часу пик. Везет строго как утопленникам. Могли бы гораздо лучше подгадать.
Холодная ночь
Лесли брел под пальмами. Переступил через собачью какашку. В Восточном Голливуде было 10.15 вечера. В этот день рынок поднялся на 22 пункта, и эксперты не могли объяснить почему. Гораздо лучше экспертам удавалось объяснять, когда рынок падал. От обреченности было им счастье. В Восточном Голливуде стояли холода. Лесли застегнул верхнюю пуговицу куртки и поежился. И чуть сгорбился от зябкого воздуха.
К нему подошел человечек в серой фетровой шляпе. Лицо у человечка было как морда арбуза, без всякого выражения. Лесли вытащил сигарету и заступил человечку дорогу. Тому было лет 45, где-то пять футов шесть дюймов, фунтов 140 весу.
– Спички не найдется, сэр? – спросил Лесли у человечка.
– Да-да…
Человечек сунул руку в карман, и в этот миг Лесли дал ему коленом в промежность. Человечек хрюкнул и согнулся, а Лесли двинул ему кулаком за ухо. Когда тот упал, Лесли опустился на колени и перекатил его, вытащил нож и под холодным лунным светом Восточного Голливуда перерезал человечку глотку.
Все это было очень странно. Будто в полузабытом сне. Лесли не очень соображал, взаправду это происходит или же нет. Кровь сначала вроде как сомневалась – была лишь глубокая рана, – а потом хлынула. В отвращении Лесли отпрянул. Встал, отошел. Потом вернулся, сунул руку человечку в карман, нашел книжку спичек, выпрямился, закурил и пошел по улице к своей квартире. Лесли вечно не хватало спичек – людям, наверно, вообще спичек недостает. Спичек и шариковых ручек…
Лесли сел, налив себе скотча с водой. По радио передавали Коупленда[31]. Что ж, Коупленд не фонтан, но всяко лучше Синатры. Дают – бери, бьют – беги. Так ему всегда старик говорил. Ну и на хуй старика. На хуй всех ебанутых христосиков. И Билли Грэма[32] тоже на хую вертеть его заскорузлым выхлопом.
В дверь постучали. Пришел Сынок – светловолосый парнишка, живший через двор от Лесли. Сынок был наполовину человек, наполовину елдак, и ему было непросто. У большинства крупнохуих возникают сложности, когда ебля окончена. Однако Сынок был приятнее прочих: мягкий, нежный, мозги тоже есть. А иногда и острил удачно.
– Слышь, Лесли, я хочу с тобой несколько минут поговорить.
– Валяй. Но, блядь, я устал. Весь день был на скачках.
– Скверно, а?
– Когда вернулся потом на стоянку, обнаружил, что какой-то сукин сын выбирался оттуда и ободрал мне бампер. Та же самая тупая срань, снова и снова, понимаешь?
– А с лошадками как?
– Выиграл двести восемьдесят долларов. Но устал.
– Ладно, я ненадолго.
– Хорошо. Что такое? Старуха? Чего ты ей не пропишешь по первое число? Обоим же станет лучше.
– Не, со старухой порядок. Просто… блядь, не знаю. Все, понимаешь? Вообще, по-моему, никуда приткнуться не могу. Начать даже не выходит. Все заперто. Все карты разобрали.
– Епть, нашел чем удивить. Жизнь – игра в одни ворота. Но тебе же всего двадцать семь, может, еще повезет как-то.
– А ты что делал в моем возрасте?
– Мне тогда было хуже, чем тебе сейчас. По ночам я обычно валялся в темноте, пьяный, на улице, все рассчитывал, что меня кто-нибудь переедет. Не повезло.
– А другого способа не мог придумать?
– Это труднее всего – прикидывать, какой сделать первый шаг.
– Ну. До того все никчемное…
– Мы прикончили Сына Божьего. Думаешь, Ублюдок нас простит? Может, я и спятил, но уверен, что Он – ни за что!
– Вот ты тут сидишь в драном халате, почти всегда пьяный, но здравого в тебе больше, чем во всех моих знакомых.
– Эге, а мне нравится. У тебя много знакомых?
Сынок только пожал плечами.
– Я вот чего: выход-то есть? Хоть какой-нибудь?
– Выхода, детка, нет. Мозгоправы советуют заняться шахматами, собирать марки или играть на бильярде. Что угодно, лишь бы о важных вопросах не думать.
– В шахматы скучно.
– Все скучно. Никуда не денешься. Знаешь, в старину бичи себе на руках вышивку делали: «РОЖДЕН ПОДОХНУТЬ». Хоть и слюняво, но в этом главная мудрость.
– А теперь бы что накалывали?
– Не знаю. Вероятно, что-нибудь вроде «БОГ ПРОСТАТИТ».
– Без Бога нам никак, а?
– Может, это Ему без нас никак.
– Лана, слышь, с тобой всегда приятно побазарить. Мне всегда легчает.
– В любое время, детка.
Сынок встал, открыл дверь, закрыл ее и пропал. Лесли начислил себе еще скотча. Ну что, «Лос-Анджелесские Бараны» объявили набор в защиту. Недурной ход. Все в жизни эволюционирует к ЗАЩИТЕ. Железный занавес, железный разум, железная жизнь. Какой-нибудь по-настоящему крутой тренер наконец даст по мячу с рук, как только мяч попадет к его команде, и после этого уже никогда не проиграет.
Лесли допил скотч, стянул гитаны н почесал задницу, поглубже закопавшись в нее пальцами. Лечат себе геморрой, придурки. Когда рядом больше никого, это всяко лучше одиночества. Лесли налил себе еще. Зазвонил телефон.
– Алло?
Звонила Фрэнсин. Она любила производить на него впечатление. Фрэнсин полагала, что производит. Но тосклива она была, как слон. Лесли часто думал, какой он добрый, раз позволяет ей нагонять на него такую тоску. Любой другой на его месте швырнул бы трубку, как нож гильотины.
Кто там эту прекрасную статью про гильотину написал? Камю? Да, Камю. Камю – тоже тоска. Но статья про гильотину и «Посторонний» – исключения.
– Я сегодня обедала в отеле «Беверли-Хиллз», – сообщила Фрэнсин. – Одна за столиком. Салат заказала и выпить. Там был Дастин Хоффман и еще какие-то кинозвезды. Я разговаривала с соседями, они улыбались и кивали, за всеми столами сплошь кивки и улыбки, желтенькие личики везде, как нарциссы. Я говорила, а они всё улыбались. Думали, я чокнутая и, чтоб от меня избавиться, нужно улыбаться. И все больше нервничали. Ты понимаешь?
– Конечно.
– Я думала, тебе это будет интересно.
– Ну да…
– Ты один? Хочешь общества?
– Я правда сегодня очень устал, Фрэнсин.
Немного погодя Фрэнсин повесила трубку. Лесли разделся, опять почесал жопу и зашел в ванную. Погонял нить меж нескольких оставшихся зубов. Какое уродство – вот эти остатки. Надо молотком повышибать. Сколько дрался по закоулкам – и передние зубы уцелели. Ну, в конечном итоге все исчезнет. Пропадет. Лесли выдавил пасты «Крест» на электрическую щетку и попробовал еще немного потянуть время.
Потом он долго сидел на кровати с последним скотчем и сигаретой. По крайней мере, есть чем заняться, пока ждешь, как оно все обернется. Он посмотрел на книжку спичек в руке и вдруг понял, что это ее он забрал у человечка с арбузной дыней. От этой мысли он вздрогнул. Было на самом деле или нет? Он смотрел на спички и не понимал. Сверху на них было напечатано:
1000 ИНДИВИДУАЛЬНЫХ ЭТИКЕТОК
С ВАШИМ ИМЕНЕМ И АДРЕСОМ
ВСЕГО ЗА 1 ДОЛЛАР
Ну что, подумал Лесли, вроде выгодное предложение.
Услуга Дону
Я перекатился по кровати и снял трубку. Звонила Люси Сэндерз. Знакомы с ней мы были года два-три, сексуально – три месяца. И только что разбежались. Она всем рассказывала, что бросила меня, потому что я пьянь, а на самом деле это я ушел от нее к своей прежней подружке.
Она переживала тяжело. Я решил к ней приехать и объяснить, почему мне было необходимо от нее уйти. В учебниках это называется «спускать с крючка полегче». Мне хотелось быть славным парнем. Когда приехал, дверь мне открыла ее подруга.
– Тебе какого хера надо?
– Я хочу спустить Люси с крючка полегче.
– Она в спальне.
Я вошел. Люси лежала на кровати, пьяная, в одних трусиках. Выпила почти всю пинту скотча. На полу стоял горшок, в который она блевала.
– Люси, – сказал я.
Она повернула голову.
– Это ты – ты вернулся! Я знала, что ты не останешься с этой сукой.
– Секундочку, малышка, я просто пришел тебе объяснить, почему я тебя бросил. Я славный парень. Я решил объяснить.
– Сволочь ты. Ты ужасный человек!
Я сел на край кровати, снял с изголовья бутылку и хорошенько глотнул.
– Спасибо. В общем, ты знала, что Лилли я любил. Знала, даже пока я жил с тобой. У нас с ней – взаимопонимание.
– Но ты же говорил, что она тебя убивает!
– Для пущего эффекта. Люди разбегаются и сходятся все время. Таков процесс.
– Я тебя взяла к себе. Я тебя спасла.
– Я знаю. Ты спасла меня для Лилли.
– Сволочь ты, не разбираешься в хороших женщинах, а я – вот же она!
Люси перегнулась через край кровати и стошнила.
Я допил скотч.
– Не надо тебе это пить. Отрава.
Она приподнялась.
– Останься со мной, Ларри, не возвращайся к ней. Останься!
– Не могу, малышка.
– Посмотри на мои ноги! У меня красивые ноги! А на груди посмотри! У меня красивые груди!
Я швырнул пустую бутылку в мусорную корзину.
– Извини, малышка, мне пора.
Люси соскочила с кровати и кинулась на меня с кулаками. Мне попадало в рот, по носу. Пару секунд я дал ей поработать, после чего перехватил обе руки и кинул ее обратно на кровать. Затем повернулся и вышел из комнаты. Ее подруга была в гостиной.
– Вот так попробуешь быть славным парнем – и нос поцарапают, – сказал я ей.
– Тебе никогда не стать славным парнем, – ответила она.
Я хлопнул дверью, сел в машину и уехал.
Теперь звонила Люси.
– Ларри?
– Ну? Че такое?
– Слушай… Я хочу познакомиться с твоим другом Доном.
– Зачем?
– Ты говорил, что он твой единственный друг. Я хочу познакомиться с твоим единственным другом.
– Ну, блин, ладно.
– Спасибо.
– Як нему заеду в среду, как дочку проведаю. Буду там около пяти. Заезжай в пять тридцать, я тебя представлю.
Я дал ей адрес и сказал, как добираться. Дон Дорн был художником. На 20 лет моложе меня и жил в домике на самом берегу.
Я перевернулся на другой бок и опять уснул. Я всегда сплю до полудня. В этом секрет моего успешного существования.
Мы с Доном успели выпить по паре-тройке пива, когда приехала Люси. Появилась она возбужденная, с собой привезла бутылку вина. Я представил Люси, а Дон откупорил вино. Люси села между нами и залпом выпила весь бокал. Мы с Доном тянули пиво.
– Ой, – сказала Люси, глядя на Дона, – да он просто роскошный!
Дон ничего не ответил. Она подергала его за рубашку.
– Вы просто роскошный! – Допила бокал и налила себе еще. – Вы только из душа, да?
– С час назад.
– Ой, у вас кудряшки! Вы роскошный!
– Как с картиной движется, Дон? – спросил я.
– Фиг знает. Устал я от своего стиля. По – моему, время переходить к чему-то другому.
– Ой, а на стене – это ваши картины? – спросила Люси.
– Ну.
– Изумительные! Вы их продаете?
– Иногда.
– Обож-жаю эту вашу рыбку! Где вы берете столько аквариумов?
– Купил.
– Вы поглядите – оранжевая! Обож-жаю эту оранжевую!
– Да. Недурная.
– А они едят друг дружку?
– Иногда.
– Вы роскошный!
Люси пила один бокал за другим.
– Ты слишком быстро пьешь, – заметил я.
– Кто бы говорил.
– Ты по-прежнему с Лилли? – спросил Дон.
– Намертво, – ответил я.
Люси допила вино. Бутылка опустела.
– Извините, – сказала она. Убежала в ванную. Мы слышали, как она там блюет.
– Как лошадки скачут? – спросил Дон.
– Сейчас – неплохо. А у тебя как жизнь? Хорошие поебки случаются?
– У меня полоса невезения.
– Не теряй веры. Удача может перемениться.
– Твоими бы, на фиг, устами.
– Лилли все лучше и лучше. Не понимаю, как ей это удается.
Из ванной вышла Люси.
– Боже мой, мне плохо, голова кружится! – Она кинулась на кровать Дона и вытянулась. – Кружится голова.
– Ты просто закрой глаза, – сказал я.
Люси лежала на кровати, глядела на меня и стонала. Мы с Доном еще попили пива. Потом я сказал, что мне пора.
– Будь здоров, – сказал я.
– Храни Бог, – ответил он.
Я уехал, а он остался в дверях, довольно-таки навеселе.
Я перекатился на кровати и снял трубку.
– Алло?
Люси.
– Прости меня за вчерашний вечер. Я слишком быстро выпила вино. Но, как хорошая девочка, помыла ванную. Дон приятный паренек. Мне он очень понравился. Может, куплю у него картину.
– Хорошо. Ему не повредит.
– Ты на меня злишься, нет?
– За что?
Она рассмеялась:
– Ну, что меня тошнило и прочее.
– Всех в Америке временами тошнит.
– Я не пьяница.
– Я знаю.
– Все выходные я буду дома, если ты решишь, что хочешь меня видеть.
– Не решу.
– Ты не злишься, Ларри?
– Нет.
– Тогда ладно. Чао-какао.
– Чао-какао.
Я положил трубку на рычаг и закрыл глаза. Если так и дальше буду выигрывать на скачках, куплю новую машину. Перееду в Беверли-Хиллз. Телефон зазвонил опять.
– Алло?
Звонил Дон.
– Ты нормально? – спросил он.
– Я нормально. А ты нормально?
– Я прекрасно.
– Вот собираюсь переезжать в Беверли-Хиллз.
– Здо́рово.
– Хочу жить поближе к дочке.
– А у дочки как?
– Она прекрасна. В ней все есть, от и до.
– Люси не появлялась?
– Только что звонила.
– Она у меня отсосала.
– И как?
– Я не мог кончить.
– Блин.
– Ты ни при чем.
– Надеюсь.
– Так у тебя, значит, все путем, Ларри?
– По-моему, да.
– Ладно, тогда до связи.
– Ну да. Пока, Дон.
Я положил трубку на рычаг и закрыл глаза. Только 10.45 утра, а я всегда сплю до полудня. Жизнь добра столько, сколько ей позволяешь.
Богомолка
Гостиница «Ангельский вид». Марти уплатил привратнику, взял ключ и теперь шел по лестнице. Ночь была далеко не приятна. Номер 222. Что это значит? Он зашел и щелкнул выключателем. В обои уполз десяток тараканов – они жевали, шевелились и жевали. Имелся телефон, платный. Марти сунул дайм и набрал номер. Она ответила.
– Тони? – спросил он.
– Ну, это Тони… – ответила она.
– Тони, я схожу с ума.
– Я же сказала, я к тебе приеду. Ты где?
– «Ангельский вид», угол Шестой и Коронадо, номер двести двадцать два.
– Буду через пару часов.
– А прямо сейчас не можешь?
– Послушай, мне детей Карлу надо завезти, а потом я хочу заехать повидать Джеффа и Хелен, я с ними много лет не виделась…
– Тони, Христа ради, я же люблю тебя, я хочу увидеть тебя сейчас!
– Может, если б ты избавился от жены, Марти…
– На это надо время.
– Увидимся через пару часов, Марти.
– Слушай, Тони…
Она повесила трубку. Марти сел на край кровати. Это будет его последняя связь. Слишком много сил уходит. Женщины сильнее мужчин. Все ходы знают. А он не знает никаких ходов.
В дверь постучали. Он встал и открыл. В коридоре стояла блондинка лет за тридцать в драном синем халате. Тени у нее были очень лиловые, а помада лежала густо. Слегка пахло джином.
– Послушайте, можно я включу телевизор, а?
– Нормально, валяйте.
– До вас тут жил какой-то псих. Только я включу телик, он давай в стены колотить.
– Все в порядке, можете включать. – Марти закрыл дверь. Выудил из пачки предпоследнюю сигарету и закурил. Тони эта – у него в крови, надо ее оттуда выжить. В дверь опять постучали. Опять блондинка. Тени лиловые, глаза по цвету – почти такие же; невозможно, конечно, а казалось, будто она добавила еще слой помады.
– Ну? – спросил Марти.
– Послушайте, – сказала она, – а вы знаете, что делает самка богомола, пока они этим занимаются?
– Чем занимаются?
– Еблей.
– Что она делает?
– Она отгрызает ему голову. Пока они этим занимаются, она ему отгрызает голову. Вот мне кажется, способы умереть бывают и похуже, а вам как?
– Ну да, – ответил Марти. – Например, от рака.
Блондинка зашла в номер и закрыла за собой дверь. Подошла и села на единственный стул. Марти присел на кровать.
– А вас возбудило, когда я сказала «ебля»? – спросила блондинка.
– Ну, немного.
Блондинка встала со стула, подошла к кровати, чуть нагнулась и заглянула Марти в лицо: прямо в глаза посмотрела, а губами почти касалась его губ. И сказала:
– Ебля, ебля, ебля! – Придвинулась еще теснее к нему и повторила: – ЕБЛЯ! – Затем отошла и опять села на стул.
– Как вас зовут? – спросил Марти.
– Лилли. Лилли Лавелл. Я раньше раздевалась в «Бёрбэнке».
– А меня Марти Эванс. Рад познакомиться, Лилли.
– Еб-ля, – очень медленно произнесла Лилли, раздвинув губы и показав кончик языка.
– Можете включать телевизор, когда вздумается, – сказал Марти.
– Слыхали про паука черную вдову? – спросила она.
– Не знаю.
– Ну, я вам тогда расскажу. После того как они этим позанимаются – еблей, – она съедает его заживо.
– Ой, – произнес Марти.
– Но есть способы умереть и похуже, как считаете?
– Еще бы, – ответил Марти. – Проказа, к примеру.
Блондинка встала, прошлась взад-вперед, взад-вперед.
– Я как-то вечером напилась, а ехала по шоссе, слушала концерт для рожка, Моцарта, и вот этот рожок прямо в меня вошел, а у меня скорость восемьдесят пять миль в час, а я руль локтями придерживаю и слушаю этот концерт для рожка, поверите ли?
– Конечно поверю.
Лилли перестала ходить и посмотрела на Марти.
– А вы поверите, что я могу взять вас в рот и сделать такое, что с мужчинами вообще никто никогда не делал?
– Ну, я уже и сам не знаю, чему верить.
– А я могу, могу…
– Вы очень милы, Лилли, но где-то через час мне тут встречаться с подругой.
– Так я вас к ней подготовлю.
Лилли подошла и встала над ним, расстегнула брюки и вытащила его пенис из плавок.
– Ой, какой хорошенький!
Она облизнула средний палец на правой руке и принялась тереть головку и сразу под ней и за ней.
– Но он такой лиловый!
– Совсем как тени у вас…
– И так РАСТЕТ!
Марти рассмеялся. Из обоев выполз таракан – глянуть, что происходит. За ним еще один. Они шевелили усиками. Вдруг пенис оказался во рту у Лилли. Она туго схватила его ниже головки и засосала. Язык у нее был что наждачка; похоже, она знала, где что нужно делать. Марти опустил взгляд на ее макушку и очень возбудился. Начал гладить ее по волосам, а изо рта у него выпадали звуки. Как вдруг она впилась в его хуй зубами – сильно. Чуть не пополам перекусила. И, не разжимая зубов, дернула головку вверх. Часть оторвалась. Марти заорал и принялся кататься по кровати. Блондинка встала и сплюнула. Кровь и ошметки плоти забрызгали ковер. Потом она отошла, открыла дверь, закрыла ее за собой и пропала.
Марти содрал наволочку и прижал к пенису. Он боялся туда взглянуть. Пульс бился во всем теле, особенно – там. Сквозь наволочку проступала кровь. Потом зазвонил телефон. Ему уд ал ось встать, подойти и снять трубку.
– Ну?
– Марти?
– Ну?
– Это Тони.
– Ну, Тони…
– У тебя голос странный…
– Ну, Тони…
– Ты больше ничего не можешь сказать? Я у Джеффа и Хелен. Приеду где-то через час.
– Давай.
– Слушай, что с тобой такое? Мне казалось, ты меня любишь?
– Я уже не знаю, Тони…
– Ну и ладно тогда, – зло сказала она и бросила трубку.
Марти сумел отыскать дайм и сунуть его в телефон.
– Барышня, мне нужна частная «скорая помощь». Найдите мне кого-нибудь, только быстро. Я могу умереть.
– Вы у своего лечащего врача проверялись?
– Барышня, прошу вас, частную «скорую помощь»!
В соседнем номере слева блондинка сидела перед телевизором. Протянула руку, включила. Как раз успела к «Шоу Дика Кэветта»[33].
Битый товар
Фрэнк выехал на трассу в самую гущу движения.
Он работал экспедитором в «Американской часовой компании». Уже шесть лет. Раньше нигде на шесть лет не задерживался, а теперь эта сука его добивает. Но в 42 года со средним образованием и при десятипроцентной безработице особого выбора не было. Эта работа у него 15-я или 16-я, и все были кошмарны.
Фрэнк устал, ему хотелось домой и пива. Он вырулил «фольк» на скоростную полосу. А добравшись до нее, засомневался, так ли уж ему хочется домой. Фрэн ждет. Уже четыре года.
Он знал, что́ будет. Фрэн ждет не дождется первого словесного залпа. И Фрэнк его вечно ждет. Господи, ведь сразу же начнет долбить. И долбить, и долбить, и долбить…
Фрэнк знал, что он неудачник. Тут не нужна Фрэн ему напоминать, подчеркивать. Если два человека живут вместе, вроде должны друг другу помогать. Но нет – обоим лишь бы придираться. Он критикует ее, она – его. Оба неудачники. А теперь обоим осталось только выяснить, у кого больше сарказма.
И еще этот сукин сын Майерс. За десять минут до конца работы Майерс зашел в отдел отгрузки и встал.
– Фрэнк.
– Ну?
– Ты клеишь этикетки «ХРУПКО» на все отправляемые партии?
– Да.
– Пакуешь тщательно?
– Да.
– Нам от клиентов поступает все больше жалоб – они получают битый товар.
– При перевозке всякое, видать, бывает.
– Ты уверен, что пакуешь должным образом?
– Да.
– Может, попробовать других перевозчиков?
– Все одинаковы.
– В общем, я хочу, чтоб стало лучше. Меньше боя.
– Слушаюсь, сэр.
Некогда Майерс управлял «Американской часовой компанией», но его погубили пьянство и неудачная семейная жизнь. Бо́льшую часть доли пришлось продать, и теперь он был лишь помощником управляющего. Пить он бросил, а потому теперь бывал неизменно раздражителен. Все время прикапывался к Фрэнку, злил его. Чтобы возник повод уволить.
Нет ничего хуже пьяницы в завязке и Вернувшегося к Вере Христианина, а Майерс был и тем и другим…
Фрэнк пристроился к какой-то колымаге на скоростной полосе. Битая прожорливая дрянь, седан, из трубы грязный хвост выхлопа. Бамперы коцаные, на ходу трясутся. Почти вся краска облезла, машина была едва ли не бесцветна – серая, как смог.
Все это Фрэнка не колыхало. А колыхало его, что колымага ползет еле-еле – на той же скорости, что и машина в соседнем ряду. Он глянул на спидометр. Идут на пятидесяти двух. Почему?
Может, и неважно. Фрэн ждет. На одном конце – Фрэн, на другом – Майерс. Фрэнк один – когда никто не рвет его на куски – лишь по пути с работы или на работу. Или когда спит.
Но все равно застревать на шоссе ему не нравилось. Бессмысленно. Он посмотрел на двух парней на переднем сиденье седана. Оба говорили одновременно и смеялись. Пара щеглов, года 23–24. Фрэнк радовался, что не надо слушать, о чем они говорят. Щеглы начинали его раздражать.
И тут Фрэнк узрел свой шанс. Машина справа от старого седана чуть разогналась и вырвалась вперед. Фрэнк стал обруливать колымагу.
Он уже ощутил вкус свободы – сейчас прорвется. Хоть какая-то победа после жуткого дня с жутким вечером впереди. У него все получится.
И только собрался обогнать старый седан, как щегол за рулем поддал газу, подрезал его и вновь поехал вровень с другой машиной.
Фрэнк опять пристроился за машиной щеглов. Они по-прежнему болтали и ржали. Фрэнк заметил у них наклейку на бампере: «ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ».
На заднем стекле у них была переводилка. «ТЕ, КТО»[34].
Ну вот Иисус у них есть, «Те, Кто» у них есть. Почему же, еб вашу мать, они его вперед не пропустят?
Фрэнк тащился за ними, приклеившись к их заднему бамперу. Они продолжали трепаться и ржать. И ехали ровно с той же скоростью, что и машина справа. 50 миль в час.
Фрэнк глянул в заднее зеркальце. Насколько хватало глаз, тянулся сплошной поток машин.
Он срулил со скоростной полосы на соседнюю, затем – на медленную. Там все двигалось быстрее. Фрэнк объюлил машину впереди, метнувшись влево, и вырвался на простор. И тут же заметил, что старый седан тоже наддал. Щеглы теперь с ним поравнялись. Фрэнк проверил спидометр. 62 м/ч. Фрэнк разогнался до 65. Щеглы держались рядом. Он рванул к 70. Щеглы не отставали.
Вот теперь они спешат. Почему?
Фрэнк надавил на акселератор до отказа. «Фольк» способен лишь на 75. Он загубит двигатель, или тяги полетят. Щеглы держались с ним вровень, хотя и свою машину загоняли до смерти.
Он посмотрел на них. Два молодых и светловолосых, жиденькие бороденки. Лица обернулись к нему. Оба никакие, как индюшкины гузки с дырками ртов.
Щегол-пассажир показал ему средний палец.
Фрэнк ткнул сначала в него, потом в водителя. А затем показал на съезд с трассы. Оба кивнули.
Фрэнк довел их до выезда. Тормознул на светофоре. Щеглы за ним подождали. Затем он свернул вправо, щеглы – за ним. Он ехал, пока не увидел супермаркет. Заехал на стоянку. Отметил погрузочную эстакаду. Там было темно. Супермаркет закрыт. На эстакаде никого не было, стальные шторы опущены. Внутри – ничего, только штабеля пустых ящиков. Фрэнк подъехал к эстакаде. Вышел из машины, запер ее и поднялся по пандусу на эстакаду. Щеглы поставили свою колымагу рядом с его машиной и вышли.
Поднялись к нему. В обоих – не больше 130 фунтов. Вдвоем они были тяжелее его фунтов на 30.
Затем тот, который показывал ему палец, сказал:
– Ладно, говнюк! – И кинулся на Фрэнка, пронзительно взвизгнув, а руки при этом выставил плоско, будто в каком-то каратэ.
Крутнулся на месте, попробовал пнуть Фрэнка по ходу пяткой, промахнулся, опять оказался к Фрэнку лицом и заехал ему по уху ладонью. Шлепнул, не более того. Фрэнк вложил в хук справа ему в живот все свои 230 фунтов, и щегол сложился пополам и рухнул на эстакаду.
Второй щегол выхватил нож, щелкнул лезвием.
– Я, блядь, тебе яйца отрежу, – сказал он.
Фрэнк дождался, когда щегол на него кинется.
Тот нервно перебрасывал нож из руки в руку. Фрэнк отступил к ящикам. Щегол надвигался и шипел. Фрэнк ждал, спиной прижавшись к ящикам. И когда щегол бросился, Фрэнк поднял руку, схватил один ящик и швырнул в него. Ящик попал щеглу в лицо, и Фрэнк тут же дернулся вперед и перехватил руку с ножом. Сталь звякнула о бетон, и Фрэнк закрутил щеглу руку за спину. Как можно выше.
– Не ломайте мне, пожалуйста, руку! – заверещал щегол.
Фрэнк его отпустил, но дал пинка под зад, сильно. Парнишка упал лицом вперед, держась за жопу. Фрэнк подобрал нож, закрыл лезвие, сунул в карман и медленно пошел к своей машине. Когда завелся, увидел, что щеглы стоят возле своей колымаги и смотрят на него. Они уже не болтали, не смеялись.
Он вдруг разогнал машину прямо на них. Щеглы прыснули в стороны, а он в последний момент свернул. Потом сбавил скорость и выехал с площадки.
Руки дрожали. Не день, а черт знает что. Он ехал по бульвару. «Фольк» бежал плохо, плевался, будто возражал против насилия над собой на трассе.
Потом Фрэнк увидел бар. «Удачливый рыцарь». Перед входом – стоянка. Он затормозил, вышел и вошел.
Сел, заказал «Бад».
– Где у вас телефон?
Бармен сказал. В глубине, возле сральника. Фрэнк сунул монетку и набрал номер.
– Да? – ответила Фрэн.
– Слушай, Фрэн, я припоздаю. Меня задержали. Скоро увидимся.
– Задержали? Тебя арестовали? Ограбили?
– Не, в драку ввязался.
– В драку? Да что ты мне рассказываешь? Ты и с зонтиком не совладаешь!
– Фрэн, я бы предпочел, чтоб ты больше не пользовалась стертыми оборотами.
– Но это же правда! Ты и зонтика не сложишь! Фрэнк повесил трубку и вернулся к табурету у стойки. Поднес ко рту бутылку «Бада» и хлебнул.
– Люблю мужчин, пьющих прямо из горла!
С ним рядом кто-то сидел. Женщина. Лет 38, под ногтями грязь, обесцвеченные волосы небрежно присобраны на макушке. В ушах болтались два серебряных кольца, а рот был густо накрашен. Она облизнула губы – медленно, – потом сунула в этот свой рот «Вирджинию слимз» и закурила.
– Я Дайана.
– Фрэнк. Что пьете?
– Он знает… – Женщина кивнула бармену, и тот снял с полки ее любимый виски и двинул бутылку к ним. Фрэнк выложил десятку.
– Ваше лицо завораживает, – сказала Дайана. – Чем занимаетесь?
– Ничем.
– Вот такие мне и нравятся.
Она отпила, а по ходу прижалась бедром к его ноге. Ногтем Фрэнк медленно счистил со своей бутылки этикетку. Дайана допила. Фрэнк поманил бармена.
– Еще два.
– Ага, а вы что будете?
– Возьму ее.
– Ее возьмете? – переспросил бармен. – Ниче себе!
Все трое рассмеялись. Фрэнк подкурил, а бармен снял с полки бутылку. Вдруг показалось, что вечер ничего так себе.
Хоумран
Мне тогда было, наверное, лет 28. На работу я не ходил, но немного денег имелось – повезло на скачках наконец-то. Времени часов 9 вечера. До этого я долго сидел у себя в съемной комнате и бухал. Мне стало скучно, и я вышел побродить по улице. Дошел до бара через дорогу от моего обычного водопоя и, не понять, чего ради, заглянул. Там было гораздо чище и форсовей, чем в моем обычном баре, и я подумал: может, и склеится кто.
Я сел у входа, а через пару табуретов от меня сидела эта девушка. Одна сидела, а еще четверо-пятеро мужчин и женщин расположились у другого конца стойки. Там с ними болтал бармен, смеялся. Просидел я так минуты три-четыре. Бармен по-прежнему болтал и хохотал. Терпеть не могу это мудачье – пьют сколько влезет, чаевые получают, им перепихоны достаются, ими восхищаются, вообще все у них есть.
Я вытащил пачку покурки. Выколотил сигаретку. Спичек нет. На стойке тоже нет. Я посмотрел на дамочку.
– Прошу прощения, огоньку не найдется?
Она раздраженно залезла в сумочку. Вытащила книжку спичек, швырнула, не глядя на меня.
– Оставьте себе, – сказала она.
У нее были длинные волосы и неплохая фигура. Сидела в шубке «под мех» и меховой же шапочке. Я видел, как она закидывает голову, затягиваясь. Выдыхала так, словно и впрямь что-то соображает. Из тех, кого хорошо ремнями пороть.
Бармен на меня по-прежнему ноль внимания.
Я поднял пепельницу фута на два над стойкой и уронил. Подействовало. Он подошел, скрипя половицами. Здоровый, может, шесть-два, фунтов 265. На пузе жирок отложился, но плечи мощные, мощная голова, могучие ручищи. На вид тупой, но симпатичный, пьяная прядка на глаз сбилась.
– Двойной «Катти Сарк» со льдом, – сказал я.
– Хорошо, что пепельницу не разбил, – сказал он.
– Хорошо, что услышал, – ответил я.
Половицы заскрипели и застонали, когда он пошел делать мне выпивку.
– Надеюсь, не малинку мне смешает, – сказал я девушке в ложнонорке.
– Джимми хороший, – ответила она. – Джимми такого не делает.
– Никогда не встречал хороших парней по имени Джимми, – сказал я.
Джимми вернулся с моим стаканом. Я сунул руку в бумажник и бросил на стойку 50 долларов. Джимми поднял, посмотрел на свет и сказал:
– Бля!
– В чем дело, мальчик? – спросил я. – Никогда не видел пятьдесят долларов?
Он отошел, кряхтя половицами. Я отхлебнул. Нормальный такой двойной.
– Парнишка ведет себя так, будто раньше никогда не видел пятидесяти долларов, – сказал я девушке в меховой шапочке. – А у меня с собой всегда только пятьдесят долларов.
– Сколько же в вас говнища, – ответила она.
– Отнюдь, – сказали. – Я посрал минут двадцать назад.
– Подумаешь…
– Могу купить все, что можете предложить.
– Я не продаюсь, – сказала она.
– В чем дело? У вас там замок? Если да, не волнуйтесь, ключа никто не попросит.
Я еще разок дернул.
– Выпить хотите? – спросил я.
– Я пью только с теми, кто мне нравится, – ответила она.
– А вот теперь из вас говнище лезет, – сказал я.
«Ну где же бармен с моей сдачей? – подумал я. Что-то не спешит…»
Я уже собирался еще раз уронить пепельницу, когда он вернулся, треща деревом под тупыми ногами.
Положил сдачу на стойку. Я посмотрел, едва он собрался уйти.
– ЭЙ! – заорал я.
Он развернулся:
– Что такое?
– Это сдача с десятки. Я тебе дал пятьдесят долларов.
– Ты мне десятку дал…
Я обратился к девушке:
– Послушайте, вы же видели, правда? Я дал ему пятьдесят долларов!
– Вы дали Джимми десятку, – сказала она.
– Что это за хуйня? – спросил я.
Джимми двинулся прочь.
– Тебе это с рук не сойдет! – заверещал я ему вслед.
Он даже ухом не повел. Дошел до компании на том конце стойки, и они опять принялись болтать и смеяться.
Я сидел и думал. Девушка рядом, закинув голову, выдула носом султан дыма.
Можно разбить зеркало за стойкой. В другом месте я уже так делал. Но все равно сомнительно.
Я что, сдаю позиции?
Этот гондон меня прилюдно обоссал.
Его спокойствие нервировало больше, чем габариты. У него что-то еще в рукаве. Берданка под стойкой? Он хотел, чтоб я сыграл ему на руку. У него все тут свидетели…
Я не знал, что делать. У выхода была телефонная будка. Я встал, дошел до нее, бросил монету, набрал случайный номер. Сделаю вид, что звоню корешам, и они сейчас подскочат и разнесут заведение в щепки. Послушал гудки на другом конце. Потом они прервались. Ответила женщина.
– Алло, – сказала она.
– Это я, – ответил я.
– Ты, Сэм?
– Ну да, да, слушай…
– Сэм, такой ужас сегодня был! Кучеряшку сбило машиной!
– Кучеряшку?
– Нашего песика, Сэм! Кучеряшка умер!
– Ладно, слушай! Я в «Красном глазе»! Знаешь, где это? Хорошо! Бери Левшу, Ларри, Тони и Большого Анджело и давайте сюда! Ясно? Да, и Кучеряшку прихвати!
Я повесил трубку и остался сидеть в будке. Может, в полицию позвонить? Но понятно же, что будет. Все поддержат бармена. А меня заберут в трезвяк.
Я вышел из будки и вернулся к табурету. Допил. Потом поднял пепельницу и швырнул, посильней. Бармен посмотрел на меня. Я встал, вытянул руку и ткнул в его сторону пальцем. Затем повернулся и вышел на улицу, а мне в спину несся хохот его компании…
Я зашел в винную лавку, взял две бутылки вина и отправился в «Отель Хелен» – через дорогу от того бара, где только что был. У меня в этой ночлежке жила подруга – такая же алкашня, как и я. На десять лет меня старше, она там работала горничной. Я поднялся пешком на второй этаж, постучал, надеясь, что она одна.
– Крошка, – звал я ее из-за двери, – у меня неприятности. Меня наебали…
Дверь открылась. Бетти была одна и пьянее меня.
Я вошел и закрыл за собой дверь.
– Где твои стаканы?
Она показала, я распечатал бутылку и налил нам. Она сидела на кровати, я – на стуле. Бутылку я передал ей. Она закурила.
– Ненавижу эту дыру, Бенни. Почему мы больше не живем вместе?
– Ты начала бегать по улицам, крошка, я просто с ума сходил.
– Ты ж меня знаешь.
– Ну да…
Бетти вытащила изо рта сигарету и рассеянно сунула ее в постель. Я заметил дымок. Подошел и поднял ее руку. На комоде стояла тарелка. Я взял и принес ей. На тарелке засохла какая-то еда, похоже на тамале. Тарелку я поставил на кровать рядом с Бетти.
– Вот тебе пепельница…
– Ты же знаешь, я по тебе скучаю, – сказала Бетти.
Я допил стакан, налил еще.
– Слушай, меня через дорогу обсчитали с пятидесяти долларов.
– А откуда у тебя взялось пятьдесят долларов?
– Не бери в голову, появились. Этот сукин сын недодал мне сдачу…
– А чего ты ему не дал в морду? Испугался? Это Джимми. Бабы его обожают! Каждую ночь, как бар закроется, выходит на стоянку и поет. А они стоят вокруг и слушают, а потом одна какая-нибудь с ним домой едет.
– Вот кусок говна…
– В футбол играл за Нотр-Дам.
– Да что за срань? Ты на него тоже западаешь?
– Я его не перевариваю.
– Это хорошо. Потому что я счас пойду и рыло ему начищу.
– По-моему, ты боишься…
– Когда-нибудь видела, чтоб у меня очко играло?
– Я видела, как оно у тебя несколько раз проигрывало.
На это замечание я ничего не ответил. Мы бухали дальше, и беседа наша отвлеклась на что-то другое. Я ее особо не помню. Бетти – когда не бегала по улицам – была вполне доброй душой. Здравая, но попутанная, понимаете. Спилась окончательно. Я, к примеру, мог на день-два завязать. А она нет. Грустно. Мы разговаривали. Между нами было такое понимание, от которого нам друг с другом было легко. Потом настало 2 часа ночи. Бетти сказала:
– Иди посмотри…
Мы подошли к окну, и внизу, на стоянке, был Джимми. Пел, конечно. Его слушали три девушки. Все очень смеялись.
Главным образом насчет моих 50 долларов, подумал я.
Потом одна села с ним в машину. Остальные две ушли. Машина минутку постояла на месте. Зажглись фары, заработал мотор, и он уехал.
Вот пижон, подумал я. Вот я фары не включаю – только после мотора.
Я посмотрел на Бетти.
– Этот гондон и впрямь думает, что он ого-го. Я начищу ему рыло.
– У тебя кишка тонка, – ответила она.
– Слушай, – спросил я, – а у тебя под кроватью бита еще лежит?
– Ну, только я не могу с нею расстаться…
– Еще как можешь, – сказал я, отдавая ей десятку.
– Ладно. – Она выудила бейсбольную биту из-под кровати. – Надеюсь, выбьешь хоумран…
На следующую ночь в 2 часа я ждал на стоянке – подпирал стенку бара, притаившись за здоровенными мусорными баками. С собой у меня была бейсбольная бита Бетти – старая «Особая Джимми Фокса»[35].
Ждать пришлось недолго. Появился бармен со своими девушками.
– Спой нам, Джимми!
– Спой нам свою какую-нибудь!
– Ну… что ж, ладно, – ответил он.
Снял галстук, сунул его в карман, расстегнул воротничок, задрал голову к луне.
- Я человек, которого ты ждешь…
- Я человек, которому даешь…
- Я тот, кто не ведет поебкам счет…
- Я тот, кого ты просишь: вставь еще…
- …и еще…
- …и еще…
Три девушки зааплодировали, засмеялись и столпились вокруг него.
– Ой, Джимми!
– Ох, ДЖИММИ!
Джимми сделал шаг назад и оглядел девушек. Те ждали. Наконец он произнес:
– Ладно, сегодня… Кэролайн…
Тут две оставшиеся девушки как-то поникли, исправно повесили головы и медленно ушли со стоянки, но, дойдя до бульвара, обе повернулись, улыбнулись и помахали Джимми и Кэролайн.
Ата стояла – навеселе, покачиваясь на высоких каблуках. Хорошая фигурка, длинные волосы. Отчего-то казалась знакомой.
– Ты настоящий мужчина, Джимми, – сказала она бармену. – Я тебя люблю.
– Хуйня, сука, ты мне просто хочешь отсосать.
– И это, Джимми, тоже! – рассмеялась Кэролайн.
– И отсасывать ты мне будешь прямо сейчас. – Джимми вдруг заговорил очень грубо.
– Нет, постой… Джимми, так слишком быстро.
– Раз любишь – соси.
– Нет, погоди…
Джимми был довольно пьян. Да и чего ему напрягаться? Фонарей на стоянке мало, но и не темно. А некоторые – уроды. Им нравится это делать у всех на виду.
– Вот счас, сука, и отсосешь…
Джимми рассупонился, схватил девушку за длинные волосы и пригнул ей голову. Мне показалось, что она подчинится. Она вроде уступила.
А потом Джимми завопил. Заверещал.
Она его укусила. Он вздернул за волосы ее голову и ударил – кулаком, по лицу. Потом заехал коленом ей между ног, она упала и осталась лежать без движения.
Вырубил, подумал я. Может, когда он уедет, оттащу ее за мусорные баки и сам выебу.
Еще как он меня пугал. Я решил из-за баков даже не высовываться. Сжимал дубинку Джимми Фокса и ждал, когда он уедет.
Он застегнулся и, пошатываясь, направился к машине. Открыл дверцу, залез и немного посидел. Потом вспыхнули фары, завелся мотор.
Он сидел и гонял мотор вхолостую.
А потом – вышел. Двигатель работал. Фары горели.
Он обошел машину спереди.
– Эй! – громко сказал он. – Эт че? Я тебя… вижу…
И двинулся ко мне.
– Я тебя… вижу… какого хуя… там… за баками? Я вижу… тебя… ну-ка выходи!
Он шел ко мне. Луна у него за спиной светила так, что он походил на какую-то богом забытую тварь из низкобюджетного фильма ужасов.
– Ебаный таракан! – заорал он. – Я из тебя все ссаки повыжму!
И он на меня кинулся. Я оказался в ловушке мусорных баков. Поднял дубину Джимми Фокса, обрушился вперед вместе с нею – и прямо ему на макушку.
Он не рухнул. Только стоял и на меня пялился. Я ударил его еще. Будто в древней черно-белой комедии. Он стоял и корчил мне жуткую рожу.
Я выскользнул из-за баков наружу и пошел прочь. Он – за мной.
Я обернулся.
– Оставь меня в покое, – сказал я. – Давай не будем.
– Я убью тебя, мразь! – ответил он.
Здоровенные ручищи потянулись к моей глотке. Я увернулся и двинул битой ему по коленной чашечке. Будто пистолет пальнул – и Джимми упал.
– Давай не будем, – сказали. – Прекратим на этом.
Он полз за мной.
– Я тебя, мразь, прикончу!
Тогда я деревяшкой приложил его по загривку изо всех сил. Он растянулся рядом со своей отключившейся подругой. Я посмотрел на девушку – Кэролайн. Та, с поддельным мехом. Я решил, что мне все-таки не хочется.
Подбежал к машине бармена, выключил фары, заглушил мотор, выдернул ключи и закинул их на крышу дома. Затем опять подбежал к телам и достал у Джимми бумажник.
Выбежал со стоянки, прошел несколько шагов к югу и сказал:
– Блядь!
Затем повернулся и снова рванул на стоянку и к мусорным бакам. Я там забыл вискач. Квинту в бумажном кульке. Забрал.
Опять побежал на юг до угла, перешел дорогу, нашел почтовый ящик, огляделся. Никого. Вытащил из бумажника деньги, а сам бумажник сбросил в ящик.
После чего зашагал на север, пока не дошел до «Отеля Хелен». Свернул туда, поднялся по лестнице, постучал.
– БЕТТИ, ЭТО БЕННИ! ОТКРЫВАЙ, ХРИСТА РАДИ!
Дверь открылась.
– Бля… что такое? – спросила Бетти.
– У меня виски есть.
Я зашел внутрь, накинул на дверь цепочку. Весь свет у Бетти горел. Я прошел по комнате и все погасил. Настала темнота.
– Что такое? – спросила Бетти. – Ты спятил?
Я нашел стаканы и дрожащей рукой начислил нам обоим.
Подвел ее к окну. Полиция уже приехала, мигали огни.
– Что там за херня? – спросила Бетти.
– Кто-то начистил Джимми рыло, – ответили. Завыла сирена «скорой». Вскоре она въехала на стоянку. Девушку погрузили первой. Потом пришли за Джимми.
– А девушку кто? – спросила Бетти.
– Джимми…
– А Джимми кто?
– Да какая тебе разница?
Я поставил стакан на подоконник и полез в карман. Сосчитал купюры. 480 долларов.
– Держи, крошка…
И отдал ей 50 долларов.
– Господи, Бенни, вот спасибо!
– Ниче не надо…
– Лошадки-то, небось, табуном поскакали!
– Как никогда, крошка…
– Ну, до дна! – сказала она, поднимая стакан.
– До дна, – отозвался я, поднимая свой.
Мы чокнулись, отпили, а «скорая» задом выехала со стоянки и повернула к югу, включив сирену.
Просто наш черед еще не пришел.
Мари вокруг пальца
На бегах на короткую дистанцию стоял теплый вечер. Тед приехал с 200 долларами, а теперь начинал третий заезд с 530 долларов. На лошадок можно положиться. Может, больше ни в чем особо и не петрил, но в лошадках знал толк. Тед следил за табло и разглядывал людей. Им недоставало способности оценить лошадь. Но они все равно приносили на скачки свои деньги и свои мечты. Почти в каждом заезде тут устраивался двойной экспресс на 2 доллара, чтоб их приманить. Он – и «Выбери-6». Тед к «Выбери-6» и близко не подходил – и ни к двойному экспрессу, ни к дублям. Строго ставка на победителя, на лучшую лошадь, которая не обязательно фаворит.
Мари так ворчала, что на ипподром он ездил лишь два-три раза в неделю. Компанию свою продал, из строительства ушел в отставку. Вообще-то больше заняться ему было нечем.
Четверка выглядела ничего при шести-к-одному, но до старта оставалось еще 18 минут. Кто-то подергал Теда за рукав.
– Прошу прощения, сэр, я тут первых два забега проиграла. Но я видела, как вы деньги в кассе получали. Похоже, вы разбираетесь. Кто вам в следующем забеге нравится?
Рыжеватая блондинка, года 24, узкие бедра, на удивление большая грудь; ноги длинные, миленький вздернутый носик, рот-цветок; в голубом платье, белые туфли на каблуке. Голубыми глазами смотрит.
– Ну, – улыбнулся ей Тед, – мне обычно достается победитель.
– Я раньше ставила на породистых, – сказала блондинка. – Эти короткие забеги кончаются так быстро!
– Ну да. По большей части – за восемнадцать секунд. Довольно скоро понимаешь, прав был или нет.
– Если б мама знала, что я тут деньги просаживаю, она бы меня ремнем отлупила.
– Я б и сам не прочь вас ремнем отлупить, – сказал Тед.
– Вы же не из этих, правда? – спросила она.
– Шучу, – ответил Тед. – Ладно, пойдемте в бар. Может, выберем вам победителя.
– Пойдемте, мистер…
– Просто Тед. А вас как зовут?
– Виктория.
Они зашли в бар.
– Что будете? – спросил Тед.
– Что и вы, – ответила Виктория.
Тед заказал два «Джека Дэниелса». Свой опрокинул сразу, а она свой тянула, глядя прямо перед собой. Тед исподтишка оценил ее задницу: идеальная. Лучше какой-нибудь кинозвездульки фиговой – да и на вид неиспорченная.
– Так, – сказал Тед, показывая на программу. – В следующем заезде четверка светит лучше всего, кроме того, дают шесть к одному…
Виктория издала очень сексуальное:
– У-у-у?.. – Наклонилась посмотреть в программу, плечом задев Теда; потом он почувствовал, как она прижалась к нему ногой.
– Люди не понимают, как оценить лошадь, – сообщил он. – Покажите мне того, кто на это способен, и я вам покажу человека, способного выиграть столько денег, сколько унесет.
Она ему улыбнулась:
– Мне бы так уметь.
– У вас и так все при всем, детка. Еще выпить хотите?
– Ой, нет, спасибо…
– Ладно, слушайте, – сказал Тед. – Нам лучше пойти поставить.
– Хорошо, я поставлю два доллара на победителя. Какая лошадь? Номер четыре?
– Да-да, детка, четверка…
Они сделали ставки и вышли посмотреть заезд. Четверка пошла не очень, ее со всех сторон затирали, потом исправилась, бежала пятой из девяти, а затем стала разгоняться и к финишу пришла голова в голову с фаворитом два-к-одному. Фотофиниш.
Черт возьми, подумал Тед, уж с этой-то должно повезти. Боженька, ну подари же мне эту!
– Ой, – сказала Виктория, – мне так нервно!
На табло вспыхнул номер. Четверка.
Виктория завопила и запрыгала на месте от радости.
– Мы выиграли, мы выиграли, мы ВЫИГРАЛИ!
Схватила Теда, и он ощутил на щеке ее поцелуй.
– Вы полегче, детка, выиграла лучшая лошадь, только и всего.
Они дождались официального извещения, после чего на тотализаторе вспыхнула выплата. 14 долларов 60 центов.
– Сколько вы ставили? – спросила Виктория.
– Сорок на победителя, – ответил Тед.
– И сколько получите?
– Двести девяносто два доллара. Пойдемте заберем.
Они двинулись к окошечкам. Но Тед вдруг понял, что Виктория держит его за руку. Она его остановила.
– Нагнитесь, – сказала она. – Я вам хочу кое-что на ухо сказать.
Тед нагнулся, и ее прохладные розовые губы коснулись его уха.
– Вы… волшебный человек… я хочу… с вами поебаться…
Тед выпрямился, бессильно ей ухмыляясь.
– Боже мой, – сказал он.
– В чем дело? Боитесь?
– Нет-нет, я не об этом…
– Тогда в чем?
– Мари… жена у меня… я женат… и она засекает меня до минуты. Знает, когда заканчиваются скачки и когда я должен вернуться.
Виктория рассмеялась:
– Так давайте уйдем сейчас! Поедем в мотель!
– Ну конечно, – сказал Тед…
Они получили наличку по билетикам и вышли на стоянку.
– Поехали в моей машине. А когда закончим, я вас отвезу обратно, – сказала Виктория.
Нашли ее машину – голубой «фиат» 1982 года, в тон платью. На номере буквы: ВИКИ. Вставляя ключ в дверцу, Виктория помедлила.
– А вы точно не из этих, а?
– Из каких? – переспросил Тед.
– Которые ремнями лупят, из таких вот. С моей мамой однажды такой ужас был…
– Успокойтесь, – сказал Тед. – Я безвреден.
Мотель они нашли милях в полутора от ипподрома. Назывался «Голубая луна». Только голубую луну нарисовали зеленой. Виктория поставила машину, они вышли, вошли, зарегистрировались, им дали номер 302. По пути купили бутылку «Катти Сарк».
Тед счистил целлофан со стаканов, закурил и налил обоим, пока Виктория раздевалась. Трусики и лифчик у нее были розовые, и тело розовое, белое и прекрасное. Поразительно: иногда получается вот такая женщина, а у всех остальных – ну, у большинства остальных – нет ничего или почти ничего. С ума сойти. Виктория была прекрасной, сводящей с ума мечтой.
Она разделась. Подошла и подсела на кровать к Теду. Положила ногу на ногу. Груди у нее были очень тугие, и, похоже, она уже возбудилась. Тед не верил своей удаче. Потом Виктория хихикнула.
– Что такое? – спросил он.
– Вы думаете о жене?
– Э-э, нет – я думал о другом.
– А надо — о жене…
– Черт, – сказал Тед, – вы же сажа предложили поебаться!
– Вы б так не выражались, а?..
– Отказываетесь?
– Да нет. Слушайте, у вас сигаретка есть?
– Конечно…
Тед вытащил, протянул, дал прикурить.
– Тела красивее вашего я не видел в жизни, – сказал он.
– Не сомневаюсь, – улыбнулась она.
– Так вы что – отказываетесь? – спросил Тед.
– Конечно нет, – ответила она. – Снимайте одежду.
Тед начал раздеваться, понимая, что он стар, жирен и уродлив, но ему все же повезло: сегодня у него лучший день на скачках во многих отношениях. Он кинул одежду на спинку стула и подсел к Виктории.
Налил еще обоим.
– Знаете, – сказал он, – в вас есть класс, но и во мне тоже есть класс. Только мы его по-разному показываем. Я поднялся на строительстве, и мне до сих пор везет с лошадьми. Не у всех такой инстинкт есть.
Виктория выпила половину «Катти Сарк» и улыбнулась ему:
– Ох вы мой большой, толстый Будда!
Тед залпом допил.
– Послушайте, если вам не хочется, давайте не будем. Ну его.
– Давайте-ка посмотрим, что у нашего Будды есть…
Виктория протянула руку и сунула ему между ног. Сгребла и держала.
– О, о… Я что-то чувствую… – сказала она.
– Еще бы… И что?
Ее голова нырнула. Сначала она его целовала. Потом Тед понял, что она открыла рот, почувствовал язык.
– Пизда! – сказал он.
Виктория подняла голову и посмотрела на него:
– Прошу вас, я терпеть не могу непристойных выражений.
– Ладно, Вики, ладно. Непристойностей не будет.
– В постель, Будда!
Тед залез, и ее тело вытянулось рядом. Кожа у нее была прохладна, рот приоткрыт, и Тед целовал ее и совал ей в губы язык. Ему так нравилось – свежо, по-весеннему свежо, молодо, ново, хорошо. Какой же это восторг. Да он ее просто разорвет! Тед поиграл с нею внизу – а распалялась она долго. Затем понял, что открывается, и сунул внутрь палец. Попалась, сучка. Тед вытащил палец и потер ей клитор. «Хочешь ласки – получишь ласку!» – подумал он.
Зубами она впилась ему в нижнюю губу – больно до ужаса. Тед оторвался от нее, слизнул кровь – прокусила. Приподнялся и жестко шлепнул Викторию по щеке, затем тылом ладони – по другой. Нащупал ее внизу, скользнул внутрь и вогнал глубже, а рта не отрывал от ее губ. Пахал мстительно, то и дело отстраняясь и глядя на нее. Пытался сэкономить, продержаться подольше, а потом увидел, как облако этих рыжеватых светлых волос разметалось по подушке в лунном свете.
Тед потел и стонал, как старшеклассник. Вот оно. Нирвана. Вот где надо быть. Виктория молчала. Стоны Теда утихли, и через минуту он с нее скатился.
Он пялился во тьму.
Забыл ей сиськи пососать, подумал он.
Потом раздался ее голос.
– Знаете что? – спросила она.
– Что?
– Вы мне лошадь напоминаете.
– В смысле?
– Все заканчивается через восемнадцать секунд.
– У нас еще будет забег, детка, – сказал он…
Она ушла в ванную. Тед вытерся простыней – старый профи. Виктория, конечно, отчасти гадюка. Но с нею можно справиться. У него есть кое-что за душой. У скольких мужчин в таком возрасте имеется собственный дом и 150 кусков в банке? В нем все же есть класс, и она как пить дать это знает.
Виктория вышла из ванной – по-прежнему прохладная, нетронутая, ни дать ни взять девственница. Тед зажег ночник у кровати. Сел и налил еще два. Она со стаканом тоже присела на кровать, а он выполз из-под простыни и сел рядом.
– Виктория, – сказал он. – Я могу сделать тебе хорошо.
– По-своему, наверное, можешь, Будда.
– И в постели буду получше.
– Еще бы.
– Слушай, ты б меня видела в молодости. Я был крут, но хорош. Во мне это до сих пор осталось.
Она ему улыбнулась:
– Да ладно, Будда, все не так плохо. У тебя жена, тебе вообще много чего перепадает.
– Кроме одного, – сказал он, допив и глядя на нее. – Единственного, чего я хочу на самом деле…
– Смотри, губа! Кровь идет!
Тед посмотрел в стакан. В жидкости расползались капли крови, текло по подбородку. Тед вытер его рукой.
– Я в душ, детка, сейчас вернусь.
Он зашел в ванную, отодвинул дверцу душа и пустил воду, пробуя рукой. Вроде нормально – шагнул под душ, и вода потекла по нему. Струйку крови утягивало в слив вместе с водой. Вот дикая кошка. Ей только нужна рука дрессировщика.
С Мари-то все в порядке – она добрая, хотя вообще-то скучная. Растеряла напор юности. Она тут не виновата. Может, он придумает, как ему остаться с Мари, а Викторию держать на стороне. Виктория возвращала ему юность. А ему, блядь, такое обновление не повредит. И доброй ебли такой побольше. Конечно, все бабы чокнутые, выжимают чуть ли не досуха. Не соображают, что добиваться чего-то не почет, а необходимость.
– Давай быстрее, Будда! – услышал он из комнаты. – Не оставляй меня тут одну!
– Я скоро, детка! – крикнул он из-под душа.
Хорошенько намылился, смывая все.
Потом вышел, вытерся, открыл дверь ванной и шагнул в комнату.
Номер мотеля был пуст. Она ушла.
Примечательно расстояние между обычными предметами и между событиями. Тед мгновенно увидел стены, ковер, кровать, два стула, кофейный столик, комод и пепельницу с окурками. Расстояние между всеми этими вещами было огромно. От тогда до теперь – много световых лет.
В безотчетном порыве он подбежал ко встроенному шкафу и раздернул дверцы. Внутри только вешалки.
И тут Тед понял, что его одежда пропала. И белье, и рубашка, и брюки, и ключи от машины, и бумажник с наличкой, и ботинки, и носки – все.
Поддавшись еще одному порыву, он заглянул под кровать. Ничего.
Затем Тед заметил бутылку «Катти Сарк», полупустую – она стояла на комоде, и он подошел, взял ее и налил себе выпить. И увидел два слова, намалеванные на зеркале комода розовой помадой: «ПОКА, БУДДА!»
Тед выпил, поставил стакан и увидел себя в зеркале – очень толстый, очень старый. Он понятия не имел, что делать дальше.
«Катти Сарк» он взял с собой в постель, тяжко опустился на край матраса, где они с Викторией сидели вместе. Поднял бутылку и стал из нее сосать, а яркие неоновые огни бульвара светили сквозь пыльные жалюзи.
Он сидел, глядя на улицу, не шевелился и смотрел, как мимо взад-вперед ездят машины.