Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной?
Джанетт Уинтерсон
Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной?
Посвящения
Моим трем мамам:
Констанции Уинтерсон
Рут Ренделл
Энн С.
С любовью и благодарностями Сьюзи Орбах
Отдельное спасибо Полу Шереру, который составил мое семейное древо.
Бибан Кидрон – ты просто телефон доверия.
Вики Ликориш и детям: моей семье.
Всем моим друзьям, кто был рядом со мной.
Кэролайн Майкл – фантастическому агенту и сказочному другу.
Всем из "Грув пресс" – за поддержку этой книги: Моргану Энтрекину, Элизабет Шмитц, Деб Сигар и Джоди Хокенсмит.
И Хизер Шредер из ICM, а также AM Homes.
Глава 1
Не та колыбель
Когда моя мать сердилась на меня, а это бывало часто, она говорила: "Дьявол привел нас не к той колыбели".
Я так и вижу, как Сатана отвлекается от своих насущных дел – Холодной войны и маккартизма, чтобы навестить Манчестер в 1960 году. Цель визита – обмануть миссис Уинтерсон – несет на себе яркий налет театральности. Эта женщина показательно страдает от депрессии; она хранит револьвер в ящике с тряпками и щетками, а патроны держит в жестяной коробке. Женщина, которая ночи напролет печет пироги, чтобы не ложиться спать в одну постель с моим отцом. Еще у нее грыжа, больная щитовидка, увеличенное сердце, незаживающие язвы на ноге и два набора зубных протезов – матовый на каждый день и блестящий, с перламутровым отливом на "лучшие времена".
Я так и не знаю, почему у нее не было или не могло быть детей. Я знаю, что она удочерила меня, потому что хотела, чтобы у нее появился друг (у нее не было ни одного), а еще потому, что я была как бы сигнальной ракетой, запущенной в мир, способом провозгласить, что она существовала – своего рода крестиком, отмечающим место, где зарыто сокровище.
Она из себя выходила при мысли о том, что она – никто; и как все дети – приемные или нет – я должна была прожить за нее ту часть жизни, которую у нее самой прожить не вышло. Мы все делаем это для наших родителей – в сущности, у нас и выбора никакого нет.
Она была еще жива, когда моя первая повесть, "Не апельсинами едиными", вышла из печати в 1985-м. Это полуавтобиографическая книга, и в ней рассказывается история молодой девушки, которую совсем маленькой удочерили родители-пятидесятники. Девочка должна была вырасти и стать миссионеркой. Вместо этого она влюбляется в женщину. Катастрофа. Она уходит из дома, сама поступает в Оксфордский университет, а когда возвращается домой, то выясняется, что ее мать собрала радиостанцию и транслирует Евангелие язычникам. У матери все схвачено – она выбрала себе позывной "Добрый свет".
Повесть начинается так: "Как и большинство людей, долгое время я жила с мамой и папой. Отец любил смотреть по телевизору борьбу, а мама просто предпочитала бороться – и неважно, с чем именно".
Я сама почти всю жизнь готова была размахивать кулаками. Выигрывает тот, кто сильнее ударит. В детстве меня били, и я рано выучилась не показывать слез. Если ночью меня выгоняли из дома на улицу и запирали дверь, я сидела на крыльце, дожидалась молочника, выпивала обе пинты молока, оставляла пустые бутылки, чтобы позлить маму, и шла в школу.
[2 пинты – 1,12л]
Мы постоянно ходили пешком. У нас не было ни автомобиля, ни денег на автобус. За день я в среднем наматывала пять миль – две мили на круг в школу, три мили – чтобы сходить в церковь и вернуться назад.
В церковь мы ходили каждый вечер, и только по четвергам оставались дома.
Я кое-что написала об этом в "Апельсинах", а когда книгу опубликовали, мама прислала мне гневное послание, написанное безупречным каллиграфическим почерком. Она требовала, чтобы я ей позвонила.
К тому времени мы не виделись несколько лет. Я ушла из Оксфорда, с трудом пыталась наладить собственную жизнь и написала "Апельсины" совсем молодой – мне было двадцать пять, когда книга вышла в свет.
Я пошла к телефону-автомату – домашнего телефона у меня не было. И она пошла к телефону-автомату – у нее тоже не было домашнего телефона.
Я набрала код Аккрингтона и номер, строго следуя инструкции – и вот, пожалуйста, мама на проводе. И кому, спрашивается, нужен скайп? Сквозь ее голос я видела, как она возникает передо мной и обретает форму, а она тем временем говорила и говорила...
[Аккрингтон (англ. Accrington, местное англ. Accy) — город в английском графстве Ланкашир. Бывший центр хлопкоперерабатывающей и текстильной промышленности.]
Она была дородной, довольно высокой женщиной и весила около двадцати стоунов.
[20 стоунов – примерно 127 кг]
Ортопедические чулки, шлепанцы, кримпленовое платье и нейлоновый платок. Она пользовалась пудрой (за собой нужно следить), но никогда – помадой (потому что это суетно и вообще обман).
[Кримплен — легко стирающаяся и немнущаяся ткань из синтетического волокна. Используется при шитье верхней одежды. Также кримпленом называют полиэфирные синтетические нити и полотна, созданные на их основе. Название произошло от названия долины Кримпл, в которой располагалась лаборатория компании ICI, в которой он был разработан.]
Она почти полностью заполняла собой телефонную будку. Она выбивалась из рамок, она была слишком большой для собственной жизни. Это как в сказке, где размер – вещь приблизительная и изменчивая. Она возвышалась. Она выпирала. И только позже, много позже – слишком поздно – я все-таки уразумела, насколько маленькой она была для самой себя. Ребенок, которого никто так и не взял на руки. Не знавшее заботы дитя все еще пребывало внутри нее.
Но в тот день она неслась впереди собственного гнева. Она сказала: "Это первый раз, когда мне пришлось заказывать книгу на вымышленное имя!"
Я попыталась объяснить, чего хотела достичь. Я амбициозная писательница – иначе вообще не вижу смысла писать; нет смысла вообще что-либо делать, если не хочешь достичь в этом успеха. 1985 год не располагал к написанию книги воспоминаний, да и в любом случае, я не воспоминания писала. Я пыталась избавиться от внушенной идеи, что женщины всегда пишут о "пережитом" – они, дескать, ограничены собственным опытом – в то время как мужчины пишут широко и твердо – на большом холсте, экспериментируя с формой. Генри Джеймс неверно истолковал фразу Джейн Остин о том, что она писала на маленьких кусочках слоновой кости, то есть о крохотных подмеченных мелочах. Почти то же самое говорили об Эмили Дикинсон и Вирджинии Вульф. Меня это злило. Да почему же нельзя объединить опыт с экспериментом? Разве невозможно одновременно наблюдать и воображать? Почему женщина непременно должна быть кем-то или чем-то загнана в рамки? Почему женщина не должна испытывать амбиций по отношению к литературе? По отношению к самой себе?
Миссис Уинтерсон категорически отказывалась это понимать. Она прекрасно знала, что писатели – это повернутые на сексе представители богемы, которым плевать на правила, а еще они не ходят на работу. В нашем доме книги были под запретом – я позже объясню, почему – и вот меня угораздило написать книгу, мало того – ее опубликовали и даже дали за нее премию... и теперь я стою в телефонной будке, читаю матери лекцию о литературе и спорю с ней о феминизме...
Короткие гудки – новые монетки в монетоприемнике – и я задумываюсь, а ее голос тем временем накатывает и отступает, как морская волна.
"Ты мной не гордишься? Почему?"
Короткие гудки – новые монетки в монетоприемнике – и меня снова выгнали наружу, и я снова на ступеньках крыльца. Жутко холодно, я подложила под попу газетку и сижу, съежившись в своем коротком пальтишке из шерстяной байки.
Мимо проходит знакомая женщина. Она дает мне пакетик жареной картошки. Она знает, что собой представляет моя мать.
Внутри, в доме горит свет. Папа на ночной смене, так что она может лечь спать, но она ни за что этого не сделает. Она будет всю ночь читать библию, а когда отец вернется, он впустит меня в дом и ничего не скажет, и она ничего не скажет, и мы будем вести себя так, будто это нормально – выгонять своего ребенка из дома на всю ночь, и никогда не спать с собственным мужем – тоже нормально. А еще вполне нормально иметь два набора вставных челюстей и держать револьвер в ящике с тряпками и щетками...
Мы все еще стоим в телефонных будках. Она говорит, что мой успех – от лукавого, от хозяина "не той колыбели". Она швыряет мне в лицо тот факт, что я использовала в повести собственное имя – если это все выдуманная история, то почему главную героиню зовут Джанетт?
Почему?
Я не помню времени, когда бы я не выдумывала своих историй назло ей. Это с самого начала стало моим способом выжить. Приемные дети любят присочинить о себе – нам просто приходится это делать; потому что в самом начале нашей жизни зияет провал, отсутствие, знак вопроса. Важнейшая часть нашей истории не просто отсутствует – она стерта насильно, как будто в утробе матери взорвалась бомба.
Ребенка вталкивают в полностью неизведанный мир, и познать его можно единственным способом – через некоего рода историю. Да, мы все так живем, наша жизнь и есть рассказ, но усыновление впихивает тебя в историю уже после того, как она началась. Это как читать книгу, в которой не хватает первых страниц, как угодить на представление, когда занавес уже поднят. Чего-то недостает – это чувство никогда, никогда не оставляет тебя – да оно и не может, не должно оставлять, потому что что-то все-таки отсутствует.
Изначально это не обязательно плохо. Недостающая часть, утраченное прошлое может стать открытием, а не провалом. Может оказаться как входом, так и выходом. Это древние окаменелости, отпечаток другой жизни, и хотя ты никогда не сможешь ее прожить, твои пальцы обводят пространство, где она должна была располагаться, и ты учишься нащупывать своего рода шрифт Брайля.
[Шрифт Брайля (англ. Braille) — рельефно-точечный тактильный шрифт, предназначенный для письма и чтения незрячими и плохо видящими людьми. Разработан в 1824 году французом Луи Брайлем.]
Там расположены отметины, приподнятые над общим фоном, словно рубцы. Прочти их. Прочти обиду и боль. Перепиши их. Перепиши обиду и боль.
Именно поэтому я – писатель. Я не употребляю фраз "решила стать" или "стала" писателем. Это не было волевым действием и даже не было свободным выбором. Для того чтобы не угодить в мелкоячеистую сеть истории миссис Уинтерсон, я должна была уметь рассказывать свою. Наполовину факт, а наполовину фантастика – вот что такое жизнь. И ее всегда сопровождает история. Я написала путь, по которому смогла выбраться.
"Но это же неправда..." – произносит она.
Неправда? Это говорит та самая женщина, которая объясняла, что в периодических набегах мышей на нашу кухню виновата эктоплазма.
В Аккрингтоне, в графстве Ланкашир в ряду стандартных домов, стоявших вдоль улицы стенка к стенке, был и наш. Мы называли такие дома "две ступеньки вверх, две вниз": лестница вела в две комнаты наверху, и две комнаты располагались под ней. Мы втроем прожили в этом доме шестнадцать лет. Я рассказывала свою версию – достоверную и выдуманную, точную и приукрашенную, в которой все смешалось от времени. Я рассказывала о себе, главный герой здесь – я, как в любой истории о кораблекрушении. Это и было кораблекрушение, и меня выбросило на берег, населенный людьми, только выяснилось, что не все здешние обитатели – люди, а добрые среди них встречаются еще реже.
Наверное, лично для меня вся печаль в том, что, когда я думаю об альтернативной истории, которую описала в "Апельсинах", я понимаю, что рассказала версию, в которой я могла существовать. Другая, настоящая, была слишком болезненной. Ее я могла бы и не вынести.
Меня часто спрашивают – походя, для галочки – что в "Апельсинах" правда, а что нет. Действительно ли я работала в похоронном бюро? Взаправду ли колесила на фургончике с мороженым? У нас действительно был шатер Благой Вести? Миссис Уинтерсон правда собрала собственную радиостанцию? Она правда обстреливала гулящих котов из рогатки?
Я не могу ответить на такие вопросы. Но могу рассказать, что в "Апельсинах" есть персонаж по имени Свидетельница Элзи, которая приглядывает за маленькой Джанетт и действует как мягкая защитная стена против обид и карающей силы Мамы.
Я выписала ее потому, что она должна была быть. Я выписала ее потому, что изо всех сил хотела, чтобы было именно так. Если вы – одинокий ребенок, вы находите себе воображаемого друга.
Никакой Элзи не было. И не было никого, кто был бы на нее похож. На самом деле все было куда более одиноким.
Большую часть своей школьной жизни я провела, сидя на перилах снаружи школьного здания во время переменок. Я не была популярной или симпатичной девочкой – слишком колючая, слишком скорая на гнев, слишком сильно чувствующая, слишком странная. Наша церковь не поощряла школьных друзей, а если ты со странностями, то в школе тебе тоже приходилось плохо. Вышитую на моей школьной сумке фразу "ПРОШЛА ЖАТВА, КОНЧИЛОСЬ ЛЕТО, А МЫ НЕ СПАСЕНЫ" любой мог с легкостью прочесть за версту.
[Цитата из книга пророка Иеремии, гл.8 ст.20]
Но даже когда мне удавалось завести друзей, я нарочно все портила…
Если какая-нибудь девочка проявляла ко мне интерес, я дожидалась подходящего момента, сообщала, что больше не хочу с ней дружить и наблюдала за ее замешательством и горем. За тем, как она плакала. А потом я убегала, торжествуя, что вышло по-моему, но очень быстро торжество и ощущение контроля улетучивались, и тогда уже рыдала я – рыдала потому, что сама выгоняла себя наружу, снова оказывалась на ступеньках крыльца, где совсем не хотела быть.
Усыновление – это пребывание вовне. Ты ведешь и чувствуешь себя, как чужак. И проявляется это в том, что ты поступаешь с другими так, как поступили с тобой. Невозможно поверить в то, что кто-либо любит тебя просто потому, что ты – это ты.
Я никогда не верила, что мои родители любили меня. Я пыталась любить их, но ничего не вышло. И мне понадобилось много времени, чтобы научиться любить – и отдавать, и получать. Я писала о любви с одержимостью, разбирала ее по косточкам, я осознавала и осознаю ее как высшую ценность. Конечно, я любила Господа, когда была совсем маленькой, и Господь любил меня. Это было здорово. А еще я любила животных и природу. И поэзию. А вот с людьми были проблемы. Как, каким образом ты любишь другого человека? Как ты доверяешь другому человеку любить тебя?
Я представления не имела.
Я думала, что любовь – это утрата.
Почему мы измеряем любовь утратой?
Этими словами начинается моя повесть "Письмена на теле" (1992). Я преследовала любовь, расставляла на нее капканы, теряла любовь, тосковала и стремилась к любви...
Правда – штука очень сложная, и у каждого она своя. Для писателя то, что он оставляет несказанным, важно почти так же, как то, что он включает в книгу. Что лежит за пределами текста? Фотограф обрамляет снимок; писатели обрамляют свой мир.
Миссис Уинтерсон возражала против того, о чем я написала, но мне казалось, что то, о чем я умолчала, было безмолвным близнецом моей повести. О скольких вещах мы не можем рассказать, потому что они слишком болезненные! Мы надеемся, что сказанное нами облегчит то, что так и не обрело голоса, или хоть как-то успокоит его. Рассказы – это своего рода компенсация. Мир нечестен, несправедлив, непознаваем, им невозможно управлять.
Когда мы рассказываем историю, мы упражняемся в упорядочении, но все равно оставляем зазор, пробел. Рассказ – это версия, но никогда – окончательная. И может быть, мы надеемся, что кто-то расслышит эти паузы, и история обретет продолжение, ее можно будет пересказать.
Даже когда мы пишем, паузы никуда не деваются. Слова – лишь часть тишины, которая может быть озвучена.
***
Миссис Уинтерсон предпочла бы, чтобы я молчала.
Помните легенду о Филомеле? Она была изнасилована, и насильник вырвал ей язык, чтобы она не могла никому рассказать о произошедшем.
Я верю в силу литературы и в силу слов, потому что именно в них мы обретаем дар речи. Нам не заткнули рты. Все мы, проживая травму, обнаруживаем, что запинаемся и заикаемся, в нашей речи появляются долгие паузы. Слова и вещи словно застревают. И мы заново обретаем способность говорить благодаря тому, что сказано другими. Мы можем обратиться к поэме. Мы можем раскрыть книгу. Кто-то уже проходил это до нас и облек свои глубокие переживания в слова.
Мне нужны были слова, потому что в несчастных семьях существует заговор молчания. И тому, кто однажды нарушит тишину, вовек не видать прощения. Ему или ей придется самим научиться себя прощать.
Господь есть прощение – ну, или так обычно должно быть, но в нашем доме Господь был ветхозаветным, и никакое прощение не было возможным без огромной жертвы. Миссис Уинтерсон была несчастна, и нам приходилось быть несчастными вместе с ней. Она жила в ожидании Апокалипсиса.
Ее любимой песней была "Господь изверг их прочь" – подразумевалось, что она о грехах, но на самом деле здесь подразумевался каждый, кто когда-либо докучал ей, а значит – все окружающие. Ей не нравились люди, и ей просто не нравилась жизнь. Жизнь была бременем, которое нужно было влачить до самой могилы, а там сбросить. Жизнь была юдолью слез. Жизнь была подготовкой к смерти.
Каждый день миссис Уинтерсон молила: "Господи, ниспошли мне смерть". Нам с папой было очень тяжко от этого.
Ее собственная мать была благовоспитанной женщиной, которая вышла замуж за привлекательного мерзавца, принесла ему приданое и дальше беспомощно наблюдала, как он просаживает его на женщин налево и направо. Некоторое время – мне тогда было примерно от трех до пяти – нам пришлось жить у дедушки, чтобы миссис Уинтерсон могла ухаживать за своей матерью, умиравшей от рака гортани.
Миссис W была глубоко религиозна, но при этом верила в духов, и ее ужасно злило то, что дедушкина подружка – стареющая буфетчица с крашеными волосами – была по совместительству еще и медиумом, и проводила сеансы в нашей собственной гостиной.
После сеансов моя мать жаловалась, что дом полон мужчин в военной форме. Когда я приходила в кухню за сэндвичами с консервированной говядиной, мне запрещалось есть, покуда Мертвые не уйдут, а это могло занять несколько часов, что очень трудно выдержать, когда тебе всего четыре года.
Тогда я придумала бродить вдоль улицы и просить покушать. Миссис Уинтерсон меня застукала, и это стало первым разом, когда я услышала мрачную историю о Дьяволе и не той колыбели…
Соседнюю с моей колыбель занимал маленький мальчик по имени Пол. Он был моим призрачным двойником, потому что его святой образ вызывался всякий раз, когда я не слушалась. Пол никогда бы не уронил свою новую куклу в пруд (здесь мы даже не станем упоминать саму фантастичность возможности того, что у Пола вообще могла оказаться кукла). Пол ни за что бы не набил помидорами чехол от своей пижамы в виде пуделя, чтобы потом поиграть в операцию на желудке с похожим на настоящую кровь месивом. Пол не стал бы прятать дедушкин противогаз (тот завалялся у деда со времен войны и мне очень нравился). Пол не заявился бы в этом самом противогазе на милый праздник по случаю дня рождения, на который его не приглашали.
Если бы вместо меня они взяли Пола, все было бы по-другому, было бы лучше. Предполагалось, что я должна была стать для своей матери подругой… такой, какой она была для своей мамы.
А потом ее мама умерла, и она замкнулась в своем горе. А я заперлась в кладовке, потому что научилась пользоваться маленьким ключиком для открывания банок с тушенкой.
Я помню. Но правду я помню или нет?
Мои воспоминания окружены розами, что странно, потому что на самом деле это жестокие и грустные воспоминания. Но мой дед был заядлым садовником и особенно любил розы. Мне нравилось отыскивать его – одетый в вязаный жилет и рубашку с закатанными рукавами, он давил на поршень и опрыскивал цветы водой из блестящего медного резервуара с клапаном. Он любил меня – по своему, конечно; и недолюбливал мою мать, а она его ненавидела – не со злобой, но с отравляющей покорной обидчивостью.
На мне любимый ковбойский наряд – костюм и шляпа с бахромой. Мое тщедушное тельце опоясано ремнем, с которого свисают стреляющие пистонами кольты.
В сад входит женщина, и дедушка велит мне бежать в дом и позвать маму, которая, как обычно, готовит гору сэндвичей.
Я вбегаю в дом – миссис Уинтерсон снимает фартук и идет к двери.
Я подглядываю из коридора. Две женщины ругаются, ужасно ругаются, и я не понимаю, в чем дело, но чувствую что-то яростное и пугающее, словно животный страх. Миссис Уинтерсон захлопывает дверь и на секунду прислоняется к ней.
Я выползаю из своего укрытия. Она оборачивается. И видит меня – в ковбойском наряде.
- Это была моя мама?
Миссис Уинтерсон отвешивает мне пощечину, и от удара я падаю на спину. Потом она убегает наверх.
Я выхожу в сад. Дедушка опрыскивает розы. Он не обращает на меня внимания. И никого больше там нет.
Глава 2
Мой вам совет – рождайтесь
Я родилась в Манчестере в 1959-м. Это было неплохое место, чтобы родиться.
Манчестер находится на юге северной части Англии.
У него своенравный дух – север и юг переплелись вместе – буйный и совсем не столичный, сосредоточенный, но не чуждый земных благ.
Манчестер был первым в мире промышленным городом; его ткацкие фабрики и заводы изменили как самих себя, так и судьбы Великобритании. В Манчестере есть каналы, обеспечивающие легкий доступ к огромному порту в Ливерпуле, и железные дороги, переносящие мыслителей и деятелей в Лондон и назад. Он повлиял на целый мир.
Манчестер смешал всех и вся. Радикальные взгляды – здесь жили Маркс и Энгельс. Репрессии – здесь произошла бойня при Питерлоо и началась борьба с "хлебными законами". Прядильные фабрики Манчестера порождали несметные состояния и вплетали отчаяние и деградацию в ткань человечества. Город был практичен – здесь все рассматривалось с точки зрения "А будет ли это работать?" И в то же время он был утопичен – со своим квакерством, феминизмом, движением против рабства, социализмом и коммунизмом.
[Манчестерская бойня (англ. Manchester Massacre; в англоговорящих странах более известна как бойня при Питерлоо (англ. Peterloo Massacre) — столкновение гражданских лиц и оратора Гента с полицией и войсками после митинга, на котором были выдвинуты требования о реформе существовавшей системы избирательного права. События произошли 16 августа 1819 года. В результате столкновений по разным оценкам погибло от 11 до 15 человек и ранено от 400 до 700 человек. Столкновения произошли на площади святого Петра в Манчестере, Англия. Слово "Питерлоо", кстати, интересно образовано: от названия площади взяли Peter, от Ватерлоо – loo (Waterloo – деревня под Брюсселем, у которой произошло последнее крупное сражение Наполеоновских войн).
"Хлебные законы" (англ. Corn Laws) — законы о пошлине на ввозимое зерно, действовавшие в Великобритании в период между 1815 и 1846 годами. Являлись торговым барьером, который защищал английских фермеров и землевладельцев от конкуренции с дешевым иностранным зерном. "Лига против хлебных законов" (англ. Anti-Corn Law League) — созданное в 1838 году в Манчестере общество, которое стремилось сперва к отмене хлебных пошлин, а затем вообще к установлению полной свободы торговли и добилось на этом поприще заметного успеха.
Квакеры (англ. Quakers, буквально "трепещущие"), официальное самоназвание Религиозное общество Друзей — изначально протестантское христианское движение, возникшее в годы революции (середина XVII века) в Англии и Уэльсе.]
Манчестерскую смесь алхимии и географии невозможно разделить. Что это было, где это было... задолго до того, как римляне основали здесь форт в 79-м году нашей эры, кельты уже поклонялись здесь богине реки Мэдлок. Это место называлось Mamceaster, а "Mam" – это мать, это материнское молоко, жизненная сила... энергия.
[МАНЧЕСТЕР упоминается на рим. дорожной карте как Mamucium. Название представляет собой латинизир. форму предполагаемого исходного кельт. названия со значением ”грудь”, что объясняют расположением селения на округлом холме, напоминавшем по форме женскую грудь. Позже к этому названию добавлено др.-англ. ceaster “город, укрепление” (от латин. castrum “укрепление, форт, небольшая крепость”): Mameceaster, 923 г.; Маmеcestra, 1086 г.; Manchestra, 1330 г. Совр. англ. Manchester.]
К югу от Манчестера располагается Чеширская равнина. Поселения людей в Чешире едва ли не самые древние из обнаруженных на Британских островах. Там располагались деревни и неизведанные, но прямые пути к тому месту на широкой и глубокой реке Мерси, которое впоследствии стало именоваться Ливерпулем.
К северу и востоку от Манчестера раскинулись Пеннинские горы – дикие, суровые, невысокие горные хребты, проходящие через север Англии, где были разбросаны редкие поселения, где мужчины и женщины жили уединенной, часто бродяжнической жизнью. Гладкая Чеширская равнина, цивилизованная, обустроенная – и резкий рельеф Пеннинских гор в Ланкашире – места для размышлений, места, куда можно сбежать.
До тех пор, пока не утрясли вопрос с границами, Манчестер частично располагался в графстве Чешир, а частично – в графстве Ланкашир, и в этой двойственности кроются свойственные городу беспокойная энергия и противоречивость.
Текстильный бум в самом начале девятнадцатого века засосал все окрестные деревеньки и близлежащие поселения в одну огромную машину по производству прибылей. До первой мировой войны 65 процентов мирового объема хлопка перерабатывалось в Манчестере. Его называли Столицей хлопка.
Только представьте себе огромные освещенные газовыми лампами заводы, машины, приводимые в действие силой пара – и между ними втиснуты кучки пристроенных друг к другу многоквартирных домов. Грязь, дым, вонь красителей и аммиака, серы и угля. Звон монет, непрестанное движение днем и ночью, оглушающий шум ткацких станков, поездов, трамваев, грохот телег по булыжнику, бьющая наружу беспощадность человеческой жизни, ад гномьего царства и триумфальное шествие труда и целеустремленности.
Все, кто оказывался в Манчестере, восхищались им и одновременно приходили в ужас. Чарльз Диккенс использовал его как прототип для своего романа "Тяжелые времена"; здесь бывали и лучшие, и худшие времена – все достижения техники и страшная цена, которую за них платили люди.
Мужчины и женщины, плохо одетые, измученные, пьяные и хилые, отрабатывали двенадцатичасовые смены по шесть дней в неделю, глохли, гробили свои легкие, не видели белого света, приводили с собой детей, и те ползали под ужасно грохочущими ткацкими станками, подбирая очесы хлопка, подметая, теряя кисти рук, руки, ноги – малыши, слабенькие дети, неученые и часто нежеланные. Женщины работали так же тяжко, как и мужчины, но на них еще и сваливались дела по хозяйству.
"Повсюду снуют дети и женщины, оборванные и такие же грязные, как свиньи, которые тут же валяются в кучах мусора и лужах... улицы в рытвинах и ухабах, большей частью немощёные и без сточных канав... стоячие повсюду лужи... темный дым от целой дюжины фабричных труб... среди этой невообразимой грязи и вони..."
Энгельс, "Положение рабочего класса в Англии" (1844)
Неприкрытость манчестерской жизни, где ничего нельзя было спрятать из виду, где успех и позор новой, не поддающейся управлению реальности был повсюду, швырнул город в объятия радикализма, и это в долгосрочной перспективе сыграло даже более значимую роль, чем процветавшая в нем торговля хлопком.
Манчестер был деятельным. Семейство Панкхерст устало от ни к чему не ведущих разговоров об избирательном праве и в 1903-м вышло на путь сопротивления, организовав Женский социально-политический союз.
[Эммелин Панкхёрст (1858—1928) — уроженка Манчестера, британская общественная и политическая деятельница, борец за права женщин, лидер британского движения суфражисток, сыграла важную роль в борьбе за избирательные права женщин.
Панкхёрст активно способствовала светской деятельности женщин, и в 1889 году вместе с мужем основала Лигу за избирательные права женщин. Когда организация распалась, Эммелин попыталась войти в ряды левой Независимой лейбористской партии, однако получила отказ "ввиду половой принадлежности заявителя". В 1903 году, уже после смерти мужа, Панкхёрст основала Женский социально-политический союз, активистскую организацию, ведущую борьбу за предоставление женщинам избирательных прав, девизом которой было "не словом, а делом".
В 1999 году журнал "Тайм" включил Панкхёрст в число ста самых выдающихся людей ХХ века, отметив: "Она создала образ женщины нашего времени, перенеся общество в новое измерение, откуда нет возврата".]
Первый съезд Британских профсоюзных организаций был проведен в Манчестере в 1868-м. И его целью было достижение перемен, а не разговоры о переменах.
Двадцатью годами ранее, в 1848-м, Карл Маркс опубликовал "Манифест коммунистической партии" – большую его часть он написал в Манчестере совместно со своим другом Фридрихом Энгельсом. Город, не оставляющий времени на размышления, город, захваченный жаждой деятельности, превратил их из теоретиков в активистов, и Маркс хотел обратить эту безграничную дьявольскую энергию на достижение благих целей…
В Манчестере Энгельс работал на предприятии своего отца, и именно там он открыл для себя жестокую реальность жизни рабочего класса. "Положение рабочего класса в Англии" до сих пор стоит прочесть – пугающий, приводящий в ужас отчет о том, чем обернулась промышленная революция для простых людей; о том, что произошло, когда люди стали смотреть друг друга "только как на объект для использования".
То место, где ты родился – те обстоятельства, в которых ты родился, история места и то, как эта история переплетается с твоей собственной, определяет, кто ты есть, что бы ни вещали адепты глобализации. Моя родная мать работала у станка на заводе. Мой приемный отец сначала был дорожным рабочим, потом посменно выгружал уголь на электростанции. Он отрабатывал десятичасовые смены, по возможности оставался работать сверхурочно, экономил на автобусных билетах и каждый день проезжал на велосипеде по шесть миль в один конец. При этом мясо у нас на столе бывало всего два раза в неделю, а у отца никогда не хватало денег на что-нибудь более волшебное, чем раз в год вывезти семью на море.
Он был не лучше и не хуже всех, кто нас окружал. Мы были рабочим классом. Толпой у заводских ворот.
Я не хотела принадлежать этой клубящейся массе пролетариата. Я хотела работать, но не так, как отец. Я не хотела исчезнуть. Я не хотела родиться и умереть в том же самом месте, и чтобы всего лишь неделя на морском побережье разделяла эти события. Я мечтала о побеге – но если и есть что-то ужасное в индустриализации, так это то, что она делает побег необходимостью. В системе, которая порождает массовость, индивидуализм – единственный способ выбраться. Но что тогда станет с общиной... и с обществом?
В бытность свою премьер-министром Маргарет Тэтчер сказала, вполне в духе своего друга Рональда Рейгана, празднуя "Десятилетие Я" 80-х: "Общества, как такового, не существует…"
["Десятилетие "Я" и Третье Великое пробуждение" – знаменитое эссе американского журналиста и писателя Тома Вулфа, давшее название декаде 70-х. Термин "Десятилетие Я" описывает новый подход, новое отношение к жизни, проявившееся в американском обществе в 70-е годы – теорию индивидуализма, возникшую в противовес коммунитаризму – бытовавшему в прежние годы убеждению, что общество формирует каждого человека, и рассматривать индивида автономно от общества нельзя.
Полная цитата Маргарет Тэтчер звучит так: "Общества как такового не существует: есть только мужчины и женщины, и ещё есть семьи".]
Но когда я росла, мне на все это было наплевать – все равно я ничего в этом не понимала.
Я просто хотела выбраться.
Моя биологическая мать, как мне рассказывали, была маленькой рыженькой девчонкой из района ткацких фабрик в Ланкашире, которая в свои семнадцать произвела меня на свет с легкостью, будто кошка.
Она была родом из деревушки Блейкли, той самой, где было сделано свадебное платье для королевы Виктории, хотя к тому времени, когда родилась моя мать и я сама, Блейкли уже не был деревней. Деревня вынужденно становится городом – вот она, история индустриализации, и в этом есть свое отчаяние, и волнение, и жестокость, и поэзия – и все эти вещи живут во мне.
Когда родилась я, ткацкие фабрики уже ушли в прошлое, но вот длинные низкие террасы домов стояли на месте – временами каменные, временами кирпичные, под крышами из сланцевой черепицы с пологими скатами. Если у вас крыша крыта сланцевой черепицей, у нее должен быть скат не больше 33 градусов – с каменной же черепицей вы должны выдержать угол в 45 градусов, а то и все 54. Пейзаж полностью определялся тем, какие материалы были у вас под рукой. Более крутые крыши с каменной черепицей заставляли дождевую воду течь медленнее, проводя ее по подъемам и углублениям камня. А сланец был более быстрым и плоским, и если такая крыша была слишком крутой, вода обрушивалась с нее в водосточные желоба сплошной стеной. Поток замедляется на плоскости.
Типичные плоские серые крыши в северных рабочих районах не зря выглядят так несимпатично – как и промышленные здания, эти дома строились с утилитарными целями. Вы к ним привыкаете, вы тяжко трудитесь и даже не пытаетесь предаться красивым мечтаниям и не пытаетесь обустроить лучшую жизнь на этих мощеных щербатым камнем полах, в этих малоформатных комнатушках, на этих унылых задворках.
И если вы даже вскарабкаетесь на крышу дома, повсюду будут только приземистые ряды общих дымоходов, выпускающие клубы угольного дыма в туман, за которым где-то скрывается небо.
Но...
Пеннинские горы в Ланкашире – волшебное место. Низкие, широко раскинувшиеся, массивные, твердые, с четко прорисованными гребнями холмов, они словно грубоватые стражи, которые любят то, что не в силах защитить, и поэтому остаются на месте, склоняясь над уродливым порождением человеческих рук. Остаются на месте – сами испещренные шрамами, изрытые – но остаются.
Если вы проедете по трассе М62 из Манчестера к Аккрингтону, где я росла, вам откроются Пеннинские горы, поражающие своей внезапностью и тишиной. Это немногословный ландшафт,молчаливый и упрямый. Это неброская красота.
Но как же они прекрасны.
Где-то в том промежутке, когда мне было от шести недель до шести месяцев от роду, меня забрали из Манчестера и привезли в Аккрингтон. Для меня и женщины, чьим ребенком я была, все было кончено.
Она исчезла. Исчезла и я.
Меня удочерили.
21 января 1960 года стало днем, когда Джон Уильям Уинтерсон, рабочий, и Констанция Уинтерсон, служащая, взяли ребенка, которого, как они думали, им хотелось, и привезли его домой, в Аккрингтон, графство Ланкашир, на Уотер стрит 200.
Они купили этот дом в 1947-м году за двести фунтов.
Зима сорок седьмого года выдалась в Британии самой холодной за все двадцатое столетие. Сугробы были такими высокими, что были вровень с пианино, когда родители протаскивали его сквозь дверь.
1947-й – война закончилась, мой отец демобилизовался из армии, и изо всех сил старался зарабатывать на жизнь, а его жена в этом году выбросила свое обручальное кольцо в сточную канаву и отказалась иметь с ним сексуальные отношения.
Я не знаю, и никогда не узнаю, действительно ли у нее не могло быть детей или она просто не пожелала проходить через все сложности деторождения.
Я знаю, что оба они немного выпивали, и оба курили перед тем, как обрести Иисуса. И я не думаю, что моя мама в те дни страдала от депрессии. После палаточного крестового похода они оба стали евангельскими христианами-пятидесятниками, совместно отказались от алкоголя (за исключением вишневой наливки на Новый год), а отец еще сменил свои сигареты "Вудбайнз" на мятные конфетки "Поло". Мама продолжала курить – она говорила, что сигареты помогают ей не растолстеть. При этом предполагалось, что ее курение – это секрет, и она носила в сумочке освежитель воздуха, а всем говорила, что это средство от мух.
Как будто никто не задумается, что довольно странно таскать в сумочке средство от мух.
Она была истово убеждена, что Господь ниспошлет ей дитя, и я так полагаю, что если появление ребенка обеспечивает Бог, то секс можно было смело вычеркнуть из списка дел. Я не знаю, как к этому относился отец. Миссис Уинтерсон всегда говорила: "Он не чета другим мужчинам..."
Каждую пятницу он отдавал ей конверт с зарплатой, а она давала ему сдачу, которой как раз должно было хватить на три пачки мятных конфеток.
"Это его единственное удовольствие..." – говорила она.
Бедный папа.
Когда он еще раз женился – в свои семьдесят два – его новая жена, Лилиан, которая была на десять лет моложе, чем он, и имела весьма бурное прошлое, сказала мне, что спать с ним – это все равно что спать с раскаленной докрасна кочергой.
До тех пор, пока мне не исполнилось два, я орала. И это было очевидным свидетельством того, что я была одержима дьяволом. О детской психологии в Аккрингтоне слыхом не слыхивали, и вопреки важным научным работам Винникотта, Боулби и Балинта о привязанности, а также травме от ранней сепарации с объектом любви, коим является мать, кричащий ребенок считался не малышом с разбитым сердцем, а отродьем дьявола.
[Дональд Винникотт, Джон Боулби, Майкл Балинт – известные психиатры/психоаналитики, авторы трудов по детской психологии, в частности, по особенностям материнско–младенческих взаимоотношений]
И это наделило меня странной силой, но и уязвимостью тоже. Думаю, мои новые родители меня боялись.
Дети вообще пугающие создания – настоящие тираны, чье единственное королевство заключается в их собственном теле. У моей новой матери была масса проблем с телом – с ее собственным, с отцовским, с их телами вместе, и с моим. Она прикрывала свое тело плотью, набирая вес, и кутала одеждой; подавляла его желания внушающей ужас смесью никотина и Иисуса, пичкала его слабительными, от которых ее тошнило, водила его к врачам, которые пользовали ее тело клизмами и диагнозами о расхождении костей таза. Она свела желания своего тела к наипростейшему удобству и минимуму прикосновений – и внезапно, не от плоти своей, безо всякой подготовки она заполучила сущность, которая была сплошным телом.
Отрыгивающую, брызгающуюся, разбрасывающую какашки сущность, буквально взорвавшую дом грубыми проявлениями жизни.
Ей было тридцать семь, когда появилась я, а отцу было сорок. В наши дни это обычное дело, но в шестидесятые, когда люди женились рано и обзаводились детьми лет в двадцать, это нормальным не было. К этому времени они с отцом были женаты уже пятнадцать лет.
У них был старомодный, традиционный брак, что заключалось в том, что мой отец никогда не готовил, а мама перестала работать вне дома, когда появилась я. Это очень плохо на ней сказалось – она и так была обращена внутрь себя, а теперь и вовсе огородилась стенами и погрузилась в депрессию. Ссорились мы часто и по разным поводам, но на самом деле это была битва между счастьем и безысходностью.
Очень часто я была исполнена гнева и отчаяния. Я всегда была одинока. Но вопреки всему этому я была влюблена в жизнь и по сей день продолжаю ее любить. Когда мне делалось грустно, я шла бродить в горы – на весь день, прихватив с собою только сэндвич с джемом и бутылку молока. Когда меня выгоняли из дома или – еще одно любимое наказание – запирали в подвале, где хранился уголь, я сочиняла истории и забывала о холоде и темноте. Я знаю, что это были способы выжить, но, может быть, отказ, любое несогласие быть сломанным, впускает достаточно света и воздуха, чтобы мы могли продолжать верить в мир и мечтать о побеге.
Я недавно отыскала несколько исписанных мною листков с обычной подростковой поэтической белибердой, но там оказалась строчка, которую я позже неосознанно использовала в "Апельсинах" – "То, в чем я нуждаюсь, существует на самом деле, если мне достанет смелости его отыскать".
Да, это присущая юности склонность к мелодраме, но, похоже, такой подход выполнял для меня защитную функцию.
Больше всего я любила истории о схороненных сокровищах, потерянных детях и сидящих взаперти принцессах. Сокровища отыскивались, дети возвращались, а принцесс кто-то освобождал и это, казалось, давало мне надежду.
А еще Библия гласила, что даже если никто на целой Земле меня не любит, то на небесах есть Господь, любящий меня так, как будто я для него – самое важное.
Я в это верила. Это мне помогало.
Моя мать, миссис Уинтерсон, не любила жизнь. Она не верила, что есть хоть что-то, что может сделать жизнь лучше. Однажды она сказала мне, что вселенная – это корзина с мусором, космическая помойка – и после того, как я немного обдумала услышанное, я спросила: "А крышка у этой помойки открыта или закрыта?"
"Закрыта, – ответила она. – Никому не спастись".
Единственным спасением был Армагеддон – последняя битва, когда небеса и земля будут свернуты, словно свиток, а затем спасшиеся обретут вечную жизнь в Иисусе.
Она до сих пор собирала Запас На Случай Войны. Каждую неделю она пополняла его новой банкой с консервами – некоторые лежали там с 1947 года – и я думала, что когда разразится Последняя битва, мы должны будем жить под лестницей, в чуланчике, где хранилась вакса, и проедать путь наружу через банки. То, что я с детства умела разбираться с мясными консервами, давало мне повод не беспокоиться о будущем. Мы будем кушать наш паек и ждать Иисуса.
Мне было интересно, освободит ли нас Иисус лично, но миссис Уинтерсон полагала, что нет. "Он пришлет за нами ангела".
Ну, значит, так тому и быть – ангелу в чулане под лестницей.
Мне еще было интересно, поместятся ли в чулан его крылья, но миссис Уинтерсон сказала, что ангел на самом деле не полезет в чулан – он только распахнет дверь и скажет нам, что пора выходить. И что наша обитель на небесах уже готова.
Эти мудреные рассуждения о жизни после апокалипсиса занимали ее ум. Иногда она казалась счастливой и играла на пианино, но несчастье всегда было близко, и вот, какие-то другие мысли затуманивали ее разум, она резко прекращала играть, захлопывала крышку и начинала ходить взад и вперед, взад и вперед по переулку позади домов, под веревками для сушки белья, ходить и ходить, будто что-то потеряла.
Она и правда что-то утратила. И утратила не пустяк. Она потеряла – или теряла в данный момент саму жизнь.
Мы могли помериться глубиной наших потерь. Я утратила теплое, безопасное место и первого человека, пусть даже бестолкового, которого я любила. Я утратила принадлежавшее мне имя и свою личность. Приемные дети теряют ориентиры. А моя мать чувствовала, что вся ее жизнь – это полная утрата ориентира. Мы обе хотели вернуться Домой.
И все-таки, я переживала насчет Апокалипсиса, потому что в изложении миссис Уинтерсон он выглядел очень пугающим. Я втайне надеялась, что жизнь продолжится до тех пор, пока я смогу вырасти и получше во всем этом разобраться.
В том, что тебя запирают в угольном погребе, есть единственная хорошая вещь – это побуждает тебя к серьезным размышлениям.
Прочтите эту фразу, когда она вырвана из контекста, и вы поразитесь ее абсурдности. Но пока я пытаюсь понять, как устроена жизнь и почему некоторые люди лучше других справляются с невзгодами, я возвращаюсь к тому, что это имеет отношение к принятию жизни, что, собственно, и является любовью к жизни, какой бы она ни была неадекватной, и о любви к самому себе, обретенной несмотря ни на что. Не в эгоистичном смысле, который как раз противопоставляет себя жизни и любви, но подобно тому, как лосось намеренно плывет против течения, каким бы сильным и порывистым ни был поток – плывет просто потому, что это его поток…
Что возвращает меня к вопросу о счастье и заставляет подробнее рассмотреть само слово "счастье", "happiness".
Сейчас его основное значение – получение удовольствия и удовлетворения; кайф, что-то хорошее и интересное, животное ленивое ощущение того, что все хорошо и правильно, спокойно и путем…
Но более древнее значение происходит от корня "hap" – в средневековом английском он писался "happ", в староанглийском – "gehapp" – шанс или удача, хорошая или плохая, любая, выпавшая вам. "Hap" – это ваш жизненный удел, часть, которая дана вам для того, чтобы поставить ее на кон.
И от того, как вы распорядитесь этой частью, будет зависеть, сможете вы быть "счастливым" или нет.
То, что американцы в своей конституции называют "правом на стремление к счастью" (пожалуйста, отметьте – не правом на счастье) – это право плыть против течения, подобно мудрому лососю.
Стремиться к счастью – а я к нему стремилась и стремлюсь – это совсем не то же самое, что быть счастливым. Последнее я считаю эфемерным, зависящим от обстоятельств и слегка коровьим чувством.
Если солнце светит ярко, встаньте под его лучи – да, тысячу раз да. Счастливые времена – это здорово, но они проходят. Они должны заканчиваться – просто потому, что у времени такое свойство – заканчиваться.
Стремление к счастью более изменчиво, его может хватить на целую жизнь, но в то же время это не основная ее цель.
То, к чему вы стремитесь – это смысл. Осмысленная жизнь. Это и есть "hap" или "часть" – судьба, принадлежащий вам набросок – и он не окончателен, но изменение направления движения потока или новый расклад – здесь можно использовать любую метафору – потребует приложения большого количества энергии. Будут моменты, когда все пойдет настолько не так, что вы будете едва живы, но будут и такие времена, когда вы осознаете, что быть едва живым, но поступать по своей воле – это лучше, чем жить напыщенной полужизнью на условиях кого-то постороннего.
Стремление не означает "все или ничего", это – "все И ничего". Как в историях с приключениями.
Когда я родилась, я превратилась в видимый уголок сложенной карты.
На этой карте был проложен не один маршрут. На ней был не один пункт назначения. Когда карта разворачивается, выясняется, что она не обязательно куда-то ведет. Стрелка с надписью "Вы находитесь здесь" – это ваша первая координата. Вы не очень многое можете изменить, пока вы ребенок. Но вы можете подготовиться к путешествию…
Глава 3
В начале было Слово
Мама учила меня читать по библейской книге Второзакония, потому что там описывается множество животных (преимущественно нечистых). И каждый раз, когда мы читали: "Всякий скот, у которого раздвоены копыта и на обоих копытах глубокий разрез, и который скот жует жвачку, тот ешьте..." – она рисовала всех упомянутых зверей. Лошади, кролики и уточки были для меня сказочными существами, зато я знала все о пеликанах, горных даманах, ленивцах и летучих мышах... Мама рисовала крылатых насекомых и птиц небесных, но моими любимчиками были обитатели дна морского, моллюски. У меня была хорошая коллекция, собранная на пляже в Блэкпуле. У мамы была голубая ручка, чтобы рисовать волны, и коричневые чернила, чтобы раскрашивать чешуйчатые спинки крабов. А для лобстеров была красная шариковая ручка... “Второзаконие” имело свои недостатки – там часто встречались Мерзости и Непристойности. Поэтому, когда мы читали о незаконнорожденных или о чьих-то раздавленных тестикулах, мама переворачивала страницу и говорила: "Оставим это Господу". Но когда она уходила, я украдкой туда заглядывала и очень радовалась, что у меня тестикул нет. Само это слово смахивало на какие-то внутренности, только были они почему-то снаружи, и мужчинам в Библии их вечно отрезали, а потом они не могли ходить в церковь. Ужас какой.
"Не апельсинами едиными"
Моя мать хорошо знала язык. Отец толком так никогда и не научился читать – он делал это медленно, водя пальцем по строке, но ведь он ушел из школы, когда ему было двенадцать, и сразу стал работать в доках Ливерпуля. А до того, как ему исполнилось двенадцать, никому даже в голову не приходило читать ему книги. Его отец был пьянчугой и часто брал маленького сына с собой в паб, оставлял его снаружи, а через несколько часов вываливался из забегаловки и неровной походкой плелся домой. О моем папе, уснувшем на ступеньках, он не вспоминал.
Папа любил, когда миссис Уинтерсон читала вслух, и я тоже. Мы усаживались, а она всегда вставала перед нами – у нее выходило очень задушевно и в то же время весьма впечатляюще.
Мама читала библию каждый вечер в течение получаса; начав с первых страниц, она со временем неукоснительно озвучивала нам все шестьдесят шесть книг Ветхого и Нового Заветов. Когда она добиралась до своей любимой части – Откровения Иоанна Богослова и Апокалипсиса, где все взрывалось, а Дьявол был низвергнут в бездну, она давала нам неделю, чтобы передохнуть и обдумать услышанное. А затем начинала заново – Бытие, глава первая. В начале сотворил Бог небо и землю…
Мне казалось, что это огромная работа – сотворить целую планету, целую вселенную – и потом разнести все в клочья, но это одна из проблем буквального восприятия христианства: зачем ухаживать за планетой, если ты знаешь, что в итоге все разлетится на куски?
Моя мать была хорошим чтецом – она читала уверенно и с выражением. Она читала библию так, будто та была написана только что – и может быть, для нее это так и было. Я рано поняла, что заключенная в тексте сила не имеет срока давности. Слова продолжают выполнять свое предназначение.
Рабочие семьи на севере Англии привыкли постоянно слышать в церкви Библию 1611 года и сохранили в каждодневной речи архаичные формы местоимений ‘thee’, ‘thou’ и ‘tha’, и язык этот совсем не казался нам трудным. Мне особенно нравилось выражение "судить живых и мертвых" – вы действительно живо понимаете разницу, если живете в доме с мышами и мышеловками.
[Слово thou (транскрипция [ðaʊ]) ранее являлось местоимением второго лица единственного числа в английском языке – фактически аналог нашего "ты". Впоследствии было вытеснено местоимением второго лица множественного числа you, в силу повсеместного обращения на "вы". По сей день форма thou сохранялась в религиозных текстах для обращения к Господу, став редко употребимой, хотя достаточно часто встречается в разговоре на севере Англии и Шотландии, а также кое-где в США. Стоит в именительном падеже, косвенный падеж thee, притяжательная форма thy или thine.
“the quick and the dead” – фраза из Послания Тимофею: "Итак заклинаю тебя пред Богом и Господом нашим Иисусом Христом, Который будет судить живых и мертвых в явление Его и Царствие Его".]
В шестидесятых годах многие мужчины – именно мужчины, не женщины – посещали вечернюю школу при Мужском рабочем институте или Институте механики – еще одна прогрессивная инициатива, зародившаяся в Манчестере. Идея "улучшения себя" тогда не рассматривалась как занятие для элиты; точно так же не считалось, что все ценности относительны и что все культурные проявления более или менее одинаковы, будь то ужастики студии "Хаммер фильм" или Шекспир.
На занятиях в вечерних школах Шекспира изучали часто, и ни один человек ни разу не пожаловался, что ему сложно понимать язык. Да и с чего бы это? Ничего сложного – это был язык Библии 1611 года. Библия короля Якова появилась в том же году, что и первая разрекламированная постановка шекспировской "Бури". И в этом же году Шекспир написал "Зимнюю сказку".
[Библия короля Якова (англ. King James Version, KJV) — перевод Библии на английский язык, выполненный под патронажем короля Англии Якова I и выпущенный в 1611 году. Вплоть до настоящего времени Библия короля Якова носила статус утвержденного, "авторизованного" королём перевода. Эта Библия является одной из последних книг, в которой употребляется английское слово "thou" ("ты"). В современном английском языке это местоимение употребляется только при обращении к Богу, в театральных постановках оригинальных произведений средневековых авторов (особенно это касается Шекспира), в некоторых традиционных церемониях, восходящих к Средним векам, и в некоторых местных диалектах.
"Буря" (англ. The Tempest) — пьеса Уильяма Шекспира, традиционно считается одной из последних в его творчестве. По жанру это "трагикомедия" — пьеса с трагическими перипетиями, но счастливым концом. Долгое время она не относилась к числу популярных шекспировских пьес, н начиная со второй половины XIX в. слава "Бури" стала расти, и её начали относить к величайшим созданиям шекспировского гения, считать своего рода художественным завещанием Шекспира.
"Зимняя сказка" (англ. The Winter's Tale) — поздняя пьеса Уильяма Шекспира. Была впервые издана в 1623 году в составе Первого фолио как комедия. Позднее её жанр был определен как трагикомедия, поскольку в пьесе содержится трагический конфликт.]
Эта полезная преемственность поколений была разрушена благими намерениями хорошо образованных чиновников, которые не подумали о последствиях внедрения в массовую культуру современного перевода Библии с выхолощенным языком. Результатом стало то, что необразованные мужчины и женщины, вроде моего отца, и дети вроде меня в обычных школах утратили ежедневную связь с четырьмя веками истории английского языка.
Я знала много людей старшего возраста из поколения моих родителей, которые с легкостью, не путаясь и не перевирая, сыпали цитатами из Шекспира, Библии, а иногда даже произносили строки поэтов-метафизиков, вроде Джона Донна, хоть и были не в курсе их источника.
[Джон Донн (1572 – 1631) — английский поэт и проповедник, настоятель лондонского собора Святого Павла, крупнейший представитель литературы английского барокко ("метафизическая школа"). Автор ряда любовных стихов, элегий, сонетов, эпиграмм, а также религиозных проповедей. С переводов Донна на русский язык начал свою литературную карьеру нобелевский лауреат Иосиф Бродский]
Моя мать, будучи от природы пессимисткой, любила встречать каждую новость, любое бедствие или удачу фразой "не спрашивай, по ком звонит колокол..." Произносила она ее весьма подходящим замогильным тоном. Поскольку в евангельских церквях никаких колоколов нет, я и понятия не имела, что здесь речь идет о смерти – до тех самых пор, пока не оказалась в Оксфорде и не обнаружила, что это искаженный отрывок из проповеди Джона Донна, тот самый, что начинается словами "Нет человека, который был бы как остров, сам по себе..." и заканчивается: "а потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол..."
[No man is an island, entire of itself; every man is a piece of the continent, a part of the main. If a clod be washed away by the sea, Europe is the less, as well as if a promontory were, as well as if a manor of thy friend's or of thine own were. Any man's death diminishes me because I am involved in mankind; and therefore never send to know for whom the bell tolls; it tolls for thee.
Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесёт в море береговой утёс, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит замок твой или друга твоего; смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе.]
Однажды папа выиграл в лотерею на работе и вернулся домой, очень довольный собой. Мама спросила, какой же приз ему достался?
"Пятьдесят фунтов и две коробки "Вэгон вилз". (Это были большущие, паршивые шоколадные печенья с фургоном и ковбоем на обертке).
Мама ничего не ответила, так что отец поднажал: "Это же здорово. Конни, разве ты не рада?"
И она изрекла: "Не спрашивай, по ком звонит колокол..."
Так что мы не спрашивали.
У нее были любимые цитаты. Когда у нас взорвалась газовая плита, пришедший мастер сказал, что ему не нравится, как она выглядит, что было неудивительно, поскольку и сама плита, и стена за ней были черного цвета. Миссис Уинтерсон ответила:
"...то грех пред небом,
грех пред умершим,
грех перед природой..."
Ну какая газовая плита такое вынесет?
Ей нравилась эта фраза, и она не раз использовала ее по отношению ко мне; когда какой-нибудь досужий доброжелатель спрашивал, как я поживаю, миссис W опускала взгляд и вздыхала: "Она есть грех пред небом, грех пред умершим, грех перед природой".
На меня это действовало еще хуже, чем на газовую плиту. Меня �
