Около музыки
Наушники
Мы с Никитой совершенно разные. Мой папа как-то сказал про нас – «лёд и пламень». И я обиделся. Потому что понятно же, кто из нас пламень получается. А я, его родной сын, выходит – лёд, что ли?!
У нас общего – только замечания в дневнике. Количество. А вот качество разное. Мне пишут одно и то же: «Не слышит учителя!», «Витает в облаках», «На уроке присутствует чисто физически». Это, конечно, физичка написала. А потом географичка у неё собезьянничала и написала – «присутствует чисто географически». Я вот жду такого же остроумия от математика. С них станется друг у друга списывать изо дня в день. У меня иногда чувство возникает, что они через мой дневник друг с другом перемигиваются.
А вот у Никиты! «Принёс в школу живого ужа», «Поджёг библиотечную книгу». Или вот, последнее: «Прилепил мышь жвачкой к потолку. И в процессе объяснения нового материала она упала на учителя». Мышь, конечно, игрушечная была. Но похожая!!! Конечно, он думал – кто-то из наших будет у доски отвечать. А Маргарита ходит там, ходит, объясняет, объясняет. А мышь – болтается, болтается…
О, что было!!! К директору вызывали, конечно.
А директор наш дверь закрыл и там ему потихонечку говорит: «Кукушкин! Всё прощу. Только объясни – как ты это сделал!» По крайней мере, Никита так потом рассказывал.
Ну вот, а ещё мы ходим в музыкалку. Только я играю на виолончели, а Никита – ударник. Барабаны, значит, и ксилофон. Вот теперь вам, наверное, окончательно всё ясно.
Мы учились в одном классе шесть лет и абсолютно не замечали друг друга. То есть это он не замечал – меня вообще мало кто замечает. А его! Он так устроен – только заходите в класс и сразу видите его. Его светлую растрёпанную голову и жёлтый свитер. «Кукушкин!» – «Я!» – отвечает он и выходит к доске на руках. И наша новенькая физичка внимательно его слушает и не моргнув глазом ставит пятёрку. И спрашивает ещё: «Тоже перевёрнутую ставить?..»
А про наш класс так говорят: «Седьмой „Б“ – это тот, в котором Никита Кукушкин?»
Так вот, однажды мы с нашим оркестром поехали на гастроли. Настоящие гастроли! В Новгород. На три дня. И нас поселили с ним в один номер. Все как-то договорились заранее, кто с кем будет жить, а я – нет. Мне было всё равно. Потому что у меня никогда не было друга. А у Никиты – наоборот! Миллион друзей. И каждый подумал, что Никита поселится с кем-то другим. И потому он тоже остался без соседа.
Ну, нас и поселили вместе. Всё-таки одноклассники.
– С кем ты? – спросила меня Лёлька. Она тоже из нашего класса, нас трое в оркестре из нашего. – Что?! С Никитосом?! Ну ты попал!
И я вдруг обиделся. Во-первых – почему это я «попал»? А во-вторых – за «Никитоса». Потому что мне нравилось, как звучит имя «Никита». Просто и крепко. Говоришь – будто орех перекатываешь за щекой: Ни-ки-та. Согласные – как сухие полешки. Как ксилофон. Ему подходит, он ударник. Никита Кукушкин, па-парам, там-тирам. Будто барабан и тарелочка. А у меня вот дурацкое имя. Пустое какое-то.
Короче говоря, Никита взял карточку-ключ от комнаты и пошёл вверх по лестнице. Хорошо ему – палочки барабанные в рюкзак, и вперёд! А я тащусь со своей виолончелью… В общем, он первым открыл дверь. И сразу, прямо в кроссовках, рухнул на кровать. И заорал:
– Темницы рухнут, и свобода! Нас! Примет! Радостно! У входа!!!
– И братья ключ нам отдадут, – пробормотал я.
– Чего? – удивился Никита. И спросил: – Ты откуда это знаешь?
Я почему-то смутился.
– Ну… Не знаю. Стихи. Это все знают, разве нет?
И добавил:
– Ключ отдай – без него свет не включается!
– Слушай, Оська, а ты, похоже, ничего чел!
Оська. Вот оно, моё имя. Мой ужас. Ося. Одна согласная – и та никакая. Приходится обязательно добавлять «к». Но тут я как-то забыл, что имя у меня некрасивое.
Никита вставил карточку, и стало светло.
Мы проболтали с ним всю ночь. Его ждали в семи местах – играть в карты, травить анекдоты, ходить по гостинице и подсовывать нашим под дверь дурацкие записки. Но опять вышло то же самое – все думали, что он с другими. И за ним даже никто не зашёл.
И хорошо, что не зашли.
Только я сам не понял… Как можно было вот этому человеку… Вот этому лохматому Никите-барабанщику рассказать то, чего я раньше никому не рассказывал. Я вроде бы и не хотел никогда рассказывать, а оказалось – хотел. Очень. Причём всякую ерунду.
Что мы дружили до школы с Лёлькой Погореловой, которая сейчас и не здоровается со мной. Хотя мы соседи. Что мы с ней копали вместе червяков и ловили жуков. Теперь, конечно, странно предположить, что длинную Лёльку в вечных уггах с какими-то блестящими штуками когда-то интересовали червяки.
– Что, прямо в руки брала? – восхищался Никита.
– Ну да… Она первая и брала! И в карманах домой таскала!
– Ух ты… Лёлька, надо же!
…Ну и Никита мне рассказал то, чего никому никогда не рассказывал. Про ту же самую Лёльку. Я обещал, конечно, что – никому. Ну и вам поэтому тоже не расскажу. Надо же, Лёлька. Вот бы никогда не по- думал.
А ещё я показал ему свои стихи. Вот тоже не думал, что кому-то когда-то покажу.
И он… В общем, я знал, что он не будет смеяться. Сразу понял. Но он ещё сказал:
– Надо же… А ведь не ужасные стихи. Ты, Оська, похоже, прямо поэт!
…Утром мы проспали завтрак. Нас разбудил звонок валторниста Кольки Солнцева: «Вы что! С ума сошли! Выезд на репетицию через пять минут!»
Ну, я джинсы натянул, и мы помчались. А Никита вообще спал не раздеваясь.
И я молчал и думал: что, что теперь будет? Посмеётся он надо мной или нет? Над моими стихами, и вообще… Скажет другим? Не скажет?..
У автобуса толпились наши:
– Кукушаныч, садись с нами! Никитос, к нам давай! Ты где вообще тусил вчера?..
А Никита спокойно шлёпнул каждому по ладони и вдруг сказал:
– Не, я вот с Оськой сяду.
Так у меня появился друг.
И я неожиданно оказался с ним везде-везде, и со всеми тоже – мы на гастролях много тусовались. И я с удивлением обнаружил, что мне с людьми хорошо. А я всегда думал, что мне, кроме книжек, никто не нужен.
И плевать было даже на новую куртку, которую мне прожгли сигаретой. Но мама потом плакала. Говорила, что я весь пропах дымом. Что вот, дедушка дымил как паровоз и умер молодым. И не верила мне, что я не курил (хотя это правда).
…А вот Никите сразу поверила. Я, честно говоря, был уверен: наша дружба – на три дня. Только на эту поездку. Потому что так не бывает: что уж такого во мне интересного, чтобы Никита Кукушкин со мной дружил? Ему вон всех всегда мало. А я… Что уж во мне такого особенного, чтобы ему не надоесть? Приедем домой – и привет.
После гастролей я заболел, конечно. Сразу же. Я вообще очень легко заболеваю, даже с удовольствием. Лежал себе и читал с планшета всё подряд.
А вечером в дверь раздался звонок. И я услышал неожиданное:
– А Оська дома?..
Никто раньше так не спрашивал. Я вообще-то далеко живу от школы, семь остановок на троллейбусе.
А Никита приехал.
– Адрес? У Погореловой спросил, конечно! Ты же сказал – вы соседи. – И он поставил в угол свои ролики.
А потом пошёл на кухню очаровывать мою маму.
И мама очаровалась.
– Надо же, Оська. Вот не думала, что ты можешь подружиться с таким интересным мальчиком.
Не думала она. Думала, конечно, что её сын – так, аппарат для поглощения борща.
А потом мы с Никитой придумали группу. Когда он узнал, что у меня гитара есть и что я немного играю.
– О, камрад!!! Забацаем что-нибудь, а, Оська? Перевернём умы. Зажжём с тобой! Чего ты – давай!
И мы дали. Я за неделю научился довольно неплохо на гитаре этой. А Никита, оказалось, играет на клавишах очень прилично. Он раздобыл где-то синтезатор – даром отдали какие-то друзья отца. Жуткий зверь, а не синтезатор. У этого престарелого мастодонта не работало несколько клавиш, но Никита как-то обходился без них. И музыку к нашим песням писал он. Надо же, оказалось, к моим стихам можно музыку. Из них можно – песни. И ещё оказалось, что от музыки, Никитиной музыки, они стали не хуже. Даже, может, и лучше.
Мама, конечно, немного переживала, что я забросил виолончель. Но Никита заверил её, что игра на гитаре «очень развивает гармоническое мышление».
К тому же в одной песне мы вставили виолончель. То есть я там бросаю свою гитару и устраиваю такой виолончельный запил… Самому нравится. Я такого на виолончели никогда не играл и не слышал ни у кого. А Никита там только подыгрывает мне тихонько на тарелочке. Пока на синтезаторной, а потом будет на настоящей. Здорово так – моя виолончель и его тарелочка. Это моя любимая песня, про Лётчика Экзюпери. Я долго боялся эти стихи Никите показывать, думал, он смеяться будет. Ну и вообще, не хотелось, чтобы он его трогал, Лётчика моего, музыку там сочинял… Казалось, испортит. А Никита прямо им заболел. И потом примчался ко мне – и, не снимая куртки, сразу за клавиши. И показал. И оказалось – вообще!.. Сумасшедше здорово. Не думал, что из моих стихов можно такое сделать, настоящее. Да и соло виолончельное там отличное получилось. В общем, Никита считал, что Лётчик Экзюпери – это самая наша хитовая песня. Бомба, говорил.
А потом произошла и вовсе невозможная вещь.
Я вышел за хлебом, а когда вернулся, услышал на кухне Никитин голос. Мама всё восхищалась, что он, ударник, так здорово на синтезаторе играет. А он ей говорит:
– Да что вы, в самом деле. Ваш Оська в сто раз талантливее меня. Что там я – просто знаю несколько аккордов. И перебираю их. За полгода можно выучиться. А вот Оська… Вы хоть стихи его видели? Да вы что! Такие стихи – вообще!!!
И тут он увидел меня. Мои раскрытые от ужаса глаза. И он улыбнулся широко и сказал:
– Ой, камрад… Похоже, я тебя заложил… Извини.
Знаете, что в этом невозможного?.. Что я на него не обиделся. Вообще. Не могу на него обижаться. То есть… То есть я тогда думал, что не могу.
Есть у нас такой человек – Гиреев. Человек этот… В общем, если честно – я бы хотел, чтобы его вовсе не было. Вообще не было – таких, как он. Особенно когда я увидел, как он Мансура ткнул головой о батарею. «Не стой здесь, ты…» – сказал ему Гиреев. И добавил такое слово, которое я не хочу повторять. В общем, смысл этого слова – что Мансур нерусский. Поэтому нечего ему здесь стоять, где Гирееву пройти надо.
У меня прямо всё внутри опустилось. Холодно стало мне внутри. Потому что человек – вот нормальный человек, я же нормальный! – должен был… Должен был что-то сделать. Не знаю что. А я в этот момент очень некстати вспомнил, что я, в общем, тоже не вполне русский. И что Гиреев меня выше на голову и толще раза в полтора. И что мне… И что мне руки надо беречь. И на всякий случай – голову ещё.
Поэтому я подождал, пока Гиреев уйдёт, а потом подошёл к Мансуру. Он сидел у батареи и трогал лоб.
– Больно?
– Отстань, – сказал Мансур.
И я отстал. Но теперь каждый раз, когда я видел Мансура, что-то внутри у меня ухало вниз.
А когда я видел Гиреева… Короче, я предпочитал его не видеть.
Но он сам меня нашёл. Я, в общем, тоже был виноват – нарвался. Просто в тот день никто не сделал английский, кроме меня. Тема была сложная. А я не знал, что она сложная. У меня мама английский в институте преподаёт.
В общем, Гиреев молча забрал мою тетрадь и пошёл что-то оттуда перерисовывать. Я немного посмотрел на крошечную ручку в его огромном кулаке и отполз тихонько в сторону буфета.
А потом вернулся и увидел Никиту. Он стоял ко мне спиной, а вокруг него, конечно, толпился народ. И к нему подошёл Гиреев. А я стоял за таким выступом, вроде колонны, и Гиреев меня не увидел.
Он просто подошёл к Никите и ткнул в него моей тетрадкой.
– На, – сказал он. – Жиду своему отдай.
И Никита… И Никита кивнул. Просто кивнул, и всё.
У меня подогнулись колени. И кончился воздух. И я… пошёл тихонько. Тихонько-тихонько. И дошёл так до самого дома. Семь остановок, безо всякого троллейбуса. Вошёл. Лёг на диван. И перестал думать. Мысли кончились.
А потом в дверь позвонили. И я не открыл. И позвонили снова. И я опять не открыл.
Никита зашёл ещё раз, ближе к вечеру. Мама уже вернулась с работы, и он говорил с ней.
– Что случилось? – спросил он.
Я спрятался на балконе.
– Я не знаю, – растерянно ответила мама и взяла у него мою сумку. – Вышел, наверное, куда-то… Только что здесь был…
Я не ходил в школу три дня. А потом пошёл.
– Оськ… Ты что? – спросил меня там Никита.
Я не ответил. И получил своё «Присутствует на уроке чисто биологически».
Он, конечно, не видел, что я слышал. Но что… Что он – вот так… Ему это – нормально?! Что – «жид»? Да? И… он хотя бы должен был сказать мне. Что у него теперь при виде меня что-то там ухает. Вниз.
И я не понимаю: ведь он не боится Гиреева! Тогда, с Мансуром… Я рассказал ему. И Никита тихо подошёл к этому недоумку и сказал ему несколько слов. Очень тихо. И Мансура больше никто не трогал.
А меня?! А я?!
Я подумал, что мне нужно как-то пережить всего один год. Потом, за девятый, сдам экстерном. Всё равно – хоть на трояки. И пойду в музучилище. Там будут новые люди. Таких, как Гиреев, там точно не будет, в музыкальном таких не может быть.
И дружить я там ни с кем не буду. Хватит. Надружился.
Хотя Никита, конечно, ещё зайдёт. Синтезатор-то у меня. А его надо отдавать. Жаль, что не вышло у нас группы. Вот этого по-настоящему жаль.
У меня всё крутилась в голове наша песня одна, смешная, про людоеда, который терзался выбором – съесть принцессу или нет. И одному скучно, и кушать хочется. Съел, конечно. Голод не тётка. И не дядька.
- Слопал, значит, их высочество
- И рычит от одиноочества-а-а…
Здорово это Никита пел, смешно. В этом месте он должен был бросать свой синтезатор и бежать к барабанам. А пока мы дома репетировали, он взял у мамы разные кастрюльки и лупил по донышкам ладонями, негромко, но так здорово, ух!
Рычит, значит, от одиночества. На самом деле всё это ерунда. По-настоящему мне только Лётчика жалко. Лётчика моего Экзюпери. Что его не будет, никогда. Песни этой. И соло моего виолончельного тоже не будет.
- Просто окно открой
- И смотри, смотри —
- Видишь, машет тебе рукой
- Лётчик Экзюпери,
- С неба – машет тебе рукой…
- Ты ведь тоже,
- тоже видишь его?..
Не может Никита это петь. Не видит он моего Лётчика. Если он вот так просто может кивнуть Гирееву и всё. Если ему это нормально, что меня – таким словом. Ну и пусть, и пусть.
Черт с ней, с дружбой этой. Жил как-то раньше и теперь проживу. А вот Лётчика жаль, что не будет.
…И в этот раз дверь открыла мама. И я услышал непривычное:
– А Иосиф? Дома?
Иосиф. Как странно. Я подписывал этим именем свои тетради, слышал его от взрослых. А сейчас кажется – услышал первый раз.
– Проходи, Никита, – сказала мама, – тапочки надевай, холодно у нас!
– Спасибо, – отозвался он, – я в школе уже поел…
– Никита, – засмеялась мама, – вытащи наконец свои наушники! Никого не слышишь…
И я понял. Вдруг. Сел на пол и чуть не заплакал, как маленький. Всё-таки какой он псих, вечно в своих наушниках. Не слышал он гиреевских слов, просто не слышал. А я устроил трагедию, как дурак.
– Знаешь, Оська, мне всегда казалось – такое дурацкое имя у меня. У всех – нормальные, а у меня – на «а» кончается почему-то. И не сократить никак. Какое-то рабоче-крестьянское. А вот у тебя!!! Сумасшедшее прямо имя. Иосиф. Библейское. Прямо – чувствуешь связь времён. И-о-сиф. С ума сойти…
Ой, то не вечер
Всё-таки до чего у него лицо противное, так бы и двинул в нос. И лоб чистый, не то что у меня. И высокий он, самый длинный в классе. И со своей гитарой ещё. Вот почему меня не отдали на гитару? Почему пианино это дурацкое? Что вот мне с него? Хотя Кирилл и не ходит ни в какую музыкалку, говорит – сам научился. Представляю, как это он сам, три аккорда выучил и бацает.