Лестница в небо
A Ladder to the Sky by John Boyne
Copyright © John Boyne 2018
© Максим Немцов, перевод, 2019
© Андрей Бондаренко, макет, дизайн обложки, 2019
© “Фантом Пресс”, издание, 2019
Стивену Уолшу
Часть первая
Перед тем, как рухнула стена
Все, что происходит в области секса, – не частное дело личности, а означает жизнь и смерть нации.
Генрих Гиммлер[1]
1. Западный Берлин
Едва я принял это приглашение, как занервничал из-за поездки в Германию. В конце концов, столько лет прошло с тех пор, как я побывал там в последний раз, что уже непонятно, какие воспоминания зашевелятся во мне, когда я вновь окажусь в этой стране.
Была весна 1988-го – того года, когда в язык вошло слово “перестройка”, – и я сидел в баре гостиницы “Савой” на Фазаненштрассе, осмысляя свой шестьдесят шестой день рождения, до него оставалось всего несколько недель. На столике передо мной стояли бутылка рислинга и бокал, форма которого, как извещала сноска в меню, повторяла форму груди Марии-Антуанетты. Оно было очень хорошо – вино из тех, что подороже в обширном списке отеля, – но от того, что я его заказал, совесть меня не мучила: издатель заверил, что они с удовольствием покроют все мои расходы. Такой уровень щедрости был мне в новинку. Моя писательская карьера, начавшаяся более тридцати пяти лет назад и породившая шесть коротких романов и непродуманный сборник стихов, никогда не была успешной. Ни одна из моих книг не привлекла много читателей, несмотря на в общем положительные отзывы, да и большого международного расположения не снискала. Однако, к моему громадному удивлению, прошлой осенью меня удостоили значительной литературной награды за мой шестой роман “Трепет”. В кильватере Премии книга продавалась сравнительно неплохо, и ее перевели на многие иностранные языки. Равнодушие, каким обычно встречали мою работу, вскоре сменилось восторгом и критическим изучением, пока литературные страницы спорили друг с дружкой, кому следует воздать должное за мое возрождение. Меня вдруг бросились приглашать на литературные фестивали и звать на книжные гастроли по зарубежным странам. В Берлине происходило одно такое событие – ежемесячные чтения, проводимые “Литературхаусом”[2], – и, хотя я родился в этом городе, дома в нем себя вовсе не чувствовал.
Я вырос неподалеку от Тиргартена, где играл под сенью статуй прусских аристократов. Ребенком частенько бывал в зоопарке и фантазировал, как однажды устроюсь туда смотрителем. В шестнадцать я стоял с несколькими своими друзьями по гитлерюгенду, у каждого нарукавная повязка со свастикой, и мы ликовали, когда в самую середку парка от Рейхстага доставили Бегасов памятник Бисмарку: Гитлер тогда планировал “Вельтгауптштадт Германия”[3]. Год спустя я уже стоял один на Унтер-ден-Линден, а тысячи солдат вермахта маршировали перед нами после успешного присоединения Польши. Через десять месяцев после этого я оказался в третьем ряду митинга в Лустгартене, среди солдат-сверстников, – мы отдавали честь и клялись в верности фюреру, который ревел на нас с помоста, установленного перед собором Тысячелетнего Рейха.
Когда в 1946 году я наконец покинул отечество, меня приняли студентом в Кембридж, где я изучал английскую литературу, а потом провел несколько тягостных лет учителем в местной средней школе; акцент мой стал источником многих насмешек у юнцов, чьим семьям четыре десятка лет вооруженных конфликтов и шатких перемирий между двумя нашими странами нанесли раны и ущерб. По завершении докторантуры, однако, я выиграл место на факультете Кингз-колледжа, где ко мне отнеслись как к некоей диковине: парнягу выволокли из рядов смертоносного тевтонского поколения и приняли в благородную британскую институцию, которая в победе готова была выглядеть великодушной. Не прошло и десятка лет, как меня наделили профессорской ставкой, а надежность и респектабельность, связанные с таким титулом, впервые с детства позволили мне чувствовать себя безопасно и обеспечили дом и положение на весь остаток моих дней.
Тем не менее, когда меня знакомили с новыми людьми – с родителями моих студентов, скажем, или с каким-нибудь заезжим благотворителем, – часто замечалось, что я “также романист”, дополнение для меня как неуклюжее, так и постыдное. Разумеется, я надеялся, что у меня имеется хоть толика таланта, и жаждал более широкой читательской аудитории, но моим обыденным ответом на неизбежный вопрос: “А мне могут быть известны какие-то ваши книги?” – было: “Вероятно, нет”. Как правило, новый знакомый просил меня назвать какие-нибудь мои романы, и я выполнял просьбу, предвидя унижение, наблюдая растерянность на лице собеседника, пока я перечислял свои работы в хронологическом порядке.
В тот вечер – вечер, о котором рассказываю, – мне пришлось трудно в “Литературхаусе”, где я принял участие в публичном интервью, взятом журналистом из “Ди Цайт”. Поскольку я неуверенно говорил по-немецки – этот язык я почти совсем забыл по приезде в Англию более сорока лет назад, – читать публике вслух главу из моего романа наняли актера, и когда я сообщил ему, какой именно раздел я выбрал, он покачал головой и потребовал, чтобы ему разрешили вместо этого читать из предпоследней главы. Конечно, я с ним поспорил, поскольку в том куске, что он выбрал, содержались откровения, призванные стать сюрпризом для читателя. Нет, стоял на своем я, все больше раздражаясь наглостью этого Гамлета-лишенца, которого в конечном счете наняли просто встать и почитать вслух, а затем уйти через заднюю дверь. Нет, сказал я ему, повысив голос. Не эту. Вот эту.
Актер весьма обиделся. Похоже, у него имелся некий стандарт чтения публике, и был он таким же строгим, какой могла бы стать и его подготовка к вечеру на сцене “Шаубюне”[4]. Я же решил, что он просто набивает себе цену, о чем ему прямиком и сказал, – тут мы оба чуть не перешли на крик, что меня расстроило. Наконец он уступил, но без учтивости, а мне знания немецкого хватило, чтобы понять: читал он вполсилы, недобирая той театральности, какая требовалась, чтобы по-настоящему увлечь публику. После, возвращаясь пешком в гостиницу неподалеку, я был разочарован во всей этой затее и мне хотелось домой.
Паренька этого я уже замечал – молодой человек лет двадцати двух разносил напитки по столикам; он был очень красив и, казалось, поглядывал в мою сторону, пока я пил вино. В уме у меня вылепилась поразительная мысль: я притягиваю его физически – пусть даже знал я, что это нелепица. Что уж там, я старик и никогда не бывал особенно привлекателен, даже в его возрасте, когда у большинства магнетизм юности компенсирует любые физические недостатки. После успеха “Трепета” и последовавшего за этим моего возвышения до литературной знаменитости газетные портреты неизменно описывали мое лицо как “умудренное временем” или “лицо человека, пережившего свою долю невзгод”, хотя спасибо уже на том, что они не знали, насколько невзгоды эти бывали тяжки. Меня, однако, подобные замечания не язвили, поскольку личного тщеславия у меня не имелось и я уже давно отказался от мыслей о романтике. Жажда, грозившая уничтожить меня в юности, за годы поутихла, девственность моя так никому и не покорилась, а облегчение, порожденное отбытием похоти в ссылку, оказалось сродни тому чувству, какое возникает, быть может, если тебя отвязали от дикой лошади, выпущенной скакать по прерии. Для меня это стало большим благом, поскольку, из года в год соприкасаясь с нескончаемым потоком миловидных юношей, протекающим через лекционные залы Кингз-колледжа, причем некоторые бесстыже со мною заигрывали в надежде получить оценки получше, я поймал себя на том, что равнодушен к их чарам, вульгарным фантазиям или постыдным связям, предпочитая нечто вроде сдержанного добродушия. Я не назначал любимчиков, не выбирал себе протеже и никому не предоставлял причин подозревать в моей педагогической деятельности нечистые помыслы. Поэтому-то мне и оказалось как-то удивительно глядеть на молодого кельнера и ощущать столь пылкое желание к нему.
Наливая еще один бокал вина, я потянулся к сумке, которую оставил рядом со своим стулом, кожаному ранцу, в котором лежали мой дневник и две книги: издание “Трепета” на английском и сигнальный экземпляр романа одного старого друга – эта книга должна была выйти через несколько месяцев. Я продолжил там, где бросил, быть может углубившись в книгу на треть, но поймал себя на том, что мне трудно сосредоточиться. С такой бедой я обычно не сталкивался и потому оторвался от страниц и спросил себя, в чем дело. В баре не было чересчур шумно. Нет никакой особой причины, какой я б мог объяснить эту рассеянность. И тут мимо прошел юный кельнер, в воздухе повеяло сладким и пьянящим ароматом мальчишеского пота, и я понял, что источник моего отвлечения – он. Он прокрался ко мне в сознание, подлец, и не желал сдавать позиции. Я отложил роман в сторону и стал наблюдать за тем, как он убирает с соседнего столика, после чего протирает его влажным полотенцем, раскладывает по местам бирдекели и вновь зажигает свечу в стакане.
На нем была типовая униформа “Савоя”: темные брюки, белая рубашка и элегантный малиновый жилет с вышитым гербом отеля. Роста среднего, обычного телосложения, кожа гладкая, как будто по ней редко водили бритвой. У него были полные красные губы, густые брови и копна непослушных темных волос, которая выглядела так, словно готова противостоять любой расческе, какая попробует ее усмирить, с решимостью трехсот спартанцев в Фермопильском ущелье. Он мне напомнил портрет юного Миннити кисти Караваджо, которым я всегда восхищался[5]. Превыше всего прочего, однако, виднелась в нем эта безошибочная искра юности, могучий сплав жизненной силы и порывистой сексуальности, и мне стало интересно, как проводит он свое время, когда не дежурит в “Савое”. Я счел его милым, порядочным и добрым. И все это – вопреки тому, что мы с ним пока еще не обменялись ни единым словом.
Я попробовал вернуться к книге, но она теперь не шла мне впрок, поэтому я потянулся к дневнику – напомнить себе, что мне припасли следующие месяцы. Рекламная поездка в Копенгаген и еще одна в Рим. Фестиваль в Мадриде и череда интервью в Париже. Приглашение в Нью-Йорк и просьба, чтобы я принял участие в серии курируемых чтений в Амстердаме. Между всеми визитами, конечно, я буду возвращаться в Кембридж, где мне предоставили годовой отпуск, чтобы я воспользовался своими нежданными рекламными возможностями.
Мои фантазии прервал скучный голос – наглый шум, осведомившийся, не нужно ли мне чего-либо еще, – и я раздраженно поднял взгляд на коллегу юноши, мужчину постарше, тучного и с темными мешками под глазами, это он возник передо мной. Я глянул на рислинг – бутылка почти опустела, неужто и впрямь я выпил один целую бутылку вина? – и покачал головой, уверенный, что уже пора спать.
– Но скажите мне, – спросил я в надежде, что любопытство мое не станет причиной унижения. – Мальчик, который обслуживал раньше. Он еще здесь? Я хотел его поблагодарить.
– Его смена закончилась десять минут назад, – ответил он. – Надо полагать, он уже ушел домой.
Я постарался не выказать расстройства. Так давно уже не испытывал я ни к кому столь могучего и нежданного влечения, что не знал даже, как действовать, если меня отвергнут. Я не был уверен, чего от него хочу, но опять-таки – чего хочется от Моны Лизы или статуи Давида, кроме того, чтобы молча сидеть в их присутствии и ценить их загадочную красоту? Домой я должен был возвращаться назавтра днем, поэтому не мог даже замыслить тайный визит в бар на следующий вечер. Вот и все, я больше его не увижу.
У меня вырвалось нечто вроде вздоха, и я, возможно, рассмеялся бы над собственной глупостью, только сейчас не было во мне смеха – одни лишь истома и сожаление. То одиночество, что я претерпевал всю свою жизнь, прекратило мучить меня много лет назад, но теперь нежданно-негаданно вновь подняло голову, и моего внимания потребовали старые забытые боли сердечные. Мысли мои обратились к Оскару Гётту и единственному году нашего знакомства. Стоило закрыть глаза, как я по-прежнему видел перед собой его лицо, его сообщническую улыбку, глубокие голубые глаза и дугу его спины, когда он спал в потсдамском пансионе в те выходные, когда мы устроили себе велопоход. Если сосредоточиться, я б мог даже припомнить ту тревогу, какую ощущал: вдруг он проснется и обнаружит мою непристойность.
И тут, к моему удивлению, меня вновь прервали. Я поднял голову и увидел юного кельнера, он переоделся теперь в темные джинсы, повседневную рубашку с двумя расстегнутыми у горла пуговицами и кожаную куртку с меховой оторочкой воротника. В руках он держал шерстяную шапочку.
– Простите, что беспокою вас, – произнес он, и я тут же понял, что он не немец, как я допускал, а англичанин: голос его выдавал отзвуки Йоркшира или Озерного края. – Вы же мистер Эрих Акерманн, так?
– Верно, – сказал я, удивившись, что он знает мое имя.
– Можно пожать вам руку?
Он протянул свою. Кожа на его ладони казалась мягкой, и я заметил, до чего аккуратно у него подстрижены ногти. Чистоплотное существо, подумал я. На среднем пальце правой руки он носил простое серебряное кольцо.
– Разумеется, – сказал я, слегка изумленный таким поворотом событий. – Но мы же, по-моему, не знакомы?
– Нет, но я ваш большой поклонник, – сказал он. – Прочел все ваши книги. Я читал их еще до того, как вышел “Трепет”, поэтому я не просто пошел за стадом.
– Это очень любезно с вашей стороны, – сказал я, стараясь скрыть свой восторг. – Очень мало кто так поступает.
– Очень мало кто интересуется искусством, – ответил он.
– Это правда, – согласился я. – Но такая нехватка аудитории останавливать художника не должна.
– Я даже читал ваш сборник стихов, – сказал он, и я скривился.
– Они были непродуманны, – произнес я.
– Не согласен, – сказал он и процитировал строку одного стихотворения, отчего я вынужден был вскинуть руки и попросить его остановиться. После этого он просиял и рассмеялся, показав чудесно белые зубы. При этом под глазами у него возникли легкие морщинки. До чего же красив он был.
– А зовут вас? – спросил я, довольный тем, что у меня есть возможность на него пялиться.
– Морис, – ответил он. – Морис Свифт.
– Очень приятно с вами познакомиться, Морис, – сказал я. – Славно знать, что не перевелись еще молодые люди, интересующиеся литературой.
– Я хотел изучать ее в университете, – сказал он. – Но моим родителям такое было не по карману. Потому-то я и приехал в Берлин. Чтобы сбежать от них и самому зарабатывать себе деньги.
В его тоне звучала некая обида, но он умолк, не успев сказать больше. Меня удивило, до чего много драмы возникло в нем, – и так быстро.
– Не могу ли я вас угостить? – продолжал он. – Мне бы очень хотелось задать вам несколько вопросов о вашей работе.
– Это было б восхитительно, – ответил я, возбужденный случаем провести с ним еще немного времени. – Прошу вас, Морис, садитесь. Но я должен настаивать, чтобы мне все включили в мой счет. Я б никак не мог позволить вам платить.
Он огляделся и покачал головой.
– Мне здесь выпивать не разрешают, – сказал он. – Работникам нельзя ни с кем общаться на территории. Если меня поймают, то уволят. Вообще-то я даже разговаривать с вами не должен.
– А, – произнес я, ставя бокал и бросив взгляд на часы. Было всего десять – времени полно до того, как закроются бары. – Ну, быть может, тогда сходим куда-то еще? Очень бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности.
– С большой радостью, – сказал он. – Я к вам на интервью забежал сегодня минут на двадцать, когда у меня был перерыв. Надеялся застать ваше выступление, но там какой-то актер читал из “Трепета” – и не очень хорошо при этом, как мне показалось.
– Его раздражало, что я ему выбрал отрывок, который ему не понравился.
– Но это же ваш роман, – сказал Морис, нахмурившись. – Ему-то какое дело?
– Вот и я так же подумал, – ответил я. – Но у него было иное мнение.
– Ну, к тому времени, как мне настала пора уходить, он еще читал, поэтому не довелось услышать, как вы отвечаете на вопросы, а я сам хотел спросить у вас о многом. Вы там все время хмурились, мистер Акерманн.
Я рассмеялся.
– Попросту говоря, это был не вполне приятный вечер, – ответил я. – Хотя теперь он значительно улучшился. И прошу вас, зовите меня Эрих.
– Ну что вы.
– Но я настаиваю.
– Значит, Эрих, – тихо произнес он, проверяя слово на языке и, как мне показалось, немного нервничая. Быть может, все дело в моем эго, или пробудившихся во мне порывах, или в смеси того и другого, но я был счастлив ощущать, как ручей почитания прокладывает путь от его уст к моим ушам. – Вы уверены, что хотите куда-то идти? – спросил он. – Я не хочу вам навязываться. Вы не слишком устали?
– Я вовсе не устал, – сказал я, хотя был крайне вымотан ранним рейсом и унылым мероприятием. – Ведите, прошу вас. Смею надеяться, город вы знаете лучше, чем я.
Поднимаясь, я проклял себя за то, что с моих губ слетел легкий стон – когда члены мои приспосабливались к тому, чтобы снова держаться вертикально, и, вовсе не собираясь этого делать, я дотянулся и на миг уцепился за его плечо. Мышцы были тверды и напряглись от моего касания.
– Куда пойдем? – спросил я, и он назвал бар на другой стороне Тиргартена, у Бранденбургских ворот. На миг я ощутил сомнение – это приведет нас близко к руинам Рейхстага, а то место мне не очень хотелось навещать вновь, – но я кивнул. Не мог рисковать тем, что он передумает.
– Это недалеко, – сказал он, видимо ощущая мое сомнение. – Десять минут, если возьмем такси. И в это время вечера там обычно тихо. Можно разговаривать, не перекрикивая шум.
– Великолепно, – сказал я. – Ведите.
Выходя из дверей гостиницы, он произнес фразу, которая обычно приводила меня в ужас, но теперь необъяснимо пустила через все мое тело волны воодушевления.
– Я тоже писатель, – произнес он, несколько смущаясь такой откровенностью, как будто признавался в желании слетать на Луну. – Ну или пытаюсь им быть, во всяком случае.
2. Копенгаген
Мой визит в Данию был назначен на три дня в начале апреля; кроме интервью прессе планировалось публичное чтение в Королевской библиотеке следующим вечером. Мой датский издатель предложил мне покрыть расходы за лишнюю ночь, чтобы я смог хоть как-то посмотреть город, и я его предложение принял, забронировав еще один номер за свой счет для Мориса – он согласился меня сопровождать в слегка неопределенной роли личного помощника. В заботе о том, чтобы номера наши располагались по соседству друг с другом, я отправил тщательно составленный запрос в гостиницу за две недели до приезда. Это, говорил я себе, для того, чтобы мой юный друг оказался под рукой, если он мне вдруг понадобится. То была одна из множества неправд, каких я наговорил себе за год нашего с ним знакомства.
Месяца за полтора до того, в Берлине, я, прощаясь с Морисом, дал ему свой адрес, пригласив не терять связи, и по возвращении в колледж с надеждой ждал письма, но оно так и не пришло. Я уже начал подумывать, уж не задевал ли он куда-нибудь тот клочок бумаги, на котором я написал адрес, или, возможно, он мне что-то отправил, а оно потерялось при пересылке. Я размышлял, не начать ли мне корреспонденцию самому, не написать ли через “Савой”, но всякое письмо, что я сочинял, казалось мне трагичнее предыдущего, поэтому я счел всю эту задумку зряшной. Наконец, после почти месяца молчания, я решил, что больше не услышу о нем, но в тот же день поэтически своевременно мне доставили объемистый конверт с именем “Морис Свифт” и берлинским обратным адресом, начертанным на задней стороне.
В своем письме он извинялся, что так долго не выходил на связь, утверждая, что не был уверен, следует ли ему воспользоваться тем, что я предложил прочесть его работу, или же с моей стороны это была обычная вежливость после слишком многих бокалов вина. Тем не менее он прилагал рассказ, озаглавленный “Зеркало”, и спрашивал, не гляну ли я на него, умоляя меня не щадить его чувств.
Конечно, я не собирался отказываться от своих слов, но, к моему неудовольствию, его рассказ не оказался ничем особенным. Главный герой, очевидное художественное воплощение его самого, представлялся робким и умаляющим собственные достоинства, потешно неумелым в связях с девушками и вечно влипающим в сексуальные передряги. И все же в этом упражнении виделась толика тщеславия, ибо ясно было, что все, кто встречался Морису на пути, считали его совершенно обворожительным. Но, невзирая на всю приземленность сюжета, писательское мастерство было внушительным. Он явно трудился над своими фразами, и я схватился за это как за свидетельство дремлющего таланта. Если бы сама история не была такой скучной, решил я, рассказ мог бы даже оказаться пригодным к печати.
Стараясь не выглядеть слишком уж рьяным и припоминая, сколько у него ушло на то, чтобы написать мне, я выждал три нескончаемых дня, а потом ответил – отправил тщательно обдуманный критический анализ его работы, в котором склонялся к похвалам, отмечая те или иные моменты, которые, чувствовал я, могли бы выиграть от чуть большего внимания. В постскриптуме я упомянул поездку в Копенгаген и намекнул, что, раз я становлюсь старше, а эти поездки могут оказаться утомительны, возможно, Морису покажется интересным меня сопровождать. “Это сообщит вам, какова писательская жизнь, – сказал ему я, надеясь, что такое само по себе станет достаточным стимулом. – Естественно, я буду оплачивать все ваши расходы и предложу вам стипендию в обмен на те небольшие обязанности, исполнения которых могу от вас ждать, пока мы будем в поездке”.
Теперь он ответил почти мгновенно воодушевленным “да”, и планы должным образом составились. Однако на той неделе, что предшествовала нашему отъезду, я все больше стал нервничать из-за новой встречи с ним, волноваться, что восхитительный вечер в Берлине превратится в нечто неловкое, когда мы попробуем воссоздать его на более длительное время в Дании. Но нет, Морис оказался сговорчив и дружелюбен с момента нашей новой встречи и если и замечал, как пристально я смотрю на него, то был достаточно любезен, чтобы этого не выказывать. Мой взгляд улавливал мельчайшие детали: рубашка с расстегнутыми верхними пуговицами, отчего взору мимолетно открывалась голая кожа под тканью и впадина посередине его груди, где разделялись мышцы, и эту ложбинку хотелось исследовать; то, как слегка подтягивались его брюки, когда он скрещивал ноги, и пленительная лодыжка, появлявшаяся в такие мгновения, поскольку Морис никогда не надевал носки – эту манерность я считал несуразной и эротичной в равной мере; то, как у него меж губ мелькал язык, облизывая их всякий раз, когда приносили еду, и как его аппетит никогда не утолялся, словно у сельского батрака в конце долгого дня уборки урожая. Я брал на заметку все это – и не только. Я все записывал, я заучивал это наизусть, я позволял негативам покоиться у себя в мозгу для будущей проявки, и пока Морис говорил, я просто наблюдал за ним, ощущая, как меня омолаживает присутствие этого мальчика в моей жизни, и меж тем старался не думать о том, как мучительно будет, когда он вновь неизбежно выпадет из нее.
В наш последний день я предложил поездку в замок Фредериксборг под смутным предлогом того, что обдумываю исторический роман на тему пожара 1859 года и роли пивоварни “Карлсберг” в восстановлении здания[6]. Он согласился и, прекрасно играя роль помощника, забронировал два билета на поезд в первый класс и составил кое-какие заметки об истории и архитектуре дворца, которыми и поделился со мной, пока мы туда ехали. После нескольких приятных часов, потраченных на осмотр сокровищ замка и прогулки по садам, мы отыскали поблизости ресторанчик, где сели за угловой столик и заказали по пинте местного пива с тарелками мясных фрикаделек.
– Вот о чем я всегда мечтал, – объявил Морис, воодушевленно оглядываясь по сторонам, и голубые глаза его смотрели живо и внимательно. – Стать профессиональным писателем и путешествовать в другие страны, чтобы рекламировать там свое творчество или заниматься исследованиями для следующего романа. Вам бы не хотелось бросить преподавание и писать все время? Теперь вы б, вероятно, могли, я предполагаю, – после успеха “Трепета”.
– Нет, – ответил я, качая головой. – Кембридж предоставил мне дом и уклад на сорок с лишним лет, и я чрезвычайно это ценю. Я б никогда не смог перестать писать, это внутренняя часть меня самого, но я не жду того дня, когда буду вынужден прекратить преподавать.
Он вынул из сумки блокнот – голубой “Лёхттурм 1917” с нумерованными страницами и резинкой – и принялся что-то записывать; таким он занимался с нашего первого с ним разговора в Копенгагене, и мне это крайне льстило.
– Что? – спросил я у него с улыбкой. – Я произнес что-то особенно мудрое?
– Дом и уклад, – ответил он, не отрываясь, продолжая яростно корябать. – И я записываю кое-что о равновесии. Похоже, вы достигли хорошего баланса между рабочей жизнью и жизнью художественной. Вероятно, мне так тоже нужно. Обслуживать столики – занятие для интеллекта не очень-то стимулирующее.
– Но я бы предположил, что эта работа позволяет вам платить за жилье, – отозвался я. – В любом случае нельзя писать все время. Жизнь гораздо шире слов и сюжетов.
– Для меня – нет, – сказал он.
– Это потому, что вы молоды и это жизнь, о какой вы мечтаете. Но как только она у вас состоится, вы, вероятно, обнаружите, что существует и что-то еще, равной значимости. Товарищество, к примеру. Любовь.
– А вам всегда хотелось писать? – спросил он.
– Да, – произнес я. – В детстве я был до забавного помешан на канцелярских товарах. Возле того места, где я рос, располагалась изумительная лавка, и я, помню, откладывал гроши, чтобы покупать красивую бумагу и чернила для авторучек. Дед работал историком и с моего пятого дня рождения дарил мне каждый год по авторучке, они и стали моими сокровищами. Все до сих пор храню, кроме одной.
– Вы ее потеряли? – спросил он.
– Нет, – ответил я. – Подарил одному своему другу много лет назад. Остальные теперь держу у себя на квартире в колледже. Они напоминают мне о детстве, еще до войны, которое я считаю счастливейшим временем в моей жизни.
– А где это было? – спросил он. – Где вы росли?
– Там, где мы встретились. В Берлине.
– Простите меня, – произнес Морис, слегка нахмурившись. – Но вы разве не еврей?
– Это зависит от того, как вы определяете это слово, – сказал ему я.
– Но на войне вы сражались?
– Не вполне, – сказал я. – Я служил в канцелярии штаба вермахта в городе. Никогда этого не скрывал.
– Да, но я все равно не понимаю.
Я глянул в окно на туристов, бредших к замку по мосту Мюнтпорвайн.
– Оба мои родителя были немцами, – объяснил я, поворачиваясь к нему. – А вот отец моей матери был евреем. Поэтому по крови, можно сказать, я на четверть еврей, но евреям, разумеется, нет дела до дробей. Тогда в ходу было одно слово. Mischling. Впервые я узнал его, когда в 1935 году ввели Нюрнбергские законы. По ним выходило, что те, у кого только один предок еврей, – мишлинги второй степени, люди смешанного происхождения, допущенные к гражданству в рейхе. По большей части мишлингам второй степени не грозило никакое преследование.
– А мишлингам первой степени? – спросил он.
– Это те, у кого двое прародителей-евреев. Они гораздо опаснее.
– Должно быть, вы таких знали.
Я ощутил в груди острый укол боли.
– Одного человека, – ответил я. – Я знал об одном таком человеке, во всяком случае. О девушке.
– Ваша подруга?
Я покачал головой:
– Да нет вообще-то. Просто знакомая.
– Но, если вам не досаждают мои вопросы, раз вы на четверть еврей, не стыдно ли вам было от того, что вы сотрудничали с нацистами?
– Стыдно, конечно, – сказал я. – Но что я мог поделать? Отказаться? Тогда б меня расстреляли. Или отправили в лагеря. А я, как и вы, хотел стать писателем, а чтоб сделаться писателем, было необходимо оставаться в живых. Мой брат Георг тоже на них работал. Скажите мне, Морис, как бы вы поступили в моем положении?
– У вас есть брат?
Я покачал головой.
– Он умер совсем молодым, – сказал я ему. – Мы потеряли связь после войны, когда я уехал из Германии. А несколько лет спустя получил довольно отрывистое письмо от его жены, в котором она сообщала, что Георг погиб при аварии трамвая, и на этом все. Послушайте, ну кто, будем честны, пережил бы те времена, не ощущая в той или иной мере стыда за свои поступки?
– И все-таки вы никогда об этом не писали, – сказал он. – И не рассказывали в интервью.
– Нет, – признал я. – Но прошу вас, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Я предпочитаю не застревать в прошлом. Расскажите лучше о себе. О вашей семье.
– Рассказывать почти нечего, – вздохнул он, и я догадался, что он бы предпочел не отвлекаться от меня. – Отец свиновод, мать на хозяйстве. У меня пятеро сестер и старший брат. Я самый младший и паршивая овца в семье.
– Почему так? – спросил я.
– Потому что прочие остались дома и переженились с кем-то из местных. И все делали ровно то, чего от них ожидали. Они фермеры, углекопы, учителя. Никто из них никогда не путешествовал, они даже из Йоркшира не выезжали. А мне всегда хотелось большего. Я желал поглядеть свет и познакомиться с интересными людьми. Отец мой говорил, что мысли у меня не по чину, но я в такое не верю. Я хочу быть…
Он умолк и перевел взгляд на свое пиво, покачал головой.
– Договорите, – произнес я, подаваясь вперед. Будь я посмелей – взял бы его за руку. – Вы хотите быть кем?
– Я хочу успеха, – ответил он, и мне, быть может, следовало услышать в его тоне глубокую решимость и испугаться ее. – Для меня ничто другое не важно. Я на все готов, чтобы преуспеть.
– Да, разумеется, – сказал ему я, вновь откидываясь на спинку. – Молодому человеку всегда хочется покорить мир. Это порыв Александра Великого.
– Некоторые считают, будто честолюбие – это плохо, – сказал он. – Мой отец говорит, что, если мечтать о лучшем, это лишь обрекает тебя на разочарование. Но ваша работа же сделала вас счастливым, правда?
– Сделала, – согласился я. – Еще как.
– И вы никогда… – На миг он умолк, и на лице его было написано, что он не уверен, насколько личные вопросы можно мне задавать. – Вы же так и не женились?
Я отхлебнул из стакана и решил, что у меня нет причин лицемерить. Если нам суждено завязать дружбу, важно, чтобы я с самого начала был с ним честен.
– Вы, конечно, понимаете, что я гомосексуалист, – произнес я, глядя ему в глаза, и он, к его чести, взгляд не отвел.
– Я так и думал, – сказал он. – Я не был уверен. Эту тему ни в одной своей книге вы не поднимаете. И никогда не говорили об этом публично.
– Я не люблю обсуждать свою частную жизнь с прессой или полным залом чужих людей, – ответил я. – И, как вам известно, я не пишу о любви. Это тема, которой я тщательно избегал всю свою карьеру.
– Да. Вы всегда писали об одиночестве.
– Именно. Но вам не следует думать, будто то, что я пишу, автобиографично. Если человек гомосексуалист, это отнюдь не значит, что он одинок. – Он ничего на это не ответил, и я ощутил в воздухе неловкость, от которой мне стало неуютно. – Надеюсь, вас не смутило то, что я об этом говорю.
– Нисколько, – сказал он. – Сейчас 1988 год, в конце концов. Мне на такое наплевать. Мой лучший друг в Хэрроугейте Хенри Роу был геем. Более того, я написал один из своих ранних рассказов о нем. Эти ярлыки для меня ничего не значат.
– Понимаю, – сказал я, не будучи уверенным, что он под этим имеет в виду. Намекает, что не различает своих друзей по их сексуальности – или что сам готов к сокровенным отношениям с людьми любого пола? – А ваш друг был в вас влюблен, вы считаете? Это, конечно, возможно. Вы очень красивы.
Он немного покраснел, но от вопроса отмахнулся.
– А вы вообще пытались? – спросил он у меня. – С девушкой, я имею в виду? На самом деле мне, конечно, не следовало спрашивать, да? Меня это не касается.
– Все в порядке, – сказал я. – И нет, я никогда не пытался. Это бы вообще никак не получилось. Вероятно, вы такое же ощущаете по отношению к мальчикам?
Он пожал плечами, и я понял, что слишком уж напираю; лучше отступить, иначе можно отпугнуть.
– Я об этом не слишком уж много думал, если честно, – промолвил он. – Хочу жить такой жизнью, которая открыта для всего. Единственное знаю наверняка в этом смысле – однажды я хочу стать отцом.
– Правда? – спросил я, удивившись такому откровению. – Это примечательный порыв для такого молодого человека.
– Мне этого всегда хотелось, – сообщил он мне. – Думаю, из меня получится хороший отец. Кстати, о моих рассказах… – добавил он, на слух немного смущенно от того, что этого касается, но нам неизбежно придется их обсудить. Я прочел еще два или три после того, как мы приехали в Копенгаген, и, как ни досадно, отнесся к ним так же, как и к “Зеркалу”. Хорошо написаны, это да, но – скучные. – Они любительские, я знаю, но…
– Нет, – перебил его я. – “Любительские” – неподходящее слово. Но они явно работы человека, которому еще только предстоит открыть в себе голос. Если б вам довелось прочесть какие-то рассказы, что в вашем возрасте писал я, вы б вообще задались вопросом, с чего это я пустился в литературу. – Я умолк, требуя от себя честности. В наши отношения уже вкралась толика обмана, но вот на эту тему – писательства – честь моя призывала меня быть правдивым. – У вас есть сноровка, Морис, это факт.
– Спасибо.
– Могу сказать, что вы думаете над каждым словом, прежде чем предать его бумаге, и на меня производит впечатление то, как вы владеете языком. Но дело в самих рассказах, видите ли. В их сюжетах. Вот в них-то и лежит загвоздка.
– Вы имеете в виду, что они скучные?
– Это было бы слишком резко, – ответил я. – Но временами они ощущаются как рассказы, которые я уже читал. Как будто я могу себе представить книги у вас на полках. Призраки писателей, которыми вы восхищаетесь, кажется, проникают в щели между сценами. Чтобы писать так же хорошо, как это делаете вы, потребен немалый талант, но в конечном счете если ваш рассказ не увлекает, если читатель не ощущает, что он целиком и полностью ваш, то попросту ничего не получится.
Он уткнулся взглядом в стол и кивнул. Я видел, что он упал духом, но сказал я ему правду, и ему нужно было ее услышать; уж это я был обязан для него сделать.
– Вы, разумеется, правы, – наконец произнес он. – Мне не очень удается придумывать сюжеты, в этом-то и незадача. У меня такое чувство, что все истории на свете уже рассказали.
– Но это неправда, – стоял на своем я. – У человека с воображением их нескончаемый запас.
– Иногда я думаю, что лучше бы мне стать музыкантом. Тем, кто сочиняет слова, а кто-то другой ему придумывает мелодию. Может, мне просто медведь на ухо наступил.
– Вы еще слишком молоды, чтобы списывать свои слабости как неудачи, – сказал я. – Чем больше станете читать, тем больше будете сочинять, тем больше замыслов начнет появляться. Они посыплются вам на голову, как конфетти, и единственной трудностью для вас станет решать, какие из них ловить, а какие пускай падают на пол.
– А вы, – сказал он, вновь поднимая взгляд. – Как вы это делаете? Ваши рассказы всегда так свежи.
– Не уверен, – признался я. – Правда в том, что я их просто сочиняю по ходу.
– Правда? – со смехом переспросил он. – Может быть так просто?
– Может, – сказал я. – Смотрите, вот мы в Копенгагене. Истории тут повсюду. Подумайте про этот замок. Подумайте про публику, что его посещает. Подумайте про нас, двух относительно чужих друг другу людей, – мы сидим здесь и беседуем друг с другом. Пишете вы исключительно, и со временем качество вашего письма будет только улучшаться. Поэтому сосредоточиться вам нужно лишь на историях. Когда находите ее, слышите ее – делайте такую историю своей, и тогда мир к вам потянется. Это лучший совет, какой я могу вам дать. Даже в этом вашем отеле в Берлине. Все эти люди, что ходят туда-сюда. Кто они? Где они были? Куда идут? Какие прячут секреты?
– Большинство – просто богатые люди на отдыхе, – сказал он.
– Нет, – не согласился я. – У всех есть тайны. Есть нечто в прошлом у всех нас, чего мы б не хотели открывать. Когда в следующий раз там окажетесь, оглядите вестибюль и спросите себя: “Что каждый из этих людей предпочел бы утаить от меня?” И вот там-то вы найдете свою историю. Гостиница может быть чарующим местом. Сотни людей собираются в одном здании, и вместе с тем каждый отчаянно старается держаться наособицу.
– Для начинающего писателя есть работенки и похуже, это правда, – сказал он. – Но я так устаю и не пишу столько, сколько мне бы следовало. Я отчаянно хочу отойти от рассказов и начать роман. Мне просто нужно найти сюжет.
– Любовь, – сказал я. – Сюжет всегда любовь.
– Не для вас, – ответил он.
– Но что есть одиночество, – заметил я, – как не отсутствие любви? Мне вот интересно… – добавил я после краткой паузы, не уверенный, не рановато ли поднимать этот вопрос, над которым я думал еще с первого нашего вечера в Копенгагене. Бывали такие мгновения, когда я считал этот замысел великолепным, а иной раз полагал, что, спросив, только унижусь. – Я упоминал, что в следующие месяцы мне предстоит довольно много поездок, – сказал я.
– Да.
– И штука в том, Морис, что все эти путешествия изрядно меня выматывают, и мне претит сама мысль о том, что каждый вечер предстоит ужинать с посторонними людьми. К тому же временами бывает трудно разбираться с гостиницами и поездами. И еще возникает неувязка со стиркой, с тем, чтобы следить за возмещаемыми расходами и так далее. Мне пришло в голову, что на этот грядущий период времени мне бы очень не помешал спутник. Помощник, если угодно. Тот, кто сможет выполнять ту работу, с которой эти последние несколько дней помогали мне вы.
– Понимаю, – ответил он, и я увидел, что такой поворот нашей беседы его воодушевляет.
– Не хотели б вы это обдумать? – спросил я.
– Лучшего и не пожелаешь!
– Конечно, – сказал я, – между всеми поездками вы б могли возвращаться в Берлин, но если мы говорим о полугодовом периоде найма, я назначил бы вам стипендию – она обеспечит вам некоторую финансовую надежность на все это время. Вы б могли тогда уйти из “Савоя” или, если предпочтете, остаться там и найти себе жилье получше. Решать это вам.
Я назвал сумму; она была более чем щедрой и больше того, что я разумно мог себе позволить ему платить, но мне отчаянно хотелось, чтобы он согласился. И когда мы пожали друг другу руки, закрепив тем самым сделку, я ощутил себя таким счастливым, каким не чувствовал уже много лет. Словно еще раз выиграл Премию.
– Спасибо, – сказал он в полнейшем восторге. – Вы очень добры.
– Мне это в радость, – ответил ему я, что было замечанием таким же правдивым, как все, что я произнес с тех пор, как выбрался из самолета.
3. Рим
В Риме, конечно, мы беседовали о Боге, когда Морис заметил, что его воспитывали в англиканской церкви и он по-прежнему питает сентиментальную привязанность к своей вере.
– А вы? – спросил он. – Вы вообще набожны?
– Ну, вам следует помнить, что в тридцатых и сороковых годах я жил в Европе, – сказал ему я. – Поэтому выбирать, в общем, не приходилось – только стать атеистом.
– А до того?
– Это было слишком давно, я уже и не помню. Но если у вас есть духовная жилка, в Риме вам, надо полагать, самое место. – Я набрал в грудь побольше воздуху и взвесил все “за” и “против” появления в нашем диалоге нового персонажа – человека, чью важность в моей жизни нельзя было бы переоценить. – Некогда был у меня друг, – сказал ему я. – Оскар Гётт. Его великой честолюбивой мечтой в жизни было приехать сюда. Он прочел книгу о катакомбах и хотел их посетить.
– И ему удалось?
– Нет, – ответил я, покачав головой. – Он погиб еще до начала войны.
– Как он умер?
– Его застрелили.
Морис кивнул, и я остановился у скамьи, сел и прикрыл глаза, откинув голову, чтобы солнце позднего утра согревало мне кожу. Я почувствовал, как он садится рядом, как его нога легко касается моей. Прохожий мог принять нас за отца и сына – такое недопонимание случилось на самом деле несколько вечеров назад, когда мы заселялись к себе в гостиничные номера, вновь смежные, по моему настоянию, и меня это огорчило больше, чем я рассчитывал, хотя Морис попросту засмеялся.
– Вы мне его напоминаете, – наконец сказал я. – Оскара, в смысле. У вас похожие черты. Круглые бодрые лица, яркие голубые глаза и эти непокорные темные волосы, что ниспадают на лоб.
– Расскажите мне о нем, – произнес он. – Он был вам добрым другом?
Я поколебался. То была часть моей жизни, которую я запер внутри на много десятков лет и ни одной живой душе эту историю не поверял. Однако в тот день на скамейке в парке Каффарелла двадцатидвухлетний мальчик заставил меня пожелать раскрыть ему мои секреты самым что ни на есть саморазрушительным образом. Мне хотелось ему довериться, выложить всю мою историю.
Мы с Оскаром, начал я, познакомились в начале 1939 года, вскоре после моего семнадцатого дня рождения, в кафе “Нахмиттаг” возле Фолькспарк-ам-Вайнбергсвег в Берлине, на севере города. Оскар, бывший на несколько месяцев младше меня, работал там кельнером. Этим ресторанчиком много лет заправляли его родители. Обычно я не забредал в подобные места один, но в тот день, о котором речь, хлынул дождь и не дал мне добраться до дому, а потому я укрылся там, выбрал место у окна и заказал чашку кофе и ломтик штоллена. На подоконнике заметил книгу – приключенческую, я читал ее несколько раз, и мне она нравилась. Тем не менее томик этот был значительно толще того, что лежал у меня дома, вообще-то в три раза толще, поэтому я взял книгу и открыл на титульном листе – и обнаружил, что это обман: с книги сняли обложку и на ее место приклеили другую, не столь возмутительную.
Не успел я задуматься, зачем кому-то понадобилось совершать такой причудливый поступок, из кухни с преувеличенно озабоченным видом выбежал мальчик, и я поднял голову, когда он, одной рукой отбрасывая со лба волосы, остановился перед моим столиком и смятенно воззрился на меня. Я разглядел тревогу у него на лице, но мало того – у меня в самом нутре зашевелилось такое, чего раньше я не переживал. Конечно, я уже несколько лет знал, что я гомосексуалист, и в мои семнадцать физическое влечение в новинку мне отнюдь не было. Некоторое время пытался заставить себя тянуться к девушкам, но из этого ничего не вышло – и не отыскивалось во мне интереса стремиться к такой бесплодной цели. Мою гомосексуальность, знал я, мне нипочем не изменить, но и потакать ей я б никогда не смог. Как ни крути, лишь годом ранее Гиммлер произнес свою речь, в которой осудил личное в пользу общественного, и я слушал его слова по нашему радиоприемнику, не понимая, почему на мою голову обрушилось такое проклятье. Он объявил, что от гомосексуалиста следует избавиться: “Так же, как мы выпалываем сорняки, швыряем их на кучу и сжигаем”, и ходили слухи, что известных гомосексуалистов отправляют в концентрационные лагеря или расстреливают. Естественно, подобные мысли вгоняли в ужас. Поэтому у меня был план: напускать на себя отсутствие интереса ко всем половым вопросам, среди друзей держаться евнухом, не выдавать ни намека на желание и никогда не увлекаться сальными анекдотами – и даже делать вид, что вообще их не понимаю. Окажется необходимым, воображал я, однажды обзаведусь женой и выполню то, что делают мужья, – но я дал себе слово, что это будет крайней мерой самосохранения.
– Это моя книга, – произнес мальчик, протягивая ко мне руку. – Я ее искал.
– Вы сменили обложку, – ответил я. – Можно поинтересоваться зачем?
Он нервно прикусил губу и окинул беглым взглядом зал. Несмотря на ненастье, все столики, кроме моего, пустовали.
– Отдайте, пожалуйста, – сказал он, понизив голос. Я кивнул и вернул ему книгу. – Вы же никому не скажете, что видели, правда?
– Нет, – ответил я. – Меня это не касается, а кроме того, я ее сам читал. Дома, у себя в спальне. За закрытыми шторами. Вы не боитесь читать ее на людях?
– Конечно, боюсь, потому и замаскировал под другую. Когда я сообразил, что забыл ее здесь, думал, чувств лишусь. Если б ее нашел кто-то не тот, у меня были б неприятности.
Книгой были “Будденброки” Томаса Манна, и я, как и Оскар, знал, что автор сбежал из Германии в Швейцарию где-то шестью годами раньше, его объявили врагом рейха, а все книги Манна запретили. Из своего дома в Цюрихе он много писал о том, как презирает фюрера и нацистскую партию, и хотя большинству его статей хода не давали, кое-какие все же появлялись в подпольных газетах, и население, почти поголовно пассивное, знало о его взглядах.
– Садитесь ко мне, если хотите, – сказал я, показывая на стул напротив моего. – Мне интересно, что вы о ней думаете.
– Не могу, – ответил он, бросив взгляд на стойку, за которой стоял человек постарше – видимо, его отец – и настороженно за нами наблюдал. – У меня смена еще часа два не кончится. Но я же вас тут раньше не видел, правда?
– Я здесь от дождя прячусь.
Он кивнул и, похоже, смешался, не зная, что сказать дальше, а потом благодарно подержал книгу на весу и улыбнулся мне.
– Спасибо вам за это, – произнес он, отворачиваясь, и миг спустя уже вновь скрылся на кухне.
Беседа вышла мимолетная, но потом я ловил себя на мысли, что не могу выкинуть юношу из головы, и вот через три дня вернулся в то кафе, на сей раз почти на два часа позже, в надежде, что к тому времени его смена уже закончится. Выйдя из кухни, он заметил меня и помахал, явно обрадованный новой встречей.
– Вы уже дочитали книгу? – спросил я, когда он подошел поздороваться.
– Вчера вечером, – ответил он. – А теперь я читаю Диккенса. “Повесть о двух городах”. Уж против Диккенса никто возражать не станет[7].
– Я б не был в этом так уверен, – ответил я, пытаясь говорить непринужденно. – В наши дни кто угодно может возразить против чего угодно. Сегодня вы сможете посидеть со мной? – добавил я, но опять, к моему великому разочарованию, он покачал головой.
– Отцу не нравится, если я здесь рассиживаю с друзьями, – сказал он. – Он против того, чтобы нас обслуживать. Но что, если мы отправимся куда-нибудь еще? Знаете таверну Бёттхера? Недалеко отсюда. Через несколько улиц.
– Конечно, – ответил я. – Кстати, как вас зовут?
– Оскар Гётт, – сказал он. – А вас?
– Эрих Акерманн.
– Значит, у Бёттхера в пять. Вы пиво пьете, Эрих?
– Да, – сказал я.
– Тогда я возьму вам пива. Это будет моя благодарность за то, что вы сохранили мой секрет.
Я вышел из “Нахмиттага”, прогулялся по округе, поглядывая, как стрелки моих часов вяло ползут к назначенному часу. Когда наконец настала пора возвращаться, я в большом воодушевлении двинулся к бару, располагавшемуся напротив штаб-квартиры “охранных отрядов”, где с винтовкой через плечо стоял высокий, худой и рыжий часовой, явно отличающийся от типичного арийца. Перебегая через дорогу, я ощутил на себе его взгляд, потом толкнул дверь, огляделся и улыбнулся, когда заметил Оскара – тот сидел за столиком в углу, рисовал в блокноте.
В то время – первые месяцы 1939 года – все считали, что война неизбежна. Что бы ни говорили или чего бы ни делали британцы, казалось ясным, что фюрер желает вооруженной стычки, зная, что лишь полномасштабный международный конфликт может упрочить Германию как ведущую державу мира. Для юношей моего возраста то была пугающая мысль. Мы видели, как прошлая война подействовала на наших отцов, – во всяком случае, те из нас, у кого отцы еще были, – и нам не улыбалась мысль, что наша жизнь последует тем же курсом. И потому, возможно, вовсе не странно, что первой мыслью, едва взгляд мой остановился на Оскаре в “Бёттхере”, у меня было то, что войны нужно избежать любой ценой, чтобы такие красивые люди, как он, не пали жертвой неразборчивого зверства на поле битвы.
– Оскар, – произнес я, садясь; едва я опустился, он закрыл блокнот и угольный карандаш положил сверху.
– Дружище! – ответил он, улыбаясь мне, и я нервно сглотнул. Никогда не знался я ни с кем, у кого само тело способно так гипнотизировать. Мы заказали два пива и чокнулись стаканами. Он рассказал мне, что терпеть не может свою работу в кафе, потому что отец его скотина, зато есть план накопить денег, чтоб удалось попутешествовать и повидать мир. – Мне бы хотелось быть художником, – сказал он. – А самое место для этого – Париж. Ты бывал?
– Нет, – ответил я. – Я не выезжал из Берлина.
– Мне бы и Лондон хотелось повидать, – добавил он. – И Рим. Я читал книжку про катакомбы, и они с тех пор меня завораживают.
Ни я, ни он не заикнулся о возможной войне. В Германии тогда имелось два типа юношей: те, кто едва могли дождаться ее начала, и те, кто делал вид, что ее не будет вообще, как будто, игнорируя этот факт, мы могли задушить воинственное дитя в колыбели.
– Ты рисовал, когда я пришел, – сказал я, кивая на его блокнот. – Покажешь?
Он покачал головой и улыбнулся, а щеки у него чуть зарделись.
– Нет, – ответил он. – Да и не рисунок это вообще, просто каракули. Знаешь такое слово, да? Просто время провести. У меня дома холсты есть – вот там моя настоящая работа. Я в основном пишу маслом. Хотя сейчас, похоже, не могу отыскать нужного вдохновения. Пишу пейзажи, вазы с фруктами и портреты великих зданий просто потому, что умею и их удается продавать на уличных рынках. Но по-настоящему хочется рисовать что-то такое, чего никто никогда прежде не писал. Либо так – либо что-то привычное непривычно, и пускай зритель сам это рассматривает с какой-то неожиданной стороны. Я понятно говорю, Эрих? Слушаю сам себя и беспокоюсь, что, может, кажусь тебе нелепым.
– Вовсе нет, – сказал я, увлекшись мыслью об Оскаре как о великом художнике. – Мне бы тоже когда-нибудь хотелось стать художником.
– Ты рисуешь? – спросил он.
– Нет, я и прямую линию едва смогу прочертить, – ответил я, хохотнув. – Но зато немного пишу. Рассказы то есть. Быть может, однажды – роман. Как и ты, я пока не нашел свой сюжет, но надеюсь, что однажды он появится.
– Дашь почитать какой-нибудь свой рассказ?
– Только если ты мне покажешь какую-нибудь свою картину.
Тогда мы разговаривали и о другом. О наших школах и одноклассниках, о предметах, что нас обоих интересовали, и о тех, что нет. И – поскольку все разговоры тогда рано или поздно к этому обращались – мы говорили о фюрере и наших еженедельных собраниях гитлерюгенда. Мы были членами разных родов войск, и нам обоим нравились полевые учения, а вот идеологические занятия наскучивали до полного паралича. Мы оба посещали Нюрнбергские молодежные митинги после того, как вышли из рядов “Дёйче Юнгфолька”[8], и считали, что когда в одном месте собирается такое необычайное количество народа, ужасающий шум дремучего патриотизма давит на психику.
– Я его как-то видел, – сказал мне Оскар, подаваясь вперед и понижая голос. – Год назад или немного меньше. Я выходил из “Гауптбангофа”, а тут по Люнебургерштрассе ехал кортеж автомобилей и все остановились и стали глазеть. Его машина, черный “гроссер мерседес”, проехала мимо меня, и он повернул голову, как раз когда я смотрел в его сторону, и мы встретились с ним взглядами. Я щелкнул каблуками и отдал ему честь, а потом презирал себя за это.
Я откинулся на спинку, не веря тому, что услышал. Не ослышался ли я? Он действительно сказал мне, что презирал себя за то, что отдал честь фюреру?
– Мне кажется, я тебя ошарашил, – произнес он, и в голосе у него теперь прозвучала тревога. Страх. Такие мнения люди вслух не выражали, пусть и чувствовали так, а особенно перед новыми знакомцами, в чьей надежности еще только предстояло удостовериться.
– Немного, – ответил я. – Значит, ты в него не веришь?
– Он меня пугает, – ответил Оскар, и я это понял, потому что меня он тоже пугал. Но, разумеется, мы с моим младшим братом были евреями – ну, или на четверть евреями, а чистки евреев уже начались. Миновало три года с тех пор, как евреев совершенно лишили гражданства, и я знал как минимум о двух парах, кому отменили помолвки после того, как начал действовать закон о запрете евреям сочетаться браком с немцами-неевреями. Лишь четыре месяца назад город ввергся в хаос, когда парнишка моего возраста, еврей, застрелил в немецком посольстве в Париже нацистского дипломата. Через несколько дней СС разгромили весь Берлин – они уничтожали еврейские лавки и синагоги, оскверняли кладбища и арестовали десятки тысяч человек для того, чтобы отправить их в лагеря[9]. Пока бежал той ночью домой, отчаянно стараясь укрыться от насилия, я видел, как пожилого человека насмерть забивает офицер лет на сорок его младше, еще один выскакивает из ювелирного магазина, а по лицу у него хлещет кровь, потому что разбили витрину, а возле своего дома я видел, как штурмбанфюрер СС насилует в переулке девушку, а его коллега прижал ее отца к стене и заставляет на это смотреть. Жертвой всего этого я не стал, поскольку у меня не было никаких типичных физических свойств еврея, да и семьей мы были не религиозной, поэтому не жили по соседству с другими евреями и не ходили в синагогу. Но факт оставался фактом: и я, и мой брат были мишлингами.
– Говорят, он восстановит силу Германии, – осторожно заметил я.
– И возможно, это ему удастся, – сказал Оскар. – В нем есть обаяние, это правда, а его ораторское мастерство разжигает толпы. Пока люди стоят за него. Он заразил их своей ненавистью. Он требует абсолютной верности себе, и если кто-то осмеливается его критиковать, такие люди теряют должности. Я думаю, он поведет за собой великую армию, но каков будет результат?
– Тысячелетний рейх, – сказал я. – По меньшей мере, так он говорит.
– И ты этого хочешь?
– Я хочу только одного – жить в мире, – сказал ему я. – Хочу читать книжки и, быть может, когда-нибудь написать что-то свое. Будущее отечества меня не очень-то волнует.
Он улыбнулся и протянул руку через стол, накрыл своей ладонью мою – определенно предполагалось, что это братский жест, но по мне от него все равно пробежали искры электричества. Ни один мальчик раньше так меня не трогал.
– Я хочу того же, – сказал он. – Только с картинами.
– Как ты считаешь, я тоже смогу отыскать вдохновение в Париже? – спросил я.
– Для своего романа? Конечно! Там жили великие писатели. Гюго, Хемингуэй, Фицджералд. Многие классики литературы писали в этом городе. Он поощряет творчество – ну или так говорят.
Я представил, как мы вдвоем живем в квартире на верхнем этаже какого-нибудь ветхого старого дома возле Нотр-Дама, он пишет у себя в ателье, я – у себя в кабинете, и мы вдвоем сходимся у нас в общей спальне на ночь. Мысль эта казалась едва ли не чересчур восхитительной. Впрочем, не успел я осрамиться, высказавшись об этом, как он встал, извинился и ушел в туалет, а пока его не было, я поглядывал на его блокнот набросков, твердя себе не трогать его, не лезть без спроса, но удержаться не сумел и подтащил его к себе, открыл на первой странице. Блокнот был совершенно новым, в нем имелся всего один рисунок, и, пока я на него таращился, сердце мое провалилось в груди, а всего меня окатило волной расстройства. Набросок – силуэт юной девушки с длинными черными волосами, очень красивой, в профиль слева, но сидящей на оттоманке спиной к художнику. Правой рукой она касалась своей щеки и была голой. Слева намекалось на грудь, а в глазах что-то предполагало желание. Мне стало интересно, воображаемое ли это существо или же девушка бесстыдно ему позировала – и, если последнее, означает ли это, что она его возлюбленная? Закрыв блокнот, я вернул его на другую сторону стола, сверху положил угольный карандаш, и, когда мгновение спустя Оскар вернулся, он сказал мне, что у меня лицо грустное, а единственный способ такое победить – это нам с ним вдвоем остаться здесь и пить, покуда у нас деньги не закончатся; на это предложение я тут же согласился.
– А он знал, что вы посмотрели его рисунок? – спросил Морис, и я повернулся к нему, слегка дрожа, пока перетаскивал себя обратно из утраченного Берлина в живой Рим.
– Нет, – ответил я. – Думаю, его бы разочаровало, застань он меня за этим, и наша зарождавшаяся дружба, наверное, в тот же миг бы и закончилась. Как бы то ни было, мы с ним очень развеселились, и под конец вечера я не сомневался, что влюблен в него, но стоило моему взгляду упасть на его блокнот, я ощущал невозможность романа меж нами и тогда выпивал еще, чтобы пригасить эту боль.
Я глянул на часы: нам пора было двигаться дальше, и мы встали, говоря о чем-то другом, пока возвращались к себе в гостиницу. Потом я сидел один в баре, погрузившись в мысли, а когда ко мне подсел Морис, он уже принял душ и пах мылом, волосы у него были слегка влажными, и меня это бодрило. Мы еще немного побеседовали о писательстве Мориса, и он мне рассказал, как много значит для него моя стипендия, поскольку он переехал в маленькую квартиру ближе к “Савою”, где, как он понял, ему легче пишется.
Позднее, когда мы шли по коридорам к нашим номерам, он помедлил у моей двери и я потянулся к его руке пожелать ему спокойной ночи, но, к моему удивлению, он подался вперед и предложил обняться. Словно неопытный исполнитель на сцене, я не был уверен, что мне делать со своими руками – оставить ли их болтаться по бокам или встречно заключить Мориса в объятия. Я вдохнул его мускусный запах, и губы мои, находившиеся так близко от его шеи, уже искали местечко, к которому могли бы приникнуть. Но не успел я опозориться, как он отстранился.
– Вы как наставник мне очень полезны, Эрих, – сказал он. – Мне повезло, что я могу у вас учиться. Надеюсь, вы понимаете, до чего я благодарен.
И с этим он ушел, а я открыл дверь к себе в номер, зная, что еще пролежу много часов без сна.
4. Мадрид
Мориса после этого я не видел больше месяца. Он вернулся в Берлин, я – в Кембридж. Мне не терпелось отправиться в Мадрид, и, оказавшись там, я сел ждать Мориса в вестибюле отеля “Атлантико”, притворяясь, будто читаю, а сам меж тем то и дело поглядывал на дверь, чтобы не пропустить его появления. Изо всех сил я старался не коситься на регистраторшу, с которой у нас чуть раньше случилась размолвка, когда я обнаружил, что номер Мориса не будет соседствовать с моим, а располагается этажом ниже. Я умолял ее совершить необходимые перемены, но она оказалась неуступчива, и я, надо полагать, осрамился, устроив ей детский скандал. Но когда Морис наконец появился, настроение у меня улучшилось и мы обнялись, как старые друзья, а после отошли в ближайший закусочный бар, где он принялся за еду, как здоровый молодой конь, а я просто сидел и смотрел на него.
На следующий день в мою честь устроили обед в отдельном зале музея Прадо, и, хотя мы явились туда пораньше, чтобы погрузиться в Тицианов, в какой-то миг я потерял след Мориса, на прием мне пришлось добираться одному, и там я оказался рядом с американским писателем Дэшем Харди, с кем у нас был один испанский издатель. Поскольку он весь семестр проводил в городе, так как преподавал в университете, его пригласили на это сборище, но я, тревожась из-за исчезновения Мориса, на беседе с Харди сосредоточивался трудно. Помню, однако, что он поздравил меня с моим недавним успехом, сообщив при этом, что книгу мою не читал, поскольку он не читает неамериканских писателей, но наш общий с ним редактор заверил его, что это работа достойная.
– Не обижайтесь, пожалуйста, – протянул он, суя короткие толстые пальцы в рот, извлекая оттуда кусочек канапе, застрявшего у него между зубов, и миг осматривая его с тщанием судебно-медицинского эксперта, после чего смахнул с пальцев на ковер. – Женщин я тоже не читаю и во всяком интервью так и говорю, потому что это всегда мне дает максимум медийной засветки. Политкорректная бригада теряет коллективный рассудок, а я и глазом моргнуть не успеваю, как мое имя уже на самом видном месте во всех литературных разделах.
– Вы, стало быть, полемист, – заметил я.
– Нет, – ответил он. – Я художественный сочинитель с дорогой квартирой с видом на западную часть Центрального парка. И мне нужно продавать книги, чтобы платить взносы за жилье.
Беседовали мы минут десять или больше, но я с трудом находил с ним общую почву. Припомнил его мемуары, которые читал несколько лет назад, когда он в наглядных подробностях перечислял множество гомосексуальных встреч своей юности и ранней зрелости, – все эти случаи казались чуть ли не отвратительными, настолько идеально он их помнил. Он был тем типом писателя, который я считал профессиональным гомиком, у такого естество определяет как его публичную персону, так и его работу, а мне от этого всегда становилось не по себе.
– И я вижу, с вами путешествует миловидный юный друг, – наконец произнес Дэш, похотливо улыбаясь и подмигивая мне. – Я его уже заметил, когда он рассматривал Эль Греко, и просто обязан был подойти и представиться. Слишком уж прекрасен мальчик, чтобы пройти мимо него. Он моментально меня узнал – день у меня, разумеется, тут же задался – и сказал, что он ваш помощник. Везучий же вы старикан.
Не успел я ответить, как обратил внимание, что в зал наконец входит Морис, увлеченно беседуя с дамой-романисткой, выигравшей Премию до меня, и пока они стояли, а она туго сжимала ему ладонь, поскольку разговаривали они со страстью и пылом, я ощутил всплеск ревности. Мне захотелось схватить его за руку и быстро уволочь из Прадо, но такое, разумеется, оскорбило бы моих хозяев.
– Вон он, – сказал Дэш, поворачиваясь теперь и следя за моим взглядом. – Где вы его вообще подобрали? Он же хорошенький как персик, но к тому же и очень уличный, не считаете?
– Нигде я его не подбирал, – ответил я, стараясь сдерживать раздражение от его вульгарности. – Он попросту молодой писатель, который время от времени мне помогает, не более.
Казалось, мое беспокойство ему в радость.
– Вы мне напоминаете мою тетю Глорию, – сказал он. – Она уже, конечно, давно на том свете. Бедняжка не переносила никаких разговоров о сексе. Дочитав до середины мой первый роман, она перенесла удар и весь остаток своей жизни провела в больнице. Не знаю, из-за книги это у нее или нет, но всегда надеялся, что да. Но скажите мне, Эрих, он пассивен, этот ваш юный ассистент, или активен?
Я снова взглянул на него, искренне желая, чтобы обед уже начался, дабы поскорее закончиться, и заявил, что не понимаю, о чем он.
– Ох, не будьте же таким лицемером, – произнес он. – Вы прекрасно понимаете, о чем я. Как бишь его зовут?
– Морис, – сказал я, а он откинул голову и захохотал:
– Ну разумеется! Вы б не сумели этого придумать! Какая жалость, что вас зовут не Клайв[10]. Взимает с вас поденно? Или он из тех покладистых мальчиков, которые счастливы отдавать вам все, что у них есть, лишь бы вы открывали перед ними достаточно дверей? Вы определенно привели его в нужное место, это уж наверняка, – добавил он, оглядывая зал, что уже заполнился писателями, редакторами и законодателями литературных мод. – Воображаю, сегодня вечером он будет вам очень благодарен.
– Глубже заблуждаться вам бы не удалось, – сказал ему я. – Бога ради, он же просто мальчик. Мы всего-навсего друзья.
– Не смешите меня, – сказал он. – Вы как минимум на сорок лет старше. Ну какие тут друзья. Если он не дает вам того, чего вы хотите, вам следует вышвырнуть его туда же, где вы его нашли, и отыскать себе того, кто будет давать. На курсах творческого письма полно услужливых мальчиков, в таких вот делах не щепетильных. Верьте на слово, кому же знать, как не мне.
Мгновение спустя объявили обед, и, к моему дальнейшему раздражению, оказалось, что сижу я вдали от Мориса: меня засунули между директором по маркетингу моего издательства и редактором литературного журнала. Его же, напротив, посадили рядом с пригожим молодым испанским писателем, который за три года издал три романа, самый недавний снискал крупный международный успех. Почти весь обед они провели за беседой, время от времени хохоча до упаду, но Морис ни разу даже не взглянул в мою сторону. А когда вытащил из сумки свой неизменный блокнот и принялся записывать в нем что-то, сказанное его собеседником, я изо всех сил постарался не схватить солонку и не швырнуть в него.
Позже тем же вечером, как у нас вошло в привычку, мы час провели в баре гостиницы, где я попытался не позволить своему скверному настроению омрачить наше с ним общение, хотя, возможно, было очевидно, что меня что-то раздражает, поскольку он спросил, что не так.
– Почему что-то должно быть не так? – ответил я. – Совершенно приятный день.
– Вы, кажется, просто-напросто немного не в духе.
– Это усталость, не более того. Но вы же сами получили удовольствие, правда? Кажется, за обедом вам все очень понравилось.
– Я в восторге, – увлеченно отозвался он. – Все эти писатели! Я и себя таким же почувствовал.
– Так и есть, – упорствовал я, хотя уже какое-то время он не давал мне читать ничего нового.
– Нет, – сказал он. – Пока не допишу роман. Вообще-то – пока не издам роман.
– Ну, для того чтобы роман дописать, его нужно начать, – сказал я.
– О, но я уже! – сказал он мне. – Я не упоминал? Наконец мне пришла в голову мысль. Сюжет. И я просто сел и начал писать.
– Понимаю, – произнес я. – И вы намерены мне сказать, о чем он будет?
– Пока нет, – ответил он, качая головой. – Штука в том, что я насчет такого суеверен. Вы не станете возражать, если я пока просто позанимаюсь им, а рассказывать подробно не стану?
– Я вовсе не возражаю, – сказал я, хотя на самом деле возражал очень сильно. – Поступайте так, чтоб это приносило вам счастье. А ваш сосед по обеду, этот испанский романист, – он вам посоветовал что-нибудь?
– Мы вообще-то не о книгах говорили, – ответил он.
– А о чем же вы тогда разговаривали?
– О его жене, главным образом. И его любовницах. У него их несколько.
– Мне удивительно, что вы смогли такое выдержать.
– Он мне дал свою карточку и сказал, чтобы я, если когда сюда вернусь, его отыскал.
– Вы уж точно знаете, как нас коллекционировать, не правда ли? – спросил я. – Писателей, в смысле. Вас никогда не тянет к кому-нибудь менее состоявшемуся? К другу-сверстнику, быть может? Хотя, предполагаю, немудро вам будет отвлекаться от работы.
– Счастливее всего я сам по себе, – произнес он. – А если бы мне хотелось общества… – Он осекся и показал куда-то в вестибюль за моим плечом. – О! – произнес он. – Смотрите, кто вошел только что.
Я повернулся и увидел, что в вестибюле, озираясь, стоит Дэш Харди – явно ищет кого-то, кто его бы узнал и выказал требуемое обожание. Должно быть, он поселился в одной с нами гостинице, и сердце у меня ушло в пятки: наверняка он тоже нас заметит и испортит нам вечер, навязавшись за наш столик, затем станет бесстыже флиртовать с Морисом, меж тем изрекая оскорбительные двусмысленности, похоже, особенно призванные смущать меня. И впрямь я был уверен, что он нас заметил: он улыбнулся в нашу сторону, приподнял руку вроде бы помахать, но затем, как ни странно, отвернулся и двинулся к лифтам. Я перевел дух.
– Ну и слава богу, – сказал я. – Терпеть его не могу.
– Вы сказали, что я должен сосредоточиться исключительно на своем творчестве, – произнес Морис, пренебрегая моими словами. – Но вы же себе позволили отвлечься в начале своей карьеры, правда? На Оскара, в смысле. Поэтому, быть может, немного отвлекаться – это хорошо?
– Не понимаю, о чем речь, – проговорил я.
– Когда мы были в Риме, вы мне рассказывали, как познакомились с Оскаром. Тогда вы еще не сосредоточились на писательстве, а слушались своих желаний, верно? Эти желания, кстати, как-то развивались потом?
Развивались они так, как такое и развивается, сказал я ему. Два подростка, у которых много общего между собой, живущие в страхе войны, изображающие преданность отечеству, к которому не питают никакой внятной привязанности. В тот вечер в таверне у Бёттхера что-то сомкнулось между Оскаром и мной – быть может, потому что мы так напились, наверное, потому что у нас обоих имелись художественные амбиции, но какова б ни была причина, мы очень быстро стали близкими друзьями. Кроме того времени, когда он работал в отцовом кафе, рисовал дома или мы оба ходили на собрания гитлерюгенда, мы в основном держались вместе, делились друг с другом мыслями, обсуждали романы и художников, планировали себе то, что, как мы надеялись, станет нашим необычайным будущим. В тот период его собственная работа значительно развилась, и он теперь доверял мне этюды той девушки, чей набросок я видел у него в блокноте в наш первый вечер. На его рисунках она никогда не смотрела на него и всегда была обнаженной, но в том, как он ее рисовал или говорил о ней, не было ничего сладострастного. Уверенный, что я не вынесу, если он скажет мне, настоящая это девушка или воображаемая, я никогда не спрашивал, как ее зовут, да он и сам не сообщал ее имя, но очевидно было, что если девушка эта и впрямь настоящая, то сколь сокровенны бы ни были их отношения, теперь они воссоздавались в его произведениях, а те становились попросту все лучше и лучше. Моя же работа, напротив, страдала, я оказался неспособен сосредоточиться на вымыслах, когда думы мои целиком посвящались Оскару. Возможно, это кажется необычным, сказал я Морису, что мы никогда не разговаривали ни о чем романтическом, ни он, ни я, но в те дни мальчики были другими, нежели сегодня. Я не лез в его сердечные дела, а он не расспрашивал о моих. Такие разговоры только смутили бы нас обоих.
Через несколько месяцев после нашей встречи мы решили предпринять велопоход на целые выходные, что совпало бы с семнадцатилетием Оскара, – отправиться к озерам Хафель, а оттуда доехать до Потсдама, всего километров сорок. Выехали мы в субботу утром, показали свои документы солдатам на выезде из города и покатили на запад к Олимпийскому стадиону, а к обеду добрались до устья Шарфе-Ланке и сели на берегу озера, поели бутербродов и выпили по бутылке теплого пива, которое полилось из горлышек, когда мы их откупорили, отчего мы тут же кинулись облизывать себе пальцы, чтобы не потерять ни капли. День стоял теплый, и Оскар, весь мокрый от пота после нашего заезда, предложил искупаться.
– Но у нас нет купальников, – сказал я.
– Ой, а они нам и не нужны. – Он рассмеялся, вставая и спуская с плеч подтяжки, а затем принялся расстегивать рубашку. – Тут на мили вокруг никого нет. Нас не поймают.
Он раздевался так быстро, сапоги и носки его уже валялись в стороне, через секунду он стащит с себя и брюки, поэтому, казалось, не было особого смысла с ним спорить, но если бы я последовал его примеру, желание мое стало бы слишком уж зримым.
– Что такое? – спросил он, повернувшись ко мне и хмурясь, а сам стащил с себя трусы и швырнул их в кучку сброшенной одежды у ног. Теперь наконец он явился мне полностью обнаженным, и все, что я про него воображал себе, воплотилось за считаные мгновения – и меня поразило, до чего непринужден он может быть в своей наготе. Я старался не смотреть на его орган, который оставался дремать, бесстыже свисая из густых зарослей темных лобковых волос. – Ты же не робеешь, Эрих, а? Тут нечего стесняться.
– Дело не в этом, – ответил я, не уверенный, стоит ли мне смотреть прямо на него или лучше отвернуться. – Правда в том, что я не умею плавать. – Эта ложь показалась мне удовлетворительной отговоркой.
– Плавать не умеешь? – переспросил он и расхохотался. Он согнул ногу и стал тянуть стопу к попе, пока не издал удовлетворенный стон, после чего повторил то же самое с другой ногой. – А так разве бывает? Плавать же просто. Да и в любом случае тут мелко, думаю. Ты вполне можешь не заходить глубже, чем тебе хочется. Главное, песок под ногами не теряй – и барахтайся себе. Хоть немного остынешь.
– Нет, – ответил я, он просто пожал плечами и двинулся к воде. Я смотрел ему в удалявшуюся спину, а во мне все пульсировало от вожделения. Обнажившееся тело его было настолько ошеломляющим, что я, вероятно, даже застонал вслух, когда он вошел в воду и быстро погрузился, а затем вновь подскочил с ревом восторга. Мне страстно хотелось оказаться там с ним, поэтому я отвернулся, сосредоточился на чем-то другом, пока пыл мой немного не остыл, после чего быстро сбросил с себя всю одежду и тоже вбежал, мало заботясь о холодности воды, когда нырнул, чтобы как можно скорее спрятаться. Издали Оскар помахал мне, и я помахал в ответ.
– Видишь? – сказал он, подплывая теперь ко мне. – Я же говорил, что это просто. Ты прирожденный пловец!
– Наверное, я никогда раньше не пробовал, – ответил я, ухмыляясь ему и наблюдая, как он перевернулся на спину и вытянул руки, чтобы отплыть от меня, скользя по воде с уверенностью акулы. Я тоже поплыл, наконец-то получая от этого удовольствие, но довольно скоро услышал яростное бултыханье вдали и бросил взгляд на своего друга. Руки его беспомощно били по воде, он уходил под воду и вновь всплывал, – и я понял, что он в беде. В пару рывков я оказался рядом, и хотя он сперва сопротивлялся, как это всегда делают утопающие, но вскоре покорился, я развернул его так, чтобы голова у него оставалась над поверхностью озера, одной рукой я твердо держал его за подбородок, другой же греб изо всех сил. Оказавшись на берегу, мы несколько минут полежали рядом, выдохшиеся и отдувающиеся, пока Оскар не перекатился на бок и не зашелся в судорожном кашле, отхаркивая из легких воду, а я положил руку ему на плечо и говорил, что все обошлось, что он жив и ему больше нечего бояться. Так пролежали мы долго, солнце било в наши тела, и когда он задремал, рука моя покоилась у него внизу живота, под самым пупком. Несколько минут спустя я все еще лежал так же, когда он, вздрогнув, проснулся и смущенно отодвинулся, стоило мне сесть. Я быстро прикрылся одной рукой, хотя очевидно было, что он заметил, как у меня набрякло, поскольку отвернулся со смятенным лицом и ничего не сказал, а затем встал, подошел к своей одежде и принялся одеваться. Все это время он стоял ко мне спиной и заговорил, лишь когда полностью оделся.
– Не знаю, что случилось, – произнес он, слегка смущаясь. – Наверное, я вошел в воду слишком быстро после еды. Меня, ты понимаешь, схватила судорога, и ноги отказали.
– Все закончилось, так или иначе, – сказал я. – Обошлось.
– Ты мне сказал, что не умеешь плавать. Но на самом деле ты отличный пловец. Это видно по тому, как ты доставил меня на берег. Зачем ты соврал?
– Я не врал. Я сосредоточился на том, чтобы помочь тебе, вот и все, и мои природные инстинкты, наверное, взяли верх.
Он подумал над этим, и заметно было, что его это не убедило.
– Ну, спасибо, Эрих, – наконец сказал он, наморщив лоб так, что пролегли глубокие борозды: он осмыслял свое столкновение со смертью. – Если б не ты, я бы утонул.
Я повернулся к нему, и мы уставились друг на друга, а общая неловкость не давала мне покоя.
– Нам пора ехать дальше, – наконец произнес я. День выдался причудливый и сбивал с толку, и мне уже не терпелось вновь сесть на велосипед – стравить желания через физические усилия. – Нам до Потсдама еще километров двадцать.
Позднее стало похоже, что мы безмолвно договорились больше не упоминать об этом происшествии: мы с наслаждением поужинали и выпили еще пива, но в итоге, устав после целого дня нагрузки, спать легли раньше обычного. Однако мне заснуть оказалось трудно – меня беспокоил непривычный звук его дыхания, доносившийся с соседней кровати, и я в итоге встал, сел к окну и чуть отодвинул занавеску, чтобы смотреть на поля снаружи. Луна была почти полной, и при свете, скользившем в комнату, я повернулся и стал смотреть на дугу голой спины Оскара, пока он спал, ценя тот дар, что мне предоставили простыни, спав с его тела. Я вновь возбудился, как можно тише начал орудовать рукой, припоминая все, что видел в тот день и что мог видеть сейчас, и так быстро кончил в носовой платок, что мой сопровождающий вскрик наслаждения показался достаточно громким, чтобы его разбудить. И после этого, одновременно удовлетворенный и истомленный, я снова лег в постель и быстро уснул.
– А что б вы сделали, если бы он проснулся? – спросил Морис, глядя на меня широко открытыми глазами, но без тени стыда, несмотря на грубую природу этих моих воспоминаний.
– Не знаю, – ответил я, качая головой. – Со смехом отмахнулся бы, наверное. Умер от позора. Одно либо другое.
Он еще немного порасспрашивал меня о том дне, о наших разговорах на следующее утро, но воспоминания вместе с вином утомили меня, и я наконец признался, что бодрствовать больше не в силах. Мы допили то, что оставалось в наших бокалах, а потом пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим номерам.
Но прежде, чем уснуть, тем не менее, мне пришло в голову, что я забыл сказать ему, во сколько нам нужно встретиться назавтра, а поскольку у кровати в номере не было телефона, мне не осталось ничего другого – только встать, опять одеться и выйти в коридор, спуститься по лестнице к его номеру, где я осторожно постучался ему в дверь – в той противоречивой манере, какая бывает, если человек хочет привлечь внимание жильца, но также опасается его побеспокоить. Он не ответил, поэтому я постучал громче, прижав лицо к дереву на сей раз и полушепча, полузовя его по имени. Вновь никакого ответа, и я допустил, что он глубоко заснул – так, что мне не удастся его добудиться. Поэтому я вернулся к себе и нацарапал записку на листке из гостиничного блокнота, после чего опять вернулся на этаж ниже и подсунул ее под дверь, постучавшись еще раз, но меня опять раздосадовало молчание изнутри.
Возвращаясь к лестнице, однако, я увидел, как из вестибюля поднимается Дэш Харди с бутылкой шампанского. Он повернулся ко мне и тут же остановился, как будто увидел призрака, после чего взял себя в руки и спросил, приятно ли я провел вечер. Я ответил утвердительно, а после добавил, что устал, что приятно было с ним встретиться – а вот и нет на самом деле, – и продолжил двигаться к себе.
– Спокойной ночи, Эрих, – крикнул он мне вслед и добавил нараспев: – Сладких снов!
Я нетерпеливо закатил глаза – но, засыпая, задался вопросом, почему в руке он нес два бокала.
5. Париж
В июле я оказался возле бара на Монмартре – пил розовое вино, а каштан укрывал меня от солнца на исходе лета, сам же я наблюдал за финальными мгновениями брака. Женщина под пятьдесят, очень красивая, с короткими черными волосами и в дорогих солнечных очках, сидела одна с тех пор, как туда пришел я, с большим бокалом белого вина и конвертом на столике рядом. Она уже выкурила три сигареты и прикуривала четвертую, и тут появился мужчина – быть может, чуть постарше, тоже очень элегантно одетый, вскинул руки, извиняясь за опоздание, и она встала, позволив ему расцеловать себя в обе щеки. Официантка принесла второй бокал, и она отлила ему немного вина, а он залез к себе в сумку и вытащил похожий конверт. Какое-то время они поговорили, и он в некоторый миг рассмеялся и обхватил ее за плечи, а потом они взяли в руки конверты и извлекли оттуда пухлые стопки документов. Обратившись к последним страницам каждого, они занесли и задержали авторучки над бумагой – лишь на миг, после чего одновременно подписали, обменялись бумагами и вновь поставили подписи. Наконец мужчина вернул оба экземпляра себе в сумку, и пара сняла обручальные кольца, опустила их каждый к себе в бокал, потом оба встали, поцеловались в губы и разошлись в разные стороны, и вытянутые руки их ненадолго замерли, пальцы соприкоснулись, – и эти двое навсегда скрылись с моих глаз и, предположительно, из жизней друг дружки.
Я по-прежнему пялился на опорожненные бокалы и их дорогостоящие дополнения, когда из-за угла появился Морис, приветственно поднял руку и подсел ко мне. День стоял теплый, и когда ему принесли пиво, он отхлебнул треть стакана, даже не переводя дух, а затем откинулся на спинку с удовлетворенным вздохом.
– Я сходил на кладбище Пер-Лашез, пока вы давали интервью, – сказал он мне. – Возложил руку на могилу Оскара Уайлда.
– И, дерзну предположить, больше не станете ее мыть, – сказал я.
– Хочу, чтоб меня погребли в усыпальнице, когда скончаюсь, – сказал он, вновь выпрямляясь на стуле. – Или поставили памятник в “Уголке поэтов” в Вестминстерском аббатстве[11].
– Надеюсь, вы шутите, – сказал я.
– Конечно, шучу, – ответил он, смеясь. – Я не настолько самонадеян. Нет, мне безразлично, что со мною произойдет, лишь бы мои книги меня пережили.
– Это для вас важно? – спросил я.
– Да, – ответил он. – Только это и важно. Ну и, как я вам уже говорил, стать отцом.
– Вы по-прежнему намерены?
– Абсолютно.
– Но вы же так молоды.
Он пожал плечами.
– Я не понимаю, какое отношение это имеет к чему бы то ни было, – сказал он. – Вы разве никогда не хотели им стать? В детстве, я имею в виду.
– Ну, это было б… – начал я, но он меня перебил:
– Одно то, что вы гей, не означает, что вам бы не понравилось быть отцом.
– Так и есть, – сказал я. – Но я никогда об этом всерьез не задумывался, если честно. Знал, что такого никогда не случится, поэтому мысль эта меня никогда и не угнетала.
Я бросил взгляд на улицу, где мимо нас проходила парочка школьниц в коротких юбках. Покосился на Мориса, проводит ли он их глазами, и несколько мгновений он на них смотрел, но без какого-то особого интереса – пока допивал пиво и заказывал себе еще.
– Кстати, – сказал он, суя руку к себе в ранец и вытаскивая оттуда журнал, который передал мне. – У меня для вас подарок. – Издание это называлось “Кони-Айленд”, и изображение на обложке тут же отвратило меня: клоун блюет буквами на головы Джорджа Буша и Майкла Дукакиса[12].
– Спасибо, – сказал я, не уверенный, почему он считает, будто меня подобное заинтересует.
– Откройте страницу шестнадцать, – произнес он, я сделал, как велено, и увидел название “Рыжий”, а под ним, крупными буквами, “Рассказ Мориса Свифта”. – Мой первый опубликованный рассказ, – сказал он с широченной ухмылкой.
– Морис! – сказал я, в восторге за него. – Поздравляю!
– Спасибо.
– Я даже не знал, что вы рассылаете в журналы.
– Ну, если честно, я и не рассылал, – сказал он мне. – Но я случайно знаком с одним из тамошних редакторов, и он спросил, не найдется ли у меня для них чего-нибудь подходящего. Поэтому я отправил вот это, и ему понравилось.
– Ну, я очень за вас счастлив, – сказал я. – Должно быть, вы себя чувствуете весьма окрыленным.
– Чувствую.
– А ваш роман? Как он продвигается?
– А, – произнес он, скроив гримасу. – Медленно. У меня готовы начальные главы и есть хороший задел на персонажей, но я не уверен пока, куда он движется.
– Вы еще не распланировали сюжет? – спросил я.
– Ой нет, – ответил он, глядя на меня так, словно я только что обвинил его в том, что он целыми днями смотрит телевизор. – Я б такое нипочем не смог. Разве потом все это не становится скучноватым, если заранее знаешь, что произойдет?
– Не думаю, – сказал я и мог бы и дальше допрашивать его, но нас прервала официантка, явившись с подносом, на котором стояли два бокала со столика разводившейся пары, и заглядывала теперь в них с изумлением на лице. Она спросила, не видел ли я, кто это оставил, и я изложил все произошедшие ранее события так, как их наблюдал, а она ошарашенно покачала головой, после чего вновь зашла внутрь. Мгновение спустя верный блокнот Мориса, как обычно, лежал на столе и Морис что-то строчил.
– Что вы пишете? – спросил у него я.
– Историю, которую вы только что ей рассказали, – ответил он. – Она хорошая. Я подумал, что смогу ее на что-нибудь пустить.
– Вообще-то, – сказал я, – когда они ушли, я подумал о том же самом. Что из этого может получиться интересное начало романа. Я уже обдумывал некоторые возможности.
Он поднял блокнот и с торжеством помахал им.
– Извините, Эрих, – сказал он. – Теперь она моя. Я ее записал первым!
– Ладно.
– Вы же не против, правда?
– Нет, конечно, – сказал я, слегка удивившись его литературному воровству. – Вы вечером по-прежнему намерены пойти в “Шекспира и компанию”[13], надеюсь?
– Конечно, – ответил он. – Во сколько вы читаете?
– В семь.
– А потом?
– Ужин с издателями.
– А, – произнес он. – Не будете против, если это я пропущу? У меня в Париже подруга. Мы собирались встретиться выпить, и только. Конечно, я пойду с вами, если вы действительно этого хотите, но…
– Тут решать только вам, – сказал я. – Не утруждайтесь, если вам это не интересно.
– Само собой, мне интересно, – сказал он. – И при прочих равных мне бы очень хотелось пойти. Просто я ее уже некоторое время не видел. Она была моей коллегой в “Савое”.
– И вы дружили?
– Да. Были хорошими друзьями.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Клеманс. Надеется в один прекрасный день стать фотографом. Снимает ню.
– Надеюсь, вас она не снимала, – рассмеявшись, произнес я.
– Снимала, да.
– О. – Я поймал себя на том, что заливаюсь краской, а по телу моему пробежала волна смущения и зависти. – А вы не опасаетесь, что они станут известны?
– Ни в малейшей степени. Я буду счастлив, если люди их увидят. Они очень художественны. Она и многих других людей тоже фотографирует, не только меня. Осмелюсь сказать, однажды ей устроят выставку. Вам бы хотелось снимок? Могу принести один, если желаете.
Он улыбнулся. Дразнил ли он меня? Намеренно выкручивал рычаги власти меж нами?
– Нет, спасибо, – чопорно ответил я.
– Как угодно. Но я могу найти платный телефон и позвонить ей – скажу, что у меня не получится, если…
– Нет, – сказал я, качая головой. – Конечно же, вы должны с нею встретиться. У меня и в мыслях не было портить вам вечер. – Я чуть посомневался. – А в бар гостиницы позже успеете подойти, как считаете? После того, как я вернусь? Можем, как обычно, выпить на сон грядущий.
– Во сколько вы вернетесь?
– Около десяти.
– Давайте условимся, что если я там, то я там, а если меня нет, то я либо еще с Клеманс, либо пораньше лег спать. Ждать меня не стоит.
– Договорились, – сказал я, горько досадуя. Вновь вышла официантка, и я сунул в ранец руку за камерой “Полароид”, которую привез с собой во Францию. Купил я ее совсем недавно и пытался отыскать возможность сделать общий снимок нас с Морисом.
– Снимемся? – предложил я.
– Правда? – переспросил он, и лицо его немного нахмурилось. – Зачем?
– Низачем, – ответил я. – На дружбу.
Он пожал плечами.
– Ладно, – сказал он, придвигая свой стул ближе к моему и, к моему восторгу, закидывая руку мне на плечи и ухмыляясь молодой женщине, которая немного отошла и нажала кнопку затвора. Камеру после этого она вернула мне, мгновение спустя та выдала свой приз, и я зачарованно уставился на него, когда стали проявляться наши изображения. Он смотрел прямо в объектив; я же повернул голову и в критический миг смотрел на него.
Он вновь отодвинулся туда, где сидел раньше, и последовало тягостное молчание, но, не желая, чтобы между нами углублялась неловкость, я заказал нам еще выпить, и когда напитки принесли, он упомянул, что еще с Мадрида много думал о моей дружбе с Оскаром и его печалило то, что мы оба выросли в нацистской Германии, а на наше будущее отбрасывала свою тень война.
Конечно, сказал я ему; задумываясь о тех днях, я понимал, что больше сосредоточивался на своем желании обладать Оскаром, чем на необычайных событиях, происходивших вокруг нас. Мы знали, что недолго осталось до того, как нас призовут в армию, и я с ужасом ждал этого дня – не из-за того, что боялся смерти, а потому что не хотел нашей разлуки. Вот это мы наконец и обсудили как-то вечером в Берлине, когда я осознал, что Оскар тревожится за будущее точно так же, как и я.
– Я надеялся, что они там достигнут какого-то решения, – сказал он, когда мы пили пиво в таверне Бёттхера. За окном я видел рыжего часового, снова стоявшего на страже у штаб-квартиры СС и озиравшего улицу. Казалось, что этот бедный мальчишка всегда на посту, а за ворота никогда не выходит. – Но теперь уже маловероятно, так?
– Мой отец говорит, что у англичан кишка тонка ввязываться еще в одну войну, поэтому они позволят фюреру забрать все, чего он захочет, лишь бы оставил их в покое.
– Значит, твой отец не прав. Гитлер оккупирует Нижние земли и переправится через Северное море, чтобы начать вторжение. Если возьмет Францию, станет еще легче. И все-таки, – добавил он, – я думаю, что лучше пойду в моряки, чем в солдаты. Ты решил, в какой род войск подашься?
– В люфтваффе, – сказал я первое, что пришло мне в голову.
– Это не для меня, – ответил он, качая головой. – Не хочу, чтоб меня с неба сбили.
– Ты прав, – сказал я, слишком уж быстро. – Тогда я, наверное, тоже буду моряком.
Он глянул на меня неодобрительно, и я покраснел, зная, что лесть подражанием его сердит. Еще с того дня у Шарфе-Ланке я ощущал, что он к моими порывам относится настороженно.
– Меня вот что больше всего волнует, – сказал я. – Мысль о том, что сгинешь, так ничего в жизни и не достигнув. Писателю полагается писать все лучше с возрастом, но чего я смогу добиться, если меня прикончат, не успеет мне исполниться и двадцати?
– Тебе нужно начать этот свой роман прямо сейчас, – сказал он с горьковато-сладкой улыбкой. – Для нашего поколения будущее выглядит нехорошо.
– Но как, если мне не о чем писать? Я ничего не видел. Ничего не сделал. Писателю нужен опыт, из которого черпать. Любовные приключения, – неуверенно добавил я. – Художнику – тоже, я уверен.
– Это правда, – сказал он, потянувшись к сумке. – Вообще-то я кое-что хотел тебе показать. Ты не против?
– Нет, конечно, – сказал я.
– В последнее время я много писал, – сказал он мне. – До глубокой ночи и рано поутру, и у меня такое чувство, что я наконец на что-то наткнулся. Погляди-ка вот на это. – Он протянул мне свернутый в трубку холст, я развязал бечевку и медленно развернул его, стараясь, чтобы картина не коснулась влажной столешницы. Картина являла мне себя постепенно. Сначала большой палец на ноге, затем стопа. Голая нога. Туловище. Пара полных грудей с темными сосками. А затем – лицо девушки, то же самое, которое я видел на всех его набросках до сего дня, но только теперь не скрытое в профиль, а глядящее прямо на меня, с вызовом в глазах. Левая рука вытянулась поперек ее голого тела, пальцы покоились между ног, раздвинутых ровно так, чтоб лишь слегка проявить ее орган. В картине не было ничего порнографического, но и в мазках, и в улыбке девушки чувствовался эротический заряд, отчего я растерялся. Перевел взгляд на своего друга, на лице у него читалась смесь надежды и воодушевления.
– Ну? – спросил он. – Что ты думаешь?
– Не уверен, – сказал я. – Ошарашивает, ты не считаешь?
– Ошарашивает? – переспросил он, откидываясь на спинку стула, и я понял: то, что я в своем ханжестве мог считать скандальным, он, вероятно, определял как искусство. – Ты имеешь в виду наложенную тень у нее на плечах? Да, я и сам не был уверен, не перестарался ли с ней. Мне кажется, она получилась, но не уверен. Хотя я очень доволен ее руками, потому что с руками мне всегда трудно, но они вышли хорошо, правда? И как она держит пальцы у себя в промежности. Мне правда кажется, что я уловил ее дух так же, как и ее плоть.
Я удивленно фыркнул. При том равнодушии, с каким он выбирал слова, мы б могли обсуждать что-нибудь обыденное – погоду, время, цены на хлеб.
– Конечно, как тебе известно, это самое недавнее в длинном цикле моих полотен, – добавил он. – Но, забросив попытки поймать ее профиль, я действительно чувствую, что наткнулся на что-то значительное.
– Просто тем, что заставил ее обернуться? – спросил я. – Это и есть твой великий прорыв?
– Нет, гораздо больше того, – ответил он, и в голос его вкралась обида. – Сопротивление у нее во взгляде. То, как она скрывает себя, в то же время приглашая нас понаблюдать за ее самым сокровенным мгновением.
– Но это же просто голая девчонка на кушетке, – сказал я, сознавая, до чего критически это звучит, и стараясь не идти на поводу у своего недовольства. – Едва ли это оригинальная затея. Разве художники не занимались подобным уже много веков?
– Да, конечно, – ответил он, но его уверенность теперь немного поугасла. – Но я стараюсь привнести сюда что-то новое. Художники ищут красоту, а где еще нам ее найти, как не в женской фигуре – самом прекрасном из Божьих творений?
– Правда? – спросил я. – Прекраснее восхода? Или океана? Или неба, усыпанного звездами?
– Да, гораздо прекраснее! – воскликнул он, вновь исполняясь восторга, и воздел руки. – Когда б я ни оказывался наедине с девушкой, когда б ни занимался с ней любовью, я ловлю себя на том, что ею поглощен так, как меня никогда не поглощала природа. Тебе наверняка так же бывало?
Я уставился на него, не очень понимая, что ответить. Он допускал, что я, как и он, опытен в делах телесных?
– Конечно, – неуверенно ответил я. – Но в искусстве гораздо больше, чем…
– И всякий художник вносит в ню что-то новое, – продолжал он. – Как если б тебе выпало писать, не знаю, о Великой войне, ты бы постарался отыскать свежую перспективу, новый угол зрения на нее. Вот чего я и пытаюсь достичь этим портретом. Помнишь, как-то раз я тебе говорил, что хочу писать привычное непривычно? До такого я пока не дошел, конечно. Путь долог – и нужно многому научиться. Но я приближаюсь, ты не считаешь?
Я ничего не сказал, а лишь вновь скатал картину и обвязал холст бечевкой, а потом отдал ему.
– Ты это кому-нибудь еще показывал? – спросил я, и он покачал головой. Прежде чем заговорить снова, я сделал долгий глоток пива. – Оскар, – произнес я, – я твой друг. Надеюсь, тебе это известно. И ты мне очень небезразличен. Поэтому то, что я сейчас тебе скажу, я говорю из чувства товарищества и верности.
От откинулся на спинку и нахмурился.
– Ладно, – произнес он. – Говори.
– Убежден, что картина эта и топорна, и пошла, – сказал я. – Знаю, что ты считаешь, будто в ней есть красота, стиль, изящество и оригинальность, но опасаюсь, что она неудачна. Ты к ней слишком близок, чтобы распознать присущую ей по сути вульгарность. Руки, которые ты упоминал, нарисованы хорошо, это да, но их действие граничит с порнографией. Неужели ты этого не видишь? Ты как будто нарисовал это, чтобы пощекотать нервы зрителю – или, что еще хуже, самому себе.
– Нет! – воскликнул он с обидой. – Как ты мог такое подумать?
– Твоя модель словно бы занята не своими желаниями, а тем, чтобы ее желали мы, отчего картина становится обманкой. Такое пятнадцатилетний мальчишка станет прятать у себя под замком, но в галерее ее никогда не выставят. Я говорю это не для того, чтобы тебя ранить, дружище, а чтобы помочь. Я верю, что, покажи ты ее кому-нибудь другому, над тобою бы стали потешаться. Быть может, даже хуже. И тебе известно, что у рейха короткий разговор с порнографией.
Он долго ничего не отвечал, склонивши голову над столом и обдумывая мои слова. Когда же заговорил снова, в тоне его не звучало уже никакого удовольствия, а на лице читалось унижение.
– Я думал, что ухватил что-то новое, – тихо произнес он. – Я над нею так старался.
– Конечно, я про живопись ничего не знаю, – сказал я, стараясь теперь говорить небрежно. – И потому могу ошибаться. Но я б не был тебе истинный другом, если б честно не поделился с тобой своими чувствами. Помнишь те выходные, когда мы ездили в Потсдам?
– Да, конечно, – ответил он. – А что?
– Там столько всего можно было ухватить. Пейзажи. Озеро, где мы плавали. Коров. Ты б не мог для разнообразия сосредоточиться на чем-нибудь вроде этого?
– На коровах? – переспросил он и посмотрел на меня так, будто я спятил. – Ты считаешь, будто мне хочется рисовать коров? У коров нет души. У Алиссы душа хотя бы есть.
– У Алиссы? – уточнил я. – Кто такая Алисса?
Он кивнул на свернутый холст.
– Моя модель, – ответил он.
– Так она, значит, настоящий человек, не фантазия?
– Конечно же, настоящий! Я б нипочем не смог нарисовать ничего подобного из воображения. Я не настолько творческий человек.
Я больше не мог этого терпеть – и вынужден был спросить:
– Так ты в нее влюблен?
– Очень-очень, – сказал он, будто это самое очевидное на свете. – Мы влюблены друг в дружку.
Я откинулся на спинку стула, в смятении уставившись на него.
– Если это так, – спросил я, – то почему ты никогда о ней не упоминал до сегодняшнего дня?
– Ну, я не думал…
– Мы же друзья – я считал. Хотя, конечно, если это у тебя всего лишь глупое летнее увлечение…
– Но это не так, – стоял на своем он. – Это гораздо больше.
– С чего ты так уверен?
– Просто уверен – и все.
Я покачал головой.
– Если б ты ее так любил, – сказал я, – то ты бы о ней со мною разговаривал.
– Если б у нас были обычные времена – быть может, да, – ответил он. – Но это не обычные времена, правда же? Я должен быть осторожен. Нам всем приходится.
– Чего бояться?
– Всего. И всех.
Я огляделся. Мне вдруг показалось, будто к нам прислушивается вся таверна, наблюдает за нами, осознает чувства Оскара к этой девушке и мои чувства к нему. В сердце своем я всегда знал, что Оскар не разделяет моих романтических томлений, но меня глубоко ранило думать о том, что он может быть близок с кем-то другим.
– Я не убежден, что ты прав, – сказал он. – Разве художник не должен оставаться верен собственному инстинкту?
– Не мне тебе говорить, Оскар, о чем тебе следует думать, – произнес я. – Могу лишь сообщить тебе, что́ я чувствую.
– И ты убежден, что мне следует ее уничтожить? – спросил он.
– Убежден. Но мало того – еще я думаю, что тебе больше не стоит писать Алиссу. Вероятно, ты слишком близок к ней. Лучше б ты приберег талант для чего-то более подобающего.
Он побледнел, но я не ощущал никакого раскаяния. Мне хотелось, чтобы он сжег эту картину, чтобы он осознал: картина настолько никчемна, что ему стоит вообще забросить этот замысел, а вместе с ним – и девушку. Рисуй коров, подумал я. Рисуй коров сколько влезет. А если это удовлетворит твои художественные потребности, для разнообразия пиши овец.
– И он так и сделал? – спросил Морис, который хранил молчание все то время, пока я рассказывал ему эту историю. – Уничтожил картину?
– Да, уничтожил, – ответил я, не в силах встретиться с ним взглядом. – Мы просидели у Бёттхера допоздна, очень напились, и, как ему было свойственно в такие мгновения, он сделался очень слезлив, поник головой и разрыдался, проклиная свою бездарность. А после этого решительно схватил картину и разорвал надвое, а потом еще раз, и еще, и еще.
Морис ничего не сказал, но допил, глядя на улицу.
– Надеюсь, вы не стали думать обо мне хуже, – наконец произнес я, и он покачал головой, протянул руку и накрыл своей ладонью мою – совсем как Оскар в Берлине почти полвека назад.
– Нет, конечно, – ответил он. – То, что сделали, вы сделали из ревности, но еще и от любви. И вы в то время были просто мальчишкой. Никто из нас не владеет своими эмоциями в таком-то возрасте.
Я глянул на часы и вздохнул.
– Как бы то ни было, нам пора в гостиницу, – сказал я. – Мне нужно переодеться.
В тот вечер после того, как я вернулся с издательского ужина, в баре он не появился. И, несмотря на его наказ, я просидел там допоздна, надеясь, что он все-таки придет. Но близилась полночь, и я наконец бросил ждать и решил вернуться к себе в номер, немного перебрав, приложил ухо к его двери, пытаясь расслышать хоть что-нибудь изнутри, но там было тихо. В постель я лег уставшим и готовым ко сну, однако перед тем, как потушить свет, заметил на тумбочке журнал, который он подарил мне утром, и долистал до его рассказа. Тот не был хорош. Совсем. На самом деле текст оказался так плох, что я стал сомневаться, достанет ли Морису вообще таланта быть писателем и не оказываю ли я ему медвежью услугу тем, что его поощряю. Я пролистал остальной журнал, и сердце у меня упало, когда я заметил на последней странице состав редакции: главным редактором издания был не кто иной, как Дэш Харди, американский писатель, с которым мы познакомились в Мадриде. Это он заказал текст, он увидел в нем достоинства – и он же его опубликовал.
Конечно, оглядываясь в прошлое, я в силах увидеть, что выбрал не те слова, чтобы описать Оскаров портрет Алиссы. Несмотря на мою юность и невежество в искусстве, я знал, что она совершенно не топорна и не пошла. На самом деле портрет был великолепен. Парадокс заключался в том, что в 1939 году я увидел что-то прекрасное и сказал его творцу, что это позор. А теперь, почти полвека спустя, я прочел что-то ужасное и, когда меня спросят, наверняка стану это хвалить.
Поистине бессовестное поведение.
6. Нью-Йорк
Перелет в Нью-Йорк стал первым случаем, когда мы путешествовали действительно вместе и в самолете спланировали наше расписание. Я должен был читать в Культурном центре Ассоциации молодых иудеев на 92-й улице, далее – на круглом столе романистов в Университете Нью-Йорка и в третий раз – в Бруклинской библиотеке, не считая обычных интервью, раздачи автографов и участия в радиопередачах, и Морис согласился сопровождать меня всюду с одним условием: что у него будет один свободный вечер повидаться с друзьями, жившими в городе.
Сами чтения прошли хорошо, если не считать круглого стола, где меня объединили с сильно превозносимым романистом из Парк-Слоупа лет на двадцать моложе меня, который выглядел так, будто весь день до этого снимался в рекламе высококлассной дизайнерской одежды, и с молодой женщиной, чей дебютный роман издали шесть лет назад, но она не выказывала ни малейшего признака того, что пишет вторую книгу. Почему-то упорно звала меня “герр Акерманн”, невзирая на мои неоднократные мольбы называть меня Эрихом. (“Я б не смогла, – призналась она за сценой, потребовав у кого-то из местных помощников бокал вина. – Вы же, типа, мне в дедушки годитесь”.) Женщина (назовем ее Сьюзен) и мужчина средних лет (попробуем звать его Эндрю) сидели на сцене по обе стороны от меня, и, поскольку в романе Сьюзен проводились искусственные и глубоко надуманные параллели между политической напряженностью в Германии тридцатых годов и американским сопротивлением войне во Вьетнаме лет тридцать спустя, ведущий спросил, считаю ли я, что в ее произведении верно отражен мой личный опыт жизни в городе в те дни.
– Это было так давно, что мне трудно вспомнить, – ответил я, глядя на публику, внимание которой было целиком сосредоточено на мужчине, сидевшем слева от меня. – Не следует забывать, что я тогда был всего лишь подростком, и ум мой политика, в общем, не занимала. Я думал о своем будущем и надеялся состояться как писатель. Однако, считая, что Сьюзен провела очень хорошие исследования, перед тем как писать эту книгу, – она определенно неплохо передает географию города – меня бы больше заботило отсутствие нравственных ориентиров у немецких персонажей.
С моей стороны это была значительная недомолвка: роман я прочел несколькими неделями раньше, когда получил свое расписание, и счел его не просто банальным в описании расового конфликта, но и глубоко наивным по манере мышления – исследования свои она, похоже, проводила, просматривая старые фильмы о Второй мировой войне. При малейшем намеке на критику, однако, она повернулась ко мне, тут же перейдя к обороне.
– Нравственных ориентиров? – переспросила она. – Не могли бы вы прояснить, что вы под этим имеете в виду, герр Акерманн?
– Дело в том, – ответил я, поразившись, как самим обращением ко мне она сумела намекнуть, что мое замечание невнятно, – что в те дни некоторые немцы вполне открыто выражали свое несогласие с политикой Гитлера, а многие вообще стремились уехать из страны. Мне представляется неудачным, что их присутствие так редко выводится в художественной литературе о войне.
– Я не пишу о войне, – произнесла она, пальцами обозначая кавычки-лапки. – Прошу вас, не клейте ярлыков на мое творчество.
– По-моему, стоит аккуратнее выбирать выражения, старина, – произнес Эндрю, подавшись вперед, и в его тоне состязались между собой веселье и негодование. – Сьюзен у нас вроде как знаток этого периода истории.
– А я в нем, вообще-то, жил, – ответил я.
– Но вы сами сказали, что были всего-навсего пацаном.
– Да, но люди часто убеждены, что после подъема национал-социализма вся нация в одночасье превратилась в орду варваров-антисемитов. Как авторам художественной литературы нам уж точно следует искать истории наименее избитые, не правда ли? И кое-какие можно найти в жизни тех, кто противостоял нацизму и в итоге сгинул.
– Извините, – произнесла Сьюзен, воздев руки так, что стало похоже, будто ей потребуется успокоительное, если я не умолкну. – У мужа моей лучшей подруги всю родню убили в лагерях. Поэтому для меня тема весьма эмотивна. Даже предположение с вашей стороны, герр Акерманн, что…
– Я просто говорю… – начал я, но меня тут же перебил Эндрю, положивший руку мне на колено, чтобы заставить меня замолчать.
– Я не ошибаюсь, Эрих, считая, – спросил он, – что вы состояли в гитлерюгенде?
– Ну да, – ответил я, ощущая, как по спине ползет капля пота. – Это сохранилось в документах. У всех мальчиков моего возраста не было иного выхода – только участвовать в гитлерюгенде. Как и все девочки были обязаны состоять в “Бунд дёйчер мэдель”[14].
– Не женщины на войне сражаются, – стояла на своем Сьюзен. – И они никогда их не начинают.
– Расскажите это миссис Тэтчер, – ответил я. – Или Елене Троянской.
– А вы были солдатом в немецкой армии? – продолжал Эндрю.
– В вермахте – да, – признал я. – Я никогда этого не отрицал. Хотя в боях, конечно, не участвовал. Я служил в канцелярии в Берлине во время…
– Тогда, быть может, прежде чем станете рассказывать нам байки о хороших немцах, которые пытались остановить Гитлера, – сказал он, – вы на минутку притормозите и задумаетесь о семьях тех, кто отдал жизнь, неся миру свободу.
– Правильно, – согласилась Сьюзен, и публика в зале тут же разразилась бурными аплодисментами такому вот показному патриотизму, клише на потребу толпе, предложив Эндрю овацию стоя, а тот сделал вид, будто не замечает ее, отпивая воды и поигрывая обручальным кольцом. С того момента оба романиста и ведущий полностью прекратили обращать на меня внимание, однако после, за сценой, каждый попросил меня подписать им по экземпляру “Трепета” и сфотографироваться вместе, пожимая мне руку так, будто мы с ними старые друзья.
– Мудила сраный, – сказал Морис, имея в виду мужскую модель в облачении романиста, когда мы после возвращались в такси в гостиницу. – Он просто играл на публику, не более того. И вы видели, как люди его потом поздравляли, когда выстроились за автографами? Будто он единолично вел высадку на пляжи Дюнкерка. То есть вы же лично никого не убивали, правда? Сами ведь говорили, вы служили писцом.
– Но, полагаю, едва ли я вправе читать проповеди о сопротивлении нацистам, если сам в нем не участвовал.
– Вы приказы выполняли. А если б нет, вас бы расстреляли.
Я не ответил, а уставился в окно на проплывавшие мимо улицы и – впервые за все наше знакомство – отклонил предложение выпить на сон грядущий в гостинице, вместо этого удалился к себе в номер, где принял долгую горячую ванну и пил один до глубокой ночи.
Следующий день прошел без особых происшествий, а наутро после я проснулся рано, с нетерпением рассчитывая на встречу с Морисом за завтраком. Накануне вечером я скучал по нему, когда он ушел общаться с друзьями, но мы договорились увидеться в десять в вестибюле гостиницы. Он не появился, и через много часов, когда я уже спустился пообедать, то увидел, что Морис входит за мной следом в двери, в той же одежде, какая была на нем накануне вечером, и вид у него довольно потрепанный. Впрочем, у меня на лице, очевидно, нарисовалось облегчение, потому что смотрелся он несколько виновато – утверждал, что перебрал и решил заночевать в квартире у друга.
– Могли бы сообщить, – сказал я. – Я не знал, вы живы или мертвы.
– Ни к чему эта мелодрама, Эрих, – произнес он, отмахиваясь от моей озабоченности, и его презрение вонзилось в меня, я словно получил удар под дых. Казалось, наш с ним союз начал перерождаться и Морис больше не ощущал нужды относиться ко мне так же уважительно, как раньше.
– Пойдемте, – сказал он. – Я проголодался. Поднимемся, а я пока еды закажу.
Мне хотелось ответить ему отказом, у меня есть чем себя занять, нежели весь день ходить за ним следом, но он уже шагал к лифтам, и я, зная, что, может, опять не увижу его много часов подряд, если не двинусь следом, проглотил свою гордость и скользнул меж дверей, когда они уже закрывались, – и мы безмолвно поднялись к нашим смежным номерам на одиннадцатом этаже.
Входя к нему в спальню, я ощутил нечто вроде эротического восторга. На столе лежал открытым его чемодан, а постель была не убрана после того, как он ложился вздремнуть вчера днем, простыни смяты. Я заметил в беспорядке разбросанные по полу белье и носки, и интимность этой сцены сильно возбуждала.
– Вы обедали? – спросил он, сбрасывая ботинки.
– Конечно, – ответил я. – Уже начало третьего.
– Ну а я проголодался. Будьте так добры, закажите мне обслуживание в номер. Чизбургер и картошку. Что-нибудь вроде. Мне нужно в душ.
Я потянулся к кожаной папке у стола и полистал ее.
– Вы хотите чем-нибудь это запить? – спросил я.
– Диетическая кола. Льда побольше.
Пока я набирал соответствующий номер и размещал заказ, он сел и стащил носки, мгновение порассматривал свои пальцы на ногах, а затем снял через голову футболку и впервые явил мне свое тело. Хорошая мускулатура, без волос, а когда он склонился, четко нарисовались глубокие борозды мышц на животе. Понизу его правого бока бежал шрам. Невозможно было не пялиться на него, и даже зная, что он смотрит прямо на меня, я не мог отвести глаз.
– В двенадцать лет мне аппендикс вырезали, – сказал он мне, снова вставая. – Хирург все испортил, поэтому шрам так заметен. Если его коснуться, он становится ярко-красным. Попробуйте, если хотите.
Я подошел к нему и протянул руку, нерешительно провел кончиком пальца вдоль этой раны, и точно – от моего касания шрам слегка вспыхнул. Когда я достиг того места, где краснота сливалась с натуральным оттенком кожи, я положил ладонь Морису на живот, ощущая тепло его тугого юного тела под своей старческой рукой.
– Видите? – сказал он, делая шаг назад и расстегивая джинсы, а затем стащил их и бросил на кровать без всяких церемоний. Теперь он стоял передо мной в трусах-боксерах, и я принудил себя отвести взгляд, при этом уловив у него на лице намек на улыбку.
– Мне лучше уйти, – произнес я.
– Прошу вас, останьтесь. Пока я буду в душе, может зайти парень из обслуги, и мне нужно, чтобы вы его впустили.
Морис удалился в ванную, оставив дверь слегка приоткрытой, и в следующий миг я услышал, как вода бьет в пол душевой кабинки, а затем – более приглушенный ее звук, когда он встал под струи. Он заигрывает со мной, спросил себя я, или просто не смущается? В действиях Мориса чувствовалось что-то опытное. Я шагнул к двери в ванную и заглянул внутрь: за стеклом душевой кабинки из окружавшего пара проступали очертания его нагого тела, а когда он повернулся, я вновь отступил к кровати, ощущая такое эротическое желание, что чуть не лишился чувств. Мне теперь стыдно припоминать, как я зарылся лицом в его подушку, надеясь уловить хоть какой-то его запах, но там ничем не пахло. Не успел я осрамиться как-то еще, в дверь постучали – это принесли его обед.
Выйдя из душа несколько минут спустя в белом банном халате, свободно завязанном на поясе, он пригласил меня тоже что-нибудь съесть, но я отказался, промолвив, что лучше вернусь к себе в номер.
– Не уходите, – настаивал он. – Терпеть не могу есть в одиночестве. Расскажите мне еще про вашего друга Оскара.
– Как-нибудь в другой раз, Морис, – ответил я, качая головой. – Не в настроении я сегодня.
– Но я хочу знать. Сядьте. Давайте дальше. Эрих, садитесь.
И разумеется, разочаровать его было выше моих сил, поэтому я подчинился и заговорил.
Стояло лето 1939 года, война начнется всего через пару месяцев, и я условился встретиться со своим другом в нашем обычном месте, чтобы отпраздновать его день рождения. Он сидел один у окна, когда я переходил дорогу, и, стоило мне постучать в стекло и помахать ему, расплылся в широкой улыбке и поманил меня внутрь. Обрадованный, я присоединился к нему в кафе, и когда кельнерша принесла нам пиво, мы подняли бокалы.
– С днем рождения, – сказал я, сунув руку в сумку и вынимая подарок, который я тем утром тщательно завернул в яркую бумагу. Оскар несколько удивленно откинулся, когда я положил сверток на столик между нами. Сорвал упаковку и поднял крышку у коробочки внутри. Моим подарком была авторучка – одна из тех, какие годы тому назад дарил мне на дни рождения дедушка. Самая изысканная из них – ею я дорожил больше всех. Мне хотелось, чтобы она была у Оскара.
– А, – произнес он, чуть нахмурившись, и выражение его лица сбило меня с толку: я надеялся, он обрадуется сильнее. – Как это мило с твоей стороны.
– Тебе нравится?
– Да, – ответил он. – Очень.
– Что не так? – спросил я.
– Ничего, а почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Но что-то не так. Я по твоему лицу вижу.
Не успел он ответить, как на сиденье с ним рядом скользнула девушка, и взгляд ее заметался между мной и Оскаром.
– Алисса, – произнес Оскар, повернувшись к ней. – Это Эрих, о котором я тебе рассказывал.
– Наконец-то, – вымолвила она, протягивая мне руку. Я сразу же узнал ее по наброскам и картинам Оскара. Казалось, она чем-то встревожена – оглядывала бар и пыталась съежиться на сиденье так, чтобы стать незаметнее, словно бы от этого удалось избежать ненужного внимания. – Я считала, Оскар вас придумал. Он то и дело упоминает вас, но все никак не знакомил.
– Это потому, что я ему не доверяю, – сказал Оскар.
– Что? – спросил я, смятенно повернувшись к нему. – Это почему?
– Считал, ты у меня ее можешь украсть, – продолжал он со смехом. – Я шучу, Эрих. Не приходи в такой ужас!
– Никто бы не смог меня у тебя отобрать, – тихонько произнесла она, и они улыбнулись друг дружке на миг, а затем подались вперед и позволили своим губам встретиться. Когда же вновь отстранились – продолжали ухмыляться как болваны, ошалев от своей любви.
– А это что? – спросила она, глядя на авторучку моего дедушки. – Какая красивая.
– Она Эриха, – сказал Оскар. – Вернее, уже моя. Он подарил мне ее на день рождения.
Она взяла ее в руки и рассмотрела со всех сторон. Свет из окна поблескивал на золотой вставке.
– Эрих, – сказала она, и глаза ее расширились, когда она посмотрела на меня, – какой толковый подарок. Она такая красивая.
– По-моему, Оскару не нравится, – сказал я.
– Это он просто стесняется, – ответила она, пожимая плечами. – Покажи ему, – добавила она, повернувшись к моему другу.
– Нет, не имеет значения, – возразил он.
– Покажи, – упорствовала она. – Я не против.
Он вздохнул и полез в сумку, вытащил другую авторучку – гораздо дешевле моей, такую можно было купить в любом канцелярском магазине, хотя на ней были выгравированы инициалы “ОГ”.
– Это был подарок Алиссы мне, – сказал он. – Совпадение, вот и все.
– Я проиграла, – рассмеявшись, произнесла она. – Ваша гораздо лучше, Эрих.
– Так и есть, – согласился я. – А вы сколько уже вообще друг с дружкой знакомы?
– Года полтора, – ответила она, не обратив внимания на мою грубость. – Поначалу были просто друзьями, а потом все наконец изменилось. Он долго очень робел и не осмеливался меня поцеловать.
– Но не робел писать вас? – спросил я.
Она рассмеялась, но, к моей досаде, ее это вроде бы не очень-то смутило.
– Ни в коем случае не подумайте, будто я из тех девушек, которые готовы раздеться перед первым встречным, Эрих, – сказала она. – Я его муза. Оскар станет однажды великим художником, я в этом просто уверена. А мой портрет будет висеть в Лувре на лучшем месте, как “Мона Лиза”.
– Вы сравниваете себя с ней или Оскара – с Леонардо да Винчи? – спросил я, стараясь не подпускать в голос сарказма.
– Ни то ни другое, – ответила она. – Я лишь имела в виду…
– Имей ты такую красивую подругу, как Алисса, – сказал Оскар, – разве тебе бы не хотелось ее рисовать?
– Откуда мне знать, – ответил я. – У меня никогда не было подруги.
– Такого не может быть!
– Но так и есть.
– Тогда, быть может, надо вас познакомить кое с кем из моих, – произнесла Алисса.
– К чему? – спросил я. – Мы с Оскаром скоро уйдем на войну. Нам повезет, если доживем до встречи 1940 года. Я не хочу тратить то немногое время, что мне осталось, на то, чтобы произвести впечатление на какую-нибудь девку.
На столик опустилось молчание. Улыбка Алиссы совсем погасла, а Оскар воззрился на меня так, будто ушам своим не верил, что я произнес подобное.
– Я просто реалист, – продолжал я, не в силах смотреть никому из них в глаза. – По всему Берлину и так открывают все больше и больше призывных пунктов. Через год нам исполнится восемнадцать, и на что нам тогда надеяться?
– Пусть открывают где им вздумается, – сказал он. – Я ни в один из них не пойду.
– Оскар! – произнесла Алисса.
– Но это так.
– Оскар, – повторила она уже тише, и в голосе ее прозвучало предупреждение.
– Вы это о чем? – спросил я.
Они переглянулись, и Алисса наконец пожала плечами.
– Вы должны держать это при себе, Эрих, – сказала она.
– Что держать при себе? Что происходит?
– Мы намерены скоро отсюда выбраться, – сказал он. – Планируем жить где-нибудь в другом месте.
– Но где? В другой части Германии?
– Нет, конечно. Вообще не в Европе.
Алисса глянула на свои часики и покачала головой.
– Мне пора, – сказала она. – Надо брата из школы забирать. Увидимся позже, правда, Оскар? Ты придешь на ужин?
– Конечно, – ответил он. – Буду в шесть.
– Эрих, приятно было с вами познакомиться, – прибавила она, вставая и надевая летнее пальто. – Но прошу вас, поговорите о чем-нибудь другом, ладно? О чем-нибудь веселом. Сегодня у Оскара день рождения все-таки.
Я кивнул и проводил ее взглядом.
Какой-то звук снаружи заставил нас выглянуть в окно. Алиссу остановил высокий рыжий эсэсовский часовой и подманивал ее к себе.
– Что там такое? – нахмурившись, спросил Оскар.
Часовой что-то сказал ей, и она сунула руку в карман за документами, вручила их ему, и он у нее их взял, долго ее разглядывая, прежде чем перевести взгляд на сами бумаги.
– Я туда выйду, – сказал Оскар, вставая, но я тут же схватил его за руку.
– Нет, – произнес я. – Погоди. Пусть идет своим чередом.
Он помедлил, и мы с ним смотрели, как часовой перелистнул документы, затем снял перчатки, медленно протянул руку и провел пальцем по лицу Алиссы. Я увидел, как он улыбнулся, и распознал в его глазах желание.
– Вот мудак, – прошипел Оскар, и мне уже пришлось его удерживать изо всех сил.
– Если ты сейчас туда выйдешь, накличешь бед на вас обоих, – сказал ему я, приблизив губы к его правому уху. – Еще минута – и он, вероятно, ее отпустит.
Он немного расслабился, и, как я и предсказывал, часовой наконец вернул ей документы, и она продолжила свой путь, лишь раз встревоженно глянув в нашу сторону.
– Ну? – спросил я, когда она ушла и мы снова сели. Я видел, в какой ярости мой друг; никогда прежде не замечал я такого сильного чувства у него на лице. – Так в чем дело? Ну не можешь же ты и впрямь уехать из Германии.
– Придется, – ответил он.
– Но почему?
– Из-за Алиссы.
– А что с ней не так?
Он нервно огляделся и, хотя столики вокруг нас пустовали, понизил голос еще больше.
– Я тебе это говорю лишь потому, что ты мой друг, – произнес он. – Дай слово, что никому больше не скажешь.
– Даю, – ответил я.
– Алисса – не такая, как ты и я, – сказал он. – Ты же Нюрнбергские законы читал, правда?
– Конечно.
– Она мишлинг первой степени. У нее двое прародителей – евреи, – добавил он, чтобы стало яснее. – И двое – немцы.
– Так ну и что? Сам фюрер же сказал, что мишлингов первой степени арестовывать не будут.
– Нет, Эрих, он сказал, что их не будут арестовывать “пока”, но их судьбу он решит после того, как мы выиграем войну. А это может случиться всего через несколько месяцев после ее начала. И кто знает, сдержит ли он вообще слово? Всего мгновение спустя он может передумать, и Алиссу тогда у меня отберут. Как и всю ее семью. Евреев уже депортируют и отправляют в трудовые лагеря. Я слышал, некоторых даже расстреливают.
– И из-за этого ты намерен бросить и свой долг, и отечество?
– А у тебя никогда не бывает чувства, – спросил он, наклоняясь ко мне еще ближе – так, что лица наши едва не соприкоснулись, – что это отечество нас бросило?
– Нет, – сказал я ему, слегка отстраняясь, ощущая в себе одновременно злобу, пустоту и ненависть. – Нет, такого я не чувствую вообще.
– Вы ощутили ненависть? – спросил Морис.
От истории, которую я ему рассказывал, его отделяли пятьдесят лет, и сидел он в гостиничном номере в Нью-Йорке. Волосы его почти высохли и выглядели прилизанными. На тарелке ничего не осталось, нож и вилка лежали рядом; Морис в упор смотрел на меня, а я глядел на силуэты небоскребов за окном.
– Но ненависть к кому? – продолжил он.
– К Алиссе, конечно, – ответил я, вновь поворачиваясь к нему. – Я ненавидел эту девушку всеми фибрами своей души. По-моему, ни к кому больше никогда не питал я такой ненависти, ни до, ни после. Она собиралась отнять у меня Оскара.
– Но он же ее любил. И ощущал ту опасность, что ей грозила.
Я покачал головой.
– Мне было все равно, – сказал я. – Я видел только свою утрату и то, что предстоит от нее страдать.
Несколько мгновений мы ничего не говорили, а потом Морис встал, вытащил из гардероба какую-то одежду и сказал, что идет в ванную переодеваться. Я тоже встал и сказал ему, что мы с ним увидимся позже – быть может, на ужине. Уходя, я слышал, как в раковину льется вода из кранов, и заметил на полу его ранец – тот лежал там же, куда он его бросил раньше. Я поднял его и положил на кровать, и при этом из него выскользнула книга; я взглянул на ее название.
То был последний роман Дэша Харди, и я раздраженно закатил глаза. Зачем он читает этот мусор? – спросил я себя. По прихоти я открыл титульный лист и отчего-то вовсе не удивился надписи, которую там обнаружил. “Морису, – гласила она, – с моей нежнейшей любовью”.
Дату он тоже поставил. Должно быть, подписал книгу тем же утром – когда Морис уходил из его квартиры.
7. Амстердам
В моем рекламном расписании оставался лишь один город, но я раздумывал, приглашать ли мне с собой в эту поездку Мориса. Его всевозрастающая заносчивость начала меня утомлять, но еще больше ранило то, что он установил некую связь с Дэшем. И все же, несмотря на всю мою обиду, я по-прежнему не мог выкинуть его из головы, мне отчаянно хотелось снова его увидеть, даже сильнее обычного, потому что эта поездка стала бы завершением наших совместных дней. Поэтому я забронировал ему билет, и, хоть Морис не позвонил в ответ и не написал, назначенным вечером он в прекрасном настроении появился в гостинице “Амстел”.
Мой издатель снял мне апартаменты с видом на каналы, но гостиница вновь меня подвела, и более скромный номер Мориса оказался по другую сторону коридора, с видом на Профессора Тульпплейна. Мне уже не так настоятельно хотелось, чтобы он непременно проживал рядом, но когда он увидел, как расположился я, вид из окна его, похоже, так заворожил, что я предложил ему поменяться номерами, и он тут же принял мое предложение и перенес свои пожитки в апартаменты, а я свои вещи отнес в то, что называлось “классическим номером”.
После череды интервью и чтений в книжном магазине в центре города наш последний амстердамский вечер оказался свободен. Мы отыскали уютный бар с видом на Синий мост и устроились в глубине зала, среди подушек и горящих свечей.
– Наш последний вечер вдвоем, – произнес он, когда мы чокнулись бокалами. – Эти несколько месяцев были великолепным переживанием, Эрих. Я очень вам благодарен.
– Ну, вы замечательно мне помогли, – сказал я. – Вы не просто очень толковы, но еще и спутник хороший. Не знаю, как бы выдержал все эти поездки без вас. Воображаю, что преуспевающие романисты, должно быть, с ними ужасно мучаются.
– Но вы и сами – преуспевающий романист, – сказал он, смеясь. – По крайней мере, с тех пор как выиграли Премию.
– Я имею в виду богатых и знаменитых, – исправился я. – Тех, у кого есть читатели, а не тех, кто получает награды.
– А они должны исключать друг друга?
– В идеальном мире – нет. А в настоящем, как правило, да.
– У меня все будет не так, – произнес он, уверенно кивая.
– Правда? Это каким же образом?
– У меня будут и читатели, и награды.
– Вам немного надо, а? – спросил я с легкой улыбкой.
– Мой агент считает, что я могу совмещать коммерцию с искусством.
Я вскинул взгляд, ошарашенный этим последним откровением.
– Ваш агент? – переспросил я. – С каких это пор у вас есть агент?
– Я вам разве не говорил? Пока недолго. Я с нею познакомился, когда мы были в Нью-Йорке, и она попросила прочесть мой роман.
– Как вы ее вообще нашли?
– Помните, когда мы были в Мадриде и вам устроили обед в Прадо?
– Да, – ответил я.
– Испанский романист, который рядом со мной сидел. Он меня с нею свел. То есть она и его агент.
Я сделал долгий глоток из бокала, стараясь, чтобы меня не обороли собственные мысли.
– А ваш роман? – спросил я. – Вы ж не могли его уже дописать?
– Нет, но почти. Я показал ей несколько пробных глав. Она ждет, чтобы прочесть все целиком, но то, что она уже увидела, ей понравилось так, что она подписала меня своим клиентом.
– Понимаю, – сказал я, стараясь не выказывать раздражения. – Вы же сознаете, что у меня тоже имеется агент, правда?
– Да, но вы никогда не предлагали нас познакомить.
– Потому что вы еще ничего не дописали!
– Ну, я полагаю, что мой мадридский друг счел, что во мне есть нечто исключительное, на основании того, что я уже написал.
– До чего прозорливо с его стороны, – произнес я. – И когда же будет готов сей шедевр?
– За следующие пару недель допишу, надеюсь. И сарказм здесь неуместен, Эрих, такое не подобает человеку ваших лет. Она планирует весной разослать рукопись редакторам.
– Ну, я с нетерпением жду возможности прочесть, – сказал я. – Вы мне эти главы привезли?
– Ой нет, – ответил он, качая головой. – Нет, извините, я не хочу, чтобы это кто-то читал, пока не издадут.
– Вы не имеете разве в виду – если издадут?
– Нет, я и хотел сказать – пока. Я предпочитаю смотреть на все с позитивной стороны.
– Мне просто не хотелось бы, чтоб вы расстраивались, если…
– Почему вы меня в этом не поддерживаете? – спросил он, отставляя бокал и вопросительно глядя на меня.
– Я поддерживаю, – ответил я и слегка зарделся. – Мне просто известно, до чего недоброй может оказаться эта среда, только и всего, и мне бы очень не хотелось видеть, как вы разочаруетесь. Некоторым начинающим писателям приходится сочинить два или три романа, прежде чем они произведут на свет такой, что удостоится издателя.
– Вы говорите так, будто завидуете.
– Да с чего бы мне вам завидовать?
– Причины я найти не могу, а оттого ваше отношение мне и кажется таким странным. Не могу выбрать – вы не считаете, что я дотягиваю, чтобы преуспеть, или же просто желаете мне провала. Я, знаете ли, не могу быть вечно вашим протеже. Да и наставник мне будет нужен не всегда.
– Не по-доброму это, – сказал я. – Вы ж наверняка уже должны понимать, что я на вашей стороне.
– Я всегда так и считал.
– Так и есть, Морис, так и есть, – гнул свое я, а затем потянулся к нему и положил свою руку поверх его, но он отодвинулся от меня, как будто мое прикосновение могло его обжечь. – Быть может, я неверно выразился, вот и все, – тихо произнес я. – Уверен, что вы правы и своим романом добьетесь огромного успеха.
– Спасибо, – сказал он без особого воодушевления.
– Полагаю, это будет значить, что на следующий год вы не сможете?
– На следующий год? – переспросил он. – Чего не смогу?
– Помогать мне с изданием “Трепета” в бумажной обложке. Воображаю, что меня опять станут приглашать в другие страны, другие города и на литературные фестивали. Вы всегда бы могли присоединиться ко мне вновь, если б захотели. Мы б могли посмотреть…
– Не думаю, Эрих, – сказал он. – Вероятно, теперь мне пришла пора сосредоточиться на моей собственной карьере, а не на вашей.
– Разумеется, – сказал я, ощущая себя униженным, и, когда поднимал бокал, заметил, что рука у меня немного дрожит.
– Как бы там ни было, раз это и есть наш последний вечер вместе, – произнес он, вновь улыбнувшись с таким видом, будто желал восстановить наше самообладание, – мне бы хотелось узнать, чем все обернулось между Оскаром и Алиссой. Они успели сбежать из Германии?
– Ох, это было так давно, – пробормотал я, уже не настроенный возвращаться к тем мрачным дням; теперь просто хотелось дойти до гостиницы и улечься спать. Мне было очень уныло, почти до слез. И впрямь ли я завидую? А если да, то – чему?
– Но мне нужно знать, как все закончилось, – стоял на своем он. – Давайте, вы же рассказчик. Нельзя же просто взять и уйти, не разгласив последней главы.
– Да там почти нечего уже рассказывать, – ответил я со вздохом.
– Должно быть хоть что-то. Когда мы были в Мадриде, вы сказали, что Оскар и Алисса решили уехать из Берлина. Что она была… еще раз, как вы выразились?
– Мишлинг, – сказал я. – И это было не в Мадриде, это было в Нью-Йорке.
– Конечно, – произнес он. – Я сейчас такой матерый путешественник, что все время путаюсь.
Я знал, что выбора у меня нет. Как ни крути, сюда-то я уже добрался. Все полвека после начала войны те события меня не покидали – они лежали тенью на любой возможности счастья, какое могло мне выпасть. Вообще-то, выходя на лондонскую сцену в тот вечер за Премией, я думал о них обоих, даже воображал, будто видел, как они сидят в зале в первых рядах, между ними – маленький мальчик, лишь эти трое не аплодировали и не вставали со всеми, а сидели рядышком точно с таким же видом, как и в 1939 году, все время уставившись на меня и не понимая, как такой чрезвычайный успех мог настичь человека, совершившего настолько подлое и непростительное деяние.
Все дело в том, что я никак не мог позволить Оскару и Алиссе уехать из Берлина вместе. Чувства мои к Оскару были слишком уж сильны, и в плотском смятении моем я позволил себе так сокрушиться, что ясно уже не мыслил. Я убедил себя в том, что если мне как-то удастся уговорить его остаться, дружба наша переродится в нечто более сокровенное. Через двое суток после своего дня рождения он занес мне домой записку, где просил меня встретиться с ним под вечер у входа в Тиргартенский зоопарк, и, пока мы с ним возвращались оттуда к Максингштрассе, я умолял Оскара пересмотреть решение.
– Не могу, – сказал он мне с неколебимой уверенностью. – Ради всего святого, Эрих, ты живешь в этом городе. Ты видел, что происходит. Я не стану дожидаться, пока они заберут Алиссу.
– Ох, да ты только послушай себя, – сказал я, раздраженно возвысив голос. – Они же евреи, Оскар. Я знаю, ты считаешь, будто любишь ее, но…
– Эрих, ты и сам еврей, – ответил он.
– Вовсе нет, – упорствовал я. – Не по-настоящему.
– Как раз тебе, а не мне и нужно беспокоиться из-за того, как все здесь меняется. Как бы там ни было, все уже решено, поэтому нет смысла меня переубеждать. Мы едем в Америку, вся ее семья и я. Именно поэтому мне и хотелось встретиться с тобой сегодня. Попрощаться.
Я воззрился на него, ощущая, как внизу живота у меня копится тошнота.
– Вам понадобятся билеты, – произнес я, когда ко мне вернулся голос.
– У ее отца они уже есть. Мы едем на поезде в Париж, а оттуда – в Кале. Затем на пароме переезжаем через Канал в Саутгемптон и со временем поплывем в Нью-Йорк.
– И что ты там будешь делать, когда вы доедете?
– Пока не уверен, но отец Алиссы человек изобретательный. Он со многими в городе знаком. Возможно, начнем какое-то свое дело, я еще не знаю. Главное будет в том, что мы окажемся в безопасности.
– А контрольно-пропускные пункты? – спросил я. – Ты же сам знаешь, что нипочем их не минуешь, правда? У тебя документы будут не в порядке.
– Ты удивишься тому, как в наши дни подделывают бумаги. В этом климате фальсификаторы сколачивают себе состояния.
– И я полагаю, за это тоже заплатил ее отец?
– У него есть немного денег.
– Ну разумеется, – с горечью произнес я. – У них у всех они есть. У сраных евреев денег больше, чем у всех нас вместе взятых. Быть может, Гитлер прав в том, что говорит. Наверное, всем нам будет лучше, когда они исчезнут из Германии.
Теперь его улыбка чуть поблекла.
– Ничего у них нет, – сказал он. – Тебе известно так же отлично, как и мне, что последний год их отправляли бог знает куда. Сколько евреев ты видел на улицах в недавние месяцы? Никого нет больше. Так по всей Европе. Первая степень, вторая степень – никакие различия не сыграют никакой роли, если Гитлер настоит на своем. От Нюрнбергских законов мокрого места не останется. Уезжать пора прямо сейчас.
– Когда ты едешь? – наконец спросил я.
– Сегодня. Вечером.
– Но это же слишком скоро!
– Мы готовы. Дольше задерживаться незачем. Как доедем до Англии, я тебе напишу. А меж тем мы должны молиться, чтобы, если будет война, Германия проиграла.
Без единой мысли я схватил его за руку и дернул в переулок, где не было людей, толкнул его к стене.
– Не говори такого, – сказал я. – Если кто-то услышит, тебя расстреляют.
– Ладно, Эрих. Отпусти меня.
– Не отпущу, пока не дашь мне слово, что не уедешь. Настанет такой день, когда ты пожалеешь об этом решении. Осознаешь, что дезертировал из отечества в тот миг, когда был ему нужен, и станешь себя за это ненавидеть. А все почему? Из-за какой-то девчонки?
– Но она не какая-то девчонка, – ответил Оскар. – Разве ты не понимаешь, что я ее люблю?
– Тебе семнадцать лет, – сказал я. – Ты скажешь, что влюблен в дикого кабана, если он тебе отдастся.
Улыбка его погасла совсем, и я увидел, как лицо у него потемнело.
– Полегче давай, Эрих, – предупредил он. – Ты мне дорог, но есть черта, заступить за которую я тебе не дам.
– Ты путаешь верность с любовью, вот что тут не так.
– Нет, не путаю, – ответил он. – И однажды, когда ты в кого-нибудь влюбишься, сам это поймешь.
– Ты считаешь, я не знаю, каково быть влюбленным? – спросил я.
– Я не жесток, но у тебя в жизни нет девушки, разве не так? И никогда не было. По крайней мере, ты мне никогда не рассказывал.
– Мне не нужна девушка, чтобы понимать любовь, – сказал я, беря его лицо в ладони и прижимаясь своими губами к его. На миг, быть может, – удивившись тому, что я делаю, – я ощутил, как его губы чуть приоткрылись, он не очень сопротивлялся. Но затем так же быстро, как и начался, единственный поцелуй в моей жизни закончился. Оскар отпрянул от меня, вытирая рот рукой и тряся головой. Я не отвернулся. Во мне не было стыда, и я смотрел прямо на него, надеясь взглядом бросить ему вызов, как это делала Алисса, когда оборачивалась на картине и глядела на зрителя. Я не знал, чего ожидать дальше – сбежит ли он от меня или накинется на меня в ярости, – но он в итоге не сделал ни того ни другого, просто посмотрел на меня с сожалением на лице и испустил разочарованный вздох.
– Я так и подозревал, – тихо сказал он. – Но на что б ты ни надеялся, это невозможно.
– Отчего же?
– Потому что я не таков, – произнес он.
– Если б ты постарался…
– Я не хочу стараться. Извини. Меня это не интересует.
– А вместо этого будешь трахать эту блядь? – заорал я, уже униженный, и по лицу у меня струились слезы.
– Эрих, прекрати.
– Ну а как еще ее называть? Раздевается, чтоб ты мог ее рисовать в таком виде. И ради этой девушки ты желаешь отказаться от собственной жизни?
– Я ухожу, Эрих, – сказал он, отворачиваясь.
– Не надо! – закричал я, бросаясь к нему. – Пожалуйста, прости меня.
Но было слишком поздно. Он ушел.
Я предпочел не идти за ним. Вместо этого повернулся и двинулся к дому, а во мне нарастала такая ярость, какой я в жизни раньше не знал, – она грозила взорваться у меня в груди, когда я миновал таверну Бёттхера, где мы больше никогда не будем с ним пить. Опершись о стену, я поймал в стекле свое искаженное изображение – и здание у себя за спиной.
Штаб “охранных отрядов”.
Я повернулся глянуть на него – и там, как обычно, у входа стоял рыжий часовой, озирая улицу со скучающим видом, пока взгляд его не упал на меня. Не остановившись даже подумать, я перешел через дорогу, достал из внутреннего кармана документы и потребовал, чтобы меня пропустили к дежурному унтерштурмфюреру.
– Тебе чего? – спросил он.
– У меня информация.
– Так рассказывай. Я тут главный.
– Нет, не вы, – сказал я. – Мне нужен кое-кто поважнее. Я кое-что знаю. Такое, что захочет знать ваше начальство.
Он поднял бровь и рассмеялся, будто я просто ребенок.
– Иди домой, – произнес он. – Пока у тебя неприятности не начались.
– Я знаю, где евреи, – прошипел я, подаваясь вперед так, чтоб он уж точно разглядел ярость в моих глазах. – Они прячутся в канализации, как крысы.
– Иди домой, – повторил он.
– Если вы не пропустите меня поговорить с унтерштурмфюрером, – сказал я, – то я напишу письмо вашему начальству, а действовать к тому времени будет уже поздно. И обвинят в этом вас. Я расскажу, что вы меня прогнали.
Он долго еще не решался, но затем, должно быть испытывая, как и все остальные, страх перед офицерами СС, без намека на любезность провел меня внутрь здания, и, пока я ждал, гнев во мне только нарастал. Наконец меня вызвали в маленький холодный кабинет, где передо мной сидел усталый человечек в сером мундире.
– Желаете о чем-то сообщить? – спросил он безо всякого интереса в голосе.
– Евреи, – сказал ему я. – Целая еврейская семья. Их четверо. Живут недалеко отсюда. В самом центре Берлина.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Тут не осталось никаких евреев, – сказал мне он. – Всех отсюда убрали, вам должно быть это известно. И уж конечно, семью из четырех человек наверняка бы уже задержали.
– Всем известно, что люди прячутся, – сказал я. – Те, про кого вы даже не подозреваете, что они евреи, со своими подложными бумагами и поддельными документами.
Он сощурился, пристально глядя на меня.
– А если СС не известно, кто они такие, откуда это знаете вы?
– Потому что она сама мне сказала.
– Кто?
– Девушка. Дочь.
Он хохотнул.
– Так-так, – произнес он. – Ваша любовница? Бросила вас ради другого мальчишки, а теперь вы пытаетесь ей отомстить, сочинив какую-то байку? Или она просто отвергла ваши авансы – в этом все дело?
– Ничего подобного, – сказал я, подаваясь вперед и позволив ярости вырваться наружу. – Считаете, я стану ебаться с жидовкой? Может, это вам такое понравится, а? Именно поэтому вам не очень хочется разбираться в этом деле? Возможно, мне вообще с вами не следует разговаривать, унтерштурмфюрер. Наверное, мне стоит вместо этого поговорить с вашим оберштурмфюрером?
– Выкладывайте, что там у вас об этой семье, – наконец сказал он, раскрывая блокнот и слюнявя кончик карандаша, прежде чем начать записывать.
– Я же вам сказал, их четверо. Муж, его жена, их дочь и маленький мальчик. Ему всего лет пять-шесть, думаю. Утверждают, что они мишлинги второй степени, поэтому их пока не трогали. Но это неправда! Они полностью евреи, все четверо предков у них были евреи, и они тут проживают в нарушение расовых законов. Но опасаются, что их разоблачат. У них есть деньги – и у них есть бумаги. Они собираются поехать во Францию и пересечь Английский канал. А потом – дальше в Америку.
– Мы навестим их завтра, – сказал он. – Нетрудно будет выяснить правду.
– Завтра будет слишком поздно, – сообщил ему я. – Они уезжают сегодня вечером.
Он резко взглянул на меня.
– Вы точно это знаете? – спросил он.
– Они вам пыли в глаза понапускали, – ответил я, ощущая, как в мой голос вкралась некоторая истеричность, раз теперь, похоже, я его уже убеждал. – Они оставались здесь, даже пока вы депортировали остальных. Смеялись над вами, распространяя свое грязное еврейство перед детьми рейха, а всего через несколько часов они окажутся на пути прочь из отечества, чтобы там воспользоваться своими деньгами и строить против нас армию.
– Фамилия, – произнес он. – И адрес.
Я не колебался ни секунды.
Миг спустя он выскочил из кабинета и я услышал, как во дворе снаружи собираются солдаты; я понял, что ко мне он уже не вернется. Выбежав из здания на улицу, я увидел отделение из шести солдат, их вел сам унтерштурмфюрер – они погрузились в вездеход и направились в сторону дома Алиссы, ехать до которого было всего несколько минут. Тут я ощутил мгновение ужаса, тошноту внутри при мысли о том, что́ я наделал, но тем не менее я верил: если Алиссу и ее семью просто куда-нибудь вышлют, Оскар останется в Берлине и со временем забудет ее, а дружба наша продолжится, как раньше. Быть может, он даже станет по ней скучать так, что о других девчонках и заговаривать больше никогда не будет. А вместо этого мы с ним останемся просто вдвоем.
Я побежал по улицам вдогонку за вездеходом, и когда тот подъехал к парадной двери Алиссиного дома, водитель затормозил, а унтерштурмфюрер посмотрел на верхние окна, где все шторы были задернуты, но сквозь тонкую ткань все равно пробивался слабый свет. Подавая знак своему роттенфюреру, молодой человек прикладом винтовки и правым сапогом вышиб двери, и солдаты СС хлынули внутрь, ревя во весь голос, – оскорбление мирному достоинству вечера.
Всего несколько мгновений понадобилось на то, чтобы семью выволокли наружу и выстроили на улице. Я видел, как в щели между занавесок испуганно выглядывают их соседи, несомненно опасаясь, что следующей выбитой дверью может оказаться их. Двое солдат с винтовками охраняли родителей Алиссы, остальные обыскивали дом, не найдется ли в нем каких-либо улик. Мальчик храбро помалкивал, а вот сама Алисса, казалось, была в ужасе: она зримо тряслась от вечернего холода. Оттуда, где стоял я, полускрытый в тенях боковой улочки, мне очень приятно было наблюдать за ее уничтожением.
Через несколько минут из дома вышел унтерштурмфюрер с железнодорожными билетами в руке. Он помахал ими под носом у Алиссиного отца, который уверял его в своей невиновности, но все было тщетно: уже подъехал фургон СС и распахнули его заднюю дверь – все было готово к тому, чтобы отвезти бессчастную компанию туда, откуда уже нет возврата. Мне теперь стало тревожно – я уже хотел, чтобы вся эта сцена завершилась, чтобы они исчезли в ночи.
Но не успели загрузить в фургон последнего пассажира – маленького мальчика, – я услышал, как кто-то бежит по улице у меня за спиной, повернулся и увидел Оскара: с пистолетом в руке он несся к солдатам, отбросив на обочину свой чемодан. С пистолетом он управлялся быстро: нажал на спуск, и упал первый солдат, затем нажал еще раз, и упал другой. Алиссина мать заорала, а остальные солдаты как один повернулись в его сторону и открыли огонь – шквал грохота и ярких вспышек в темноте ночи; всего миг спустя упал и он. Тело его рухнуло близко от моих ног, изо рта хлынула кровь и расплылась по его пиджаку из раны на груди, а я пялился на него сверху вниз, парализованный страхом, и тут Алисса закричала его имя и выскочила из фургона, побежала к нему, младший брат за нею, зовя ее, а родители кричали обоим, чтоб вернулись. Оскар был еще жив – едва, – но времени у него уже не оставалось. Дыхание прерывалось, Алисса добежала до него за мгновение до того, как солдат выстрелил опять, и рухнула поперек его тела с криком, а когда я сделал шаг к ним ближе, ребенка тоже сбило с ног и он рухнул наземь вслед за своей сестрой – сзади ему разнесло голову, и мозг вылился на брусчатку мостовой, как жидкая грязь. Оскар и Алисса взирали на меня без чувств, тела еще подергивались, а через минуту их жизни завершились.
Они были мертвы. Я убил их всех.
Пока рассказывал, я не сводил взгляда со стола перед собой, а на Мориса не смотрел. Теперь, однако, рассказывать стало уже нечего, поэтому я поднял голову, не уверенный, что́ увижу у него на лице, но то ничего особенного не выражало.
– А потом? – спросил он, видя, что я не намерен говорить, пока чего-нибудь не скажет он.
– А потом я пошел домой, – сказал я ему, пожав плечами. – Родителей Алиссы я больше никогда не видел. Надо полагать, их отвезли в лагеря и они там погибли. На следующий день, когда я вернулся на ту улицу, все трупы уже убрали, а единственной уликой оставалась кровь между камнями брусчатки и у меня на ботинках. Вскоре началась война, и я в ней участвовал, а потом война закончилась, и я приехал в Англию учиться и писать. Остальная жизнь у меня была мирной, пока я не получил Премию. И пока не встретил вас, – осторожно добавил я.
– Думаю, нам лучше вернуться в гостиницу, – произнес он, глядя в сторону.
– А вам разве не хочется поговорить еще? Спросить у меня что-нибудь?
– Нет, – ответил он, вставая и надевая пальто. – Я просто спать хочу. Мы уже наговорились. Я услышал все, что мне было нужно.
Вставая, я кивнул – мне стало горестно от того, что он не желал ни утешать меня, ни осуждать. То была моя история, та история, что определила всю мою жизнь, однако его словно бы никак не проняло.
Но в гостинице, один у себя в номере, я расстроился. Тайны эти я прятал в себе полвека и выболтать их кому бы то ни было, тем паче – тому, кто вновь пробудил во мне желание, дремавшее внутри не одно десятилетие, оказалось таким ошеломительным, что я понимал: мне не уснуть. Я долго мерил шагами комнату, а затем пересек коридор к его двери и осторожно постучался. Когда он открыл – рубашка расстегнута, сам босиком, – казалось, он и удивлен, и раздражен.
– Что? – спросил он. – Уже поздно. Вам чего?
– Я подумал, что мы, быть может, поговорим, – произнес я.
– Не думаю, нет.
Я двинулся было вперед, стараясь войти в номер, но он твердо уперся рукой мне в грудь.
– Прошу вас, – сказал я. – У меня возникла мысль, только и всего.
– Так и выкладывайте свою мысль.
Я помялся. Не хотелось говорить об этом здесь, в коридоре, но ясно было, что внутрь он меня не впустит.
– Вам же известно, что завтра я возвращаюсь в Кембридж? – произнес я.
– Да, конечно. И что?
– Это хорошее место, где можно писать.
– Вот и попиши́те.
– Я подумал, что вам, возможно, захочется присоединиться там ко мне. Я б мог, скажем, подыскать вам жилье…
– Мне вовсе не интересно жить в Кембридже, – сказал он. – Вам никогда не приходила в голову мысль, Эрих, что, быть может, вы видели меня таким, каким хотели видеть, а вовсе не тем, кто я на самом деле?
Я нахмурился, не желая даже рассматривать такую возможность.
– Вероятно, вам захочется поучиться там, получить степень, – продолжал я. – Даже если у вас нет необходимых школьных баллов, я уверен…
– Эрих, я уже сказал вам – я не хочу там жить.
– Но это же такой красивый город. Иногда я подумываю о том, что мило было б купить там дом, – добавил я, изобретая замыслы по ходу дела. – У вас бы могла там быть комната, – продолжал я, не в силах уже смотреть ему в глаза, пялясь в пол. – Целиком ваша комната, разумеется. А поскольку детей у меня нет, однажды…
– Я устал, Эрих, – сказал он. – Я ложусь спать.
– Да, конечно, – отворачиваясь, произнес я едва слышно от расстройства. – Дурацкая это была мысль.
Я двинулся через коридор к своей комнате, но раздавшийся сзади голос заставил меня обернуться.
– Как его звали? – крикнул он.
– Что? – спросил я, смешавшись от такого вопроса. – Как звали кого?
– Мальчика. Младшего брата Алиссы. Вы помните его имя или его жизнь была для вас так же бессмысленна, как и ее? Как его звали, Эрих?
Я уставился на него, едва не поперхнувшись. Огляделся, посмотрел на ковер, на картины, на абажуры, рассчитывая на вдохновение, но на ум ничего не взбрело. Я вновь повернулся к нему и покачал головой.
– Не помню, – ответил я. – Не уверен даже, что знал его имя.
Он улыбнулся мне, дернул головой и пропал.
Наутро, спустившись в вестибюль с чемоданом, я спросил о нем, и портье сказал мне, что он уехал часом ранее.
Никакой записки мне он не оставил.
8. Западный Берлин
Согласно честолюбивому замыслу Мориса, его дебютный роман издали на следующий год – и критика к нему оказалась благосклонна, продажи были крепкие, и в первых же своих интервью автор объявил, что главный герой романа, юный гомосексуалист, влюбляющийся в своего лучшего друга в довоенном Берлине, написан с меня.
– Все действия Эрнста в моем романе – из историй, которые Эрих Акерманн рассказывал мне о своей жизни, – твердил он вновь и вновь на телевидении, по радио и в газетах. – Хотя некоторых персонажей я придумал, а других сплавил из нескольких, чтобы они лучше служили сюжету, основные факты остались правдивы. Поскольку я был большим поклонником творчества герра Акерманна с моей ранней юности, меня, естественно, потрясли некоторые вещи, какие он мне открыл о своем прошлом, но хотя ни одно порядочное человеческое существо не способно оправдать его поступков, что бы ни натворил он пятьдесят лет назад, это не убавляет силы его художественных произведений. Он остается весьма внушительным писателем.
Впервые я об этом вообще узнал во время лекции о Томасе Харди, которую читал в Кембридже. В прошлом я уже давал ее не раз, а тут на середине ее прервали – распахнулась дверь, за ней возникли телевизионный оператор и молодой репортер, которые ринулись к кафедре, даже не представившись, чтобы задать вопрос, которого я ожидал почти всю свою взрослую жизнь:
– Профессор Акерманн, можете ли вы как-то отреагировать на заявления романиста Мориса Свифта о том, что вы по доброй воле обрекли двух евреев на гибель в нацистских лагерях смерти в 1939 году – сообщили о них в СС, а также предоставили информацию, приведшую к убийству двух других молодых людей в ту же самую ночь?
Казалось, тишина заполняла аудиторию ужасающе долго. Для меня как будто само время замерло. Я глянул в свои конспекты с полуулыбкой, и трудно было не ощущать необратимости этого мига, когда я поворошил бумаги и сложил их обратно в ранец, оглядев лекционный зал и нисколько не сомневаясь, что я больше никогда не буду говорить ни с этой кафедры, ни с какой другой. Глядя на своих студентов, я увидел, что они таращатся на меня со смесью неверия и смятения, и взгляд мой остановился на девушке, потрясенно прикрывшей рот ладошкой. Студенткой она была посредственной, я недавно поставил ей низкую оценку за одно ее сочинение – и знал, что моему краху она порадуется, будет наслаждаться тем, что при нем присутствовала. Я там была, когда они выступили против старого нациста и сказали ему, что знают про все его делишки. Меня это не удивило. Я всегда чуяла: он что-то скрывает. Он не выдержал и расплакался. Начал вопить. Смотреть на это было жутко.
– На самом деле в тот вечер застрелили троих молодых людей, – сказал я репортеру, сходя с помоста и направляясь к двери без недолжной спешки. – Хотя вы правы в том, что в лагеря отправили двоих. Поэтому смертей на мой совести вообще-то пять.
После этого события ускорились. Быть может, не получи я Премию, газеты не стали бы проявлять ко мне столько интереса, но я, конечно, обрел некоторую известность, и та стала чистым кислородом для пожара публичности, что вспыхнул следом. К тому же год стоял 1989-й, и в таких далях, как Южная Америка, Австралия и Африка, еще обнаруживали последних военных преступников. Добавить к этому списку название провинциального английского университетского городка – скандал, с которого журналисты могут жить не один месяц. Как писатель я едва ли мог упрекать их в том, что они выпускают из этой истории всю кровь, какая там есть.
Власти Кембриджа немедленно отстранили меня от работы, официально заявив прессе, что ничего не знали о моей деятельности в военное время и поверили мне на слово, будто в эпоху нацизма я ничем преступным себя не запятнал. Меня вызвали на экстренное заседание, но я этот вызов отклонил – как, возможно, мне следовало поступать весь предыдущий год – и вместо этого отправил письмом свое прошение об отставке, которое в ответном письме они милостиво приняли.
Книжные магазины по всему миру сняли с полок мои книги, хотя устроители самой Премии перед лицом суровой критики отказались ее у меня отзывать, утверждая, что премию дали книге, а не автору и “Трепет” остается великолепной работой, вне зависимости от чудовищных поступков ее создателя. В ответ на это довольно много писателей в том году бойкотировало Премию – они не желали подавать на нее свои книги и, лишь когда шумиха стихла, вновь принялись искать одобрения в виде небольшого стеклянного кубка и внушительного чека. Экранизацию “Трепета” – съемки должны были начаться через два месяца – быстро отменили, а представители моего издательского дома – компании, с которой я сотрудничал со своего первого романа, вышедшего в 1953 году, – созвонились со мной и сообщили, что ввиду недавних событий ощущают, что не смогут более оказывать моему творчеству поддержку на том уровне, на каком они это делали в прошлом. Я освобожден от своих договорных обязательств с немедленным вступлением в силу, добавили они, и тиражам шести моих романов вскоре будет позволено закончиться. (О непродуманном сборнике моих стихов они не упомянули, хотя остается лишь допустить, что с их стороны это был обычный просчет.) Стало быть, вся моя работа будет стерта, мой более чем полувековой вклад в литературу вычеркнут из анналов, как будто я никогда и не прикасался пером к бумаге. И все это я принял без злобы. Чем, в конце концов, мог я вообще оправдать себя?
У меня заняло некоторое время вывезти вещи из жилья. Там за целую жизнь накопилось много книг, не говоря уже о корреспонденции за десятки лет и бумагах, которые предстояло разложить, а, к моему великому ужасу, около пяти сотен студентов – многих я знал лично, и с ними у меня складывались, как я полагал, дружественные связи – прошли маршем по улицам, пока я оставался in situ[15]. Они несли транспаранты с моим портретом посередине, на верхней губе у меня подрисованы гитлеровские усики, а все лицо перечеркнуто красным. “Наци вон!” – скандировали они. Наци вон! В окно мне бросили камень, и виновного, студента-историка, на три недели отстранили от занятий. Подали петицию за его восстановление, и среди своих сверстников он обрел статус героя, появился даже в программе “Вечер новостей”[16], где защищал свои действия. О, как же молодые люди восторгались своим гневом!
Большинство крупных газет и средств массовой информации связались со мною непосредственно с просьбами об интервью – мой агент, конечно, сразу же перестал меня представлять, поэтому их приглашения поступали по телефону привратнику колледжа, – они предлагали какие-то несуразные денежные суммы за то, чтобы я предоставил в общественную собственность, как они выражались, “свою сторону сюжета”, но от каждого такого посула я отказывался, ясно давая понять, что в свою защиту мне сказать нечего. Я совершил те поступки, в которых меня обвиняли, говорил им я. Вину свою признаю. Чего еще вам от меня нужно?
Поначалу я предпочел не читать роман Мориса, но затем однажды днем, когда в последний раз пробирался по аэропорту Хитроу, увидел, что он в немалых количествах выставлен в витрине книжного киоска:
Морис Свифт
Два немца
Я решил, что с названием он слишком поленился, и я, окажись на его месте, уж точно бы выбрал что-нибудь посенсационнее, но все равно взял книгу в руки и проглядел одобрительные цитаты на задней стороне обложки. Само собой, роман пылко хвалили и Дэш Харди, и испанский романист.
Как ни странно, прочел я книгу за день. Огрехов в ней было предостаточно. Для начала, она оказалась слишком длинна. Больше трехсот пятидесяти страниц на сюжет, который можно было бы изложить вдвое короче. Книга изобиловала анахронизмами, названиями мест, которых в то время не существовало, а стиль временами грешил чрезмерной вычурностью. Когда-то я его о таком предупреждал. Просто говорите то, что требуется сказать, советовал я ему, а потом двигайтесь дальше и говорите что-то еще. Право слово, иногда небо просто синее.
Но тут я припомнил и еще кое-что, о чем говорил с ним в Копенгагене, и ощутил какую-никакую гордость: он поступил по слову моему. “У всех есть тайны, – заметил тогда я. – Есть нечто в прошлом у всех нас, чего мы б не хотели открывать. И вот там-то вы найдете свою историю”. Должно быть, он нацарапал это в своем блокноте, и когда история начала ему проявляться, он уже точно знал, как с нею поступать. Я вполне буквально стал творцом собственного несчастья.
На клапане суперобложки поместили снимок Мориса – выглядел он гораздо взрослее, чем прежде. Пропали клетчатые рубашки, джинсы и щетина; теперь он позировал в элегантном костюме и белой сорочке с расстегнутым воротом, в очках с черной роговой оправой. Путаницу темных волос ему тоже укротили, и вид у него сделался зрелее. Фотографа, заметил я, звали Клеманс Шарбонно, и я задумался. Уж не та ли это его подруга, с кем он познакомился в Париже, – которая снимала его нагишом?
У меня ушло немало времени, чтобы эмоционально переварить наши отношения с Морисом, но это наконец случилось после того, как я вернулся в Западный Берлин, где снял небольшую квартиру на верхнем этаже здания неподалеку от того, что раньше было таверной Бёттхера, а теперь стало супермаркетом. Именно в этой квартирке я намеревался провести остаток жизни, какой уж есть, поблизости от счастливых воспоминаний моего детства. Однажды вечером я перебирал кое-какие бумаги и наткнулся на квитанции за билеты на самолет и поезд, что приобретал ему, пока мы с ним были вместе. Копенгаген, Рим, Мадрид, Париж, Нью-Йорк и Амстердам. Города, где мы с ним разговаривали, где я рассказал ему так много о себе и вел себя глупо в надежде, что этот вероломный мальчишка в меня влюбится. Швырнув их в мусорную корзину, я не выдержал и расплакался, не понимая, оправданна ли для него была та боль, что он мне причинил, все его бессердечные маневры и кража истории моей жизни. И вот, сидя в слезах, я думал об Оскаре и Алиссе, о ее младшем брате и всей остальной их семье – и чувствовал, как мое сердце того и гляди не выдержит скорби и вины. Какое право у меня, спрашивал я себя, обижаться на Мориса? Он всего-навсего взял мои воспоминания и превратил их в бестселлер, который со временем забудут. Как вообще могу я сравнивать его преступления со своими?
Мы встретились еще однажды.
Случилось это через несколько месяцев после того, как я переехал обратно в Западный Берлин, и к тому времени его роман не только перевели на немецкий – по иронии судьбы, тот же издатель, кто раньше выпускал и мои книги, – но книга снискала и грандиозный успех, стала бомбой сезона, и я увидел в газете анонс чтений и публичного интервью, которые он должен будет давать в “Литературхаусе”. Я сомневался, идти мне или нет, но, когда настал вечер события, ноги будто сами понесли меня туда. Я слегка замаскировался, чтоб никто меня, паче чаяния, не узнал, – надел старые очки, которые на самом деле были мне без надобности, и шляпу. Кроме того, не так давно я начал отращивать бороду и усы и потому значительно постарел.
На мероприятие собралась громадная толпа, я сел в глубине зала, полистал брошюру книжного магазина, где рекламировались их новинки. Когда к помосту начал пробираться Морис, раздался шквал аплодисментов, и я, несколько оторопев, узнал человека, что шел с ним и первым взял в руки микрофон. То был тот же недовольный актер, не желавший еще тогда читать выбранный мной отрывок “Трепета”; его снова наняли на этот вечер, и он наверняка остался более доволен выбором Мориса, нежели моим, поскольку читал с большим пылом, а когда закончил, ему аплодировали от всей души. После, когда Морис взялся отвечать на вопросы, задаваемые журналистом на сцене, меня поразило, до чего уверенно он держится, насколько сведущ в своих литературных аллюзиях и остроумен в самоироничных замечаниях. Как рыба в воде, подумал я, наверняка всю оставшуюся жизнь ему будет сопутствовать большой успех. Писать он станет все лучше и лучше, а пресса будет его принимать с распростертыми объятиями. Я был уверен, что будущее ему обеспечено.
Когда из зала спросили про меня, он отвечал честно и не произносил ничего, что было бы клеветой или неправдой. Он не пытался принизить меня и продолжал утверждать, что хотя книга его – художественное произведение, основанное на подлинных событиях, это никак не портит тех романов, что я написал за свою жизнь.
– Я не считаю, что Эрих Акерманн был злым человеком, – заметил он в какой-то миг, пожав плечами. – Он просто запутался. Его можно назвать влюбленным дурнем. Но он был влюбленным дурнем в очень опасное время.
Услышав это, я возвел очи горе. Прозвучало так, будто он говорил это уже сотню раз, потасканная мудрость из печенья-предсказанья, от которой, он знал, публика глубокомысленно закивает головами и сочтет его как готовым прощать, так и чарующе наивным. Когда встреча завершилась, он встал, наслаждаясь аплодисментами, и к нему выстроилась очередь за автографами. Поначалу я не был уверен, стоит ли и мне в нее встать, но все же наконец взял из стопки издание на немецком и занял место в конце. Когда очередь дошла до меня, он едва глянул, спрашивая:
– Вам с именем подписать? – Но затем перехватил мой взгляд, и что еще я мог тут сделать, как не улыбнуться ему? Ему хватило учтивости покраснеть, когда я раскрыл книгу на титульном листе, покачал головой и произнес:
– Только распишитесь, пожалуйста. – Что он и сделал дрожащей рукой, а затем с некоторым удивлением проводил меня взглядом, когда я просто двинулся прочь. В тот миг я ощущал некоторую свою победу над ним, хотя убей меня бог не понимаю, с чего бы, поскольку я не достиг ничего, имевшего бы хоть какое-то значение.
Вскоре жизнь вошла в свою колею и пресса нашла, кого ей травить еще. Много лет я экономил деньги, а с гонорарами от продаж “Трепета”, не говоря уже о финансовой составляющей, что прилагалась к Премии, я знал, что вполне благополучно смогу прожить весь остаток своих лет, которых, догадывался я, осталось не так уж много – год, от силы два. Я уже ощущал, как жизнь ускользает от меня. Мой дух был сломлен. Я больше не мог писать. А без писательства, без преподавания мне на самом деле больше ничего не оставалось.
И тут однажды вечером рухнула Стена.
Стоял ноябрь 1989 года, и я сидел дома, когда по радио начали поступать сообщения, что Германская Демократическая Республика наконец вновь открывает свои границы после того, как сорок лет они были на замке. Не прошло и часа, как улицы у меня под окнами заполнились народом, и мне открылся идеальный вид на шагающие толпы, кричавшие караульным на вышках. С ужасом и воодушевлением наблюдал я за ними, а затем, когда уже готов был отвернуться и идти ложиться спать, я заметил мальчишку лет шестнадцати, красивого и темноволосого, бурлившего восторгом юности: он шатко высился на плечах у своих друзей, вот он дотянулся до гребня стены, схватился, втащил свое тело наверх и встал во весь рост, торжествующе вскинул руки в воздух, а люди снизу подбадривали его криками. Мгновение спустя он повернулся, чтобы впервые взглянуть на Восток, и там, должно быть, кто-то привлек его внимание, поскольку он нагнулся и подал руку мальчишке с другой стороны, своему ровеснику, который тоже взбирался на стену, стараясь достичь гребня.
Я наблюдал пристально, прижавшись лицом к стеклу, – ждал, когда их пальцы встретятся.
Интерлюдия
“Ласточкино гнездо”
Хауард ушел в деревню за персиками, и Гор сидел один на полумесяце террасы, глядевшем на Тирренское море, в льняных брюках, белой рубашке с открытым воротом и алых шлепанцах, изготовленных для него Джанни Версаче и врученных с большими церемониями, когда модельер несколько месяцев назад приезжал погостить. Что-то отдаленно папское было в той обуви, какая отвечала парным страстям Гора: истории и власти. Встречался он лишь с двумя Папами – Монтини и Войтылой, – и оба они казались ошеломлены ощущением собственных судеб, хотя дедушка Гора однажды рассказывал забавную историю о том, как провел вечер в обществе Пачелли[17]: вечер тот не задался, как только речь зашла о тягостных предметах – иудаизме и рейхе.
На столе перед ним стоял капучино, лежали бинокль, блокнот “Фабриано”, ручка “Каран д’Аш”, гранки его нового романа и две книги. Первой было свежее произведение Дэша Харди, которое он прочел несколькими неделями раньше и презирал за пресную прозу и нежелание автора описывать простейшую анатомию. Вторую книгу ему прислали месяц назад, однако Гор до нее еще не добрался. Предполагал, что хорошо бы просмотреть хоть по диагонали, поскольку ее автор, молодой человек, чьи черты не были оскорбительны глазу, должен был прибыть позже сегодня утром с Дэшем, чтобы остаться ночевать в “Ла Рондинайе”.
Но невозможно было угнаться за потоком книг, что поступали к нему самотеком изо дня в день, неделя за неделей, месяц за месяцем, нескончаемые посылки, вынудившие Ампелио, верного многолетнего почтальона, написать гневную жалобу, в которой он сетовал, что надорвал спину, бесконечно волоча все эти бандероли вверх по лестнице. К счастью, Ампелио недавно переселился дальше на север вдоль побережья Амальфи, к Салерно, и его сменил гибкий смуглоногий девятнадцатилетка с уместным именем Эгидио – козленок – и с заячьей губой, придававшей ему эротическую привлекательность, без которой лицо его было бы миловидным, но ничем не примечательным. Эгидио, наслаждавшийся атлетизмом своей юности, чуть не вприпрыжку скакал вверх и вниз по тем жестоким лесенкам – это можно было б назвать лишь веселым самозабвением, – и никаких жалоб больше не поступало, но как бы Гор ни радовался ежедневным приходам юноши и бодрым его приветствиям, все равно бы хотелось, чтоб посылок было не так много. За последние пару лет он перевез большинство своих собственных книг – тех, которыми ему хотелось себя окружить, – из Рима, но они занимали столько места на вилле, что иногда ему становилось на ней душновато, а вот Хауард, мирный Хауард, не жаловался никогда. Неужто издавать книги никогда не перестанут? – спрашивал себя Гор. Быть может, хорошая это мысль – чтобы все на пару лет прекратили писать и дали бы читателям нагнать упущенное.
С Дэшем Гор был знаком несколько десятков лет, и хотя тот ему в общем нравился, он знал, что Дэш, по сути, – наемный писака с толикой таланта, кому удалось поддерживать карьеру тем, что он тщательно старался не оскорблять дам среднего возраста и чуланных гомосексуалистов, составлявших основу его читательской аудитории. Книги его, написанные вполне сносно, были столь безрадостно беззубы, что даже президент Рейган взял одну с собой в отпуск в Калифорнию ближе к концу своего ошеломляющего правления и объявил граду и миру, что это мастерское изображение американских сталелитейщиков, не осознавая, что оные сталелитейщики прокладывают трубы друг к другу. Гору нравилось думать, что Нэнси – с кем было так весело в старину, перед тем как она продала свою душу республиканцам, – знала, что там на самом деле происходит, но отказалась сообщать об этом своему любимому Ронни из страха сокрушить его невинность.
Два писателя впервые повстречались в гей-клубе в Западной Деревне, в 1950-х. Гор уже издал несколько романов, пропорхал пируэтами через скандал, вызванный “Городом и столпом”[18], с изяществом юной Марго Фонтейн, и его репутация укрепилась больше, чем у большинства его сверстников. Он рысил по вечеринкам рука об руку с разными Кеннеди, Асторами и Рокфеллерами, с Теннесси и Джимми Дином[19] и неизменно оставлял по себе какое-нибудь замечание в кильватере, чтобы гостям было о чем сплетничать на следующее утро. Нередко случалось, что на каком-нибудь таком сборище к нему подходил мальчик и предлагал свой хер или зад в обмен на билет в мир привилегий, но Гор предпочитал не пускаться в столь низменные транзакции. “Можем покувыркаться, если желаешь, – говорил он, если мальчик оказывался достаточно смазлив, – но не жди от меня чего-то большего, чем оргазм”. Не то чтоб он любил вставлять или когда вставляют ему. Несколько раз пробовал, но это занятие оказалось не для него. Вкусы у него были простые. Поработать рукой – удовольствие вполне достаточное. Быть может, немного фроттажа. И как ни восхищался он римскими императорами, его никогда не интересовало подражать каким бы то ни было их эскападам позабористее.
В тот конкретный вечер, однако, он заметил, как на него через всю комнату пристально смотрит молодой человек, но, поскольку ничего примечательного – помимо того, что малый наверняка был плодом любви Чарлза Лотона и Маргарет Разерфорд, – Гор в нем не обнаружил, то и не стал поощрять его интерес. Они сидели с Элизабет и Монти[20], но те удалились рано, когда бедный Монти расплакался от каких-то слов Гора, и он уже собрался домой один, когда молодой человек – Дэш – подсел к нему за столик, подойдя с каким-то моряком и представившись автором-дебютантом, чей первый роман должен выйти осенью.
– Как это вас, надо полагать, будоражит, – пробормотал Гор, едва глянув на писателя, однако наслаждаясь видом моряка, который смотрел на него с той разновидностью улыбки, от какой становилось ясно, что стоит ему лишь слово сказать – и они вместе взметнут на мачту “Веселого Роджера”. – Только не рассказывайте мне об этом ничего, милый мальчик. Иначе это испортит удовольствие от его чтения.
Дэш зримо упал духом. Ему явно хотелось изложить сюжет целиком, от начала до конца, и чтобы Гор ему сказал, до чего это все чудесно. Моряк, вероятно, уже слишком долго претерпевал в роли безразличной публики, а потому теперь встал и пошел к бару за тремя банановыми дайкири, и пока его не было, Дэш сообщил Гору, как сильно уважает он творчество последнего, и предложил отсосать ему в знак благодарности в мужском туалете, каковое предложение Гор учтиво отклонил. Не то чтоб он берег себя для дальнейшего с моряком – там еще присутствовал образ этого мальчика на коленях, его жирные губы сомкнуты у Гора на хере, и выглядело это отвратительно.
– Но предложение очень любезное, – добавил он, не желая казаться грубияном.
– О, я с радостью, – ответил Дэш. – То же самое сделаю кому угодно.
– А откуда вы знаете… как его бишь, кстати сказать? Вон того “встал-якоря”?
– Это Джин, – ответил Дэш, глянув на стойку бара, у которой мальчик увлеченно отбивал авансы мужчины гораздо старше себя, которому, казалось, очень хотелось щипать его за ягодицы. Бескозырка у парня на голове кокетливо съехала набекрень, под нею обнаружились аккуратные светлые кудри, напомнившие Гору о том мальчике, которого он любил в Сент-Олбэнзе до войны.
– Джин, – тихонько повторил он. – Как Джин Келли. Уместно, по-моему. Хотя и моего отца звали Джином[21], но он в своем пиздопоклонстве ни перед одним мужчиной не кланялся.
– Вам самому доводилось посещать?
– Нет, разумеется, – содрогнувшись, ответил Гор. – А вам?
– Один раз, – признался Дэш. – Моя мать хотела, чтобы я женился на некоей Кларе Дей-Уитли, дебютантке из Мэриленда, и во мгновенье слабости, опасаясь за свое наследство, я на это согласился. Только Клара настояла, чтобы мы совершили порочное деяние еще до того, как она решится на ответ, поскольку, по ее словам, ей бы не хотелось застревать на весь остаток жизни с Вялым Джо. Оглядываясь в прошлое, думаю, она была нимфоманкой. Никак не могла отлипнуть от меня. Как бы там ни было, я согласился на ее условия, и однажды субботним днем мы с нею вместе отправились в постель, пока ее родители были на собрании “Ротари-клуба”. Актер из меня неплохой, но ей понадобилось не очень много времени, чтобы осознать, что ей втюхивают некондиционный товар.
– Должно быть, вашу мать убило горем.
– Точно.
– Впоследствии вы ей сообщили правду?
– О нет, на такое я неспособен. У нее бы тогда началось очередное сердце. Она по-прежнему присматривает мне какую-нибудь подходящую жену, но, надеюсь, никакого дальнейшего развития этих событий не последует.
– А ваш роман? – спросил Гор. – Он любовный?
– В некотором роде. Молодой человек знакомится с девушкой, которая…
– Да-да. Пришлите-ка мне экземплярчик. Обещаю прочесть.
– Правда?
– Конечно. Я повлажнел от предвкушения, – добавил он, записывая свой адрес на обороте салфетки и передавая ее. Он подозревал, что Дэш поместит ее в рамочку и станет хранить вечно, хотя тут он как раз и ошибся, ибо когда в тот вечер Дэш вернулся домой – один, поскольку Гор и впрямь ушел с моряком, а Дэш был счастлив того ему уступить, – он скопировал адрес себе в записную книжку, после чего смял салфетку и выбросил ее в мусорную корзину, как нормальный человек.
Несколько недель спустя роман вышел, и Гор сдержал слово; он сам удивился, но книга ему вполне понравилась, и он об этом Дэшу так и написал. От безнадежного начала развилась в некотором роде дружба, и они стали видеться всякий раз, когда оказывались в одном городе или путешествовали где-то поблизости друг от друга. Много лет Гор исправно читал каждую его книгу по мере их издания, и хоть и чувствовал, что Дэш как писатель измельчал, однако поймал себя на том, что как человек тот ему все больше нравится. Быть может, все дело в щедрости возраста, рассуждал он. Временами Дэш мог вести себя как дурак, но никогда не бывал неприятным. Не имелось у него склонности перечить или завидовать, какая имелась у Гора, хотя его за годы много ранили, и неизменно – молодые люди, использовавшие его ради его связей, а затем бросавшие, будто вчерашнюю газету. У Дэша не было Хауарда, у него никогда не было никого подобного Хауарду, а вся его жизнь стала бы от такого несопоставимо лучше. Но вместе с тем, как Гор понимал, Дэш и не желал себе Хауарда, и не принял бы его. Желал он, за неимением лучшего слова, какого-нибудь Хауи. Пацана только что из колледжа, со смазливым личиком, тугим прессом и такими ягодицами, которыми можно колоть грецкие орехи. Ну, некогда и ему самому такие нравились, да и до сих пор время от времени тоже, когда в “Ласточкино гнездо” на вечеринки собирались мальчишки из близлежащих деревень, но шли годы, и, говоря правду, ему все менее и менее интересны становились плотские утехи. Само собой, если просто бери не хочу, а никаких сложностей потом бы не возникло, то отчего бы и нет? Но только если не придется вкладывать в соблазнение никаких особых усилий.
Его отвлекли голоса, и вдали он заметил небольшую парусную шлюпку и троих – нет, четверых, один плескался в море – мальчишек, что ныряли с палубы в темно-синюю воду. Они были юны, лет пятнадцати, не старше, с загорелыми телами и избытком энергии. Он потянулся к биноклю и поднес его к глазам, стал глядеть, как все они по очереди ныряют, плывут и возвращаются к лодке – чтобы взобраться на борт по трапу и начать все сызнова. В одном из них он узнал Алессандро, защитника человечества, сына той женщины, что дважды в неделю приходила убирать “Ла Рондинайю”, и решил, что второй мальчишка – Данте, который по выходным помогал своему отцу в художественной галерее. Данте Гору довольно-таки нравился. Однажды он подсмотрел, как тот ебет свою подружку за церковью Санта-Трофимены: ягодицы его двигались взад-вперед с пулеметной четкостью, пока он прижимал ее к стене; кончая, он взвизгивал, как испуганный песик. Других мальчишек Гор не знал и смотреть там было не на что, поэтому он отложил бинокль и допил кофе.
Скоро они уже появятся, понял он, глянув на часы. Отчасти ему не терпелось вновь увидеть старого друга и понять, действительно ли его последнее приобретение так же привлекательно во плоти, как и на фотографии с обложки. Другая же часть в нем желала, чтобы все это уже произошло неделей ранее и теперь превратилось в угасающее воспоминание. Если по правде, он бы предпочел провести день за чтением и письмом, а позже – несколько долгожданных коктейлей на террасе с Хауардом, чтобы пережить солнечный зной. Легкая беседа. Никакой нужды включаться. Но Дэш написал и сообщил, что они будут проезжать через Амальфи и он надеется, что Гору окажется не в тягость, если они у них переночуют, и Гор, пребывавший тем утром в необычайно хорошем настроении, поскольку у них с голым по пояс Эгидио состоялся забавный разговор, ответил, что, разумеется, им надлежит остаться, его обидит, если они к ним не заедут, и после этого Дэш прислал телеграмму, что было вполне старомодно, гласившую: “БУДЕМ 11ГО ТЧК НЕ ДОЖДУСЬ ТЧК ПОЦЕЛУЙ ХАУАРДА ТЧК”.
Быть может, где-то через час, продравшись через несколько десятков страниц гранок, он увидел, как в гору начала взбираться машина, и испустил глубокий вздох. Еще десять минут до того, как они доберутся к вершине холма, неизбежно позвонят в дверь, Кассиопея крикнет вниз и скажет, что гости прибыли.
Он вновь взглянул на море, взял бинокль, но, хотя парусная шлюпка по-прежнему стояла in situ, юных пловцов уже не было видно. Быть может, все утонули, подумал он, осознавая, что ему безразлично, так ли это на самом деле. Рано или поздно тела вымоет на скалы, и матери их с самозабвением всей жизни станут голосить на улицах, рвать на себе волосы и прилюдно скорбеть о своих павших героях.
Как выяснилось, мальчишка живьем оказался даже смазливее, чем на снимке, но что-то в его натуре заставило Гора тут же проникнуться подозрением. Сам он, конечно, тоже некогда был хорош собой и знал, какой властью, случается, располагают прелестные мальчики над стареющими гомосексуалистами – мужчинами, что томятся не только по ощущению юной кожи, но и по бредовой надежде, что и они остаются objets du désir[22], несмотря на свои морщинистые лица, варикозные вены и волосы, пучками торчащие из ушей и носа. В деревне находились мальчишки, льстившие и Гору, и Хауарду своими знаками внимания, когда обнаруживали их поодиночке в местных кафе, где они сидели и просматривали “Нью-Йорк таймс” двухдневной давности, и он временами им потакал, наслаждаясь их улыбками, их белыми зубами и тем, как они совали руки себе под футболки, чтобы почесать плоские животы, обнажая сокровище – дорожку темных волос, что сбегала от пупка к промежности. За мальчика он никогда не платил, уже много лет так не поступал, но когда уходил оттуда, неизменно оставлял чаевые официанту и что-то для мальчишки, который быстро сметал деньги со стола смуглыми руками и говорил “Grazie, grandeuomo”[23], а затем улепетывал обратно к своим друзьям сообщить им, что пятнадцать минут беседы со знаменитым писателем из “Ла Рондинайи” могут принести тебе столько, что хватит сводить вечером девушку в кино и взять ей потом gelato espresso[24].
С того мига, как он вышел на террасу, Гору стало очевидно, что молодой человек вложил много труда в свою внешность, – по тому простому факту, что выглядел он так, словно только что вывалился из постели. Темные волосы опрятно подстрижены и свисали на лоб аккурат так низко, чтобы красавчику приходилось то и дело смахивать их пальцами. На нем была дорогая белая рубашка, тщательно смятая, и темно-синие шорты, спускавшиеся чуть ниже колен; под ними открывались сильные икры и приятно волосатые ноги. Пара эспадрилий и такие темные очки, какие Марчелло Мастроянни носил в “La Dolce Vita”[25], довершали его внешний вид, а бриз нес в сторону Гора притягательный аромат – смесь дешевого мыла, шампуня, постельного белья и мальчишеского пота.
Дэш, несчастный беззащитный Дэш, очевидно, влюблен был по уши – возлагал метафорические пальмовые листья к ногам этого мальчишки, пока тот бродил по террасе, любуясь видами. Но если Иисус приближался к Иерусалиму, громко стеная по невзгодам, что ждали город после разрушения Второго Храма, Гор скорбел тихо, сердце его оплакивало боль, какую этот молодой человек неизбежно причинит его другу.
– Потрясающе, – произнес Морис, поднимая руку ко лбу, чтобы защитить глаза от солнца, пока глядит поверх воды. – И эти утесы, – добавил он, перегибаясь и вглядываясь вперед, в отвесный скальный склон. – Жить в окружении такой красоты… Едва могу себе представить.
– Греки, – сказал Гор, подходя к нему и обводя рукою камни, – верили, что в этих утесах обитают четыре ветра, которых Эол держит своими пенатами.
– Эол? – переспросил Морис, повернувшись к хозяину, которого мгновенно застали врасплох голубые глаза этого мальчика, совпадавшие оттенком своим с цветом воды внизу. – Сын Посейдона?
– Нет, но это распространенная ошибка, – ответил Гор, покачивая головой. – Другой Эол – быть может, не такой известный. Этот Эол – мой Эол – был сыном смертного царя Гиппота. Вы “Одиссею” читали?
– Конечно.
– Тогда припомните сцену, где Одиссей и его команда прибывают на остров Эолия после того, как сбегают из пещеры Полифема. Эол дарует им западный ветер, чтобы ускорить их возвращение на Итаку, но глупые моряки, приближаясь к своей родине, открывают мех из бычьей шкуры, который им подарил Эол; в нем все ветры на свете, кроме западного. Их тут же сдувает обратно к их благотворителю, который решает, что в таком случае боги против их возвращения. У меня в библиотеке наверху есть несколько милых изданий Гомера. Покажу вам, если хотите.
– Мне бы этого очень хотелось.
– Морис – читатель запойный, – произнес Дэш, тоже подходя к ним и становясь справа от мальчика, вообще-то так близко к нему, что Гор осознал: этим он заявляет свое хозяйское на него право. Он вернулся к столу, раздраженный от того, что его друг так собственничает с трофеем, который, как и произведение посредственного художника, при первоначальном взгляде может показаться привлекательным, но со временем в нем под мазками кисти проявится недостаток начинки.
– Ну а что еще остается делать? – спросил Гор. – Хотя должен признать, бывают такие времена, когда я думаю, что мне следует читать лишь опусы покойных авторов. Я уже не уверен, что живым есть что сказать.
– Не могу с этим согласиться, – запальчиво произнес Морис, отходя от Дэша и усаживаясь напротив Гора. – Я нахожу, что подобное говорят лишь обозленные и разочаровавшиеся в жизни старики. Им хочется верить, будто литература завершится после того, как они окажутся в шести футах под землей.
– Чарующе, – сказал Гор, поразившись, до чего здорово мальчишка держит удар. Столько других сразу же попросту сдавались, страшась навлечь на себя его язвительность. – Вы здесь всего несколько минут, а уже меня оскорбляете.
– Я не имел в виду вас, разумеется, – ответил Морис, слегка зардевшись, и Гор понял, что, да, этого мальчика смутить возможно. Вообще никакого труда не составит, на самом деле. – Просто если вы молодой писатель, трудно добиваться того, чтобы к вам относились всерьез.
– У видавших виды писателей все то же самое, – ответил Гор, пожав плечами. – Они считают, будто всё уже сказали, что им было сказать, потому что слишком стары. Если б только мы все могли оставаться людьми средних лет навеки, каждую нашу фразу высекали бы в камне.
– Гор, я не желаю ждать так долго, – сказал Морис, которого, как Гор отметил, никто не приглашал переходить на обращение по именам, но церемониться юноша явно не собирался.
– Пойдемте со мной, мистер Свифт, – улыбнувшись, произнес Гор, а затем, быть может осознавая, что его-то зубы не сравнятся в ослепительном блеске с зубами его молодого собеседника, прекратил улыбаться. Он махнул в сторону лестницы, что вела к самой вилле. – Позвольте вам показать мою библиотеку. Дэш, вы посидите тут, отдохните, я настаиваю. У вас лицо багровое, и будь я проклят, если мне придется вызывать неотложку, чтобы вас отсюда эвакуировать.
Наверху Гор провел гостя по обширным и полным воздуха комнатам в ту, которую предназначил для своих книг, и Морис вошел в нее, озираясь с ощутимым трепетом, пока приближался к полкам.
– Здесь как в церкви, – прошептал он.
– Собор, – произнес Гор, которому очень нравилось показывать свое собрание истинным эстетам, и чем бы еще это ни было, но по лицу Мориса становилось ясно, что и он – подлинно верующий, такой молодой человек, кому с книгами намного уютнее, нежели с людьми.
– Я б мог тут поселиться и жить, – сказал Морис.
– Тогда мне придется взимать с вас плату.
– Ох, да ведь никогда не знаешь, – ответил мальчик, оборачиваясь и улыбаясь ему. – Может, вы надо мной просто сжалитесь и возьмете меня под крылышко.
– Мы не в викторианском романе живем, – ответил Гор. Стоит ли удивляться тому, что Дэш совершенно им околдован? У него имелся ответ на все, и он был не прочь позаигрывать, лишь бы только утвердить свое господство. – Знаете, последним, чья нога сюда ступала, был Генри Киссинджер, – произнес Гор, слегка приходя в себя, когда мальчик отвернулся окинуть взглядом полки, заложив руки за спину так, словно не хотел оставлять ни на чем отпечатки пальцев. Губы его слегка шевелились, пока он шепотом читал фамилии авторов и названия. – Заезжал в гости всего несколько недель назад и остался ночевать. А в пять утра я отыскал его здесь – он читал “Взлет Римской империи” Полибия. Он бы до сих пор тут сидел, но его наряд тайной службы настоял, что пора ехать.
Мальчик повернулся и улыбнулся, но промолчал, а лицо его будто бы спрашивало: “Вы пытаетесь пустить мне пыль в глаза, эдак бесстыже разбрасываясь известными именами?” Гор мог бы сыпать ими хоть всю ночь, раз уж на то пошло. Он и раньше знал всех, кого стоило знать, и ныне. Даже теперь, когда ему уже почти исполнилось шестьдесят пять, люди приезжали в “Ла Рондинайю” в паломничества. Политики, актеры, музыканты, кинематографисты, романисты. Джеймсы и Форстеры, как он их называл. Первые были его американскими гостями, вторые – английскими. Все они романтизировали Италию и вращались в кругах достаточно зажиточных, чтобы можно было закрывать глаза на убожество. Побережье Амальфи они любили за его уединенность, а Гора, что и говорить, обожали и боялись все поголовно.
– У меня есть кое-что такое, что может вас заинтересовать, – произнес он; эти мысли напомнили ему об одном конкретном сокровище, и он подошел к стене, где два стеллажа с книгами разделялись небольшим Пикассо, гордо висевшим посередке. Лишь мгновение понадобилось ему, чтобы найти нужную книгу. – Это первое издание. Вероятно, вы его читали.
– “Морис”, – сказал Морис, перелистывая ее от начала к концу и пробегая пальцем по тиснению, а потом раскрыл книгу на фронтисписе. – Да, я читал. Люблю Форстера. Подписано и посвящено вам, – добавил он, и по его лицу расплылось изумление, когда он поднял голову. – Значит, вы с ним встречались?
– Несколько раз, – ответил Гор, возвращая себе и книгу, и верховенство; он наугад открыл томик и прочел вслух первые же строки, на какие упал взгляд: – “С юношеской необдуманностью он отвел мать в сторонку и заявил, что будет всегда уважать религиозные предрассудки ее и сестер, однако совесть более не позволяет ему посещать церковь. Мать сказала, что ей очень неприятно это слышать”[26]. Матери, – добавил он. – Моя собственная мать Нина начинала как актриса, между прочим[27]. Но затем отказалась от этой карьеры и стала алкоголичкой, шлюхой и психичкой, подлежащей принудительной госпитализации. Не знаю, почему она не смогла совмещать. Говоря исторически, эти две карьеры не были взаимоисключающими.
– Раньше вы это уже говорили, верно? – улыбнувшись, спросил Морис. – Звучит отрепетированно.
– Нет, – ответил Гор, опешив от столь наглого замечания. Кем этот мальчишка себя возомнил?
– А какой он вообще был? – спросил Морис.
– Какой кто был?
– Форстер.
Прежде чем ответить, Гор помедлил. У него возникло внезапное желание яростно отыметь этого мальчишку, а затем швырнуть его с утеса в море и смотреть, как его тело отскакивает от скал, а кости крошатся на тысячи осколков.
– Жеманный, – наконец ответил он; ему как-то удалось подавить в себе раздражение и оторопь. – Манерный. Назойливый. Если бы боги спустились с горы Олимп и воспользовались безжалостной смесью крови, кости и кожи, чтобы смастерить существо, лучше всего приспособленное для того, чтобы все дни свои проводить в заточении за стенами Кингз-колледжа в Кембридже, то это существо уж точно именовалось бы Морган. Он едва способен был справляться с невыдуманным миром. Надо полагать, он принимался дрожать и потеть, когда б ни заглядывал в местный супермаркет за туалетной бумагой. Вообще-то трудновато представить Моргана пользующимся туалетной бумагой, э? Скорее станешь подозревать, что он слишком уж ханжа, чтобы заниматься таким человеческим действием, как испражнение. “Где Морган? Ой, он отошел на утренний сёр”. Нет, не могу себе такого представить совсем. Ну, в общем.
Он поглядел на Мориса, рассчитывая, что тот посмеется, но мальчик попросту кивнул, и Гора это уязвило. Он-то считал, что вышло вполне складно и заслуживает чуть большего одобрения. Хороший тон, в конце концов, – смеяться шуткам тех, кто выше тебя. Старший мальчишка Королевы, этот рогоносец, похожий на выдру, который, затаив дыхание, ждет собственного возвышения, как-то вечером год назад пришел на ужин, и Гор тогда смеялся всем его шуткам, хотя юмора в этом человеке было примерно как у члена зондеркоманды. К еде Морис едва притрагивался – это Гор тоже про него помнил, гонял по тарелке добрый кусок рыбы, будто надеялся упрятать его под кустиком брокколи.
– Смею надеяться, родители не в его честь вас назвали, ведь так? – спросил он, возвращая книгу на предназначенное ей место на полке.
– Нет, – ответил Морис, качая головой. – Нет, они не читали книг. Сомневаюсь, что о Форстере вообще слышали.
– У вас йоркширский выговор, не так ли? – спросил он. – Но вы стараетесь от него избавиться тем, что скверно имитируете диктора из всемирной службы Би-би-си.
– Ни от чего я не стараюсь избавиться, – сказал Морис. – Но да, я из Хэрроугейта. Хотя говорил так с малых лет.
– Значит, так долго ждали, да? – тихонько произнес Гор, и вопрос его мог оказаться риторическим.
– Прошу прощения?
– Неважно. Интересно, что бы еще я мог вам показать такого, что вы б оценили.
Он повернулся и пошел по библиотеке, разыскивая что-нибудь подобающе внушительное.
– А что вы читали по пути сюда, кстати? – спросил он.
– Новый роман Дэша. Он мне его дал, когда мы встретились в Хитроу. У меня в сумке уже лежало кое-что другое, и я собирался читать это, но пришлось отложить.
– Как невероятно невоспитанно. Хотите сказать, что в самолете вы сидели рядом – и вынуждены были читать его книгу, пока он смотрел, как вы переворачиваете страницы? А потом еще и в поезде из Рима?
– Да, – ответил Морис.
– Скверные манеры, – пренебрежительно заметил Гор. – Напоминает мне о том случае, когда я согласился встретиться в Кёльне с другим романистом, если честно – посредственным писакой. Он намеренно заставил меня дожидаться его в вестибюле гостиницы – вероятно, чтобы утвердить надо мною какое-то господство, а когда наконец соизволил появиться, в руках у него была книга – одна из его собственных, и он утверждал, будто перечитывал ее в полете. “Ну и осел”, – подумал я. Но кому-то же надо читать эту дрянь. Широкая общественность к ней не то чтоб прониклась.
Он подождал, чтобы Морис спросил, о каком романисте речь, а когда вопрос не прозвучал, ощутил смесь разочарования и раздражения.
– Как вам она вообще? – спросил он. – Книга Дэша то есть.
– Она у него не из лучших, – быстро ответил Морис. – Мне в ней к тому же осталось еще страниц триста. Я бы бросил, да только он потом захочет полного отчета.
Гор улыбнулся и побарабанил пальцем по столу. Интересно, подумал он. До чего же легко мальчишка насмехается над своим благодетелем.
– Мне следовало спросить с самого начала, – произнес он. – А что вы намеревались читать?
– “Майру Брекинридж”[28], – ответил Морис, и Гор ничего не сумел с собой поделать. Он рассмеялся.
– Ох, дорогой мой мальчик, – сказал он. – Ну и ловко же оно у вас получается, а? Я уже вижу, что вам обеспечен грандиозный успех.
За ужином речь зашла о романе Мориса. Весь день Гор избегал прямо ссылаться на него, но Хауард, вернувшийся домой в смятении – у него украли бумажник в кафе, а потом он безуспешно гнался за вором по улицам Равелло, – спросил, когда роман напечатают.
– О, так он уже вышел, – сказал Дэш, в восторге от того, что беседа наконец обратилась к его протеже: это было гораздо приятнее лекции об императоре Гальбе, которую Гор читал уже почти сорок минут. – Британское издание то есть. И некоторые европейские уже появились. А вот американцы не станут издавать до сентября. Тут-то вы и вступите, Гор.
– Я? – спросил Гор, поднимая с тарелки креветку и очищая ее отработанными движениями, перед тем как обмакнуть ракообразное в превосходную заправку-чили, приготовленную Кассиопеей, и отправить его в рот. У того, чтобы проводить осень своей жизни на побережье Амальфи, имелись сотни причин, но качество морепродуктов едва ли не возглавляло этот список. – А я какое отношение ко всему этому имею?
– Мы думали, вы сможете публично поддержать его. Вам же не претит эта просьба, правда?
– А мы – это?..
– Морис и я.
– Дэш, прошу вас, – произнес Морис, изо всех сил стараясь выглядеть смущенным, однако актер из него был несовершенный.
– Вы на это рассчитывали, Морис? – спросил Гор, поворачиваясь к мальчику и глядя ему прямо в глаза. – Вы надеялись, что я замолвлю словечко за ваш роман?
– Вообще-то я бы предпочел, чтобы вы этого не делали, – ответил тот.
– Морис! – в ужасе воскликнул Дэш.
– Правда? – переспросил Гор, точно так же удивленный этим замечанием. – Могу поинтересоваться почему?
– Потому что мне бы не хотелось, чтобы вы думали, будто сегодня вечером я приехал сюда лишь ради этого. Когда Дэш предположил, что вы нас можете пригласить на ужин, я сразу решил, что отменю все у себя в календаре, чтобы здесь оказаться. Я был вашим почитателем много лет и никак не мог упустить шанс встретиться с вами лично. Но я бы не хотел, чтоб вы считали, будто я приехал сюда лишь для того, чтобы злоупотребить вашим добродушием.
Гор не мог не рассмеяться от такого предположения. За годы он наслушался о себе всякого возмутительного, как ни поверни, – тысячи жестоких слов от всяких там Труменов, Харпер, Норманов и Бакли, от Хитрюги Дика, Апдайка и всех прочих, но никому никогда не доставало дурных манер обвинять его в том, что он добродушен[29]. Он глянул на Хауарда, который тоже улыбался, наливая всем еще вина.
– Поэтому давайте так: если даже вы предложите свою поддержку, я от нее откажусь, – продолжал Морис.
– Если бы вас сейчас слышал ваш редактор, он бы воткнул вам в рот кляп.
– Разумеется, если вы отыщете время, чтобы прочесть мой роман, мне было бы очень интересно узнать, что вы о нем думаете. В частном порядке, разумеется. Как мужчина мужчине.
Гор потягивал свой напиток и в кои-то веки не знал, что сказать. Что за игру затеял этот мальчик? Его было трудно раскусить. Всерьез ли он заявлял, что откажется от цитаты, если Гор ее предложит, а если так, оскорбление это или же комплимент? Быть может, подумал он, имя его более не располагало тем весом, какого достаточно, чтобы оказаться под парой фраз на суперобложке дебютного романа. Если так, то, возможно, пора уезжать из Италии и возвращаться к общественной жизни. Или же мальчишка не желал покровительства человека возраста Гора, предпочитая поддержку писателей помоложе, помоднее? На него опустился груз печали, и он, протянув руку к следующей креветке, выронил ее обратно в миску к ее собратьям: аппетит сгинул.
– О чем вообще ваш роман? – спросил Хауард, откидываясь на спинку стула и глядя на Мориса с таким выражением, какое предполагало, что он не станет возражать, если мальчик, отвечая, примется медленно раздеваться.
– Об Эрихе Акерманне, – ответил Дэш, рьяно подаваясь вперед, и лицо его осветилось воодушевлением толстяка у буфетного стола “ешь-сколько-влезет”.
– Кто такой Эрих Акерманн?
– “Трепет”, – ответил Гор. – Ты его читал.
– Правда?
– Да, и тебе понравилось.
– Ладно. – Хауард на минутку задумался. – Это не тот парень, с кем мы повстречались на том фестивале в Джайпуре, нет? С усами и трубкой? Он еще в неподходящие моменты петь пускался?
– Нет, то был Гюнтер Грасс.
– А, да. Мне он понравился.
Гор поднял бровь. Он не был в восторге от того, что Хауарду нравятся другие писатели, особенно именитые. Хотя ему не сильно-то было по душе и то, что Хауарду нравятся писатели помоложе – те, чья именитость еще впереди.
– На самом деле он не об Эрихе Акерманне, – перебил Морис со сварливой ноткой в голосе. – Серьезно, Дэш, вы бы перестали так говорить. Это, в конце концов, роман. Художественное произведение. Не биография.
– Вы написали роман, персонажем которого является Эрих Акерманн? – спросил Хауард.
– Полагаю, что разумно говорить так, да.
– А он не против?
– Он не высказался ни за, ни против.
– Вам пришлось просить у него разрешения?
– Нет.
– А здесь разве нет нравственного конфликта? – спросил Хауард.
– Вообще никакого, – ответил Дэш. – Применительно к искусству никаких разговоров о нравственности быть не может. Писатель обязан рассказывать историю, которая захватила его душу. Гор, в конце концов, написал об Эароне Бёрре. И о Линкольне. И об императоре Юлиане[30].
– Да, но все они давно мертвы. Акерманн до сих пор жив, не так ли?
– Преподает в Кембридже, – сказал Гор. – Как и Морган когда-то.
– Уже нет, – сказал Морис. – Он ушел. Пока его не уволили.
– О, я не слыхал. Выдавили, несомненно, силы политической корректности и праведного негодования. Бедный Эрих.
– Теперь он живет в Берлине.
– Вернулся туда, где начиналась его история.
– Бедный Эрих? – переспросил Дэш, подаваясь вперед над столом. – Гор, вы только что произнесли “бедный Эрих”? Вы разве за новостями не следите? Не знаете, что он сделал?
– Читал кое-что, – пренебрежительно ответил Гор. – Какие-то газетные колонки, а также проглядел типично слабоумный очерк, который Вулф написал в “Нью-Йоркское книжное обозрение”[31]. И, насколько я могу судить, половина романистов всего мира загомонили со своими мнениями, что каждому предоставили их положенные несколько минут публичности. Гнев свой все выражают наперебой, кто кого перекричит! Насколько мне известно, Беллоу – единственный, кто высказал по этому поводу хоть что-то разумное.
– Ух ты, а что он сказал? – спросил Морис. – Я не слышал.
– Что ему в высшей степени насрать, чем занимался Акерманн мальчишкой. Его интересуют только книги этого человека.
– Вот тебе и солидарность, – с отвращением произнес Дэш.
– Солидарность кого с кем? – спросил Гор. – Между евреями? Еврейскими писателями? Стариками? С кем ему положено разделять это единство духа? Факт остается фактом: у всех нас есть скелеты в чуланах, истории, о каких мы бы предпочитали, чтоб мир не ведал. Знали б вы, что я поделывал мальчишкой. Или что делал Хауард. Да и вы, Дэш, осмелюсь сказать, вряд ли были святым.
– Нет, но на газовые камеры я ни одной еврейской семьи не обрек.
– Но это уж точно вопрос временно́й перспективы, – спокойно произнес Гор, вновь берясь за еду. За время спора к нему вернулся аппетит. – Будь вам, Хауарду или мне девятнадцать лет и живи мы в Германии герра Гитлера, где мальчишки собираются, чтобы маршировать свои марши и салютовать своими салютами, ходить строем по улицам в симпатичных мундирчиках от Хуго Босса, от волос смердит помадой под щегольскими пилотками, все тела потрескивают, как сырые дрова, от прущих гормонов, – записались бы и мы тоже в гитлерюгенд, прежде чем сдавать экзамены в вермахт? Так его растак, я родился в Уэст-Пойнте. Ребенок военного. Тут все дело в обстоятельствах рождения, нет? Акерманн выполнял свой долг перед страной. Следует ли нам его за это критиковать? Даже наш юный Морис мог бы предать друзей, живи он в то время.
– Это, думаю, вряд ли, – ответил Морис, покачивая головой.
– Легко говорить, когда вопрос гипотетический. Есть, между прочим, такие люди, которые пожертвуют всеми и всем, лишь бы пробиться вперед. Их довольно легко приметить, если знать, к чему приглядываться. – Повисло неловкое молчание: Гор, похоже, был вполне доволен собой, Хауард явно развлекался, Дэш казался возмущенным, а у Мориса как будто почва из-под ног ушла. – Разумеется, я говорю об Акерманне, – немного погодя добавил Гор. – Не о вас, дорогой мой мальчик. Я уверен, что вы личность очень цельная.
– А кто-нибудь из друзей Акерманна вступился за его репутацию? – спросил Хауард.
– Никому недостало дерзости, – произнес Дэш.
– Как там говорил Вудро Вильсон? – сказал Гор. – Что верность ничего не значит, если в ее сердцевине не лежит абсолютный принцип самопожертвования? Что-то вроде этого?[32]
– И вы считаете, что другим писателям следовало принести себя в жертву ради типчика, подобного Эриху Акерманну? – спросил Дэш. – Так, что ли?
– Вероятно, нет. Но я едва знаком с этим человеком.
– Ну и вот.
Застолье окутала тишина – взаимное понимание, что если они и дальше будут обсуждать эту тему, вечер закончится ссорой, к которой никто из них не был готов. Хауард открыл еще бутылку вина, налил всем сызнова, и звон бокалов обозначил завершение этого конкретного разговора.
– Можно поинтересоваться, сколько вы уже вместе друг с другом? – спросил Хауард, когда молчание стало неловким, переводя взгляд с Дэша на Мориса.
– Ну, трудновато определить точную… – начал Дэш.
– Мы не вместе, – произнес Морис, перебивая его. – Мы друзья – это само собой. Но и всё.
– Вы не любовники? – спросил Гор.
– Мы друзья, – повторил Морис.
– Но были любовниками? В прошлом то есть?
– Это очень личные вопросы.
– Неужели? Не понимаю почему. Вы не ребенок, и мы тут собрались не на ежегодный съезд Кол-в-заднице-Пуритан. Ну любовники, и что такого, верно? Что скажете, Дэш?
– Как Морис и говорит, – тихо ответил тот с унылым видом, будто вот-вот расплачется. – Мы друзья. Очень добрые друзья. Мы очень друг другу небезразличны.
– Нам-то с Хауардом так или иначе наплевать, вы же понимаете, – произнес Гор. – Поэтому держать это в тайне не имеет смысла. Но если хотите оставить природу ваших взаимоотношений двусмысленной – на здоровье. Хотя не могу не считать, что это как-то нелепо. Сейчас 1990 год, как ни крути.
– С чисто логистической точки зрения, – произнес Хауард, – нам нужно знать, потребуются ли вам на сегодняшнюю ночь раздельные комнаты. Естественно, мы с Гором допустили, что вы, господа, комнату будете делить.
– Если вы приготовили только одну, – сказал Дэш, – то, прошу вас, не стоит из-за нас беспокоиться. Я буду счастлив разделить…
– Отдельные комнаты, пожалуйста, – проговорил Морис, глядя на Хауарда. – Мне бы не хотелось будить Дэша своим храпом.
– Но вы не храпите, – сказал Дэш.
– А, – промолвил Гор, улыбнувшись и подмигнув Дэшу, который залился багрянцем, а затем поднял взгляд на хозяина дома, прикусив нижнюю губу. – Я передам Кассиопее, – сказал Гор, звоня в колокольчик, после чего отдал на итальянском распоряжения горничной, появившейся на террасе над ними. – Ладно, каким бы ни был у вас договор, я уверен, он шибко разумен. У нас с Хауардом всегда были раздельные комнаты, и мы считаем, что так жить очень удовлетворительно. Дэш, еще вина выпьете?
– Нет, Гор, спасибо, – ответил Дэш.
– Вы, похоже, чем-то расстроены. Кто-то сказал что-то огорчительное для вас?
– Нет-нет, я просто устал, не более того.
Гор немного смягчился. Дэш был глупец и, хуже того, посредственность в избранной им профессии, но совершенно необязательно, чтобы о него вытирало ноги это дитя, которое он взял себе под крыло. Мальчиков, подобных Морису, он знал всю свою жизнь. Когда сам был молод и начинал свой путь в книгах, они выползали из всех щелей, присасывались к нему, а затем, сделав себе имя, бросали его, даже не задумавшись. Поначалу от их макиавеллиевских подходцев становилось больно. Затем какое-то время они просто раздражали. Но вскоре Гор освоил правила игры и пользовался такими мальчиками просто для секса, не давая им ничего взамен, вышвыривал их вон прежде, чем им предоставлялась возможность попросить его об услугах. Вот бы Дэшу быть таким же ушлым. Пора его немного приободрить, подумал Гор.
– Кстати, – произнес он, – хотел вам сказать, что прочел ваш новый роман.
– Правда? – переспросил Дэш, с надеждой поднимая взгляд.
– Да. Он у вас лучший за много лет, простите за прямоту. Я подумал, что, возможно, напишу о нем небольшую заметку в “Нью-Йоркер”, если не возражаете. Как-то порекомендую его читателям.
– Это будет крайне любезно с вашей стороны, – сказал Дэш. – Тут всякая малость будет в помощь, сами понимаете.
– Морис мне тут уже рассказывал, что читал его в самолете, – продолжал Гор.
– Да, должен признаться, мне польстило, что он вынул его из сумки, когда мы заняли свои места.
Гор, подняв бокал, снова поставил его и перевел взгляд с Мориса на Дэша, а потом обратно.
– Вы захватили роман с собой? – спросил Гор.
– Конечно, я отправил ему экземпляр почтой, как только он вышел, – ответил Дэш. – Но я знаю, до чего он занят, и не рассчитывал, что он найдет время, чтобы его прочесть.
– Мне показалось, вы говорили, что Дэш вручил вам его в аэропорту, – произнес Гор, глядя на мальчика.
– Должно быть, вы недопоняли, – ответил Морис. – Я сказал, что в аэропортовой книжной лавке его было много.
– Вы разве так сказали? – спросил Гор. – Я помню совсем не это.
– Это прекрасная работа, Дэш, – сказал Морис, поворачиваясь к своему благодетелю. – Очень трогательная и проницательная в том, что касается бытия плоти. Надеюсь, однажды научусь писать так же, как вы.
Дэш гордо обвел взглядом стол, сияя от уха до уха, а Морис дотянулся до своего винного бокала и осушил его одним глотком. Гору очень понравилось выражение на лице этого мальчика, хотя по нему почти невозможно было истолковать, о чем он думает на самом деле. Да я бы мог, подумал Гор, написать тысячу слов лишь об одном этом выражении.
Рано поутру, когда Хауард и Морис еще спали, он застал Дэша на прогулке по прилегающим владениям. В это время суток, сразу же после ванны, Гор обычно прогуливался – утро очищало его ум от тумана, что висел в мозгу с вечера накануне. В последнее время его начали тревожить сны, а сам сон стал беспокойным – такое состояние он приписывал подкрадывавшейся старости. В этом году ему исполнится шестьдесят пять. Пора на пенсию. Ни один из его родителей не пережил семидесяти четырех, и мысль о том, что ему осталось меньше десяти лет, тревожила его. Еще нужно написать столько книг, и хотя он напускал на себя безразличие касаемо нынешнего мира книгоиздания, еще столько всего хотелось прочесть.
Иногда он задумывался, кто из них уйдет первым, он или Хауард[33]. Не в “Грозовом перевале”[34] ли это было – когда Хитклифф хотел, чтобы Кэти умерла раньше него, и так ей бы не пришлось переживать травму жизни, проведенной в одиночестве? Или там наоборот все было? Не мог вспомнить. Роман этот он читал давным-давно. Но строка такая там где-то есть. Хочу ли я, чтобы Хауард умер до меня? – спрашивал он у себя теперь, и недвусмысленным ответом звучало “нет”. “Пусть я уйду первым”, – бормотал он, обращаясь к богам. Пусть Хауард разбирается с одиночеством. В древности за такие просьбы предлагалась жертва. Забивали животное, а внутренние органы его сжигали на алтаре, и жрец надевал маску, чтобы не свидетельствовать злу, отлетающему вместе с дымом. На краткий миг задумался он, до чего легко будет установить в “Ла Рондинайе” помост и как он раздобудет у кого-нибудь из деревенских мальчишек ягненка, но затем Гор тряхнул головой и рассмеялся нелепости этой затеи. Хауард сослал бы его в лечебницу, если бы вышел и застал его одетым в монашескую рясу и распевающим заклинания на террасе.
Дэша он заметил там, где сад упирался в стену утеса, – тот прогуливался с нелепым видом, облаченный в безвкусную гавайскую рубашку и шорты, выставлявшие напоказ бледные безволосые ноги. Первым позывом у Гора было побыстрее вернуться к вилле, где он мог бы в одиночестве позавтракать, но понурый шаг его приятеля и несчастное выражение на физиономии убедили продолжать двигаться к нему.
– Mio amico[35], – произнес он, приветственно поднимая руку, и Дэш улыбнулся в ответ и мрачно кивнул. Выглядел он усталым, и Гор подозревал, что спал Дэш скверно. Кассиопея разместила Дэша и Мориса в смежных комнатах, их кровати отделяла лишь тонкая перегородка, и Дэш, возможно, слышал, как молодой человек встает посреди ночи, занимаясь своими честолюбивыми трудами.
– Здравствуйте, Гор, – произнес Дэш. – Прекрасное утро, а?
Гор не ответил, поскольку терпеть не мог разговаривать о погоде и презирал тех, кто это делает. Но шаг свой он подстроил под Дэша, и они шли поначалу молча, глядя на дикие цветы, перемещаясь к оливковым рощам и винограднику.
– Повезло вам жить в таком красивом месте, – наконец произнес Дэш.
– Повезло, – согласился Гор. – Полагаю, что никуда отсюда не уеду.
– Вы разве не скучаете по Америке?
– Не очень-то. Америкой я сыт по горло на десять жизней вперед. Не та это страна, какой была когда-то. Время от времени я даже ловлю себя на том, что скучаю по Никсону, а когда дело доходит до вот такого, это значит, что дело табак.
Дэш улыбнулся.
– С кем вы видитесь? – спросил он. – Из прошлого, в смысле?
– Со всеми. Иногда наяву, иногда во сне. В прошлом месяце был уверен, что ощущаю здесь Нину, хотя та умерла больше десяти лет назад. – Он умолк, нагнулся за камешком и небрежно бросил его в зелень. – Джеки заезжает, когда бывает в Италии, что любезно с ее стороны. Вообще-то они с Ли в прошлом году навещали меня[36]. Мы напились и соревновались, кто вульгарнее отзовется о Джордже Буше.
– Кто выиграл?
– Княгиня Радзивилл, конечно. Актриса она, может, и никудышная, зато неприличных шуток знает больше, чем любой матрос, а анекдоты всегда рассказывает безупречно.
Дэш ничего не ответил, и Гор слегка откинул назад голову, закрыл глаза и поглубже вдохнул аромат цветов.
– Работаете над чем-то новым, полагаю? – спросил немного погодя Дэш, и Гор кивнул.
– Собрание моих очерков, – сообщил он.
– Всех ваших очерков?
– Ну, многих, во всяком случае. Это будет толстая книга.
– Вернетесь домой ее продвигать?
– Дорогой мой Дэш, я и так дома.
– Вы же понимаете, о чем я.
– Наверное, да, – ответил Гор. – Возможно, даже задержусь на месяц-два. Повстречаюсь с теми, кто еще жив и в ужасе от того, что может со мною столкнуться.
В прежние дни, конечно, его бы пригласили пожить в Белом доме, когда он заезжал в Вашингтон, а нынче такая возможность исчезающе мала. В спальне Линкольна он ночевал десятки раз, когда там заправляли Джек и Джеки. При Линдоне, конечно, никогда – тот выставил бы его на мороз, поскольку ему не понравилось бы, что педик станет марать ему простыни. Дважды при Хитрюге Дике, включая ту ночь, когда они напились виски и в итоге устраивали полночные набеги на кухню, как парочка подростков, отчего Пэт спустилась и закатила им восхитительный скандал. Форду он никогда не нравился, Картер его никогда не понимал, а Рейган никогда не одобрял. Буш, надо полагать, никогда о нем не слыхал. Вот так вот, не сомневался он, все и будет, пока снова не изберут культурного демократа, если такие еще водятся на свете.
– Присядем? – спросил он, показывая на скамью, стоявшую под сенью оливы так, что с нее было видно побережье.
– Что это за растения? – спросил Дэш, показывая на гроздь ярко-розовых пятипалых цветков с зазубренными краями, напоминавших подол бального платья юной прелестницы.
– Да, хорошенькие, правда? – ответил Гор. – Но вам лучше справиться у Хауарда. У нас он садовник. А вы влюблены в этого мальчика, Дэш? Вот где собака зарыта, правда?
Собеседник его, казалось, не удивился ни вопросу, ни тому, насколько внезапно его задали. Он сглотнул и уставился в землю, на муравьиное семейство, цепочкой спешащее неведомо куда.
– Нелепо, я знаю, – сказал он. – Мне пятьдесят восемь лет, никуда не денешься.
– А ему сколько?
– Двадцать четыре.
– А он пидор? По виду сказать трудно. Вчера же за ужином он по этому поводу темнил.
– Я думаю, Морис – что угодно, чем сам пожелает быть, когда бы этого ни пожелал. Он ловкач – это уж точно. И мне он не слишком нравится, Гор, если говорить честно. Иногда мне кажется, я б мог его ненавидеть. Он груб и недобр, совершенно самовлюблен и ко мне относится как к шелудивому псу. Но я, похоже, никак не могу от него оторваться. Когда мы с ним вместе, я мучаюсь, а если мы порознь, думать я способен только о нем. Спрашиваю себя, с кем сейчас он и что делает, вспоминает ли вообще обо мне. Когда мы едва-едва познакомились, все было, конечно, совсем не так. Тогда я владел ситуацией. Я… ну, я – то, что я есть.
– Преуспевающий писатель, – сказал Гор, кладя ладонь на руку друга. – И при этом неплохой. Редкая диада.
– Умелый, – ответил Дэш, выдавливая полуулыбку. – Давайте не будем кривить душой. Писать я умею, да, но меня не будут помнить. В отличие от вас. Моим книгам недостает той алхимии, какая нужна для того, чтобы обеспечить бессмертие. Вас будут читать, когда мы оба станем пищей для червей, Гор. А меня нет.
Гор ничего не ответил. Будущее Дэш себе представлял безошибочно, с его точки зрения, и у него не было ни малейшего желания свысока делать вид перед своим приятелем, что все не так.
– Когда я только с ним познакомился, – продолжал Дэш, – у меня в теле как будто каждый нерв вытянулся по струнке в его присутствии. Я не мог отвести от него глаз и, когда подошел к нему…
– Где это случилось? – спросил Гор.
– В Прадо. – Он рассмеялся и покачал головой. – Я знаю, из такого состоят клише. Как будто в ужасном голливудском фильме.
– Насколько я могу судить, нынче других и не бывает, – произнес Гор. – В каком он был зале?
– Кто?
– Морис. Когда вы его обнаружили. Вы помните, в каком он был зале? На что смотрел?
– На Эль Греко. На нем были белые брюки и темно-синяя рубашка, ее тон совпадал с обувью. Без носков, а в одеколоне его звучали нотки лаванды. Через плечо у него висела очень приличная сумка, кожаная, кремовая, а в руках он держал номер “Эль Паис” с крупной фотографией Фелипе Гонсалеса на первой полосе – тот показывал пальцем на Франсиско Ордоньеса[37].
– Ох, дорогой мой Дэш, – произнес Гор, печально качая головой. – Вот же вас припекло-то.
– Конечно, в то время он был с Эрихом.
– В каком это смысле – с ним?
– Трудно понять, хотя я в разумных пределах убежден, что между ними ничего физического не было. Он его просто использовал так же, как пользуется мной. Бедный Эрих в него тоже, конечно, был влюблен.
– А вчера вечером вы бранили меня за фразу “бедный Эрих”.
Дэш пожал плечами.
– Возможно, сегодня я к нему более расположен. Вероятно, ему выпала та же мера страданий, как и на мою долю в последние пару лет.
– Он не дает вам к себе прикасаться, так? – спросил Гор, и Дэш покачал головой. – И сам вас не трогает?
Дэш ничего не ответил – просто смотрел вдаль, глядя, как гуляют и катятся волны раннего утра.
– Я не вполне понимаю, – произнес Гор, когда стало ясно, что Дэш ничего не ответит. – Он хорош собой, да. В нем неоспоримо есть эта половая притягательность, и он осознает власть своей красоты. Но таково же большинство мальчишек его возраста. Что в нем такого особенного? Что в нем видите вы с Эрихом, а я нет?
– Не знаю, – признался Дэш. – Но чем бы ни было оно, я его раб. И Эрих был таким же рабом, я уверен. Я так невероятно ревновал, когда впервые встретил их вместе. Допускал, что Морис – просто какая-то игрушка, кого Акерманн подобрал где-то в своих путешествиях. Но быстро понял, что их отношения гораздо сложнее, чем я воспринимал их поначалу. Мне с самого мига встречи хотелось их разлучить, и как только я вложил Морису в голову, что он уже получил все, что мог, от своего наставника номер один, оказалось совсем нетрудно убедить его перейти к наставнику номер два. К тому, кто больше “вхож” на нью-йоркскую литературную сцену. Что Эриху никогда толком не удавалось, даже после “Трепета”.
– И – что? Он просто бросил Акерманна?
– Как раскаленный уголек. Эрих был раздавлен. Много мне Морис не рассказывал – он может быть достаточно сдержан, если этого хочет, но прошло совсем немного времени, и жизнь у бедняги развалилась.
– Но это же наверняка случилось из-за разоблачений в книге у Мориса?
– Думаю, ему бы удалось с ними справиться, если б он захотел, – ответил Дэш. – Но подозреваю, что у него не осталось сил для боя – без этого мальчика рядом.
– И с тех пор?
– Ну, роман Мориса снискал огромный успех. Он теперь очень востребован, горячая юная звезда лондонских литературных кругов, я же просто-напросто отчаявшийся старый педик, чья лучшая работа уже осталась в прошлом, а нынче я тащусь вслед за мальчишкой, свесив язык, все больше и больше унижаясь при каждом повороте. Бывают времена, когда я жалею, что он не умер, или что я не умер, или что мы оба не умерли. Вчера, пока мы подъезжали к вашему дому, я всерьез задумался, не съехать ли нам прямо в море с обрыва. Но я, конечно, этого сделать так и не смог.
Гор дружески подался к Дэшу и крепко пожал его руку.
– И что же дальше? – спросил он. – После того, как вы сегодня уедете, в смысле?
– Не знаю, – ответил Дэш. – Он возвращается в Лондон, уже пишет свой следующий роман. Я предложил составить ему компанию, но он ответил, что предпочитает, чтобы я этого не делал. Сказал, что отыщет меня, когда в следующий раз заедет в Нью-Йорк. Отыщет меня! Наверное, просто вернусь домой и стану его ждать. Мне больше ничего не остается.
– Начнете работать над следующей книгой?
– Попробую. Трудно вообразить, что способен сосредоточиться на романе, когда меня так обуревает желание.
– Вы же знаете, что он к вам не приедет, правда?
– Да.
– Вам известно, что когда он с вами сегодня попрощается, это, скорее всего, будет навсегда?
– Знаю.
Он вздохнул и посмотрел, как на один цветок опустилась птичка, несколько мгновений осматривала его тычинку, после чего подняла голову, слегка подрагивая клювом.
Взгляд Гора отвлекло движение на террасе. К столу для завтраков шли два человека.
– Они встали, – произнес Гор. – Вернемся?
– Пожалуй.
Они встали и направились к вилле.
– Вам когда-нибудь хотелось иметь жену? – спросил Дэш. – Хотелось вам когда-нибудь просто жить нормальной жизнью, а не страдать от нескончаемой боли, какую претерпевают такие мужчины, как мы, влюбляясь в прекрасных мальчиков, которые никогда с нами не останутся, что б мы для них ни делали?
– Нет, – ответил Гор, качая головой. – Нет, никогда ни единого мига я такого не желал. Сама мысль об этом представляется мне адской.
Перед ними Морис склонялся над поручнями, наблюдая, как они подходят, и, как показалось Гору, наслаждаясь тем, как Хауард смотрел на него сзади. Стоял он без рубашки, мышцы бликовали на солнце, рельеф живота поражал воображение, а волосы, еще влажные после душа, были зачесаны от лба наверх.
– Та строка из “Городка”, – тихо произнес Дэш. – Как там? “А почему нужно так уж сильно его любить – у него множество недостатков”[38].
– Забавно, – произнес Гор, чуть хмыкнув. – Я сегодня спозаранку думал о “Грозовом перевале”, сразу перед тем, как мы с вами встретились. Понимаешь, что уже себе не хозяин, если становишься одержим Бронте.
Дверь спальни была приотворена, и он бессловесно толкнул ее, глядя, как мальчик поднял со стула рубашку, в которой был накануне, и тщательно сложил ее, перед тем как поместить к себе в чемодан.
– Гор, – произнес Морис, поднимая голову и улыбаясь. – Вы давно там стоите?
– Недавно, – ответил Гор, делая шаг в комнату и закрывая за собой дверь. – Вы же не возразите, если я войду, правда? – добавил он, и по голосу его было ясно, что ему безразлично, возразит молодой человек или же нет.
– Нет, конечно. Как раз заканчивал складывать вещи.
– Хорошо спали? – спросил Гор, тяжко усаживаясь в плетеное кресло у окна и кладя ногу на ногу.
– Очень хорошо, спасибо.
– На этой кровати как-то раз спала Грета Гарбо, когда мы еще жили в Риме, – произнес Гор, оглядывая комнату так, будто делал опись. Картины по-прежнему висели на стенах. Все обжедары, казалось, стояли на своих местах. – Как и Беттино Кракси. Нельсон Рокфеллер. Принцесса Маргарет. Здесь, в Равелло, она приютила Пола Саймона, Эдмунда Уайта. Пола и Джоан[39]. Список можно продолжать. Поневоле задашься вопросом, не так ли?
– Каким вопросом? – спросил Морис.
– Как вы, – произнес Гор, тыча в мальчика пальцем, – в ней оказались. Йоркширский парнишка, чуть за двадцать, в жизни покамест хвастаться нечем.
– Ну, кроме сравнительно успешного романа.
– Да, но я не уверен, что это теперь значит слишком уж много.
Морис закатил глаза, и Гор ощутил укол раздражения. Он – гигант, и он не позволит, чтобы к нему пренебрежительно относился мальчишка, который едва-едва начал бриться.
– Вы ж не собираетесь мне рассказывать, что литература кончилась, верно? – произнес Морис. – Мы уже обсудили этот тезис.
– Ничего подобного я говорить не собирался, – ответил Гор, стараясь не выпускать раздражение наружу. – Вы должны помнить, что “Уилливо” у меня вышел, когда мне исполнилось девятнадцать лет. И я был вашим сверстником, когда появился “Город и столп”, вызвавший своим выходом скандал. В “Э. П. Даттоне”[40] мне сказали, что меня за него никогда не простят, а “Нью-Йорк таймс” на много лет внесли меня в черный список и отказывались рецензировать мои книги. Из-за их пуританства мне пришлось поступить на работу в Голливуд. И, уж поверьте, вы не догадываетесь, каково это – валяться в дерьме, пока однажды тебя не начнут ежедневно привозить на студию и увозить из нее.
– Кинематограф меня не интересует, – небрежно произнес Морис. – Я лишь хочу писать романы.
– Поэтому нет, литература отнюдь не кончилась, – продолжал Гор так, будто его не перебивали. – То, как вы поступаете с Дэшем, знаете ли. Это глубоко недоброе дело.
– Я не понимаю, о чем вы.
– Все вы понимаете. Не разыгрывайте из себя дурачка.
– А вы всегда ли были добры, Гор? Потому что, судя по тому, что я о вас читал, подозреваю, вы многих ранили по пути.
– Вероятно, так и есть. Но вряд ли я сознательно когда-либо намеревался кого-то погубить. Нет, по-моему, я все же так никогда не делал.
Морис ничего не ответил – вновь принялся складывать вещи.
– Но вы не ответили на мой вопрос, – произнес Гор.
– Что это был за вопрос?
– Как юноша вроде вас оказался в такой постели.
– Меня Хауард сюда привел. Сказал, что эта кровать удобнее той, какую он дал Дэшу.
Гор улыбнулся.
– Кое-кто решил бы, что вашему наставнику полагается комната получше.
Морис нахмурился.
– Не уверен, что назвал бы Дэша своим наставником.
– Нет? А кем бы вы его назвали?
– Я же вам вчера вечером сказал. Друг. Тот, кем я восхищаюсь. Он ведь хороший писатель, Дэш-то.
– “Он ведь хороший писатель, Дэш-то”, – повторил Гор, изображая внезапный прорыв провинциального выговора у мальчика. – Будьте осторожней, Морис. У вас корни видны из-под краски.
– Да, больше никем он не станет. Давайте не делать вид, будто он Пруст.
– Нет, он не Пруст, – признал Гор. – Но он выказал к вам щедрость духа, за что вы обязаны быть ему благодарны.
– Я и благодарен, – ответил Морис. – Я разве сделал что-то такое, отчего вы подумали иначе?
– Как вы на него смотрите. Презрение, с каким вы к нему относитесь. Как он у вас болтается на шнурке, отчаянно дожидаясь от вас хоть какого-нибудь ласкового слова. Предполагаю, вы с ним уже покончили и теперь готовы перейти на новые пажити?
Морис пожал плечами.
– Думаю, да, – ответил он. – Мне в жизни в последнее время довольно-таки некогда. А Дэш может быть… Как бы это сказать? Очень липучим. Через некоторое время это начинает утомлять.
– Могу себе представить. Вынужден отдать вам должное: вы знаете, чего хотите от жизни, и полны решимости это получить. Вероятно, я от вас мало чем отличался, когда мне было, как вам сейчас. Хотя, конечно, я был миловиднее.
Морис улыбнулся.
– Я видел снимки, – сказал он. – И да, вы были миловиднее.
– Значит, это всё? – спросил Гор. – Быть писателем. Это всё, чего вы когда-либо хотели? Больше ничего нет? – Морис помедлил, и Гор заметил, как он прикусил себе губу. Где-то во всем этом какая-то слабость, щель в латах этого мальчика? – Ведь есть что-то еще, не так ли? – произнес он. – Вы хотите чего-то еще? Я вас было принял за человека совершенно целеустремленного, но нет. Расскажите, я заинтригован.
– Вы будете смеяться, – сказал Морис.
– Не буду.
– Это покажется нелепым.
– Возможно. Но мне нынче все кажется нелепым.
– Мне бы хотелось ребенка, – произнес Морис.
– Ребенка?
– Да, ребенка.
Гор откинулся на спинку кресла, глаза у него широко распахнулись.
– Ребенка? – повторил он.
– Господи, что в этом необычного?
Гор уставился на мальчика, не очень понимая, как ему относиться к такому заявлению.
– Мне казалось, я вижу вас насквозь, – наконец выговорил он. – Но, должен признать, такого я не ожидал. Зачем же вообще вам ребенок? Что хорошего может принести кому-то вопящий младенец? Они требуют мгновенного внимания. Щеночек – это я бы еще понял. Но ребенок? В самом деле?
Морис покачал головой и улыбнулся.
– Вы не поймете, – сказал он. – Вам, очевидно, ребенка никогда не хотелось.
– Мне даже не нравится проходить мимо них на улице. Детям в “Ла Рондинайю” вход запрещен.
– Ну вот пожалуйста. Впервые вы увидели меня сутки назад, Гор. Не стоит считать, будто вы меня понимаете. Вы не понимаете.
– Ладно. Но вам же известно, как говорят в Италии, да? Quando dio vuole castigarci, ci manda quello che desideriamo.
– Что означает?..
– Когда боги желают наказать нас, они отвечают на наши молитвы.
Повисло долгое молчание – ни один из мужчин, похоже, не рвался его нарушить. Гор едва ли мог припомнить, чтобы кто-то из его коллег-писателей за эти годы вообще заговаривал о детях. Даже женщины. Особенно женщины.
– Что ж, – наконец произнес он, не желая уходить из комнаты, покуда все еще вел игру с отрывом в очко. – Знаете, вчера я долго не спал.
– Вот как?
– Да, я решил прочесть ваш роман.
Морис сел теперь на кровать и провел рукой по подбородку – вид у него был немного встревоженный.
– Ладно, – произнес он. – И что вы о нем думаете?
Гор несколько мгновений смотрел в потолок, словно бы обмозговывая ответ.
– Вы хорошо пишете, – сказал он. – У вас отлично получаются места. Диалоги звучат достоверно, пусть даже вам трудно было воссоздавать их с такого расстояния во времени и географии. Я с этим тоже мучился в “Бёрре” и “Ликольне”, но вы справились успешно. Быть может, вы немного чересчур пристрастны к аллитерациям, и вам явно никогда не попадалось существительное, которое, по вашему мнению, не выглядело бы лучше, если его обрядить в прилагательное. Но в книге чувствуется сильный эротический заряд, и это очень действенно. Тот эпизод, где Эрих и его друг отправляются на озеро и Оскар раздевается, вполне возбуждает на чисто физическом уровне.
– Мне хотелось написать Оскара Гётта бесстыжим в таких вещах.
– Я прочел его не столько бесстыжим, сколько горделивым. Но еще и немного наивным. Ему б и в голову не пришло, что Эрих желает к нему прикоснуться. Мне понравилось, когда оба они потом проснулись на берегу, возбужденные, и не поняли толком, как им воспользоваться этим мигом. Да, это хорошая книга, на самом деле мне в ней нечего критиковать. Немудрено, что она у вас так неплохо пошла.
– Спасибо, – сказал Морис; судя по виду, ему стало легче. – Очень важно услышать от вас такое.
– Почему?
– Простите?
– Почему это очень важно?
Морис пожал плечами, как будто ответ настолько очевиден, что едва ли имеет смысл на этом задерживаться.
– Ну, потому что вы – это вы, разумеется. А я – всего лишь я.
– И что же значит мне быть мною, а вам – вами? Что, по-вашему, разделяет нас, помимо сорока лет разницы в возрасте?
– Вы – значимая фигура в литературе двадцатого века. Вас будут помнить.
– Ой ли?
– Да, я думаю. Я в этом уверен.
Гор улыбнулся.
– Дэш мне сказал сегодня что-то подобное, – произнес он. – Хотя, если честно, мне насрать, будут меня помнить или нет.
Морис тоже улыбнулся и покачал головой. Зубы его бело блестели.
– Я в это ни мгновения не верю, – сказал он.
– Sic transit gloria mundi, – отозвался Гор.
– “Вся слава мимолетна”. Эрих как-то раз мне точно такое же сказал. Когда мы были в Риме.
Улыбка Гора слегка поблекла. Он не рассчитывал, что мальчик знает смысл этих слов. Да и не получал он удовольствия, повторяя чужие реплики. Ему нужно быть первым, всегда и во всем.
– Вчера ночью, – произнес он.
– Что такое?
– Наверное, часа в три-четыре. Я дочитал и выключил свет. И тут произошло нечто очень странное.
Морис поглядел на него, лицо – под контролем.
– И что же это было? – спросил он.
– Очень тихо дверь в мою спальню отворилась, и появилась фигура, облаченная лишь в красный купальный халат. Он закрыл за собой дверь и прошел к окну, после чего повернулся и посмотрел сверху вниз на меня. Я открыл глаза – мне было непонятно, не во сне ли я заблудился. У меня в прошлом бывали такие сны, знаете. О мальчиках, кого я знал, мальчиках, которых не знал никогда, и тех мальчиках, с кем хотел бы познакомиться. В общем, лунный свет падал в комнату так, что фигура оставалась освещена лишь отчасти, но потом он скинул халат, тот упал на пол, и он под ним был наг – не тело, а произведение искусства. Его мог бы лепить Микеланджело – и все равно скульптору не удалось бы передать всю его красоту. Яростная четкость грудных мышц. Такой подтянутый живот. Внушительный член между ног у мальчика – очевидно, готовый предложить наслаждение, если подать ему сигнал согласия.
– И что вы сделали? – спросил Морис.
– Перевернулся на другой бок, – ответил Гор. – Не для того, чтоб не приглашать эту фигуру к себе в постель, сами понимаете. А чтобы ясно дать ему понять, что он меня не интересует.
– Быть может, вы еще пожалеете о том, что отказались, – произнес Морис, вставая и собирая остаток своих пожитков; его уже не заботило их складывать, он просто бросал всё в чемодан. – Настанет такой день, когда это может показаться упущенной возможностью.
– Не поймите меня превратно, – признал Гор. – Я не каменный, поэтому все обдумал. Но я воспротивился, потому что я не дурак. Сегодня утром я вполне доволен собой от того, что отказался. Сдается мне, откинь я простыни и пригласи эту фигуру к себе, жизнь моя после этого повернула бы к худшему.
– Может, вы несвежего сыра поели, прежде чем лечь спать, – сказал Морис.
– У нас не было сыра на ужин.
– Тогда, быть может, вы теряете рассудок.
– О, а это со мной уже много лет. Но недостаточно долго, чтобы умудриться не понять, что мной крутят.
– Считаете, я вами крутил?
– Думаю, вы приехали сюда с надеждой на это. И вас разочаровало, когда выяснилось, что я не такая легкая добыча. Эрих Акерманн – другое дело, он был домашней кисой, полагаю. И Дэш – он-то кто? Уличный кошак. Крадется по всему кварталу, надеясь на ночную удачу. Я же вообще другой зверь, а? Я лев. Мне место в джунглях. Как и, подозреваю, вам. Именно поэтому у нас с вами бы ничего не получилось.
Морис ничего не ответил на это, а подошел к окну и уставился на вид. Море было спокойно, но откуда-то из-под обрыва доносились игривые звуки юных купальщиков. Когда он повернулся вновь, лицо его было холодно.
– Вероятно, вам снится секс просто потому, что никакого секса вам не достается, – сказал он. – Ведь никому в здравом уме не захочется сношаться с Хауардом, в конце-то концов.
– Дорогой мой мальчик, между нами с ним все совершенно не так, – произнес Гор, на миг утратив самообладание. – Не воображайте, будто понимаете, что происходит между нами с Хауардом, – вам не понять. То, что существует меж нами, залегает гораздо глубже секса.
– Я рад это слышать, – сказал Морис. – То есть представить только, как два жирных старика елозят друг по другу, дергая друг друга за вялые старые муди, – и меня уже блевать тянет.
– Дэш, возможно, и дурак, – сказал Гор, встав с кресла и направляясь к двери: его потрясло, что к оскорблениям он восприимчивее, чем представлял себе. За прошедшие десятки лет его оскорбляли люди и подостойнее Мориса, и раньше он бы и бровью не повел на такое. – Акерманн, насколько мне известно, тоже запросто бы мог им оказаться. Но я нет. Поэтому окажите мне любезность этого не забывать, когда станете воссоздавать события прошлой ночи в той среде, какую б ни избрали, изображая себя невинной жертвой похотливых авансов старого распутника.
Морис ничего не ответил – просто пялился на него так, будто уже устал от всего этого разговора.
– В жизни я знавал многих блядей, – добавил Гор, проводя рукой по красному халату, висевшему на двери спальни, перед тем как шагнуть в коридор. – Как мужчин, так и женщин. И, в целом, я всегда их считал хорошим обществом, с высокоразвитым достоинством. Блядь никогда вас не надует – для такого они слишком уж цельные натуры. Но вы, мистер Свифт, вы – позор этой профессии. – Он передернул плечами, оглядывая комнату и не желая встречаться с мальчиком взглядом из боязни того, что можно будет увидеть в его глазах, – отсутствие интереса было бы худшим кошмаром. – Через несколько минут я буду на террасе, чтобы помахать вам на прощанье. Жду не дождусь с вами расстаться.
– И? – спросил Хауард, когда потом они остались одни – потягивали на террасе коктейли, наслаждаясь нескончаемо благодатным видом моря. Шлюпка с мальчишками вернулась – никто из них в итоге так и не утонул, – и на сей раз они прихватили с собой девчонок. Все визжали от восторга и желанья, ныряя с палубы в воду и взбираясь назад по трапу, чтобы проделать то же самое вновь, на ходу подтягивая на себе плохо сидящие плавки: ниже загара на спинах иногда проглядывали полоски белых попок. – Что ты о нем скажешь? Хорошенький, да?
– О да, – согласился Гор.
– И Дэш по нему с ума сходит.
– До полной потери рассудка.
– Считаешь, у него получится?
– Как у писателя? – Он подумал об этом и на миг прикрыл глаза, стараясь представить себе литературный мир будущего – тот, частью которого он больше не будет. – Ни на миг в этом не сомневаюсь, – сказал он. – Мальчика ждет необыкновенный успех.
– Вот и молодец, – сказал Хауард.
– Вот что еще, – произнес Гор. – Кровать в гостевой комнате. Та, на которой ночевал сегодня Морис. У нас она уже столько лет. Думаю, нам пора от нее избавиться, как считаешь? Интересует тебя что-нибудь поновее?
Часть вторая
Соплеменник
Если что-то сказано, и сказано хорошо, не терзайтесь угрызениями совести. Берите и списывайте.
Анатоль Франс[41]
1. Сентябрь
Стояла ранняя осень 2000 года, и мы отмечали пятую годовщину нашей свадьбы ужином. В Норидж мы приехали недавно и еще не познакомились с городом, но ты провел небольшое исследование и забронировал столик в ресторане в Тумленде, о котором, как ты мне сказал, хорошо отзывались в местной газете. В тот вечер ты выглядел настоящим красавцем, помню, – в темно-синем пиджаке поверх свежайшей белой сорочки, две верхние пуговицы расстегнуты так, что было немного видно твою грудь. Всю вторую половину дня ты провел в спортзале, и лицо у тебя светилось – что напоминало мне, почему я всегда считала тебя таким неотразимым.
В Восточной Англии до этого я была всего лишь раз, когда проходила собеседование на работу, а ты ездил сюда трижды, сначала – выступить перед студентами курса творческого письма в университете, где я теперь буду работать, а затем – принять участие в паре литературных фестивалей.
– Кишки молочного теленка с материнским молоком внутри, – сказал ты, с огромным восторгом читая довольно отвратительный пункт в меню.
– Они вовсе не стараются сделать так, чтобы звучало поаппетитнее, а? – сказала я.
– Ох, даже не знаю. Может, стоило бы попробовать.
– А я, наверное, возьму дораду, – сказала я.
– Трусиха.
На столе меж нами трепетала свечка, и после того, как всё заказали и нам принесли вино, ты неожиданно обмолвился, что любишь меня. Я видела, как у тебя в радужке отражается пламя, твои глаза казались такими влажными, что я на миг подумала – ты сейчас прольешь слезу. Раньше я видела, как ты плачешь, всего лишь раз – после нашего четвертого выкидыша, когда мы начали осознавать, что на этом фронте у нас никогда ничего не выйдет.
Конечно, тебе очень хотелось детей. С самого начала ты это ясно дал понять и от этого стал для меня крайне привлекателен. Я тоже хотела, правда, быть может, и не с таким накалом чувства. Видимо, я всегда считала, что однажды они у меня заведутся, поэтому весь вопрос просто в том, когда, а не если. Лишь начав понимать, что это вряд ли случится, я почувствовала себя так, будто меня облапошили. Выкидыши становились для меня все мучительнее, четыре жизни безжалостно выселены без предупреждения из моей, как ее назвала моя гинекологиня, негостеприимной матки.
– Тебя работа радует? – спросил меня ты, после того как нам принесли основные блюда, мы их сожрали и тарелки унесли вновь, а мы решили заказать еще бутылку вина.
– Немного нервничаю, – призналась я.
– Из-за чего?
– Из-за студентов. Что они могут счесть меня самозванкой.
– С чего вообще ты это взяла?
– Потому что у меня вышел всего один роман.
– Что на один больше, чем у них всех вместе взятых.
– Я знаю, но все равно. Мне важно, чтобы им не казалось, будто они тратят впустую свои время и деньги и если бы поступили всего на год-другой раньше, их бы учил кто-нибудь с бо́льшим опытом.
– Я уверен, они будут от тебя в восторге. В самом деле, ты же знаменитость, Идит.
– Едва ли, – пренебрежительно ответила я, хотя это было правдой: я действительно была немного знаменита, поскольку мой дебют стал неожиданным успехом и у критиков, и коммерчески. Его даже экранизировали на телевидении. Но я никогда раньше не преподавала на курсе творческого письма, да и не училась нигде писательскому мастерству и не была уверена, как к этой работе приступать. Заявление сюда я написала лишь потому, что после выхода “Страха” в свет уже минуло три года, и хотя я неплохо продвигалась со своей второй книгой, она складывалась не совсем так споро, как я надеялась. Думала, мне сумеет помочь какой-то срок работы в академических кругах, когда я буду писать каждый день, но не окажусь приклеенной к своему компьютеру с утра и до вечера. И ты очень положительно отнесся к этой мысли, не высказал совершено никаких возражений тому, что мы на год переедем из Лондона. Квартиру можем пока сдавать кому-нибудь, сказал ты. В Норидже аренда все равно дешевле, на этом мы, наверное, сумеем даже выиграть.
– Они бывают заносчивы, – продолжала я, возвращаясь к своим заботам о студентах. – Особенно мальчики.
– А вот это уже сексизм.
– Нет, это реализм. Мне всего тридцать один. Велика вероятность, что кое-кто окажется чуть ли не моим ровесником. Могут вести себя презрительно.
– Мне кажется, ты волнуешься из-за пустяков, – сказал ты, отмахиваясь от моих тревог. – В первый день тебе нужно войти туда уверенно, только и всего. Принять то, что ты достигла большего, нежели они, и что они пришли сюда учиться у тебя. На любую снисходительность наплюй.
– А может, ты возьмешь класс вместо меня? – спросила я с улыбкой, зная, не успели слова вылететь у меня изо рта, что говорить этого не следовало, потому что ты нахмурился, делая долгий глоток вина. Когда же ты вернул бокал на стол, на губах у тебя осталось слабое лиловое пятнышко, которое, сама не знаю отчего, навело меня на мысль о священнике, которого я знала в детстве, – губы у него были того же самого оттенка. Он, бывало, приходил ко мне в школу выступить о важности того, чтобы держать себя в чистоте для наших будущих мужей, а в особенности одержим был одной моей рыжей подругой – у нее, по его утверждениям, внутри таился дьявол.
– Меня они не захотят, – сказал ты. – Им подавай восходящие звезды, а не бывших.
– Им бы повезло, если б ты им достался.
Ты бросил на меня взгляд – такой, что говорил: “Будь добра, не покровительствуй мне”, и я тут же сменила тему. До Рождества оставалось еще три месяца, но мы обсудили, где проведем этот день, с твоей родней или с моей, и остановились на твоей. А потом поговорили о моей сестре Ребекке, у которой недавно завершился весьма неопрятный развод. Там были впутаны двое детей, мои племянники Дэмьен и Эдвард, и это лишь усложнило все дело, поскольку Ребекка вела себя отвратительно с их отцом Робертом: усложняла ему возможность видеться с мальчиками, а потом жаловалась, что он проводит с ними недостаточно времени. Мне-то всегда мой зять нравился, и непонятно, отчего он так долго не мог расстаться с моей сестрой, которая всю жизнь тиранила окружающих, включая меня, но мне пришлось встать на ее сторону. Однако по секрету я сообщила тебе, что накануне вечером мне звонил Роберт и спрашивал, не можем ли мы встретиться и поговорить.
– Поговорить о чем? – спросил ты.
– Толком не знаю, – ответила я. – Он сказал, что предпочел бы не обсуждать этого по телефону, и спросил, нельзя ли ему зайти к нам в квартиру на будущей неделе. Я ему ответила, что мы там больше не живем, что следующие восемь месяцев проведем в Норидже, и он немного помялся и сказал, что всегда может приехать, если у меня найдется свободное время после обеда.
– Надеюсь, ты ему отказала, – произнес ты.
– Ну, я не знала, что ему ответить, – сказала я. – Все это так неожиданно, а он просто молчал в трубку, ждал ответа.
– Поэтому ты согласилась?
– Наверное, да.
– Наверное?
– Ладно, согласилась.
– Ох ну ради бога же, Идит! Если Ребекка узнает, что ты с ним разговаривала, она появится здесь и разорется, а не успеем мы опомниться, как она и нам запретит видеться с мальчишками.
– С чего бы ей об этом узнавать? – спросила я.
– Потому что людям это всегда как-то удается. В семье невозможно хранить секреты. Как бы там ни было, он едва ли едет в Норидж только ради того, чтобы по-дружески поболтать с тобой, правда?
– Я не знаю, зачем он сюда едет, – возмутилась я. – Я же тебе сказала, по телефону он не стал вдаваться в подробности.
– Ну, от этого будут одни неприятности, как пить дать. Он захочет, чтоб ты вмешалась в слушания об опеке.
– Ох, да как же я могу-то?
– Конечно, не можешь! Но он тебя попросит. Захочет, чтобы ты выступила и рассказала обо всем, чем все эти годы занималась твоя сестра, о словесных оскорблениях, о том, как она его била…
– Боже мой, ты так считаешь? – спросила я, поскольку чуть больше года назад столкнулась с Робертом в супермаркете и увидела синяк у него под глазом; хотя он все отрицал, я знала, кто это сделал. Меня она тоже била в детстве – и даже когда мы были подростками. Свирепое необузданное насилие, что вырывалось из нее, подобно лаве из вулкана, когда б она ни считала, что наши родители предпочитают меня ей. Останавливалась она, лишь когда я давала ей сдачи. – Ну, я стану об этом волноваться, когда оно случится, – сказала я, пожимая плечами.
Мы вновь замолчали, и я попыталась собраться с духом и задать тебе вопрос, который беспокоил меня с тех самых пор, как я согласилась на должность в УВА[42].
– А как же ты? – наконец спросила я. – Ты уже решил, чем бы тебе хотелось заниматься, пока мы здесь?
– Заниматься? – переспросил ты. – В каком смысле?
– Ну, чем дни заполнять, – ответила я. – Писать что-нибудь будешь?
– А в чем смысл? Издатели ж не то чтоб утоптали дорожку к моей двери, верно?
– Мог бы начать что-нибудь новое, – предложила я.
– Это еще зачем?
– Потому что ты блистательный романист, – ответила я, и ты посмотрел на меня с таким обиженным видом, что на миг мне показалось: ты сейчас встанешь и выйдешь. – Прости меня, – сказала я. – Никогда не знаю, что сказать, когда у нас возникает эта тема. Не выношу, когда ты вот так признаешь свое поражение.
Правда же была вот в чем: я терпеть не могла, до чего несчастным ты становился, когда б мы ни принимались обсуждать твою забуксовавшую карьеру, и хотя, узнай ты об этом – рассердился бы, я тебя еще и жалела. Но более всего остального это просто меня раздражало. Я бы хотела, чтоб ты просто принял то, что все обернулось не совсем так, как ты рассчитывал, и старался бы работой своей все исправить. Боже мой, тебе же каких-то тридцать четыре! Большинство писателей лишь начинают свои карьеры в этом возрасте! Но тебе с самого начала все давалось так легко, а? Тебе исполнилось всего двадцать четыре, когда ты издал свой первый роман, – и, вероятно, еще не был достаточно зрел, чтобы справиться с успехом, какой тебе принесли “Два немца”. И я думаю, даже ты б согласился, что со своим вторым романом – “Домом на дереве” – ты поспешил, отчего он и стал таким бедствием. Твою третью книгу отвергли, потому что на самом деле она была нехороша, а те три, что последовали за ней, отказались брать потому, что ты тогда уже просто разбрасывался замыслами и надеялся, что какой-нибудь из них прорастет. Именно тогда ты и сказал, что с писательством покончил навсегда. Что у тебя за все время возник лишь один добротный сюжет, да и тот был не твой – чужая история, которую ты просто записал, а хвалили тебя не за качество самой книги, а за то, как ты вывел на чистую воду человека с предательским прошлым.
И все же, читая твои последующие книги, я видела, почему они провалились или им отказали: им совершенно недоставало подлинности. И – худшее преступление из всех – они были скучны. Но, опять-таки, ты сам всегда говорил, что тебе мучительно трудно придумывать добротные замыслы, правда? Вот если бы тебе кто-нибудь подарил сюжет, ты б мог написать его лучше кого бы то ни было, но для начала необходима эта основная мысль.
– Не надо забывать, что писать ты любишь, – тихонько произнесла я, надеясь, что ты из-за моих слов не сорвешься.
– Не люблю, – ответил ты, наливая себе еще бокал вина, а о моем забыв, хотя тот почти опустел. – На дух не выношу.
– Неправда.
– По-моему, кому знать, как не мне.
– Ты не выносишь то, что с тобой сделало писательство, не более. Как оно тебя подвело. Но само ремесло – я знаю, ты его по-прежнему любишь. Я это знаю. С первого же дня, как мы встретились, ты был одержим идеей, что мир должен видеть тебя как писателя.
– Какая ерунда, – сказал ты.
– Помню, ты даже говорил мне, будто думаешь издать за всю свою жизнь всего четыре или пять книг, чтобы мир воспринимал тебя серьезнее.
– Ничего подобного я никогда тебе не говорил, – произнес ты, качая головой. – Какой нарциссичный тупица вообще способен такое сказать?
– Я отчетливо это помню, – сказала я, сама доливая себе в бокал. – Я даже помню, где мы были, когда ты это сказал.
– Честно, Идит, если ты меня видишь таким, то я не знаю, зачем ты вообще вышла за меня замуж.
– Ну, если ты не намерен писать, – сказала я, пренебрегши твоим замечанием, – так что же ты собираешься делать? Нельзя же сидеть весь день в квартире и пялиться на четыре стены.
– Я что-нибудь придумаю, – сказал ты. – Кому-то же нужно ходить в магазин, заниматься стиркой и тому подобным.
На стол упала тень, и я подняла голову; рядом стоял парнишка. Молодой, чуть за двадцать, с копной светлых волос. Кожа у него была бледна, но на щеках виднелась легкая краснота. Если б у Итонского колледжа была рекламная брошюра – а она у них наверняка имелась, – он легко мог бы оказаться звездой ее обложки.
– Извините, что помешал, – произнес он, переводя взгляд с меня на тебя и обратно. – Вы же Идит Кэмберли, да?
– Да, – ответила я, удивившись тому, что меня знают. Раньше меня никогда не узнавали нигде на людях.
– Простите, что помешал, – вновь повторил он, крутя серебряное кольцо на среднем пальце правой руки. – Меня зовут Гэрретт Колби. Я один из ваших студентов. Вернее, так или иначе, буду им со следующей недели.
– О, – произнесла я, странно воодушевившись. – Как приятно с вами познакомиться!
– Я вас увидел, но долго не был уверен, стоит подходить к вам или нет. Извините, что помешал.
– Вы произнесли это уже три раза, – заметил ты, и я метнула в тебя взгляд, но ты отразил его улыбкой и потянулся к мятной шоколадке, какие подают к кофе, сунул ее в рот и принялся шумно жевать.
– Впереди у нас должен быть интересный год, – сказала я.
– Вынужден признаться, я сильно нервничаю, – ответил он.
– Над чем вы сейчас работаете? – спросила я у него. – Над романом?
– Над рассказами, – сказал он. – Я пишу рассказы с детства.
– Но вы же сами еще ребенок, – сказал ему ты. – На вид вам лет двенадцать.
– Мне двадцать два, – ответил он.
– Вы, похоже, даже бриться еще не начали.
Бедный Гэрретт совсем запунцовел, и мне стало его жаль. Я попыталась пнуть тебя под столом, но мне удалось лишь удариться большим пальцем о ножку твоего стула.
– Не обращайте на него внимания, – сказала я. – Мой муж ведет себя нелепо.
– Что за рассказы вы пишете? – спросил у него ты.
– Они главным образом о животных, – ответил он.
– О животных?
– Да. Я работаю над рассказами от первого лица, которые излагают… ну, звери.
– Что это за звери? – спросила я.
– У меня есть один рассказ жирафа, – ответил он. – А еще один – гориллы. Один у меня вышел в “Гранте” в прошлом году – он написан пеликаном.
– Разумеется, говоря строго, пеликан – это птица, а не зверь, – сказал ты.
– Это верно, – ответил Гэрретт. – Но птиц туда я тоже впустил. Есть собирательное существительное для животных и птиц сразу?
– Звицы, – сказал ты. – Птири.
– Должно быть занимательно, – сказала я, хотя, если честно, мне все это показалось немного странным.
– Так вы, значит, детский писатель? – спросил у него ты. – Или надеетесь таким стать?
– Нет, – ответил Гэрретт, отступая на шаг назад, и я заметила, что он отчего-то оскорбился этим замечанием. – Нет, мои рассказы совершенно определенно для взрослых.
– Так а почему тогда вы не пишете о людях? – спросил ты. – О настоящих людях. Они вас не интересуют?
– Интересуют, да, но больше всего мне интересны отношения между людьми и животными, – ответил он. – Это трудно объяснить. Наверное, чтобы понять, придется прочесть какой-нибудь рассказ, если честно.
– По счастью, это входит в обязанности моей жены, – сказал ты. – А не в мои.
Гэрретт теперь казался немного расстроенным, как будто жалел, что вообще к нам подошел, и посматривал на свой столик, где сидел другой молодой человек, глядя в нашу сторону с тревогой на лице.
– А это кто? – спросила я, стараясь рассеять хмарь. – Тоже студент?
– Да, – ответил он. – Вообще-то нет. То есть да, он студент, но не на курсе творческого письма. Он изучает медицину.
– Ветеринарную медицину? – уточнил ты.
– Нет, обычную. Мы с ним познакомились несколько недель назад. Оба приехали в Норидж пораньше, чтоб обустроиться. В одном общежитии живем.
– Он ваш парень? – спросил ты, и я уставилась на тебя, недоумевая, зачем ты стараешься его смутить, но в тоне твоего голоса, похоже, не было ничего недоброго.
– Как бы да, – произнес Гэрретт уже чуть более уверенно. – Мы пока что не знаем. В общем, мне не хотелось вам мешать.
– Вы уже говорили.
– Я просто хотел поздороваться.
– Я рада, – ответила я. – До встречи в среду.
Он улыбнулся и кивнул. На его лице, когда он отходил прочь, читалось унижение пополам с разочарованием. Я оборотилась, чтобы отчитать тебя, но не успела и рта раскрыть, как он вернулся.
– Простите, что помешал, – произнес он.
– Ох да что ты будешь делать, – сказал ты, раздраженно вскидывая голову.
– Просто вот что… – И теперь он уже смотрел на тебя, а не на меня. – Ведь вы раньше тоже писателем были?
Живот мне внезапно скрутило судорогой, как будто кто-то меня только что столкнул с огромной высоты и я кувыркалась вниз, не в силах ни за что ухватиться, чтобы не упасть.
– Что вы имеете в виду – раньше был? – спросил ты.
– Просто когда я узнал, что курс у нас будет вести мисс Кэмберли…
– Зовите меня, пожалуйста, Идит, – сказала я.
– Я прочел ее роман. Вернее, перечитал, следовало бы сказать. А потом поискал кое-какие интервью с нею, и там упоминалось ваше имя. Вы же Морис Свифт, правда?
– Все верно, – сказал ты.
– Мне кажется, я и ваш роман читал.
– Который?
– “Два немца”.
– Вам кажется, что вы его читали?
– Еще в школе то есть. По-моему, я брал его в библиотеке.
Ты чуть улыбнулся.
– Но вы не уверены? – осведомился ты. – Это могло оказаться что-то другое. Книжка могла быть “Убийством в Восточном экспрессе”, например? Или “Войной и миром”?
– Я почти уверен, что это были “Два немца”. Просто я не вполне могу вспомнить, о чем она, вот и все.
– Ну, она о двух немцах. Разгадка, видите ли, в названии.
– Да, конечно. Наверное, я хотел сказать, что не помню сюжета.
– Да и ничего, – сказал ты. – Там его все равно особо не наблюдалось.
– И сейчас вы работаете над второй книгой?
– Второй роман моего мужа был издан в 1991 году, – сказала я.
– Ой, извините, – произнес Гэрретт. – Должно быть, я его пропустил. Выходит, сейчас вы пишете свой третий роман?
Ты поглубже вдохнул носом, после чего выдохнул. Несколько мгновений у меня было такое чувство, будто весь ресторан рассыпался в прах.
– Боюсь, я никогда не распространяюсь о своей текущей работе, – произнес ты. – И мы с женой сейчас празднуем здесь годовщину нашей свадьбы, поэтому, быть может, вы были б настолько любезны, что прекратили бы извиняться за то, что мешаете нам, и просто шли нахер.
Я уставилась в стол. Перед мальчиком я извиниться не могла, поскольку это означало бы, что я на его стороне, а не на твоей. Но мне было за него обидно. Он слегка хохотнул, как будто все это замечательная шутка, но отошел без единого слова – вернулся за свой столик и к своему возможно-бойфренду.
– Вот надо было? – спросила я, переводя взгляд на тебя. – Я даже свое первое занятие здесь не провела, а ты уже настраиваешь против меня моих студентов.
– Манда заносчивая, – произнес ты, подзывая рукой официанта со счетом, и как только ты это сказал, я поняла, что ты намеренно не уточняешь, кого имеешь в виду, Гэрретта или меня.
Видишь ли, Морис, может, придумывать замыслы своих книг тебе и не удавалось, но никто не мог бы отрицать, что слово ты чувствуешь тонко.
2. Октябрь
Через три недели после начала семестра мне пришлось вспомнить инцидент, случившийся на первом году нашей совместной жизни. Катализатором воспоминания стал рассказ, сданный у меня на семинаре одним из студентов послабее, – подробно описанная встреча двух старых друзей через много лет после того, как разошлись их пути. Сам рассказ оказался не очень хорош, и в классе к нему отнеслись отрицательно. Гэрретт – тот мальчик, которого ты постарался унизить за нашим праздничным ужином, – был вопиюще резок в суждениях, что меня расстроило, поскольку я надеялась на то, что его робость может скрывать под собою определенную меру сочувствия, но на самом деле то просто была маскировка грубого честолюбия, которому суждено было проявить себя по ходу учебного года.
Однако речь не о том студенческом рассказе. Просто он напомнил мне о том, как мы отправились с тобой на литературный фестиваль в Уэльс, мы тогда уже несколько месяцев встречались. Не успела я оглянуться, как совершенно в тебя влюбилась, и возможность представить себя публике твоей подругой подстегнула мои надежды на то, что у нас будет не случайная связь, а нечто более долговременное. На литературных фестивалях я уже бывала, конечно, но всегда как читатель и никогда не оказывалась в тайных комнатах, где перед своими выходами на сцену собираются писатели и издатели. В ту пору я как раз набрасывала замыслы для своего первого романа и не понимала, стану ли когда-нибудь частью этого мира, поэтому переживала все ярко.
До твоего выступления еще оставалось какое-то время, и, пока мы сидели с бокалами вина, я заметила, как ты все время поглядываешь на двери, в которых каждые несколько минут появлялся какой-нибудь писатель. Некоторым ты махал, кого-то не замечал, а несколько подошли поздороваться, но тут я увидела, как глаза у тебя широко распахнулись, а лицо вытянулось, и ты подался вперед, потянулся к программе, лежавшей между нами на столике, и принялся листать ее до сегодняшнего распорядка.
– Блядь, – сказал ты, когда твой палец остановился на какой-то строчке.
– Что такое? – спросила я.
– Ничего.
– Ничего не может быть. У тебя такой вид, будто ты призрака увидел.
Очевидно, что-то было не так. Я огляделась и заметила пожилого мужчину, который пристально смотрел на нас – с таким лицом, каких раньше я и не видела. Казалось, в нем сочетались унижение, печаль и приятие – все сразу. Он приближался к нам медленно, опираясь на палку.
– Морис, – произнес он с сильным нью-йоркским выговором, дойдя до нашего столика. – Это же вы, правда?
– Здравствуйте, Дэш, – ответил ты, вставая и пожимая ему руку. – Давно не виделись.
– Всего лишь пять лет. Вы не сильно изменились. Стали чуть старше, конечно, но все равно по-прежнему привлекательны.
– Спасибо, – сказал ты, улыбнувшись, и стало ясно, что он не отойдет, поэтому ты пригласил его сесть с нами, что он и сделал, чуть меня потеснив, когда занимал место напротив тебя. Вы оба некоторое время посидели молча, просто глядя друг на друга, и когда пауза уже начала ощущаться неловкой, я представилась и он пожал мне руку, в свою очередь тоже назвав себя по имени. Конечно, имя это я узнала. Ни одной его книги я, правда, не читала, хотя давно собиралась, поскольку издавали его уже не один десяток лет, и репутация у него была хорошая.
– Вы где-то выступали вместе? – спросила я, переводя взгляд с одного на другого. – Так и познакомились?
– О нет, – ответил Дэш. – Морис ни за что не уступит сцену, особенно кому-то настолько ветхому, как я. Нет, мы познакомились много лет назад, когда он только еще пытался поставить ногу на лесенку. В Севилье это было – или где?
– В Мадриде, – сказал ты.
– Точно, в Мадриде. Эрих Акерманн получал какую-то награду, по-моему…
– То была не награда, – сказал ему ты. – Просто обед.
– Боже милостивый, вот так память! – воскликнул он, всплескивая руками, и я заметила густые пигментные пятна на обеих, от которых кожа потемнела. – Вы помните все так, будто это случилось вчера. Может, и не забыли, что мы тогда ели?
В ответ ты лишь улыбнулся, но не сказал ничего.
– Как бы там ни было, – продолжал он, – мы с Морисом встретились в тот день и крепко подружились. На какое-то время, во всяком случае. Он жил у меня в квартире в Нью-Йорке… сколько это было, год? Полтора?
– Меньше, – ответил ты. – В пределах десяти месяцев.
– Ну ладно. Препираться из-за пустяков мы не станем. Интересные то были дни, насколько мне помнится. Мы не разлучались – представляли собой довольно причудливую пару.
– Не вполне пару, – перебил его ты.
– Я знакомил его со всеми, кого имело смысл знать. Мы ужинали с миссис Астор[43], выходные проводили с Эдмундом на Огненном острове, ездили на побережье Амальфи и ночевали там у Гора и Хауарда. Мы даже вместе смотрели игры “Реактивных”, точно?
– Но ты ж терпеть не можешь спорт! – сказала я, удивленно повернувшись к тебе.
– А вот я его люблю, – сказал он. – И Морис был… какое бы слово тут ловчее подобрать? Покладист. Очень покладистым был юношей. До определенного предела, конечно. – Он умолк на миг и глубоко вздохнул. – Но затем вышел его роман, и ему стало слишком уж некогда со мной возиться!
– Дело вовсе не в этом, – холодно произнес ты. – Мне пришлось много ездить, и…
– Я же говорю, вы были очень заняты. Вы когда-нибудь читали Эриха Акерманна, дорогая моя?
Я покачала головой.
– Я не читаю книг фашистов, – сказала я.
– Это почему же? Если их игнорировать, для чтения останется не так уж много чего. Все писатели – фашисты. Нам нравится контролировать высказывание, и мы сокрушаем всех, кто осмеливается с нами не соглашаться.
– Вы здесь на чтения? – спросил ты, не успела я возразить на это замечание.
– Да, у меня вышел новый роман. Вы не знали?
– Нет, как называется?
– “Дополнение к завещанию Агнес Фонтен”[44].
– Простите, не слышал о нем.
– Он широко рецензировался.
Ты пожал плечами.
– Ну, я тогда точно возьму в фестивальной книжной лавке, а вы мне подпишете.
– Помню первый раз, когда подписал вам книгу, – произнес он, подаваясь вперед. – Дело было ранним утром в Нью-Йорке, и вы жили в гостинице с Эрихом – делали для него то, что вы там для него делали в те дни. Помните?
– Нет, – ответил ты.
– Ну а я – да. Я прочел вашу вторую книгу, кстати, – продолжал Дэш. – Как там она у вас называется? “Садовый сарай”?
– “Дом на дереве”.
– Не так хороша, как “Два немца”, правда? Интересно, как к ней отнесся бедный старик Эрих.
– Ну, к тому времени, как книга вышла, он уже умер, поэтому сомневаюсь, что он вообще к ней как-то отнесся.
– Разумеется, умер, – произнес американец. – Один в Берлине, да? Я где-то читал, что мертв он был неделю, прежде чем кто-то обнаружил его тело. Кто-то из соседей пожаловался на вонь. Какой грустный конец у блистательной карьеры.
– Мне казалось, вы его вовсе не ценили?
– С чего это вы взяли?
– Из сотен критических замечаний, которые вы отпускали о его работе, пока были с ним знакомы.
– Ой нет, – произнес он, похоже придя в ужас от подобного обвинения. – Я в высшей степени восхищался Эрихом. Его романы будут помнить, думаю. А скандал утихнет. Стихи тоже будут жить.
– Он всегда говорил, что они непродуманны.
– В этом он ошибался. Но опять-таки – ошибался он во многом, верно?
Не успел ты ответить, как к нам подошла юная фестивальная помощница и сказала, что проводит Дэша на его встречу с читателями. Он осторожно встал, долго приспосабливая свое тело к вертикали и стараясь половчее ухватиться за трость, после чего глянул на нас сверху вниз и улыбнулся.
– Ну, позже, возможно, увидимся, Морис, – сказал он.
– Маловероятно, – ответил ты. – После моего выступления мы первым же поездом возвращаемся в Лондон.
– Может, оно и к лучшему, – сказал он, после чего, отворачиваясь, помахал в воздухе рукой. – До свиданья, мальчик мой. Рискну предположить, мы никогда больше не встретимся.
Я смотрела ему вслед, пока он уходил, и меня разрывало между смехом и смятением.
– Сварливая старая свинья, – пробормотал ты. – Некогда он был в меня влюблен.
– Правда? – спросила я.
– Такое бывает.
– Ну уж я-то, положим, знаю, – сказала я, улыбнувшись тебе. – Расстался ты с ним легко, я надеюсь?
– Это было так давно, что я уже и не помню. Ладно, который час уже? Пойдем побродим тут вокруг. Я бы в книжную лавку заглянул.
Я кивнула и двинулась за тобой наружу. Вскоре после этого Дэш Харди умер, так? Помню, как прочла об этом однажды утром за завтраком, и меня потрясло, что человек, совсем недавно сидевший со мной за одним столом, мог повеситься в собственной квартире на Манхэттене. Ты тоже прочел ту статью, но ничего о ней не сказал, хотя весь день, насколько мне помнится, был какой-то притихший.
Прошел месяц, и время показало, что Норидж – затея дельная. Мои начальные страхи насчет преподавания творческого письма рассеялись, поскольку студенты были, похоже, и уважительны, и прилежны. Только одна из них, польская девушка по имени Майя, давала мне поводы беспокоиться. Из-за сложностей с получением визы она приехала в студгородок поздно, пропустила первые две недели занятий, и казалось, ей трудно здесь освоиться. Она трудилась над романом, у которого была крайне причудливая предпосылка – Адольф Гитлер раскрывал преступления в Германии вскоре после Первой мировой войны, – и от любой критики ее работы впадала в ярость. Вместе с тем она почти никак не интересовалась творениями своих соучеников, поэтому я как-то раз отвела ее в сторонку и спросила, нельзя ли ей чем-то помочь, но ее, судя по всему, вопрос мой оскорбил, поэтому я быстро отступилась. Рассказала об этом тебе, и ты первым делом спросил, как у нее с английским.
– Говорит она идеально, – сказала тебе я. – С языком вообще никаких трудностей.
– Я спрашиваю только потому, что если ей не дается язык, то она, возможно, чувствует, что не способна участвовать в обсуждениях наравне со всеми.
– Нет, загвоздка не в этом, – сказала я. – Я не очень уверена, в чем именно, если честно. Похоже, она просто не выносит никого, включая меня. Не знаю из-за чего.
Мне хотелось и дальше обсуждать это с тобой, спросить у тебя совета, поскольку я подозревала, что с Майей меня могут ожидать неприятности, но ты как раз читал роман, который накануне осенью попал в короткий список Премии, и я замечала, что тебя он все больше и больше приводит в ярость. Роман был толстый, больше пятисот страниц, и я знала, что его автор, Даглас Шёрмен, свою первую книгу издал в том же году, когда у тебя вышли “Два немца”. Помню, ты мне говорил, как вам нравилось поначалу гастролировать вместе: два привлекательных молодых романиста, оба – с обеспеченным будущим, и литературный мир из кожи вон лез, чтобы приветить вас обоих. Но с тех пор Даглас выпустил еще четыре романа, каждый принимали лучше предыдущего, и его писательский статус значительно вырос, а вот ты, конечно, по-прежнему плескался на мелководье.
– Не знаю, почему ты не бросишь его читать, – сказала я. – Мазохизм какой-то.
– Потому что я никогда не бросаю романов, если уж начал их читать, – ответил ты. – У меня такое правило.
– А у меня нет, – сказала я, падая на диван и бросая взгляд на стопку студенческих рукописей, лежавшую на журнальном столике, но ни к одной из них я даже не потянулась. – Жизнь слишком коротка. С моей точки зрения, у автора есть сто страниц, и если они не удержат моего внимания, я двигаюсь дальше.
– Глупости, – сказал ты.
– Не называй меня глупой.
– Я вовсе не называл тебя глупой. Глупость – такой подход. Ты не можешь сказать, что прочла роман, если ты не прочла его от корки до корки. Да, возможно, поначалу тебе будет скучно, но вдруг чем дальше, тем лучше он будет, и все, что не нравилось в нем прежде, вдруг встанет на свои места?
– Ну и подумаешь, – сказала я. – Только я все равно считаю, что это ошибка, если учесть вашу с ним историю.
– Ты говоришь так, будто мы были любовниками.
– В особенности если ты чувствуешь…
– Если я чувствую – что? – спросил ты, откладывая книгу и пристально глядя на меня. Ты немного раздвинул ноги и вцепился руками в подлокотники кресла – мне на ум пришла статуя Линкольна на Эспланаде.
– Если ты себя чувствуешь таким потерянным, – сказала я.
– С чего это ты взяла, что я потерян?
– Давай не будем, – предложила я, глядя мимо тебя в окно: снаружи на подоконник взобрался черно-белый кот и пялился внутрь на меня. Вот он поднял лапу и прижал ее к стеклу – на какой-то сюрреальный миг я подумала, что он манит меня к себе, вроде какого-нибудь из тех манэки-нэко, что сидят в окнах китайских ресторанов.
– Давай будем, – ответил ты, подчеркивая каждое свое слово. – Продолжай, Идит, расскажи мне, почему ты считаешь, будто я потерялся.
– Потому что ты ничего не пишешь.
– Мы уже это обсуждали.
– Именно поэтому я и сказала, что нам лучше поговорить о чем-нибудь другом.
Ты долго молчал, затем со вздохом уступил.
– Возможно, ты и права. Извини, Идит. Не стоит мне быть таким паскудой. Ты же ни в чем этом не виновата.
– Тебе не нужно ни за что извиняться, – ответила я.
– Вообще-то нужно. Вот мы в этой приятной квартирке. Ты из нас одна трудишься, зарабатываешь деньги и в то же время пишешь, а я сижу и ничего не делаю, только ною. Постараюсь стать лучше, честно.
– Ну, – сказала я, улыбнувшись, – было б мило. Мог бы начать с того, чтобы перекрасить спальню. От нынешнего ее цвета у меня голова болит.
– Ладно.
– И починить перила на лестнице к квартире тоже будет полезно. Ты заметил, как они шатаются?
– Или я б мог почитать что-то из тех работ, – предложил ты, показывая подбородком на кипу на столике. – И составить тебе кое-какие заметки.
– Чего это ради мне тебя об этом просить? – спросила я.
– Чтоб тебе не пришлось читать их самой. Полагаю, все они дрянные.
– Вообще-то, нет. И это работы моих студентов. Они рассчитывают, что я приду на занятия подготовленной. Я должна прочесть их сама – иначе как мне давать им какие-то советы?
– Я же просто предложил, – сказал ты. – А как у тебя вообще книга продвигается? Много уже написала?
– Думаю, дело движется неплохо, – ответила я.
– Сколько уже готово?
– Почти дописан этот черновик.
– И сколько еще впереди?
– Один. Ну от силы два.
– А потом дашь ее прочесть?
– Пока не выйдет – нет.
Ты нахмурился. Я знала, что тебе не нравится, когда я отказывалась предварительно делиться с тобой своей работой, но я уже много раз объясняла почему. Я уважала твое мнение, конечно, – как его не уважать, – но, кроме того, я тебя и любила и потому не хотела, чтобы между нами становился роман. Если б ты решил в конце концов, что он ужасен, ты б мог мне этого не сказать. А если б ты счел его хорошим, то я бы решила, будто твои похвалы неискренни.
– Так сколько еще? – спросил ты. – Прежде чем ты его сдашь, в смысле?
– Четыре-пять месяцев, наверное.
– Что ж, не стану тебя торопить, – произнес ты, вставая и подходя ко мне, после чего указательным пальцем приподнял мне подбородок и нежно поцеловал в губы, но поцелуй твой слишком затянулся – до того, что мне понадобилось отстраниться от тебя, чтобы не задохнуться.
Несколько дней спустя посреди занятия в дверь класса постучали, и когда она открылась, я с удивлением увидела за нею своего зятя Роберта – он стоял со смущенной улыбкой на лице. Студенты повернулись на него посмотреть, недовольные тем, что занятие прервалось, а я отчего-то поймала себя на том, что покраснела.
– Прости, Идит, – сказал он. – Я помешал?
– Ну, у нас занятие в самом разгаре.
– Можно тебя всего на одно слово?
Я вышла в коридор, слегка переполошившись, и прикрыла за собой дверь.
– Что случилось? – спросила я. – Ребекка? Мальчики?
– Нет-нет, – быстро ответил он. – Нет, дело вовсе не в них. Все прекрасно. Мне просто нужно было с тобой поговорить, больше ничего.
Я уставилась на него с жалостью и раздражением.
– Ну, прямо сейчас я не могу, – сказала ему я, кивая на дверь класса. – Мы только начали занятие.
– Это ничего, я могу подождать.
Я кивнула и объяснила, как пройти в студенческий бар, сказала, что встречусь с ним там в пять, а потом, уже придя туда, с радостью увидела, что он выбрал столик в углу, где мы бы могли разговаривать спокойно.
– Ну, ты вообще как сам-то? – спросила я.
– Ужасно. А ты?
– Терпимо.
– А Морис?
– У него все хорошо. Он невероятно поддержал меня в том, чтобы переехать сюда. Без его помощи мне б это не удалось, честно говоря.
– Меня это не удивляет, – сказал Роберт. – Я всегда завидовал вам в…
– В чем? – спросила я, не уверенная в том, чем закончится его фраза.
– Ну, в вашей совместной любви. Всем очевидно, насколько хороши вы вместе.
Меня невероятно тронуло это замечание, и, к моему удивлению, на глаза мне навернулись слезы.
– Догадываюсь, ты здесь затем, чтобы поговорить о Ребекке, – сказала я, наконец вновь подняв голову.
– Да. Ты с нею разговаривала в последнее время?
– Не очень-то, – призналась я. – Ездила к ней повидаться незадолго до того, как мы перебрались в Норидж, но с тех пор от нее ни слуху ни духу.
– Так с Арьяном, значит, познакомилась?
– Ну, он там был, – сказала я. – Поэтому да.
– Что скажешь?
Я оглядела комнату: за столиками в ней сидели, выпивали и смеялись мои студенты, и, как ни любила я Роберта, мне хотелось оказаться в их обществе, беседовать о писательстве, а не сидеть в углу и обсуждать семейную драму.
– Выглядит он дружелюбным, – ответила я. – Конечно, съезжаться с кем-то другим ей пока рановато, но он был вполне приятен, как мне показалось. Извини, я знаю, что тебе, наверное, хочется, чтобы я сказала что-нибудь другое, но…
– Вообще-то нет, – ответил он, перебив меня.
– Нет?
– Нет, он живет с двумя моими мальчишками, поэтому, конечно же, я бы предпочел, чтоб он был хорошим парнем. Сам я с ним встречался, между прочим. Мне хотелось его возненавидеть, но я не смог. Хотя Ребекке он со временем надоест.
– Мне тоже так кажется, – сказала я. – Послушай, хочешь честно? Арьян, он… ну, он спортивный, правда? И молодой. Но слишком уж приятный. Либо она от него устанет, либо его начнет тошнить от ее злобной натуры и он уйдет. Подозреваю, что за добрым фасадом у него крепкий костяк, а такой понадобится любому, кто имеет дело с моей сестрой.
– Ты считаешь меня бесхребетным?
– Такого я не говорила.
– Но подразумевала.
Я поставила стакан, дотянулась и взяла Роберта за руку. При этом я заметила, как на меня взглянула моя сердитая польская студентка Майя. Она знала, что Роберт не мой муж, конечно, и, быть может, недоумевала, почему я его трогаю.
– Я тебе не враг, Роберт, – произнесла я тихонько.
– Нет, я знаю. Извини.
– Поэтому слушай, давай-ка ты мне расскажешь, зачем ты сюда ко мне приехал?
– Попросить об услуге.
– Хорошо.
– Я хочу, чтоб ты за меня поговорила с Ребеккой.
На миг я прикрыла глаза. Я-то надеялась, что он скажет совсем не это.
– А надо? – спросила я.
– Мне нужно, да. Она больше не снимает трубку, когда я звоню.
– А потом что?
– Так далеко я еще не думал.
– Здорово, – сказала я. – Вот спасибо.
– Я считаю, нам нужен какой-то посредник.
– Наверное. Но ты и впрямь считаешь, что я гожусь для такой задачи лучше остальных? Она же терпеть меня не может.
– Вовсе нет.
– Ой да ладно.
– Может, она не самая большая твоя поклонница, но…
– Она мне сказала, что мой роман говно. Полагаю, дословно это прозвучало как “произведение такой вульгарности, за которую краснеешь”. Эти слова отпечатались у меня в памяти.
– Она ревнует к твоему успеху – и только-то.
– Хорошо, я рада, если так.
– Лучше б ты воспринимала это как комплимент.
– Да вот нет.
– Идит, прошу тебя. Она не позволяет мне видеться с мальчишками.
– Ну, это несправедливо, – признала я. – Но не лучше ли тебе поговорить тогда с адвокатом? Не легче ли это будет? Выясни, какие у тебя права.
– На эту дорожку я пока ступать не хочу, – сказал он. – Как только мы выйдем в юридическую плоскость, все окончательно сорвется с цепи. Сперва я хочу воззвать к лучшему в ней.
– А, вот видишь – тут-то ты и допускаешь ошибку.
– Я просто считаю, что если кто-то мог бы ей сказать, как важно мне быть хорошим отцом, до чего мне важно положительно влиять на мальчиков, то она, возможно, поведет себя как…
– Как человек?
– Да, наверное.
Я вздохнула. Очевидно было, что Ребекка относилась к Роберту чудовищно. Это я и намеревалась ему сказать, но тут дверь отворилась и в студенческий бар вошел ты.
Огляделся, и взгляд твой задержался на компании студентов, ты всех осмотрел, ожидая увидеть среди них меня. И когда ты обшарил взглядом все остальное помещение, ты заметил нас двоих и удивленно вскинул бровь, прежде чем подойти.
– Роберт, – сказал ты, обнимая его рукой за плечи. – Вот так сюрприз.
– Да, я внезапно ввалился к Идит на занятие. Дома все стало как-то совсем гниловато, как ты знаешь. Я подумал, что мне не повредит совет.
Ты кивнул и спросил, что мы пили, а потом направился к барной стойке. Держался ты при этом так, что я ощутила: ты несчастен, и мне тут же стало неловко, я больше не могла сосредоточиться на том, что говорил мне Роберт. Я перевела взгляд на тебя, но ты стоял ко мне спиной. Однако взгляды наши встретились в зеркале за стойкой, и у тебя было такое лицо, что я тут же ощутила себя виноватой, как будто в чем-то тебя подвела.
Я не до конца понимала, что именно я сделала не так, но знала: чем бы оно ни было, ты еще какое-то время будешь меня этим попрекать.
3. Ноябрь
Не я придумала звать тебя разговаривать с моими студентами, и, если уж совсем честно, я предполагала, что ты все равно откажешься. Нет, этот конкретный замысел выдвинула Майя, которая однажды подошла ко мне после занятия, уверяя, что она поклонница не только “Двух немцев”, но и – в гораздо большей степени – “Дома на дереве”, что я сочла заявлением диковинным. Я пообещала тебе это передать, но предупредила ее, что ты вряд ли согласишься. К моему удивлению, однако, согласился ты сразу же.
Назначили дату, и то утро я провела за чтением рассказов, поданных для обсуждения на семинаре в конце недели, а в животе у меня поселилось ощущение странной тревоги, которое мне трудно было понять. Ко мне в кабинет ты пришел около половины четвертого – ты был здесь впервые, какое-то время оглядывал книги, оставленные на полках писательницей, которую я замещала во время ее декретного отпуска. Взял несколько и высказался эдак пренебрежительно об их авторах.
– Это у тебя новая рубашка? – спросила я, пока мы шли к классу перед началом твоего выступления. – И новые джинсы? На сегодня ты купил себе новую одежду?
– Не говори глупостей, – сказал ты, и я отвернулась от тебя, поскольку ты покраснел, а я всегда сама смущалась от вида смущенных людей. Это, конечно, и была новая одежда. Я никак не могла решить, мило это или жалко – что ты такие усилия прикладываешь ради группы будущих писателей. Неужели тебе так хотелось произвести на них впечатление?
Когда мы вошли, я заметила, как студенты – мои студенты – посмотрели на тебя с почтением куда бо́льшим, чем когда-либо смотрели на меня. Не думаю, что у меня паранойя, Морис, но скажу так: вид у них был такой, будто побеседовать с ними наконец-то пришел настоящий писатель, просто потому, что тебе выпала судьба носить пенис. Даже девушки, кому поголовно нравилось изображать из себя убежденных феминисток, глядели на тебя уважительнее, чем на меня. Скажем прямо – особенно девушки.
Я начала с того, что представила тебя, упомянув названия двух твоих вышедших романов, и отпустила предсказуемую шуточку о том, насколько легко было уломать тебя сюда прийти, раз мы с тобой спим в одной постели. Безо всякой преамбулы ты вытащил экземпляр “Дома на дереве” – этот роман тебе всегда был дороже, нежели “Два немца”, – и прочел из того эпизода книги где-то посередине, где маленький мальчик проваливается сквозь половицы конструкции, вынесенной в название романа, и висит там почти весь день, пока не является проезжавший мимо фермер и не спасает его. Когда ты закончил, они экстатически зааплодировали, и по твоему лицу я определила, как много для тебя значит их одобрение.
– Сама я не собираюсь задавать Морису никаких вопросов, – произнесла я, когда они утихли. – Уже знаю все, что нужно о нем знать.
– Не вполне все, – под смех студентов ответил ты.
– Поэтому вопросы задавать я оставлю на вашу долю.
Начала Майя – я так и знала. Все чтение она не спускала с тебя глаз, как будто ты был Вторым Пришествием, и было очевидно, что она считает тебя чрезвычайно привлекательным. Мне хотелось бы сказать, что она раздевала тебя взглядом, но честнее было бы, наверное, описать это иначе: она сорвала с тебя всю одежду и теперь стояла на коленях и отсасывала у тебя. Не припоминаю, что она у тебя спросила, но помню, что ее вопросом ты воспользовался просто как отправной точкой для монолога о нынешнем состоянии литературного мира, каковое, по твоему мнению, было ужасающе. Я отключилась, задумавшись о том, куда мы потом можем пойти ужинать. И да, я позволила своему взгляду остановиться на одном из юношей – на Николасе Брее, который был очень молод, но очень мил, мне он нравился с самого начала.
Задали еще несколько вопросов, а потом руку поднял Гэрретт Колби, и ты повернулся к нему с таким видом, какой говорил, что ты этого человека откуда-то знаешь, только не можешь припомнить, откуда именно.
– Мне вот интересно – не могли бы вы рассказать нам, над чем сейчас работаете? – спросил он, и ты покачал головой.
– Не думаю, – сказал ты ему. – Как я вам уже говорил раньше, Гэрретт, я предпочитаю не обсуждать текущую работу. На всякий случай.
– На случай чего?
– На тот случай, если кто-нибудь вдруг украдет у меня замысел.
– Но замысел – это же просто замысел, – возразил юноша. – Вы б могли нам сейчас изложить сюжет “Грандиозного Гэтсби”[45], и вряд ли кто-нибудь из нас смог бы сесть и написать его.
– Вряд ли, – согласился ты. – Но все равно я предпочитаю этого не делать.
– Разумеется, это подводит нас к вопросу покрупнее, – сказал Гэрретт.
– Подводит?
– Да. О понятии самого́ литературного обладания – или даже литературной кражи. Принадлежат ли нам вообще наши истории.
– Я не до конца понимаю, к чему вы клоните, – сказал ты, но было отлично видно, к чему он клонит, и мне как-то не очень верилось, что ему достало наглости. Оглядываясь, соображаешь, что с его стороны довольно грубо было относиться так к заезжему писателю, тем паче к тому, кто достиг такого успеха, какой снискал ты.
– Ну вот взять, к примеру, “Двух немцев”, – продолжал Гэрретт. – Это ведь был не ваш замысел, правда? Вы просто рассказали историю Эриха Акерманна и представили ее как художественное произведение.
– Но это и есть художественное произведение, – стоял на своем ты. – Не все в этой книге таково, каким мне это описывал Эрих. Я взял то, что он мне рассказал о своей собственной жизни, кое-какие детали приукрасил, а что-то выбросил вовсе. Об Оскаре Гётте он рассказал мне кое-что такое, к примеру, что могло бы повлиять на восприятие читателем этого персонажа, но о таком я решил не писать, поскольку у меня имелся вполне определенный взгляд на то, как мне хочется изобразить отношения между двумя мальчиками.
– Что, например? – спросил он.
– Я бы не стал в это вдаваться, – сказал ты. – Как только я ступлю на эту дорожку, мне придется принять на себя обязательство говорить обо всех аспектах этого сюжета и отделять личную историю Эриха от моего собственного сочинения. В конечном итоге это роман, и вы к нему должны относиться как к таковому. Не ожидайте от художественной литературы фактов. Романы вовсе не про это.
– Тогда про что же они? – спросил симпатяга Николас, подав голос и включившись в дискуссию.
– Мне это самому часто бывало интересно, – ответил ты с улыбкой. – На самом деле я не знаю, если быть с вами до конца честным. Я знаю только, что мне нравится их читать. И писать их.
– Так вы, значит, все-таки работаете над чем-то? – спросил Гэрретт – настойчивый юный Гэрретт.
– Я разве не это сказал?
– Нет, вы сказали, что никогда не обсуждаете текущую работу.
– Вот именно.
– Но текущая работа, значит, все-таки имеется? Просто так много времени уже прошло с “Дома на дереве”.
Ты сидел рядом со мной, и я ощущала, что тебе с каждой минутой становится все более неловко на стуле, и не отвечал ты Гэрретту довольно долго.
– Вы же тот самый, кто пишет детскую книжку о говорящих зверюшках, правильно? – наконец спросил ты.
– Это не детская книжка, – ответил Гэрретт. – Все это произведение – аллегория. Главное там не то, что животные умеют разговаривать, а то, что́ им есть сказать. Как в “Скотном дворе”.
– Вы сравниваете свое творение с Оруэллом? – спросил ты, уже рассмеявшись.
– Нет, конечно, – ответил тот, чуть сильнее смешавшись. – Я вовсе не это имел в виду.
– Ты на это намекал, – вмешалась Майя.
Гэрретт возвел очи горе и громко вздохнул. Эти двое не раз сталкивались на семинарах, и Майе, казалось, доставляет удовольствие стаскивать Гэрретта с небес на землю.
– Послушайте, некоторые романы в сочинении занимают больше времени, – произнес ты, возвращаясь к первоначальному вопросу. – Когда он будет готов, тогда и будет. А до этого мне почти нечего сказать на эту тему, кроме того, что я рассчитываю издать его за следующие… – На миг ты умолк и глянул на потолок. – За следующие два года.
Я повернулась и посмотрела на тебя, стараясь не подпустить на лицо удивление. Но пришла в восторг от того, что ты наконец-то мыслишь в таких категориях. Быть может, Норидж, решила я, оказывает благотворное воздействие на нас обоих.
Задали еще несколько вопросов, а потом все мы пошли выпить в студенческий бар, где ты заказал всем пиццы и тщательно постарался уделить время всем группам, как будто оказывал им грандиозную услугу тем, что делишься с ними своей мудростью.
– А вы что-нибудь уже читали? – спросил Николас, мой объект воздыханий, подошедши к тому месту, где я стояла у окна, и вручая мне бокал белого вина.
– Что-нибудь – что? – уточнила я.
– Из нового романа вашего мужа.
Я покачала головой и еще миг любовалась тем, до чего он миловидный. Лет на восемь младше меня – двадцать три года, короткие темные волосы, которые смотрелись невозможно промытыми, и мальчишечье лицо. Я воображала, что в детстве он был типом “Просто Уильяма”[46] – вечно проказил, но был уверен, что никто на него не сможет сердиться подолгу.
– Нет, – ответила я, решив не упоминать, что узнала о существовании нового романа сегодня вместе со всеми. – Нет, он не дает мне ничего читать, пока над этим работает.
– Боится, что вы у него тоже украдете?
Я рассмеялась и покачала головой.
– Сомневаюсь, – сказала я, ощущая, что мне следует компенсировать свои мысли о неверности тебе тем, чтобы тебя защитить. – Хотя это идея. Он писатель гораздо лучше, чем я.
– Вы правда так считаете? – спросил он.
– Да, конечно, – ответила я и, думаю, в то время сама в это верила. Но, возможно, все это из-за того, что ты уже издавался, когда мы познакомились, и я с тех самых пор смотрела на тебя снизу вверх. – А вы что, нет?
– Нет, нисколько, – произнес Николас, глядя мне прямо в глаза. – Если честно, я считаю, что вы с ним в совершенно разных весовых категориях. Или однажды будете.
Невзирая на все напряжение, что, казалось, развилось между нами в те недели, по крайней мере, моя работа продвигалась неплохо. Я приближалась к концу черновика своего романа и была уверена, что нечто приемлемое для посторонних глаз у меня сложится уже к концу весны. Электронные письма, временами прилетавшие от моих агента и редактора, не давали мне падать духом, хотя я по-прежнему не хотела рассказывать им, о чем будет книга, – предпочитала, чтобы они отзывались о законченном произведении, а не копили в себе предвзятые мнения о нем. Казалось, это их устраивает, и все дни я преподавала, читала и писала. Можно было бы к этому привыкнуть, думала я, задаваясь вопросом, не откроется ли вскоре в университете более постоянная вакансия, которая позволит мне остаться здесь еще на несколько лет. Мне нравилась мысль написать третий роман – гораздо короче – в едином напряженном творческом заходе.
В ноябре УВА проводил свой осенний литературный фестиваль – череду тщательно организованных публичных интервью в одном театре во вторник вечером, и хотя ты, как правило, избегал подобных событий, в тот раз сам предложил сходить и послушать, как Лиону Олвин расспрашивает романист Хенри Саттон. Несколькими годами раньше Лионе отправили гранки “Страха”, и она любезнейше прочла роман и высказалась строкой поддержки, которую поместили на суперобложку; это тебя поразило, поскольку ты всегда восхищался ее книгами.
Под конец дня я вернулась домой переодеться, и, когда поднималась по лестнице к нам в квартиру, перила у меня под рукой задрожали и я запнулась, рухнула вперед, а не повредила себе при падении ничего лишь потому, что выставила перед собой руки.
– Господи Иисусе, – пробормотала я, вставая, а когда открыла дверь квартиры, ты вышел из свободной комнаты, где я устроила себе кабинет.
– Что там был за шум? – спросил ты.
– Я упала, – ответила я. – Мне казалось, ты мне говорил, что собираешься починить эти перила? Если не будем осторожны, кто-нибудь из нас себе что-нибудь обязательно сломает.
– Извини. Я забыл, – сказал ты, помогая мне войти, пока я потирала ушибленную лодыжку. – У тебя все в порядке? Ты не поранилась?
Я покачала головой, отряхиваясь.
– Все хорошо, – сказала я. – А что ты там вообще делал?
– Где?
– У меня в кабинете?
– У тебя в кабинете? – переспросил ты, воздев бровь. Я расслышала капризность в собственном голосе и постаралась ее сдержать – портить предстоявший нам вечер не хотелось. Но комната и была моим кабинетом, и мы всегда ее так и называли. В тех редких случаях, когда ты открывал свой ноутбук, ты всегда делал это за кухонным столом.
– Просто в кабинете, значит, – поправилась я.
– Ничего, – ответил ты, делая шаг мимо меня в кухню и ставя чайник. – Ручку искал, вот и все. В любом случае, я думал, что план у нас был встретиться позже в студгородке?
– Мне нужно было в душ, – сказала я. – Я весь день как полоумная носилась. Это недолго, а потом вместе и пойдем.
Я уже собиралась пойти в спальню, однако что-то вынудило меня заглянуть в другую комнату. На столе лежало несколько ручек, и когда я, отмахнувшись от внутреннего голоса, советовавшего оставить все это в покое, потрогала компьютер, он был теплым. Первая мысль: ты им пользовался, чтобы смотреть порнографию. Я помешала тебе этим заниматься? Я поводила мышью, чтобы разбудить его, и проверила историю поисков, но в ней не оказалось ничего подозрительного – лишь то, что я искала сама за последние несколько дней. Возможно, это он от солнца, подумала я. В конце концов, дом расположен так, что в кабинете за день может стать удушающе жарко.
Чтения и интервью прошли очень гладко. Лиона Олвин соединяла в себе эрудицию с восхитительным чувством юмора, рассказывая о своей работе и о произведениях других людей с подлинным пониманием того, о чем говорит. Тебя она, похоже, ослепила, и, когда зажегся свет, ты повернулся ко мне с таким воодушевлением, какого я у тебя на лице давно уже не видела.
– До чего обалденная, а? – произнес ты, и я согласно кивнула, когда ты взял меня за руку. Мы прошли по двору на прием, который устраивали в административном корпусе. Оказавшись внутри, мы потягивали шампанское и ждали своей очереди представиться почетной гостье. Ни с того ни с сего ты потянулся ко мне и поцеловал – не просто чмокнул в щеку, то был настоящий поцелуй, губы у нас разомкнулись, и когда твой язык проскользнул ко мне в рот, я почувствовала, как по всему телу у меня растекается тепло, которое напомнило, что мне никогда не хотелось никакого мужчину больше, чем до сих пор хотелось тебя. Когда ты отстранился, у тебя стало проказливое лицо. Ты склонился ко мне, и я подумала, что ты меня сейчас опять поцелуешь, но нет – ты лишь прошептал мне на ухо:
– Пойдем куда-нибудь потрахаемся.
От удивления глаза у меня широко распахнулись, и я поднесла ко рту ладонь, чтобы не расхохотаться вслух, но сама мысль об этом – экспромт – тут же меня возбудила. Я оглядела залу, где толпилось все больше народу.
– Нельзя, – сказала я. – Нас поймают.
– И что? – сказал ты, беря меня за руку и ведя вдоль по коридору, где мы подергали дверь-другую, но все они были заперты. Я бросила взгляд назад, не двинулся ли кто за нами, но никто не готов был уходить с приема, покуда на нем царствует Лиона. Мы свернули за угол в тупик – там была лишь пара дверей в кабинеты, по одной с каждой стороны. Я попробовала одну, ты другую, но ни одна не открылась.
– Не повезло, – сказал ты.
Я глянула на тебя, схватила тебя за руку и улыбнулась.
– Что? – спросил ты.
Я шагнула назад, в угол, и ты воздел бровь. Я не понимала, что делаю, – это было ужасно рискованно, потому что на другом конце коридора собралось около сотни человек, – но я знала, что должна отыметь тебя прямо тут, иначе сойду с ума.
– Здесь? – спросил ты.
– Здесь, – ответила я, ты приблизился ко мне и прижал к стене, сунув руку мне под платье, чтобы стянуть с меня трусики, пока сам расстегивал молнию у себя на брюках. Всего за несколько секунд ты оказался у меня внутри, и пока мы трахались – смотрели друг дружке в глаза, а твоя рука легонько обхватывала мне горло, и твой большой палец жестко упирался мне в сонную артерию. Кончая, кончили мы вместе. Это было сильно и сексуально, и, завершив, мы уставились друг на дружку: похоть наша отчего-то не удовлетворилась, а, наоборот, усилилась. Несколько мгновений спустя мы оправили на себе одежду и вернулись на прием, хихикая, как подростки.
И первым же человеком, кого мы встретили, войдя в залу, была Лиона Олвин собственной персоной, и, хотя мне хотелось бы сходить в туалет и привести себя в порядок, прежде чем разговаривать с ней, избежать этой встречи мы просто не могли. Я представилась, смущенная запахом, как я воображала, секса, что витал над нами, но она, похоже, ничего не заметила. Напротив – судя по всему, она пришла в восторг от знакомства со мной.
– Ой, ну конечно же, – воодушевленно воскликнула она. – Вы же написали тот чудесный роман!
– Вы очень любезны, – ответила я. – И очень щедры. Ваша поддержка мне действительно очень помогла.
– Я уверена, она способствовала немногому, – произнесла Лиона, отмахиваясь от моей благодарности. – Хорошую работу в мешке не утаишь – вот во что я верю. То был один из прекраснейших дебютов, какие мне доводилось читать за много лет.
– Поистине достойно восхищения, что кто-то вашего уровня так интересуется творчеством молодых писателей, – сказала я.
– Ну, я стремлюсь не отставать, – ответила она. – Терпеть не могу стареющих романистов, которым нет дела до молодежи. Большинство их, кажется, думает, что лишь их самих читать и стоит, видите ли, и что литературе в известном нам виде настанет конец, когда они издадут свою последнюю книгу. Ну, мужчины так считают, по крайней мере. Можете вообразить семидесятипятилетнего белого англичанина с двадцатью романами на полке, который стал бы читать двадцативосьмилетнюю черную девушку карибского происхождения? Такого никогда не произойдет. Они скорее объявят граду и миру, что перечитывают всего Генри Джеймса в хронологическом порядке и находят его несколько самодовольным. – После этого она повернулась к тебе, Морис, и по самой твоей позе я поняла, что ты ждешь, когда она тебя признает.
– Славно снова видеть вас, Лиона, – сказал ты, весь потянувшись к ней и, мне кажется, изрядно удивив тем, что расцеловал ее в обе щеки. – Чудесная была встреча.
– Благодарю вас, – ответила она. – Мистер?..
– Я Морис, – сказал ты ей тогда, чуть отпрянув, и лицо у тебя изменилось так же быстро, как тогда, в коридоре, когда я предложила тебе отыметь меня. – Морис Свифт.
– Ну, и мне приятно познакомиться с вами, мистер Свифт. Вы парень Идит? Ой нет – вы ее муж. Я вижу на вас обручальные кольца. Сколько вы уже с нею женаты? Должно быть, вы ею очень гордитесь!
Ты воззрился на нее и ничего не произносил несколько мгновений. Я видела ужас того, что сейчас произойдет, но не могла придумать ничего, чтобы это предотвратить.
– Мы встречались на Эдинбургском фестивале несколько лет назад, – сказал ты.
– Ох, простите меня, – произнесла Лиона, касаясь твоей руки с совершенно виноватым видом. – Так вы тоже писатель? Я не осознала поначалу.
– Я Морис Свифт, – повторил ты, и по голосу твоему было ясно, что скажи она, будто никогда не слыхала об Уильяме Шекспире, ты б изумился не больше.
– Мой муж написал “Двух немцев”, – сказала я, но по ее лицу было очевидно, что она об этой книге никогда не слыхала.
– Ну, это чудесно, – сказала она. – Поздравляю. И как роман у вас расходится?
– Он вышел одиннадцать лет назад, – сказал ты.
– Ох, ну конечно же. Теперь я вспомнила. – Врать ей не очень удавалось. – Вы должны меня простить, мистер Свифт. Я древняя, как сами горы. Бывают дни, когда названия и собственных-то романов могу вспомнить не все.
– Нет, это неправда, – холодно произнес ты. – Я вас слышал. Вы полностью отдаете отчет в том, что говорите. Вы просто никогда не слыхали ни обо мне, ни о моих книгах, скажем прямо. Все в порядке, это неважно. Вы не обязаны.
Лиона неловко улыбнулась в ответ и вновь обратилась ко мне – спросила, как продвигается моя следующая книга, и я предложила ей в ответ несколько банальностей, но беседа наша была окончательно испорчена. Мне хотелось уйти, разобраться с тем настроением, какое у тебя сделалось, и просто оставить все это позади. Подозреваю, что Лионе тоже хотелось выбраться побыстрее, потому что она поспешно удалилась к кому-то еще, и мы вновь остались одни; угар нашего недавнего секса уже спал, его сменило унижение, каким тебя осыпали.
– Двинем отсюда? – спросил ты, и я кивнула, допила свой бокал и кинулась за тобой следом, потому что ты уже выходил в двери.
Помнишь, что случилось, когда мы вернулись домой, Морис? Ты скажешь, что я преувеличиваю, но я все помню четко. В такси мы с тобой едва разговаривали, но как только за нами закрылась дверь дома и мы поднялись по лестнице, ты притянул меня к себе и вновь принялся целовать. Но никакой романтики первого раза в этом уже не было; теперь ты развернул меня спиной, грубо сдернул с меня белье и, не успела я возмутиться, снова оказался у меня внутри. Я вскрикнула, но ты все глубже проникал ко мне в тело, и я держалась, убеждая себя, что сама этого хочу – такой вот страсти, такой порывистости, пусть даже казалось, будто желание, что мы ощущали ранее, сменилось теперь жестокостью и злобой. Как будто ты не трахал меня, а наказывал.
– Дважды за вечер, – сказал ты, завершив и улыбаясь мне. – Кто сказал, что романтика умерла?
Я развернулась к тебе, тоже стараясь улыбнуться, отчаянно желая выглядеть так, будто мне это понравилось, чтобы суметь убедить себя в том, что так оно и было. И тогда ноги мои как бы подломились подо мною, и я опустилась на пол, где и осталась на несколько минут, пока ты ходил в кухню налить себе пива.
4. Декабрь
Когда моя мать сломала себе руку, где-то поскользнувшись на льду, мы решили в конце концов поехать на Рождество к моей родне, а не к твоей, и у меня сложилось впечатление, что ты облегченно вздохнул. Хоть я и знала, что твоим родителям никогда толком не нравилась, – мать твоя винила в выкидышах мое писательство, вновь и вновь рассказывая тебе, что нельзя “позволять” мне работать, а твой отец отказывался считать меня англичанкой, утверждая, будто цвет моей кожи означает, что я иммигрантка, вне зависимости от того, что родилась я в Хэкни, – я готова была терпеть их устарелые гендерные стереотипы и бытовой расизм, если это означало, что рядом не будет моей сестрицы. Но в итоге совесть моя одержала верх и я поняла, что не могу оставить свою мать без пригляда, а Ребекку и мальчишек – без подмоги, в особенности потому, что мы с сестрой почти не виделись аж с сентября.
Запах пирожков с голубятиной, плантанов, куш-куша и жареного ямса, разносившийся в воздухе, немедленно напомнил мне детство. Родители мои приехали с Карибов в начале 60-х, и, когда мы были детьми, вся семья возвращалась туда раз в пару лет повидаться с родней, оставшейся на островах. Но там я чувствовала себя не в своей тарелке, дом мой был, скорее, в Англии, – тот единственный дом, что я когда-либо знала, хотя дети в школе и даже некоторые учителя не задумываясь применяли ко мне расовые эпитеты.
Мы вышли в гостиную с бокалами вина, и я подступила к этажерке у кресла, в котором мама читала, на ней она держала библиотечные книги, – и, пробегая взглядом по названиям, я с удивлением обнаружила среди них “Город и столп” Гора Видала.
– Смотри, – сказала я, показывая тебе обложку, и ты глянул на нее и улыбнулся.
– Не подумал бы, что это ваше, Амойя, – сказал ты, поворачиваясь к моей матери. – Все эти потехи мальчиков с мальчиками.
– Ну, я же не предполагала, что в ней окажется так много секса, когда ее брала, – ответила мама. – Но все эти грубости мне вполне нравятся. Теперь, когда Хенри больше нет, читать о сексе – ближайшее к этому занятию, что мне остается. Кстати сказать, вы знали, что Ребекка приведет сюда с собой Арьяна, да?
– Я не знала наверняка, – ответила я. – Но догадывалась, что может. Вы с ним уже познакомились?
– Познакомились, – с опаской ответила она, поскольку Роберта любила примерно так же, как и я, и ей не хотелось выглядеть изменницей. – Поди пойми, что тут сказать, да? Он же, так или иначе, тут не виноват, а человек, похоже, очень приятный.
– А он откуда? – спросил ты, поскольку не ездил со мной в тот день, когда я навещала их с Ребеккой, да и особого интереса к нему все это время не проявлял. – Индия или где-то там?
– Из Восточной Европы, я думаю. Латвия или Эстония. Какое-то такое место.
– А чем занимается?
– Он актер. Ну или пытается им стать. Он младше Ребекки, однако, что не должно удивлять. И очень хорошенький.
– Ну, если собираешься наставлять мужу рога, а потом его бросить, – сказал ты, – полагаю, нет смысла заниматься этим с кем-то старым и уродливым.
После все мы пытались оправдать спор тем, что мама деликатно обозначила как Арьяново не вполне совершенное владение английским, но, разумеется, крылось за всем этим гораздо большее.
Ребекка, Арьян и мальчики приехали груженные рождественскими подарками. Слишком уж их много, подумала я, как будто она старается что-то доказать своей щедростью. У Дэмьена и Эдварда было по новому телефону, а это выглядело нелепым, потому что было им соответственно девять и семь лет, а мне она купила духи, из любимых, да только забыла отклеить со дна коробки наклейку магазина беспошлинной торговли в Хитроу.
– Если честно, – сказала сестра, откидываясь в кресле с бокалом шампанского, – я бы предпочла остаться в этом году дома, а не приезжать сюда.
– Ну, ты же еще успеешь вернуться, – сказала ей я. – В это время дня на дорогах спокойно, а мы просто завернем тебе еду с собой.
– График у меня был просто сумасшедший, – продолжала она, не обращая на меня внимания. – Две недели назад я за три дня побывала в трех разных странах. Совершенно вымоталась.
– В каких странах? – спросила я. – Англии, Шотландии и Уэльсе?
– Нет, – рявкнула она. – В Англии, Франции и Италии, если тебе прям надо знать.
– Не уверена, что Англия считается, дорогая, – сказала мама. – Ты же здесь живешь, в конце-то концов.
– Считается, конечно. Ведь это же страна, правда?
– Так расскажите нам немного о себе, Арьян, – сказал ты, повернувшись к нему, и я видела, что ты не уверен, вставать на его сторону или же нет. Он был на десять лет моложе моей сестры, которой лишь недавно исполнилось тридцать восемь, и был очень симпатичен: мускулистый корпус и красивая кожа. Конечно, получалось, что он еще и на шесть лет младше тебя.
– Что бы вам хотелось узнать? – вежливо уточнил тот.
– Вы хотите стать актером, правильно?
– О нет, – ответил Арьян, качая головой.
– А нам говорили, что да.
– Я не хочу стать актером, – сказал тот. – Я есть актер.
– Ну да, – сказал ты. – Конечно.
– Я играю всю мою взрослую жизнь.
– И сейчас где-то играете?
– Прямо сейчас – нет.
– Отдыхаете, полагаю, – сказал ты, кивая. – Я слышал, многие актеры так поступают. Ну, вам же не приходится столики обслуживать, верно? С теми деньгами, какие зарабатывает Ребекка.
– Вообще-то я не беру у Ребекки никаких денег, – ответил он с достоинством. – У меня хватает работы, чтобы платить за себя самому.
– Арьяна только что заняли в одном крупном телесериале, – сказала Ребекка. – Он будет играть серийного насильника, который затем расчленяет своих жертв и ужинает их внутренностями. Кто знает, к чему это приведет?
– А вы разве не предпочли бы работать в кино или театре? – спросил ты, и в твой голос прокралось некоторое напряжение.
– Я счастлив брать любую работу, какая перепадает, – ответил Арьян, очевидно не обижаясь на твое высокомерие. – Может, работа в фильме мне в будущем и достанется, но так бывает не у всех. Если я и дальше смогу играть, я не возражаю.
– Да, но я уверен, вы ж не мечтали с детства стать серийным насильником. Это не совсем Шекспир, согласитесь?
– Энтони Хопкинз играл что-то подобное в “Молчании ягнят”, не так ли? – вмешалась я. – И получил за это “Оскара”. Как его там звали?
– Ганнибал Лектер, – сказала мама. – Ганнибал-каннибал.
– Я спать не могла, когда это посмотрела, – содрогнувшись, произнесла Ребекка.
– На самом деле я однажды полгода играл Лаэрта, – сказал Арьян.
– Неужели? – отреагировал ты, воздев бровь так, словно ему не поверил. – В чьем Гамлете?
Арьян нахмурился – вопрос его явно смутил.
– Шекспира, – ответил он.
– Нет, я имею в виду – кто играл Гамлета? – произнес ты, насмешливо вздохнув, и когда он назвал актера, ты покачал головой и заявил, что никогда о таком не слышал, хоть я и знала, что слышал. Незадолго до этого мы видели его в мини-сериале и оба сочли, что он очень даже хорош.
– В других классических театральных постановках я тоже участвовал, – продолжал Арьян. – Играл Перкина Уорбека в “Королевской бирже” в Манчестере и Бонарио в “Вольпоне” на Эдинбургском фестивале. А в прошлом году я сыграл Маккэнна в “Дне рождения”[47], хотя отзывы на эту роль были не очень хороши.
– Вот как? – ухмыльнулся ты. – И почему это?
– Критики сказали, что я слишком молод для нее. Она предназначена для мужчины гораздо старше. Вашего возраста, я думаю.
Я как раз отхлебнула вина и едва не поперхнулась, увидев, какое у тебя сделалось лицо.
– Ну, я же не актер, – сказал ты после долгой паузы. – Предпочитаю создавать слова, а не просто стоять на сцене и попугайски их повторять, как… как… – Ты замялся, подыскивая уместное сравнение.
– Как попугай? – предложила Ребекка, придя в восторг от того, как ее возлюбленный одержал над тобой такую легкую победу.
– Вообще-то я читал ваш роман, – продолжал Арьян, и выглядело так, будто он уже чувствовал себя увереннее. Мы оба посмотрели на него, чтобы понять, кому он это говорит.
– Спасибо, – ответила я. – Совершенно необязательно было.
– Я читал его не потому, что встречусь сегодня с вами. Я уже прочел его до того, как познакомился с Ребеккой. Может, два года назад? Мне очень понравилось.
– А что именно вам в нем понравилось? – спросил ты, и я повернулась к тебе, удивленная вопросом. Ты на лжи пытался поймать его – или как?
– Мне понравилась сама история, – ответил он. – Понравились герои. И мне понравилось, как все написано.
– А поточнее нельзя? – спросил ты, и я ощутила, как у меня что-то проваливается в животе: он дал ответ настолько общий, что с немалой вероятностью ничего поточнее сказать он и не мог. – Видите ли, писателю всегда полезно знать, какие пассажи произвели наибольшее впечатление на читателя. Мы так скверно судим собственные работы.
Несколько мгновений он безмолвно смотрел на тебя, и я видела, что он понимает: ты стараешься столкнуть его с лесенки на ступеньку-другую. Вы с ним долго удерживали взгляды друг друга, а потом он вновь повернулся ко мне и поставил винный бокал на стол.
– Тот момент, когда девочка берет дядину машину, – сказал он. – А до этого она пила и теперь вместе с машиной улетает в кювет. Дверцы, они… – Он задумался. – Как это слово? Они не могли открыть дверцы, потому что их зажало между двумя деревьями, да?
– Да, – подтвердила я.
– Мне понравилось напряжение в той сцене. И когда она перебралась на заднее сиденье, чтобы вылезти. Я сам так однажды делал. Взял у дяди машину, то есть, а он не знал. И попал в аварию. Девушка, с которой я был, она мне очень нравилась, ее сильно поранило. И она меня так и не простила.
– Что с нею случилось? – спросила я.
– Ветровое стекло раскололось, и сотни осколков поранили ей лицо. Много зашивать пришлось.
– И помогло? – спросила я. – В смысле – операции?
– Да, но шрамы все равно остались. В общем, тот отрывок у вас мне очень понравился. Вы очень хорошо пишете о страхе.
– Ну, роман же так и называется, в конце концов, – раздраженно пробормотал ты. – “Страх”.
– Да, но книга на самом деле не совсем об этом, ведь так? – продолжал Арьян. – Более того, я думаю, что роман имеет очень мало отношения к страху. С моей точки зрения, он о храбрости.
– Вы очень проницательны, – сказала я. – Не все это понимают.
– Я б не слишком льстила себе, – сказала Ребекка. – Как актера Арьяна, очевидно, литература интересует очень сильно, вот он много и читает.
– Что-то подсказывает мне – когда учились в школе, вы были тем мальчиком, кто всегда приходит на уроки хорошо подготовленным, – заметил ты, и я бросила взгляд на тебя: меня уже раздражали твои капризы.
– Наверное, да, – признал Арьян, отказываясь глотать твою приманку. – Мне хотелось успешно сдать экзамены и…
– Да-да, – перебил ты, отмахнувшись от него.
– Ребекка мне рассказывала, вы тоже раньше были писателем, – сказал Арьян, и я поморщилась от его выбора слов.
– Прошу прощения? – сказал ты.
– Она говорит, когда-то вы сочинили роман, – ответил он.
– Написал я, вообще-то, больше двух, – сказал ты, а я подумала: “Шесть”.
– Тогда между вами должна быть какая-то конкуренция? – спросил он, переводя взгляд с меня на тебя, и я покачала головой.
– Ой нет, – сказала я. – Ничего подобного. Моего мужа печатают гораздо дольше, чем меня, и весьма уважают. Я-то во всем этом сравнительный новичок.
– Однако ваша книга пользовалась таким успехом, – сказал он.
– Да, – признала я, желая хоть раз принять комплимент. – Да, с ней вышло удачно.
– Меня тут беспокоит прошедшее время в вашей реплике, – сказал ты.
– Я этого не понимаю, – произнес Арьян, прищурившись.
– Вы упомянули, что я раньше был писателем. Ничем я не был. Я и есть он.
– Точно так же, как я – актер, – сказал Арьян. – Быть может, вы тоже отдыхаете. Я слышал, многие писатели так поступают. Как бы то ни было, я с нетерпением жду, когда можно будет прочесть вашу следующую книгу. Со временем, я имею в виду. Если она отыщет себе издателя.
Ты не успел на это откликнуться – вошла мама и сообщила нам, что ужин готов. По-моему, я никогда в жизни не бывала так счастлива кого-то видеть.
Позднее я застала тебя в прихожей – ты мрачно рассматривал какие-то старые семейные фотографии. На меня накатила вдруг тревога, что ты на меня сердишься, но она рассеялась, когда ты улыбнулся, подался ко мне и поцеловал меня.
– А давай на будущий год не поедем на Рождество ни к твоей родне, ни к моей? – предложил ты. – А вместо этого можно отправиться в отпуск. Куда-нибудь, где жарко. Только мы с тобой вдвоем.
– Мне эта мысль нравится, – сказала я. – Как ты вообще?
– Отлично, – ответил ты. – А почему ты спрашиваешь?
– За ужином ты был очень тих.
– Я ел.
Я замялась, сомневаясь, стоит мне поднимать эту тему или нет.
– Знаешь, Арьян же не пытался тебе грубить, – наконец произнесла я. – Он, вероятно, просто…
– Да и нахер этого Арьяна, – перебил меня ты. – Есть в нем нечто трагическое, ты не находишь?
– Да нет, вообще-то, – ответила я.
– Ты не считаешь, что он несколько обольщается?
– В каком смысле?
– Мечтает добиться успеха в Голливуде.
Какой-то миг я ничего не отвечала, не понимая, и в самом ли деле ты в это веришь или же просто решил исказить его реплики, чтобы они начали отвечать твоему собственному замыслу.
– В общем мне показалось, что он достаточно реалистично смотрит на свое будущее, – наконец ответила тебе я.
– Ты на нем залипла, так?
Я раздраженно вскинула взгляд.
– Скажи мне, пожалуйста, что ты пошутил, – ответила я, уже заранее ненавидя то, куда, казалось, вел наш разговор.
Ты уставился на меня и смотрел так очень долго, а потом расплылся в широчайшей улыбке.
– Конечно, шучу, – сказал ты. – Будь проще, Идит! Это же Рождество!
Я отстранилась от тебя, но не успела ничего сказать – в дверь позвонили, и я услышала, как мама окликает меня из гостиной, прося открыть.
– Извини, – произнесла я, пытаясь обогнуть тебя, но ты прижал меня к стене. – Морис, ты мне мешаешь, – сказала я, чуть повысив голос, и лишь тогда ты сделал шажок в сторону, только чтоб удалось протиснуться, я добралась до парадной двери и открыла ее. Снаружи, весь в снегу, под лампочкой стоял Роберт. На нем было серое пальто, по виду совсем новое, и шарф, какой могла бы ему подарить только его мать. Еще он постригся. Стрижка у него выглядела слишком уж молодежно, она хорошо смотрелась бы на человеке лет на десять младше, а у Роберта казалась чуточку безысходной.
– Привет, Идит, – произнес он. – Счастливого Рождества.
– Роберт, – сказала я, слегка отступая от удивления при виде него. – Никто не говорил, что ты… Ребекка тебя ждет?
– Возможно, я забыл ей сказать, что загляну.
– Ну да. – Я стояла и смотрела на него, не зная толком, что мне делать дальше, и тут у меня за спиной возник ты.
– Привет, Роберт, – сказал ты.
– Морис.
– Похоже, ты замерз, дружище.
– У меня уже яйца отмерзают. Можно зайти в дом?
– Я не уверена, – ответила я. – Ты считаешь, это хорошая мысль?
– Конечно, можно, – произнес ты, распахивая дверь пошире. – Ты же по-прежнему член семьи. Заходи.
Я шагнула вбок, когда он прошел в прихожую и снял пальто и шарф, после чего потянулся ко мне и неловко чмокнул в щеку. От его холодных губ я немного вздрогнула.
– Ты же не пил, правда? – спросила я. – Ты пришел не скандал тут устраивать?
– Я совершенно трезв, – ответил он. – Обедал с матерью и не принял ни капли спиртного – мне хотелось приехать повидаться с мальчишками.
– Они вон там, – сказал ты и показал на гостиную.
– Они порядком устали, – вмешалась я. – Играли весь день, а за ужином наелись до отвала.
– Роберт, – произнес голос у меня за спиной, и я повернулась навстречу своей сестре – та вышла в прихожую, на лице маска досады. – Ты это какого хера тут делаешь?
– Счастливого Рождества, – повторил он, делая шаг вперед, чтобы поцеловать и ее тоже, но она отпрянула и вытянула руки, словно бы тщательно выдерживая дистанцию.
– Вот не надо мне тут этого счастливого Рождества, – сказала она. – Я задала тебе вопрос. Какого хера ты тут делаешь?
– Полна праздничного благодушия, понимаю.
– Роберт, я…
– Мне хотелось немного побыть со своими сыновьями, – вздохнув, ответил он. – Это уголовное преступление?
– Нет, но мы уже об этом разговаривали. Они твои весь день двадцать седьмого.
– Но ведь это не одно и то же, правда? – сказал он. – Я пропустил, как они сегодня утром разворачивали подарки. Меня впервые при этом не было.
– Ну а я была. И Арьян был. Поэтому все вышло прекрасно. Ты им не понадобился. Они, вообще-то, про тебя даже не вспомнили.
– Ребекка, это жестоко, – сказала я, и она теперь обернулась ко мне, ткнула пальцем в воздух и велела не совать нос не в свое дело. Она уже была слегка пьяна, и от ее тона я припомнила наше с нею общее детство, когда сестра набрасывалась на меня безо всякого повода и ссора наша в любой миг грозила перерасти в драку. Воспоминание об этом испугало меня.
– Я просто хочу повидать своих детей, – тихонько произнес Роберт. – Мне можно войти? Пожалуйста!
– Нет, нельзя, – сказала она. – Если ты сейчас туда войдешь, они только перевозбудятся, а я их планировала уже скоро укладывать. Лучше бы ты просто ушел.
– Но, Ребекка, он же добирался в такую даль, – возмутилась я. – Несколько минут уж точно не помешают…
– Ох, ну вот, поехали, – сказала она, закатывая глаза. – Вечно ты за него, а?
– Ничего я ни за кого, – ответила я. – Но сегодня же Рождество, в конце концов.
– Видишь? – сказала она, повернувшись к Арьяну, который тоже вышел к нам в прихожую, но держался чуть поодаль, не уверенный в своей роли в общей беседе – если такая ему вообще полагалась. – Вот с чем мне приходится жить. Никто никогда меня не поддерживает.
– Я вот честно не ссориться приехал, – спокойно произнес Роберт. – Привет, Арьян, как дела?
– У меня хорошо, спасибо, – ответил тот. – А ты как?
– Лучше некуда, – ответил Роберт. – В начале недели был небольшой насморк, но теперь, кажется…
– Мы не могли бы прекратить, пожалуйста, этот светский треп? – спросила Ребекка, уже возвысив голос.
– Тебе от насморка и простуды лучше чего-нибудь попить, – произнес ты. – В такое время года подцепишь что-нибудь – и сляжешь на несколько дней.
– У меня нурофен есть, если поможет, – предложил Арьян.
– Спасибо, Арьян, – сказал Роберт. – Но, кажется, пока у меня все в порядке.
– Ну, я могу дать тебе парочку с собой, если…
– Арьян! – взревела Ребекка, и я аж вздрогнула. – Ты не мог бы… – Она умолкла, закрыла глаза и глубоко вдохнула носом. Такое, воображала я, терапевт ей мог посоветовать делать в минуты стресса.
– Будет как раз то, что надо, если я увижусь со своими детьми, – сказал Роберт. – Так даже Идит считает.
– Я просил тебя не впутывать в это Идит, – сказал ты, сделав шаг вперед и обхватив рукою меня за плечи.
– Я помню, – согласился он. – Извини. Но послушай, Ребекка, можно я просто зайду и поздороваюсь? Чего нам тут всем топтаться в прихожей.
Не успела она ответить, как старший мой племянник Дэмьен выскочил из гостиной и завопил от восторга при виде своего отца, подбежал к нему и обхватил ему ноги. Мгновение спустя возник и Эдвард – и поступил точно так же, и сразу же оба мальчишки принялись наперебой ему рассказывать, какие подарки они получили, схватили его за каждую руку и потащили в гостиную показывать новые игрушки.
– Извини, – произнес Роберт, проходя мимо Ребекки, при этом ему не удалось скрыть в голосе нотку торжества. – Честное слово, я ненадолго. Час максимум.
– Этого я так не оставлю, – произнесла Ребекка, едва он скрылся в гостиной и притворил за собой дверь. – Если он считает, будто может являться когда ему только заблагорассудится и…
– Быть может, если б ты организовала ему подходящие часы посещений, – сказала я. – А то, я так понимаю, с тобой ужасно трудно иметь дело.
– Ох, да заткнись ты уже, Идит. Ты же совсем не соображаешь, о чем толкуешь.
– Но ты обратилась к нам всем, Ребекка, – проговорил ты. – Поэтому вполне обоснованно твоя сестра высказала собственное мнение.
– И ты, значит, на его стороне, да? – спросила она. – Какой сюрприз! Послушай, между нами все кончено, и я не желаю, чтобы он все время околачивался вокруг, неужели это так трудно понять? Мальчики принадлежат мне, и…
– Ох да ради ж бога, – сказала я, всплеснув руками. – Мальчики никому не принадлежат! А если они и чьи-то, то вас обоих!
– Они принадлежат мне, – стояла на своем она, – и их нужно оставить в покое, чтобы они приспособились к своей новой жизни.
Я больше не могла слушать всю эту чепуху и вслед за Робертом ушла в гостиную, а за мною медленно, один за другим, – ты, Ребекка и Арьян. Роберт сдержал слово – пробыл лишь час, и если б мальчишки не кинулись в слезы, когда он наконец ушел, это был бы совершенно приятный визит.
Только позже тем вечером, когда я уже засыпала, на ум мне взбрела одна реплика нашего спора. Ты сказал это Роберту.
Я просил тебя не впутывать в это Идит.
Когда это ты у него это просил, Морис? Потому что было это не тогда, когда мы все там стояли. Ты звонил ему после того, как он приезжал ко мне повидаться в УВА? Или сам ездил в Лондон и мне об этом ничего не сказал? И что еще делал ты все те месяцы, о чем я не подозревала? С учетом всего этого ты простишь меня, если я кажусь несколько мнительной.
5. Январь
Новый семестр начался волнующе – с двух известий; одно стало поводом для празднования, другое – причиной скандала.
Первое – объявление Гэрретта Колби, что он подписал договор с издательством на выпуск его дебютного сборника рассказов “Голоса зверей”. Он сообщил нам это, когда мы расселись перед вводным семинаром, на котором критиковать должны были как раз его, и реакция других студентов разнилась от восторга до зависти и от неверия до чего-то, напоминающего тщательно подавляемую ярость.
Я взвесила хорошенько, говорить об этом тебе или не стоит, но решила, что должна. Все равно ты в итоге узнаешь и спросишь, почему я сразу не сказала тебе сама. Но пару дней все-таки я выждала и сообщила, когда мы сели вместе ужинать и у тебя, судя по виду, было хорошее настроение. В тот вечер я вернулась домой, и меня немного раздосадовало, что ты снова работаешь у меня в кабинете. Ты отметил, что его окно смотрит в сад, а не на улицу, а тебе нужен покой, чтобы писать, а кроме того, я же все равно почти весь день в студгородке, поэтому какая разница?
– У тебя, кажется, приподнятое настроение, – заметила я, когда мы ели. – Работа, должно быть, продвигается неплохо.
– Очень хорошо она движется, – бодро заявил ты. – Знаешь тот миг, когда осознаешь, что книга у тебя в надежной хватке и ты точно понимаешь, куда дело идет?
– Вроде того, да.
– Вот так вот мне сейчас. Писать роман – это война, и мне кажется, что я в ней наконец побеждаю.
– Я не на шутку рада это слышать, – ответила я. – Так ты мне хоть намеком дашь понять, о чем будет твоя книга?
– Боюсь, что нет, – сказал ты, покачивая головой и ухмыляясь, словно проказливый малыш. – Ты ж не против, правда?
– Едва ли я имею на это право, – сказала я. – Не то чтоб я рвалась тебе рассказывать о своей.
– Именно, – подтвердил ты. – Ты, должно быть, все равно уже движешься к окончательному черновику?
– Еще месяца полтора или около того. А ты?
– Примерно столько же.
– Что? – спросила я и уставилась на тебя в изумлении. – Но ты же начал только в ноябре.
– Я знаю, но она просто складывается гораздо быстрее, чем я воображал. Такое бывает. Энтони Берджесс написал “Заводной апельсин” где-то за три недели, между прочим. Фолкнер “Когда я умирала” – за шесть.
– Ну так это же чудесно, – сказала я, сама не уверенная, чудесно это или нет. Я не могла себе даже представить, что роман возможно написать за такой короткий срок, но осознавала, что ты часто работал долгими рывками творческого напряжения. – Вообще-то у меня тоже новости есть, – осторожно проговорила я, молясь, чтобы мое объявление не испортило тебе хорошего настроения.
– Вот как? – спросил ты. – И что такое?
– Помнишь Гэрретта Колби?
– Детского писателя с говорящими зверюшками?
– Он не детский писатель, – вздохнув, ответила я. – Тебе это уже говорили. И не раз. У него рассказы для взрослых.
– Про говорящих зверюшек.
– У Мураками в книгах много животных разговаривает, – сказала я. – И у Булгакова. И у Филипа Пулмана.
– Да, но ты ж не сравниваешь с ними этого мелкого задрота, – сказал ты.
– Не называй его так. Это нехорошо.
– Тебе он нравится не больше, чем мне.
– Да, но все равно.
– Прекрасно, – сказал ты, хохотнув. – Буду хороший. Что же с ним там? У него случился некий прорыв? Он решил, что его роману необходимы деревья, танцующие танго, или несколько фонарных столбов, которые умеют жонглировать, распевая при этом арии из оперетт?
– Нет. Вообще-то он их продал.
– В каком это смысле – продал? Продал что?
– Продал свои рассказы. Как сборник.
Ты отложил прибор и уставился на меня с неверием на лице.
– Ты же не хочешь сказать – настоящему издателю?
– Да, – ответила я.
– Боже святый. – Ты оглядел комнату, отказываясь встречаться со мной взглядом, и я видела, что так ты даешь себе несколько мгновений роздыху для того, чтобы переварить только что полученную новость и решить, как на нее реагировать. – И кто их купил? – спросил ты, наконец вновь переведя взгляд на меня.
– Ты не поверишь, – сказала я. – Руфэс купил.
Ты даже не моргнул.
– Не мой же Руфэс? – уточнил ты.
– Полагаю, твой, – ответила я. – Если он у нас так называется.
Я встречалась с Руфэсом Шокроссом дважды, оба раза – очень коротко. Первый раз случился всего через несколько недель после того, как я начала ходить с тобою на свидания, я тогда ждала в вестибюле твоего издательства, а ты с ним встречался у него в кабинете наверху. После вы спустились с ним вместе. И по выражению твоего лица я сумела определить, что все у вас прошло не гладко, но ты не мог не познакомить его со мной. Мне он сразу понравился. В точности отвечал моему представлению о том, как должен выглядеть редактор: застегнутая доверху рубашка, очки в толстой оправе, взъерошенные волосы, по-мальчишески симпатичный, а бриться ему нужно, похоже, раз в пару месяцев, не чаще. Второй раз выпал несколько лет спустя, уже после того, как все твои романы отвергли, а от сотрудничества с тобой, в общем и целом, отказались. Мы с ним столкнулись в магазине здорового питания на Глассхаус-стрит, и все вышло до ужаса неловко. Ты изображал дружелюбие, но все, что говорил, произносилось явно с намерением оскорбить, и его твоя грубость, похоже, задела. Я же, со своей стороны, только смутилась. Понимала, что бедняга не получал удовольствия от того, что отказывался издавать твои романы, у него просто не было выбора. В конце концов, они действительно никуда не годились.
– Должно быть, он потерял рассудок, – сказал ты, стараясь, чтобы прозвучало лихо, но я слышала, что всеми фибрами своего существа ты стараешься удержаться и не швырять миски с едой, чтоб потом не смотреть с отвращением на потеки еды, яростно сбегающие по стенам.
– На самом деле он вполне умелый, – сказала я.
– Руфэс?
– Нет, Гэрретт.
– Ой, не смеши меня.
– Морис, ты же его даже не читал, – отметила я. – Ты этого не знаешь.
– С “Титаником” я тоже не тонул, но знаю, что ощущение не из приятных, – сказал ты, качая головой. – Засранец Руфэс. Ты слышала, сколько он получил? Аванс, я имею в виду.
– Нет, – ответила я. – Про это он не упоминал.
– Вероятно, не очень много.
Вообще-то очень. Ему предложили аванс в сто тысяч фунтов за сборник рассказов и следующий за ним роман. Но я предпочла тебе об этом не сообщать.
– Ну, удачи ему тогда, наверное, – сказал ты после длительной паузы, заполненной плохо скрываемым неистовством гнева.
Я вздохнула. Приятный вечер вдвоем опять псу под хвост. Я не жалела, что подняла эту тему, но мне хотелось уже от нее отойти. Оглядываясь сейчас, я не понимаю толком, желала ли тогда сделать тебе больно, рассказав об успехе Гэрретта. Ты же, в конце концов, ранил меня – и не раз. Ты вредил мне физически. Быть может, мне не терпелось отомстить. Хоть ты и разыгрывал хладнокровие, и делал вид, будто происходящее с моими студентами не имеет для тебя особого значения, я знала, что ворочать это в голове ты будешь еще не одну неделю.
– Сегодня еще кое-что произошло, – сказала я, нарушив затянувшееся молчание, поскольку уже была готова поделиться с тобой и другим известием. – Одну мою студентку вышвырнули с курса.
– Правда? – переспросил ты, выпрямляясь на стуле. – Кого?
– Помнишь Майю Дразковску?
Ты нахмурился.
– Она была которая?
– Когда ты приходил беседовать с моими студентами, у нее был такой вид, будто лучше бы она тебя отымела, чем слушала.
– Тебе придется сузить выборку.
– Ой, да ну тебя, – со смехом сказала я.
– Да, я ее помню, – признал ты. – Что произошло? Почему ее выгнали?
– Плагиат, – ответила я.
– Шутишь!
– Нет.
– У кого содрала?
– Честно говоря, я о таком авторе не слышала. Рассказ печатали в “Нью-Йоркере” три или четыре года назад.
Ты встал, собрал миски и тарелки и начал переносить их к раковине, чтобы ополоснуть, прежде чем загрузить посуду в моечную машину. Когда я встала тебе помочь, ты опустил руку мне на плечо и велел оставаться там же, где сижу, – у меня был трудный день, и мне полагается отдых.
– Как же ее поймали? – спросил ты.
– Текст узнал старший преподаватель. Очевидно, он преданный читатель “Нью-Йоркера” и у него подшивка старых номеров. Сегодня утром ее вызвали, представили ей доказательства, а эта дурочка не нашла ничего лучшего, как сказать, что все это просто совпадение.
– Совпадение длиной в пять тысяч слов? – рассмеявшись, спросил ты.
– Ну вот да. Этому бы нипочем не поверили. В общем, эту линию защиты она скоро забросила. Через пару минут уже потекли слезы и она рассказывала нам, как чувствовала, будто на курсе ей не место, что она не может состязаться со всеми остальными. “Я бы могла что-нибудь написать, конечно, – говорила нам она, – но оно не дотянуло бы до нужной планки, а я отказываюсь сдавать некачественную работу. Просто не могу”.
– Но ее вполне устраивает подавать чью-то чужую работу? – произнес ты.
– Я так и сказала! А она лишь заплакала еще пуще. В общем, все это тянулось час и стало довольно скучным, а когда мы достигли того рубежа, когда она принялась нам рассказывать, как ее дядя, бывало, усаживал ее себе на колени, когда она была маленькой девочкой, и теперь ей непонятно, не это ли причина такого ее нынешнего поведения…
– Ох да что ты будешь делать.
– Вот-вот. Мы ей сказали, что нас заботит лишь ее успеваемость и то, что она утратила наше доверие.
– И вы ее вышибли?
– Ну, мы сказали, что передадим это дело начальнику отдела студентов, но на занятия она ходить не сможет, пока с этой ситуацией не разберутся. После чего она закатила сцену и сказала, что хочет вообще уйти из университета, прямо сейчас, что я – худший преподаватель на свете и что если б она написала “Страх”, то скорее съела бы его сама, страницу за страницей, чем позволила бы кому-либо его прочесть. “Разве вам за него не стыдно? – спросила она у меня. – Все это шаблонное письмо, одномерные персонажи, банальная развязка. Я б в ужасе была, если бы мне выпало такое написать”. И тут уж я ничего не смогла с собой поделать. Я сказала, что, возможно, так когда-нибудь и произойдет, раз ей сейчас не стыдно воровать чужие рассказы.
– Ха!
– Да, после этого-то она и заткнулась. Выскочила оттуда, а чуть позднее завотделением прислал мне по электронке письмо, где сказал, что она официально ушла с курса, а мне надлежит об этом известить других студентов.
– Ну, очень похоже, что поделом ей, – сказал ты. – Плагиат – величайшее преступление, на какое способен писатель. Но тебе себя винить здесь совсем не в чем.
– Винить себя? – переспросила я, поворачиваясь к тебе, пока ты загружал посудомоечную машину. – С чего бы это мне в чем-то себя винить?
– Ты и не должна, – ответил ты. – Я это и говорю. Ты тут не виновата.
– Нет, это я понимаю, – сказала я. – Но если б я и винила себя в чем-то – в смысле, ошибочно, – то в чем я должна была себя винить?
– Не знаю, – ответил ты. – Быть может, она чувствовала, что ты на нее слишком уж давишь? Или она ощущала, будто не способна писать в той среде, какую ты создала? Она была б идиоткой, если бы так считала, конечно. Поэтому я и говорю, что тебе ни в чем винить себя не стоит.
– Но я же и не виню, – раздраженно произнесла я. – По крайней мере, не винила, пока ты не предложил мне этого не делать.
– Хорошо, – сказал ты, подходя и целуя меня в лоб. – Значит, мы единого мнения. А теперь я, наверное, схожу прогуляюсь, если ты не против. Рагу было все-таки тяжеловато, ты не считаешь? И я должен подумать о завтрашней работе. У себя в романе я дошел до критической стадии, и мне нужно ясно разложить мысли в голове.
И не успела я чего-либо сказать или предложить пойти с тобой, ты снял с вешалки куртку и ушел.
Винить себя? – подумала я. – Какого хера мне себя в чем-то винить?
Три дня спустя я покупала что-то на Рыночной площади, когда вдруг пошел дождь, и я укрылась в пабе “Сэр Гарнет”. Обычно сама по себе в барах днем я не сижу, но у меня в сумке с собой была новая Энн Тайлер[48], и я подумала, что можно посидеть с бокалом вина и немножко расслабиться. Я допила, дождь прекратился, и я пыталась решить, заказать ли мне еще или уйти, – и тут вдруг за окном мелькнул человек со знакомым лицом, заметил меня внутри и помахал. Я помахала в ответ, и мгновение спустя дверь открылась и он вошел.
То был мой объект воздыханий. Николас Брей.
– Здрасьте, Идит, – сказал он, улыбнувшись, и мне очень понравились ямочки, что проявились у него на щеках. – Вот как вы проводите, значит, свои дни, пока не преподаете? Пьете в одиночестве?
– Нет, обычно – нет, – ответила я, не желая, чтобы он решил, будто я в свободное время – какая-то одинокая пьянчуга. – Вышла за покупками, видите ли, и тут дождь…
– Я пошутил, – сказал он, усаживаясь было напротив меня, но тут же вскочил снова. – Ой, простите. Видимо, надо бы сперва спросить, не против ли вы моего общества, а не считать по умолчанию, что не против.
– Прошу вас, – сказала я, показывая на сиденье. – Вообще-то я подумывала заказать себе еще. Можете ко мне присоединиться, если желаете.
Он сходил к стойке бара и взял себе пинту, а мне еще одно вино, сел напротив, мы с ним чокнулись, и он меня отчитал за то, что я не смотрю ему в глаза при этом.
– В некоторых странах, – сказал он, – за такое поведение вас бы не пускали в пабы.
На нем была драная джинсовая рубаха, расстегнутая наполовину до груди, под нею – белая футболка. Рукава он закатал, и я впервые заметила на мякоти его правого предплечья татуировку. Две буквы – ЭБ.
– Инициалы моей тетушки, – сказал он, когда я спросила, что они значат. – Она меня вырастила после того, как не стало моих родителей.
– Что с ними случилось? – спросила я, поскольку не знала, что он сирота.
– Автокатастрофа, – ответил он, пожав плечами. – Все нормально, мне тогда было всего три годика. На самом деле я их не помню. Так или иначе, тетушка – папина сестра – взяла меня к себе. Она соцработник. Своих детей у нее нет. И она обо мне заботилась.
После мы немного поговорили о его работе, о том, как она продвигается, и уже вскорости настал мой черед идти к бару и заказывать еще. Назад я принесла и немного арахиса – меня беспокоило, что так можно напиться слишком скоро, и я переключилась на лагер, а не то вышло бы, что я одна выпила целую бутылку вина.
Вскоре все наши рубежи обороны пали, и я попросила его просветить меня насчет школьных сплетен.
– Какого рода сплетни вас интересуют? – спросил Николас.
– Ну, кто с кем спит – такое вот.
– Такого, мне кажется, не очень много, – ответил он, немного сощурив глаза в размышлении. – Вероятно, вы заметили, что у нас на семинаре сексуальной энергии не перебор.
– Да, и это очень разочаровывает, – сказала я, уже бесстыже с ним заигрывая и наслаждаясь своей свободой просто смотреть на его красивое лицо. – Когда я была студенткой, мы половину времени проводили в постелях друг у дружки. Я надеялась, что у нас хотя б несколько сердец разобьется, а потом – встречные обвинения прямо на занятиях, демонстративные уходы из класса…
– Впереди еще полгода, – ответил он. – Еще, может, успеем вас удивить. В любом случае, единственная девушка, по кому сохнут все мальчишки, совершенно недосягаема.
Я об этом подумала, пробежала в уме по всем нашим студенткам, не уверенная, кого он может иметь в виду.
– Это кто же? – спросила я, а он лишь улыбнулся и сделал долгий глоток из своей пинты, не спуская с меня взгляд. – Ох, я вас умоляю, – сказала я и немного покраснела, но пришла в полнейший восторг. – Сомневаюсь, что кто-то воспринимает меня в таких понятиях. Я такая старая, что большинству парней в группе гожусь… ну, в старшие сестры. А вы как же? С кем-нибудь встречаетесь?
Николас пожал плечами, затем покачал головой.
– Да, в общем, ни с кем, – ответил он. – Из нашего семинара, во всяком случае, ни с кем. Наверное, целиком сосредоточился на своей работе.
– И то дело, – сказала я.
– А можно спросить, сколько вы уже со своим мужем вместе? – произнес он.
– Мы женились пять с хвостиком лет назад, – сообщила ему я. – И несколько лет еще встречались до этого.
– Он невероятно хорош собой, – сказал Николас, и я кивнула.
– Так и есть, – сказала я. – А почему вы спросили? Вы ж на нем не залипли, правда?
– Нет, – ответил он. – Я гетеро. Сказал в том смысле, что он настолько очевидно симпатичен.
– Согласна на все сто, – сказала я и махнула бармену, чтобы принесли еще по одной.
– Мне кажется, Гэрретт на нем залип, – произнес Николас.
– Правда? – удивилась я. – Они с Морисом несколько раз встречались, и мне всегда казалось, что между ними существует некоторое взаимное презрение.
– Гэрретт просто так себя ведет, потому что хочет залезть к нему в штаны. Знаете, он сейчас всех нас прямо с ума сводит. Рассказывая, что относиться к нему как-то иначе вовсе не надо, хоть он и станет издаваемым писателем.
– А вы относитесь? – спросила я.
– Нет. Я и раньше думал, что он павлин, и считаю его павлином по-прежнему. Теперь он просто павлин, которого вскоре напечатают, почти никакой разницы.
Я рассмеялась, но не согласиться с ним не могла. Что-то во мне знало: неправильно столько времени пить наедине с одним своим студентом, но, если честно, мне было все равно. Я наслаждалась свободой, какую он мне предлагал, таким чувством, будто мне снова двадцать три и я мечтаю о карьере писателя. Чем больше мы с ним пили, тем привлекательней он становился, и когда он откинулся на спинку стула в какой-то миг и театрально зевнул, футболка задралась у него на животе и стали видны темные тонкие волоски. Лишь от одного взгляда на них мне захотелось вообразить, как он может выглядеть, если стянет с себя эту футболку совсем.
Быть может, он догадался. Возможно, после нашей первой пары порций он задался вопросом, не закончится ли этот день тем, что мы окажемся в одной постели. В конце концов, я на подобное уже намекала. Потому что, когда мы допили очередное заказанное, он спросил, хочу ли я взять еще или же мы лучше куда-нибудь пойдем.
– Куда, например? – спросила у него я.
– Например, ко мне, – сказал он без грана смущения. – До меня тут пешком несколько минут.
Я пожала плечами. Не хотелось, чтобы он думал, будто меня это как-то шокирует.
– В смысле – перепихнуться? – спросила я.
– Ну да, – ответил он. – Если хотите.
– Скажите мне, что перепих со своей учительницей не всегда был вашей фантазией.
– Вы б так не думали, если б видели тех учительниц, что были у меня в школе.
– Так почему б нам… просто не прогуляться по улице и немного не подышать свежим воздухом? – предложила я, вставая, и уже совсем скоро мы оказались снаружи, ощущая ошарашивающее действие солнечного света на наши глаза, поскольку были изрядно пьяны. Мы прогулялись по Сент-Питерз-стрит и вышли в Гоут-лейн, но все это время совсем не разговаривали. От предвкушения я невероятно возбудилась и то, что́ я стану делать дальше, представляла смутно: действительно ли отправиться с ним в постель или же развернуться прямо у него на пороге, возложить руку ему на грудь и сказать что-нибудь вроде: “Вы очень милы, Николас, но все это никак не может закончиться хорошо ни для кого из нас”. Было такое ощущение, будто я наблюдала за собой откуда-то сверху, словно сама была героиней какого-то фильма, готовой принять неверное решение, какое неизбежно приведет к катастрофе, но когда он наконец остановился у двери и вставил ключ в замок, у меня возникло необычайное желание последовать за ним внутрь – и пусть он делает со мной все, что захочет.
Он повернулся ко мне, увидел, какое у меня лицо, и слегка улыбнулся.
– Ответ будет “нет”, верно? – произнес он.
– Извините, – сказала я. – Неудачный момент и все такое.
Он пожал плечами. Я видела – умолять он не намерен. Однако склонился и поцеловал меня, и я ответила на его поцелуй – и могу сказать тебе, Морис, мальчик этот целоваться умел.
– Мне лучше пойти, – сказала я, отворачиваясь, и пока удалялась по улице – знала, что он провожает меня взглядом, и мне от этого было хорошо.
Вернувшись в квартиру – и вновь запнувшись о те чертовы перила, которые ты до сих пор так и не починил, – я приняла долгий душ и позже, когда мы оба сидели на диване и смотрели кино, поймала себя на том, что вообще едва думаю о событиях того дня. Настала среда – и между мною и Николасом не было никакой неловкости, его, казалось, весь этот случай никак не затронул, и я даже начала спрашивать себя, не навоображала ли я весь этот флирт с ним и тот поцелуй.
6. Февраль
В начале февраля завотделением Джордж Кэнтер заглянул ко мне в кабинет обсудить кое-какие студенческие дела, и пока он сидел со мной, я воспользовалась этой возможностью и спросила у него, не смогу ли я остаться в УВА еще на несколько лет.
– Конечно, мы бы с восторгом вас оставили у себя, Идит, – ответил Джордж. – И если подвернется вакансия, мы определенно сможем это обсудить. Хотя по юридическим причинам нам, возможно, придется объявлять о вакансии формально. Но если б мы даже объявили, думаю, чтобы победить вас, понадобилась бы очень сильная кандидатура. А в особенности – из-за того, что вы уже, так сказать, in situ. Чтобы мне просто знать, – добавил он, – когда вы рассчитываете издать свой второй роман?
– Планировала сдать его к апрелю, – сказала я. – И если все пойдет хорошо, надеюсь, выйдет он к следующей весне.
– Ну, и это, разумеется, тоже не повредит, – сказал он. – Преподавательский состав хорошо выглядит, если активно издается. Студентам нужно видеть, что мы не только учим, но и делаем что-то сами.
В дверь постучали, и в кабинет просунул голову ты. Всего лишь второй раз ты заходил ко мне в кабинет после нашего переезда в Норидж – и выглядел до нелепого бодрым, когда переводил взгляд с меня на Джорджа и обратно.
– Не помешал, нет? – спросил ты, делая шаг внутрь. – Здрасьте, Джордж, как всё?
– Морис, – произнес он, вставая и яростно пожимая тебе руку. – Нет, мы как раз заканчивали. Я говорил Идит, что даже если ей придется подавать заявку на конкурс, я думаю, что могу безо всякой предвзятости сказать, что ее заявление будет благосклонно принято.
Я заметила, что, пока ты переваривал эти сведения, лицо у тебя ожесточилось. Конечно же, я еще не разговаривала с тобой о том, чтобы остаться в УВА, и понятия не имела поэтому, как бы ты к этому отнесся. Но расспрашивать ни о чем ты не стал, и когда Джордж наконец-то отпустил твою руку, ты наклонился поцеловать меня в щеку, произнеся:
– Привет, красотка, – что тебе было совершенно не свойственно.
– Да и тебе привет, – сказала я. – Что тебя сюда принесло?
– Кое-какие добрые вести, – ответил ты.
– Вероятно, мне лучше вас обоих покинуть, – произнес Джордж, бочком двигаясь к двери.
– Нет-нет, не уходите, – сказала я, поскольку в тот миг ощущала, что не хочу оставаться наедине с тобой, когда ты можешь спросить у меня, что это мы тут обсуждали до твоего прихода. – Я с вами еще кое о чем хотела поговорить.
– Ладно, – ответил он, вновь садясь, и я видела, что его затягивающееся присутствие раздражает тебя в той же степени, в какой у него вызывает неловкость.
– Так что за добрые вести? – спросила я, глядя в твою сторону и стараясь ослабить напряжение, что между нами возникло.
– Про мой роман, – ответил ты.
– Неужели закончил, нет?
– Нет, не вполне. Но мне хотелось знать наверняка, что я на верном пути, и первые несколько глав я отправил кое-кому в нашем цеху.
– Кому? – спросила я.
– Питеру Уиллзу-Буше, – сказал ты.
– Агенту? – уточнил Джордж, вскинув взгляд, – на него это имя явно произвело впечатление. Все знали, кто такой Питер Уиллз-Буше. Если он брал себе автора, автор считался частью литературной элиты, будь он лауреатом Нобелевской премии – а Питер представлял троих – или же начинающим писателем.
– Я рада, что ты их ему отправил, Морис, – сказала я. – Он как раз тот агент, какого ты заслуживаешь. Но я могу себе представить, что услышишь ответ ты от него не сразу, поэтому давай пока не слишком воодушевляться.
– Но в том-то и дело, – ответил ты. – Сегодня утром он сам мне позвонил, я только из спортзала вернулся. Хочет со мною встретиться.
– В смысле – он уже все прочел?
– Сказал, что вчера вечером взял с собой домой, намереваясь прочесть лишь несколько страниц, а в итоге опоздал на два часа на день рождения своей невестки, потому что никак не мог оторваться.
– Да ты что! – воскликнула я, распахивая глаза с изумлением и восторгом.
– Он сказал, что это лучшие начальные главы любого романа, какие он читал за последние десять лет.
– Но, Морис, это же чудесно, – сказала я, вскакивая с места, чтобы тебя обнять, и от души за тебя радуясь. – До чего же я тобой горжусь.
– Спасибо, – ответил ты, ухмыляясь от уха до уха.
– Да, вы просто молодец, – произнес Джордж, вставая и вновь тряся тебя за руку. – Должно быть, вы от радости вне себя.
– Я знала, что однажды ты отыщешь дорогу назад, – сказала я. – Я всегда в тебя верила – ты же сам это знаешь, правда?
– Знаю, Идит, – сказал ты, и теплота в твоем голосе напомнила мне о более счастливых временах нашей совместной жизни. – И я это ценю, вот правда же. Ты единственный человек, кто всегда в меня верил. Даже когда в себя не верил я сам.
Я улыбнулась. Когда ты светил на меня своим лучом, все равно было невозможно не ощущать чудесного сияния.
– Значит, он, предположительно, тебя берет?
– Ну, видимо, да, но давай цыплят все ж по осени считать. Я потому и заскочил сюда. Примерно через час еду в Лондон с ним встречаться. Он сказал, что хотел бы увидеться сегодня, пока я не показал этого кому-то еще. Потом буду знать больше.
– Ух ты, до чего ж неймется-то ему, – сказала я.
– Похоже на то.
– Может, в итоге мы издадим свои книги примерно в одно время, – сказала я. – Весело будет, правда?
– О боже, давай лучше нет, – сказал ты, закатывая глаза. – Нет, нам нужно подождать и посмотреть, что сначала будет происходить с моей книгой, а затем ты поговоришь со своим издателем и проследишь, чтобы даты у нас не сталкивались. Так же больше смысла будет, не считаешь?
– Ну, – ответила я, ощущая, как сердце у меня немного упало. В конце концов, я свой роман писала три года, и мне не хотелось откладывать его издание ни по какой причине. Кроме того, я не понимала, чего это ради твоя работа ни с того ни с сего станет первостепеннее моей. – Я не уверена, но мы всегда же можем…
– Я лучше уже пойду, – сказал ты, глянув на часы. – Не хочу на поезд опаздывать. Мне просто хотелось посмотреть, какое у тебя будет лицо, когда я тебе об этом сообщу!
– Возможно, нам лучше просить вас подать заявление на работу здесь, – произнес Джордж, и я разочарованно зыркнула на него. – Для университета это по-настоящему ценное приобретение, если у нас в преподавательском составе работают перспективные писатели.
Ты рассмеялся и покачал головой.
– Не уверен, что вполне отвечаю этому описанию, а? – сказал ты. – Я чуть более мастит.
Когда вечером я вернулась домой, на коврике под дверью лежало письмо, которое привело меня в ярость. Я тщательно прочла его несколько раз, после чего заставила себя выждать, пока не схлынет первый натиск гнева, а затем сняла трубку и позвонила Ребекке.
– Я получила твое письмо, – сказала я безо всяких преамбул, когда она ответила, и постаралась при этом держать злость в своем голосе в узде. – Вернее сказать, письмо твоего адвоката.
– О, хорошо, – ответила она. – Чем скорее мы запустим мяч в игру, тем лучше. Мне повезло добиться слушания пораньше. Какая-то пара помирилась, поэтому открылось место в графике. Тебе не кажется, что людям пора уже перестать быть такими ветреными? Как бы то ни было, они проиграли, а выиграла я. Полагаю, ты сможешь?
Я на миг отвела трубку от лица и яростно на нее уставилась, как будто за несносное поведение моей сестры можно было спросить с телефонного аппарата.
– Ты же не думаешь всерьез, будто я стану это делать, правда? – спросила я.
Повисла долгая пауза. Мне стало интересно, действительно ли она удивилась моему отклику или просто делает вид.
– Думаю, конечно, – сказала она. – А отчего ж нет?
– Дай-ка я тебе прочту кусок того, что пишет твой адвокат, – сказала ей я. – “По нашему утверждению, Роберту Гелвуду недостает необходимых навыков для того, чтобы быть отцом несовершенно летних Дэмьена и Эдварда Гелвудов. Поскольку вы стали свидетелем его неустойчивого поведения с самого рождения обоих детей, мы просим вас дать показания о шатком состоянии его ума, непредсказуемом темпераменте и отсутствии у него родительской ответственности. Более того, мы надеемся, что вы поддержите нас в той позиции, что дети должны быть переданы под единоличную опеку их матери Ребекки Кэмберли-Гелвуд”.
– Такая юридическая белиберда, правда? – произнесла Ребекка и слегка хихикнула. – Даже ты б лучше написала.
– Я не против выбора слов возражаю, – сказала я. – Хотя, кстати, возможно, тебе имеет смысл сообщить своему адвокату, что слово “несовершеннолетние” пишется слитно. Насколько мне известно, Дэмьен и Эдвард не демисезонные.
– Ой, не будь таким педантом, ты прекрасно понимаешь, что он имел в виду. И это все, что тебе покоя не дает?
– Нет, еще мне не дает покоя другое: я ни секунды не верю, что Роберт – негодный отец.
– Конечно, нет, – согласилась она. – На самом деле он очень хороший отец.
– Тогда за каким же чертом?.. – Я умолкла и ущипнула себя за переносицу, чтобы сдержать гнев. – Серьезно, Ребекка, если ты так считаешь, тогда зачем же идешь в суд и утверждаешь там обратное? И зачем тебе при этом моя помощь?
– Потому что иначе он не даст мне забрать с собой детей, – ответила она.
– Куда забрать?
– В Америку.
– Зачем тебе в Америку? Ты имеешь в виду – в отпуск?
Она раздраженно хохотнула в ответ, как будто никак не могла взять в толк, что ей приходится объяснять такие очевидные вещи.
– Нет, мы туда переезжаем.
– Кто туда переезжает? И зачем? И с каких это пор?
– О боже мой, Идит. Столько вопросов! Это как беседовать с мисс Марпл. Арьян, мальчики и я – мы все переезжаем туда из-за его телесериала. В Лос-Анджелес, ты не поверишь.
– Ну, для него это хорошая новость, надо думать, – сказала я. – Но как же мальчики? Как быть с их образованием?
– В Америке школы имеются, насколько я понимаю.
– Да, с металлоискателями в каждом дверном проеме, чтобы не впускать стрелков.
– Ой, не преувеличивай.
– А как же их друзья?
– Заведут себе новых.
– Почему ты мне об этом раньше ничего не говорила?
– Извини, я думала, что сказала. Ну, я сообщила маме, поэтому не сомневалась, что она передаст.
– Ну вот не передала. Я впервые обо всем этом слышу. И что сказала мама?
– Очень расстроилась. Завела волынку о том, как станет скучать по мальчикам, не будет видеть, как они растут, и все это фа-фа ля-ля. Я ей говорю: “Мам, самолеты уже изобрели! Можешь прилетать в гости когда захочешь”. Хотя не пойми меня неправильно, Идит. Я не имела в виду буквально, когда б она ни захотела. Вероятно, нам будет некогда с новым кругом знакомств, поэтому, пожалуйста, не считай, будто кто-то из вас может просто объявляться без предупреждения.
– Уму непостижимо – ты не сказала мне всего этого лично. Я тоже буду скучать по мальчишкам. И Морис будет. Ты же знаешь, как он любит детей.
– Ну, тебе не стоит сильно беспокоиться. Этого не случится еще пару месяцев, и нам еще нужно разобраться тут кое с чем, а уже потом билеты бронировать. Но видишь ли, Роберт совершенно меня достал со всем этим. Отказывается отпускать мальчиков, а поскольку опека у нас сейчас совместная, мне не разрешают выезжать с ними из страны без его позволения.
– Это совершенно разумно, – сказала я. – Какому отцу захочется разлучаться со своими сыновьями?
– Он такой, блин, эгоист, – сказала Ребекка. – И всегда им был. Если когда-нибудь заведешь себе детей, надеюсь, ты дважды подумаешь, прежде чем вписывать имя Мориса в их свидетельства о рождении. Это дает мужчинам все эти права, которые иначе ты б могла им и не предоставлять, и давай будем честны – когда это они пропускали нас в чем-нибудь вперед? Не то чтоб тебе нужно было о чем-то подобном беспокоиться. У тебя ж сплошь одна карьера, карьера, карьера на уме, правда? Мы в этом смысле так отличаемся друг от дружки. Во мне всегда была эта глубокая материнская жилка.
Я чуть не расхохоталась. Не просто от черствости ее замечаний, она, в конце концов, знала про мои выкидыши – ну или хотя бы о некоторых, – а от ее допущения, что наш брак тоже завершится провалом, как и ее.
– Послушай, – сказала я. – Ты не можешь рассчитывать, что я стану давать показания, будто он скверный отец, когда все не так. Этого я делать не стану.
– А почему? Мне не кажется неразумным, если человек первым делом привержен собственной сестре.
– Я думаю, что в такой ситуации буду первым делом привержена детям. И тому, следует ли, по моему мнению, разлучать их с их любящим и самоотверженным отцом. Сами они как на это смотрят? Предполагаю, что Роберта оставлять здесь они не хотят?
– Ох нет, они так ему на шею и вешаются, – сказала она мне. – Они вообще не хотят уезжать из Англии. Но это ни в какие ворота. Я не намерена жить под диктовку девятилетки и шестилетки.
– Эдварду семь, – поправила ее я.
– Ой заткнись, Идит, – сказала она. – Послушай, мне от тебя всего-то и нужно, чтоб ты села перед судьей и сказала, что у Роберта несносный характер, что он обзывал мальчиков и как-то раз грозился меня стукнуть, такое вот.
– Я не намерена этого делать! – воскликнула я.
– Это займет не больше часа. А потом можешь возвращаться к своей книжке или своим студентам – или чем там заняты все твои дни.
– Ребекка, я не собираюсь лгать в суде. Тем более о чем-то настолько важном. Это лжесвидетельство уж во всяком случае. За такое я могу сесть в тюрьму.
– Многие и в тюрьме книжки писали. Погляди на Джеффри Арчера[49].
– Я не уверена, что хочу Джеффри Арчера как образец для своей карьеры.
– Вот же у тебя снобизм-то. Он продал миллионы экземпляров своих книжек по всему миру, а это больше, чем удалось тебе. Да и вообще – ни в какую тюрьму ты не сядешь, просто все драматизируешь. Держись своей версии, и никто не сможет доказать, что ты врешь. Если ты мне с этим не поможешь, условия опеки с хорошей точностью останутся точно такими же и мы не сможем никуда уехать. А для Арьяна это большая возможность, в конце концов.
– А сам он что, поехать не может?
– Ой нет, – ответила она. – Одного я его не отпущу. Наши отношения нипочем не переживут такой дали. Он там, скорее всего, встретит кого-нибудь еще. В Голливуде полно телочек, и им всем лишь бы урвать что пожирнее.
– Извини, Ребекка, – сказала я, пытаясь говорить как можно более твердым голосом. – Но этого я делать не стану. Я не собираюсь лжесвидетельствовать, не намерена лгать о Роберте и не хочу подвергать опасности будущее своих племянников. Извини, но нет.
– Невероятно, какая же ты эгоистка, – произнесла она после долгой паузы.
– Напрягись и поверь, – ответила я.
– Идит, ты единственная, кого я могу об этом попросить. Просить подруг о такой услуге будет чересчур, а кроме того, у меня на самом деле нет подруг. Все они за годы, похоже, как-то разбежались почему-то. Из ревности, видимо. Женщины всегда ко мне ревниво относились. Ну, тебе-то об этом известно лучше прочих. Нет, помочь мне должна ты. Кто-то из семьи.
– Ответ – нет, – повторила я. – И прости меня, но мне пора.
– Но…
– Извини, Ребекка. До скорого.
И я повесила трубку, напряженно ожидая, что телефон сейчас же зазвонит снова. Но, к моему облегчению, он молчал. Я подумала было, не позвонить ли Роберту и не сообщить ли ему, о чем она меня просила, но решила этого не делать: хорошо бы меня вообще во все это не впутывали. Оглядываясь теперь, понимаю, что жалею об этом больше всего. Если б я ему просто позвонила и передала наш с сестрой разговор, даже согласилась бы подписать заявление об этом для его адвоката, все у него в жизни сложилось бы иначе.
Хотя на мою никак бы существенно не повлияло, наверное.
Когда следующим вечером ты вернулся из Лондона, то был почти в истерике от счастья. Позвонил мне со станции Торп, спросил, где я, и я тебе ответила, что сижу в студгородке, в баре, где одна моя студентка празднует свой день рождения. Я рассчитывала, что ты попросишь меня уйти и встретиться с тобой в городе, где мы выпьем, но ты, к моему удивлению, сказал, что прыгнешь в такси и приедешь ко мне сам.
Прибыл ты минут через двадцать – и прошагал к нашей группе так, будто ты хозяин всего этого заведения, а когда я встала тебе навстречу, ты оплел меня руками и страстно поцеловал – и я тут же смутилась от такого публичного проявления чувств.
– Как все прошло? – спросила я, оттаскивая тебя от компании, чтоб мы могли поговорить наедине.
– Блестяще.
– Ему, значит, понравилось? Он хочет тебя представлять?
– У него контракт уже был готов и ждал моей подписи, когда я приехал.
– Это же чудесно, Морис.
– Он утверждает, что всегда был почитателем моей прозы, в особенности “Дома на дереве”.
– Ха, – сказала я. – Могу спорить, тебе это понравилось.
– Ну да, – ответил ты, чуть нахмурившись, и я тут же осознала, что сказала бестактность. – Вообще-то понравилось. Всегда считал это произведение куда более тонким, чем “Два немца”. Мы долго разговаривали о том, как складывалась моя карьера, и он чует, что это будет как раз тот роман, с которым удастся меня перезапустить. Он хочет, чтобы я говорил, будто писал его семь лет, чтобы усилить ощущение важности этой книги.
– Но ты писал ее едва ли семь месяцев, – сказала я.
– Я знаю, но послушай – я буду говорить все, что нужно сказать. Это роман, который имеет значение. Выпустить его. Привлечь ко мне читателей. К нему то есть.
– Но ведь правда тоже имеет значение, нет? – сказала я.
– Ой, ладно тебе, Идит, – нетерпеливо отозвался ты. – Это же просто маленькая безобидная ложь. Едва ли она имеет значение. Через пару недель он выставляет книгу на опцион. Считает, что это будет самый желанный роман года.
– Господи, Морис, – сказала я. – Что же ты там, к черту, написал?
Ты пожал плечами, как будто сочинение того, что вызывает такой интерес, на самом деле довольно просто.
– Всего лишь роман. Больше ничего.
– Да вот похоже, что совсем не всего лишь роман, – сказала я. – По всему выходит, будто это нечто очень особенное.
– Ну, я надеюсь, что да.
– А об авансах он говорил?
– Говорил. Считает, что будут высокими. Он даже сказал… – Ты умолк и покачал головой. – Ну нет, не хочу сглазить.
– Давай же, говори.
– Да глупо это, совершенно неважно.
Я игриво стукнула тебя по руке.
– Говори, – упорствовала я.
– Он сказал, что готов спорить на собственный дом, что на следующий год я получу Премию.
При этих словах я распахнула глаза.
– Ты меня разыгрываешь?
– Он так сказал. Но послушай, сейчас нет смысла о таком вообще думать. Награды – дело десятое. Ты же знаешь, такое не интересует меня ни в малейшей степени.
Что было совершеннейшей ложью, конечно, потому что ты читал все книги, когда-либо попадавшие в короткий список Премии. Ты практически был ее неофициальным историком. Оказаться даже в ее длинном списке было честолюбивым замыслом всей твоей жизни, и годом раньше, когда победы почти добился Даглас Шёрмен, ты чуть умом не тронулся от злости и зависти.
– В каком-то смысле получится вроде как описать полный круг, да? – сказала я, подумав об этом. – Если ты выиграешь, в смысле.
– Как это?
– Ну, Эрих Акерманн же выиграл ее с “Трепетом”. С этого-то все для тебя и началось. С истории Эриха.
– Бедный Эрих бы в гробу перевернулся, если б мое имя добавили в почетном списке к его имени, – сказал ты, но я видела, что эта мысль тебе понравилась. – О, Гэрретт, – сказал ты, подаваясь вперед и возвышая голос так, что студентам пришлось сделать паузу в своих разговорах и посмотреть в нашу сторону. – Мы же с вами не виделись после того, как вы заключили свою сделку, правда? Идит мне все про нее рассказала. Поздравляю, вы, должно быть, в восторге.
– Спасибо, – ответил Гэрретт, счастливо улыбаясь и смахивая со лба челку, падавшую на глаза. – Я не ожидал, что меня станут издавать, пока я так молод. Вундеркиндом я себя никогда не считал.
– Я в этом уверен, – сказал ты. – Вряд ли кто-то мог предсказать, что вы найдете себе издателя. Но говорят же, что детская литература сейчас переживает бум, не так ли? И деньги там тоже есть, насколько я понимаю.
– Это не… – начал Гэрретт, и я видела, что он изо всех сил старается сдержаться и не прореветь это во весь голос. Я знала, что ты его просто подначиваешь, и мне пришлось прикусить губу, чтобы не расхохотаться.
– Да мы все знаем, что это не детская книжка, – закричал Николас, раздраженно всплеснув руками. – Господи, Гэрретт, да напечатай ты уже карточки и раздавай людям, когда об этом заходит речь, а?
– Нам важно заставить детей читать, – продолжал ты. – Чтобы потом, когда эти маленькие чудовища подрастут, они бы стали читать книги Идит, мои и некоторых из ваших здесь присутствующих коллег. Вообще-то мы обязаны таким людям, как вы, Гэрретт, – мы перед вами в долгу.
– А как вы сами, Морис? – спросил Гэрретт, который никогда не уходил от стычки. – Вы ко мне присоединитесь на фестивальных гастролях – или все это для вас уже давно в прошлом?
– Я не езжу на детские фестивали, – ответил ты.
– Да и на взрослые уже нет, правда? – спросил он. – Столько времени прошло после “Двух немцев”. Я знаю, после у вас была еще одна книжечка – как она там называлась? “Уютная норка”? что-то такое? – но, насколько я понимаю, о ней лучше всего не упоминать.
– Вообще-то мой муж только что продал свой последний роман, – сказала я, лишь немного искажая правду, но ясно было, что сейчас все упирается в недели, если не считаные дни.
– Правда? – переспросил Гэрретт, и его лицо чуть потускнело. – Настоящий роман или просто замысел?
– Настоящий, – ответил ты с улыбкой. – Полный фраз, абзацев и глав.
– Ну какой же вы молодец, – сказал он. – А вы нам расскажете, о чем он, или это государственная тайна?
– Я решил взяться за что-нибудь поистине оригинальное, – произнес ты. – Зверюшки, которые не умеют разговаривать. Как в реальной жизни, знаете? Нет, я просто шучу, Гэрретт. Не злитесь так. Если вы не возражаете, я сейчас не стану излагать вам весь сюжет. Сможете прочесть, когда выйдет, если захочется. Я прослежу, чтобы мой издатель прислал вам экземпляр. Но давайте пока обо всем этом не будем. У кого-то же день рожденья, да? Тогда надо праздновать.
И мы отпраздновали. А когда вернулись к себе в квартиру, отпраздновали еще раз – вдвоем. Празднование это омрачилось лишь слегка, когда ты спросил, о чем это говорил Джордж накануне утром, когда сказал о подаче заявления на работу, и я вынуждена была сообщить тебе, что подумываю, не остаться ли в УВА. Но ты сказал, что нет, нам важно будет вернуться в Лондон, когда выйдет твоя книга, и тебе предстоит вариться в самой гуще.
– Я уверен, ты найдешь себе там и другую преподавательскую работу, – сказал ты. – Насколько можно судить, ты, вероятно, отыскала свое истинное призвание в классе.
– Спасибо, – ответила я, хотя, жизнью клянусь, сама не понимала, за что тебя благодарю.
7. Март
Когда я проснулась утром в тот вторник, откуда мне было знать, что все, ради чего я трудилась с самого детства, все мои мечты и честолюбивые замыслы, какие проникли мне в душу, – все к вечеру окажется у меня украдено?
Если оглядываться, это кажется ироничным, но я помню, как открыла глаза навстречу солнцу, лившемуся сквозь шторы, и ощутила ошеломляющее довольство. Несколькими днями раньше я дописала свой роман и теперь наконец была готова показывать его редактору. В отличие от тех времен, когда я завершила “Страх”, который ты подтолкнул меня показать агентам, несмотря на все мои сомнения в его достоинствах, в этот раз я была умеренно уверена и даже выбрала роману название – “Соплеменник”. Я знала, что над ним еще нужно поработать, но, чувствовала я, не так чтобы чересчур. К концу учебного года он точно будет готов, как я и собиралась изначально, когда мы приехали в Норидж.
Неделя уже сложилась воодушевляющая. Двумя днями раньше Питер Уиллз-Буше продал твою рукопись за ошеломительные четыреста тысяч фунтов одному из самых престижных издателей в Лондоне, и ее теперь рассматривали пять американских издательств. К моему удивлению, ты в последние дни вел себя тише обычного – не так бурлил, как на твоем месте радовалась бы я, и меня беспокоило, что отстраняешься ты из-за тревоги или ощущения, что все слишком быстро вернулось в свою колею.
Вставая с кровати, я слышала, что ты в душе; я открыла окно яркому ясному утру и на миг высунула голову наружу, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Однако при этом неожиданно живот мне скрутило спазмом, и я едва успела добежать до кухонной раковины – меня вырвало. Минуту-две я подержала голову над фаянсом, пока тошнота не утихла. Меня потряхивало; я села за кухонный стол, лбом уперлась в ладонь. Кожа была скользкой от пота, и мгновение спустя я коснулась своего живота, а затем ощутила болезненность в грудях. Симптомы были мне известны слишком уж хорошо; я уже бывала беременна четыре раза, никуда не денешься. И сейчас была беременна в пятый раз.
Голову мне одновременно затопили противоречивые мысли. Как это повлияет на издание обеих наших книг? Нет, это я неискренне. Мне интересно, как это повлияет на издание моей книги. Доношу ли я ребенка до срока или потеряю его точно так же, как потеряла других? Где мы будем жить? Мне нравился Норидж, хотелось остаться в университете, но если б я даже смогла убедить тебя, что нам лучше здесь, а не в Лондоне, мы б никак не могли остаться в маленькой квартире со сломанной лестницей. Нелепа сама мысль о том, чтобы пытаться спускать и подымать коляску по ней несколько раз в день. Это убьет и меня, и ребенка. Нам придется подыскивать что-то другое.
Когда ты вышел из душа, уже полностью одетый, я ничего тебе об этом не сказала – только бессловесно пробралась мимо тебя в ванную.
– Идит? – позвал меня ты, вероятно удивившись моему молчанию. – С тобой все в порядке?
– Отлично, – ответила я, не оборачиваясь. Лицо у меня, наверное, по-прежнему оставалось бледно и влажно от пота. – Просто в туалет очень хочется, не более того.
Когда я приняла душ и оделась, ты уже ушел, оставив на подушке записку, что тебя не будет весь день, а увидимся мы вечером. Никаких упоминаний о том, куда ты пошел, но я предположила, что в библиотеку в центре города. В последнее время ты подолгу просиживал там, редактируя и переписывая свой текст. Слишком об этом я не задумывалась, пока ходила в аптеку в конце нашей улицы за тестом на беременность и потом несла его домой.
Полоска посинела. Полоска у меня всегда синеет. Я невероятно фертильна – оба мы, на самом деле, – вот только моя негостеприимная матка, как ее описывала моя гинекологиня, по-прежнему оставалась нам врагом.
– Дай ей жить, пожалуйста, – тихонько произнесла я, не уверенная, к кому обращаюсь – к Богу, моей матке или самой Вселенной. – Позволь мне эту сохранить.
И отчего-то я была абсолютно уверена в тот миг, что ребенок выживет и мы будем семьей.
Позже, когда в дверь позвонили, меня и удивило, и раздосадовало то, что снаружи стояла Ребекка. В Норидже она меня навещала впервые, и, само собой, заблаговременно позвонить и предупредить, что приезжает, она не позаботилась.
– Я на самом деле не в гости, – сказала она, усаживаясь и сбрасывая с сиденья на пол студенческие рукописи, как будто они были чем-то никчемным.
– Похоже, что как раз в гости, – сказала я. – В смысле, ты же здесь, в конце концов.
– Нет, я проездом. У меня утром была встреча в Кингз-Линне, и когда я возвращалась домой через Норидж, решила заглянуть и сообщить тебе, до чего ты ужасная у меня сестра.
– Великолепно, – сказала я, ощущая, как у меня опускается сердце, и жалея, что у нас над дверью нет видеокамеры, которая позволяет видеть, кто там пришел, прежде чем впускать их в дом. – Тебе налить кофе, пока ты не пустилась перечислять все причины, или так начнешь, всухую?
– Нет, кофе мне бы не хотелось, – ответила Ребекка. – А если б и да, за ним я бы пошла в кофейню.
– Ну, у нас есть одна в конце улицы, – сказала я.
– Я бы отправилась туда, потому что ты меня, вероятно, отравишь. – Она откинулась на спинку и смерила меня взглядом, как будто пыталась что-то вычислить в уме. – Даже не знаю, что я тебе такого сделала, – сказала она.
– Правда? – переспросила я; этот разговор уже успел меня утомить. – Ни малейшего понятия? Когда ты оглядываешься на свое детство, никаких звоночков не слышно?
– Я была такой заботливой и любящей сестрой. Всегда внимательно относилась к твоим нуждам.
– Не смеши меня. Ты относилась ко мне жутко с того самого дня, как я родилась.
– Что за чепуха. Твоя беда, Идит, уж извини, в том, что ты всегда считала себя выше прочих людей. Нравственно выше, в смысле.
– Не всех, нет, – ответила я. – Только тебя.
– Вот видишь? Я приехала к тебе в гости, а ты только…
– Ты сама только что ясно дала мне понять, что приехала не в гости. Слушай, сдается мне, это имеет какое-то отношение к Роберту.
– Отчасти. Ты должна была поддержать меня, Идит, проще некуда. Поэтому когда из вентилятора говно полетит, не забывай: это ты во всем виновата.
– Ты вообще о чем это?
– Лишь о том, что всем бы стало намного легче, если б ты сделала так, как я просила. И, знаешь, Роберт мог бы ездить в Штаты видеться с мальчиками когда б ни пожелал. А теперь это будет не так-то легко сделать. Вот видишь, Дэмьену и Эдварду тем самым ты навредила больше, чем мне. Это они теперь будут страдать.
– Так ты по-прежнему не отказываешься от переезда в Лос-Анджелес?
– Конечно же, нет. С чего бы мне отказываться?
– И Роберт это разрешает?
Она улыбнулась, как будто ясно было, что ей известно что-то такое, чего не сознавала я, и ей отчаянно хотелось, чтобы я спросила, но я полнилась решимостью этого не делать.
– Послушай, – сызнова начала она. – Хотя ты была мне такой ужасной сестрой, тебе стоит знать: добро пожаловать к нам когда только ни захочешь. Я не стану припоминать тебе твоих поступков.
– Это очень великодушно с твоей стороны, – сказала я.
– Вот-вот. И если хочешь попрощаться с мальчиками, то, вероятно, следует это спланировать. Мы уедем в следующие несколько недель.
– Но как же это вообще происходит? – спросила я. – Когда мы с тобой разговаривали в последний раз, ты говорила, что Роберт не разрешает тебе выезд из страны. Что изменилось?
– Ничего. Он по-прежнему ставит нам все мыслимые препоны.
– Так ты собираешься уезжать все равно? Вероятно, тем самым ты нарушишь всякие законы, а потом он наймет юриста, и тебя притащат обратно, швырнут в тюрьму, а ему отдадут всю опеку целиком. Ты же этого не хочешь?
Она улыбнулась и покачала головой.
– О, юрист ему еще как понадобится. Но не по той причине, о какой ты думаешь. Роберта, – добавила она, подаваясь вперед с торжествующей улыбкой на лице, – ждет очень неприятное потрясение.
– Что за потрясение?
– Визит полиции.
– Зачем это полиции являться к Роберту? – спросила я. – Что он натворил?
– Детская порнуха, – ответила она, быстро, как ребенок, хлопая в ладоши. – У него в компьютере.
Я воззрилась на нее.
– Нет, – сказала я, и меня опять затошнило. – Нет, в это я не верю. Да ни в жисть это невозможно. Только не Роберт.
– Не Роберт, да. Но у Роберта на домашнем компьютере.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что я ее туда загрузила.
Я утратила дар речи. Голова у меня начала немного кружиться.
– У меня есть ключ от его квартиры, – продолжала она уже в полном экстазе. Очевидно, ей смерть как хотелось с кем-нибудь этим поделиться. – Мне он нужен, чтобы впускать туда детей, когда они остаются с ним. Поэтому однажды днем я туда приехала, пока он был на работе, и залила ему сотни картинок. Ты удивишься, до чего легко их найти. Потом я сложила их в файл под названием “ДОМАШНИЕ СЧЕТА” и подсадила его в папку под названием “СТАРАЯ РАБОТА”. Сомневаюсь, что он туда когда-нибудь заглядывает.
– Ребекка…
– А сегодня утром я анонимно позвонила “Блюстителям порядка”[50]. Сделала вид, будто была с ним на свидании, он привел меня к себе, и там-то я и увидела эти картинки, пока он компьютер выключал. Ни имени, ни номера своего я не сообщила, но сказала, что все это вызвало у меня глубокое отвращение и кто-то должен с этим разобраться. Ну, его имя и адрес они, конечно, записали, и, сдается мне, скоро им займутся.
– Ты, бля, совсем уже? – спросила я, когда ко мне вернулся голос.
– В каком смысле?
– Это же… Я никогда не слыхала ни о чем, настолько… – До чего низко ей удалось пасть, меня настолько потрясло, что я едва могла подобрать слова.
– Ой, да слезь уже со своего постамента, – произнесла она, отмахиваясь от меня. – Это просто значит, что у нас с Арьяном все будет хорошо.
– Зачем ты мне все это рассказываешь? – спросила я, по-прежнему контуженная услышанным.
– Потому что ты спросила.
– Ты же не считаешь, что тебе сойдет это с рук, правда?
– Потому что ты мне этого не позволишь, что ли? – улыбаясь, сказала она. – Что ты сделаешь – побежишь в полицию с тем, что я тебе тут рассказала? Во-первых, это будет твое слово против моего. А во-вторых, даже если тебе поверят, чего не случится, и даже если против меня что-нибудь возбудят, чего тоже не произойдет, это скверно отразится на тебе, маме и мальчиках…
– А то, что их отец сядет в тюрьму за владение детской порнографией, на них, значит, не отразится?
– Они уже будут далеко. В Голливуде!
– Это, блядь, просто какое-то безумие, – сказала я.
– Да ну, я же говорю – если ты хочешь попрощаться…
– Я сама пойду в полицию, – упорствовала я. – Дам присягу в суде…
– Ничего ты не дашь, – сказала она, вставая.
– Дам.
– Это мы поглядим. У тебя же скоро новый роман выходит, правда? Ты уверена, что хочешь впутывать свое имя в скандал с детской порнографией? Как бы там ни было, мне пора, Идит. Мне еще домой ехать. Мой номер у тебя есть, поэтому, если захочешь попрощаться, можешь на меня выйти. А если нет, то увидимся тогда, наверное, когда-нибудь в Л.-А.? Я знаю, мальчишки будут в восторге, если ты к ним приедешь. Вы с Морисом, я имею в виду. Ему с ними всегда все лучше удается, чем тебе.
И на этих словах она просто рассмеялась, еще раз окинула комнату взглядом, как будто все здесь гораздо хуже устроено, чем она ожидала, и ушла.
А несколько мгновений спустя зазвонил телефон. И мой мир в самом деле распался на части.
Ты вернулся домой вскоре после шести. Я долго просидела на диване в гостиной, просто пялясь в пространство перед собой, хотя меня вырвало еще раз, теперь в прихожей у тумбочки с телефоном, и всю эту пакость я даже не обеспокоилась убрать. Любовь и уважение, какие я к тебе питала, совершенно исчезли за предыдущие несколько часов, и теперь мне оставалось лишь прикидывать, как от тебя уйти и куда податься.
Ты достаточно хорошо меня знал, чтобы понять – что-то не так, когда вошел в дверь, а если даже и не понял бы, то лужа рвоты красноречиво бы тебя предупредила.
– Что тут за чертовня творится? – спросил ты.
– Меня стошнило, – ответила я.
– Это я вижу. Могла бы и прибрать за собой, Идит. Это отвратительно. И тут воняет.
– Сам убирай, – сказала я, и тон моего голоса, такой враждебный и озлобленный, вероятно, удивил нас обоих поровну. Ты пристально посмотрел на меня, но ничего не сказал, и я видела, что ты прикидываешь, какую именно твою ложь я разоблачила.
– Очевидно, что-то не так, – сказал ты, перемещаясь к холодильнику, вытаскивая бутылку пива, снимая крышку и отхлебывая добрую треть одним глотком.
– Можно и так сказать, – тихо произнесла я.
– Ты намерена мне сообщить, в чем дело?
– В первую очередь – главное, – ответила я. – Наш брак закончен, Морис, и я от тебя ухожу. Сегодня. Этим же вечером. Хотя вообще-то нет, – поправилась я, недоумевая, почему это не пришло мне в голову раньше. – Уходить будешь ты. Я хочу, чтобы ты собрал все свои вещи и убрался отсюда в течение часа. А завтра утром я подам на развод.
Миг ты ничего не говорил, затем просто кивнул и сел в кресло у окна.
– Ладно, – произнес ты, стараясь говорить безразлично, однако в голосе у тебя звучало такое, чего раньше я никогда не слышала. – Если ты этого хочешь, я тебе мешать не стану. Но есть ли этому какая-то конкретная причина? То есть, мы с тобой женаты пять лет, и когда я сегодня утром уходил, между нами все казалось прекрасно. Поэтому мило было б узнать, что якобы я сделал такого за прошедшее время. Опять не опустил сиденье унитаза?
– Днем мне позвонили, – сказала я и повернулась посмотреть на тебя – понаблюдать, как ты изо всех сил стараешься не напрягать себе лицо.
– Кто позвонил? – спросил ты.
– От Питера.
– Я люблю телефонные звонки от Питера, – сказал с улыбкой ты. – Они всегда приносят хорошие вести. Я продал еще какие-то иностранные права? Или, вероятно, мне предлагают контракт на экранизацию?
– Он звонил не поэтому. Просил передать тебе сообщение. Очевидно, он пытался весь день дозвониться тебе на мобильный, но тот был выключен.
– А, это потому, что я был у Майи, – сказал ты.
– Прошу прощения? – переспросила я, не уверенная, что все расслышала верно. – У Майи?
– Да, у Майи Дразковки. Твоей бывшей студентки. Помнишь ее, да? Хорошенькая такая. Не самая большая твоя поклонница! Считает тебя сукой, если честно, но я ей сказал, что ты б ей больше понравилась, узнай она тебя получше. У нас с ней кое-что уже несколько месяцев – вообще-то с тех пор, как она ушла с твоего курса. Я б не стал тебе говорить, но теперь, видимо, значения это не имеет, раз уж ты все равно решила меня бросить.
Я покачала головой и рассмеялась. Как ни удивительно, я поймала себя на том, что мне теперь это безразлично. В день, полный сюрпризов, тот факт, что ты меня обманывал с плагиаторшей, был самой незначительной из моих бед.
– Так ты расскажешь мне, чего хотел Питер, или я сам должен буду догадаться? – спросил ты, и я обратилась к тебе, уверенная, что ты и сам мог бы догадаться.
– Он сказал, что звонил твой издатель, и они хотели бы знать, не согласишься ли ты еще немного подумать над названием своего романа. Оказывается, оно им не очень нравится. Они хотят чего-то немного более коммерческого.
– Правда? Я считал, что оно очень даже хорошо.
– Я тоже, когда придумала его, – сказала я, уже возвысив голос. – “Соплеменник”.
– Милая, это же всего лишь название, – улыбнувшись, сказал ты, и я поняла, что ты занервничал, поскольку ни разу за все годы нашего знакомства не называл меня ни “милой”, ни “дорогой”, ни “сладенькой”, ни “деткой” – никакой этой херней, которую я так ненавидела.
– Это не просто название, – сказала я. – Это вся блядская книга! Ты украл ее у меня!
– Ох, я тебя умоляю, – ответил ты со смешком. – Ничего я у тебя не крал. Не надо вот этой вот мелодрамы.
– Господи, Морис, да я же заглянула к тебе в компьютер! Я нашла файл. И вашу переписку с Питером. Я нашла там свой роман. Мой роман!
– Но принадлежат ли романы кому-либо из нас на самом деле? – спросил ты, возводя взгляд к потолку, как будто бы мы с тобой вели глубокую философскую дискуссию. – Если не считать читателей, в смысле? Это интересный вопрос, тебе не кажется?
– Этим ты и занимался здесь весь год, – сказала я, встав и начав расхаживать взад и вперед по комнате, когда меня поразила глубина твоего предательства. – Пока я была на работе, ты сидел в этом кабинете, переписывая мою книгу, одно слово за другим. И черновики! Ты даже некоторые умудрился перетащить себе! Должна поздравить тебя, Морис. Ты довольно неплохо замел все следы.
Ты открыл рот, чтобы со мной поспорить, но я знала, что опровергать меня тебе неохота. Тебя поймали с поличным. Легче было изменить тактику.
– Мне он был нужен, – тихо произнес ты, не в силах смотреть мне в глаза. – Прости меня, Идит, но у меня не было сюжета. Ты же сама это знаешь. У меня никогда не бывало своих сюжетов. Мне они просто не удаются.
– Но это не значит, что ты можешь красть мой! – крикнула я.
– Послушай, – воскликнул ты, вставая и приближаясь ко мне; ты немного напугал меня, когда взял меня за руки, а я вырвалась. – Никто не обязан этого знать. Дай мне только это, Идит, больше я ничего не прошу. Если ты меня любишь, если ты поистине меня любишь, просто отдай мне его. Роман, кстати, чудесен. Все, что про него сказал Питер, – правда. Это и впрямь шедевр, и ты обалденный писатель. У меня с ним будут настоящие шансы на Премию. Я уверен, что он войдет в короткий список, – не думаю, что в этом могут быть какие-то сомнения.
Я уставилась на тебя, совершенно оторопев, не понимая, не целиком ли ты лишился разума.
– Но это же мой шедевр! – закричала я. – И это будет мой короткий список!
– Имеет ли значение, чье имя на нем будет стоять? Мы женаты, правда же? Мы команда. Вместе впряглись и тянем. Какая тебе разница, если этот я подпишу своим именем, а ты начнешь другой? Я известнее тебя, уж если на то пошло, и это станет моим возвращением в издательский мир. А потом я напишу что-нибудь сам, честное слово.
– Ты, сука, что – смеешься надо мной? – взревела я. – Ты и впрямь считаешь, что я просто возьму и отдам тебе свой роман? После того, как вложила в него столько труда?
– Почему ж нет? – спросил ты, не понимая. – Неужели я прошу настолько многого?
– Потому что это будет совершеннейшая ложь!
– Мне кажется, ты сейчас ужасно эгоистична, – сказал ты, и я расхохоталась, но мой смех вскоре стал несколько истеричным. У меня было ощущение, как будто все это не может происходить наяву. Я посмотрела на тебя, ты улыбнулся, и я ничего не смогла с собой поделать – в тот миг я вспомнила, насколько привлекательным всегда тебя считала, и на мгновение задалась вопросом, каково будет выебать тебя прямо здесь и сейчас, зная все, что я про тебя уже знаю. Но, разумеется, делать этого я не стала – просто развернулась и вышла из комнаты и двинулась к спальне, где намеревалась собрать твои вещи. Но не успела я до нее дойти, ты перехватил меня на вершине лестницы и развернул меня к себе. Вонь рвоты на полу была непереносимой.
– Что ты намерена делать? – спросил ты, и я заметила, как уже побледнело у тебя лицо. От ужаса, что я разоблачу тебя как лжеца.
– Во-первых, я вышвырну тебя вон, – сказала я. – Затем позвоню своему агенту и расскажу ей, что ты натворил. Далее позвоню твоему агенту и расскажу, что ты натворил, уже ему. Как наврал, выставил его полным дураком перед всем цехом. Вряд ли он очень обрадуется, а? Возможно, это задержит публикацию пресс-релиза на несколько дней. О, и затем я, вероятно, позвоню твоему издателю тоже…
– Так нельзя!
– Еще как можно! Неужели ты и впрямь веришь, будто тебе сойдет с рук это твое заявление, что ты его написал? Возможно, ты у себя в компьютере и создал несколько черновиков, Морис, но у меня десятки блокнотов, все датированы, во всех мои заметки. Ты никогда их не искал, правда? У меня столько доказательств того, что роман мой, что уйдет всего минут пять на то, чтобы показать, какой ты плагиатор. Неудивительно, что ты ебешь Майю Дразковску, – вероятно, ты и подсказал ей мысль украсть чужой рассказ из “Нью-Йоркера”.
– Это правда, подсказал, – признал ты с издевательским смешком. – Но я не думал, что ей хватит смелости такое провернуть. Хотя про “Нью-Йоркер” я ей не говорил. Я предлагал ей выбрать какой-нибудь гораздо менее известный журнал. Что-нибудь университетское со Среднего Запада, что читают человек пять. Тут она скверно оступилась. Ну, в смысле, – “Нью-Йоркер”. Как непрофессионально.
– Господи, – произнесла я, качая головой. – Да ты больной.
– Вообще-то нет. Мне просто нужно быть писателем, больше ничего. Только это всегда и нужно было. Писателем – и еще отцом. И в этом отношении ты мне тоже не сильно-то помогла, верно?
– Не стоит об этом, – быстро сказала я, ощущая в себе тычок от того, что я знала, а ты – нет. – Это не имеет никакого отношения.
– Это имеет все отношения, – сказал ты. – Ты не можешь дать мне ребенка, поэтому уж точно в силах компенсировать тем, что отдашь мне книгу. Мне она нужна, неужели ты этого не видишь? Без писательской карьеры – что я такое, в конце концов? Прошу тебя, Идит, – сказал ты, и тон теперь у тебя слегка изменился, ты заговорил не так нахраписто, более умоляюще. – Если кому-нибудь расскажешь, ты меня попросту погубишь. И я уже никогда не смогу вернуться. Моя репутация будет полностью уничтожена.
– Как у Эриха Акерманна, – сказала я.
– Эрих Акерманн был нацистом! – крикнул ты, выходя из себя. – Ты же сама так говорила. Нас с ним нельзя ставить на одну доску.
– Правда в том, – произнесла я, глядя прямо тебе в глаза, – что ты вообще не писатель, Морис. Ты отчаянно хочешь им стать, но у тебя нет таланта. И никогда его не было. Именно поэтому ты всегда присасывался к людям успешнее тебя, притворялся их другом, а потом бросал их, когда они становились тебе бесполезны. Должно быть, ты считал, что все твои Рождества наступили разом, когда моя карьера пошла в гору.
– Заткнись, – рявкнул ты, и лицо твое теперь уже исказилось от гнева.
– Но штука в том, что я – писатель, – продолжала я. – И та книга, которую ты выдаешь миру за свою, принадлежит мне. Я – все, чем ты не стал. Ты просто писака. Ты украл жизнь Акерманна, у меня ты украл мои слова. В свой самый никудышный день любой мой студент способнее тебя.
– Лучше б ты замолкла, – сказал ты, и подбородок у тебя дрожал от ярости.
– Пошел ты вон, Морис, – произнесла я, ощущая в себе силу; я себя чувствовала сильнее, чем в тот вечер, когда ты меня изнасиловал. – Я хочу, чтоб ты немедленно убирался вон, ты меня понял? Если не хочешь задержаться и послушать, как я звоню всем этим людям.
Я отвернулась от тебя, а ты потянул меня к себе, разворачивая меня кругом. И при этом я ощутила, как у меня на вершине лестницы подворачивается лодыжка. Я потянулась к перилам – тем сломанным перилам, которые я столько раз уже просила тебя починить, – но моя рука с ними не встретилась. Все ощущалось так, словно я двигаюсь в замедленной съемке. Как будто наблюдала за собою откуда-то сверху, пока пялилась на тебя, сознавая, что сейчас я упаду. Мне только и нужно было, чтоб ты протянул руку и схватил меня, – и тогда я снова окажусь в безопасности. Я произнесла твое имя:
– Морис.
Простояла я так, по ощущениям, целую вечность, не способная упасть, не в силах вернуть себе равновесие, – и тут увидела ясную решимость у тебя на лице. Ты точно знал, что должен сделать, чтобы спасти себя.
Ты протянул руку и мягким, почти что нежным хлопком подтолкнул меня.
8. Нынче
Я уж и не помню, сколько я здесь. Представление о времени теряет всякую достоверность, какая у него вообще может быть, если ты заперт в коме. Но дольше нескольких недель – в этом-то я уверена. Может, месяц или два? Мне не больно, что хорошо, но я не осознаю и внятного отсутствия боли. Лучше всего мне удастся описать это так: есть сознание, но нет тела, нет ни движения, ни выражения. Я – антология мыслей и воспоминаний в капкане окаменевшей скорлупы. Я могу видеть все, что вокруг меня, однако глаза мои отказываются открываться. Я слышу все звуки, но не могу сделать так, чтобы услышали меня. Я одна – и вместе с тем меня часто окружают люди.
Есть, разумеется, медсестры. Каждое утро они моют меня мягкими губками и тепловатой водой. Перемещают мои руки и ноги, осторожно сгибая их в локтях и коленях, чтобы мышцы не атрофировались. Они вращают мои запястья и лодыжки, постригают мне ногти, смачивают кожу увлажнителями. Они опустошают мешки, наполненные моими испражнениями, и заменяют их, чтобы я могла опустошаться вновь. И все же они, кажется, забывают, что некогда я была жива, что я до сих пор жива, и ведут такие вот пересуды поверх моего бездвижного тела:
Сестра 1: Ты же знаешь, кто она, правда?
Сестра 2: Нет, кто?
Сестра 1: Она писатель. Сочинила то телешоу, “Ярость” называется, она все призы получила пару лет назад.
Сестра 2: Ой, я такое не смотрела. Книгу читала, мне она немного претенциозной показалась.
Сестра 1: А я не читала. Я всегда говорю: если книжка хоть сколько-то хорошая, рано или поздно в ящик она попадет. У меня все равно нынче времени читать нету.
Сестра 2: Ну, ты не много потеряла.
Сестра 1: Когда моложе была, тогда читала много.
Или вот такие:
Сестра 1: Ты мужа ее видела, наверное?
Сестра 2: Боже, да. Будь я лет на десять моложе и фунтов на двадцать полегче!
Сестра 1: Бедняга просто безутешен. Должно быть, очень ее любил.
Сестра 2: Я этого не вижу. В смысле, она не уродка, конечно, но он совсем в другой стратосфере. И знаешь, еще эта штука с цветом кожи.
Сестра 1 (смеясь): Нельзя такое говорить!
Сестра 2: Ой, да я ж ничего. Я ж не расистка или как-то. Просто сказала. Мой двоюродный, Джимми, – он на черной девушке женился, а она от него в конце сбежала. И детей забрала с собой. Бедный олух так от этого и не оправился. Осторожней надо быть. Только и всего.
А иногда:
Сестра 1: Сколько ее на этом держать будут, как ты думаешь?
Сестра 2: Поди знай. В итоге это от родственников зависит.
Врачи тоже есть. Стоят надо мной и сверяются со своими записями, рассказывая друг другу, куда накануне ходили ужинать. Я подслушиваю их самые сокровенные разговоры, но самой мне остается только лежать, за меня дышат машины у моей кровати. Иногда я пою песни у себя в голове, даже целыми альбомами, – проверяю свою память, все ли слова всех песен вспомню.
В первые дни ты навещал меня часто и очень хорошо разыгрывал безутешного мужа. Иногда, если мы оставались наедине, ты садился со мною рядом, брал меня за руку и говорил спокойным голосом, который, как ни странно, меня очень расслаблял.
– Университет звонит мне все время, – рассказывал ты. – Очень они заботливые. Отчаянно хотят как-то помочь, но, конечно, что уж тут теперь. В какой-то момент я подумывал, не спросить ли у них, не желают ли они, чтобы взял на себя твои занятия, но потом решил, что они сочтут это странноватым.
В другой раз ты работал с гранками “Соплеменника”, сидя у моей кровати, и всякий раз говорил мне, когда менял какую-нибудь мою фразу на свою собственную. Должна признать, твои исправления были по большей части хороши.
Я подслушала разговор между тобой и Сестрой 2 как-то вечером, она говорила, что по-настоящему восхищается, до чего стойко ты держишься. Не все так могут, сказала она тебе. Некоторые бывают сломлены начисто, другие устраивают скандалы больнице, как будто врачи и без того не стараются изо всех сил. Ты ей ответил, что выбора просто нет, ведь я наверняка слышу каждое слово, какое ты говоришь, а если я буду знать, как сильно ты меня любишь, я приду в себя. Ты сказал, что говорил мне это недостаточно часто до несчастного случая – это ты так его назвал, не я – и что об этом ты жалеешь больше всего. Затем ты принялся всхлипывать, она обняла тебя, а я услышала, как визжу – буквально визжу, как банши, – у себя в голове. Только в палате, конечно же, царила тишина.
Однажды ты положил руку мне на живот, вполне себе нежно, и сказал мне, что я была беременна, но ребенок падения не пережил. Я это и так знала, не стоило мне сообщать. Она б тоже жила, если б тогда ты меня потянул к себе, а не столкнул. Иногда я ощущаю ее дух, но никакой связи меж нами не зародилось. Покамест, во всяком случае. Скоро – возможно.
Несколько вечеров назад ты пришел еще с кем-то. Палата была тогда темным мазком, и я не сумела определить, кто это. Со временем я поняла, что это молодая женщина. Она нагнулась надо мной и зашептала со знакомым европейским акцентом.
– Только не просыпайтесь никогда, Идит, – сказала она. – Вообще никогда не просыпайтесь. Без вас тут все просто безупречно.
Скоро я вычислила, что это была Майя Дразковска. Вы с ней теперь пара? Воображаю, вести себя вам нужно очень по-тихому, иначе тебе перестанут сочувствовать, если узнают, что ты ебешь одну мою студентку, пока я застряла в больнице, не проявляя ни малейшего признака выздоровления. Странный она для тебя кандидат, но, я воображаю, ты от нее избавишься, как только выйдет роман и ты вернешься в литературный оборот. Тебя ждут гораздо более значительные уловы. Майю мне почти жаль. Почти что.
Но, разумеется, навещаешь меня не только ты. Каждые несколько дней из Лондона приезжает мама и старается быть сильной, но все равно дело заканчивается слезами. Она вновь и вновь говорит мне, как меня любит, и пересказывает счастливые истории из моего детства. Я хочу сказать ей, что я ее тоже люблю. Временами она привозит с собой кого-то, кто-то обнимает ее рукой за плечи и говорит что-нибудь вроде:
Она хорошо выглядит, в общем и целом, правда? и
По пути домой остановимся где-нибудь перекусить? Я б треску с картошкой прикончила.
Жизнь, наверное, продолжается.
Ребекка приезжала всего раз. Начала с того, что разгладила простыни и убрала все с прикроватной тумбочки. Не знаю, зачем ей это понадобилось.
– Здравствуй, Идит, – произнесла она обычным голосом, как будто мы с нею неожиданно столкнулись где-нибудь на улице. – Я принесла винограду. Мне его здесь оставить?
Зачем, ради всего на белом свете, она принесла винограду, для меня загадка. Мне хотелось заорать: Я в коме, глупая ты блядская сука, и я это заорала – у себя в голове, по крайней мере. Она села и оглядела палату, твердо держа руки на коленях. Думаю, ей не хотелось трогать здесь никаких поверхностей, чтобы не подцепить стафилококк.
– Ну что, последние сплетни хочешь послушать? – спросила она.
Нет, подумала я.
– Арьян приехал в Л.-А. и начал сниматься. Он это обожает. Уже очевидно, что сериал будет очень ударным. Я ему посоветовала, чтобы он подписывался пока на два сезона, потому что после этого кинокомпании захотят снимать его для большого экрана. А если он застрянет в долгосрочном контракте с телесериалом, это нам может все испортить. Так и было с тем актером, который Магнума играл. Как его звали? Не могу вспомнить.
Том Селлек, подумала я.
– Ой, ну ничего, вернется. В общем, с ним так и было…
Том Селлек, вновь подумала я.
– Ему предложили роль Индианы Джонса, а он не смог, его этот контракт по рукам и ногам связывал, поэтому роль вместо него досталась Кевину Костнеру.
Харрисону Форду, закричала я.
– А я не хочу, чтобы с Арьяном так же получилось. В общем, мы с мальчиками летим в следующий четверг – ты представляешь? Я! В Голливуде! Ты-то небось думала, что сама там окажешься из-за своих романов, а вот и нет, это я! Буду писать оттуда, конечно, однако вряд ли в каком-то обозримом будущем сюда вернусь. Думаю, как только окажусь в Л.-А., Англия станет казаться мне такой убогой.
А Роберт? Как же Роберт? – было интересно мне.
– Скажу тебе кое-что на ушко, – сказала она и нагнулась поближе, а голос понизила. – Очень трудно без Арьяна даже несколько дней. Сексуально, в смысле. Вот честно, Идит, я никогда ничего подобного не знала. Да и ты наверняка, в этом я могу поклясться. Он, конечно, молод, а мужчины в таком возрасте могут всю ночь без передышки. С Робертом всегда была одна короткая возня, и все, отбой. Я на самом деле думала, что это нормально, – ну, вероятно, это и есть нормально, да только у нас с Арьяном все не так. Вот бы ты выкарабкалась и навестила нас, когда мы переедем. Ты просто вся позеленеешь от зависти!
И тут, уже перед самым уходом, она склонилась ко мне и поцеловала меня в лоб – и что-то влажное упало мне на нос. Слеза? Должно быть.
– Постарайся проснуться, Идит, – сказала Ребекка. – Нам всем тебя не хватает.
И на какой-то миг я подумала, что она это от души.
Вскоре после меня навестил и сам Роберт. При этом случилась некоторая суета, потому что приехал он, когда в отделении был ты, Морис, – и ты не хотел его впускать. Дверь ко мне в палату была открыта, и я слышала, как вы с ним препираетесь в коридоре.
– Послушай, она моя свояченица, – говорил Роберт. – И мы с нею всегда ладили, сам же знаешь. Я просто хочу с ней посидеть немножко, вот и все.
– Знаю, – сказал ты, и по твоему голосу я могла определить, что хоть ты покамест и не уверен, разрешить визит или нет, все же склоняешься к тому, чтоб не разрешать. – Но штука в том, что она тебя все равно не слышит, поэтому смысла на самом деле никакого нет. И вряд ли тебе стоит быть здесь, пока у тебя в жизни происходит все остальное. Вот честно, Роберт, мне кажется, Идит бы очень расстроилась, узнай она, в чем тебя обвиняют.
– Нет у нее для этого причин, – сказал он. – Я ничего плохого не сделал.
– Детская порнуха – едва ли “ничего плохого”.
– Клянусь тебе, я не знаю, как она туда попала.
– Но так же все говорят, разве нет? Что загрузился вирус или кто-то взломал им компьютер. Я все это уже слышал.
– Но в моем случае это правда! Я никогда… Меня никогда даже отдаленно такое не интересовало. Ни на миг.
– Вообще-то, Роберт, – сказал ты, – если быть с тобой до конца откровенным, мне все это похер. Делай что хочешь, мне-то целиком до лампочки.
– Я просто пытаюсь объяснить…
– Но объясняешь ты не тому человеку. Это ты судью убеждать будешь, не меня. Когда у тебя вообще суд?
Повисла долгая пауза, а когда Роберт заговорил снова, прозвучало так тихо, что я с трудом его расслышала.
– Через много месяцев, – ответил он. – Еще месяцев семь ждать.
– Это долго – с учетом того, сколько висит у тебя над головой все это время.
– Работу свою я тоже потерял. И мне не разрешают выходить в интернет, поэтому найти другую я практически не в силах. А если б даже и мог, как мне убедить какого бы то ни было работодателя принять меня в моей нынешней ситуации?
– Понимаю, – сказал ты, а я видела как наяву, что ты пожимаешь плечами или смотришь на часы, надеясь, что Роберт просто уйдет. – Но это на самом деле не моя печаль, правда?
– Идит бы мне поверила, – произнес Роберт.
– Сомневаюсь, – сказал ты. – Вообще-то она бывала до крайности недоверчивой иногда.
– Это как? – спросил он, и ты отступил. Как будто сказал это для незримой публики – меня, – но предпочел не развивать тему. – Я просто хочу немного побыть с ней, – жалобно продолжал Роберт. – Поговорить про мальчиков.
– А ты их видел?
– Нет, мне не дают. По крайней мере, наедине. У меня встреча под присмотром за день до того, как они улетят в Штаты, но на этом и все. Полчаса. Их тоже опрашивали, знаешь. Какой-то специалист. Чтоб выяснить, я когда-либо… ну, в общем…
– Господи, – произнес ты с отвращением в голосе. – Как по мне, я бы в такое нипочем не поверил про тебя. Я видел тебя с ними. Я знаю, как сильно ты их любишь. Если тебе нужно, чтобы я об этом заявил, я заявлю.
– Спасибо, – сказал Роберт, и я расслышала, как он заплакал. – Это очень мило с твоей стороны, Морис. Потому что я б никогда… ни за что на свете…
Тут я очень постаралась проснуться. По-настоящему. Захотела слезть с кровати и рассказать Роберту правду, сообщить ему, как его подставила Ребекка. Уму непостижимо, как он сам не понял, но это было таким чудовищным поступком, для кого угодно, что он, вероятно, даже не мог себе такого вообразить. Да и ты не мог. Но у тебя, впрочем, никогда не было воображения.
– Прости меня, – сказал ему ты, отводя подальше от двери ко мне в палату. – Но послушай, пока со всей этой неразберихой не будет покончено, я бы предпочел, чтоб ты сюда больше не приходил.
И на этом все. Роберта я больше не видела и не слышала.
И был еще один гость – нежданный, явился он однажды поздно вечером, сильно позже того времени, когда обычно допускают посетителей. Прикидываю, что он просто поднялся на лифте, – если допустить, что я лежу не на первом этаже, а такое возможно, – и дождался, пока на медсестринском посту никого не останется, после чего просто зашел ко мне.
Николас просидел у моей кровати больше часа, тихим голосом читал куски из “Посредника”[51]. Когда-то я сказала ему, что это мой любимый роман, и он не забыл, что очень мило с его стороны. Всякий раз, делая паузу в чтении, он брал меня за руку. Говорил, что я неимоверно помогла ему в его работе и он надеется, что я выздоровею. Сказал, что тот день, что мы с ним провели вместе, остался для него очень особенным, что он о нем никогда не разговаривал ни с кем, включая – подчеркнул он – меня.
И все равно меня тронуло, что он зашел. Из остальных студентов меня больше никто не навещал. Интересно, чем они занимаются, что пишут, кого читают. Интересно, обзавелся ли кто-то еще из них агентом или издателем. Меня не будет, чтобы прочесть свое имя в их благодарностях, правда, Морис? Но могу спорить, некоторых ты возьмешь под свое крыло. Это очень на тебя похоже. Ты отождествишься с теми, кому вероятнее всего будет сопутствовать успех, и присосешься к ним как наставник. И они тебя за это полюбят.
Что подводит меня к моей последней гостье – моему агенту Адели. Она пришла со мною повидаться и перед тем, как заговорить, немного поплакала.
– Ты была таким чудесным писателем, – сказала мне она. – Я думаю, ты была б великолепна, если бы тебе довелось пожить подольше. Не успела я прочесть “Страх”, как уже знала, что нашла кое-кого особенного – такую молодую романистку, на какую надеется каждый агент. Жаль только, что мы от тебя больше ничего так и не получили. Ты же говорила мне, что в Норидже пишешь…
Я и писала, Адель.
– Говорила, что работаешь над романом два последних года…
Я работала, Адель.
– Но, похоже, ты была не совсем честна со мной, не так ли, дорогая моя? Ты б могла сказать мне правду. Что у тебя творческий кризис. Что ты боишься, что окажешься неспособна повторить успех “Страха”. Морис мне все рассказал. Как ты боролась и ощущала, что год рядом с творческой молодежью, возможно, принесет тебе пользу. Но все стало только хуже.
И ты поверила ему, Адель?
– Надеюсь, ты не против, дорогая, но мы залезли к тебе в компьютер, поискали хоть чего-нибудь, что еще можно было спасти. Но там ничего не было. Лишь заметки для рассказов да все старые черновики “Страха”. И пустой текстовый файл, озаглавленный “РОМАН 2”. Я открыла его с такой надеждой, а когда увидела, что он пуст, – тогда-то Морис и рассказал мне всю правду. Он был очень всем этим расстроен, бедняга. Но у нас хотя бы есть один твой роман, и я приложу все силы к тому, чтобы он переиздавался как можно дольше. И, дорогая моя, не знаю, слышишь ты меня или нет, но мне кажется, тебе приятно будет узнать, что самого Мориса ждет большой успех. Я прочла гранки “Соплеменника” на прошлой неделе, и книга просто великолепна. Это прямо-таки лучший роман, который я прочла после… да после твоего, вообще говоря. В нем, более того, ты даже немного ощущаешься – думаю, он перенял немного от твоего стиля, и это очень славная эпитафия.
Если он похож на меня, то это потому, что я его, блядь, написала!
– К тому же он посвятил книгу тебе, ты знала? Первые слова, какие видишь сразу за титульным листом: “Моей дорогой жене Идит. Без тебя этого романа никогда бы не существовало”. Ну не мило ли это? Я знаю, что я не его агент, – Питеру Уиллзу-Буше так повезло, что Морис у него в списках, – но сделаю все, что в моих силах, чтобы книге его сопутствовал успех. Это будет его успех, конечно, но, по крайней мере, это будет памятник тебе. Навсегда.
Сегодня все ощущается иначе, и я не уверена почему. Появляется и исчезает больше медсестер, гораздо больше врачей. Чуть раньше у меня была мама – она плакала и на сей раз, когда уходила, вновь и вновь повторяла, как сильно меня любит и будет любить всегда. Много разговаривали незнакомые голоса, проверялись разнообразные списки.
И вот приехал ты. Стоял надо мной, глядя вниз, держа меня за руку. Я вижу тебя, Морис. Как обычно, красавец. Возможно, даже красивее обычного. Почти все остальные деваются куда-то, и вот остаетесь только ты с одним врачом, и врач этот спрашивает, не хотелось бы тебе немножко побыть наедине со мной, и ты говоришь, что да.
В чем дело, Морис? Что ты хочешь мне сказать? Что тебе жаль? Что ты меня любишь? Что если б ты мог вернуться во времени, ничего этого бы не случилось?
Ты склоняешься и шепчешь мне на ухо:
Я стану величайшим романистом своего поколения.
И это все? Вот что ты хотел сказать мне, блядский ты идиот? Господи боже мой! Ты вообще когда-нибудь любил меня, хоть единственный миг? Наверняка же – когда-то, потому что мы познакомились, и ты уже был знаменит, а я только начинала. Тогда в этом для тебя ничего не было. Наверняка же ты меня тогда любил. Не мог не любить.
Вот ты зовешь врача обратно и киваешь ему. Но зачем? Он у тебя ни о чем не спрашивал. Я его не вижу, он скрылся где-то слева от кровати, где стоят машины. Где у меня все слишком смазывается, и я не могу сосредоточиться.
Я слышу, как щелкают переключатели, и сопение искусственного дыхания начинает замедляться, – и тут осознаю. Ты отключаешь меня, правда же, Морис? Ты меня отключаешь. Ты убиваешь меня. Чтобы защитить себя и, что гораздо важнее, оберечь свой роман. Мой роман. Твой роман.
Я тебя вижу.
Ты протягиваешь вниз руку и берешь меня за
ту штуку на конце моей руки
держа ее теперь
твои пальцы
цыльпы
цапы
я больше тебя не вижу
нет света
звука нет
больше нет слов.
Интерлюдия
Загнанный зверек
Хотя телефонный звонок принес нежеланные вести, прозвучал он донельзя вовремя.
Морис сидел за своим рабочим столом на седьмом этаже конторского здания рядом с парком Юнион-сквер, а Хенриэтта Джеймз, двадцативосьмилетняя писательница, которая пыталась соблазнить его годом ранее на рождественской вечеринке “Нью-Йоркера”, и ей это не удалось, сидела напротив, вся раскаленная от ярости.
Хенриэтта, в публикациях известная под именем Хенри Этта Джеймз, впервые попалась Морису на глаза чуть больше года назад, когда его тогдашний ассистент Джеррод Суонсон отклонил один ее рассказ. Морис прекрасно отдавал себе отчет в том, что все рукописи, поступающие в “Разсказъ”, проходят не самый объективный отсев, прежде чем оказаться у него на столе, но каждый месяц поступало столько самотека, что у него просто не было времени прочитывать все самому, даже если б ему этого хотелось, – а ему не хотелось. Но это привело к исключительной загвоздке: поскольку большинство стажеров в журнале – тех, кто преимущественно все это читал, – были выпускниками программ творческого письма, каждый был нацелен исключительно на обеспечение издательского контракта для самого себя. Они посещали литературные салоны и презентации книжных новинок, тусовались с редакторами, агентами и рекламщиками, определяли своих соперников посредством общей сети алчной враждебности. В последние годы несколько авторов, открытых на страницах “Разсказа”, подписали первые издательские договоры, а парочка даже выиграла престижные премии, отчего репутация ежеквартальника значительно возросла. Пирог, однако, обладал конечными размерами, и стажеры это понимали. Когда новая рукопись поступала от человека, чьему таланту они завидовали или боялись его, всегда существовал риск, что ее отвергнут, чтобы уменьшить шансы соперника разжиться ломтем. А это означало, что рассказы, добиравшиеся до стола Мориса, не всегда бывали лучшими. Но он с этим мало что мог поделать.
Временами он забредал на Мусорку – так он называл ту комнату, в которой хранились экземпляры всех текстов, когда-либо поданных в журнал, – и проглядывал стопку отказов, и взгляд его мог упасть на что-нибудь в ней; вот так он и обнаружил рассказ Хенриэтты. Небольшое расследование, предпринятое им, выяснило, что Джеррод и Хенриэтта вместе учились в Новой школе, где между ними завязался неудачный роман, и Джеррод завернул сейчас ее работу в отместку за то, что она с ним порвала в его день рождения. Морис издал рассказ, который затем попал в антологию “Лучшие американские рассказы” того года, а Джеррод, насколько Морису было известно, работал теперь в обувном “Фут-Локер” на Восточной 86-й улице.
Первый роман Хенриэтты “Меня не удовлетворяют мой парень, мое тело и моя карьера” должен был выйти в “ФСЖ”[52] ближе к концу того года, и его уже пропагандировали везде как работу значительную, “смесь «Бриджит Джонс» и «Заводного апельсина»”. Несколькими неделями ранее она подала новый рассказ непосредственно Морису, который на нем спасовал, – и отлуп этот как раз и привел к ее незапланированному визиту к нему в кабинет тем утром, как раз когда он надеялся расслабиться и посмотреть, как Рафаэль Надаль играет с Энди Мёрри в полуфинале Уимблдона.
– Простите, что врываюсь без предупреждения, – произнесла она, врываясь без предупреждения и швыряя со значительным грохотом на пол огромный ковровый саквояж, который даже Мэри Поппинс сочла бы чересчур громоздким. Затем Хенриэтта стащила с себя пальто, шарф и перчатки – сочетание одежды любопытное с учетом того, что снаружи стоял июль и весь Нью-Йорк в нем плавился. Комнату заполонил безошибочно затхлый аромат несвежего тела. Хенриэтта, насколько знал Морис, мылась только по субботам, чтобы помогать в сбережении природных ресурсов планеты, а сегодня, к сожалению, была пятница. – Но я думаю, нам нужно поговорить, вам не кажется?
– Какая радость вас видеть, – солгал он, сдвигая свой ноутбук чуть левее, чтобы одним глазом все-таки следить за матчем – Мёрри уже выиграл первый сет, однако Надаль уверенно вел во втором, – пока он слушает, на что она явилась пожаловаться. – Вы же здесь проездом, верно?
– Нет, не верно – явилась я предметно, и поездка выдалась чудовищная. – Несмотря на то что выросла Хенриэтта в Милуоки, речь свою она строила по лекалам псевдоисторических фильмов “Мёрчант-Айвори” с Эммой Томпсон или Хеленой Бонэм Картер в главных ролях. – Для начала я наступила в какие-то жуткие собачьи какашки на мостовой, и мне пришлось вернуться домой, чтобы сменить обувь, а это ужасная докука. Затем, едучи в поезде четыре, я вынуждена была сменить вагон, поскольку у женщины поблизости вполне буквально начались родовые схватки и вопила она так, что у меня возникла моя характерная головная боль. Но, сменив себе вагон, я оказалась рядом с индийским джентльменом, который не сходя с места предложил мне замужество по причине, как он выразился, моих годных к деторождению бедер.
– Это славно, – сказал Морис. – Вы согласились?
– Нет, разумеется.
– И как же он к этому отнесся?
– Отказы никому не нравятся, Морис. Но к этому мы вернемся через минуту. Как бы то ни было, пережил он это, похоже, довольно быстро. К 28-й улице он уже делал предложение молодому афроамериканцу, который к его авансам отнесся без благоволенья, а к 23-й – бордер-колли, которую это, судя по всему, заинтересовало гораздо больше.
– Великолепно.
– Ненавижу ездить в город. Вот правда.
– Тогда нужно было остаться дома.
– Нет, нам важно встретить ситуацию лицом к лицу.
– И что же это за ситуация? – спросил он.
– Ой, давайте не будем изображать дурака, Морис. Вам отлично известно, почему я здесь.
– Предполагаю, вы принесли мне что-нибудь новенькое почитать?
– Ха! Можно подумать. Это после того, как со мною обошлись у вас в журнале? Вот уж дудки вашей утке! – Она подалась вперед и передвинула на столе Мориса нож для писем, скрепкосшиватель и дырокол так, чтобы они образовывали ровную линию. – Я не даю своих работ тем, кто меня презирает.
– Я вас отнюдь не презираю, Хенриэтта, – ответил Морис. – Во имя чего на всем белом свете вы такое могли подумать?
– Ну, вы меня не уважаете – это уж точно.
Она сунула руку в свой ковровый саквояж и немного пошарила там, после чего извлекла наружу лист бумаги формата А4, сложенный восьмушкой.
– “Уважаемая Хенриэтта, – прочла она вслух, разворачивая его. – Большое спасибо за то, что позволили мне прочесть свой последний рассказ…”
– Вы разрешите? – перебил он.
– “БОЛЬШОЕ СПАСИБО ЗА ТО, ЧТО ПОЗВОЛИЛИ МНЕ ПРОЧЕСТЬ СВОЙ ПОСЛЕДНИЙ РАССКАЗ… – повторила она, теперь возвысив голос, – изумительно причудливую притчу, которая наглядно иллюстрирует, почему «ФСЖ» так хотелось вас издавать! К сожалению, пространство для публикаций в «Разсказе» в настоящее время ограничено, и вряд ли удастся ваше произведение напечатать, хотя, осмелюсь сказать, я об этом пожалею, когда за него ухватится «Нью-Йоркер»! Но продолжайте и дальше присылать мне свое хозяйство, ваш извод причудливого письма никогда мне не прискучивает. С большой любовью, Морис Свифт, главный редактор”.
– Вы расстроены, – произнес Морис.
– Расстроена? С чего бы это мне расстраиваться? Это же всего-навсего “хозяйство”, в конце-то концов. Не то чтобы я пропитывала каждую фразу кровью своей жизни, каждый абзац и главу. Хозяйство! Идите вы нахер, Морис. Ебать и вас, и ту лошадь, на которой вы сюда приехали.
– Вероятно, это не самый удачный выбор слова, – признал он.
– Вы так считаете? Я б никогда и вообразить не могла, что вы отнесетесь ко мне с таким презрением. Вы расстроили меня, Морис, вы по-настоящему меня расстроили.
– Ну, я б не стал принимать это на свой счет, – ответил он. – Я много с кем так поступал за годы и годы. Там их целая армия, и живых, и мертвых, и все они отнюдь не взирают на меня чрезмерно благодушно.
– Как бы то ни было, – продолжала она, вздохнув и оглядывая кабинет, набитый книгами, рукописями и множеством старых номеров “Разсказа”. Несколько полок было отдано под различные иноязычные издания “Двух немцев”, “Дома на дереве”, “Соплеменника”, “Бреши” и “Сломленных”. – Обычно я бы этого делать не стала, но поскольку у нас с вами столько общей истории, я подумала, что стоит приехать к вам и предложить второй шанс.
– Второй шанс? – переспросил он, вздернув бровь. – На что именно?
– На публикацию моего рассказа, – ответила она, кривясь. – Потому что, если вы его не хотите, я отнесу его через дорогу и найду того, кто захочет.
Морис попробовал не рассмеяться. Через дорогу? Она считает его персонажем пьесы Дэвида Мэмета?[53] Через дорогу у них ничего не было, кроме магазина винтажной одежды, кофейни, провонявшей марихуаной, и престарелого бездомного, который затягивал припев “Американского пирожка”[54] всякий раз, когда кто-нибудь давал ему денег. Если ей вздумается отнести свой рассказ кому-либо из них – целиком и полностью на здоровье.
– Разумеется, очень не хотелось бы упускать такую возможность, – произнес Морис. – Но я прочел его несколько раз и просто не считаю, что он окажется уместен для наших грядущих номеров. Мне не нравится отказывать людям, но…
– А мне не нравится, когда на меня гадят с большой высоты! – закричала Хенриэтта. – В особенности те, кого я уважаю и обожаю.
Он нахмурился. Разве уважение и обожание по сути своей не одно и то же? Подобные ляпсусы она допускала и в рассказе, который он отклонил. Первая же строка, к примеру, была такова:
“Каждый вечер, возвращаясь на поезде домой с работы, Джаспер Мартин начинал ощущать в себе тревогу и опаску”.
Это одно и то же. И еще раз такое же на четвертой странице:
“Лорен бросила взгляд на свет, который мигал и подрагивал, и задалась вопросом, не отложить ли ей самоубийство через повешение до того, когда контакты закрепят получше”.
Это одно и то же.
– Мне не кажется, что я на вас гадил, Хенриэтта, – произнес Морис. – Ни с какой высоты – ни с большой, ни с малой. Просто у меня такое ощущение, что рассказ нам не годится, вот и все. И мне жаль, но не думаю, что меня в этом можно будет переубедить.
– Что с ним не так?
– С ним per se[55] все так, – ответил Морис, бросая быстрый взгляд на экран, где Надаль праздновал победу во втором сете. – Полагаю, у меня просто не возникло ощущения того, что в нем присутствует ваше обычное je ne sais quoi[56].
– А это что должно означать?
– Это по-французски.
– Я знаю, что это по-французски. И я знаю, что оно значит. Я спрашиваю, что вы под ним имеете в виду.
– Хотите правду?
– Конечно, хочу.
– Штука просто в том, что обычно, когда я спрашиваю у писателей, хотят ли они услышать правду, и они отвечают, что да, на самом деле им, конечно, нужно что угодно, кроме правды. Они желают, чтобы я осыпал их похвалами и рассказывал, что им пора стряхивать со смокингов пыль для получения Нобелевской премии.
– У меня нет смокинга, – сказала Хенриэтта, сощурившись. – Так вы намерены…
– Я просто решил, что рассказ у вас скучноват, вот и вся недолга, – сказал он. – Похоже, он ни к чему не ведет. В нем, конечно, есть кое-какие интересные моменты, и письмо у вас такое же крепкое, как и обычно, но общее воздействие…
– Вы сейчас меня оскорбляете, – произнесла она.
– Да вряд ли. Я определенно не намеревался этого делать.
– В эту игру могут играть двое. Я прочла последний номер “Разсказа” от корки до корки и, если вы меня спросите, могу сказать, что он совершенно плоский и до крайности не вдохновляющий.
“Это одно и то же”, – подумал Морис.
– Вы как будто бы не желаете рисковать или осмеливаться на что-то.
– А вы теперь оскорбляете меня, – ответил он.
– Вас я не оскорбляю. Я оскорбляю журнал.
– Который я основал.
– Почему вы попросту не признаете, что мой рассказ слишком труден для вас и ваших читателей? Что вы не до конца его поняли?
– Если б я его не понял, откуда бы мне было знать, что он слишком труден?
– Не играйте со мною в эти игры.
– Я и не играю. Ваше толкование того, почему я отказал вашему рассказу, попросту неверно. Я прекрасно все в нем понял, я не идиот. Читать я умею – даже длинные слова. Послушайте, это не плохой рассказ, – просто он у вас не из лучших, чего там. И вы бы сами не сказали мне спасибо, опубликуй я такое, что другие стали бы критиковать, – тем более перед скорым выходом вашего романа. Вам следует поддерживать свою репутацию на как можно более высоком уровне в эти грядущие несколько месяцев. Это важно. Поверьте мне, я тут знаю, о чем говорю. Я в таких делах не новичок, и мне отлично известно, до чего легко можно перестать быть вкусом месяца и превратиться просто в изжогу у издателей во рту. Я такое видал. Я таким бывал.
– Мне просто обидно, вот и все, – произнесла она после долгой паузы, но голос у нее чуть смягчился. – У меня в последнее время очень напряженный период. Вы знали, что в январе умерла моя бабушка?
– Нет, – ответил Морис, которому, в общем, до этого не было дела. – Мне жаль это слышать.
– Ей исполнилось всего девяносто восемь.
– Ну, это вполне почтенный возраст.
– А потом на улице мою собаку сбил какой-то идиот на мотоцикле. А потом у меня приключился рак…
– Что? – переспросил он, подаваясь вперед. Это была новость.
– Ну, я подумала, то есть, что у меня рак, – поправилась она. – Была родинка. На плече. А раньше там ничего не было. Короче говоря, мой врач мне сказал, что ему неспокойно, и отправил пробу в лабораторию, а когда вернулось, выяснилось, что там все чисто. Но знаете, несколько дней я была убеждена, что у меня рак.
– Но у вас его не было.
– Нет, но суть едва ли в этом. У меня он мог оказаться.
Морис постукал авторучкой о стол. Именно поэтому он предпочитал работать преимущественно дома, а в кабинет заглядывать раз-два в неделю. Чертовы писатели. Он столько лет отчаянно пытался попасть в их число, но бывали времена, когда он их искренне презирал.
– Поэтому ваш отказ очень больно по мне ударил, – сказала она.
– Ну, если вы можете победить рак, то уж явно способны пережить отказ из журнала “Разсказъ”, – произнес он, и не успела она открыть рот, чтобы ответить ему на это, как у него на столе зазвонил мобильный телефон. Он редко отвечал на звонки, предпочитая, чтобы вызовы накапливались, а потом в конце дня решал, кому перезвонить, но сейчас он ответил быстро, радуясь возможности отвлечься, сперва, впрочем, глянув на экранчик аппарата.
“Школа”, – сообщал тот.
– Простите, – сказал он, воздев указательный палец, чтобы утихомирить Хенриэтту, пока та снова не начала гавкать на него. – Это из школы моего сына. Мне нужно ответить.
Она всплеснула руками, как будто у нее не помещалось в голове, что собственного сына он ставит выше нее, и Морис вышел наружу, прошагал мимо стажеров на лестничную площадку – там время от времени удавалось хоть как-то уединиться.
– Морис Свифт, – произнес он в трубку.
– Мистер Свифт, – сказал голос на другом конце; казалось, что женщине одновременно наскучила ее работа и ее бодрит сиюминутный драматизм таких вот телефонных звонков. – Это Алиша Маклин из Сент-Джозефа.
– Вот как? – произнес Морис, уже ощущая, как в нем собирается первая волна раздражения. Ему не особенно нравилась школа Дэниэла, и он ощущал смутную тревогу каждое утро, когда подвозил мальчика в такое место, где может оказаться полно детонасильников или вооруженных психопатов. Это напоминало жизнь в антиутопии какого-нибудь романа для старшего школьного возраста. Ему по-прежнему не верилось, что в дверях там была установлена рамка металлоискателя, как в аэропорту, и через нее все дети должны были проходить, чтобы их допустили к занятиям. – Что он натворил на сей раз?
– Перво-наперво позвольте сказать, что беспокоиться не о чем, – ответила Алиша. – С вашим сыном все в полном порядке. Но мы считаем, вам нужно приехать в школу как можно скорее.
– Зачем, что случилось?
– У нас ЧП.
Он больше ни о чем не спрашивал – лишь отключился и нажал кнопку вызова лифта. Школа находилась всего в десяти минутах ходьбы, но солнце светило, поэтому он решил не спешить. С Хенриэттой разберется кто-нибудь из стажеров. За это я им и плачу, в конце-то концов, подумал он, игнорируя тот факт, что вообще-то он ничего им не платил. Трудились они бесплатно, однако в непоколебимом убеждении, что пара месяцев за столом в редакции “Разсказа” добавит крепкую строку в их резюме. В итоге, знал он, молодняк им пользуется, чтобы чего-то добиться. А кто он такой, чтобы с этим спорить?
Дэниэл, как выяснилось, шлепнул какую-то девочку в классе.
– У нас уже некоторое время проблемы между Дэниэлом и Юпитер, – сказала миссис Лейн, сорока-с-чем-то-летняя директриса школы; от ее взбитой копны крашеных светлых волос и скромного свитера так и разило легким отчаянием. На столе у нее стояла фотография в серебряной рамке, отвернутая от посетителей, и Морису не терпелось посмотреть, что там за изображение – человека или домашнего любимца. Он готов был спорить, что последнего.
– Юпитер? – переспросил он, стараясь сдержать смех. – Простите, вы сказали – Юпитер?
– Да, Юпитер Делл, – подтвердила миссис Лейн.
– И это девочка? Или, быть может, мальчик?
– Она девочка, мистер Свифт. – Лицо директрисы слегка разгладилось, и она пожала плечами. – Между нами говоря, родители у нее из хиппи, если вы меня понимаете. – Она огляделась и, хоть они и сидели в кабинете одни, подалась к нему и понизила голос. – У нее есть младший брат по имени Меркурий.
– В школе ему придется будь здоров как. Возможно, имеет смысл вызвать их родителей и отчитать за то, что навязали своим детям такие дурацкие имена.
– Вообще-то Деллы побывали здесь незадолго до вас, – ответила миссис Лейн. – Естественно, нам пришлось вызвать их раньше. Юпитер очень расстроена.
– Быть может, вы могли бы рассказать мне, что именно произошло, – произнес Морис, ощущая все тот же градус тревоги в этой комнате, что и тридцать лет назад, когда их с его лучшим другом того времени Хенри Роу притащили в кабинет директора – двух пятнадцатилетних пацанов, дрожавших от предчувствия того, что неминуемо произойдет. Сейчас от этого воспоминания, которое он не один десяток лет пытался запереть подальше у себя в уме, Мориса замутило.
– Мисс Уиллоу, классный руководитель Дэниэла…
– Я знаю, кто такая мисс Уиллоу, – прервал ее Морис.
– Да. Так вот, она уже заметила необычайную динамику отношений Дэниэла и Юпитер и обратила на нее мое внимание.
– Необычайную динамику? – повторил он, задаваясь вопросом, не вбили ли подобные понятия муштрой в головы учителям и директорам школ, чтобы они избегали потенциально клеветнических и, следовательно, сутяжнических замечаний.
– У Юпитер… наверное, можно сказать, что она влюбилась в вашего сына.
– Но ему всего семь лет, – ответил Морис с изумленной улыбкой.
– Дети, конечно, не распознают в этом влюбленность, но такое случается постоянно. У одного ребенка развивается сильная привязанность к другому, и предмет их увлечения может не отвечать взаимностью. В данном случае Юпитер начала приносить в школу небольшие подарки для вашего сына. Божью коровку, которую она держала живой в спичечном коробке, например. Книжку, которая ей особенно понравилась. Однажды она даже сделала ему сэндвич и принесла клубничный кекс на десерт.
– Вот бы мне кто-нибудь такое приносил, – сказал Морис. – И что делает Дэниэл? Когда она ему все это вручает?
– То же, что делают все мальчики его возраста, надо полагать, – ответила директриса, пожимая плечами. – Принимает подарки, еду съедает, а как только получает от нее все, чего хотел, снова убегает играть со своими друзьями, а она расстраивается от того, что ею пренебрегли. В этом смысле, вероятно, разницы между мальчиками и мужчинами не так уж много.
Морис поднял бровь, удивившись такому суждению, которое, казалось, продиктовано некоторым неудачным личным опытом, а не профессиональной оценкой ситуации. Он подумал было, не попросить ли у нее объясниться, но его отвлекли счеты, стоявшие на подоконнике за ее столом. Довольно примитивные, десять рядов разноцветных бусин, укрепленных в деревянной раме на подставке. Таких он давно не видел, но, как и пресловутые мадленки у Пруста, они вызвали в нем всплеск памяти, которая, как он знал, может его захлестнуть, если он не удержится. Счеты доктора Уэбстера, конечно, были гораздо совершеннее, одноцветные, но из кленового дерева, костяшки – полированная слоновая кость. Их передавали в семье Уэбстеров из поколения в поколение со времен Великой войны, как ему говорили, и надпись на раме – “А. Ф. П. Уэбстер, 1897” – всякий раз наводила его на раздумья, добился ли их первоначальный получатель какого-то успеха в жизни или же вообще лишился ее в окопах.
Глядя сейчас на эту разновидность подешевле, Морис ощущал тягу взять их и услышать щелчки костяшек, когда он скользит ими по проволокам, но он удержался, не уверенный, не окажется ли так, что он швырнет эти счеты на пол и растопчет их, – а подобные действия уж точно вызовут еще более сильный отклик, чем то, что один ребенок шлепнул другого на игровой площадке. Миссис Лейн заметила его пристальный взгляд и повернулась посмотреть, на что это он уставился, неверно толкуя его интерес к счетам как наблюдение за детьми, играющими снаружи.
– За ними присматривают, знаете, – сказала она.
– Прошу прощения?
– За детьми. За ними смотрят. На перемене с ними всегда по меньшей мере двое педагогов.
– Нет, я не… – начал было он, но потряс головой, не озаботившись продолжать.
– Как бы то ни было, – произнесла она голосом громким, резким и уже грубым. – Сегодня утром между уроками Юпитер подошла к Дэниэлу, пока он разговаривал с какими-то другими мальчиками, обняла его и поцеловала. В губы. Наверное, она видела, как кто-то это делает, по телевизору или в кино, и…
– Она его поцеловала?
– Да. Очень коротко. Бедный мальчик окаменел от ужаса, в особенности – от того, что другие мальчики начали над ним смеяться, и вот тогда-то это и сделал. Шлепнул ее по лицу, в смысле.
– Господи.
– Именно.
– И ей было больно?
– Ну, нет. Вряд ли удар оказался зверским. Потом, конечно, у нее на щеке оставалась красная отметина, но, мне кажется, ее это больше ошарашило, нежели сделало больно. Но, само собой, унизило.
– Полагаю, вы мне теперь скажете, что ее родители планируют подать на меня в суд. Или на вас. Или на школу.
– Ох нет, – ответила она, качая головой. – Как раз напротив, на самом деле. Они подчеркнуто сказали, что полагают, будто Америка превратилась в слишком уж сутяжническое общество, и они не намерены пускаться по этой дороге.
– Ну слава богу.
– Да, я поддерживаю здесь ваши чувства. Последнее, что нужно Сент-Джозефу, – это дорогостоящий судебный процесс. Сопровождающая его публичность тоже может оказаться губительна. Нет, они хотят, чтобы Дэниэл и Юпитер сходили вместе на консультации для пар.
– Вы наверняка надо мной смеетесь?
– Нет, отнюдь.
– Им по семь лет. И они не пара.
– Это фигура речи, мистер Свифт. Какое-то дискуссионное пространство, где они смогут обсудить свои жалобы. Родителям Юпитер нравится разговаривать, видите ли. Разговаривают они много. Они никогда не перестают разговаривать – вы, думаю, улавливаете ход моей мысли.
– А если я откажусь? – спросил Морис. – Если скажу, что мне не нравится предложение, чтобы мой сын встречался с мозгоправом в таком юном возрасте?
– Ну, это, конечно, целиком и полностью будет зависеть от вас, – произнесла миссис Лейн, беря со стола авторучку и снимая с нее колпачок, после чего постучала пером о листок промокательной бумаги, что Морис истолковал как нервный жест. – Но мой совет вам – согласиться на сеанс, хотя бы лишь для того, чтобы их умиротворить. Не могу себе представить, что это способно хоть как-то навредить, зато польза может оказаться существенной. И после этого, полагаю, инцидент можно будет считать исчерпанным.
– Прекрасно, – сказал Морис, у которого не имелось никакого особого мнения о психотерапии, но он был счастлив делать все, что необходимо, лишь бы побыстрее выбраться из ее кабинета. – Один сеанс?
– Один, да. Дэниэлу в любом случае это может оказаться полезно, – добавила директриса, и Морис уловил, что слова свои она подбирает тщательно, поскольку речь у нее замедлилась и она больше не смотрела ему в глаза. – В конце концов, возникает вопрос, где он мог научиться этому.
– Вы же сами сказали, – произнес Морис. – По телевизору увидел. Или в кино. Хотя я не разрешаю много смотреть, да ему не очень-то и хочется. Мы в семье скорее книгочеи.
– Это хорошо. Да, мисс Уиллоу говорит, что Дэниэл любит книги. И пишет он тоже очень хорошо.
– У него великолепное воображение, – сказал Морис. – Даже не знаю, откуда что взялось.
– Ну, от вас, вероятнее всего, – ответила она. – Вы же писатель, нет?
Он не ответил.
В замешательстве она помялась, вернула колпачок на свою авторучку, а ее воткнула в подставку с отверстиями еще для дюжины, хотя все они сейчас были пусты.
– Дома у вас не происходит ничего такого, что вам бы хотелось со мною обсудить?
Морис улыбнулся. Очевидно было, на что она намекает.
– Я его не бью, если вы об этом, – сказал он. – Я мальчика никогда и пальцем не трогал.
– Я и не предполагала, что вы это делаете. И Дэниэл не бывал свидетелем какого бы то ни было насилия против женщин, так?
– Я вдовец, миссис Лейн, – сказал Морис. – Думал, вам это известно.
– Известно. Но верно ли я себе представляю, что мать Дэниэла скончалась много лет назад?
– Нет. Не верно.
– Вот как? – Директриса нахмурилась. – Но в вашем досье говорится, что…
– Моя покойная жена не была матерью Дэниэла, – объяснил он. – Дэниэла зачала суррогатная мать после того, как Идит умерла. Мне хотелось ребенка, но я не желал делить свою жизнь с женщиной, и поскольку моя карьера примерно в то время пошла на подъем, я сделал все, что мог, чтобы стать отцом.
– Понимаю, – произнесла миссис Лейн с таким видом, словно хотела извлечь каждую смачную деталь из предлагаемого, но не была уверена, допустимо ли расспрашивать или нет. – Это большое самоотречение, мистер Свифт.
– Нет, – ответил он, качая головой. – Отправься я в сиротский приют где-нибудь в Индии или Китае и спаси там младенца от жизни в нищете – вот это было бы самоотречение. Но я этого не сделал. Я заплатил женщине много денег, чтобы она выносила мне ребенка и отдала его в тот же миг, как он родится, а затем исчезла из наших жизней. То был совершенно эгоистический поступок – во многих смыслах, но я был счастлив его совершить.
Рот у миссис Лейн открылся и закрылся, как у рыбы.
– Стало быть, возвращаясь к вашему первоначальному вопросу, я предполагаю, что вы желаете знать, не остаются ли у меня ночевать подруги, а если да, не бью ли я их по лицу. Возможно, вы задаетесь вопросом, не сексуальный ли это у меня фетиш и не случилось ли Дэниэлу, к несчастью, зайти посреди ночи ко мне в спальню и обнаружить у меня в постели обнаженную женщину, а я ебу ее, всю связанную, сзади? Нет – вот каким будет ответ на все подобные расспросы. У меня нет подруг, и сыну своему я ничего подобного не показываю. С этим в своей жизни я покончил еще до того, как мы переехали в Нью-Йорк. Сейчас мне нужны только мое писательство и мой сын.
– Это должно быть… – Миссис Лейн поискала нужное слово. – Должно быть, вы очень любили свою жену, – произнесла она. – Чтобы после ее кончины отказаться от всех прочих женщин. К тому же вы такой… такой…
– Какой – такой? – спросил он, чуть улыбнувшись.
– Ну, вы… вас нельзя назвать непривлекательным мужчиной, мистер Свифт. Очевидно, я под этим ничего не имею в виду. Сама я счастливо замужем.
– Вы изрядно покраснели, – сказал он.
– Это от жары.
Морис вновь улыбнулся.
– Но разве вам не бывает одиноко? – спросила она, подаваясь к нему.
– Нет. А вам что – бывает?
Лицо у миссис Лейн внезапно изменилось, и щеки у нее заалели еще ярче.
– Ну, то есть… нет, – произнесла она. – У меня… столько всяких занятий, что некогда, какое там… А у мистера Лейна свой бизнес и…
– Люди, похоже, считают, будто жизнь никчемна, если ее с кем-нибудь не делить, – вздохнув, сказал Морис. – Но почему так непременно должно быть? Я был женат, мне этот опыт знаком, и хотя определенно бывали времена, когда это приносило удовольствие, но столько же раз я желал остаться один, ни перед кем не отвечать, не отчитываться за всякое свое движение в течение дня. Когда скончалась Идит, я дал себе слово, что никогда больше не стану ни с кем связываться. Если честно, женщины мне не очень нравятся. Но не поймите меня неверно, я вам не какой-то трагический женоненавистник. Мужчин я тоже недолюбливаю. Я ненавистник равных возможностей, так сказать. А что касается секса – ну, он никогда меня толком не интересовал, даже когда я был молод. Честно говоря, я никогда не видел в нем особого смысла. И простите меня за нескромность, но я знаю, что хорош собою. Всю мою жизнь и мужчины, и женщины мною недвусмысленно интересовались. Но над этим я не властен. Просто родился таким. В конечном счете, это ничего не значит. Им запросто могло казаться, что у меня каменное сердце. Я б мог оказаться психопатом или социопатом. Не все чудовища выглядят, как Человек-слон, и не все, кто выглядит, как Человек-слон, – чудовища. Поэтому я просто не очень-то задумываюсь о сексе, хотя, как это ни странно, в моей работе он вполне присутствует. Вы читали какой-нибудь мой роман, миссис Лейн?
Директриса уставилась на него, едва соображая, что он задал ей прямой вопрос, и шумно сглотнула, а затем глянула в блокнот, лежавший перед ней, и дрожащими руками разгладила его страницы.
– Я читала ваш недавний, – ответила она. – Когда осознала, кто такой отец Дэниэла, я сходила в “Барнз-и-”…
– “Сломленные”.
– Да.
– Ну, в этом романе вообще очень мало секса, – признал Морис. – Но, опять-таки, если вы его прочли, вам это и так известно. Как бы то ни было… – Он улыбнулся, так громко хлопнув себя по коленям, что она вздрогнула. – Зря я так о себе распространяюсь. Меня послушаешь – так можно решить, будто консультации нужны мне, а не моему сыну.
Миссис Лейн ничего не ответила, и он получил удовольствие от того, в какой конфуз он ее вогнал. Утешало знать, что он по-прежнему располагает такой властью над людьми.
– Значит, это все? – спросил он, вставая. – Или вы еще что-то хотели со мной обсудить?
– Нет, – ответила миссис Лейн, не поднимаясь с места. – Нет, это все. Можете идти.
– Благодарю вас, – сказал он, чуть хохотнув от того, как она его отпустила.
– Я отправлю вам данные о психологе, которого рекомендует школа, по электронной почте, – произнесла она, когда он уже отвернулся. – И вы с мистером и миссис Делл после этого свяжетесь. Думаю, вы их сочтете весьма покладистыми. Поверьте мне, если уж Дэниэлу и необходимо было стукнуть какую-нибудь девочку, Юпитер для этого была, вероятно, наилучшей кандидаткой.
Открыв дверь, он улыбнулся, когда увидел маленького семилетнего мальчика, сидевшего снаружи на стуле; ноги у него болтались, а руки он сложил вместе, будто молился.
– Мне влетит? – спросил Дэниэл, поднимая лицо. И уже не впервые Мориса поразило, до чего же он пригож.
Домой к нему из редакции “Разсказа” доставили свежую подборку рукописей, и Морис нагромоздил их на кофейный столик. Всего их, казалось, штук двадцать – обычное количество, предназначенное для его оценки: стажеры проредили до этой пары десятков штук триста или около того, что поступали к ним в редакцию каждый месяц самотеком. Миновав этих безжалостных привратников, каждый такой рассказ – в теории – должен был выделяться чем-то особенным, и Морис читал их весьма разборчиво; обычно это занимало у него всю неделю – он извлекал из них самые остроумные и проницательные диалоги, самые изобретательные сюжетные линии и поразительные образы и переносил каждый в файл у себя в компьютере. Четыре или пять рассказов он отбирал и для публикации, конечно, но отвергнутым авторам отправлял письма от лица вымышленного сотрудника, в которых тот извинялся, что ввиду нехватки времени и из-за занятости работой над новым романом мистеру Свифту не представилась возможность лично прочесть поданную таким автором работу, – это важно было сделать на случай будущих потенциальных недоразумений, – но редакционная команда журнала “Разсказъ” их работу рассмотрела и решила, что в настоящее время она им не подходит. В общем и целом, рассуждал он, писатели будут довольны уже тем, что их писанину кто-то признал, а потому разочарование их утишится и они отложат этот свой текст навсегда, полагая, что он попросту недотягивает.
Такая стопка поступала к нему четырежды в год, и красть оттуда часто было мало что, но время от времени он натыкался на какой-нибудь блистательный момент, который и оправдывал само решение Мориса основать этот журнал. Его четвертый роман, к примеру, “Брешь”, был сконструирован вокруг двух разных замыслов, какие он обнаружил в рассказах американского и китайско-американского авторов. Объединив их в один и пользуясь главным героем, которого создал сам как связку между этой парой, он сумел выстроить такой роман, который высоко оценили при его выходе в свет, а продался он даже бо́льшим тиражом, чем “Соплеменник”, который, разумеется, всегда будет пользоваться успехом, раз попал в короткий список Премии. Самая недавняя его книга, “Сломленные”, изданная тремя годами ранее, в 2008-м, свое происхождение вела от рассказа, написанного девятнадцатилетним венским студентом; в нем рассказывалось о визите семейной пары в Париж накануне их двадцатой годовщины бракосочетания, и там в ресторане происходит неожиданная измена. (Место действия он поменял на Израиль, годовщину свадьбы – на день рождения, ресторан – на музей, вставил комического персонажа, которого умыкнул из работы одного молодого британского писателя, и книге опять был обеспечен успех, как у публики, так и у критиков.) Морис пока откладывал на некоторое время начало работы над новой книгой – еще не отыскал нужного замысла и потому с заметным нетерпением дожидался, когда поступит эта новая пачка поданных текстов, в надежде, что в них найдется хоть что-нибудь, стоящее того, что имело бы смысл присвоить.
Слева от него открылась дверь, и он повернулся на звук – к нему шел Дэниэл. На мальчике была его любимая пижама с Человеком-пауком, и он нес с собой пушистую зверюшку неочевидной зоологической принадлежности. От него пахло лавандовой ванной с пузырьками, в которой он плескался всего лишь час назад, с собой Дэниэл прихватил синий ингалятор “Вентолин”. В последнее время астма у него заметно обострилась, и ему приходилось по десять минут сидеть тихо, когда они возвращались домой, и делать один вдох за другим, пока затор в легких не расчищался.
– Тебе лучше? – спросил Морис, когда мальчик запрыгнул на диван с ним рядом и привалился к нему, зарываясь отцу под бок. Морис прижал его к себе, поцеловал в макушку, вдохнул его запах.
– Если я завтра попрошу прощения у Юпитер, мне все равно к доктору придется идти? – спросил Дэниэл чуть менее встревоженно от этого грядущего испытания, чем когда они только пришли домой. Тогда он ударился в слезы и объявил, что не надо его целовать, если он этого не хочет, – совершенно справедливо, считал Морис.
– Думаю, да, – ответил его отец. – Иначе все это перерастет в большую драму, а она никому из нас не нужна. Да и в любом случае я уверен, что докторша будет очень милой.
– А у нее будет иголка? – спросил мальчик.
– В каком смысле?
– У докторши. Она возьмет иголку, когда меня увидит? Я не люблю иголки.
Морис покачал головой.
– Она не такой врач, – ответил он. – Ничего подобного там не будет. Тебе нужно будет с ней поговорить, пара пустяков. И после этого все закончится.
Дэниэл нахмурился – лицо его предполагало, что ему никак не верится, будто можно сходить к врачу, а больно при этом не будет, с тобой просто поговорят.
– Мне не понравилось, когда она меня поцеловала, – произнес мальчик.
– Мне такое тоже никогда толком не нравилось, – ответил Морис. – Но нельзя совершать случайные злые поступки направо и налево, когда люди делают то, что тебе не нравится. Надо было просто ей сказать, чтобы она себя так больше не вела.
– Все надо мной смеялись, – прошептал Дэниэл.
Морис снова его обнял и посмотрел на идеальные стопы и пальчики, что высовывались из штанин сыновней пижамы. Он всегда рассчитывал в себе на неподдельную любовь к ребенку, если тот у него заведется, но все в итоге вышло не вполне так. Морис, разумеется, был ужасно расположен к Дэниэлу, но мальчик раздражал его так же часто, как и радовал. Он всегда был здесь, вот в чем незадача. Отирался где-то рядом. Требовал пищи, игрушек или новой одежды. Говорил, что пора идти в школу или, наоборот, пора его оттуда забирать. Он нескончаемо досаждал Морису. Тот изо всех сил старался не распускаться с мальчиком – он же, в конце концов, всего лишь ребенок, это его отец признавал, – но все равно с нетерпением ждал того дня, когда сыну исполнится восемнадцать и он отправится в колледж. Тогда-то жизнь к Морису, быть может, и вернется.
Мысль воспользоваться суррогатной матерью пришла к нему тем вечером, когда он попал в короткий список Премии, которую, к его неизмеримому разочарованию, он проиграл своему старому сопернику Дагласу Шёрмену. Он думал, как ему поступить со внезапным приливом гонораров, и на конец той недели назначил встречу со своим адвокатом, чтобы дело началось. Полгода спустя молодая итальянская девушка, работавшая горничной в одной гостинице Центрального Лондона, уже была беременна его ребенком, и никаких хлопот ни во время беременности, ни при родах не случилось. Хотя юридическое соглашение было жестким, Морис, естественно, волновался, не передумает ли женщина, как только ребенок родится, но нет – она выполнила свою часть сделки и исчезла из его жизни, как только он забрал Дэниэла из роддома.
Поначалу, конечно, было непросто. У Мориса не было никакого опыта с младенцами, и, добывая все нужные знания, он полагался на книги. Но Дэниэл оказался вовсе не трудным ребенком – спал всю ночь напролет почти с самого начала и, очевидно, счастлив был просто лежать в своей колыбельке, дотягиваясь до игрушек, которые были подвешены к мобилю у него над головой, лишь бы Морис оставался в его поле зрения, – а оставался он там всегда, поскольку в те первые годы работал дома, а в редакции “Разсказа” стал проводить больше времени только после того, как Дэниэл дорос до детского садика. Они вместе ездили на международные литературные фестивали, где прочих писателей, казалось, зачаровывает образ этого симпатичного романиста, невероятно успешного смолоду, который повсюду ездит с маленьким мальчиком. На руку оказалось и то, что Дэниэлу тоже нравились книжки, и он был доволен просто сидеть и читать, пока его отец предлагал себя в нескончаемых интервью или участвовал в публичных мероприятиях.
– А зачем ты ее вообще шлепнул? – спросил он теперь, и мальчик лишь пожал плечами.
– Я же тебе сказал. Потому что она меня поцеловала.
– Нет, это я знаю, – сказал Морис. – Я имею в виду, почему ты так на это откликнулся? Насилием. Ударил. Ты разве когда-нибудь видел, чтобы люди так себя вели? Тебя же никто никогда не бил, правда?
Мальчик задумался на несколько мгновений, и Морис задался вопросом, не пытается ли тот решить, говорить или же не говорить правду.
– Иногда в школе, – наконец ответил Дэниэл, испустив глубокий вздох и глядя в пол.
– Учитель?
– Нет, – сказал мальчик, качая головой.
– Тогда кто?
– Никто.
– Перестань, – подтолкнул его Морис. – Скажи мне.
– Просто некоторые мальчишки у меня в классе.
– Какие мальчишки?
– Я не хочу говорить.
Морис нахмурился. Не стоило, конечно, вынуждать мальчика, но если Дэниэла в школе задирают, ему хотелось бы в этом разобраться досконально.
– Пожалуйста, Дэниэл. Мне ты можешь рассказать все. Возможно, я сумею это прекратить.
– Джеймз, – произнес мальчик после длительной паузы, за которую несколько раз шмыгнул носом и, похоже, готов был разреветься. – И Уильям.
– Но я думал, ты с ними дружишь? Ты же сидишь с Джеймзом на уроках за одной партой, нет?
– Да, но я ему не нравлюсь.
– Почему это?
– Он говорит, что я уродец.
Да и нахер его, маленького вонючего говнюка, – подумал Морис. Однако, вслух сказал:
– Ты не уродец.
– А он говорит, что да.
– Тогда он идиот.
– Это все потому, что мне не нравится с ними играть, – продолжал мальчик.
– Почему? – спросил Морис.
– Потому что всегда, если они играют, кто-нибудь обязательно бежит в медпункт, потому что у него кровь из носу течет. И они говорят, что я никогда не разговариваю. Говорят, что я бояка.
– И потому они тебя бьют?
– Не знаю, – ответил он, пожав плечами. – Они сказали, что это просто игра такая.
– Ну, мне кажется, что это дурацкая игра, – произнес Морис, и теперь Дэниэл посмотрел на него – его задело раздражение в отцовом голосе. – Ты просто отныне держись от них подальше, хорошо? – продолжал отец. – Тебе, в конце концов, всего семь лет. Я не хочу, чтобы ты себя вел так, будто ты в “Бойцовском клубе”.
– Что такое “Бойцовский клуб”?
– Это не важно. Просто не давай своим друзьям себя бить и сам никого не бей. Особенно девочек. На сей раз нам повезло и в суд подавать на нас никто не будет, но запомни, это Америка. Люди здесь подадут на тебя в суд просто за то, что ты на них как-то не так посмотрел на улице, а если они выяснят, что у нас есть немного денег, то наверняка попробуют найти способ, как эти деньги у нас отнять.
– А мы богатые? – спросил Дэниэл.
– Мы обеспеченные. Об этом тебе не нужно беспокоиться, скажем так. Но мы и близко не так богаты, как большинство тех, кто живет в этом городе. Поэтому нам нужно держаться за то, что наше, и не позволять никому этого у нас украсть. Договорились?
Мальчик кивнул.
– Договорились, – ответил он. – Красть нехорошо.
Морис улыбнулся.
– Красть очень нехорошо, – согласился он. – Лишь очень дурные люди берут то, что им не принадлежит. А теперь пора в постель, ты не считаешь?
В том году Хенри Роу был в школе новеньким. Семья у него происходила из Белфаста – католики, жившие на том перекрестке, где Фоллз-роуд встречалась с Айви-драйвом, но его мать, сестра и он сам переселились в Хэрроугейт в 1980-м, чтобы избежать Неурядиц. Хотя Морис слышал в новостях сообщения о том, что в Англии началась кампания бомбометаний, и смутно сознавал, что в блоке “Эйч” тюрьмы Мейз происходят голодовки, он почти не интересовался тем, что происходит на острове рядом с его родиной, и в четырнадцать лет понятие о смерти – такое далекое и потустороннее – было ему скучно. Политика, считал он, существует для других людей, и он, томясь по освобождению от повседневной скуки своей домашней жизни, мало интересовался теми целями, которые его ровесники вполне буквально носили, как почетные знаки отличия, на своих школьных формах. Лишь когда разнеслись слухи о том, что отца Хенри Роу убила ИРА[57] за то, что он их предал, у Мориса шевельнулся какой-то интерес. Из этого может получиться неплохой замысел для романа, подумал он: подросток вынужден переселиться в чужую страну и постепенно начинает сознавать преступное прошлое своего отца. Возможно, Морис и не в ногу шел со своими одноклассниками, когда дело касалось их политических забот, но он уже точно знал, что хочет делать со своей жизнью, – а это гораздо больше того, на что могло претендовать большинство из них.
– Писателем? – произнес его отец, когда он впервые сообщил тому о своих планах. – Да у тебя больше шансов выиграть для Англии Кубок мира. Чтобы писать книги, родом необходимо быть из Лондона. Чтоб образование фу-ты-ну-ты и все такое.
– Не все писатели из Лондона, – ответил Морис, закатывая глаза от провинциальности отцова мировоззрения. Отец в жизни не прочел ни одной книги, насколько Морису было известно, и раз в неделю едва одолевал местную газету. – Папа Д. Г. Лоренса работал в угольной шахте Бринзли. Ишервуд родом был из Дербишира. Уильям Голдинг – из Корнуолла.
– Этот твой Лоренс одну лишь грязь сочинял, – ответил отец. – Голые мужики борются друг с другом, а разные щеголи ухлестывают за егерями. Чудны́е дела это, если хочешь знать мое мнение. Написано для всяких гомиков с идейками. У себя в доме я такого не потерплю.
– Будешь слесарем, как твой отец, – сказала его мать. – Хорошая честная работа, говорю тебе.
– Не буду, – ответил Морис – и не шутил при этом.
В школе он, конечно, пользовался популярностью – хоть и книжный червь, он был смазлив, а это отчего-то заставляло других мальчишек хотеть с ним дружить, пусть они даже и не до конца понимали почему. Учителям он тоже нравился – был одним из тех учащихся, перед кем хотелось заискивать, – и в неприятности вляпался всего лишь раз, когда открылось, что он выдал за свой очерк по истории, который содрал из книги, взятой в местной библиотеке; этот проступок вылился в неделю отстранения от занятий. Были мальчишки, кому не терпелось узнать его получше, сблизиться с ним, но он, по сути, был одиночкой и всех остальных к себе не слишком-то подпускал. Пока, то есть, не приехал Хенри.
Даже теперь, тридцать лет спустя, Морису по-прежнему помнился миг, когда мальчик этот вошел в двери класса вслед за директором школы доктором Уэбстером, который привел его знакомиться с новыми одноклассниками. Был Хенри высок и худ, с каштановыми волосами, что одновременно и падали ему на глаза, и стояли дыбом на голове. Когда он открыл рот, чтобы сообщить классу, как его зовут и что привело его в Хэрроугейт, вся комната взорвалась безудержным смехом от его сильного североирландского акцента, и лицо Хенри выдало смесь гнева, унижения и смятения от того, как над ним насмехаются. Он оглядел класс, обескураженный этой буйной и смутно угрожающей компанией чужих людей, с которыми ему предстоит проводить все свои дни, пока взгляд его не встретился со взглядом Мориса – единственного мальчика, кто не смеялся. Морис чуть склонил голову набок в чем-то вроде приветствия, и Хенри уставился на него в ответ, неспособный уже отвести глаз, а кончик языка у него показался между зубов.
Они заключили некий альянс – после школы и по выходным проводили время друг у друга в гостях, и вот когда они сидели в комнате Мориса, слушали кассету Кейт Буш и обсуждали, до чего они оба терпеть не могут капитана школьной футбольной команды, Хенри попытался Мориса поцеловать. Кейт пела про Кашку из Багдада, что живет во грехе с другим мужчиной, и тут Хенри повернулся к другу и прижался губами к его губам, а ладонь скользнула ему под рубашку. Чего-то подобного Морис ожидал, но его удивило, что этого мгновения ничто не предвещало. Его никогда прежде не целовали, он ни разу не делал никаких авансов ни мальчику, ни девочке, да и желания такого у него, в общем, не возникало. Время от времени он лишь смутно задумывался об этом – об этой причудливой нехватке интереса к сексу. Изредка экспериментируя, он просматривал порнографические журналы, но понял, что его совсем не возбуждают трагические лица девушек, когда они раздвигают ноги или выпячивают груди перед камерой. В школьных душевых после спортивных игр он украдкой осматривал голые тела своих одноклассников, но и к ним не ощущал никакого особого желания. Когда же мастурбировал, происходило это исключительно из удовольствия трогать самого себя, ради трепетного экстаза оргазма, но ему не казалось обязательным разделять это переживание с кем бы то ни было, и он не видел никаких чужих лиц в своих фантазиях – только свое.
Теперь же, когда Хенри толкнул его на кровать, Морис уловил в себе желание исследовать этот миг чуть дольше, чтобы понять, какое воздействие такая близость окажет на него. Потом сможет об этом написать, подумал он, в рассказе. Большинство авторов пишет о сексе, правильно? Даже такие, как Форстер, для кого плотское в частной жизни кажется не важным. Один из любимых его писателей, Олдос Хаксли, говорил, что опыт – это не то, что приключается с мужчиной, а то, что мужчина делает с тем, что с ним приключается[58], а это уж точно опыт – тело другого пятнадцатилетнего мальчика, лежащее на его собственном теле, его язык у него во рту, незнакомая эрекция давит ему на бедро сквозь ткань его одежды.
– Что мне можно? – спросил Хенри, отстраняясь на миг, – лицо красное, все тело пульсирует от страсти, – а сам смотрел сверху вниз на своего друга с таким томлением во взгляде, что Морис начал осознавать, до чего велика уже его власть. – Что ты позволишь мне сделать?
– Расскажи мне про Белфаст, – ответил он, и Хенри приподнялся на локтях, нахмурившись, не уверенный, что расслышал его правильно.
– Что? – спросил он, оглаживая рубашку Мориса и выпрастывая ее из брюк, робко расстегивая пару пуговиц; ладонь его уже прижималась к пупку мальчика и крепким мышцам его живота.
– Белфаст, – повторил он. – Как там было?
Хенри потряс головой и пригнулся поцеловать его снова, но Морис его оттолкнул, сел на кровати и застегнул рубашку.
– Расскажи, – попросил он. – Расскажи мне историй. Мне интересно. Я хочу знать.
И Хенри, смятенный и разочарованный, бурля гормонами, сел и уставился в ковер, растерянно дрожа.
– Что ты хочешь знать? – спросил он.
– Что угодно, – ответил Морис. – Ты видел кого-нибудь подстреленного?
Хенри кивнул.
– Разок, – сказал он. – У заправочной станции в Ардойне.
– Расскажи мне об этом, – прошептал Морис. – Рассказывай все, что видел, все, что слышал, а потом я разрешу тебе сделать что-нибудь еще.
И, конечно, разрешил.
Они были дома у Мориса, когда это случилось в следующий раз, – смотрели телевизор, пока родители уехали в Кардифф навестить умиравшего сородича. Морис наслаждался напряжением, пока они сидели рядышком на диване, и лишь когда Хенри потянулся к нему и взял его за руку, ему стало несколько не по себе от того, что он стал предметом столь настойчивого и явного желания. “Почему же мне самому не так? – спрашивал себя он. – Почему я не ощущаю такого ни к кому? Нет ли в этом какого-нибудь сюжета?”
– Ты так охренительно роскошен, – произнес Хенри, подаваясь вперед, и Морис не только позволил ему себя поцеловать, но и ответил на поцелуй, язык его исследовал рот друга – ощущение новое, ни неприятное, ни возбуждающее. Вскоре они уже были наверху, лежали на его кровати, и вновь Хенри спросил, что ему будет разрешено сделать. Ощущая, что нужно позволить пылающему мальчику свободы побольше, чем в прошлый раз, Морис пожал плечами и сказал:
– Все что угодно. – И Хенри с таким лицом, точно не вполне мог поверить собственной удаче, расстегнул молнию на брюках Мориса и взял его член в рот. Морис закрыл глаза и наслаждался ощущением, но ум его не был полностью этим занят. Расскажет ли ему Хенри еще какую-нибудь историю, когда закончит, или все это пустая трата времени?
Он кончил, и Хенри посмотрел на него снизу вверх, улыбаясь от восторга, а Морис улыбнулся в ответ, лишь слегка смущенный. Оставалось воображать, до чего нелепо они смотрятся.
– Моя очередь, – сказал Хенри, расстегивая на себе ремень и стягивая штаны.
Морис посмотрел на него, затем уставился на член мальчика, не ощущая особого отвращения от мысли, что придется его сосать, но и большого желания делать это у него не возникло. Он протянул руку и робко потрогал его пенис, провел по стволу указательным пальцем, а Хенри закрыл глаза и застонал от наслаждения.
– Сперва еще историю, – сказал Морис. – А потом сделаю.
Так оно и продолжалось, неделя за неделей, почти два месяца, двое мальчиков отыскивали возможности остаться наедине так, чтобы Хенри мог воплощать свои желания, а Морис – слушать рассказы о прежней жизни этого мальчика, до того, как он переехал в Англию. Отца его, открыл ему Хенри, вовсе не застрелила ИРА, как в это верили другие мальчишки в школе. На самом деле он умер по причине прозаичнее некуда – от сердечного приступа, хотя, как утверждал его сын, много лет состоял в этой организации, и на его похороны явились люди в балаклавах, они несли до могилы гроб, украшенный триколором. Он рассказывал о том, каково это – слышать в ночи перестрелки, как подростку с их улицы перебили коленки за необъясненный проступок, в котором, клялся бедняга, он был невиновен, как, после похода в соседнюю церковь, пропала без вести одна мать семейства, как целая семья начала скрываться, став доносчиками. Это было не по вкусу Морису – почти все, но он записывал все истории и нашел способ превращать разрозненные воспоминания мальчика в связную повесть. Казалось, что ему только и надо, что обеспечивать Хенри оргазмы, и его рассказ со временем будет дописан. Морису это виделось стоящим обменом.
Ошибку они допустили, когда похоть Хенри обуяла его на обеденной перемене в школе, и поскольку Морис все равно уже дописывал свой рассказ, он решил потворствовать своему другу и отвел его в рощицу в углу школьной территории – на затененный участок, которого другие ученики обычно избегали, – где оперся на дерево, спустив штаны себе на лодыжки, а ирландский мальчишка пристроился к нему сзади. Умы их были слишком заняты разным – сексом и историями, – и потому они не услышали, как к ним подобрался учитель.
Директору школы доктору Уэбстеру доложили, но тот дождался конца учебного дня и лишь тогда вызвал мальчиков к себе в кабинет, где сообщил им: за то, что они натворили, их могут выгнать из школы, проступок их настолько позорен, что их следует отправить в заведение для малолетних преступников, но он намерен проявить жалость к их юности и не сообщать ничего их родителям, если они согласятся не сходя с места завершить свою дружбу и в дальнейшем и близко друг к другу не подходить. Они оба с готовностью на такое согласились, но после этого директор объяснил им, что прощения не может быть без кары и если они желают выйти из его кабинета с очистившимися душами, им придется сделать, как он велит. Он подошел к шкафчику у своего стола, где хранил двухфутовую трость, и, вытащив ее, провел по дубовому ребру пальцем с очевидным удовольствием.
– Штаны спустить, – произнес он. – Нагнуться над столом.
Мальчики повиновались, и пока директор бил их, Морис не отрывал взгляда от счетов, стоявших на директорском подоконнике, и считал удары, переводя взгляд с одного ряда костяшек на другой. Рядов было десять, и он счел их все, а потом еще половину, пока экзекуция не завершилась.
– А теперь, – сказал доктор Уэбстер, бдительно глядя на них, когда мальчики повернулись к нему, – давайте я погляжу, что вы там делаете друг с другом, грязные маленькие подонки. Сначала ты. – Он кивнул Морису. – Потом ты, – сказал он Хенри.
После этого никаких историй уже не было. Хенри держался от него подальше, униженный и перепуганный событиями того дня, и когда бы Морис к нему ни подходил, он разворачивался и сбегал прочь. Лишь когда однажды вечером Морис постучался к нему домой и потребовал, чтобы его выслушали, мальчик его впустил.
– Я больше не хочу, – сказал Хенри, не в силах смотреть ему в глаза.
– Но у меня рассказ еще не закончен, – пожаловался Морис.
– Какой еще рассказ?
– Ну, просто… пойдем наверх. К тебе в комнату. Можешь делать со мной все, что захочешь. Только расскажи мне еще про Белфаст. Что ты там видел, что ты там слышал, что ты…
Но Хенри только покачал головой и вытолкнул его обратно на улицу, озираясь, как будто боялся, что где-то там может оказаться доктор Уэбстер и наблюдать за ними. Морис пытался еще несколько раз, но тщетно, и произведение так и осталось недописанным.
“Какая трата времени, – думал он, не в силах найти способ удовлетворительно дописать рассказ и так и бросив его незаконченным в выдвижном ящике. – Такую ошибку я больше не допущу”.
Выйдя из кабинета психолога, Морис и Дэниэл решили угоститься мороженым. Почти пятнадцать минут ушло у них на то, чтобы оторваться от супругов Делл, которые предлагали совместные игровые свидания и походы в зоопарк, несмотря на то что Дэниэлу совершенно явно не нравилась их дочь, а Юпитер, сделав вид, что она здесь жертва, уже обратила все свое внимание на другого мальчика.
Морис был рад, что испытание осталось позади. Врач был молод, лет двадцати восьми или девяти, с этаким лощеным флером бруклинского хипстера, с недавних пор сильно раздражавшим Мориса. В том, как этот парень одевался, чувствовалась необычайная непринужденность – как и в его взъерошенных волосах, в белых зубах, – и Морис ощущал в себе меньше значимости, а когда родители Юпитер принялись наперебой смеяться его шуткам, он впервые в жизни ощутил себя не самым притягательным человеком в комнате. С этой мыслью ему не стало как-то чересчур неуютно – он знал, что всегда будет привлекателен и людей вечно будет к нему тянуть, – но все равно усомнился в том, что готов отказаться от своего трона прямо сейчас. И уж точно – уступить его какому-то шуту гороховому в футболке “Джей Крю”, вязаном жилете и винтажных брогах.
Прогуливаясь теперь мимо “Барнс и Нобл” на Восточной 17-й улице, неподалеку от того места, где располагалась редакция “Разсказа”, Морис глянул в витрину и увидел там выкладку “За рекой” Гэрретта Колби – и сердце его толкнулось в грудь презрением. То было издание с кинообложкой, ибо третью книгу Гэрретта не только перенес на экран знаменитый датский театральный режиссер, делавший свои первые шаги в кинематографе, но и фильм этот получил на самой последней церемонии несколько наград Киноакадемии, включая приз за главную мужскую роль молодому человеку, с которым у Гэрретта сейчас развивался широко рекламируемый роман.
– Я когда-то знал этого парня, – произнес Морис, опустив взгляд на сына, который пинал мостовую: ему уже не терпелось перейти к той части дня, которая подразумевала мороженое. – Много лет назад. Еще в Англии. Он писал рассказы о говорящих зверюшках.
Дэниэл поднял голову – теперь ему стало интересно, поскольку говорящие зверюшки были его любимцами, тем более если в них имелось что-то доисторическое.
– Хорошие? – спросил он.
– Неплохие были, – признал Морис.
– А можно зайти и купить?
– Это были не детские книжки, – ответил Морис, качая головой. – Но, возможно, ты их прочтешь, когда вырастешь.
– А можно мне тогда что-нибудь другое? – спросил Дэниэл, и Морис кивнул. Он никогда не отказывал мальчику в книжке и считал грубостью уходить из книжного магазина, ничего в нем не купив. Поэтому они вошли, и тихая музыка и аромат новых переплетов мгновенно поразили Мориса тем, что он здесь в своей тарелке, как и ощущал всю свою жизнь, заходя в такие места. Дэниэл тут же направился в детский отдел – книжный был их местным, он знал в нем все углы и закоулки как свои пять пальцев, и Морис миг-другой наблюдал за ним, а потом взял со стола книгу Гэрретта и прочел биографию автора.
“Мистер Колби – один из самых многообещающих молодых писателей, работающих в наши дни”, – говорилось в завершение, и Морис закатил глаза, узнав в ней биографию в третьем лице, написанную самим автором. “Самовлюбленный говнюшка”, – подумал он.
Книгу он вернул на выкладку, затем взял роман другого писателя – Йонаса Рамсфельда – и положил его поверх Гэрретта. Его роман “Spiegeltent”[59] он прочел несколько лет назад, и тот ему очень понравился, а оба писателя вместе один раз читали на фестивале в Листоуэле и вполне друг с другом поладили, что Мориса удивило, поскольку другие писатели ему, как правило, не очень нравились. Рамсфельд был геем и симпатягой – и после того, как они весь вечер пили вместе в баре гостиницы, Морис ожидал, что тот начнет его клеить, но этого так и не случилось. Когда той ночью он отправился спать, то едва ли не жалел об этом. Теперь же ему пришло в голову задуматься, сколько студентов из класса Идит обеспечили себе издательские договоры за те десять лет, что прошли после ее смерти.
Он дошел до стеллажа с новинками, где распознал книги знакомых – тех, с кем читал на фестивалях, на чьи книги писал для различных изданий рецензии, и благосклонные, и отрицательные. И тут, едва он собрался отложить новое издание “И жаворонком, вопреки судьбе…” Мод Эвери[60], которое выпустили в серии ее романов в твердых переплетах, каждый оформлен Трейси Эмин[61], он заметил, что на него с полки публицистики смотрит знакомое лицо – более молодой вариант человека, с которым Морис познакомился когда-то давно.
То была биография Дэша Харди – первая, насколько ему было известно, у этого американского писателя. Фамилия автора была ему незнакома. А сама книга была толщиной почти в шестьсот страниц, и это предполагало, что она дает подробный отчет о жизни писателя. Заслужил ли Дэш такую работу? – спросил себя Морис. Гор-то уж точно заслужил. И, вероятно, Эрих. Но Дэш? Разве не превратился он в нечто вроде писателя второго эшелона к концу жизни?
Морис положил книгу и раскрыл ее прямо на указателе в конце, повел пальцем по именам. Если он здесь упомянут, есть риск того, что о нем говорится что-нибудь нехорошее, но если им пренебрегли, это ранит. Но нет, вот он: “Морис Свифт, 131, 284”. Всегда два места – и отнюдь не растянуто на много страниц. Он нашел первое упоминание, где автор рассказывал об их первой встрече с Дэшем в музее Прадо столько лет назад и о том, как между ними завязалась дружба.
Харди сыграл ключевую роль в том, что Свифт нашел издателя для своего дебютного романа, – говорилось там. – Молодого писателя он взял под свое крыло, как поступал и с одним-двумя мальчиками такого типа прежде, устроил его на два года в Нью-Йорке и познакомил с издательской сценой. Тот роман – “Два немца” – снискал громадный успех, хоть и вызвал общественное шельмование Эриха Акерманна, с которым Дэш тоже был знаком, таким манером, от которого у некоторых читателей во рту остался неприятный вкус.
Ну, все, в общем, правда, рассудил он. Тут никакой клеветы, хотя по правде он прожил с Дэшем всего девять месяцев, поэтому здесь просто ошибка. А что означает “один-два мальчика такого типа”?
Он перелистнул указатель на другое упоминание и на странице 284, где, хоть быстро и проглядел ее всю, своего имени найти не смог. Вернулся на страницу 283, затем перелистнул вперед, на страницу 285, – но нет, и там ничего не было, и он нахмурился, не понимая, не допустили ли еще одну ошибку. Но лишь для того, чтобы удостовериться, он начал читать страницу 284 целиком и наткнулся на пассаж из интервью Эдмунда Уайта:
Дэш рассказал мне о молодом писателе, с которым он познакомился в Европе и в особенности на нем залип. Мальчик, конечно, был красив, а Дэш всегда был падок на смазливое личико. Он все делал для этого мальчика, знакомил его со всеми в городе, помог ему найти издателя и агента, а едва мальчику стал сопутствовать успех, он просто бросил Дэша, как горячую картофелину. Он так и раньше поступал, насколько я слышал. Мальчик оказался архиманипулятором и невероятно расчетливым. Махинатор первейшего разбора. Помню, как сам познакомился с ним на каких-то чтениях, и он сказал мне, что в своей ближайшей поездке в Соединенное Королевство будет жить у своего редактора. “Почему ж вы просто в гостинице не поселитесь?” – спросил я, а он покачал головой и сказал, что нет, он подумывал, что если подружится с редактором и его семьей, от него в этом издательстве вряд ли откажутся. Я это счел весьма циничным ходом, но, полагаю, в нем было здравое зерно. По моему глубокому убеждению, мальчик по сути своей был бездарен – просто-напросто пригожий писака, и из обоймы он не выпадал исключительно благодаря шарму и низкопоклонству. И некоторое время так оно и было.
Морис захлопнул книгу, отчего некоторые покупатели обернулись и посмотрели на него. По имени его, разумеется, не назвали, поэтому маловероятно, чтобы он мог подать в суд за клевету, но отсылка в указателе на эту страницу его смутила. Ну конечно же, сообразил он мгновение спустя. Вероятно, его имя поначалу упоминалось в цитате из Эдмунда Уайта, а потому и попало в указатель, а затем его перед изданием, должно быть, вычеркнули адвокаты, а убрать из указателя забыли. Его почти что развлекла их глупость. Но стоит ли в это углубляться? Решить этого он никак не мог. Тогда же придется признать, что приведенное описание ему соответствует, а он не был уверен, что этого хочет.
Мгновение спустя Дэниэл вернулся с ярко раскрашенной книжкой в бумажной обложке, и Морис отнес ее вместе с биографией Дэша и романом Мод Эвери к кассе, после чего, взяв сына за руку, направился к парку Юнион-сквер, где они сели на лавку есть мороженое.
– Когда вырастешь, – произнес Морис, – и будешь вспоминать это утро, не вини меня слишком за него, ладно? Это был всего час твоей жизни, и он избавил нас от множества неприятностей. Я горжусь тобой и тем, что ты на это согласился.
– За что тебя винить? – спросил Дэниэл, которому, похоже, очень даже понравилось рассказывать постороннему человеку все подробности своей повседневной педагогической жизни и сексуального преследования, какому он подвергся от девочки, чьих знаков внимания никогда не поощрял.
– Ни за что, – ответил Морис. – Но есть немалая вероятность, что когда ты станешь подростком и начнешь жаловаться, как я испортил тебе жизнь, ты вспомнишь об этом и скажешь, что все началось с этого дня.
Дэниэл пожал плечами; его это не заинтересовало. Дыхание у него немного пресеклось, и он сунул руку в сумку за ингалятором и слегка пшикнул. Морис сидел тихо, солнечные очки покоились на носу, а сам он рассматривал прохожих. Мимо прошел один из его стажеров, не заметив его на лавочке – что-то читал у себя в телефоне. Через плечо у него висела роскошная седельная сумка из бурой кожи, и Морису стало интересно, как мальчишка себе может такую позволить – марка была дорогой, – но затем вспомнил, что его мать заседала в правлении Нью-Йоркского балета, поэтому он, предположительно, родом из денег.
И тут он, к своему смятению, заметил, что к нему движется Хенриэтта Джеймз, по-прежнему укутанная во множество слоев одежды, как будто собиралась путешествовать в Арктику, и не успел он сказать сыну, что им пора идти, как она его тоже заметила и одержимо замахала, словно стараясь выработать руками собственное электричество.
– Привет вам, – произнесла она, щерясь, словно кошка, раздобывшая сливки.
– Хенриэтта, – сказал он, вставая расцеловать ее в обе щеки. – Как приятно вас видеть!
– А это кто? – спросила она, переведя взгляд вниз на Дэниэла, который едва оторвался от мороженого, чтобы глянуть в ответ на нее.
– Это мой сын, – сказал Морис. – Дэниэл.
– Как чарующе! – сказала она. – Я к вам подсяду на несколько минут, если не возражаете, – добавила она и села, не дождавшись ответа. – Мне нужно отдохнуть. День выпал просто кошмарный, издательница прислала мне по электронной почте предлагаемую обложку на “Меня не удовлетворяют мой парень, мое тело и моя карьера”, и та оказалась настолько ужасна, что я дошла до самого центра города, чтобы сообщить ей, что именно я по этому поводу думаю. Возможно, я была несколько менее учтива, чем могла бы, и расстались мы на довольно кислой ноте. Позднее придется обильно извиняться, видимо.
– Ну, я уверен, что вы как-то выкрутитесь, – произнес Морис.
– Какой обворожительный маленький мальчик, – сказала она, чуть улыбнувшись, и протянула руку потрепать Дэниэла по голове, но когда он поднял взгляд и сощурился, испустив горлом тихое рычание, словно загнанный зверек, она передумала и руку поспешно отдернула. – Он на лето с вами остался? – спросила она, и теперь настал черед хмуриться Морису: он не очень понял, к чему она это спросила, но затем сообразил, что она, вероятно, решила, будто сам он в разводе.
– Нет, он живет со мной, – сказал Морис.
– А. А ваша… партнерша? Ваша?..
– Моя жена умерла несколько лет назад, – ответил он – разумеется, без связи с предыдущим, поскольку Идит ни в каких родственных связях с Дэниэлом не состояла, но у него не было намерения вдаваться в тонкости своей жизни с авторессой, которую едва знал и которая притом была ему не очень симпатична.
– Морис, простите меня, – сказала она, понизив голос. – Я и понятия не имела.
– Теперь имеете.
– Это немножко как “Крамер против Крамера”, да? – сказала она.
– Каким же образом?
– Ну, знаете, когда Мерил Стрип уходит от Дастина Хоффмана, а он не знает поначалу, как ему справиться с маленьким мальчиком. Он ужин едва способен приготовить. Но потом между ними налаживается связь, которой не было, когда ребенок родился, и вот Мерил возвращается, а Дастин не желает уступать ей ребенка, и у них происходят ужасающие ссоры.
Морис уставился на нее, не понимая, как у настолько глупого человека издатели могут клянчить что-то для издания.
– Как я уже сказал, моя жена умерла, – спокойно ответил он. – Поэтому не думаю, что она бы в обозримом будущем объявилась вновь и стала требовать прав опеки над ребенком.
– Нет, наверное, – сказала Хенриэтта, которую, судя по виду, не вполне убедило такое развитие дальнейших событий. – О, кстати – собиралась вам сказать. Я продала тот рассказ.
– Какой рассказ?
– От которого вы отказались.
– Я не отказывался от него, Хенриэтта, – сказал он ей со вздохом. – Я просто спасовал на время, поскольку не считал, что он хорошо встанет в наш следующий номер.
– По мне – чистая семантика, а такое вас не достойно. Вы его возненавидели. Просто будьте честны и скажите правду.
“Это одно и то же”, – подумал Морис.
– Ладно, прекрасно, – произнес он, вскидывая ладони. – Вы правы. Мне он не понравился.
Хенриэтта потрясенно откинулась на спинку стула, как будто он наставил на нее пистолет или сообщил, что ее мать от него забеременела.
– Это прозвучало как-то грубовато, нет? – спросила она.
– Ну вы же сами так на этом настаивали, что легче, кажется, было согласиться, чем что-то еще.
– Значит, вы его не возненавидели?
– Не знаю, – произнес он, чуть улыбнувшись. – А вы сами как считаете?
Она уставилась на него так, будто ее разрывало между раздражением и смехом, и наконец поддалась последнему и резко шлепнула его по колену.
– Нельзя бить людей, – сказал Дэниэл, резко выпрямившись.
– Что, прости? – отозвалась она.
– Не бейте людей! – упорствовал мальчик, и Хенриэтта перевела изумленный взгляд с отца на сына.
– Она ничего плохого в виду не имела, – сказал Морис, глядя на Дэниэла. – Но он прав, Хенриэтта, бить людей нельзя. Это некрасиво. Как бы вы отнеслись к тому, если б я вас ударил?
Улыбка теперь стаяла с ее лица. В его тоне ничто не намекало на то, что он шутит. Она ждала, когда он улыбнется и скажет, что просто ее подначивает, но Морис промолчал, лицо его осталось неподвижным, как глыба камня, она слегка вздрогнула и положила обе руки на стол, оттолкнулась от него и встала, словно была чрезмерно тучна и ей требовалась опора.
– Мне лучше пойти, – произнесла она.
– Вообще-то, – сказал Морис, суя руку в сумку и доставая оттуда небольшой фотоаппарат, который всегда носил там с собой, – прежде чем вы уйдете, не могли бы вы оказать мне услугу? У меня не очень много снимков вместе с Дэниэлом. Вы нас не сфотографируете?
Казалось, Хенриэтте просьба эта была немного скучна, но она взяла камеру, а Морис обхватил за плечи сына, который все еще не отрывался от своего лакомства. И как только она попросила их улыбнуться, Морис слегка толкнул голову сына, и тот макнул кончик носа в рожок, измазав его ванильным мороженым, – и оба, отец с сыном, расхохотались.
– Спасибо, – сказал он, когда Хенриэтта вернула ему фотоаппарат и кратко чмокнула его в щеку, после чего двинулась своим путем.
– Мне она не понравилась, – сказал Дэниэл, когда она ушла, и Морис только пожал плечами.
– Мне она и самому не слишком-то нравится, – сказал он. – А чего тебе сейчас вообще хочется? Мы б могли сходить в кино, если желаешь.
– Давай просто пойдем домой, – ответил Дэниэл, качая головой. – Я хочу новую книжку почитать.
– На такой ответ я и рассчитывал, – сказал Морис, вставая и беря сына за руку, когда они пошли прочь из парка. – Меня ждут двадцать рассказов, и пора бы уже к ним приступить, если собираюсь прикинуть, о чем будет мой следующий роман.
Часть третья
Чужие истории
Пьянство – это самоубийство на время.
Бертран Расселл[62]
1. “Корона”, Брюэр-Стрит
Хотя ни с кем из них я даже ни разу не поздоровался, большинство выпивох в “Короне” я уже знал в лицо и за годы присвоил каждому имя. В конце барной стойки, вечно занятый играми на своем “айпаде”, сидел Спенсер Трейси – я звал его так из-за его жуткого сходства с актером. За столиком у окна располагался Профессор Слив[63] – высокий пожилой человек в лиловом свитере с горлом, пивший сидр пинтами и перебиравший целый ворох газет, при этом он качал головой и бормотал себе под нос непристойности. Миссис Тэтчер занимала столик ближе всего к уборным – похоже, у нее что-то не в порядке было с мочевым пузырем, поскольку дамскую она посещала каждые минут двадцать. Правда, бывшего премьер-министра она не напоминала ничем, но ее звали Мэгги – я слышал, как к ней так обращался бармен, и она как-то преобразовалась у меня в голове в Миссис Т. Она тянула из своих стаканов подолгу и обычно держалась наособицу, хотя временами появлялась с очкастым лысоватым господином – я звал его Денисом – и бесстыже лизалась с ним. Наблюдать за этим было тошнотворно.
Были там, конечно, и другие – несколько завсегдатаев и множество захожих. Временами – рабочие сцены из окружающих театров да небольшая команда из местного книжного, четверо или пятеро. Время от времени я видел юного мальчика – вероятно, студента: он часа два тянул одну пинту, читая что-нибудь из Шедевров Литературы. Я видел, как он справился с “Анной Карениной”, “Моби Диком”, “Преступлением и наказанием”. Обычно – дешевые издания в бумажных обложках. Несколькими месяцами ранее я смотрел, как он раскрывает на первых страницах “Воспитание чувств”[64] в серии “Классика «Пингвина»” – издание, к которому я когда-то писал предисловие; эти шесть-семь страниц он пролистнул, не читая. Поначалу я оскорбился – то предисловие было в числе моих последних изданных работ, – но затем вспомнил, что и сам я предисловий никогда не читал, поэтому что ж его за это винить.
Мне было интересно, заметил ли кто-нибудь из посетителей “Короны” и меня, а если да, то не задумались ли они, кто я такой или что меня сюда привело. Долго меня не покидала фантазия, что кто-нибудь из них меня об этом спросит, и для такого случая я уже заготовил ответ, семь простых слов, что подводили итог моему прошлому, настоящему и, как я полагал, тому, что станем моим будущим:
Раньше я был писателем, а теперь пьянчуга.
Вероятно, признаваться в этом стыдно, но факты обойти просто невозможно. Я не считал себя алкоголиком, хотя врач, вероятно, с этим бы поспорил. Если я им и был, то алкоголиком функционирующим, а это уж точно лучший из возможных вариантов. Когда я впервые вернулся в Лондон четыре года назад и поселился в гостинице, где и оставался, покуда не нашел себе более постоянного жилья, более конструктивного способа провести день я измыслить не смог и потому забрел в бар, где надрался вдребезги и далее из такого состояния уже не выходил.
Оказалось очень кстати, конечно, что деньги у меня водились. За годы я заработал приличное их количество – авансы за книги, авторские гонорары, плата за выступления и заказные статьи, – а когда я продал “Разсказъ”, журнал, который основал в Нью-Йорке, он был на вершине своей влиятельности. Семизначная сумма, поступившая мне от либеральной медиакорпорации, стала чудесным сюрпризом в мире, где литературу, похоже, ценят все меньше и меньше. Несколько месяцев спустя, выдохшись от гостиничного существования, я приобрел удобный дом в пешем доступе от Гайд-парка и планировал жить в нем, покуда мир не придет в себя и заново меня не откроет.
Меня, конечно, тянуло написать новый роман, вернуться в игру, но вновь подняла голову старая змея, что портила мне жизнь с ранней юности. Я менял города, слои общества и ежедневный распорядок в тщетной надежде, что это породит хороший замысел, но ничего в голову не приходило. Мои творческие способности от спячки не пробудились. Я написал книгу, про которую даже сам мог сказать, что она безнадежна, и мой издатель ее отверг при встрече лицом к лицу, в высшей степени неприятной, и в ходе ее я, вероятно, держался так, как не подобает человеку с моими достижениями. Прежде чем выбежать из кабинета в порыве раздражения, однако, я объявил, что от меня и раньше отказывались, а я вновь ворвался на сцену с “Соплеменником”, поэтому он всего-навсего повторяет ошибку Руфэса Шокросса, сделанную двадцать лет назад, и об этом своем подражании он наверняка однажды пожалеет. Вскоре после этого я начал еще одну книгу, но где-то к сотой странице понял, что это скорее снотворное, чем роман, и быстро его бросил. Некоторое время боялся, что мне конец. Величайший писатель своего поколения – и застрял ввиду отсутствия оригинальных замыслов. Вообще-то надо было крепче верить в себя. Если я даже больше ничему и не научился после того, как в конце 1980-х уехал из Йоркшира, то уж привычка пресловутого кота всегда приземляться на лапы у меня выработалась.
У меня сложился распорядок дня, и я следовал ему неукоснительно. Поднявшись каждый день часов в девять, я двигался к Бейсуотер-роуд, входил в Гайд-парк и с хорошей скоростью двигался к Кенсингтонскому дворцу, цепко поглядывая, не повстречается ли мне кто из королевских особ помельче, затем прогуливался назад к Серпантину, затем в Уголок ораторов и, наконец, опять домой. То была хорошая разминка часа на полтора или около того, и в погожий день я наполнял себе легкие и чуть ли не радовался тому, что жив. Я брился и принимал душ и со всем тщанием одевался, поскольку, хоть я и совершенно доволен быть пьянчугой, выглядеть голодранцем я не желаю. Никогда, в конце концов, не знаешь, с кем можешь столкнуться. После этого я забирал свой ноутбук и книгу, которую читал, и уходил из дому на весь день.
Неделя моя следовала простому, но раз и навсегда установленному распорядку. Хотя пил я каждый день, мне не нравилась мысль, что меня сочтут “завсегдатаем”, – и впрямь, в свой первый год я перестал частить в два паба, заменив их двумя другими из-за возросшей фамильярности персонала, – и потому у меня было семь баров, по одному на каждый день недели, а это означало, что в каждый я заглядывал достаточно редко, чтобы не переходить на “ты” ни с кем, но и достаточно часто, чтобы уютно в них себя чувствовать. Выбрал я Уэст-Энд потому, что знал: в этой части Лондона полно туристов и покупателей, и я навсегда останусь здесь лишь еще одним лицом в толпе. А к тому же от того места, где я жил, до Пиккадилли-Сёркус было рукой подать по Трубе, а уж оттуда можно было быстро дойти до дежурного прибежища того дня.
Поначалу в “Корону” на Брюэр-стрит я ходил каждый понедельник. Паб располагался на участке улицы, который раньше занимала “Комната Хикфорда” – концертный зал, в котором на фортепиано играл девятилетний Моцарт. Я неизменно предпочитал место в углу, поскольку – хоть у меня и не было внятной причины в это верить – мне нравилось думать, будто именно там сидел юный Вольфганг и играл свои менуэты и аллегро, которые сочинил в детстве, публика слушала его в изумлении перед юным дарованием, а его отец Леопольд наблюдал из угла, подсчитывая свои денежки.
“Корона” в покое своем стала мне добрым другом. Персонал за стойкой приходил и уходил, их гораздо больше интересовало общение с незнакомыми людьми через свои смартфоны, нежели беседы с настоящим человеком у стойки, что меня совершенно устраивало. Я подозревал, что ни один из них не помнит меня по предыдущему понедельнику, а если и запоминали, то мое присутствие ничего для них не значило. Я их не беспокоил, и они не беспокоили меня. Подтверждением этому наверняка служило то, что от недели к неделе они не запоминали, что я пью, и это мне очень нравилось. Единственная фраза, которая выгнала бы меня из любого паба навсегда, была бы: “Вам обычного, сэр?”
Мой ежедневный распорядок никогда не менялся, не изменялись и тонкости, лежавшие в сердцевине каждого расписания пития. Вино я никогда особо не употреблял, винограду предпочитал зерно, и потому, начиная ровно в восемь минут третьего, я выпивал четыре пинты лагера и два двойных виски. Обычно это занимало часа три, а затем, после пяти, я приобщался еще к трем пинтам, за которыми следовал односолодовый. В семь я брал “Бейлиз” с тремя кубиками льда, и к половине восьмого мой день заканчивался: я добирался до Пиккадилли-Сёркус, Трубой ехал домой, куда заказывал какую-нибудь еду, немного съедал и отправлялся на боковую. Временами меня мучили дурные сны, но чаще я спал сном праведника.
Что же я делал, пока пил? Начинал с того, что раскрывал свой лэптоп и читал новостные сайты, за ними следовали литературные страницы, я просматривал все книжные рецензии и интервью авторов, какие мог найти, ища ключи, что помогли бы мне ответить на самый скучный, но важный вопрос из всех: Откуда вы черпаете свои замыслы? У меня стояли закладки на всех разделах культуры всех основных газет, и я, стараясь понять чужие секреты, считал своим долгом изучать каждую тенденцию, каждый бестселлер и каждое слово мудрости, что прилетали ко мне. И после, когда все это в себя впитывал, я немного читал, посвящая себя исключительно современной прозе. Раз в несколько недель я заходил в книжный пополнить запасы, и хотя секция новинок приводила меня в ярость, потому что сам я ничего не мог ей предложить, у меня в уме не возникало никаких сомнений, что вскоре я вновь займу причитающееся мне в ней место.
Себя я всегда посвящал исключительно молодым писателям – еще со своего первого приезда в Нью-Йорк, когда основал “Разсказъ” и три или четыре раза в неделю ходил на вечеринки, удостоверяясь, что знаком с работами моих сверстников, чтоб наравне со всеми поддерживать беседу. У меня имелось мнение о них всех, и я бывал счастлив свободно этим мнением делиться – бывал в восторге, если мне время от времени удавалось вызвать кривотолки каким-нибудь хорошо продуманным критическим замечанием, которое, как я потом невинно утверждал, вырвано из контекста, если я в следующий раз встречался с обсуждаемым писателем.
– Это же СМИ, дорогой мой, – говорил я, подаваясь поближе к уху собеседника. – Вы ведь знаете, как в них все устроено. Ни слова нельзя сказать, чтобы его не исказили.
И мне по большей части верили, поскольку я знал их, а они знали меня, да и вообще мы все тут одним делом заняты. Мы вместе выпивали, без счета грызлись, мирились, делали вид, будто нам в радость успехи друг друга, а провалам друг друга мы сочувствуем. Имело значение лишь то, что имел значение я сам, главное было – чтобы меня принимали всерьез.
Однако теперь, пока я сидел в пабе, утомившись читать, мне не оставалось ничего, лишь открыть текстовый файл у себя в ноутбуке и пялиться в его обличительную пустоту, а самому напиваться все больше и больше. Но, к моей вящей досаде, ни разу пальцы мои не коснулись клавиатуры ни ради чего, помимо слов “Глава первая” наверху страницы. Проще слов не придумаешь – но они самые пугающие.
Именно в понедельник после обеда, в “Короне”, в самый последний день апреля – так совпало, что это был мой день рождения, – я прочел письмо Тео Филда и увидел возможность оставить позади это свое будничное существование и вернуться к той жизни, что больше всего меня устраивала. День мой протекал своим обычным манером, и я наслаждался третьей пинтой, пялясь в пустой экран, когда вспомнил про конверт, прибывший ко мне утром от моего литературного агента, – подарок слишком уж редкий в те дни. Я кинул его в сумку, выходя из дому, а теперь достал, вскрыл, и на меня тут же произвело впечатление качество почтовой бумаги, какой воспользовался автор письма, не говоря уже о том, что он не почел за труд написать его от руки, а не отправлять электронной почтой. Старомодно, да, но я это оценил.
Уважаемый мистер Свифт, [начиналось оно]
Простите меня за непрошеную эту депешу, но я пишу Вам как большой поклонник Ваших романов. Помню, еще мальчиком прочел Ваших “Двух немцев”, и этот роман разжег во мне искру интереса к войне, который не погас и по сей день. Думаю, ни один роман, чье время действия – те годы, не тронул меня так сильно, как Ваш. “Соплеменник”, “Брешь” и “Сломленные” – среди моих любимых произведений современной литературы, но самый преданный я поклонник “Дома на дереве”: для меня эта книга – недооцененная классика. В настоящее время я студент Университета Лондона, где последний год доучиваюсь на факультете английского языка, и я надеюсь сделать Вашу работу темой своего выпускного диплома, хотя лелею дерзкую мечту еще и превратить свою дипломную работу в полноценную книгу. Для меня Вы – прекраснейший британский писатель своего поколения. Уж простите мне лесть, диапазон Ваших работ настолько необычаен, что мне отчего-то кажется поразительным, как могли они все зародиться в одном уме. Но таков Ваш гений, я полагаю. Удивлять читателя каждым своим новым романом.
Мне хотелось бы узнать, нельзя ли с Вами как-нибудь встретиться и узнать чуть больше о Вашей работе и Вашей жизни, чтобы лучше обосновать мою дипломную работу. Мне важно написать нечто честное и исключительное, поскольку мое сокровенное желание – сделаться литературным биографом, и это станет моей первой попыткой выковать тропу к такой карьере. Мой отец, редактор в “Рэндом-Хаус”, в этом отношении меня очень поддерживает. (Я не пишу художественную литературу, как Вы с удовольствием можете узнать, и никаких честолюбивых замыслов в этом направлении у меня нет!) Как бы то ни было, я предполагаю, что в настоящее время Вы работаете над новым романом и свободного времени у Вас очень мало, но я был бы благодарен, если бы Вы смогли все же однажды немного его уделить мне. Это будет значить жуть как много.
Искренне Ваш,Тео Филд
Прочтя письмо, я потянулся к пинте и заметил, что рука у меня немного дрожит, поэтому я вернул стакан на стол и на миг прикрыл глаза, медленно и глубоко дыша носом, – этому способу меня когда-то научили, и он в такие мгновения меня сильно выручал. Я ощущал подле себя Дэниэла в тот миг, едва ли не чувствовал его руку в своей, а голос его шептал мне на ухо тем укоризненным тоном, какой у него выработался под конец. Он велел мне выбросить письмо и оставить этого парнишку в покое: тот всего-навсего невинный студент, который хочет только встать на ноги, – и, чтобы вытеснить Дэниэла, мне нужно куда-нибудь переместиться. И поэтому я добрался до мужской уборной, где встал перед раковиной – глаза прижмурены, руки прижаты к холодному фаянсу – и выждал минуту-две, а потом плеснул себе в лицо холодной водой и уставился на собственное отражение в зеркале, не уверенный, узнаю́ ли я теперь себя вообще.
Дома я редко удосуживался смотреть в зеркала, но здесь, в этой узенькой уборной с мигающим тусклым неоновым светом, я видел, насколько изменилась у меня внешность за последние годы. Всю свою жизнь я был хорош собой. Фактом этим я, в общем, не гордился, но таков тем не менее он был, и я это знал с тринадцати или четырнадцати лет. Что женщин, что мужчин тянуло ко мне с моей ранней юности, и я сознавал власть, какую имею над ними, – эксплуатировать ее всегда было очень легко. Несколько человек влюбились в меня. Одна вышла за меня замуж.
С тех пор я давно уже понял, однако, что отличаюсь от других мужчин тем, что у меня нет особого желания к чужим телам, и что какой бы там инстинкт ни тянул людей к спальне, мне он отчего-то безразличен. Благословение это или проклятие, понять трудно, но я подозреваю, что все же первое. Я видел, как жизни стольких людей погублены неудачными любовными романами или безответными страстями, и потому всегда ощущал, что мне более-менее повезло: я оставался по сути своей безмятежен. С чего бы кому-то вообще хотеть становиться частью такой катастрофической драмы, в конце-то концов? Много лет минуло с тех пор, как я упивался романтической встречей или даже стремился к чему-то подобному. Пока я жил в Нью-Йорке, там было множество людей, выказывавших ко мне интерес, но ни на один их аванс я не откликнулся.
А вот теперь, глядя на собственное отражение, я задался вопросом, выпадет ли мне когда-нибудь возможность вновь отвергнуть чьи-либо авансы. Волосы у меня уже седели, а голубые глаза, что некогда сияли так ярко, потускнели. Но хуже всего дело обстояло с кожей, она теперь выглядела серой, ее всю пронизали красные капилляры, вероятно – от злоупотребления алкоголем. Я глянул на свои руки, которые немалую часть моей жизни метались по клавишам. Прежде руки были работниками лощеными, лишь намек на синюю вену пробегал от запястья к среднему пальцу, – теперь же кожа туго натянулась и пальцы выглядели костлявыми, ногти щербаты, от кутикул расползались крупные полукружья, словно медленно взрывающиеся планеты. Я старел, это было ясно, – и старел не изящно.
Не торчать же здесь вечно, разглядывая эти руины, а потому через некоторое время я отвлекся, вымыл руки, вернулся на свое место и снова перечитал письмо Тео Филда – на самом деле несколько раз. Помимо лести и елейных замечаний в нем содержалась стержневая мысль: он желал обо мне писать. Всего лишь диплом, да, но он упомянул о том, что хотел бы сочинить и литературную биографию, да и книгу выпустить. И тот лакомый кусочек, что он вбросил мимоходом, упомянув, что его отец работает в “Рэндом-Хаус”! Конечно, наивный мальчик намеревался произвести на меня впечатление своими регалиями, и это ему удалось – я наверняка мог бы, когда придет час, воспользоваться его семейными связями к своей вящей выгоде. Критическое исследование несомненно подкрепило бы мою увядающую репутацию, а в мальчике этом и его вопросах могло бы оказаться нечто такое, что вновь разожгло бы во мне творческую искру. И затем – роман. Тропа обратно к славе была так изумительно проста.
После смерти Дэниэла на меня, что вполне естественно, в издательских кругах излили массу сочувствия, но оно не вполне возбудило такой интерес к моему творчеству, на какой я надеялся. Именно об этом моему редактору достало наглости упомянуть, когда он отказывался от книги, которую я написал сразу после того несчастного случая.
– Учитывая все, что вам выпало пережить, Морис, – сказал он мне в тот день, пока мы сидели у него в кабинете, – мне бы не хотелось ничего больше, чем издать ваш новый роман. И разумеется, с точки зрения рекламы… ну, я надеюсь, вы не воспримете это неправильно, но сейчас к вам относятся чрезвычайно благожелательно, и СМИ из штанов выпрыгнут, лишь бы взять у вас интервью. Но такое должно произойти с правильной книгой, а это… ну, очень не хочется говорить ничего подобного, но она попросту не такова. Она хорошо написана, конечно, однако сам сюжет…
Я ощущал, как у меня внутри нарастает ярость, пока вспоминал тот день – то, как не дали ходу моему несгибаемому устремлению, – и вернулся к письму Тео один последний раз; и сам себе улыбнулся, читая его.
Поднял крышку ноутбука и принялся печатать, тщательно подбирая слова для ответа. И впрямь можно было сказать, что над одной фразой я трудился прилежнее, чем над чем угодно за многие последние годы, и в смысле слов, которые я употребил, и в смысле неупотребленных.
Уважаемый Тео,
Я буду счастлив повстречаться с Вами во вторник, 8 мая, в 3 часа дня, в пабе “Голова королевы” на Денмен-стрит.
ВашМорис Свифт
В тот вечер я лег спать, стараясь не думать о своем будущем биографе или своем потерянном сыне, но оба они застряли у меня в мыслях – две стороны одной монеты, которую можно было бы подбросить в воздух, и она бы приземлилась не одной стороной, так другой, – и я обнаружил, что мечусь внутри между воодушевлением и скорбью, и эта кошмарная мука не отступала от меня, спал ли я или бодрствовал, трезв был или пьян, писал или не писал. А думая про Дэниэла, я спрашивал себя, одобрил бы он то, что я намеревался предпринять, – но при этом упорствовал в мысли, что наверняка бы одобрил, несмотря на его раздражающую и детскую веру в нравственные абсолюты. Ибо он любил меня и я был ему хорошим, хоть и небезупречным отцом почти что до самого конца. Чего бы еще он хотел для меня, если не счастья? Иначе зачем же все это было?
2. “Голова королевы”, Денмен-стрит
“Голова королевы” всегда была любимым из моих еженедельных пабов. Мне нравятся стеновые панели из темного дерева, причудливая люстра, зеркала, так долго отражавшие жизни здешних посетителей. Идеальное место для нашей первой встречи с Тео, и через восемь дней после того, как я получил его письмо с положительным откликом на мое исходное, я сидел в стенах этого заведения, рьяно дожидаясь начала следующего этапа моей писательской жизни.
В тот день я вышел из дому рано, желая подкрепить себя парой порций до появления моего визави. Почти всю последнюю неделю я думал о книге, которую вскоре начну, и ощущал воодушевление, какое прежде испытывал в своей жизни всего дважды. Первый раз случился в тот день в Риме, много лет назад, когда этот глупец Эрих Акерманн начал рассказывать мне о своем одностороннем любовном романе с несчастным Оскаром Гёттом. Я знал, что в этом есть сюжет, – если только мне удастся нащупать, каким способом выудить этот сюжет из его объятой ужасом памяти. В конечном счете оказалось это не так-то и сложно. Мне пришлось лишь улыбаться, несколько раз потянуться на стуле так, чтобы он успел углядеть мой плоский мускулистый живот, – и нелепый старый педик стал глиной в моих руках. Не самый мой блистательный миг, я знаю, но он едва ли сравним в злонамеренности с тем, что натворил сам Акерманн.
Второй случай выдался тем дождливым днем в Норидже, когда чисто от скуки я включил компьютер Идит и открыл файл, озаглавленный “КНИГА 2”, – и начал читать документ, содержавшийся в нем, и тут же почувствовал, что написала она нечто необычайное. То был роман, достойный меня, я это знал, – а не ее. Ей наплевать было на славу или бессмертие – ну и ладно, ибо ни то ни другое суждено ей не было. Помню ужас, какой я ощутил, когда она предложила нам остаться в Норидже до издания ее второго романа, а не возвращаться в Лондон и вновь вступать в тамошний литературный мир. Мне вообще представлялось диким, что она способна такое допустить. Странная женщина, если оглянуться в прошлое. Но, видимо, о мертвых все же не стоит скверно отзываться. У нее имелось и множество прекрасных свойств, вот только честолюбие в их число не входило.
А с тех пор – ничего, даже те романы, что я мастерил из работ, отвергнутых “Разсказом”, не разжигали во мне такой же интерес, как письмо Тео Филда. Мне нужно было только, чтобы он про меня написал, завершил свою дипломную работу, издал книгу – и у меня тогда появится оперативный простор еще на несколько лет, покуда я не найду историю, которую можно будет рассказать.
Прибыл он ровно в три часа пополудни, и я спросил себя, не расхаживал ли он взад-вперед по мостовой снаружи, встревоженно поглядывая на часы, пока не пробьет назначенный час, не желая являться слишком рано. У меня и прежде бывали подобные встречи с молодыми честолюбцами, каждый не отрывал взоров от своего главного шанса и не желал говорить и делать чего бы то ни было, что могло бы уничтожить их возможность.
Впрочем, как только я его увидел, – и явно было, что это он, и по возрасту, и по тому, как он оглядывал бар, прежде чем засек меня, – именно я поймал себя на том, что обескуражен, ибо, к моему вящему удивлению и тревоге, он обладал поразительным сходством с Дэниэлом. Такая же шапка густых светлых волос, хотя у него они, совершенно очевидно, крашеные, и те же очки без оправы. Бледная кожа – похоже, на ней легко остаются синяки. Миловидный – определенно. Да, он был лет на семь-восемь старше моего сына, когда тот умер, но я теперь словно смотрел на мальчика, каким мог бы стать Дэниэл, если б так деятельно не совал нос не в свои дела. И пока он пробирался к моему столику, я собрался с силами и втянул себя из прошлого, думать о котором у меня не было никакого желания, в настоящее.
– Мистер Свифт, – произнес он, встав передо мной и протягивая руку. – Я Тео. Тео Филд.
Я встал и неловко поздоровался с ним. На безымянном пальце правой руки он носил кольцо – тонкую серебряную полоску; ту же манеру завел себе и мой сын в последние месяцы своей жизни. Кольцо себе он купил на уличном рынке, и я, хоть и считал такое украшение нелепым на ребенке его возраста, принял это за признак грядущего развития от мальчика к подростку – и ни за что не стал бы высмеивать его первую попытку упрочить собственную индивидуальность. В итоге я гордился тем, что отец я снисходительный.
– Тео, – произнес я, стараясь собраться с мыслями. – Конечно. Приятно познакомиться с вами. И прошу вас, не стоит так формально. Зовите меня Морисом.
– Благодарю вас, – ответил он, садясь. – Очень щедро с вашей стороны выделить мне время. Я действительно это очень ценю.
Заказал он то же, что и я, – пинту лагера, и я протолкался через зал, где, ожидая, покуда нам нальют, получил возможность собраться с мыслями. Глупо же, говорил я себе, так полошиться. В конце концов, такова типовая внешность у мальчиков его возраста, а если он наводит меня на воспоминания о моем покойном сыне, так это, вероятно, поможет выстроить между нами связь. В подходящий момент я ему даже об этом и скажу, глядишь.
– Будем здоровы, – сказал я, снова садясь, и мы сдвинули стаканы.
– Подумать только – я сижу и пью пиво с Морисом Свифтом, – ответил он, качая головой и улыбаясь.
– Меня просто удивляет, что такому молодому человеку, как вы, вообще известно, кто я такой, – сказал я. – Или что вы меня узна́ете при встрече. В последние годы я держусь более-менее в тени.
– Конечно, я бы вас узнал, – ответил он. – Я же читатель. Запойный. Всегда им был.
– Таковы очень немногие.
– Очень немногих интересует искусство, – произнес он, воскрешая во мне память о полузабытом разговоре много лет назад. Что-то подобное я сказал как-то раз Эриху, нет? Или он мне это сказал? С возрастом прошлое уже начало немного путаться, и за давностью лет теперь не всегда легко отделить голоса друг от друга.
– Так и есть, – сказал ему я, отстраняясь от прожитого. – Но отсутствие аудитории никогда не должно служить помехой настоящему художнику.
– Книги были моей страстью с самого детства. Дядя моего отца сам пописывал немного, а папа всегда работал в книгоиздании. Полагаю, это, должно быть, у меня где-то в крови.
– Да, вы упоминали о нем в письме, – сказал я. – “Рэндом-Хаус”, так? Он там редактор?
– Все верно.
– Художка или нет?
– Художка.
Я улыбнулся. Идеально.
– Именно поэтому, вероятно, мне и захотелось изучать английский в университете. Ваши книги я открыл для себя, когда мне было всего лет тринадцать-четырнадцать, и они произвели на меня громадное впечатление.
– Рановато для моих книг, – сказал я.
– Ну, из детских я вырос очень быстро, – ответил он. – Диккенса читал в десять. Книги про сироток преимущественно.
– Этому была какая-то конкретная причина? – спросил я.
– Нет, у меня было очень счастливое детство. Мне просто нравились книги о тех детях, которые живут на свете сами по себе. И до сих пор нравятся.
– Ладно, – сказал я. – А ваш курс вам по душе?
– Весьма, – с энтузиазмом ответил он. – Мне нравится исследовать писательские жизни. Стараться установить связи между их произведениями и тем, что в то время происходило в мире. Иногда такого очень мало, но гораздо чаще этих связей громадное количество, намеренны они или же нет. Вот что меня всегда завораживало в ваших романах.
– Как это? – спросил я.
– Ну, в “Двух немцах” вас нет вообще, но там, конечно, довольно много чего основано на Эрихе Акерманне…
– Лишь отчасти, – сказал я; старая рана чуть приоткрылась. Я терпеть не мог, когда люди рассматривали мой дебют в таких примитивных понятиях. В конце-то концов, я написал эту книгу. Каждое слово на каждой странице было моим. – Я просто взял то, что он мне рассказывал, и…
– Нет, это мне известно, – ответил он, перебив меня. – Но требуется много мастерства на то, чтобы взять чью-нибудь историю и выстроить из нее что-то. Я имею в виду, что там нет ничего такого, что отражало бы вашу жизнь, – только его. В “Доме на дереве” есть, я думаю, а вот в “Соплеменнике” нет. Как и в двух последующих романах.
– С этим я б согласился, – произнес я, впечатленный тем, насколько он проницателен. Что ни говори, “Дом на дереве” остался единственным моим изданным романом, который был по сути своей полностью моим, поэтому естественно, что мальчик заметил в нем нечто личное.
– А потом, с “Брешью” и “Сломленными”…
– Вы пишете диплом? – спросил я, перебив его. – Обо мне? Верно?
– Таков план, – ответил он, кивнув. – Я уже давно над ним работаю. Анализирую каждый роман и стараюсь выстроить связи между ними.
– Это лестно, – сказал я. – Не думал, что окажусь в университетской программе.
– Ну так вас в ней и нет, – ответил он как-то резковато, мне показалось. – Это область моих частных исследований.
– О, – сказал я, развеселившись от собственного себялюбия. – Полагаю тогда, из моего поколения в ней никого и нет пока.
– Один-два есть, – сказал он.
Я примолк и отхлебнул пива из стакана.
– Вот как? – спросил я. – И кто же?
Он назвал несколько человек, большинство – не намного старше или младше меня. Упомянул и Дагласа Шёрмена, обошедшего меня с Премией в тот год, когда в короткий список попал “Соплеменник”, и я ощутил легкий пинок себе в солнечное сплетение.
– Эту знаю, – сказал я, когда он упомянул одну романистку, которую я особенно презирал за то, что она сделала головокружительную карьеру за последнее десятилетие или около того; писала она в самом деле интересные романы. – Ну или знал, по крайней мере.
– Правда? – переспросил он, вытаращившись на меня.
– Да, мы вместе читали много раз. На фестивалях, знаете. – Это неправда. Читали мы с нею всего лишь раз, но я отчего-то ощущал труднообъяснимое желание пустить мальчику пыль в глаза.
– И как она?
– О, она ужасна, – ответил я и не сходя с места изобрел историю про то, как она нагрубила каким-то юным помощникам на фестивале – довела юношу, едва выросшего из коротких штанишек, до слез за то, что он принес ей красного вина, а не белого.
– Вот те на, – произнес Тео. – А раньше мне ее произведения очень нравились.
– Ну, ими по-прежнему можно наслаждаться, – отметил я, толком и не понимая, чего ради во мне вспыхнула такая нужда принижать писательницу, которая никогда мне не сказала и не сделала ничего дурного. – Лишь одно то, что она не очень приятный человек, не отменяет ценности ее книг.
– Наверное, – сказал он и скривился. – Но когда я слышу такие истории, мне после них хочется только одного – никогда больше не читать этого человека. Не стоит встречаться со своими героями лицом к лицу, не так ли? Не то чтоб я с нею встречался, конечно, но вы же меня понимаете. Они вас всегда подведут.
– Надеюсь, что я – нет, – сказал я. – А студенческая жизнь вам подходит?
– Сейчас да, – ответил он, кивая и делая глоток из бокала. – Мне нравится учиться. Мне нравятся обсуждения, какие у нас возникают. И мы на курсе довольно неплохо ладим.
– И все у вас там желают стать писателями? – спросил я.
– Кое-кто – да, – сообщил он мне. – Некоторые просто заполняют несколько лет, пока не придумают, что делать в жизни дальше.
– А вы? – спросил я. – Я знаю, вы говорили, что не хотите писать романы, но я, видимо, отнесся к этому слишком скептично.
– Я правда не хочу, – сказал он. – И никогда не хотел. Я люблю художественную литературу, но у меня не так устроен мозг, чтоб создавать свою. То есть я довольно неплохо умею писать, кажется. Но только сочинения и что-то им подобное. Публицистику. Я б никогда не сумел сочинить рассказ или роман. Мне бы нипочем не удалось изобрести сюжет, понимаете? Таким даром меня просто не наделили.
– Ну, всегда же есть способы это обойти, само собой, – тихо сказал я, оглянувшись, когда девушка за стойкой бара уронила стакан и он разбился об пол, на что сидевшие поблизости откликнулись неизбежными воплями и аплодисментами.
– В смысле, было б здорово стать писателем, – продолжал он, пропустив мимо ушей мое замечание, и я удивился, что он-то к бару не обернулся. Мне всегда казалось, что это такой павловский рефлекс – оборачиваться на любой громкий шум, но нет: Тео, казалось, больше интересовала наша беседа, нежели происходившее вокруг. – Но если у вас нет воображения, нет смысла и пытаться, разве нет? А если совсем уж честно, у меня особого воображения не было никогда.
– Многие современные романы бессюжетны, – сказал ему я, толком даже не уверенный, так ли это на самом деле. – Я тут недавно был в одном книжном, и там в рубрикаторе значилась “бессюжетная проза”.
– Меня такое не интересует, – сказал он.
– Вам не нравятся эксперименты?
– Наверное, у меня такое чувство, будто эти книги плохо выдерживают проверку временем, – сказал он, хорошенько обдумав ответ. – Что кажется причудливым или необычайным сегодня, нередко видится нелепым и даже постыдным несколько лет спустя. Нескончаемые потоки сознания. Страницы и страницы чепухи, призванные обмануть людей – заставить их думать, будто ты эдакий гений, потому что не расставляешь слова в должном порядке или пишешь их неправильно. Не по мне такое, никуда не денешься. Легко признаюсь, что мне нравятся традиционные романы. Знаете, с сюжетом. И с персонажами. И хорошо написанные.
– Но карьеру свою вы надеетесь построить на биографиях?
– Так и есть, – ухмыльнувшись, ответил он. У него была приятная улыбка. Совершенно ровные белые зубы. Я вообразил, что существует много девушек – да и юношей тоже, – кому хотелось бы его поцеловать.
– А сколько вам лет, кстати? – спросил я.
– Двадцать, – ответил он и тут же, не спросив, хочу ли я повторить, встал, сходил к бару, взял еще две пинты и принес их обратно к нашему столику. Я быстро дохлебал первую и принялся за вторую. Вкус был чудесен. Тело мое просыпалось по мере того, как в его кровоток поступал алкоголь, – достославное ощущение благополучия, какое всегда включается где-то на этом вот рубеже.
– Когда я был примерно в вашем возрасте, – сказал ему я, подаваясь вперед, ближе к нему, и насколько близко бы я к нему ни придвигался, он от меня не отстранялся, – от жизни мне хотелось только двух вещей. Первое – стать издаваемым романистом, и второе – стать отцом. И разумеется, я должен был уехать из дома, чтобы рано или поздно произошло и то и другое. Моих родителей книги совершенно не интересовали. С той стороны меня совсем никак не поддерживали, мое воображение ничего не возбуждало.
– И куда же вы отправились? – спросил он, вытаскивая из сумки блокнот и начиная в нем что-то корябать. “Стало быть, ты начал, – подумал я, улыбнувшись сам себе. – Ну, я тоже”.
– В Германию, – ответил я. – А если точнее – в Берлин. В то время он еще назывался Западным Берлином. Это, конечно, случилось еще до того, как рухнула Стена. Устроился официантом в гостиницу “Савой” на Фазаненштрассе. А когда не работал там – писал.
– Там вы и написали “Двух немцев”? – спросил он.
– Отчасти, – ответил я. – Там роман, разумеется, зародился.
– Это такая интересная книжка.
– Спасибо.
– История любви просто душераздирающая. А вам кто-нибудь разбил сердце, когда вам было столько же лет? История же развилась оттуда?
– Никто и никогда мне сердца не разбивал, – ответил я, качая головой. – Никому б это и не удалось. Запомните накрепко – писатель так работает. Пользуется своим воображением. Пытается понять, каково быть живым в тот миг, что никогда не существовал, с тем человеком, который никогда не жил, произносить слова, которые никогда не говорились вслух.
– Ну, вы сделали это с таким сопереживанием, – сказал он. – Самое забавное – и, возможно, это с моей стороны неправильно, – но я всегда немного жалел Эриха Акерманна.
– Правда? – спросил я. – Почему это?
– Потому что он был всего лишь мальчишкой, – ответил он. – И впервые влюбился. Не говоря уже о том, что влюбился в парня, а это только все усложнило. Особенно в ту пору. И тогда еще никто не знал, чем станут нацисты. Но от этого книга только интереснее. Если пытаешься понять, злодей он по-настоящему или просто был юн и запутался.
Я кивнул и постарался не выказать скуку. Столько времени в своей жизни я уже провел, разговаривая про “Двух немцев”, что уже оправданно утомился. Книга даже не казалась теперь вышедшей из-под моего пера. После издания она быстро зажила собственной жизнью. Я, конечно, продолжал и дальше ею гордиться, но она, казалось, существовала сейчас на некотором расстоянии от меня. Я в ней себя теперь едва ли признавал, пусть даже она и дала мне ту жизнь, какой мне всегда хотелось.
– Хотя в какой-то своей части вы наверняка до сих пор не понимаете, заслужил ли он то, что вы с ним сделали, – сказал Тео. Его реплика дошла до меня очень не сразу, поскольку я едва ли слушал, что он там болбочет без умолку. Просто пялился на него, впитывая это знакомое, но не вполне узнаваемое лицо. Это правда – у него не было скул, какие выступали у Дэниэла, лицо несколько круглее, такое скуластым все же не назовешь, но, за исключением этого, сходство между мальчиком и моим сыном было просто поразительным.
– Что такое? – переспросил я, резко возвращаясь в настоящее, не уверенный, что расслышал его правильно. Не мог же он сказать что-то настолько дерзкое, верно?
– Я спросил, не хотите ли вы еще выпить? Такое удовольствие сидеть здесь и беседовать с вами.
– Мой черед, – ответил я, вставая и веля себе прекратить сочинять всякую чушь. В конце концов, мне это никогда не удавалось, и едва ли сейчас подходящее время начинать. Я добрался до бара, где заказал еще две пинты и сосредоточил взгляд на девушке за стойкой, пока она их наливала. – Вы немного пропустили, – произнес я, когда она поставила напитки на стойку передо мной.
– Простите?
– Вон там, в углу, – сказал я, показывая ей за спину, где на боку лежал толстый и крупный осколок острым краем вверх. – У вас там стакан разбился.
– Ой, спасибо, – ответила она, поворачиваясь глянуть, когда я расплатился и подался обратно к столику. Пока меня не было, Тео исчез; я огляделся и заметил его силуэт за окном – он стоял на улице и курил сигарету. Несколько мгновений я понаблюдал за ним, после чего протянул руку и провел пальцем по ободу его пустой пинты, а потом поднес тот же палец ко рту и медленно пососал. Закрыл глаза, а когда открыл их, у меня возникло ощущение, будто за мною наблюдают. Я оказался прав: на меня с отвращением взирала девушка из-за стойки бара. Когда я перехватил ее взгляд, она проворно отвернулась и быстро принялась сметать разбитое стекло. Мне было все равно. Я знал, о чем она думает: я либо стараюсь соблазнить мальчика, либо уже соблазнил, но для меня это никакого значения не имело. Ни малейшего. Мне предстояла работа, и я намеревался ее выполнить.
Совсем скоро он вернулся, и мы опять чокнулись стаканами.
– Мне нравится наша беседа, – сказал ему я.
– Мне тоже, – сказал он.
– Надеюсь, что не последняя.
Он улыбнулся. Казался он таким счастливым, таким невинным. И так похож на моего мертвого сына, что я изо всех сил держался, чтобы не взять его на ручки, не прижать к себе и не попросить у него прощения.
– Я тоже на это надеюсь, – сказал он.
3. “Карета и лошади”, Грик-стрит
Прошло чуть больше недели, прежде чем я вновь увиделся с Тео. Выйдя под конец того дня из “Головы королевы”, мы обменялись номерами, и я намеревался отправить ему смс самое позднее к выходным, но ввиду несчастного случая, произошедшего, когда я выходил из своего четвергового паба, мне пришлось подождать чуть дольше и только потом с ним связываться.
Размышляя над событиями, имевшими место в начале недели, я чувствовал, будто призрак Дэниэла каждую минуту дня стоит у меня за спиной и шепчет мне на ухо этим своим обличительным тоном. В последнее время я думал о нем куда чаще прежнего, и я подозревал, не связано ли это как-то с явлением Тео в моей жизни – или же с моими планами восстановить свою карьеру. И вот так, выходя на улицу через несколько дней, я, возможно, не обращал на окружающее должного внимания, как следовало бы, – и споткнулся, почва ушла у меня из-под ног, я тяжко рухнул наземь, а лицом ударился о мостовую с такой силой, что сознание мое помутилось. Немного придя в себя, я сел, распрямился и почувствовал, как что-то влажное стекает у меня по лицу. Я поднес руку ко лбу, пальцы окрасились кровью, а когда сплюнул, изо рта вылетел зуб. Я глядел на прохожих, после рабочего дня спешивших в Трубу, но они ускоряли шаг и старательно избегали смотреть на меня. А затем рядом возникла полицейская, и началось мое подлинное унижение.
– Так, что тут у нас случилось, сэр? – спросила она, присев рядом на корточки, будто я был потерявшимся малышом. Сама она выглядела едва ли старше ребенка, вряд ли ей было больше двадцати трех лет, лицо у нее казалось кротким, что, вероятно, призвано было скрывать серьезность.
– Упал, – сказал ей я, лишь чуть-чуть невнятно от смеси опьянения и оторопи. Мне было стыдно выглядеть таким жалким.
– Это я вижу, – сказала она. – Мы немного больше выпили, чем следовало, так?
Я сощурился на нее. Что-что, а вот это я презирал всегда: когда люди – властные фигуры, в общем и целом, – употребляют первое лицо множественного числа, словно любое происшествие, какое б ни случилось, с чего-то сделалось общей заботой.
– Мы с вами ничего вместе не делали, – ответил я. – Мы только что встретились. И нет, я не пил, если вас интересует именно это.
– А мне кажется, мы пили, сэр, – произнесла она, улыбаясь мне. – От нас просто разит пивоварней, не так ли? Мы пахнем так, точно нас окунули в бочку пива головой!
– Ох, да отъебитесь, – пробормотал я, но, полагаю, к таким гадостям она уже привыкла, поскольку даже бровью не повела. Она распрямилась, а затем взялась обеими руками за мое плечо и попробовала поставить меня на ноги.
– У нас тут очень неприятная ссадина, да? – произнесла она, потянулась к рации на бедре и забормотала в нее какие-то странные непостижимые команды: череду цифр, вслед за которыми – наше местоположение. – Нам на нее нужно поближе взглянуть, правда?
Я видел, что пешеходы теперь наблюдают за нами и каждый безмолвно меня судит. Они считали, будто я всего-навсего трагичный старый алкаш, напившийся средь бела дня. Безнадежный пожилой дядька, которому, чтобы вернуться домой, нужна помощь полицейской, годившейся по возрасту ему в дочери.
– Я один раз был в коротком списке Премии, знаете ли! – крикнул я во весь голос. – А это гораздо больше, чем мог за свою жизнь добиться кто-либо из вас, мудачье.
– Ну разумеется, сэр, – произнесла полицейская, очевидно не имея ни малейшего понятия, о чем я говорю. – Я тоже премию получила в детстве. Первое место в стометровке в школе. Но незачем нам теперь извещать об этом всех и каждого, правда? Давайте будем блюсти манеры и не поднимать шум.
Не успел я вновь открыть рот, как услышал сирену подъезжавшей неотложки и бросил взгляд вдоль по улице: все машины расступались, пропуская карету “скорой помощи”, – и тут уже я глянул на свою благодетельницу с досадой.
– Лучше, если это не за мной, – произнес я.
– За нами, сэр, – ответила она. – Нельзя же нам разгуливать по Лондону, когда у нас по лицу кровь течет, а? Это может лошадок напугать! Мы очень сильно ударились.
– Ох ты ж глупая сука… – вздохнув, тихонько ответил я.
– Ну-ну, сэр, – произнесла она, чуть сжимая теперь мне руку. – Неприятности нам не нужны, правда же? Мы просто делаем свою работу.
– Вы не могли бы, пожалуйста, перестать так говорить? – попросил я. – У меня от вас мозг болит.
– А это мы расскажем санитарам в неотложке, правда? – ответила она. – Лучше быть с ними честными обо всем. Мы поранили себе лоб, и у нас болит мозг. Как нас зовут, сэр? Мы это можем вспомнить?
– Конечно, блядь, я это помню, – сказал я. – Я же не полный имбецил. Меня зовут Морис Свифт.
– А у нас имеется дом, куда мы можем сегодня вечером отправиться?
Я уставился на нее в изумлении. Не сочла же она меня бездомным? Я окинул взглядом свою одежду – это правда, в тот день я мог показаться чуточку потрепанным, да и кровь, стекавшая по лицу, вероятно, не упрощала дела, но все-таки. Подобное принижение показалось почти непереносимым.
– Разумеется, у меня есть дом, – сказал я. – Я живу возле Гайд-парка. Я вам не бродяга какой-то, знаете ли.
– О, это очень мило, я уверена. Я могу кого-нибудь оттуда вызвать для вас? Ваша жена дома?
– Моя жена умерла.
– Сын или дочь, быть может?
– Только сын. Но и он умер.
– Ох батюшки, – произнесла она – наконец-то, судя по виду, ей стало неловко. И все равно я об этом задумался. Если бы мне кто-нибудь и впрямь понадобился, если бы мне когда-нибудь в будущем потребовалась бы помощь, кому мне звонить? Родители мои давным-давно умерли, а с родней помладше я не общался несколько десятков лет. Моего сына не стало. У меня не было друзей. С моим издателем мы больше не разговаривали. На миг я подумал, не вручить ли мне ей свою трубку, где одним из очень немногих телефонов в списке был номер Тео, но мне хватило здравого смысла этого не делать.
– Со мной все в порядке, – сказал я. – Мне никто не нужен. Я просто хочу домой.
– Что ж, в таком случае нам не следует напиваться средь бела дня, сэр, правда же? – произнесла она, когда к нам подъехала неотложка. – Это совсем не хорошая мысль.
– Вообще-то мысль это отличная, – сообщил ей я. – Вам как-нибудь следует попробовать самой. Поверьте мне, это способно вылечить практически любую хворь.
– Но у нас в итоге все лицо в крови и выбитый зуб, – ответила она, наконец выпуская мою руку, когда из кареты “скорой помощи” выбрался дородный мужик лет шестидесяти, которому она быстро изложила суть моего состояния. – Мы пили, – было первым ее замечанием. Она понизила голос, как будто не хотела, чтобы это кто-нибудь услышал, и не успел я глазом моргнуть, как меня швырнули в заднюю дверцу фургона и отвезли в Сент-Питерз, где зашили лоб и привели в порядок рот. Думаю, я уснул на каталке, а когда пришел в себя, то совершенно потерялся и у меня болела голова. Похоже, никто не брал на себя никакой ответственности за мое благополучие, поэтому я сполз с каталки и подался к выходу, поймал такси и отправился домой.
Я это вот к чему: не хотелось, чтобы Тео видел меня в таком состоянии, поэтому я и отложил звонок ему – дождался начала следующей недели, когда рана перестанет бросаться в глаза, и только тогда с ним связался.
Все восемь дней, покуда мы не встретились вновь, меня необъяснимо тянуло к Тео – такого я заведомо ожидать не мог. Наконец, много часов прокорпев над фразировкой, я отправил Тео смс с какой-то чепухой про встречи в городе в среду утром, поэтому я буду в “Карете и лошадях” около трех часов, и если ему интересно ко мне присоединиться, я буду счастлив заказать ему выпить и ответить на его новые вопросы. К моему восторгу, едва сообщение покинуло мой телефон, он ответил мне быстрым: “Там и встретимся!” – в сопровождении улыбающегося личика, вслед за которым шло изображение двух пивных стаканов, чокающихся друг с другом. Я едва не расплакался от благодарности.
Про три часа я сказал потому, что мне хотелось провести час уединенно – сперва успокоить нервы. Я сидел за маленьким столиком в углу, наблюдая, как за окном снуют лондонцы, и я, как часто бывало в моей профессиональной жизни, пытался измыслить для них какие-то истории, задаваясь вопросом, есть ли в них какие-то свойства, полезные для того, чтоб обжить мне роман, но всякий раз сталкиваясь с неудачей. Наконец – облегчение. Открылась дверь. Вот он. Мой мальчик.
– Добрались, – сказал я, вставая и неловко обнимая его. Он протянул руку, а я как раз ему раскрыл свои объятия, и когда Тео руку опустил, все стало слишком уж запутанным и неловким. Я заказал две пинты и принес их, пока он снимал куртку. Я уже разглядел, что он чем-то расстроен. Выглядел усталым, и у него имелась эта странная привычка, от которой страдал и Дэниэл, когда тревожился: он быстро постукивал кончиком указательного пальца о большой, словно дятел, нападающий на дуб. Необычный то был жест – мой сын, казалось, его никогда не сознавал, а вот теперь этот мальчик делает то же самое.
– Конечно, – отозвался он, уже улыбаясь; лицо у него чуть посветлело, когда мы начали пить. – Как же такое пропустить. – Он подался вперед, вглядываясь в мой лоб. – Что случилось у вас с головой?
– Небольшое ЧП, – ответил ему я, отмахиваясь от его озабоченности. – Проснулся среди ночи в ванную сходить – и вошел прямо в дверь своей спальни.
– Ай.
– И впрямь. Семь швов наложили. Но я был храбрым солдатиком. А у вас как неделя прошла?
– Хорошо, – ответил он. – А у вас? Вам удалось поработать? Над книгой, я имею в виду?
– Над какой книгой?
– Над той, которую вы сейчас пишете.
– А, – произнес я. Конечно же, он не сомневался, что я пишу новый роман. С чего бы мне его, в конце концов, и не писать? Я же всегда этим занимался – с тех пор, как сам был ненамного старше него, а с моего последнего издания прошло несколько лет. Странным было б, если б я сейчас ни над чем не работал.
– Как вообще движется? – спросил он. – Близитесь к концу?
Я улыбнулся и попробовал подумать, как тут ловчее всего ответить. Перед тем как скончался Дэниэл, я занимался новой книгой, но с тех пор почти совсем ее забросил. Рабочее название – “Чужие истории”, но после смерти сына я не находил силы на нее смотреть. Она по-прежнему была со мной, разумеется, лежала на рабочем столе моего компьютера, словно невзорвавшаяся бомба, но я не мог заставить себя открыть файл. Правда состояла в том, что мне было страшно возвращаться к рукописи, которая, по сути, стоила моему сыну жизни.
– Надеюсь, – вымолвил наконец я. – Трудно сказать. Тут может пойти в любую сторону.
– А вы мне что-нибудь про нее расскажете?
– Я бы предпочел этого не делать, – ответил я и покачал головой.
– Ваше право. Полагаю, трудно разговаривать о неоконченной работе. Никогда не знаешь, кто способен украсть твои замыслы.
– Дело не в этом, – сказал я, изо всех сил стараясь, чтобы он считал, будто ему я доверяю. – Просто…
– Я шучу, – произнес он, чуть сконфузившись. – Не то чтобы кто-нибудь мог попросту взять чью-то чужую историю и написать ее сам, а? Такому нужно со временем вылепиться в голове у писателя. Как ни крути, роман – это же далеко не только его сюжет, правильно?
– Правильно, – сказал я, задаваясь вопросом, сколько моих собратьев по цеху поспорили бы с таким представлением. – Так вы утверждаете, значит, – что? Если бы кто-то так все же поступил, кем бы такой человек оказался на деле? Вы вообще что именно утверждаете?
– Ну, он бы оказался по-настоящему талантлив, – сказал он. – Но к тому же и полным психопатом.
Я рассмеялся.
– Ну да. Но, разумеется, одно другому не мешает.
– Вы можете сказать хотя бы, когда ее, как вам кажется, издадут?
– Не знаю, – ответил я, желая, чтобы он уже сменил тему, потому что обо всем этом говорить мне очень не хотелось. – К концу следующего года, может? Или в начале того, что за ним.
– Ну, я с нетерпением буду ждать возможности ее прочесть, когда б вы ее ни закончили, – сказал он, после чего сходил к стойке бара и заказал нам еще выпить. А когда вернулся – порылся в сумке и вытащил “Вентолин”, сунул форсункой в рот и быстро вдохнул. Я в ужасе уставился на него. В голове у меня слегка закружилось, как будто земля сдвинулась на удар сердца быстрее в своем обычном вращении, а я отстал на несколько шагов.
– У вас астма, – тихо произнес я, скорее утверждая, чем спрашивая, но он, глянув из-за столика на меня, кивнул.
– Да, – ответил он. – Но все не так уж плохо. Ингалятор выручает.
– У моего сына была астма, – сказал я. – Он от нее довольно сильно мучился.
Он кивнул и вдохнул еще раз, а потом вернул знакомое мне синее устройство к себе в ранец.
– У кого-то получше, у кого-то похуже. Моя всегда была управляема.
– От нее он и умер.
Тео откинулся на спинку стула и уставился на меня.
– Господи, – произнес он. – Простите меня. Я не отдавал себе отчета.
– Вам и не с чего было.
– Вы не будете против, если я спрошу, что произошло?
Я отвел взгляд в сторону. Вреда в том, чтобы сообщить ему правду, не было. До определенной границы, по крайней мере.
– То был сезон сенной лихорадки, – сказал ему я. – И астма у него, конечно, обострялась гораздо сильнее в такое время года. Он сидел дома, у нас в квартире, делал какую-то свою домашнюю работу на моем компьютере. – Вот теперь настал момент немного размыть подробности. – Меня не было. Я вышел за какой-то едой навынос. Похоже, у него случился необычайно острый припадок и он не успел дотянуться вовремя до ингалятора. Рухнул на пол. К тому времени, как я вернулся, его уже не стало.
– Какой ужас, – произнес Тео. – А сколько ему было?
– Тринадцать.
Я вперился в поверхность стола, поцарапал ногтями дерево столешницы. Ощущал его заново – маленькая рука вцепилась мне в плечо, предплечье у меня на горле. Он сжимал мне трахею, и я старался оттолкнуться, но он для меня был слишком силен, и когда я вновь поднял голову, он сидел напротив на месте Тео, наблюдал за мной, и на лице у него читалось что-то такое, что пробивало мне грудь навылет, хватало за сердце, сжимало его, не давало крови проталкиваться по моему телу.
– Ты сам во всем этом виноват, – прошептал я.
– Что?
Я несколько раз моргнул, ощутил, как морок покидает меня, и потряс головой. Дэниэл исчез; Тео вернулся.
– Ничего, – ответил я. На столе заметил сигаретную пачку и нахмурился. – Знаете, если у вас астма, вам бы лучше не курить совсем.
– Пытаюсь бросить.
– Ну так пытайтесь сильней, – с напором произнес я.
– А Дэниэл…
– Довольно о нем, – отрезал я – жарче, нежели намеревался. – Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
– Ладно, простите, – согласился он. Повисла долгая пауза. На нас снизошло напряжение почти невыносимое, но он наконец заговорил снова. – Вообще-то, пока не забыл, – произнес он. – Я болтал с одной своей знакомой – она ведет литературное общество в УКЛ[65] – и рассказал ей, что вы мне помогаете немного в работе над дипломом. Ей стало интересно, не могли б вы как-нибудь прийти и поговорить там с пишущими студентами?
Я откинулся на спинку, поднял пинту и сделал долгий глоток из нее. Прошло много времени с тех пор, как я вещал о писательстве перед какими бы то ни было студентами, – или, если уж на то пошло, беседовал вообще с кем бы то ни было. Усомнился, с руки ли мне теперь покажется этим заниматься.
– Если вы не против, конечно, – быстро добавил он, когда я не ответил незамедлительно. – Я уверен, вам и без того очень некогда – ваша работа и прочее…
– Вряд ли, – ответил я. – Подобным я предпочитаю развлекаться, лишь когда у меня выходит новая книга.
– Конечно, я понимаю.
– Может, когда напечатают мой следующий роман.
– Когда угодно. Все зависит целиком и полностью от вас самого.
Я кивнул и отпил еще. Класс, полный студентов, пугал меня теперь больше, чем в прошлом. И конечно же, им, вероятно, захочется, чтобы я выступал посреди дня, а это будет нелегко, поскольку мне важно быть каждый день в одном из своих еженедельных пабов ровно к восьми минутам третьего.
– Я дам вам знать, – сказал я.
– Спасибо, – ответил он и заглянул к себе в пинту – и пристально смотрел в нее несколько мгновений, после чего поднес ко рту.
– А как ваш диплом вообще движется? – со временем спросил я. – Надеюсь, наши встречи оказываются вам полезны.
– Они полезны, – ответил он. – Но мне важно все-таки создать научную работу, а не лениво прошерстить весь ваш каталог.
– Разумеется.
– А это значит, что мне, возможно, придется вас критиковать, а не только хвалить. Надеюсь, вы это сможете понять. Совсем не хочется, чтоб вы однажды прочли мою работу и заявили, что я двуличен.
– Ничего меньше я и не ожидал, – сказал я. – Осмелюсь заявить, что не все слова, написанные мною за много лет, были совершенны, само собой.
– Я немного работал над “Двумя немцами”, видите ли, – продолжал он. – Перечитывал старые рецензии и кое-какие последовавшие комментарии. Полагаю, вы знакомы с критикой этой книги.
– Смутно, – ответил я. – С чем именно?
– Ну, были те, кто считал, что вы воспользовались Эрихом Акерманном. Соблазнили его рассказать вам его историю, чтобы построить на ней собственную карьеру.
Я кивнул. Такое я, конечно, слышал и раньше, и далеко не раз, и у меня имелся заготовленный ответ.
– Эрих сам отвечал за свои действия, – сказал я. – Он почему-то выбрал меня своим наперсником и ни разу не намекнул, что беседы наши должны остаться между нами. Я был волен ими воспользоваться как бы ни было мне угодно. Не забывайте: когда мы с Эрихом только познакомились, я ничего не знал о том, что произошло во время войны. Я никогда и не слыхал имени Оскара Гётта. Я попросту познакомился однажды с этим человеком, и одно, как говорится, повлекло за собой другое. Никаких ловушек. Едва ли меня можно винить в том, что Эрих выболтал мне такое, о чем впоследствии стал жалеть.
Снова возник его верный блокнот, и он лихорадочно в нем что-то царапал.
– Так вас не мучает совесть за то, что с ним произошло? – спросил он.
– Да не очень-то, нет, – ответил я, нахмурившись. – А что, вам кажется, следовало бы?
– Некоторые утверждают, что вы намеренно взяли Акерманна на мушку. И что, если б не эта история, была бы какая-нибудь другая. Что Эрих был обречен с самого начала – с того мгновения, как познакомился с вами. Это несправедливо?
– Совершенно, – ответил я, ощущая некоторую тревожность от того обвинительного тона, который принял Тео. – Он был взрослый человек, в конце концов. Мог уйти от меня в любое время, но предпочел так не поступать. Дело в том, что Эрих Акерманн был в меня влюблен.
На миг Тео бросил писать и поднял голову.
– Он вам сам это сказал? – спросил он.
– Нет, не настолько прямо, – признал я. – Но это было очевидно. Ему не очень хорошо удавалось такое скрывать. Беднягу всего скрутило в эмоциональные узлы за столько десятилетий, он обрубил столько возможных романтических привязанностей, что когда плотину, что называется, прорвало, он оказался совершенно не способен справиться с последующей психологической травмой. Но я его никогда не поощрял, если вы намекаете на это.
– Ладно, – произнес он.
– Похоже, я вас не убедил.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Простите, Морис, – сказал он. – Я просто пытаюсь докопаться до самой сердцевины истории, вот и все.
Теперь он снял курточку и остался в футболке с изображением группы, которую любил Дэниэл. Я уставился на знакомые лица, некогда украшавшие плакат в комнате моего сына.
– Вам они нравятся? – спросил я, показывая на картинку.
Он глянул вниз и кивнул.
– Да, – ответил он. – А вам что, тоже?
– Не то чтобы, – сказал я. – Староват я для таких групп. Но моему сыну нравились.
Несколько мгновений он ничего не говорил.
– Насколько личными могут быть мои вопросы? – наконец спросил он.
– Можете спрашивать все что угодно. Я не против.
– Хорошо. У вас есть подруга?
– Нет, – ответил я, удивившись тому, что его может интересовать моя личная, а не профессиональная жизнь.
– Вы гей?
– Нет. А что – я допустил что-то такое, отчего у вас сложилось это впечатление?
– Для меня ни то ни другое не имеет значения, как вы понимаете, – сказал он. – Я просто пытаюсь лучше понять вас как личность, чтобы мне удалось яснее контекстуализировать вашу работу.
– Ну, видимо, ближе всего я к натуралу, – ответил я. – Хотя нынче ни в какую сторону меня особо не тянет. И никогда не тянуло, если совсем уж честно. Я никогда не был такой уж прям чувственной персоной, даже в вашем возрасте. Быть может, мне недостает какого-то гормона, не знаю, но это просто никогда не имело для меня никакой особой важности. А вами двигает секс, Тео?
Он немного зарделся, и мне стало приятно от того, что я его смутил, поскольку, на мой вкус, он чересчур крепко дергал за вожжи в нашей сегодняшней встрече.
– Ну, то есть, мне нравится, – ответил он. – Когда перепадает, то есть.
– А у вас есть подружка?
– Нет.
– А дружок?
– Нет.
– Ладно. – Я улыбнулся ему, не очень понимая, намерен он мне рассказывать что-то еще или нет, но он, похоже, был полон решимости держаться своей роли собеседника. – Как бы то ни было, – наконец произнес я, – почти не сомневаюсь, что эта часть моей жизни у меня уже позади. Позвольте просто сказать вам, – добавил я миг спустя, не желая его отпугивать, – чтобы у нас не возникло путаницы: пригласил я вас сюда отнюдь не для того, чтобы вас соблазнять, если вам такое приходит в голову.
– Что? – переспросил он, глядя на меня теперь с таким изумлением на лице, что я понял: ни о чем подобном он и впрямь не думал.
– Извините, – произнес я. – Возможно, я что-то неверно истолковал. Меня беспокоило, что вы подумаете, будто я соглашаюсь на эти встречи по какой-либо неприглядной причине. Что я вами заинтересовался лишь потому, что желаю завязать между нами романтическую связь. Просто хочу вас заверить, что ничего не может быть дальше от истины.
– Честно – у меня и мысли такой не возникало, – сказал он. – Ни на миг.
– Ну да, – произнес я. – Как неловко вышло. Для меня, то есть.
– Я в том смысле, что вы и впрямь заинтересованы во мне таким образом…
– Я искренне нет. Ничего подобного на уме у меня и близко не было, право слово. Просто заботило, что вы, может, про это думаете, и я хотел вас в этом смысле успокоить. Но вижу, что достиг ровно противоположного. Давайте поговорим о чем-нибудь еще. Сдается мне, я перед вами изрядно опростоволосился.
– Все нормально.
У него был такой вид, словно он желал бы, чтобы у него под ногами разверзлась земля, и я проклинал собственную глупость. Я его что, теперь потеряю? Я не мог рисковать ничем подобным. Ему нужно дописать дипломную работу, а той, в свою очередь, следует превратиться в книгу. Для того чтобы это произошло, необходимо сосредоточиться мне. Я решил, что пора что-то дать Тео. Небольшой кусочек, чтобы разжечь в нем аппетит.
– Вообще-то, – наконец произнес я, – если вы не возражаете, я бы хотел кое в чем вам довериться.
– Правда? – спросил он, с надеждой поднимая на меня взгляд.
– Да. Рассказать вам кое-что для вашего диплома. Об этом я никогда раньше не говорил.
Он перелистнул блокнот на чистую страницу, и его ручка задрожала над бумагой. Очаровательное рвение.
– Хочу, скажем так, быть с вами честным, – продолжал я. – И я согласен, что это важно – чтобы ваша работа стала по-настоящему целостной. Особенно если ей суждено сделаться основой для полноценной биографии. Вы же по-прежнему это планируете, надеюсь?
– Ну да. Но до этого еще далеко…
– Хорошо. Хочу рассказать вам кое-что про Дэша Харди.
– Американского писателя?
– Да.
– Кажется, я где-то читал, что он был вашим наставником, это так? Когда вы только начинали, в смысле.
– Не вполне уверен, что стал бы описывать его таким понятием, – ответил я, – хотя он сам, вероятно, так бы себя назвал. Но если честно, то да, он был ко мне очень щедр. Вы читали у него что-нибудь, Тео?
– Нет, до его книг я так и не добрался, – ответил он, качая головой. – А стоит?
– Да не очень, – сказал я. – То есть одну-две – возможно. Но на свете сейчас столько книг, что я б на вашем месте не морочил себе голову. В его романах вы не найдете ничего чересчур интересного. Сегодня, по крайней мере. Они очень увязли в своей эпохе. С Дэшем я познакомился много лет назад – вскоре после того, как мы встретились с Эрихом Акерманном, так уж вышло. Наши пути пересеклись в музее Прадо в Мадриде, и он, как и Эрих, оказался мною заворожен. Они оба, конечно, были гомосексуалистами – но совершенно разных типов. Там, где Эрих довольствовался лишь тем, чтобы просто пялиться на меня за обеденными столами Европы, фантазируя об отношениях, которые никогда не принесут никаких плодов, Дэш был прямолинеен и сразу же сказал, чего ему от меня надо, в тот же день, когда мы встретились. Он не романтики ищет, сказал он, ему не нужен спутник всей его жизни или тот, с кем под руку можно красоваться на вечеринках. Ему просто хотелось меня отыметь. В самом деле, меня восхитила его прямота. И потому я ему дал. В ту же ночь, сразу после нашей встречи, но больше – никогда. После того как я расстался с Эрихом, меня как-то прибило к Дэшу – у него в Штатах было побольше известности, – но, оглядываясь теперь на прошлое, я думаю, что, вероятно, обращался с ним нелюбезно. Видите ли, когда мы познакомились, он меня просто желал, поэтому сам секс, возможно, и был не так интересен, но после он влюбился – влюбился отчаянно, и вот в тот миг, когда так сложилось, я всеми силами стал отказывать ему в желаемом. Едва позволял обнимать меня – и совершенно определенно больше не впускал его к себе в постель. Бедняга увивался вокруг меня в таком унынии, что я однажды, устав от того, что он ходит за мной бестолковым щеночком, объявил, что он мне надоел и я больше не желаю его видеть. Случилось это, кстати, сразу после того, как мы провели с ним вечер в доме у Гора Видала на побережье Амальфи. Я огласил Дэшу это дурное известие, когда мы ехали обратно с горы. Вообще-то дождался, когда мы окажемся ближе к подножию, чтоб он не согнал машину с обрыва. Должен отметить, что Гор величайшим моим поклонником не стал. У него возникло чувство, что я просто пользуюсь Дэшем, чтобы обзавестись хорошим американским издателем, а как только добьюсь, чего хочу, – тут же уйду от него.
– И он был прав?
Я пожал плечами.
– Он не был совсем уж не прав. Но то Гор. Его невозможно было выставить дураком. Лишь дурак, на самом деле, взялся бы пробовать.
– И вы все это проделали сознательно?
– Да. Что я могу сказать? Я был честолюбив. Я до сих пор таков.
Он мгновение помялся.
– Это вполне себе признание, – сказал он.
– Оно и есть, – согласился я, притворно удивившись. – О, только я не уверен, что оно действительно значит хоть что-то. Между прочим, вы в курсе, что Дэш покончил с собой?
– Нет.
– Да, совершил самоубийство. Через много лет, имейте в виду, но вскоре после того, как столкнулся со мной на фестивале в Хее. Бедняга выглядел так же уныло, как обычно, и, думаю, та новая встреча со мной после столького времени как-то разожгла вновь старое пламя, какое он так старался погасить, вот он и решил со всем этим покончить одним махом. После той нашей краткой встречи он связался со мной, видите ли, и умолял меня к нему вернуться. Говорил, что никогда не переставал меня любить и сделает что угодно, только б я вернулся. Я лишь рассмеялся в ответ, сказал ему, что меня это не интересует нисколько. В любом случае я тогда встречался с Идит – той женщиной, которая стала позднее моей женой. Ему я сказал, что едва ли могу себе представить что-то скучнее возвращения к жизни с ним в Нью-Йорке и чтоб он больше меня не тревожил. А позднее тем же вечером он повесился в той квартире, где мы с ним когда-то жили на Манхэттене. Полагаю, в каких-то смыслах его смерть – на моей совести.
– Понимаю, – произнес Тео, задумавшись над этим. Я видел, как бегают у него глаза: он размышлял, как этим лучше воспользоваться в своем дипломе. Выжидал он, прежде чем заговорить, долго, а сам я был полон решимости не нарушать молчания.
– Ну, вы не можете винить себя в том, что он выбрал совершить, – наконец сказал он с некоторым сомнением в голосе. – Я уверен, вы не сознательно сделали ему больно.
– Правда уверены? – улыбнувшись, переспросил я.
– Ну ведь так же?
Я по-прежнему улыбался. Как это порядочно с его стороны – так считать. Пора немного сдать назад. Я вовсе не стремился выставляться перед ним слишком уж чудовищем.
– Нет, конечно, – подтвердил я. – Я был молод, что уж тут. Никому из нас в таком возрасте не повредит немного поддержки, если удается ею заручиться. Но тем не менее, если бы можно было вернуться во времени, вероятно, я бы вел себя с Дэшем полюбезнее.
– Со всеми нами, – произнес Дэниэл – он вернулся теперь к столу и вновь занял место Тео. Уставился на меня, а затем попытался поглубже вдохнуть, и ему это не удалось – из его рта попер хрип забитых легких, как вопль банши.
– С вами все в порядке? – спросил Тео. Лишь мгновение моего ока понадобилось мне, чтобы вернуться к действительности.
– Все прекрасно, – сказал я, осторожно вставая и отходя от стола. – Мне просто нужно в уборную, только и всего. Сейчас приду.
Когда я вернулся, он по-прежнему корябал что-то у себя в блокноте, и я заказал нам еще выпить, поставил стаканы на стол, но разговор не возобновлял, покуда Тео не допишет.
– Вы не обязаны, если вам не хочется, – наконец произнес он, подняв голову и посмотрев на меня. – Но если хотите поговорить о своем сыне, я буду счастлив послушать. Не знаю, есть ли у вас кто-нибудь, с кем вы можете его обсуждать.
– Спасибо, – ответил я, удивившись, что его вообще может заинтересовать мертвый ребенок. Я рассчитывал на то, что ему нужно больше информации о Дэше и о том, относился ли я еще к кому-то с таким бессердечием. – И возможно, в какой-то миг я так и поступлю. Мне это, прямо скажем, выпадает так редко. Но, думаю, не сегодня. Мне нужно собраться с мыслями. Быть может, завтра? Не знаю, чем вы заняты около двух часов дня.
4. “Ягненок и флаг”, Роуз-стрит
– Знаете, здесь, бывало, выпивал Чарлз Диккенс, – сказал я на следующий день, когда мы устроились в окне паба “Ягненок и флаг” на Роуз-стрит, а снаружи очередным мокрым лондонским днем лил дождь. – А вон там, – добавил я, показывая на переулок в отдалении, – поэта-лауреата Джона Драйдена чуть не забили насмерть громилы, состоявшие на службе у графа Рочестера.
– Что же он натворил, чтобы такое заслужить? – спросил Тео, глядя из окна на улицу так, словно на брусчатке еще виднелась кровь. Пришел он в рубашке с галстуком, а не в обычной футболке и худи, и выглядел прямо-таки щеголевато; когда я спросил у него, к чему такая парадность, он рассказал мне, что утром встречался со своим научным руководителем, а когда они встречаются, ему нужно выглядеть профессиональнее, – я это счел довольно изощренной старомодной традицией. Хотя не помню, носил ли галстук когда-либо в жизни мой сын, поэтому я попросил Тео его снять, что он и сделал без единого возражения – и при этом расстегнул верхние пуговицы рубашки, от чего мне с ним стало проще. Дэниэл всегда предпочитал рубашки с открытым воротом.
– Трудно сказать, – ответил я, пожимая плечами. – Когда-то они, конечно, дружили. Драйден посвятил одну свою пьесу Рочестеру, который как-то поучаствовал в ее сочинении, и, возможно, граф ощущал, что ему перепало недостаточно славы от этой работы. “Модный брак”, если мне не изменяет память. Но вы же знаете писателей. Они могут быть безжалостны в том, как пользуются друг другом, чтобы добраться до самого верха. Меня удивляет, если честно, что больше их друг друга не поубивали.
– Вы говорите “их”, – сказал Тео с полуулыбкой. – А не “нас”?
– Ладно, нас, – согласился я, поправившись. – Удивительно, что больше нас не убивает друг друга. Для такой художественной области здесь до ужаса много народу, кому хочется уделать кого-то еще и выглядеть лучшим. Одних лишь собственных успехов тут просто недостаточно.
– Когда преуспевает друг, – произнес Тео, – во мне умирает какая-то малость. Это же Трумен Капоте сказал, нет?
– Нет, это Гор[66], – ответил я, вспомнив скорбные глаза, глядевшие на меня из-под простыней в ранний утренний час в “Ласточкином гнезде”, в “Ла Рондинайе”, когда я стоял перед ним и снимал халат, готовясь одержать свою величайшую победу. Но Гор просто покачал головой – вероятно, от сожаления, что уже не способен играть в эту игру, и перекатился на бок, засыпая снова. Это, конечно, разочаровало меня и немало унизило, но в то же время я восхитился его волей. – Вы же слышали старую поговорку про честолюбие, нет?
Он покачал головой.
– Это как ставить лесенку в небо. Бессмысленная трата энергии. Как бы то ни было, на чем мы вчера остановились? Я планировал рассказать вам что-то про Дэниэла, так?
Что-то сдвинулось в моем отношении к Тео после вчерашнего дня. Хоть я всю дорогу его использовал и был готов держаться своего плана, пока не достиг бы цели, я начал ощущать, будто мне может быть полезно по пути выгрузить ему немного своих сожалений. Возможно, это отпугнет призрак Дэниэла и он перестанет меня преследовать. Иногда я чуял в этом простодушном юнце родственную душу и ощущал, будто он и впрямь способен понять, зачем я совершал кое-какие свои поступки. И что он окажется способен меня простить. Но для этого мне следовало быть с ним честным. Очевидно, доходить можно лишь до определенной грани, чтобы не выдать себя окончательно, но мне было интересно, способен ли я выгрузить некоторые свои злодейства и по-прежнему располагать его уважением.
– Только если вам этого хочется, – произнес он, держа блокнот на столе, а ручку наготове. – Мне не хочется разнюхивать.
– Я не возражаю, – ответил я. – Мне никогда толком не выпадало возможности поговорить о нем, несмотря на то что он почти все время нейдет у меня из ума. Но, прежде чем начну, надо бы вернуться немного глубже. К моей жене.
Он пролистал свои заметки.
– Идит Кэмберли, – кивнув, произнес он. – Вообще-то я прочел ее роман несколько недель назад. “Страх”. Очень хороший был.
– Был, – согласился я.
– Она скончалась довольно молодой, так?
– Как ни печально, но да. Мы в то время жили в Норидже. Она упала с лестницы. Я собирался починить там перила с тех самых пор, как мы въехали в этот дом, но отчего-то так никогда и не собрался. Слишком занят был своим новым романом. Несколько месяцев после этого она провела в коме, и со временем было принято решение отключить системы жизнеобеспечения.
– Это решение приняли вы?
– Да, я.
– Наверняка это было очень трудно.
– Конечно, – ответил я. – Она была моей женой.
– И вы ее любили.
– Я б не женился на ней, если б не любил.
– Она была черной, правда? – спросил Тео, и я нахмурился, удивленный вопросом.
– Это отчего-то важно? – спросил я. – Для вашего диплома, я имею в виду.
– Только в том смысле, что, должно быть, тогда это было трудно. Состоять в расово-смешанных отношениях.
– Да не очень-то, нет, – сказал я, пожимая плечами. – Это ж не 1950-е, знаете, – то были 1990-е. Человеку вашего возраста это может казаться чем-то очень давним, но на самом деле – и глазом моргнуть не успели. А в тех кругах, где мы вращались, крайне маловероятно, чтобы кто-то придерживался каких-либо расистских взглядов. Да, время от времени кто-нибудь мог искоса на нас глянуть на улице, и порой какой-нибудь необразованный гаденыш отпускал грубое замечание, когда мы проходили мимо. Но это пустяки по сравнению с тем, что пережили предыдущие поколения.
– Могу ли я спросить, когда ее роман снискал такой успех, вы ощутили какую-то… Как бы это лучше назвать?..
– Зависть? – предположил я, стараясь не пускать на лицо улыбку. – Глубокую злую обиду?
– Наверное, да.
– Ни в малейшей степени, – сказал я. – Идит была блистательным писателем. Продолжай она жить – стала бы одной из величайших. Я радовался за нее.
– И все же на некоторое время она отвлекла бы на себя лучи прожекторов от вас.
– Меня это никогда особо не интересовало, – солгал я. – И, как уже сказал, я ее любил. Что б я был за человек такой, если б ревновал к ее успеху?
Он ничего не ответил, но принялся что-то подробно писать у себя в блокноте. Когда б ни отходил он к стойке бара, в уборную или на улицу покурить, блокнот он прихватывал с собой. Юный мистер Филд был в этом отношении осторожен.
– Должно быть, ваш сын по ней очень скучал, – заметил он, наконец оторвавшись от записей.
Я покачал головой.
– Идит не была Дэниэлу матерью. Я зачал его с итальянской горничной, работавшей в лондонской гостинице.
– Простите?
– Это было деловое соглашение. Не больше и не меньше. Она хотела денег, я хотел ребенка. Договор у нас был взаимовыгоден.
– Это разве?.. – Какой-то миг он помялся, затем натужно хохотнул. – Разве это законно?
– Вероятно, нет, – ответил я. – А что, вы собираетесь доложить об этом в полицию? Уверяю вас, вы могли б им рассказать и кое-что похуже.
– Нет, я просто…
– Закон в этом отношении нелеп. Чего это ради нельзя девушке продать девять месяцев своей жизни, если она этого хочет? И почему мне не позволяется их купить? Мы оба были совершенно счастливы тем выбором, который сделали, и в итоге это больше никого не касалось. Я даже не помню ее имени, если честно, – если вообще его когда-то знал. Полагаю, дальнейшая жизнь у нее сложилась счастливо и она никогда не вспоминает о своем первом ребенке.
– Наверное, вспоминает, – произнес он, и я удивился, что он вздумал мне противоречить, но, надо полагать, он не ошибался. Где б ни была та итальянка, велика вероятность, что вспоминает она о ребенке по сто раз на дню. Я-то вспоминал.
– Так или иначе, все эти годы мы провели вдвоем с Дэниэлом, – продолжал я. – Мы были парой, понимаете? Разлучались редко. У него даже своей спальни не было до трех лет, потому что он не хотел со мною расставаться. О матери ни разу не спрашивал; отсутствие женщины у него в жизни, казалось, никогда не было для него загвоздкой. Тогда мы, конечно, жили в Нью-Йорке. Дэниэл провел там всю свою жизнь. Вы в курсе про “Разсказъ”?
– Разумеется.
– Ну, я организовал этот журнал, когда мы только переехали на Манхэттен, и редактировал его потом несколько лет. Пока Дэниэл не пошел в школу, он каждый день оставался со мной в редакции и сидел там в углу за собственным рабочим столиком, раскрашивал, читал или играл в свои игрушки. Думаю, людям казалось, что это довольно мило – отец и сын так привязаны друг к другу, – но меня скорее раздражало, что они так считали. Я делал это не напоказ. Нам просто нравилось быть в обществе друг друга.
– Каким он был? – спросил Тео. – Как человек, в смысле?
– Он был спокойным, – сказал я и ощутил глубокую боль у себя под солнечным сплетением, припоминая его славные качества, коих у него было предостаточно. – Книжным, как и я. Робким. Очень любящим. Очень душевным. Хорошо стряпал – для мальчика своего возраста. Может, даже карьеру бы на этом построил, если б ему выпал шанс. Еще его интересовала фотография, и он поговаривал, не пойти ли учиться танцам, что я поощрял, поскольку считал его слишком уж замкнутым.
– А друзей у него было много?
Я покачал головой.
– Не очень. По крайней мере, я знал немного.
– А сколько ему, напомните, было, когда он умер?
– Тринадцать.
– Заводить подружку рановато, видимо.
Я с сожалением улыбнулся. Дэниэл так и не познакомил меня ни с какой девочкой, да и не упоминал ни разу о девочках, которые ему нравятся, но я знал, что ему становится интересно: сталкиваясь с одной молодой женщиной, которая стажировалась в “Разсказе”, он становился очень робок, а однажды она завела с ним беседу о фильме, который он только что посмотрел, и он ярко покраснел, аж поразительно, и мне стало за него неловко, что он совершенно не умел скрывать подобные чувства. Я подумал, что это довольно печально: мальчик умер, а невинность его наверняка осталась нетронута.
– Да, – сказал я. – Этой частью своей жизни он никогда со мною не делился. То есть ему было тринадцать, а мальчикам в таком возрасте не нравится обсуждать подобное со своими отцами, верно?
– Я точно не обсуждал. А у вас есть его портрет? Дэниэла?
– С собой нету, – ответил я.
– Значит, они с Идит не были родственниками, – тихонько произнес он, скорее самому себе, нежели мне. На миг выглянул в окно, постукал пальцем себе по подбородку, затем снова повернулся, что-то нацарапал в блокноте и перелистнул страницу. – Я еще кое-что хотел спросить у вас о вашей жене, – произнес он.
– Валяйте.
– Надеюсь, вы не истолкуете это превратно. Это может показаться довольно… дерзким с моей стороны.
– Вы меня уже заинтриговали.
Он кивнул, но заговорил не сразу. Я решил никак его не торопить. Мне довольно-таки нравилась его неловкость.
– Как я уже сказал, – наконец произнес он, – недавно я прочел “Страх”.
– И я очень рад этому. В наши дни экземпляр книги найти довольно-таки сложно. Ее уже много лет не переиздают.
– Я напал на ее след в Британской библиотеке. Было не очень трудно.
Я отхлебнул из своей пинты, чтобы не встречаться с ним взглядом.
– В романе есть несколько стилистических черт, которые меня заинтересовали.
– Вот как? – спросил я.
– Ей очень нравились опущения с многоточиями, не правда ли? Чересчур она их любила, я бы предположил. И у нее имелась привычка вводить новых персонажей описанием их глаз. Я удивился, что редактор не попросил ее это как-то прибрать. Она так поступает почти с каждым своим персонажем.
– Так и есть, – согласился я. – В такую привычку она время от времени впадала. У нас всех есть такие маленькие речевые тики, наверное.
– А к тому же – ее склонность давать героям аллитеративные имена. Чарлз Чорли, к примеру. Элси Энгелз. Это очень заметно. В какой-то момент даже начинает немного раздражать.
– Вам так показалось? – спросил я, поскольку мне всегда скорее нравилась эта причуда Идит. – Ну? Так и что с того? Диккенс делал так постоянно. Джон Джарндис в “Холодном доме”, Томми Трэддлс в “Дэвиде Копперфилде”. Николас Никлби.
Он снова пошарил в своих заметках, только на сей раз вытащил из сумки отдельную папку и пробежал пальцем по странице.
– Просто я заметил, что вы делаете то же самое в “Соплеменнике”, – сказал он. – Шесть из одиннадцати основных персонажей вводятся описаниями их глаз, а главного героя зовут…
– Уильям Уолтерз, да, я помню.
– А женщину, которую он любит…
– Сэра Солт.
Тео дернул плечом и посмотрел мне в глаза.
– Можно задать вам прямой вопрос?
– Можно.
– Идит имела какое-нибудь отношение к “Соплеменнику”? – спросил он.
Я улыбнулся ему – на меня это произвело неслабое впечатление. Возможно, мальчик не такой дурачок, как я думал раньше.
– И с чего вдруг вы спрашиваете об этом, – поинтересовался я, – а не о том, не имел ли я какое-то отношение к “Страху”? Не было бы это более очевидным заключением – с учетом моих предыдущих успехов?
– Потому что ни одна из этих черт не видна ни в “Двух немцах”, ни в “Доме на дереве”. Ни единого раза. А вот в “Соплеменнике” вы это делаете навязчиво. Роман, конечно, вышел через год после смерти вашей жены.
Я огляделся, не подслушивает ли нас кто, но ни за одним из столиков поблизости никого не было. Конечно, я мог бы все отрицать. И впрямь первым моим инстинктом было все отрицать. Но когда я бросил взгляд на Тео, сходство между моим биографом и моим сыном показалось настолько поразительным, что я допустил, будто сумею заставить его понять то, чего так и не понял Дэниэл.
– Вы очень проницательны, – сказал я. – Мы теперь говорим не под запись?
– Я не журналист.
– Да, но это – не для записи.
Он уставился на меня, потом надел на ручку колпачок и положил ее на свой закрытый блокнот.
– Продолжайте, – сказал он.
– Дело в том, – произнес я, ощущая восхитительный прилив воодушевления от того, что́ собирался произнести, – что на самом деле я не писал “Соплеменник”. Его написала Идит.
Он уставился на меня и смотрел так очень долго, а потом расхохотался.
– А вот теперь вы меня разыгрываете, – сказал он.
– Нет, я совершенно серьезен, – ответил я, пожимая плечами, и лицо у меня осталось совершенно бесстрастным. – Ой нет, она не написала все слова в этой книге, не поймите меня неверно. В романе многое – мое. Более того, мне пришлось существенно переделать некоторые главы. Те черты, какие вы уже перечислили, – лишь некоторые ее писательские недостатки, а у меня, скажем так, рука будет поопытней.
– Я не… – Он покачал головой, глядя на меня, словно я вдруг заговорил на иностранном языке. – Простите, Морис, я не вполне понимаю, что вы здесь мне рассказываете.
– Все довольно просто. Я говорю, что оригинальная рукопись романа – авторства Идит. Затем Идит упала с лестницы, и я взял то, что она написала, вполне прилежно над этим потрудился, должен признаться, и превратил в роман Мориса Свифта. Как нечто вроде… дани памяти ей.
– Но об этом вы раньше никогда не упоминали, – вымолвил он.
– Неужели?
– Нет. Я прочел все интервью, какие вы давали касательно этой книги, и ни в одном вы ни словом не обмолвились о вкладе вашей жены.
– Полагаю, тогда мне это не казалось таким уж важным. Здесь чуточку похоже на то, как оно было с Эрихом, – с какой-то стороны. Он рассказал мне историю, и я приспособил ее к собственным нуждам. У Идит был роман, она умерла, и я приспособил и его к своим собственным нуждам. Между этими двумя сценариями не так уж много разницы. Это было совершенно законное предприятие.
Пока я слушал, как произношу эти слова вслух, они не казались мне настолько уж кошмарными, как я это себе представлял. На самом деле объяснение получалось вполне разумное.
– И вы не считаете, что в этом есть что-то бесчестное? – спросил Тео.
– Ни в малейшей степени, – ответил я с напускной невинностью. – А вы что, считаете?
В уме у меня промелькнула сцена из романа. Тот миг под конец “Хауардз-Энда”, когда Долли, глупая девчонка, открывает, что в завещании Рут отписала дом Маргарет Шлегель, но Хенри выбросил оскорбительную записку в огонь. “Я не сделал ничего дурного, правда?”[67] – спрашивает он. И Маргарет, которая столько всего пережила, качает головой и произносит: “Нет, дорогой. Ничего дурного не произошло”.
Тео, однако, был отнюдь не Маргарет Шлегель.
– Если честно, то да, считаю.
– Ох, тогда я думаю, что вы чересчур чопорны. Смотрите, Идит умерла. Ну или в коме лежала, так или иначе. А рукопись существовала. Очевидно было, что книге будет сопутствовать громкий успех, если только придать ей нужную форму. Поэтому, разумеется, я и употребил то, что после Идит осталось. Я был ей этим обязан. Окажись вы на моем месте, не сделали б вы того же самого? Из любви?
– Нет! – воскликнул он, подаваясь вперед, и изумление у него на лице изрядно испугало меня. Неужели я недооценивал, насколько всерьез он это воспримет? – Мне бы такое даже в голову не пришло!
– Хм, – произнес я, раздумывая над его словами. – Тогда, возможно, воображение у меня все же водится.
– Морис. Я не знаю, как…
– Слушайте, я сделал то, что сделал, и от этого не отказываюсь, нормально? Как еще мне надлежало поступить? Издать его посмертно под ее собственным именем? Что хорошего бы это принесло? Писателя, который продвигал бы эту книгу, больше нет. Из нее никто бы не читал на фестивалях. Книга, вероятно, просто скончалась бы. Нет, гораздо больше смысла было в том, чтобы присвоить ее и принять все лавры, что ей причитались. Уж что-что, а данью памяти Идит стал тот горячий прием, какой оказали книге.
– Охренеть, – тихонько произнес Тео, качая головой и на несколько минут погружаясь в свою пинту. Время от времени он царапал что-то у себя в блокноте, но со своего места я не мог разобрать, что именно, и не спрашивал, что там такое он пишет. Я ждал, пока он не окажется готов, – сидел тихо, наслаждался выпивкой, пока Тео наконец не глянул на меня, и я ему не улыбнулся.
– Еще по одной? – спросил я.
Пока я стоял у бара, меня обуяло облегчение пополам с тревогой. Я рассказал правду – ну, или какой-то ее вариант, во всяком случае, – и подал все так, чтоб было ясно: я не считаю, будто здесь есть из-за чего полошиться. Возможно, Тео удивился тому, что я сказал, но он же не мог призвать меня за это к ответу. Первоначальная рукопись Идит давно уже отправилась в мусорную корзину, и, если бы он предпочел написать об этом у себя в дипломе, я б сумел либо отрицать это, либо не отступаться ни от единого слова и утверждать, что да, моя покойная жена разрабатывала смутный замысел или же мы писали роман вместе, но умерла она в самом начале работы. И я просто продолжил нашу книгу.
Барменша наливала нам выпить, а мне случилось бросить взгляд в другой угол паба, и мое внимание привлекло знакомое лицо – два знакомых лица, точнее. Я быстро отвернулся, надеясь, что они меня не заметят, но, вероятно, мой резкий жест притянул к себе их взгляды, и они посмотрели в мою сторону – и тут же меня узнали. Последовал миг неловкости, но затем знакомцы мои приветственно вскинули руки, и я кивнул в ответ, выдавив улыбку, а затем понес стаканы к нашему столику. Мне хотелось сесть и посмотреть, изменилось ли теперь что-то между нами с Тео, но никуда не денешься. Мне вряд ли удастся сосредоточиться, пока не подойду к своим.
– Ты не извинишь меня на минуточку, Дэниэл? – спросил я у него. – Только что заметил в углу парочку старых друзей, и надо бы, вероятно, подойти с ними поздороваться.
– Конечно, – ответил он. – Только меня зовут Тео.
– Что?
Он потряс головой и сунул руку в карман за телефоном, я перешел через весь зал, надеясь, что выгляжу в разумных пределах здоровым и не слишком уж похож на трагического старого пьянчугу, в которого превратился.
– Здрасьте, Гэрретт. Привет, Руфэс, – сказал я, пожимая им по очереди руки. Гэрретт Колби, бывший студент моей покойной жены, и Руфэс Шокросс, мой былой редактор. Человек, который отказался от меня после неудачи с “Домом на дереве” и пожалел об этом, когда я попал в короткий список Премии с “Соплеменником” несколько лет спустя.
– Привет, Морис, – произнес Руфэс, вставая и тряся мою руку, как будто мы с ним были близкими друзьями. – Сколько лет, сколько зим! Как ты нынче держишься?
– Очень хорошо, спасибо, – ответил я.
– С Гэрреттом Колби ты знаком, правда? – спросил он, поворачиваясь к своему компаньону.
– Мы дружили, еще когда я учился в УВА, – сказал Гэрретт, не вставая, но тоже протянув руку. – Здравствуйте, Морис, приятно снова видеть вас.
– Ну, мы были знакомы, – поправил его я. – “Дружили” здесь – несколько натянутое понятие. Я вас еле признал. Что стало с вашими прелестными белокурыми кудрями? Они вас как-то выделяли в толпе, нет? Все мальчики по вам с ума сходили, помнится.
– Я постарел, – ответил он, пожимая плечами. – И они выпали. А вы отращиваете бороду? Я не осознавал, что они вернулись в моду для мужчин по ту сторону полтинника.
– Нет, я просто несколько дней не брился, – сказал я.
– А мы вообще-то празднуем, – произнес Руфэс, и тут я заметил, что у них на столе действительно стоит бутылка шампанского в серебристом ведерке со льдом. Такое в “Ягненке и флаге” нечасто увидишь. – Ты же слышал чудесную новость, да?
– Нет. Мистер Трамп коньки отбросил?
– Еще лучше. Сегодня утром опубликовали короткий список Премии, и Гэрретт в нем.
– Какой Гэрретт?
– Гэрретт, – повторил Руфэс, слегка сбитый с толку моим вопросом. – Этот вот Гэрретт.
– А, ну да, – сказал я, вновь поворачиваясь к фигляру, сидевшему с ним рядом, – он ухмылялся, как кошка, которой достались сливки. Разумеется, мне было прекрасно известно, что он попал в короткий список. Когда в первой половине дня объявили эту новость, я не выдержал и завопил вслух у себя в квартире. Швырнул в стену четыре обеденные тарелки, две чашки и вазу, и все они разлетелись на осколки, которые мне придется потом выметать. – Я даже не знал, что вы по-прежнему пишете.
– Очевидно, пишу.
– Ну, я вас поздравляю.
– Спасибо, только на самом деле это не очень-то важно, – сказал он с безразличным видом человека, который вне себя от счастья, но не хочет, чтобы это чересчур бросалось в глаза, дабы не показаться невоспитанным. – Премии довольно нелепы, вы не считаете? Писатели моего поколения так из-за них суетятся. Неблаговидное зрелище. То есть спросите у кого-нибудь, как обстоят дела у его книжки, и вам ответят, рассказав, что она не вошла в тот короткий список или этот длинный, – остается только кривиться с тоски.
– Так вы не пойдете, значит, на вручение? – спросил я. – Покажете принципиальную позицию?
– Ох, да придется пойти, – ответил он, слегка пунцовея. – В смысле, я в долгу перед Руфэсом и всеми в издательстве, кто вложил столько труда в мою книгу. Но выиграю я или нет – это не имеет значения. Просто напьюсь и буду наслаждаться этим балаганом. Рискну сказать, из этого получится неплохая сцена для последующего романа.
– Ну конечно же, ты выиграешь, – произнес Руфэс, дотянувшись и взяв Гэрретта за его жалкий маленький бицепс, который дитя без напряжения могло бы обхватить большим и указательным пальцами. – Это твой год. Обязан им стать.
– Ты правда так считаешь? – с надеждой спросил тот.
– Я в этом уверен. Рецензии на книгу Гэрретта были необычайны, – добавил он, повернувшись ко мне. – Ты читал?
– Я не знал ни о существовании рецензий, ни о книге, – солгал я. – Но я в восторге, что она так хорошо пошла. Идит бы вами гордилась.
– Мы добавим твое имя к списку великих писателей, чьи фамилии связаны с Премией, – сказал он, вновь поворачиваясь к Гэрретту. – Включая, конечно, нашего друга Мориса.
– Ну, все это было очень давно, – сказал я.
– Ой, ну да, верно, вы же разок попадали в короткий список, да? – сказал Гэрретт. – Я об этом совершенно забыл. Когда это случилось? Еще где-то в девяностых?
– Да кто ж упомнит? Память у меня не та, что прежде. Я, как вы сами говорите, уже перевалил за полтинник.
– Ну, если проводить целые дни в пабах, можно только ожидать легкого сокращения своих способностей.
– Вы и сами в пабе, – отметил я. – И поглядеть на вас только! Наслаждаетесь своими пятнадцатью минутами славы.
– Да, но я праздную. Я попал в короткий список.
Я улыбнулся и ощутил нежданный прилив нежности к этому мальчику, который всегда умел не остаться в долгу. Я немножко скучал по его паскудным замашкам.
– А вы там это с кем вообще? – продолжал он, кинув взгляд на мой столик. – Похож на тех, кого снимаешь на вокзале Кингз-Кросс в мужских уборных в четверг вечером.
– Это вообще-то мой сын, – ответил я, и слова эти вылетели у меня изо рта, не успел я даже подумать о дальновидности этой лжи. Я бросил взгляд на Руфэса – выражение лица у него не изменилось, и я предположил, что ему ничего не известно о том, что произошло с Дэниэлом. Или же, возможно, было, но он решил, что сыновей у меня два.
– О, ну да, извините, – сказал Гэрретт, которому хотя бы хватило учтивости выглядеть смущенным от своего промаха. – Ошибочка вышла.
– Нет, все в порядке, – сказал я. – Да и вообще я б решил, что вы больше знакомы с таким типом людей, чем я. Вечерами по четвергам, говорите? А почему именно тогда? Это отчего-то особое хорошее время для поимки себе крутых партнеров?
– Я же извинился. Это была просто шутка.
– Обхохочешься, – пробормотал я.
– А ты в данный момент над чем-нибудь работаешь, Морис? – спросил Руфэс, который по какой-то необъяснимой причине сделался весь пунцовый, и я вновь повернулся к нему, пожимая плечами.
– О, я уверен, тебе это не очень интересно, – сказал я. – Ты ж, в общем, никогда не был великим поклонником моего творчества.
– Ну, я же издал “Двух немцев”, – сказал он, подтыкая на носу очки, – похоже, мое замечание его слегка задело. – Поэтому, справедливости ради, я был первым, кто заметил твой талант.
– Первым мой талант заметил Эрих Акерманн, – произнес я.
– И поглядите, что с ним стало, – произнес Гэрретт.
– Но ты прав. Ты действительно меня издавал. Дважды, на самом деле. А потом отверг меня.
– Если оглядываться, во всей той ситуации мы оказались далеко не на высоте, – ответил Руфэс, не отрывая взгляд от пола. – Сам я был относительным новичком во всей этой игре и слушался счетоводов сверху, а нужно было идти за своим чутьем. Я всегда знал, что ты – крепкая ставка.
– Мило было б услышать такое в то время, – сказал я. – Когда ты указал мне на дверь, это был вполне себе удар. С него начались будь здоров какие темные годы.
Несколько мгновений никто ничего не говорил. Я просидел за их столиком всего несколько минут, но мне уже удалось оскорбить их и вынудить их почувствовать себя мерзейше, поэтому мне начало казаться, что свое дело я тут сделал. Вдруг захотелось обратно в те времена, когда я еще не познакомился с Тео, когда просто был одиноким питухом и редко с кем-либо разговаривал. Жизнь тогда была проще.
– В общем, ладно, – сказал я наконец, положив руки обоим на плечи одновременно и сжимая так, чтобы наверняка остались синяки, – по-моему, я и так отнял у вас достаточно времени. Приятно было вас обоих видеть. И еще раз поздравляю, Гэрретт, со вхождением в длинный список.
– В короткий, – поправил меня он, но это слово прилетело мне уже в спину, поскольку я отходил прочь и направлялся к нашему столику.
– Простите за такую задержку, – сказал я, садясь, и Тео покачал головой, словно бы говоря: “Не беда”, а сам тем временем убирал телефон. – Пара старых друзей. Одного из них вы, вероятно, знаете. Гэрретта Колби?
– Писатель?
– Да.
– Слышал о нем. Но никогда его не читал.
– И незачем. Он идиот. А творчество его – детский сад. Его первая книжка имела какое-то отношение к говорящим зверюшкам, если мне не изменяет память.
– Как “Скотный двор”?
– Да, только без остроумия, политики, стиля или гения.
Тео рассмеялся и сделал долгий глоток из своей пинты. Кажется, ему все еще не давало покоя мое откровение, но меня переполняла решимость об этом больше не разговаривать. Не хотелось раздувать из этой мухи слона без особой на то нужды.
– Итак, – сказал я, – на чем мы остановились?
– Вы рассказывали о “Соплеменнике” и о том, как вы…
– Нет, это мы уже обсудили. О чем-то еще.
Он воздел бровь.
– Ладно, – произнес он. – Ну, вы собирались рассказать мне про Дэниэла, но вместо этого мы…
Мое благодушие тотчас же испарилось.
– Да, верно, – сказал я. – Что ж, что еще вам хочется узнать?
– Все, что вы пожелаете мне рассказать. Он писал?
– Нет. Он был хороший читатель, но не писатель.
– Мир успел повидать?
– Бывал кое-где. Немного посмотрел Европу со мной, когда мы ездили на фестивали. Но недостаточно.
– А когда он умер…
– Я не хочу разговаривать о само́м дне, если не возражаете, – сказал я.
– Конечно. Нормально.
– Может, в другой раз, – сказал я, отводя взгляд в сторону. – Тот день мне бы не хотелось воскрешать.
– Тогда мне пора покурить, если не возражаете, – произнес он, вставая, и я кивнул, а он двинулся к выходу, по дороге поглядывая на Гэрретта и Руфэса. Я накрыл бирдекелями наши пинты и добрался до уборной, где, мочась, прижал одну руку к стене. А когда снова вышел оттуда, заказал еще выпивки и сел ждать Тео. По своем возвращении он, сев, смахнул с глаз челку, и из-за никотиновой вони от его куртки я немного отпрянул. Мне никогда не нравилось, как пахнут сигареты. Дэниэла я с ними один раз застал, и мы поссорились, что бывало редко, когда я указал ему, до чего губительно это может для него оказаться – с учетом его астмы.
– Кстати, – сказал Тео, допивая предыдущую пинту и принимаясь за следующую. – У меня есть кое-какие хорошие известия.
– Ах вот как? – спросил я. – И какие же?
– Мне заказали написать пару книжных рецензий для “Тайм-аута”. Я отправил им образец своих работ, и они мне предложили два романа для следующего номера через месяц. Если останутся довольны тем, что я выдам, есть неплохой шанс, что мне дадут еще.
– Это превосходная новость, – сказал я, довольный за него. – Поздравляю.
– Спасибо, ага. Я этим действительно очень доволен. Платят немного, но мое имя в печать попадет.
– И что же вас попросили рецензировать?
Он назвал пару авторов и их новые книги, и я кивнул:
– Это хорошие писатели, Мне нравятся работы обоих.
– Мне тоже, – сказал он. – Это-то меня и тревожит.
– Почему? – спросил я.
– Ну, было б гораздо лучше, если бы мне выпало рецензировать плохие романы. Желательно – плохие романы известных писателей. Тогда я б мог, знаете, написать разгромную рецензию. По-настоящему по ним пройтись.
– Сделать себе имя на них, вы имеете в виду.
– Точно.
– Полагаю, вам ничто не сможет помешать это сделать в любом случае, – сказал я. – Вы им ничем не обязаны.
– Беда в том, что если в других местах повсюду о них отзовутся положительно, а я напишу отрицательно, могут счесть, что я недопонял произведение.
– Или же вас сочтут человеком с независимым мышлением.
– Быть может. Ладно, в общем, сегодня ближе к вечеру начну читать первый. Надеюсь, он окажется ужасен.
– Постучим по дереву, – сказал я.
Я поднял взгляд – на наш столик упала тень – и встревоженно увидел, что рядом стоят Руфэс и Гэрретт; я с ужасом подумал, что им захочется к нам подсесть.
– Просто собрались попрощаться, – сказал Руфэс, и мне тут же полегчало. – У нас встреча с кое-какими людьми в гостинице “Шарлотт-стрит”. Будем праздновать Гэрретта в коротком списке. Можете к нам присоединиться, если пожелаете.
– Ох господи. Нет, – ответил я, качая головой. – Едва ли можно придумать что-то, от чего я получил бы меньшее удовольствие.
Руфэс удивленно вскинулся, как будто я только что сказал что-то недоброе о его матери. Снова поправил очки на носу – нет, правда, ему следует их как-то подтянуть – и повернулся к Тео; и не успело стукнуть у меня сердце, как улыбка сошла у меня с лица: я вспомнил свою предыдущую ложь.
– Руфэс Шокросс, – сказал он, протягивая руку. – Я напечатал два первых романа вашего отца.
Тео на миг уставился на руку, затем пожал ее.
– Простите? – переспросил он, нахмурившись.
– Вы же… Дэнни?
Тео бросил на меня взгляд, но я не знал, что ему сказать. Что бы ни произнес я – неизбежно буду выглядеть нелепо.
– Дэниэл, – сказал Тео, снова поворачиваясь к Руфэсу. – Никто не зовет меня Дэнни. По крайней мере, с тех пор, как я был маленьким мальчиком.
– Значит, Дэниэл, – произнес тот. – У вас очень талантливый отец. Нам нужно, чтобы он написал еще одну книгу, а то слишком много времени прошло. Ну, все равно приятно было встретиться снова. До свиданья, Морис.
– До свиданья, – ответил я, глядя вслед этой парочке, пока они отходили прочь, и в ужасе ожидая, когда нужно будет повернуться обратно к Тео. – Извините за это, – сказал я. – Даже не знаю, что заставило его такое сказать. Он вряд ли знал… наверняка он просто допустил…
– Все в порядке, – ответил он. – Когда вы ничего не сказали, я подумал, что проще будет подыграть. Я не был уверен, чего вы от меня хотите.
– Боюсь, я и сам этого не знал, – произнес я. – Но все равно спасибо. От этого неловкий миг стал почти сносным.
– Он все равно показался мне чуточку мудаковатым, – сказал Тео.
– Нет, – тихо ответил я, качая головой. – Нет, он весьма пристойный парень на самом деле. Не следовало мне с ним так разговаривать.
Дома тем же вечером я попробовал выбросить из головы события того дня, по-прежнему недоумевая, зачем выдал Тео за своего сына. Чем дольше я об этом думал, однако, тем больше чувствовал, что не соврал – по крайней мере, сознательно. Когда Гэрретт выдал свою вульгарную шуточку, я просто сказал то, реальность чего в тот миг ощутил.
Распорядок мой совершенно поломался с тех пор, как я повстречался с этим мальчиком, и, что необычно, по пути домой я купил бутылку виски и сел один у себя в гостиной пить – стакан за стаканом. Мне хотелось этого ощущения свободы, полной капитуляции перед спиртным. Хотелось рухнуть в постель, и пускай снятся пустые сны, что раньше мне так нравились. Хотелось сбежать от собственной жизни. Но пить одному дома меня мало привлекало, и удалось уговорить всего треть бутылки, прежде чем я ее убрал и доковылял до спальни.
Дни впереди хотя бы будут мирными. Тео предстояло писать сочинения, читать два романа и набрасывать рецензии для “Тайм-аута”, и поскольку мы с ним провели вместе два дня подряд, я знал, что не могу просить его присоединиться ко мне еще и в пятницу, хоть меня теперь и тянуло к нему. Я предлагал ему следующий понедельник, но он отказался: у его отца был день рождения, – и не успел я предложить вторник, как он сказал, что будущая пятница его устроит, но до нее еще оставалось больше недели. Я не был уверен, что продержусь без него до срока, но не падать же на колени и не умолять его передумать, поэтому я лишь улыбнулся, сказал, что предложение годится и я среди недели сообщу ему в смс, где мы с ним встретимся, хоть уже и знал это, поскольку пятницы означали “Пса и утку” на Бейтмен-стрит.
Той ночью засыпал я с трудом и вскоре после полуночи вернулся к своему виски – и на сей раз допить бутылку мне удалось. Жидкость осела у меня в желудке, жгла меня изнутри, и я несколько раз спотыкался, пока добирался до кровати. Когда ж наконец уснул, привиделась мне Идит. Она стояла в баре гостиницы “Шарлотт-стрит” среди мертвых писателей и пила шампанское. В углу с Энтони Троллопом сидел Уильям Голдинг и курил трубку. Джон Макгэхерн пытался привлечь внимание бармена, а Кингсли Эмис выходил из мужской уборной, застегивая ширинку. Все они поздравляли ее. С нею случилось что-то чудесное, она выглядела гордо и вдохновленно. Я огляделся в поисках себя среди этой компании, но меня нигде не было видно.
– Кто-нибудь видел Мориса? – спросила Идит, глядя прямо на меня, но не узнавая. – Он должен быть здесь со мной. Кто-нибудь видел моего мужа? Меня бы здесь не было, если б не он.
5. “Пес и утка”, Бейтмен-стрит
Впервые вышло так, что Тео уже поджидал меня в пабе.
– Ваш синяк зажил, – сказал он, кивая на мой лоб.
– Да, успел, – ответил я. Хотя каждый день и вечер после нашей последней встречи в прошлый четверг я постоянно пил, вернувшись к своему ежедневному распорядку с облегчением – и тоской от того, что Тео ко мне не присоединится; я удостоверялся, что держусь сверхосторожно, выходя из каждого паба, прежде чем двинусь домой. Рисковать еще одним несчастным случаем я не мог. – А как у вас неделя прошла?
– Хорошо, – ответил он. – Я прочел первый из романов, какие согласился рецензировать.
– И?
– К сожалению, он оказался очень хорош.
– Ну что ж. Ничего не поделаешь.
– Вот-вот. Но я начал второй, и пока что дело движется медленно. Поэтому все налаживается.
– Превосходно. Возможно, там вы и найдете что покритиковать.
– Есть надежда.
Я улыбнулся ему, но он не улыбнулся в ответ. Мне стало интересно, не провел ли он то время, пока мы с ним не виделись, раздумывая над тем, что я рассказал ему на прошлой неделе касательно романа Идит и о том, как скверно я обошелся с Дэшем.
– У вас все в порядке? – спросил я. – Вы какой-то притихший.
– Прекрасно, – ответил он, качая головой, но все равно не улыбался. Мне было наплевать, что Тео больше вроде бы не выказывал былого подобострастия, а вел себя скорее как раздраженный приятель. – Как движется ваша работа?
– Какая работа? – спросил я.
– Ваш роман.
– О, ну, знаете, – ответил я, пожимая плечами. – Бывают хорошие дни, а бывают плохие.
– А каких больше?
– Последних, – ответил я. – Определенно – последних.
Он кивнул и, мне показалось, хотел спросить у меня что-то еще, однако нервничал, опасаясь, каким боком оно выйдет.
– Что такое? – спросил я, не желая сидеть весь день в неловком молчании, повисшем над нами. – Излагайте уже, чем бы оно ни было.
– Не хочу, чтобы показалось грубым.
– Да мне все равно, покажется или нет.
– Просто… ну, я думал о том, как мы встретились. Где мы познакомились. О том, что мы делаем вместе.
– Вы говорите так, словно у нас с вами роман за спинами у наших супруг.
– Я имею в виду, что мы всегда встречаемся в пабах, – сказал он. – И весь день пьем.
– Но что ж еще можно делать в пабе?
– Просто похоже, что вы много времени проводите в подобных местах, только и всего.
– А, понимаю.
– И мне тут стало интересно, когда же вы вообще пишете? Вы ж наверняка не идете домой и не работаете по вечерам после шести-семи пинт?
– Если вам не хочется встречаться в пабе, – сказал я, пренебрегая этим вопросом, – так могли б и отказаться. Предложите какое-нибудь другое место.
– Не в этом дело.
– Так а в чем тогда?
– Я могу быть с вами до конца откровенным?
Я вздохнул.
– Ох, да бога ради, хватит уже разбрызгивать струю, Дэниэл, – сказал я.
– Тео.
– Что?
– Не важно, – сказал он. – Просто… я на этой неделе проводил еще кое-какие исследования в сети.
– Зачем вам сеть, если я тут перед вами сижу? Можете спрашивать у меня все, что вам угодно. Пока я с вами был невероятно честен, не согласны?
– Я смотрел старые снимки, – продолжал он. – Тех лет, когда вы были моложе. Я даже нашел фотографию вас с Эрихом Акерманном вдвоем.
– Правда? – спросил я, удивившись, поскольку даже не помнил, чтоб нас с ним вместе когда-либо снимали.
– Да, вы сидите у бара на улице, выпиваете, а руку свою закинули ему за плечи. Вы смотрите в камеру. Он смотрит на вас.
Я метнулся в уме почти на тридцать лет назад и смутно припомнил, как мы сидели на Монмартре, а молодая официантка нас фотографировала. Эрих что, хранил этот снимок все эти годы, спросил я себя, а потом фотография как-то попала в газетный некролог или критическую статью? Как же это невыразимо трагично, подумал я.
– Да? И? Что с того?
– Ну, вы должны это знать. Вы были очень миловидны.
– Полагаю, был.
– Я не хочу вам грубить.
– Уж что-что, а это скорее комплимент.
– Дело в том, что вы так больше не выглядите, – сказал он.
– Ну конечно же, нет, – ответил я: меня раздражали такие околичности. – С выхода “Двух немцев” миновало больше четверти века. Вряд ли получалось бы выглядеть так же, как и в те годы, когда я был едва ли не мальчишкой.
– И я думал об одном своем соседе, – сказал он.
– О чем? – переспросил я. – О соседе, вы сказали? Так и что с ним?
– Спился.
Я вздохнул. Теперь я уже видел, к чему он клонит.
– Да неужели? – тихо спросил я.
– Он не виноват. Был алкоголиком. Но в те последние годы кожа у него стала совсем как у вас. Очень серая, в смысле. И у него висели такие же темные мешки под глазами, что и у вас, и красные прожилки на щеках и носу. Я был совсем маленьким тогда, но он меня всегда пугал, если подходил слишком близко.
– От ваших слов мне очень полегчало на душе, – сказал я.
– Я не стремился вас огорчить.
– И тем не менее я огорчен.
– Я просто задумался, не беда ли у вас с этим. А если беда, не надо ли вам что-нибудь предпринять.
Я откинулся на спинку и поймал себя на том, что – вполне внезапно – хохочу. Понимаю, что получилось немного истерично, поэтому вовсе не удивился, когда Тео принялся нервно поглядывать на меня и неловко ерзать на своем сиденье.
– Ох, Тео, – сказал я, дотягиваясь до него и несколько раз похлопывая его по руке. – Дай вам бог здоровья. Но разумеется, у меня беда. Вы считаете, это новость для меня? Я выпиваю минимум семь пинт пива, два двойных виски, один односолодовый и стакан “Бейлиз” каждый день семь дней в неделю. Вам это кажется действиями разумного, незамысловатого трезвого человека?
– Нет, но… – Он нахмурился. – То есть если вы знаете, что у вас беда, почему ж вы не обратитесь за помощью?
– Потому что не хочу.
– Всем нужно немного…
– Погодите, – сказал я. – Я не пытаюсь здесь перед вами паясничать, но давайте-ка сперва я возьму еще выпить. У меня такое чувство, что мне понадобится. И я уверен, что вам нужна сигарета, если вы и дальше намерены изображать архиепископа Кентерберийского в первый день Великого поста.
Я встал, а он, судя по виду, раздосадовался, что я прерываю именно эту нашу беседу, чтобы вернуться к стойке, и миг спустя прошагал мимо меня к двери из заведения с сигаретной пачкой и зажигалкой в руке, а из кармана у него безопасно торчал его блокнот. Я проводил его взглядом и не сдержался от смеха. Имелось в бедном мальчике нечто восхитительно бесхитростное, подумал я. Он всегда был таким, разумеется, с самого раннего детства. Верил в зубную фею гораздо дольше других детей.
– Виски я тоже возьму, – сказал я бармену, принявшему у меня обычный заказ, и, когда подали, я опрокинул порцию залпом и оставил пустой стаканчик на стойке, а два пива понес к столику.
– Мы с вами поговорили о Дэше, об Идит и о “Соплеменнике”, – сказал Тео, вернувшись. – И мне кажется, про них у меня уже все есть. Поскольку это имя уже упоминалось, вероятно, нам следует наконец поговорить об Эрихе.
– Мало что принесло бы мне больше удовольствия, – сказал я, широко улыбнувшись.
– Вы мне сказали, что у вас остался скверный осадок от того, как вы отнеслись к Дэшу Харди, но он, разумеется, в вашем творчестве представлен мало. А вот Эрих Акерманн – другое дело. Он там, где для вас все и началось.
– Это правда, – сказал я. – Только все это было так давно. Вполне честно, я едва ли вообще о нем теперь думаю.
– Но хоть время от времени же должны. И он, очевидно, станет центром всего моего диплома.
– Временами, – согласился я. – Что бы вам хотелось узнать?
– Мне бы хотелось узнать, – произнес он с неожиданным нажимом на этот глагол, – каково вам оглядываться на те дни. И ощущаете ли вы, что с Эрихом вы обошлись справедливо?
– Ну, – ответил я, отхлебывая из своей пинты и раздумывая над ответом, – полагаю, что если вам нужна абсолютная правда, я готов допустить, что обошелся с ним далеко не так хорошо, как мог бы. Я признаю, что сразу же набивался к нему в друзья, но не думаю, что в этом было что-то плохое. Художники этим занимались с начала времен. И давайте будем честны, вы же добивались моей дружбы, в конце концов, разве не так? Чтобы чего-то достичь самому.
– Ну, – ответил он, чуть порозовев, и мне показалось, что он сейчас скажет что-то в свое оправдание, но не позволил ему.
– Слушайте, в тот вечер, когда мы познакомились, я видел, как его ко мне тянет. Это было настолько очевидно, что чуть ли не вызывало жалость. Эрих захлопнул ту часть своей души на много десятков лет после смерти Оскара Гётта, а я бог весть по какой причине пробудил его вновь. Мое присутствие придало ему совершенно новых сил, как будто он сумел наконец вдохнуть поглубже после того, как слишком долго просидел под водой. Потому-то он и приглашал меня кататься с ним по городам; дело было не в помощи ему, не в том, что я служил его помощником, а в том, что он в меня влюбился. Отчего ж нет? Я был пригожим мальчиком, я его оживлял. Возможно, я и воспользовался его добродушием, но почему ж нет? Я с ним флиртовал, старался оставаться все время сексуально двусмысленным. Всегда возможность, но никогда не уверенность. Я подвел его к тому рубежу, на каком его настолько одолело желание, что он бы, возможно, сделал ради меня что угодно, стоило бы мне только попросить. И потом, когда я получил от него все, что мне было нужно, я написал “Двух немцев”.
– И на этом ваша дружба закончилась?
– Тебе это может показаться черствым, Дэниэл, – сказал я, – то есть Тео. Но как только я получил от него то, что хотел, чего мне было ошиваться рядом с ним и дальше? Вот вы планируете поддерживать со мною отношения всю жизнь после того, как допишете свой диплом?
– Нет, но…
– Так или иначе, я не считал его другом, а как он воспринимал меня, определить невозможно. Он мне платил, не забывайте, а друзьям не платят за то, что они с вами путешествуют, верно? Платят помощнику. А кроме того, помимо любви к книгам, у нас было очень мало общего. Только подумайте об этом: он был стар – а я юн. Он хотел себе любовника – я нет. Его карьера почти что завершилась – моей только предстояло начаться. Можно сказать, что на самом деле я оказал ему услугу, отрезав ту пуповину, что соединяла нас, пусть даже из раны хлынуло больше крови, чем кто-либо из нас предвидел. Нет, настало время прощаться. От чего угодно другого Эрих бы только глупо выглядел. Если б сумел это понять, он бы сказал мне спасибо.
– И вы его бросили.
Я пожал плечами:
– Если хотите назвать это так – да.
– А справедливо ли будет сказать, что вы взяли его дружбу, его наставничество и всю его веру в вас и просто швырнули ему обратно в лицо?
На миг я об этом задумался.
– Попробуйте взглянуть на это с моей точки зрения, – ответил я. – Вы здесь описываете молодого человека совершенно расчетливого и нечестного в своих действиях. Но был ли со мною честен Эрих? Давайте посмотрим на это прямо: если б я весил двести фунтов и походил на что-то такое, что вынесло прибоем на берег после особенно свирепого шторма, вы считаете, он бы пригласил меня выпить в тот вечер в Западном Берлине? Я был не единственным официантом, который в тот вечер там работал, между прочим, но выбрал он именно меня. Легко рассматривать меня как злодея в этой пьесе, но вот правда – действия Эриха тоже не были совсем уж достойными.
– Полагаю, все сводится к мотивации, – произнес Тео. – Что бы ни делал Эрих, он исходил из любви. И смятения. И сожалений о растраченной впустую жизни. Вы же просто его использовали. И говоря правду, заслужил ли он это? Пожилой человек, который много десятков лет назад, еще подростком, совершил единственную ужасную ошибку – такую, с какой ему пришлось с тех пор жить. Сколько молодых людей в Германии в ту пору делало что-то такое, что отправляло людей на смерть? О, это, конечно, ничего не исправит, совсем ничего, но он не был чудовищем. Лишь смятенным мальчишкой, который действовал, не подумав. И всю свою последующую жизнь себя за это наказывал. Нужна ли ему была эта дополнительная мука в конце?
Я опустил голову, закрыл глаза и постарался держать себя в руках. Мне казалось, что это немного чересчур: я столько помогаю этому мальчишке, а ему достает наглости меня судить. Затем я, готовый именно так и сказать, снова поднял на него взгляд, но он повторил тот же свой жест – быстро постукал указательным пальцем о большой, как это некогда делал Дэниэл, – и я смягчился. Мне требовалось его прощение, а не суд.
– Я же говорю, – спокойно продолжал я, – все это случилось очень давно. И если вы не возражаете, я бы предпочел больше об Эрихе не говорить. Мне иногда кажется, что я полжизни посвятил обсуждению этого человека, и рано или поздно это должно прекратиться.
– Но…
– Нет, Дэниэл, – сказал я, выложив руку на стол. – Это должно прекратиться.
Он кивнул.
– Ладно.
Блокнот возник снова, Тео открыл чистую страницу и принялся что-то корябать на ней с любопытной улыбкой на лице. Он долго не раскрывал рта, и я поймал себя на том, что не могу оторвать взгляда от его рук.
– Помнишь, как мисс Уиллоу пыталась научить тебя писать правой рукой, а не левой? – спросил я, улыбнувшись своему воспоминанию.
– Прошу прощенья? – переспросил он, поднимая голову.
– Когда тебе было лет семь-восемь. И мисс Уиллоу сказала, что станет лучше, если ты прекратишь писать левой рукой. Она пыталась заставить тебя писать правой, и я вынужден был сходить к директору школы миссис Лейн и подать жалобу.
Он ничего не ответил, покачал головой и вновь принялся что-то яростно писать в блокноте. Я заказал нам еще выпивки и опрокинул у стойки бара один неразбавленный виски, что на меня было совсем не похоже. Распорядок пития у меня выработался строгий, и я предпочитал его не менять. Но отчего-то мне просто захотелось больше. Я желал исчезнуть.
– Давайте перейдем к чему-нибудь другому, – сказал он, когда я уселся на место. Пиво он сдвинул в сторону, едва на него взглянув, а я продолжительно хлебнул из своего стакана. – Мне хотелось бы расспросить вас о том времени, которое вы провели в Нью-Йорке. Вы написали там две книги, правильно?
– Правильно. “Брешь” и “Сломленных”. Они сыграют большую роль в вашем дипломе?
– Конечно, но меня больше интересует, как вы разрабатывали замыслы для них. Как вы работали над первыми тремя, я уже выяснил.
– Вы по-прежнему сердитесь на меня за то, что я рассказал вам о “Соплеменнике”, правда? – спросил я со вздохом. – Ну правда же, мне кажется, вы делаете из мухи слона.
– Вы в то время работали на “Разсказъ”? – спросил он, не обратив внимания на мой вопрос.
– Не работал на “Разсказъ”, нет. Я владел им. Основал журнал с нуля. Я был редактором. Все происходило под моим контролем.
– Конечно. Простите. А что вас вдохновило его учредить?
– Ну, когда я уехал из Англии, у меня была мысль, что стоит, наверное, делать что-то в помощь карьерам новых писателей. Мне нравилась мысль о литературной филантропии. Мне-то никто никогда не помогал, как ни крути, и…
– Кроме Эриха.
– Ну да.
– И Дэша.
– И Дэша, это правда.
– И Идит.
– Да, разумеется. Видите ли, мне хотелось, чтобы журнал стал тем местом, где писателям очень хочется увидеть свои произведения напечатанными, поэтому я и выпускал лишь четыре номера в год, в каждом – около дюжины рассказов. Качество от этого поддерживалось очень высокое. Напечататься в “Разсказе”, думал я, должно быть честью. Честолюбивым помыслом. Как публиковаться к “Нью-Йоркере”.
– Я прочел все старые номера.
– “Нью-Йоркера”?
– Нет, конечно, – раздраженно ответил он, поведя глазами, и я откинулся на спинку: меня изумило, до чего неуважительно он теперь держался. Вероятно, он перепил. – “Разсказа”.
– О, разумеется. Что – все?
– Да. Для моего диплома важно определить, в чем коренятся ваши вкусы.
– Вы очень прилежны. Так вы и впрямь хотите стать биографом, правда?
– Там есть довольно блистательное письмо. Вполне чудесные произведения.
– Спасибо.
– И вы открыли несколько великих талантов. Хенри Этту Джеймз, например.
– А, да, – сказал я, чуть хохотнув. – Не то чтоб она когда-либо отдавала мне должное за то, что я запустил ее карьеру. Знаете, когда выиграла Пулитцера за “Меня не удовлетворяют мой парень, мое тело и моя карьера”, я отправил ей букет цветов, а ей даже недостало учтивости сказать мне спасибо. Она заточила на меня зуб на нелепо долгое время.
– Из-за того рассказа, который вы отказались публиковать?
Я изумленно уставился на него.
– А вы откуда об этом знаете? – спросил я, стараясь сдержать легкую дрожь в голосе.
– Она мне рассказала.
– Кто?
– Хенри Этта.
– Хенриэтта Джеймз?
– Да.
Невозможно было удивить меня сильнее, даже если б он отлепил от себя свое лицо и из-под него бы явилась ее физиономия.
– Простите, – сказал я. – Вам придется объяснить. Вы… Откуда же вы знаете Хенриэтту? Она ж никак не может быть вашей подругой.
– О нет, – ответил он. – Мы с нею не друзья как таковые. Мне б ни за что не хватило наглости так считать. Но в начале этого года я ездил в Нью-Йорк, пока собирал материалы для диплома. Решил, что важно получить представление о том, как “Разсказъ” встраивается в вашу жизнь. Вы же там пробыли долгое время, в конце концов.
– Ладно, – с сомнением произнес я. – Но как же вышло-то вообще, что ваши дорожки пересеклись?
– Я связался с некоторыми писателями, которые начали свои карьеры с того, что их напечатал ваш журнал. Оказалось нетрудно: все они присутствуют в социальных сетях. Большинство мне не ответило, а она – да. Вообще-то она была очень щедра со своим временем. Пригласила меня выпить коктейль в “Русскую чайную”, что было довольно-таки волнующе. Она меня даже представила своему редактору.
– Подумать только, – произнес я, удивленно вздев бровь. – Как мило с ее стороны.
– Она очень меня поддержала.
– И, полагаю, обо мне говорила только скверные вещи?
– Вовсе нет. Она рассыпа́лась в похвалах. Правда, сказала, что у вас вышла небольшая размолвка насчет того рассказа, который позже опубликовал “Атлантик”…
– Она его к тому времени совершенно переписала, – возмутился я. – Это даже отдаленно не был тот же рассказ, который она предлагала мне.
– Она не говорила ничего дурного, Морис, – стоял на своем он. – Успокойтесь уже.
– Прошу вас, не… – Я вновь выдохнул через нос, стараясь держать себя в руках. – Не надо, пожалуйста, приказывать мне успокоиться, а?
– Ладно. Но честное слово, она не позволила себе никакой грубости в ваш адрес.
– Ну, допустим, – смирился я, все равно ощущая недовольство.
– Извините, что расстроил вас.
– Ох, да будет вам, – сказал я, отмахиваясь от его заботы. – Мнение Хенриэтты меня интересует примерно так же, как мнение королевы.
– Хотите еще выпить? Похоже, вам не повредит.
– Но вы же свою порцию едва начали, – ответил я, видя, что его стакан еще полон на три четверти, а мой уже почти совсем опустел. – Это я пью быстро или вы пьете медленно?
– А есть разница? В общем, могу вам принести, если желаете.
– Да, пожалуйста, – сказал я, и он проделал путь к стойке бара. Трудно было не ощущать себя немного в осаде, но когда я перебрал в уме все, что он до сих пор сказал, мне показалось, что причин так себя чувствовать у меня нет.
– Она в прошлом году вышла замуж, – сообщил он, вернувшись и ставя свежую пинту передо мной на стол, а я сделал из нее долгий глоток. Себе он принес стакан воды, и мне это досадило. Мне разонравилось пить в одиночестве.
– Кто? – спросил я.
– Хенриэтта.
– О, – ответил я, не слишком этим заинтересовавшись. – Вот и умничка.
– Мне кажется, вы знаете ее мужа.
– Еще один писатель, так? – спросил я, закатывая глаза. – Что это с ньюйоркцами и их…
– Нет, он вообще-то редактор, – ответил Тео. – Джеррод Суонсон.
Я подумал об этом, но имя ничего для меня не значило.
– Вряд ли, – ответил я. – Что-то не припомню такого.
– Он некоторое время стажировался в “Разсказе”. Был вашим помощником.
– Джеррод Суонсон, – повторил я, напрягая память, чтобы его вспомнить, и в итоге это удалось. Джеррод учился вместе с Хенриэттой в Новой школе, но они рассорились, и он, разозлившись на нее, отклонил один ее рассказ – тот самый, который я обнаружил и опубликовал как ее первую работу. Так, значит, в итоге они все же сошлись? И теперь женились! Ну, молодцы, наверное. Мне-то какое дело.
– Джеррод на самом деле сейчас вернулся и опять работает в “Разсказе”, – произнес Тео. – Только писателем ему уже теперь быть неинтересно. Он говорит, что достиг того рубежа, на котором понял, что недотягивает, а призвание его лежит в работе с другими писателями. У него теперь ваша прежняя должность. Редактор. И ему все вполне удается. Удивительно, что вы об этом ничего не знали.
Я пожал плечами.
– Не обращал внимания на этот журнал с тех пор, как его продал. Конечно, я знал, что он еще существует, но помимо этого… – Я отвернулся и глянул на часы. День превращался в допрос с пристрастием, и мне это не нравилось.
– Я собираюсь сделать это центральной главой в своем дипломе, – сказал Тео. – Назову “Время разсказывать”.
– Как изобретательно.
– Да, я тоже так подумал. И если вы не против, мне хотелось бы расспросить у вас кое о чем, что я обнаружил, пока был там.
– Валяйте, – сказал я. – У меня возникает ощущение, что предварительные ласки окончены и вы теперь намереваетесь меня поиметь.
– Прошу прощенья? – сказал он, откидываясь назад, но мой выбор слов его, похоже, совсем не смутил.
– Просто спрашивайте все, что хотите спросить, – произнес со вздохом я. – Я же вижу, вам не терпится.
– Ладно, – сказал он, пролистывая свои заметки. – Дело вот в чем: когда Джеррод услышал, что вы станете темой моего диплома, он спросил, не хочу ли я заглянуть в архивы “Разсказа”.
– Я искренне надеюсь, что вы нашли чем поинтереснее занять себя в Нью-Йорке, а не бросились читать подшивки.
– Вообще-то я ухватился за это предложение. Журнал существует уже давно. Я подумал, что есть неплохая возможность наткнуться на потерянный рассказ кого-то, кто потом прославился.
– Прославился! – воскликнул я, рассмеявшись. – Мы о писателях тут говорим, Дэниэл, а не о кинозвездах.
– Морис, вы все время…
– Я все время – что?
Он потряс головой.
– Не важно, – сказал он. – Как бы то ни было, разумеется, я не имел возможности прочесть их все. В той комнате собраны тысячи рассказов.
– Думаю, вы бы забросили чтение навсегда, если б попробовали.
– А потому вместе этого я решил сосредоточиться на двух конкретных периодах.
– Вот как? И каких же?
– Весне 2009-го и зиме 2013-го.
– Ладно, – сказал я, отматывая память назад и стараясь припомнить, что тогда происходило у меня в жизни. – Вам было сколько, лет шесть в 2009-м и десять в 2013-м?
– Нет, мне было б… – Казалось его удивило то, что я сказал. – Я родился в 1996-м, поэтому мне было тогда тринадцать. А потом семнадцать.
– Конечно, – произнес я. – Ошибка вышла. Так что особенного было в тех конкретных периодах? Вы мне сами расскажете или же мне придется угадывать?
– Тогда вы писали первые черновики “Бреши” и “Сломленных”.
Я поднял стакан и выпил почти треть его одним глотком, после чего поставил его на стол.
– Вы и впрямь крайне прилежны, а? – сказал я. – Похоже, я вас недооценивал, Тео. И вы нашли там что-нибудь стоящее? Такое, что вы считаете, мне следовало опубликовать, а я этого не сделал?
Он вытащил из своего ранца второй блокнот, намного больше, и, пролистав его, остановился на конкретной странице и надолго углубился в нее, прежде чем заговорить.
– Там был рассказ женщины по имени Мэриэнн Джилсон, – наконец произнес он. – Назывался “Когда сломался сук”.
– Жуткое название, – сказал я.
– Это правда, – согласился Тео. – Да и сам рассказ ненамного лучше, если честно. Ну, написан он был не очень. Хотя сюжет вроде как занимательный.
– Я его не помню.
– О пяти братьях, что живут в Америке в 1930-е, работают у своих родителей на ферме. Четверо идут в армию, а один остается, потому что у него плоскостопие и его не берут.
– Плоскостопие, – рассмеялся я. – Никогда не понимал, что это на самом деле значит, а вы?
– Рассказ построен вокруг того, как ему трудно: он единственный молодой человек в городе, откуда все остальные ушли воевать. Он, конечно, чувствует себя выхолощенным.
– Понимаю, – тихо сказал я.
– А еще там был другой рассказ – автор Хо Китсон. Американский, китайского происхождения, если я правильно помню из сопровождающего письма.
– Что же написал этот он или она?
– Он. Рассказ под названием “Заявление намерения”.
– Это название получше.
– Согласен.
– Ах как я рад.
– И рассказ Хо Китсона был о девушке, которая бросила своего младенца в железнодорожном вагоне в Калифорнии, как раз когда поезд собирался отправиться в путешествие через всю страну.
Я кивнул, но ничего не сказал.
– Вы же видите, к чему я всем этим клоню, я надеюсь? – спросил он после длительной паузы.
– К “Бреши”, – ответил я.
– К “Бреши”, – подтвердил он. – В первой главе этого романа молодая женщина оставляет своего нежеланного младенца в железнодорожном вагоне. Вскоре после туда садится другая женщина, обнаруживает ребенка и, не имея возможности родить, крадет его. Никто ничего не узнает. Она просто забирает его домой, и они с мужем растят его как своего. А когда мальчику исполняется восемнадцать, разражается война во Вьетнаме и почти все сыновья городских семейств уходят воевать, а когда он является на медкомиссию…
– Не стоит пересказывать мне мой собственный роман, Тео, – сказал я, уже впав в раздражение от его дерзости. – Я написал его. Думаю, мне известно, о чем он.
– А потом еще “Сломленные”, – продолжал он, вновь опуская взгляд на свои заметки. – Мне излагать дальше?
– Ну, очевидно же, что вы этим упиваетесь, – ответил я, пожимая плечами. – Так почему б и нет?
– Стивен Конуэй. Рассказ под названием “Годовщина бракосочетания”. Муж и жена отправляются в Париж, чтобы отпраздновать двадцать лет своего брака, и пока они там, у нее случается краткий адюльтер. И еще Энна Смит. Рассказ с названием “Вторник”. Комическая история о жизни в университетском студгородке, где преподаватель пытается соблазнять своих студенток, но ему это не удается. А если мы взглянем на сюжет “Сломленных”…
– Ладно, Дэниэл, нахер, – произнес я, повысив голос.
– Тео, – спокойно ответил он.
– Вы мне просто скажите, в чем смысл всего этого.
Он взглянул на меня с определенным презрением в глазах и рассмеялся.
– Неужто не очевидно?
– Мне – нет, – ответил я.
– Замыслы. Они принадлежали не вам.
– И?
– Морис, я никому тут не пытаюсь морочить голову…
– Удается вам это так себе. Вы мне вот что скажите, Тео. Эти четыре рассказа, что вы прочли. Они были хороши?
На миг он об этом задумался, после чего пожал плечами.
– Да не очень, – сказал он. – То есть какие-то неплохие мысли в них были, в смысле жанра рассказа, но написаны они слабо, а характеры так и остались неразвитыми.
– И будь вы в то время редактором “Разсказа”, вы бы их напечатали?
– Нет. Совершенно точно нет.
– Так в чем тогда беда?
– В ваших романах – в тех двух ваших романах: это не ваши замыслы. Они – мешанина из чужих историй.
Я улыбнулся. “Чужие истории”. Моя новая книга. Моя неоконченная книга. Книга, которую Дэниэл, маленький проныра, обнаружил и так по ее поводу разошелся.
– Но их рассказы никуда не годились, – возразил я. – А мои романы, те два, о которых мы сейчас говорим, оба приняли очень хорошо.
– Да, но…
– Послушайте, Тео. Я писатель. А какой самый раздражающий вопрос можно задать писателю?
– Не знаю. “Пишете вы от руки или на компьютере?”
– Нет. “Откуда вы черпаете свои замыслы?” И ответ здесь таков: никто не знает, откуда они приходят, и никто об этом не должен знать. Они развиваются из воздуха, они спархивают с каких-то таинственных небес, и мы тянемся, чтобы схватить какой-нибудь, зацепить его своим воображением и присвоить. Один писатель может случайно подслушать беседу в кафе и на этом мгновении построить целый роман. Другой увидит статью в газете – и сюжет сам тут же представится ему. Третий услышит о неприятности, какая приключилась со знакомым знакомого в супермаркете. Ну а я черпал замыслы из скверно написанных рассказов, которые мне присылали, – без приглашения, мог бы добавить я, – и превращал их в такое, что не только можно было издавать, но оно еще и очень хорошо продавалось. В чем тут неувязка?
– Когда вы так это выражаете – ни в чем, – сказал Тео, явно раздосадованный моим ответом. – Но разве вам не кажется…
– Мне кажется то, что я вам только что сказал, – вот что мне кажется. Вы пытаетесь предположить, будто никто никогда не писал романов о брошенном ребенке? Я вас умоляю, Дэниэл, с чего начинается история Моисея? Фараон приговорил всех еврейских детей к смерти, и Иохаведа кладет младенца в корзинку, где его обнаруживает Бифья. Вы утверждаете, что Хо Китсон сперла свой замысел из Библии? И что там еще – преподаватель колледжа соблазняет студенток? Вы читали Апдайка, надо полагать? Мейлера? Рота?
– Но это ведь не то же самое! – упорствовал он, качая головой; очевидно, что теперь ему было совсем уж не по себе. – Вы пытаетесь оправдать свои действия и…
– Ничего я не пытаюсь оправдывать. А если вы хотите предъявить обвинение, Тео, так, возможно, вам его лучше попросту предъявить. Если же нет, вероятно, имеет смысл перестать выуживать отсюда скандал и сосредоточиться на самой работе. Быть литературным биографом, кем, по вашему утверждению, вам хочется стать, а не желтым журналистом.
Он замялся и наконец покачал головой.
– Мне просто кажется немного странным, что…
– Мальчик мой, вы напишете необычайнейший диплом, – сказал я. – Должен вас поздравить. Глубина изысканий, какие вы уже провели, образцова. Полагаю, вы беседовали со своим отцом об этом. Он по-прежнему заинтересован в том, чтобы сделать из этого книгу? Книгу обо мне, то есть?
– Да, – ответил Тео, не отрывая взгляда от стола и постукивая по нему пальцами. Он как-то совсем сдулся, и – куда деваться – я чуточку развеселился. Бедный мальчик, судя по виду, не на шутку упал духом. Он-то считал, что разыгрывает со мной Вудворда и Бёрнстина[68], но если говорить правду, в этой игре он был совсем зелен, я же в нее играл уже очень давно. Едва ли мы тягались на равных.
– С вами все в порядке, Тео? – спросил я, дотягиваясь до него и беря его руки в свои. – Уж простите, что я так говорю, но вид у вас немного расстроенный.
– Все прекрасно, – сказал он, глянув на часы. – Вероятно, мне уже пора. Нужно выполнить кое-какую работу.
– Хорошо, – ответил я. – Но какой у нас получился замечательный день! Если вы меня спросите, то, по-моему, ради того, чтобы написать сильный диплом, вы очень и очень постарались. Очевидно, что настанет такой час, когда вы добьетесь больших успехов, я в этом просто уверен. Ничьи секреты от вас не укроются. Вы уверены, что не желаете еще выпить на посошок? – спросил я, суя руку в карман и вытаскивая бумажник. – А то меня что-то жажда одолела, а мне так нравится с вами беседовать.
6. “Ключи накрест”, Ковент-гарден
Иногда просто понимаешь, что ошибся. Я слишком положился на Тео, решив, что именно он станет тем, кто заново введет меня в мир литературы, но после нашей с ним последней встречи в уме у меня забрезжило, что я поставил не на того человека. Он был трудолюбив, это уж точно, – черта, какой в столь молодом человеке можно восхищаться, – но слишком уж наивен. Он провел свои изыскания, но ему совершенно не удалось понять ценность добытых сведений. Он позволил мне отмахнуться от его проблем и даже почувствовать себя глупцом из-за того, что вообще упомянул о них. Окажись на его месте я, закрутил бы винт натуго и заставил выложить мне все, а у бедного мальчишки попросту не имелось инстинкта убийцы. К своему разочарованию, я осознал, что его пора уволить, – точно так же, как я отпускал Эриха, как отпустил Дэша, как позволил упасть Идит. Все они выполнили свое предназначение, и хоть Тео и не оказался в конечном счете слишком уж для меня полезным, как я надеялся, он хотя бы вдохновил меня к тому, чтобы вернуться к сочинительству и оставить за спиной последние несколько лет. Пора было прекратить пить и начать роман. Пусть это все, что Тео для меня сделал, уже за это я должен быть ему признателен.
Проснувшись в то утро, я потянулся к своему телефону, намереваясь отправить ему смс, где извещу его, что не буду доступен для каких бы то ни было дальнейших бесед, но, едва я взял аппаратик в руку, от Тео прилетела весточка: он спрашивал, не смогу ли я встретиться с ним во второй половине дня в “Ключах накрест”. Я подумал: почему бы и нет? В итоге добрее будет с моей стороны сообщить ему в лицо, что наше знакомство подошло к концу и диплом придется заканчивать без меня, а не уведомлять посредством чего-то настолько безличного, как текстовое сообщение. Поэтому я ответил ему утвердительно, сказав, что буду на месте в три часа. Надеялся, что сцену закатывать он не станет. Сцен я всегда терпеть не мог.
В тот день мы бы отмечали рождение Дэниэла, и почти все утро и всю дорогу до Ковент-Гардена я думал о нем. Его потеря тяжким грузом лежала на мне, но так же, как сейчас я избавлялся от Тео, тогда настала пора избавиться от него. Если б я ощущал муки совести, то не смог бы писать. Правда заключалась в том, что все те годы, когда я воображал, будто мне хотелось стать отцом, я заблуждался. Быть может, мне больше всего нравилась одна мысль об этом, а не действительность, поскольку в конце – почти совсем так же, как и мой брак с Идит, – опыт этот меня не тронул так глубоко, как я на это рассчитывал. Само собой, у меня развилась привязанность к мальчику, и я бы предпочел, чтобы он по-прежнему оставался со мной, но мое естественное состояние – жизнь в одиночку, когда я сам управляю своими движениями и решениями.
“Чужие истории” начались однажды вечером с чернового замысла, когда я несколько приуныл от того, что в недавней пачке работ, поданных в “Разсказъ”, не обнаружил ничего интересного. Почти год прошел с тех пор, как я отыскал такое, что мог бы приспособить как свое, поэтому задумался о собственной жизни и о том, как превратил безвидное начало в триумфальную карьеру. Вот люди, которые поистине имели в ней значение: мои родители, Эрих, Дэш, Идит и Дэниэл, – и правда заключалась в том, что каждый из них внес свой вклад в мой успех. Я принялся набрасывать кое-какие черновики заметок. Припомнил собственные действия с тех пор, как уехал из Йоркшира в гостиницу “Савой” в Западном Берлине, и осознал, что история, которую я ищу, все время была у меня перед самым носом.
То была вовсе не чужая история.
Она была моей собственной.
Не то чтоб я намеревался писать мемуары. Разумеется, нет. Ремеслом моим была художественная литература – и она же служила мне утешительным прибежищем. Кроме того, правдивую автобиографию написать я б и не смог. Меня бы немедленно ошельмовали и, надо полагать, тут же арестовали б. Нет, ничего настолько театрального сделать я, конечно же, не мог – а мог зато написать роман. Мне требовался всего лишь сюжет, а как только он у меня возникнет, я по-прежнему верил, что в игре я – один из лучших.
Поэтому я и сделал то, что делал всю свою жизнь, – взялся писать.
Начал с росшего в Йоркшире мальчика, которому хотелось чего-то для себя добиться. Я завел себе двойную бухгалтерию, беря правду и воссоздавая ее в точности так, как я ее помнил. Начал со своей дружбы с Хенри Роу, с той ранней своей победы и с первого человека, который заставил меня понять могучее притяжение моей красоты. Ничего, конечно, из этого не вышло, и мне так и не удалось закончить тот рассказ, который я в ту пору пытался написать, но я был юн и не готов упрекать себя за это. Тогда я все еще учился, что уж там, и Хенри оказался прекрасным началом такой учебы.
Затем настал черед Эриха. И Дэша. И Идит. Все это крепкие истории для рассказа. Чтобы облегчить себе труд, первый черновик у меня был написан в точности так, как я все запомнил, с настоящими именами всех, включая меня самого. План был написать о человеке совершенно без всякой совести, о том, кто готов воспользоваться кем угодно, лишь бы добиться своего, о манипуляторе высочайшего уровня. И затем, когда будет написан мой первый черновик, я приступил бы к настоящей работе. Изменил имена, конечно, и провел бы более отчетливые различия между персонажами и прототипами, включая себя. Кроме того, я решил, что мой главный герой будет не честолюбивым писателем, а актером. Эрих и Дэш станут великими людьми театра, Идит – инженю. У меня имелся прелестный замысел на ту главу, где перевоссозданные я и Дэш проводят ночь в доме у Лоренса Оливье и Джоан Плоурайт, где Оливье, коварный старый лис, каким он и был на самом деле, окажется единственным человеком, кто увидит меня насквозь. Я был уверен, что Гор оценил бы сравнение с едва ли не самым неотразимым и талантливым актером, какие когда-либо появлялись на экране. Я написал несколько черновиков этой главы, и она у меня была покамест любимой, поскольку я всегда считал, что если б Гор просто не пожалел времени и узнал меня получше, то мы бы с ним отлично поладили. Жаль только, подумал я, что его больше нет в живых и он этого не прочтет.
Тот день тоже был субботой, и Дэниэл все утро дулся; я списал его обиду на то, что ему тринадцать лет и у него начинается период полового созревания. В последнее время он меня довольно сильно раздражал, и двух-трех грядущих лет я ожидал с ужасом.
Тогда я ходил в редакцию “Разсказа” закончить кое-какую работу, а затем, не в восторге от мысли, что нужно возвращаться домой к угрюмому подростку, отправился в “Анжелику” на показ “Полночи в Париже”. После фильма у меня поднялось настроение, и когда я вышел из подземки по пути домой, то заглянул в местную харчевню навынос и взял с собой кое-какой еды. То был его любимый ресторан, могу добавить, не мой.
Когда вернулся домой, однако, я, удивившись, обнаружил, что квартира пуста. Устроена она была таким образом, что спальня Дэниэла располагалась на одном ее конце, неподалеку от входной двери, а моя вместе с кабинетом – на другом, и два эти крыла разделялись общим жилым пространством и кухней. Я открыл дверь к нему в комнату, но его не было и там – и он не валялся на диване, и не читал, и не смотрел телевизор, поэтому я предположил, что он ушел из дому. Может, позвонил кто-нибудь из его школьных приятелей и они отправились в кино или куда там еще ходят мальчишки в их возрасте, когда рядом нет взрослых, которые им это запретят. С избытком вопросов я к нему обычно не лез. Дэниэл был вполне ответственным мальчиком, и поэтому я с готовностью предоставлял ему свободу.
Лишь после того, как я сложил еду в холодильник, чтобы ее потом можно было разогреть, и вернулся в гостиную, я услышал звуки, доносившиеся из другого конца квартиры. Дэниэл редко туда заходил, и я поэтому сразу же растерялся и немного встревожился. Прошел по коридору, открыл дверь в свой кабинет и, оторопев, обнаружил, что сын сидит за моим компьютером. По-моему, я никогда его раньше здесь не видел, поскольку Дэниэл знал, что пользоваться им ему в явном виде запрещено.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Он не ответил – и даже не обернулся. Внимание его целиком и полностью сосредоточилось на экране перед ним, и лишь когда я повторил свой вопрос, он медленно повернулся и посмотрел на меня. Такого лица у него я прежде не видел ни разу – разочарование, страх и ненависть.
– Я уже говорил тебе, Дэниэл, – произнес я, слегка обескураженный всем этим, и услышал собственный голос, который звучал отнюдь не так строго, как я надеялся. – Мой кабинет не для тебя ни в какое время – и никаких исключений. У тебя есть собственный компьютер. Пользуйся им.
– Он поломался, – произнес Дэниэл, и тон у него был довольно ровный, как будто он едва мог заставить себя мне ответить. – Я его уронил, и теперь он не работает.
– Тогда мы его починим, – сказал я. – Или в понедельник можем сходить и купить тебе новый. Но моим пользоваться не нужно, хорошо? Это мой рабочий компьютер. Мне не нравится, когда в нем возится кто-то еще.
Он долго на меня взирал, и, несмотря на то что ему исполнилось всего лишь тринадцать, я не мог не чувствовать, что в такой ситуации ребенок из нас двоих – я.
– Идит была моя мама? – наконец спросил он, и я помедлил, словно шахматист, просчитывающий несколько ходов вперед, – задумался, как сын отзовется на любой мой ответ, и что я ему скажу после этого, и как он откликнется на это. Я перевел взгляд на экран перед ним. Там был открыт текстовый документ, но я не мог разобрать какой.
– Где ты услышал это имя? – спросил я, и мне пришло на ум, что я никогда не разговаривал с ним о своем браке. Вроде как с чего бы: Идит была уже мертва, перед тем как я познакомился с итальянской горничной. Дэниэл знал только себя и меня, а копаться в прошлом особого смысла не было.
– Я прочел твою книгу, – сказал он. – Первую часть, во всяком случае. Все, что ты написал о своей жизни.
Голос его задышливо прерывался – он был очевидно расстроен и потянулся к своему ингалятору, лежавшему перед ним на столе, быстро пшикнул себе в рот, чтобы прочистить легкие.
– Идит не была твоей матерью, – сказал я.
– Но ты же был на ней женат. Здесь так написано. – Он показал в сторону открытого файла.
– Она была моей женой, да, но матерью тебе – нет. Она умерла за несколько лет до того, как ты родился. К тебе она вообще никакого отношения не имеет.
– Здесь написано, что ты ее убил, – произнес он, и голос его сорвался от чувства, а по лицу потекли слезы, и он еще раз быстро нажал на ингалятор. Слова вылетали частой дробью, слоги ломались между резкими ахами.
– Это же просто роман, Дэниэл, – сказал я, приближаясь к нему. – Это не правда. Ты же понимаешь разницу между художественной литературой и действительной жизнью, верно?
– Но ты пишешь свое имя, – стоял на своем он, и голос его стал теперь громче. – Там везде Морис то и Морис сё. И ты говоришь про “Двух немцев”. И я поискал Идит Кэмберли в интернете, и там говорится, что она тоже написала книгу. И этот человек Эрих, – продолжал он. – Тот файл я тоже прочитал. И про другого человека. – Он сглотнул – вид у него был такой, будто его разрывало между стыдом и ужасом. – Ты занимался сексом с мужчинами? Ты что – гей?
– Что ты знаешь о сексе? – спросил я, стараясь посмеяться и забыть.
– Ты написал, что убил ее, – сказал он, поворачиваясь и скользя пальцем по верху мыши, подтаскивая курсор к тому месту, где я пересказывал нашу с ней жизнь в Норидже, когда я ощущал себя евнухом Идит. – Тут написано, что ты столкнул ее с лестницы.
– Не говори глупостей, – произнес я, стараясь держать себя в руках. Я уже видел, что и он расстраивается сильнее с каждой минутой. Дыхание у него в горле делалось все более отрывистым, и по опыту я знал, что, когда он так заводится, ему нужно все больше и больше его “Вентолина”. – Она оступилась, только и всего. И упала. Несчастный случай.
– Ты пишешь, что столкнул ее. Она узнала, что ты скопировал ее книгу и продал как свою, и…
– Это роман, Дэниэл, – упорствовал я. – Не более того. Ну что ты, ей-богу!
– А вот и нет! – крикнул он, и слезы уже катились по его лицу ручьями, а слова трудно было разбирать. – Я все это прочел. Я прочел все, что ты тут написал. Ты даже свои книжки не сам писал. Ты их все украл!
– Это неправда, – сказал я, уже начиная паниковать, потому что никогда раньше настолько расстроенным его не видел, – да и сам не был настолько близок к провалу. – Я написал в них каждое слово.
– Но то были не твои мысли! Ты врешь!
– Нет, не вру, – сказал ему я. – Послушай, тебе здесь вообще быть не полагается. Ты влез в мой личный компьютер и…
– Идит… моя… мама?.. – снова спросил он, и слова были совершенно оторваны друг от друга, поскольку он пытался перевести дух. Я глянул вправо. Его синий ингалятор “Вентолин” лежал между нами. – Ты… убил… мою… маму?.. – крикнул он.
– Конечно же, нет, – воскликнул я. – За кого ты меня принимаешь?
– Убил!.. – взревел он. – Ты… убил… мою… маму!.. И… украл… ее… книгу!..
Он уже едва мог дышать и потянулся за своим “Вентолином”, а я, совершенно ни о чем не думая, тоже двинул к нему руку и успел схватить раньше – и зажал его в кулаке, отступая к дверям в комнату.
– Отдай… – просипел он, и я велел себе протянуть приборчик ему, но отчего-то не смог. Я знал своего сына, знал, насколько он честен, до чего упорен, – и я знал, что он никогда не оставит этого, пока не докопается до истины. – От… дай… пап!.. – крикнул он, вставая, слова – как сломанные слоги у него в глотке, пока он сипел это, его тело делало все от него зависящее, чтобы вцепляться в крохотные глотки воздуха и прочищать все более забивавшиеся легкие.
– Не могу, – сказал я. Взгляд у меня метнулся к часам на стене моего кабинета. На пол Дэниэл рухнул в восемь минут третьего, рука прижата к груди, тело билось на полу в агонии. И в тот миг я слишком уж отчетливо понял: здесь либо он, либо я. Если я ему помогу, моей карьере настанет конец, а я не мог – я не желал – позволить этому случиться. Слишком уж долго и слишком усердно работал я, чтобы так просто взять и выпустить ее из рук. Я же писатель, блядь. Я родился быть писателем. Никто у меня никогда этого не отнимет.
– Значит, ты просто бросил меня умирать? – спросил Дэниэл, и я поднял перед собой пинту и сделал долгий глоток, позволяя алкоголю влиться мне в кровоток, сделать так, чтобы все, кажется, стало в порядке, после чего вновь установил ее на стол.
– Я бросил тебя умирать, – признал я.
– Я умолял тебя вернуть мне ингалятор. Ты не хотел мне его давать.
– Ты б рассказал всем. Я не мог этого позволить. Мне жаль.
– Но тебе ж не жаль, правда? На самом деле ничего тебе не жаль.
– Я сделал то, что должен был, – сказал ему я. – Ты не знаешь, каково это – желать чего-то всю свою жизнь и вечно недотягивать.
– Конечно, не знаю. Я умер в тринадцать лет. Я просто не успел.
– Господи.
Я поднял взгляд, осмотрелся. Все вокруг расплылось, но теперь уже постепенно прояснялось. Я сидел в “Ключах накрест”. Как я сюда попал? Помню, вышел из дому, но как пришел сюда, восстановить в памяти не мог. Сколько я уже здесь сижу?
– Дэниэл? – тихонько спросил я, но напротив меня сидел не Дэниэл. То был Тео.
– Свою жену? – произнес он. – Своего собственного сына? Я знал, что вы мразь, но такое…
– О чем вы говорите? – спросил я. Я ощущал ту же потерянность, какую чувствуешь, проснувшись после дневной дремы, не понимая, какое сейчас время суток, не уверенный, где ты, не снишься ли ты сам себе – или же ты часть действительности.
– Я считал вас просто лжецом. Манипулятором. Пройдохой и плагиатором. Но вот это? Я и не подозревал…
– Вы это с кем, по-вашему, говорите? – спросил я, подаваясь вперед, и все тело мое теперь уже трясло от смятения. – Нельзя со мной так разговаривать, гаденыш мелкий.
Он кивнул на свой телефон и постукал по экрану. В центре его видна была крупная красная кнопка.
– У вас не получится вести себя так, будто вы этого не говорили. У меня все здесь.
– Вы меня записывали? – спросил я, уже испугавшись. Я не мог припомнить, чтобы мне так страшно было когда-либо еще в жизни.
– Конечно, записывал, – ответил он. – Я записывал все наши разговоры. С самого начала. Вы же сказали, что можно, помните? Когда мы встретились впервые в “Голове королевы” на Денмен-стрит. Я хотел точно процитировать вас для моего так называемого диплома.
Я сглотнул, стараясь припомнить. Случилось это уже почти что месяц назад, но да – он спрашивал, и я согласился. Телефон он положил в карман, чтобы он нас не отвлекал, и я сказал комплимент его профессионализму. Но все равно то, что он говорил мне сейчас, как-то не слипалось у меня в голове.
– О чем это вы? – спросил я. – Вы же и впрямь пишете диплом, правда? Это вы мне сами сказали.
– Нет, – ответил он. – Я пишу книгу.
– Диплом, который станет книгой.
– Нет, просто книгу.
Я покачал головой, отчаянно стараясь понять.
– Но книгу же обо мне, да? Для вашего отца? В “Рэндом-Хаус”?
– О да, – ответил он, кивнув. – Это правда. Вообще-то придумал это он. И я действительно хочу стать литературным биографом. Я знаю, что еще молод, но что здесь плохого? Вы же сами были молоды, когда издали свою первую книгу. Если все получится – а я думаю, что теперь получится все, – я бы сказал, что передо мной открывается замечательная карьера.
– Значит, никакого диплома нет, – произнес я, раздумывая над этим. Просто книга. Ну и это не так уж плохо. Выйдет без посредников, так сказать. – Все это время вы писали обо мне книгу.
Он улыбнулся и оглядел бар, и выражение его лица словно говорило, что в голове не укладывается, как можно быть таким тугодумом.
– До вас не доходит, правда? – спросил он. – Книга будет не о вас.
– Нет?
– Нет.
– Тогда о ком же?
– Догадаться не можете?
Я подумал, но нет – догадаться я не мог.
– О ком? – снова спросил я.
– Вы не помните, когда мы впервые встретились? Я сказал вам, что книги были моей страстью с самого детства? И что мой отец работает в книгоиздании, а его дядя сам немного писал?
Я отвел взгляд. Помнил ли я это? Да, помнил, но сосредоточился лишь на том, что его отец был редактором.
– Стало быть, он мой двоюродный дедушка, – сказал Тео. – Он и есть главный герой. Я пишу о нем.
– А не обо мне?
– Нет.
– Но я не понимаю, – сказал я, выкладывая обе руки на край стола перед собой, ибо мною уже овладела слабость. – У меня такое чувство, будто я в каком-то мареве.
– Как у вас с немецким, Морис? – спросил он.
– Средне, полагаю, – ответил я. – Но объясниться сумею. А что?
– Тео Филд, – произнес он – очень медленно, подчеркивая каждый слог и улыбаясь мне.
– Я не… – И тут у меня под ногами словно бы распахнулась дверь, и я полетел на скалы внизу. Мне стало так, будто я больше не принадлежал этому миру. – Поле, – произнес я. – Acker.
– Акер, – кивнув, согласился он.
– Акерманн. Вы…
– Мой отец – сын Георга Акерманна. Тот погиб при аварии трамвая, помните? Вы мне сами это говорили. Младший брат Эриха.
– Эрих был вашим дядей.
– Ну, двоюродным дедушкой.
Я наклонился вперед и вгляделся в его лицо. Похож ли он на Эриха Акерманна? Нет, он походил на Дэниэла. Он был похож на моего сына.
– Я подумал, что вы с большей готовностью мне доверитесь, если у нас с ним будет что-нибудь общее, – произнес он, чуя, о чем я думаю. – Оказалось не очень трудно. В сети есть много его снимков, поэтому я перекрасил себе волосы, чтобы стало похоже на него. И в Инстаграме он вешал снимки своей спальни, и там на стене я увидел плакат этой группы. Поэтому и купил соответствующую футболку.
– Нет, – тихо произнес я.
– И на безымянном пальце правой руки он носил тонкое кольцо. Поэтому я и себе такое же завел.
– А очки?
– Они без диоптрий, – сказал он, снял их и протянул мне. – Просто оправа со стеклом. Но такая же, как была у него.
Я их надел. Видел в них без труда.
– Ролики на Фейсбуке он тоже вешал. Там-то я и заметил вот это. – И он быстро постукал указательным пальцем о большой. – Нервный тик у него такой был, да?
– Да, – ответил я. – Он всю свою жизнь так делал. А что астма? – спросил я.
Он рассмеялся, запустил руку в ранец и вытащил синий ингалятор, протянул мне.
– Вот, – сказал он. – Попробуйте.
Я сунул сопло в рот, нажал на кнопку и быстро вдохнул. Ничего. Просто воздух. Баллончик был пуст.
– У меня нет астмы, – сказал Тео. – И никогда не было.
– Снимок нас с Эрихом на Монмартре, – сказал я. – Вы сказали, что смотрели старые снимки. Я подумал, что этот вы нашли в какой-то газете или книге.
– Вот такого я никогда не утверждал, – ответил он, пожимая плечами. – Я просто сказал, что смотрел их. Вы знаете, что он был мертв целую неделю, прежде чем обнаружили тело?
– Слышал, да, – ответил я, не отрывая взгляда от стола. – Мне Дэш говорил.
– Он держал этот снимок в руке, когда его нашли. Полагаю, он все еще любил вас, несмотря на то, как вы с ним поступили. Коронер передал фотографию моему отцу.
Я уставился на него. Долгое время ничего не говорил.
– Но с чего? – наконец выдавил я, когда голос опять ко мне вернулся. – Зачем вы это делаете?
– А зачем вы это сделали с моим двоюродным дедушкой?
– Потому что мне хотелось добиться своего, – ответил я, наконец-то начиная стыдиться своих действий.
– Как бы там ни было, вы мне дали даже больше, чем я и мечтать-то мог, – сказал он. – И теперь я даже не знаю, о нем ли эта книга будет или действительно о вас. Или о вас обоих. Но у меня предчувствие, что это станет лучшим началом литературной карьеры после… – Тут он расплылся в широкой улыбке. – Да после вашей, наверное!
– Но что же именно я вам дал? – спросил я, стараясь припомнить все до единой беседы, что случились у нас, все свои секреты, какие я ему доверил. Он с радостью мне услужил, отсчитав их по пальцам.
– Первое – Дэш. Затем Эрих. “Разсказъ”, само собой. “Соплеменник”, который вы даже не писали.
– Я его подчистил.
– Вы его не писали! Хотя все это бледнеет до полной незначительности по сравнению с тем, что вы сделали с Идит и Дэниэлом. Два убийства, Морис. Четыре, если учитывать вашу ответственность за кончины и Эриха, и Дэша.
– Идит упала, – сказал я.
– Вы ее столкнули.
– У Дэниэла случился приступ астмы.
– И вы не дали ему ингалятор. – Он взглянул на свой телефон, ткнул в него пальцем и сунул в карман, после чего встал. – Все это здесь, Морис. До единого слова.
– Нет, – произнес я, качая головой. – Нет, постойте. Давайте выпьем еще.
– Я уже довольно с вами выпил. Буду счастлив не залить в себя больше ни единой пинты в жизни.
– Прошу вас, – сказал я, вставая, но он потряс головой, поднял со стола свой стакан и залпом проглотил то, что в нем оставалось.
– Я на вас выйду, Морис, – сказал он.
– Сядьте, дайте мне заказать вам еще. Пожалуйста.
– Нет.
– Ну уж точно после всего, что я для вас сделал…
– Для меня вы не сделали ничего, – усмехнувшись, ответил он. – Вы мне купили несколько порций выпивки – и только. Пытались использовать меня для того, чтобы получить то, что хотели. Вы надеялись, что мой отец пустит в ход свои связи и обеспечит вам новый договор на книгу, да? Так вот, этого не произойдет. Я ничем вам не обязан, Морис.
– Нет, но…
– Я пошел, – произнес он, отходя прочь.
– Стой! – крикнул я, но он уже был на полпути к выходу. – Дэниэл! – взревел я во весь голос – отчаянный вопль из самых глубин моей души. Он остановился, а весь паб притих – все головы повернулись ко мне, глаза уставились на меня так, словно я сейчас выступлю с заключительным монологом изумительной трагедии. Но заговорил не я, ибо мне нечего было больше сказать.
– Меня зовут Тео, – произнес он, глядя на меня презрительно и скучающе. – Ну сколько раз можно повторять, Морис? Я Тео, а не Дэниэл.
И с этими словами он повернулся ко мне спиной и вышел вон.
7. Ее величества тюрьма “Белмарш”
Много лет назад под конец нашего знакомства я предположил, что Эрих Акерманн, возможно, видит меня таким, каким хотел бы видеть, а не таким, какой я есть на самом деле. Я тогда оказался прав, но истина заключалась в том, что подобную же ошибку я допустил с Тео. Нелепая ли мешанина скорби, мук совести и алкоголизма позволила мне поверить в то, что я признавался во всем Дэниэлу, а он как-то простит меня и снова очистит мне мой мир? Или же я всегда намеревался рассказать Тео правду? Трудно понять. Я обычно держал вожжи в своих руках, а когда все меняется, ощущение возникает странное.
Но, несмотря на мой крах и позор, жизнь на самом деле стала намного счастливее после моего заключения. Уж во всяком случае читать мне теперь удается больше, чем за многие предыдущие годы. Всегда новую прозу, конечно. Молодых писателей с их первыми, вторыми или третьими книгами. По любимым своим я делал какие-то заметки, и мне хотелось бы публично комментировать их произведения, но, увы, заключенным не разрешают пользоваться интернетом, что мне кажется немного несправедливым. Как же еще получать нам свои онлайновые степени по юриспруденции и убеждать себя, будто мы способны уговорить власти, чтобы нас отсюда выпустили? Но это я, конечно, забавляюсь. Тюремный юмор.
В последнее время я мучил себя тем, что продирался сквозь новый роман Гэрретта Колби – о безответной любви мужчины к еноту. Что у него за тема с животными? Ему щеночка машиной переехало в детстве и он так от этого до сих пор и не оправился? Ума не приложу. В общем, книга оказалась ужасна. Это правда – я в своей жизни делал кое-какие сомнительные выборы, но честно могу сказать: я никогда не писал и не крал ничего настолько скверного, как эта книжка. К моей оторопи, однако, отзывы были экстатическими, и она как-то взмыла к победе в вечер вручения Премии в этом году. Теперь уже дважды его имя появилось в почетных списках, а мое в них по-прежнему отсутствует. Уже можно и белый флаг выбрасывать, честное слово.
Тео дописал свою книгу, которую назвал “Два писателя: Эрих и Морис”, и выиграл Премию Коста в номинации “Биографии”. Это он предварил разоблачением в “Гардиан”, что принесло ему несколько наград по журналистике. Похоже, в жизни у него все складывается. Я им очень даже горжусь. Правда.
Конечно же, отклики писательского братства на разоблачение моих злодейств были смешанными.
Некоторые утверждали, будто всегда знали, что я шарлатан, что никто со столь мелким самосознанием, как я, никак не мог бы писать настолько хорошо.
Кое-кто говорил, что восхищен тем, как я размыл границы между моей жизнью и творчеством, и что карьера моя стала воплощением нового типа художественной литературы. Даже писали редакционные комментарии для газет, где предлагали мне аплодировать, а не чураться меня.
Нашлись и такие, кто утверждал, что все равно никогда меня не читал, и им-де безразлично, что я натворил и как именно, потому что читать стоит только их самих, а любой, кто хотя бы миг потратит на мою прозу, выбросит всю свою жизнь псу под хвост.
Другой сказал, что литература важнее человеческой жизни, поэтому в чем тут беда, если несколько человек сгинуло на пути к безупречности?
Один заявил, что поначалу считал “Соплеменника” шедевром, но теперь, узнав, что на самом деле роман написала женщина, он пересмотрел свое мнение и осознал, что это просто-напросто скучный кусок домашней банальщины, подхлестываемый сентиментальностью.
На радио, по телевидению и в газетах шли нескончаемые дискуссии о том, как мои произведения принимали все эти годы. На короткое время я стал самым знаменитым писателем на свете, что было невероятно приятно, – это все, на что я когда-либо надеялся. Романы Эриха переиздали в серийных обложках – и даже сборник его стихов, про который он всегда говорил, что он непродуман, – и каждый томик предваряло предисловие какого-нибудь знаменитого писателя. Все сходились на том, что с Эрихом обошлись несправедливо, и выглядело это довольно потешно, если учитывать, что он отправил на смерть пятерых человек. Но ревизионизм есть ревизионизм, и это, по крайней мере, дало мне надежду на то, что много позже того, как меня не станет, читатели заново откроют меня и моя репутация восстановится.
Я не был уверен, когда опубликуют первоначальную газетную статью, и некоторое время провел в подвешенном состоянии, пока однажды мне не позвонил кто-то из “Гардиан”: он, естественно, с недоверием отнесся к двадцатиоднолетке, явившемуся к ним в приемную с такими возмутительными заявлениями о знаменитом писателе, но они прослушали записи разговоров у него в телефоне, и улики оказались бесспорны. Я знал, что смысла отпираться нет, – и признал, что его статья в целом точна.
Несколько вечеров спустя я вернулся домой из паба и обнаружил, что перед входом меня поджидают телекамеры и радиорепортеры: каждого явно предупредили заранее о том, что́ будет опубликовано на следующий день. Расплатившись с таксистом и шагнув навстречу шквалу вопросов, я вспомнил тот клип в Ютьюбе, где Дорис Лессинг возвращается домой после поездки в ее местный “Теско” и обнаруживает, что у ее дома стоит десяток журналистов, они сообщают ей чудесную новость о том, что ей только что присудили Нобелевскую премию по литературе. “О господи, – произносит она по этому случаю, делая усталое лицо, – великолепный отклик. – Это длится уже тридцать лет”. Я не сказал ничего сопоставимо забавного, а лишь протиснулся мимо, бормоча, что они загораживают мне путь, и ввалился к себе. Я был очевидно пьян. Оказавшись внутри, я захихикал. Так вот как ощущается саморазрушение.
В тот день, когда вышла статья в “Гардиан”, у меня на пороге объявилась полиция и арестовала меня по подозрению в убийстве. Я возмущался, что никогда ничего настолько гнусного не совершал, что две самые очевидные смерти на моей совести были непредумышленны, но мои заявления СУП[69] отклонила, и меня отправили под суд. Присяжные тоже не поверили моей истории и засадили меня пожизненно. Я считаю, что это крайне несправедливо.
Вероятно, следует упомянуть, что на заседание суда явилась родня Идит, с которой мы столько времени не виделись. Ее мать умерла несколькими годами раньше, но Ребекка пришла – без Арьяна, который бросил ее в Голливуде ради актрисы гораздо моложе, – вместе со своими сыновьями Дэмьеном и Эдвардом, которые выросли и превратились в приятных молодых людей; каждый день процесса они злобно смотрели на меня так, словно им хотелось остаться со мною наедине в тихой комнатке на полчасика. Роберта я тоже заметил – он сидел в заднем ряду, – и мне было интересно, каково ему снова оказаться в зале суда. Через пять лет его выпустили из тюрьмы, но он, бедняга, вынужден был оставаться в списке преступников-извращенцев. Неподалеку от них сидел еще один человек – я смутно припоминал его по нашим с Идит дням в УВА, но имя его никак не вспоминалось. Он очень расстроился, когда оглашались подробности смерти моей жены. Могу лишь предположить, что они как-то по-особому дружили, и я восхищался им за то, что через столько лет она ему еще оставалась небезразлична.
Конечно, издатели мои оказались перед некоторой дилеммой. Что делать, когда один из самых знаменитых писателей на свете – если не самый знаменитый – опозорен, но все так и рвутся читать его оскорбительные книги из болезненной зачарованности? А делать вот что: выпускать все книги в новых изданиях – кроме “Соплеменника”, конечно, который печатается теперь исключительно под именем Идит, – и тридцать процентов авторских гонораров отдавать на благотворительность. Остальное же прикарманивать.
Теперь о моем здоровье. Естественно, я вынужден был претерпеть некоторые симптомы отказа от алкоголя, и тюремная администрация, к их чести, до крайности мне сочувствовала и в этом помогала. Но вред уже был нанесен. Печень у меня уничтожена, да и почки в достаточно скверной форме. Врачи утверждают, что еще один стакан меня убьет, но это очевидная белиберда. В таком случае слишком уж точное это совпадение – мне пришлось завязать как раз тогда, когда я балансировал на грани жизни и смерти. Так или иначе, тут я пью регулярно – хотя, очевидно, и не в таких количествах, как раньше, в мои последние годы в Лондоне, – у себя в камере вместе с Кинг-Конгом, о ком подробнее чуть дальше. Вас удивит – а может, и нет, – сколько контрабанды проникает в тюрьму. Все, конечно, под запретом, но у большинства заключенных есть телефоны, телевизоры, сигареты, наркотики, алкоголь. Имеются проститутки для тех, кому потребны подобные услуги. Мужчины или женщины. Когда бы по телевидению ни демонстрировали крупный боксерский поединок, все знают, в какой камере имеется подписка. Вот честно, жизнь здесь не так уж и дурна.
И у меня есть работа! Моя первая настоящая работа с тех пор, как в 1988-м я трудился в гостинице “Савой” в Западном Берлине. Я веду курс творческого письма и раз в две недели провожу двухчасовой семинар с четырнадцатью заключенными разной одаренности. Само собой, они – компания дикая, убийцы в большинстве своем, насильники, свирепые головорезы, и все желают писать о преступности. Все, кроме одного – вышеупомянутого Кинг-Конга, которому кличку такую дали из-за жуткого сходства с пресловутой кинематографической обезьяной. Почти год он трудился над романом о наследнице в Бостоне XIX века, и, вот честно, Генри Джеймсу жару он задаст. Он слишком нервничал и не желал показывать роман никому из своих соучеников, но мне почитать дал, и я поразился его мастерству в языке, его дару характеристик и остроумным диалогам. Я поощрял его, наставлял и поддерживал, и он только-только дописал четвертый черновик, когда ввязался в свару с другим заключенным на тюремном дворе и его закололи в шею зубной щеткой, к кончику которой изолентой было примотано лезвие “Стэнли”. Он истек кровью за считаные минуты, бедолага.
Что оставило меня с его рукописью. И она оказалась совершенно годной для издания. Ей-ей – такое завоевывает награды и попадает в списки бестселлеров. Поэтому я написал еще черновик-другой, подчистил кое-что в языке и отправил лондонскому издателю, дав ему вполне отчетливо понять, кто я такой, и признавая, что я лично никогда не смогу продвигать эту книгу, поскольку отбываю пожизненное заключение в “Белмарше” весь остаток отпущенного мне природой срока, но отыскал здесь кое-что, чем заполнять время, пока я тут, – тем, что мне всегда нравилось больше всего.
Я пишу.
И, несмотря на возмущение общественности, они книгу издали. И вопреки всему она стала одним из крупнейших бестселлеров года.
Завтра объявляют длинный список Премии за этот год, и, если начистоту, я думаю, у меня крепкие шансы.
Благодарности
За все советы и поддержку большое спасибо Биллу Скотту-Кёрру, Лэрри Финлэю, Пэтси Эрвин, Дарси Николсон, Фионе Мёрфи и всем в “Трансуорлде”; Саймону Треуину, Эрику Симоноффу, Лоре Боннер и команде “WME”; и всем моим издателям по всему свету, которые публикуют мои книги с такими воодушевлением и преданностью.