Советские ветераны Второй мировой войны. Народное движение в авторитарном государстве, 1941-1991
Авторизованный перевод с английского Е. Иванушкиной
В оформлении обложки использованы фрагменты фотографий:
© Photo by marusya21111999 on pixabay.com
© Photo by Andrey on pxhere.com
© Mark Edele, 2008
© Е. Иванушкина, перевод с английского, 2023
© И. Дик, дизайн обложки, 2023
© ООО «Новое литературное обозрение», 2023
* * *
Посвящается памяти Герберта Эделе (1936–2007)
Предисловие автора к русскому изданию
Эта книга была задумана, материалы для нее исследованы, а сама она написана на том отрезке моей жизни, когда я более всего был занят Россией. Первый раз я приехал в новую Российскую Федерацию в 1994 году – на несколько месяцев, для изучения русского языка; позже, в 1995–1996 годах, я снова оставался здесь на длительные периоды времени. После перерыва в несколько лет – за это время я успел основательно подучить русскую историю и язык, сначала в Германии, а потом в США, – уже в 2000 году, я вернулся в Россию в качестве докторанта (аспиранта), и на этот раз посвятил свое время работе в архивах. С 2001-го по 2002-й я провел в стране целый год. То было время, проведенное почти полностью под шуршание старых бумаг и на фоне книжных полок: по будням я штудировал архивные документы, а в выходные сидел в библиотеках. Венцом этих усилий стала диссертация, защищенная в Чикагском университете в 2004 году. Чуть позже, в том же самом году, я перебрался в Австралию, где принял пост преподавателя в Университете Западной Австралии. В 2006-м я вновь оказался в России: для работы над книгой на основе диссертации потребовались дополнительные материалы и документы. Сама рукопись будущей книги родилась под солнечным небом города Перта – воистину удивительного места для осмысления русского прошлого. Книга увидела свет в 2008 году в издательстве Оксфордского университета.
«Советские ветераны Второй мировой войны» – моя первая книга. Сначала архивные штудии, а позже и работа над текстом выковали из студента-историка профессионального ученого. Во многом это перерождение произошло в России и состоялось на русском языке. Ведь я так никогда и не смог избавиться от своего отчетливо русского акцента, думая о многоязычии прошлого. Россия почти всегда со мной, в моих думах – пусть даже после выхода этой работы и рождения моей дочери годом позже фокус моих исследований изменился. Сперва я сосредоточился на архивах в США и Германии – сколь легче работается молодому отцу, если в обеих странах живет по бабушке! Позже я прильнул к репозитариям трех «балтийских сестер» и Украины – и вновь, гражданину Европейского союза так легче работается, ибо не надо печься о визах, приглашениях и выкраивать из расписания целые недели. Так, мало-помалу, из историка России я превратился в историка многонационального Советского Союза. Но ко времени выхода этой книги мне еще лишь предстояло пройти этот путь.
В конце девяностых и начале нулевых, когда я только начал накапливать материал для своей работы, мало кто из исследователей работал над социальной историей послевоенного СССР. Да, Елена Зубкова написала замечательную книгу, сосредоточившись на послевоенном советском обществе. Но этот труд был лишь первым «подходом к снаряду» и не раскрывал всей глубины темы. За время моих собственных попыток нащупать пульс послевоенной советской жизни и понять ее, занявших следующие десять лет, были напечатаны и другие книги и статьи по теме. Сегодня же по моему сюжету существует вал литературы: это целые библиотеки на русском, немецком, английском, посвященные разным аспектам советского общества и его культуры после 1945 года. Вышло так, что моя книга была лишь частью нового веяния, оформлявшегося в научном мире, той волны, что была незаметна для меня, запершегося в архивах и кропотливо пытавшегося докопаться до смысла первоисточников. В то же время именно эта волна несла мою работу вперед через общение с коллегами и чтение их трудов.
Приступая к написанию этой книги, я считал себя социальным историком – вполне старомодный выбор в англоязычной академии тех лет, находившейся в плену разнообразных форм культурной истории. Впрочем, и это положение вещей оказалось лишь временным: чем больше коллег приходили к осознанию того, что надо заниматься вопросами общественных институтов, структур и сюжетами «простой советской жизни», тем более и более социальная история приобретала вес. И я тоже был участником этого процесса, в те годы совершенно не ведая об этом.
Восстанавливая историю ветеранов-красноармейцев после войны, я все сильнее ощущал, как течение мысли уносит меня в воды истории права, а со временем и в сферу политической истории. В этом смысле книга сделалась краеугольным камнем в деле воспитания меня как историка, коим я стал в будущем – ученого, который интересуется многочисленными особенностями зарождения и трансформации разнообразных форм социального и политического. И поныне весь объем моей научной деятельности, творимой и преподносимой на английском (с немецким акцентом), продолжает нести на себе печать русского прошлого.
Кем я точно не являюсь, так это военным историком, пусть меня иногда и принимают за такового: до сих пор помню свое удивление, узнав, что мою диссертацию внесли в компендиум «диссертаций по военной истории». Нет-нет, эта книга – история не войны, а лишь тех, кто на ней был и кто ее пережил. Это история жизни после конфликта. Сам я человек сугубо гражданский: ненавижу войну во всех ее проявлениях и предпочел бы жить в мире, где она не демонстрирует человечеству свой уродливый лик. Конечно, все эти оговорки не значат, что я не уважаю солдат и офицеров, которые сражаются за правое дело; напротив, иногда я даже восхищаюсь ими.
Рабоче-крестьянская Красная армия в годы Второй мировой войны зачастую сражалась доблестно. И дело защиты своих домов, родных очагов и «отеческих гробов», своих женщин и детей от кровавого нашествия нацистских орд без сомнения было правым. Однако советский опыт Второй мировой явно выходил за обозначенные черно-белые пределы всенародной, отечественной по своему характеру войны. Не все считали Польский поход 1939 года правым делом. Трудно утверждать, что РККА хорошо сражалась в пронизанные холодом месяцы Советско-финляндской войны 1939–1940 годов. Сместившись на временно́й линейке Второй мировой, мы видим, что многие в странах Балтии, на Украине, да и в целом в Восточной Европе горячо приветствовали освобождение от нацистской оккупации. Но эти же люди проявили куда меньший энтузиазм относительно установленных в их странах режимов. В итоге освобождение для этих людей слилось с началом еще одной несвободы.
Не могу утверждать, что я с предельной четкостью понимал хоть что-то из вышесказанного в те годы, когда писал эту книгу. Как бы то ни было, тогдашний я бился над тем, чтобы изыскать способ объективно и не противореча духу истины соединить все эти события в одном общем и широком объяснительном пространстве, в новой истории Советского Союза в годы Второй мировой войны. Все остальное придет позже, вылившись в книгу, вышедшую в 2021 году, «Сталинизм на войне»[1], в которой я подхожу к истории сталинизма, пересекая национальные границы и сплавляя истории стран-участниц воедино; эта новая работа основана не только на российских архивах, но и на документах из украинских, балтийских, немецких и американских хранилищ, в которых я трудился начиная с 2008 года, то есть с момента выхода настоящей работы.
Книга, которую вы держите в руках, в этом плане контрастирует с моими последующими трудами: здесь «Вторая мировая» есть лишь одно из имен Великой Отечественной войны 1941–1945 годов. И это тоже в каком-то смысле своеобразная дань тому влиянию, которое было оказано на написавшего ее молодого историка чтением русской литературы, освоением русской культуры, изучением русской историографии. Одним словом, эта книга – самая «русская» из тех, что я написал, нравится это кому-то или нет.
То, до какой степени настоящая работа – о русской, а не о советской истории, легко проследить по тому пути, которому следует мой рассказ. Бесспорно, периодически на ее страницах мелькают нерусские имена и нерусские сюжеты, но все же по большей части повествование имеет отношение к постсоветской России и той истории, что стала для нее идеологическим фундаментом. Что стало с ветеранами, оказавшимися в четырнадцати независимых государствах после распада СССР, остается за кадром. Не стоит удивляться такому «русоцентризму»: все же я учился на историка-русиста, все мое чтение было на русском, а исследуемые архивы находились в России. Мое знакомство с некоторыми из упомянутых постсоветских стран, в особенности с Украиной и тремя балтийскими республиками, состоялось позже, когда эта книга уже вышла в свет. Оглядываясь на прожитое из последних дней 2022 года, указанный «русоцентризм» может быть как самой заметной слабостью работы, так и, для российского читателя, самой ценной ее частью: ведь по сути, несмотря на название, книга повествует не о «советских ветеранах Второй мировой войны», а о «русских ветеранах Великой Отечественной».
Как показано в этой книге, с затиханием грома последних боев войны не заканчиваются. Мир не наступает вдруг и внезапно. Последствия войны саднят целые десятилетия. О не вернувшихся с фронта сыне, муже, брате или отце до конца своих дней скорбят те, кто теперь обречен жить без них. Пропахшие порохом и гарью ветераны на ощупь ищут свой путь обратно в мирную жизнь, «на гражданку», учась заново жить с тяжкой ношей памяти о годах, полных крови и смерти. Целые общественные слои, группы и институты беспощадно перепахиваются войной, оставляющей глубокие борозды в виде смертей как уже пришедших в этот мир, так и тех, кто никогда не родится на свет, потому что павшие не заводят семей. Крошатся здания, покалеченные в годы войны, подобно людям, живущим в них. Изнашивается поддерживающая социум материальная культура, ведь ее столь стремительно пожирало пламя войны и истачивала экономика, с головокружительной скоростью перелицованная на военный манер. Наконец, вокруг всей этой немеркнущей муки, словно вокруг негасимого очага, возводятся целые культуры, пытающиеся понять, как же весь этот военный кошмар вошел в нашу жизнь и что делать с ним теперь, когда наступили мирные дни. Складывается особая память: цель ее в том, чтобы хоть как-то примириться с утратой, болью, ужасом и жестокостью, которые были пережиты как отдельными людьми, так и целыми группами, – ведь все это надо нести дальше. Часть из указанных феноменов представлена в этой книге, использующей годы Великой Отечественной как показательный пример. Впрочем, некоторые из описанных историй, к сожалению, остаются релевантными и для прочих войн, которым суждено тоже когда-то закончиться.
Марк ЭделеМельбурн, Австралия, декабрь 2022 года
Предисловие
Эта книга написана человеком, который родился в Германии, часть своего образования получил в Америке и уже давно живет в Австралии. Я представитель того поколения, которое слишком молодо, чтобы помнить годы войны и тоталитаризма; наше взросление в Европе пришлось на поразительно долгий период стабильности, мира и невиданного процветания континента, поддерживаемого государством всеобщего благосостояния, живым общественным дискурсом, демократическим правлением. Представителям моей возрастной когорты нужно обладать очень богатым воображением, чтобы просто представить себе, что значит жить при тоталитарной диктатуре, авторитарной системе и экономике дефицита – или же с оружием в руках защищать подобный порядок ценой собственной жизни. Остается только надеяться, что если кому-то из еще здравствующих советских ветеранов доведется прочитать эти строки, то они простят автору неспособность понять все это в полном объеме.
То, что в итоге было мною исследовано, понято и усвоено, обусловливалось не только усердной работой, но и людьми, которые учили, растили и направляли меня. Мои родители, Герберт и Бригитта Эделе, прежде чем отправить сына в большую жизнь, воспитали во мне любовь к дискуссиям и уважение к учебе. Я решил посвятить эту книгу моему покойному отцу, и это нечто большее, чем просто жест скорбящего сына. Именно он, настоящий самоучка, открыл для меня увлекательный мир исследовательской работы, частенько вскакивая во время жарких обеденных обсуждений и убегая в свой кабинет только для того, чтобы вернуться с книгой или томом своей любимой энциклопедии – и поделиться с семьей тем, что казалось ему правильным.
После того как я покинул родительский дом, а со временем и родную страну, мне посчастливилось встретить других людей, которые воспринимали мир примерно так же. Хубертус Ян, Сьюзан Моррисси, Йорг Баберовски, Тобиас Хольцленер и покойный Николаус Вентурис, каждый по-разному, вносили свой неоценимый вклад в мое профессиональное и личностное развитие в университетские годы в Германии. Благодаря им у меня появился шанс стать аспирантом несравненного образовательного учреждения – Чикагского университета. Здесь я встретил людей, которые глубоко повлияли на то, как я думаю и живу. Ричард Хелли, Рон Суни, Майкл Гейер, Ми Накачи и Чарльз Хачтен способствовали моему становлению в чикагские годы – иногда противоречиво, но всегда интересно. Шейла Фицпатрик оказала особо существенное влияние на подготовку моей докторской диссертации, из которой позже и родилась эта книга. Шейла стала для этого проекта, используя немецкое слово, самой настоящей Doktormutter – научной матерью; и это помимо того, что она и так была для меня образцовой ролевой моделью. Имелась у меня и «научная сестра». Дебра Макдугалл вошла в мою жизнь немного позже, причем совсем в иной роли, нежели роль научной наставницы, но ее просвещенность, деликатность, тактичность, терпение, дружба и любовь положительно повлияли на эту книгу и, возможно, сделали чуть лучше меня самого.
Мне посчастливилось в общей сложности на четырнадцать месяцев полностью погрузиться в архивные и библиотечные фонды Москвы, Воронежа, Нижнего Новгорода и Екатеринбурга – без какой-либо другой причины, кроме как попытаться выяснить, что происходило с советскими ветеранами после войны. Это роскошное времяпровождение было бы невозможным без щедрой поддержки четырех учреждений: Чикагского университета, предоставившего средства на мою ознакомительную поездку в Россию в 2000 году; Немецкой службы академических обменов (DAAD), финансово поддержавшей год докторских исследований в России в 2001–2002 годах; Университета Западной Австралии и Австралийской академии гуманитарных наук, чьи программы исследовательских грантов и стипендий для гуманитарных поездок – Research Grant и Humanities Travelling Fellowship соответственно – покрыли расходы на еще одну мою научную командировку, состоявшуюся в 2006 году. Обдумывание, написание и переписывание текста, а также дальнейшие изыскания стали возможными благодаря стипендиальным и грантовым программам Чикагского университета (Century Fellowship и Mellon Dissertation Year Fellowship) и Университета Западной Австралии (Research Grant и Humanities and Social Sciences Publication Grant of the Faculty of Arts), а также множеству небольших стипендий на научные командировки, выделенных мне последним из упомянутых университетов.
В ходе всей этой работы Дональд Фильцер, Елена Зубкова, Жан Левек, Владимир Козлов и Кэтрин Мерридейл помогали мне с подбором источников. Дональд и Жан, а также Бен Зайчек, Чарльз Хачтен, Кристофер Бертон и Беата Физелер позволили ознакомиться со своими еще не опубликованными рукописями. Влияние последней на мой труд станет очевидным для читателя, когда он доберется до главы 4. Выступлению Амира Вайнера на конференции в Чикаго в 2000 году я обязан самим зарождением интереса к ветеранской теме. Крис Бертон преподал мне азы работы в архиве, читал и комментировал как диссертацию, так и рукопись книги и подарил мне выражение «эпопея возвращения». Сотоварищи из числа таких же, как и я, «архивных крыс» – Лоренц Люти, Вольфганг Мюллер, Пол Стронски, Элеонора Гилбурд, Джулия Ландау, Геро Федтке, Саймон Эрц, Джулиана Ферст и Полли Джонс – поддерживали меня во время работы в Москве и продолжали подбрасывать подходящую литературу в дальнейшем.
Ветераны, с которыми мне удалось пообщаться в Воронеже, быстро переоборудовав офис своей организации в гостиную, угощали меня чаем и «тем, что покрепче» – под тосты за мир и дружбу между народами, – а также щедро одаривали меня воспоминаниями. Они знали, что имеют дело с немцем, и я до сих пор восхищен их великодушием. Огромную помощь в работе над книгой оказали библиотечные работники – сотрудники Российской государственной исторической библиотеки и Российской государственной библиотеки (обе в Москве), Баварской государственной библиотеки в Мюнхене, Библиотеки Джозефа Регенштайна при Чикагском университете, Библиотеки Рида при Университете Западной Австралии, а также архивариусы всех учреждений, перечисленных в библиографии. В особенности я хотел бы отметить помощь Джун Фаррис, библиографа-слависта из Библиотеки Регенштайна. Исследовательское содействие мне также оказали Лейт Пассмор, Салли Карлтон и Джулия Фейн.
Николай Митрохин выступил моим компаньоном, учителем русского языка и гидом по ночной жизни Москвы. Без него пребывание в этом городе было бы гораздо менее продуктивным и явно более скучным (хотя, может быть, чуть более трезвым). Коля, который виртуозно ориентируется в опубликованных источниках, посвященных послевоенному Советскому Союзу, с радостью делился со мной своими познаниями. Без его помощи, в частности, я не смог бы написать разделы, посвященные отношению ветеранов-фронтовиков к религии. Особенно запомнился один вечер зимой 2001–2002 годов в маленькой неухоженной квартирке, которую он тогда снимал неподалеку от станции метро «Чистые пруды» – всего в квартале от вечно прокуренного интеллигентского притона «Проект О. Г. И.», служившего ему едва ли не гостиной. Мы собирались идти ужинать, и я с нетерпением ждал, пока Коля отправит пару срочных электронных писем. Заметив мое голодное нетерпение и желая отвлечь меня, он протянул какую-то книгу: «Вот, посмотри, может быть, заинтересует». Это были мемуары Николая Дьякова, которые потом заняли центральное место в главе 4 моей работы.
Процесс превращения диссертации, перенасыщенной эмпирическими данными, в удобочитаемую книгу происходил в основном под голубым небом Западной Австралии и частично под не столь голубым небом Саут-Бенда, штат Индиана. И здесь я хотел бы поблагодарить факультет антропологии Университета Нотр-Дам за великодушное обеспечение рабочим пространством приезжего ученого, который тогда еще только собирался стать супругом приглашенного доцента, преподающего в этом учебном заведении. Что касается Университета Западной Австралии, то местные коллеги и друзья всегда позволяли мне почувствовать себя здесь как дома и служили постоянным источником интеллектуальной и эмоциональной поддержки. В частности, я хотел бы поблагодарить Ричарда Босуорта, Андреа Гейнор, Джейми Мойра, Джереми Мартенса, Итана Блу, Роба Стюарта, Нормана Этерингтона, Джузеппе Финальди и Сью Брумхолл за дружбу, человеческую и научную.
Будучи одним из первых читателей манускрипта, Ричард Босуорт отредактировал и прокомментировал его в рекордные сроки. Его бурная реакция на мой тяжелый слог, выраженная в сделанных красными чернилами пометках типа «ну нет, тьфу!», ощутимо способствовала дальнейшему совершенствованию текста. То, что описываемые мной солдаты по-прежнему перемещаются по страницам книги в «теплушках», а не в «товарных вагонах» (carriages, по его мнению – «куда более подходящее английское слово», нежели cattle cars), объясняется сугубо моим непреодолимым упрямством. В одном случае Ричард также выступил в роли высококвалифицированного научного ассистента, переведя на английский фрагмент нужных мне итальянских мемуаров. Шейла Фицпатрик и Дебра Макдугалл прочитали все, что я написал, причем несколько раз; мою благодарность им невозможно выразить в словах. Наконец, огромную пользу мне принесли замечания Кристофера Уилера и трех анонимных рецензентов, приглашенных издательством Оксфордского университета, а также дотошная корректура Хубертуса Яна.
Эта книга рождалась в диалогах со многими людьми на конференциях и семинарах. Отдельные ее фрагменты, а также рабочие варианты представлялись на семинарах по социальной теории, изучению России и современной европейской истории в Чикагском университете; на семинарах по русской истории в Университете Иллинойса и Университете Майами; на аспирантских исторических семинарах в Университете Западной Австралии; на ежегодных съездах Американской ассоциации содействия славяноведческим исследованиям в 2002, 2003, 2005, 2006, 2007 годах; на двухгодичной конференции Австралазийской ассоциации европейской истории в Университете Мельбурна в 2005 году; на конференции по случаю презентации сборника, подготовленного в честь Шейлы Фицпатрик, в том же учреждении в 2006 году; на семинаре по российской истории Института перспективных исследований в Университете Западной Австралии; на немецких коллоквиумах по истории Восточной Европы в Берлинском университете имени Гумбольдта (2002), Билефельдском университете (2002) и Тюбингенском университете (2000, 2006); в Комитете по изучению России и Восточной Европы Кембриджского университета (2006). Часть введения и некоторые разделы главы 8 были впервые опубликованы в журнале «Slavic Review» в 2006 году (vol. 65, № 1, р. 111–137).
Часть I. Реинтеграция
Введение. Последствия войны
Первая половина XX века была периодом, отмеченным массовыми армиями и массовыми смертями; центральным опытом того времени стал опыт войны. Никогда прежде под ружье не ставилось так много людей, и никогда люди в таком количестве не принимали смерть от рук своих собратьев. Согласно одному из имеющихся подсчетов, Первая мировая война принесла Европе в шестнадцать раз, а Вторая мировая война – в пятьдесят раз больше военных смертей, чем Тридцатилетняя война; даже в сравнении с бойней революционных и наполеоновских войн речь идет о превышении в два раза и семь раз соответственно[2]. Подобные катаклизмы не могли не оказать серьезнейшего влияния на затронутые ими общества. Моя книга посвящена одному из результатов той «эпохи насилия», которую Европа и мир пережили между 1914-м и 1945 годами – а именно тому, как ветераны-фронтовики превращались в советском обществе в новую социальную и политическую силу[3].
Когда немецкая армия 22 июня 1941 года напала на Советский Союз, империя Сталина была государством-изгоем, которое было обременено множеством внутренних проблем, проистекавших из перипетий его нелегкой истории. Первая в мире успешная социалистическая революция, состоявшаяся в России в 1917 году, стала результатом масштабных изменений, инициированных в XIX веке распространением промышленной революции и становлением массовой политики. В России эти потрясения были усугублены разрушениями Первой мировой войны (1914–1918) и последовавшей за ней кровавой Гражданской войны (1918–1921). Союз Советских Социалистических Республик, вышедший из этого горнила насилия и хаоса, боролся с международной изоляцией, институциональной слабостью и экономической отсталостью. К 1941 году советский режим уже растерял значительную часть народной поддержки, которой он пользовался в послереволюционный период, и сталкивался с враждебностью широких слоев населения. В конце 1920-х и на протяжении 1930-х годов, готовясь к неизбежной и насильственной конфронтации с капиталистическим миром, наиболее радикальные члены большевистской партии – теперь их возглавлял жестокий Иосиф Сталин – попытались преодолеть технологическую и военную отсталость страны и одновременно устранить своих внутренних врагов. Всего за несколько лет и ценой невероятных человеческих страданий воинствующее меньшинство затащило патриархальную Русь, упирающуюся и стенающую, в большевистскую версию современности[4].
Общество, которому предстояло в 1941–1945 годах выдержать нацистское вторжение, было продуктом того агрессивного натиска большевистской власти, которому подверглось большинство советского населения. В этом натиске можно выделить два этапа. Сначала произошло то, что современники называли «великим переломом» 1928–1932 годов, сегодня более известным под именем «сталинской революции сверху». Этот процесс сочетал в себе атаку на традиционные элиты, подкрепляемую ускоренной подготовкой новых рабочих кадров, с форсированной индустриализацией и гражданской войной против крестьянства. Для того чтобы подчинить тех, кто должен был оплатить издержки «первоначального социалистического накопления», сельское население поголовно загонялось в колхозы. Первая атака на патриархальную Русь обернулась катастрофическим падением сельскохозяйственного производства, голодом и нарастанием противодействия внутри самой коммунистической партии; все это способствовало частичному отступлению и переходу к более разумным темпам социальных преобразований. Давление на общество возобновилось во времена так называемого Большого террора 1936–1938 годов, когда Сталин провел кровавую чистку всего советского населения, истребив множество реальных и потенциальных врагов, включая и многих сторонников своего правления[5].
Результаты этих революционных потрясений были противоречивыми. С одной стороны, они породили социальную аномию, или то, что Моше Левин назвал «обществом зыбучих песков», для которого были типичны разрушенные жизни, личности и семьи, эфемерность и неустойчивость общественных связей, значительная социальная и географическая мобильность[6]. У многих советских людей накопились веские причины, чтобы возмущаться сталинскими порядками и, следовательно, надеяться на избавление от них – по-видимому, в 1941 году эти надежды очень недолго связывались с вермахтом[7]. С другой стороны, революционные сдвиги создали жесткую социальную структуру, в основе которой были ранг и статус – что-то весьма похожее на мирную версию военной экономики[8]. Хорошо известно, что большевистская революция создала полицейское государство, которое использовало террор, запугивание, пропаганду и слежку, добиваясь переделки общества в соответствии со своими устремлениями. Но в дискуссиях о государственном насилии и навязываемой идеологии как центральных пунктах советской системы иногда забывают упомянуть об экономических аспектах стабильности большевистского режима[9]. Бо́льшая часть потребительских товаров и услуг производилась и распределялась самим государством, которое руководствовалось при этом собственными нуждами: чем больше пользы гражданин мог принести режиму, тем больше благ он получал. Представители нового «служилого класса», прошедшие выучку «сталинской революции» и назначенные на должности, которые освободились в ходе «великих чисток», жили гораздо комфортнее большинства рабочих, не говоря уже о крестьянах. Причем даже на нижних этажах социальной пирамиды сохранялось такое же жесткое расслоение, гарантирующее преуспевание одних за счет других. Иными словами, плановая экономика была одним из главнейших механизмов, обеспечивавших согласие с большевистским проектом и принуждавших к участию в нем: как предполагалось, кто не работает на официоз, тот не ест. Однако серьезные дисфункции этой централизованной экономики дефицита обусловливали параллельное существование другой экономики – сферы частично или полностью нелегальных рыночных и псевдорыночных сделок. Наличие этой теневой экономики позволяло людям, несмотря на пустые прилавки, выживать в индустриальном обществе, ориентированном на удовлетворение военных нужд, а не потребительского спроса[10].
После 22 июня 1941 года это уже отмобилизованное общество с легкостью можно было ставить на военные рельсы. В определенных отношениях война означала ослабление социального контроля; это объясняет, почему многие советские граждане вспоминают военные годы как время относительной «свободы» – несмотря на то, что террор в тот период не ослабевал[11]. Многие из тех советских людей, кто поначалу не был убежден в том, что бороться за товарища Сталина стоит, вскоре встали в строй: новые властители оказались хуже прежних. Конечно, весьма соблазнительно порассуждать о том, что, будь немцы менее жестокими по отношению к гражданскому населению, им, возможно, удалось бы выиграть войну на Востоке: ведь они вполне могли использовать повсеместное недовольство сталинским режимом и выдать свой завоевательный поход за освободительную кампанию. Проблема, однако, в том, что это теоретическое допущение совсем не берет в расчет ни реалии боевых действий, ни особенности идеологических оснований. Позиция немцев оставалась ущербной в двух отношениях сразу: во-первых, они были расистами, а, во-вторых, развязанную ими войну можно было выиграть только посредством тактики, граничащей с геноцидом – и это в лучшем случае. Германия с самого начала значительно уступала противнику в живой силе и технике, и единственным путем к победе было нанесение еще одного из тех молниеносных ударов, какими вермахт прославился с 1939 года. Такой прием предполагал быстрое передвижение бронетанковых дивизий, но плохие дороги на Востоке и огромные здешние расстояния воспрепятствовали этому. К тому же немецкая армия по-прежнему в значительной степени зависела от конной тяги. Военным специалистам хорошо известно, что единственным способом справиться с подобными сложностями всегда оставались реквизиции и мародерство – по сути, старые обыкновения всех армий. Но в такой отчаянно бедной стране, как Советский Союз, обращение к подобной тактике автоматически влекло за собой массовый голод среди покоренного населения. Это, впрочем, не было какой-то особой проблемой для немецкого верховного командования. Вопреки многочисленным и повторяющимся попыткам обелить деяния гитлеровских солдат, большая часть командного и рядового состава разделяла нацистскую установку, согласно которой немецкой армии на Востоке приходится иметь дело с еврейскими, славянскими или азиатскими «недочеловеками». Причем это предубеждение лишь усиливалось беспросветной нищетой, обнаруженной немцами в СССР, и неистовством противника, с которым они столкнулись в боях[12].
Советское общество, оставаясь под суровым руководством сталинского режима и реагируя на смертельную угрозу войны на уничтожение, исходящую от врагов-расистов, приняло брошенный ему вызов. Красный колосс выставил против гитлеровцев 34,5 миллиона солдат и офицеров регулярной армии, а также десятки или, возможно, сотни тысяч «партизан»[13]. Эти простые, в общем-то, люди, обычные мужчины и женщины, совершили то, чего до них не удалось сделать никому, – они остановили, развернули и разгромили непобедимый вермахт в одной из самых жестоких войн прошлого века[14]. Эта победа досталась горькой ценой неимоверных потерь и ужасающих страданий. Советский Союз потерял 25 миллионов, а может быть, и 27 миллионов жизней, в основном гражданских лиц; среди них по меньшей мере 7,8 миллиона составили военнослужащие регулярной армии[15]. Согласно официальной статистике, почти 3 миллиона бойцов вернулись с фронта инвалидами; кроме того, смело можно предположить, что еще более великим было число тех, кто позже страдал от физических, психических и социальных последствий этой грандиозной бойни[16]. Моя книга – как раз об этих мужчинах и женщинах, о том, как бывшие фронтовики и фронтовички пытались встраиваться в жизнь послевоенного общества и находить для себя место в одной из самых суровых социально-политических систем Европы.
После завершения боевых действий ветераны всех воюющих стран требовали для себя признания и поддержки. Организованные движения выживших на поле боя нередко оказывали заметное влияние на политический процесс. Разумеется, принимаемые государственной властью законодательные меры, как и политические ориентиры ветеранского движения, варьировали от страны к стране, но потребности, запросы и требования бывших солдат повсеместно оказывались в центре политической борьбы. И действительно, к 1935 году ветераны на Западе обозначили себя в качестве такой «политической проблемы», весомость которой позволила внести термин «veteran» в популярную «Энциклопедию социальных наук», где он весьма логичным образом разместился между понятиями «vested interests» и «veto»[17]. Те, кто выжил в боях, внесли огромный вклад в искусство XX века: так, трудно представить себе литературу межвоенной поры без Георга Гроша, Зигфрида Сассуна, Эрнста Юнгера, Эриха Марии Ремарка или Эрнеста Хемингуэя; послевоенную литературу – без Гюнтера Грасса или Джозефа Хеллера; теорию культуры – без Раймонда Уильямса; историю – без Эдварда Палмера Томпсона. Учитывая этот общий контекст, один из главных тезисов моей книги покажется, возможно, не слишком оригинальным: после Второй мировой войны ветераны стали важной социальной силой в советском обществе. В конце концов, бывшая Российская империя, ныне переименованная в Союз Советских Социалистических Республик, вынужденно приняла на себя непомерную долю страданий, разрушений и смертей той войны. Из примерно 60 миллионов погибших, которых унесли фурии немецкого милитаризма и расизма, по меньшей мере 42 % пришлись на советские потери[18].
С победой страдания не закончились; советские ветераны возвращались в разоренную и опустошенную страну. Безусловно, и до нападения немцев в Советском Союзе царила экономика дефицита, но материальные разрушения, вызванные войной, трудно переоценить. По официальным данным, 1710 городов и поселков, а также более 70 000 деревень были стерты с лица земли. Совокупные экономические издержки всеобщей разрухи более чем в двадцать раз превышали национальный доход 1940 года. Два миллиона человек встретили день Победы, проживая в землянках, а не в нормальных домах[19]. Что еще хуже, деструктивную политику 1930-х годов возобновили сразу же после того, как победа была обеспечена. Победоносная война убедила политическое руководство СССР в том, что «сталинская революция» была верным курсом, и, ожидая столкновения с Соединенными Штатами Америки, диктатор не видел иных вариантов, кроме как восстановить страну по довоенному образцу. Разделяемым многими гражданами надеждам на послевоенное смягчение режима, отмену колхозов или более свободный культурный климат не суждено было сбыться. Несмотря на серьезные дискуссии об экономических реформах, которые велись в государственном аппарате, никаких преобразований не последовало. Колхозный строй был восстановлен, творческую интеллигенцию снова начали терроризировать, а ветеранам было велено возвращаться к работе, а не почивать на лаврах боевых заслуг. Война закончилась; пора готовиться к следующей[20].
Впрочем, каковы бы ни были намерения режима, наследие войны нельзя было упразднить. Просто игнорировать произошедшее не получалось: слишком глубоки были шрамы, слишком страшны воспоминания, слишком велики разрушения. Постепенно оформлялась культура памяти, которой предстояло стать важным наследием войны[21]. Послевоенный сталинизм предпринял попытку подменить память о массовых страданиях и массовом героизме нарративом, который фокусировался на Сталине как «главном герое войны». Но с 1953 года, после смерти диктатора и десталинизации официального дискурса, начала появляться более популистская версия Победы. Культ того, что на государственном уровне было названо «Великой Отечественной войной», окончательно оформился в 1965–1985 годах; этот период был отмечен частичной ресталинизацией, а также патриотической помпезностью и монументальностью[22].
В разные периоды оформления этого культа ветераны приобщались к нему в различной мере. Но даже на первой стадии они ни в коем случае не молчали. Официальная репрезентация возвращения домой в виде преисполненного энтузиазма погружения вернувшихся героев в тяжкий труд по строительству (или обновлению!) социализма разделялась частью ветеранов, выдвинувшихся в послевоенные годы на руководящие посты по всей стране. Но такие люди составляли меньшинство. Временами фронтовики пытались публично отстаивать собственное право помнить войну такой, какой она запечатлелась в их памяти – включая страх, панику, любовь на передовой[23]. В целом же восприятие возвращения к мирной жизни, несмотря на перегруженность сталинскими клише, было гораздо сложнее, чем представляется некоторым историкам. Даже такая послевоенная классика, как вышедший в 1947 году роман Петра Павленко «Счастье», в котором изображалось преодоление фронтового увечья посредством волевого порыва, рисовала довольно безотрадную картину ветеранской послевоенной жизни, включая болезни, нищету, отчаяние[24].
До смерти Сталина партийные руководители, прошедшие войну – в основном пожилые мужчины, которые еще до 1941-го занимали то или иное высокое положение в гражданской жизни, – были наиболее слышимой ветеранской группой. Но во время хрущевской культурной либерализации, начавшейся в 1956-м и получившей название «оттепель», о себе заявила другая элита ветеранов: молодые писатели и кинематографисты, которые разрабатывали свою версию военного опыта и возвращения «на гражданку». Эти люди достигли интеллектуальной зрелости в военные годы, после войны углубились в изучение литературы, искусства и кино, а в период «оттепели» начали доминировать в художественном производстве[25]. Некоторые ветераны-интеллектуалы – например, писатель Виктор Некрасов (1911–1987) – до войны реализовались в одной профессии, но под влиянием пережитого изменили свою жизненную траекторию[26].
Именно в этот период были опубликованы некоторые из самых лучших (и наиболее сложных) описаний возвращения бывших фронтовиков домой: среди них, в частности, повесть Виктора Некрасова «В родном городе» (1954) и роман Юрия Бондарева «Тишина» (1962)[27]. Тогда же появились несколько кинематографических шедевров на ту же тему, например, фильмы Григория Чухрая «Баллада о солдате» (1959), в котором режиссер делился переживаниями своего поколения, и «Чистое небо» (1961), где он осуждал сталинские преследования бывших советских военнопленных[28]. Война теперь переместилась в центр художественного и интеллектуального творчества. Фильмы, литературные произведения, мемуары и живописные работы в совокупности представляли более сложную и реалистичную картину войны, нежели та, что бытовала в сталинские времена[29]. Широкое признание получали даже «буржуазные пацифисты» типа Эриха Марии Ремарка; если до 1953 года в Советском Союзе были опубликованы лишь два романа этого автора, прошедшего Первую мировую войну – «На Западном фронте без перемен» (1929) и «Возвращение» (1936), – то с 1956-го по 1961-й наблюдается небывалый всплеск интереса к его произведениям, что делает Ремарка вторым по тиражности (после Стефана Цвейга) немецким автором из числа публикуемых в Советском Союзе[30]. «В родном городе» и «Тишина» были созвучны скорбному и депрессивному тону, лежащему в основе творчества Ремарка. Государственная реакция на такой «ремаркизм» оказалась однозначной. Консервативные критики ругали прозу Бондарева за описания драк между демобилизованными, изображение связей ветеранов с теневой экономикой, постоянное подчеркивание роли «окопного братства»; все это, как предполагалось, было заимствовано именно у Ремарка и отражало иностранную, а не советскую действительность. Вместо всего этого один из критиков предлагал Бондареву сосредоточиться на «героических усилиях народа по восстановлению страны»[31].
Подобных критиков более радовал второй, параллельный поток военной памяти – монолитный, героический и незамысловатый дискурс, которому предстояло стать доминирующим при хрущевском преемнике Леониде Брежневе (1964–1982)[32]. Его правление зачастую уничижительно сравнивают с предшествующей «оттепелью», называя «эпохой застоя». Анализируя это время в разрезе памяти о войне, мы не должны преувеличивать ни закоснелость брежневской эпохи, ни якобы присущее ей нарушение преемственности с тем, что было раньше. Прежде всего основные решения, инициировавшие государственный монументализм в сфере военной памяти, были приняты при Хрущеве[33]. Более того, как показало недавнее исследование фильмов на военную тему, культ войны в эру Брежнева был гораздо более сложным и динамичным явлением, чем иногда предполагают[34]. Возможно, правильнее видеть в брежневском правлении период, когда «религия войны», оформлявшаяся с 1945 года, окончательно окрепла[35]. Эта квазиметафизическая система памяти и сопричастности мертвым породила не только целый пантеон героев, святых и злодеев, но и выработала полноценный набор ритуалов, больших и малых, символов и жестов, наполнявших повседневную жизнь советских граждан и пронизывавших каждый проживаемый ими год. То обстоятельство, что отнюдь не все выражения памятования были сведены к черно-белой пропаганде, лишь подтверждает: речь шла о чем-то большем, чем спонсируемый и продвигаемый государством культ. Это была, скорее, живая религия, глубоко укоренившаяся в сердцах и душах людей, все еще пытающихся осмыслить непостижимый ужас минувшей войны[36]. Как будет показано в заключительной части моей книги, период застоя был также весьма динамичным в плане развития организованного ветеранского движения; кроме того, он был отмечен серьезными изменениями в правовом положении бывших фронтовиков.
Празднование двадцатилетия Победы, состоявшееся в 1965 году, тоже демонстрирует переплетение старого и нового, государственного дискурса и социальной психологии. Реакция населения на это событие, в основном положительная, тщательно отслеживалась, и это, вероятно, убеждало власти, что они на правильном пути[37]. Готовясь к выступлению в День Победы, всего через несколько месяцев после того, как в октябре 1964 года он сменил Хрущева на посту первого секретаря, Леониду Брежневу не нужно было сильно импровизировать, поскольку в его распоряжении уже имелась целостная фразеология и полный пантеон героев военной эпохи. (Позже все это без существенных изменений воспроизводилось вплоть до «перестройки».) Главным нововведением стало осторожное возвращение фигуры Сталина в нарратив Победы и замалчивание более сложных или двусмысленных – «ремарковских» – ее трактовок. День Победы вновь сделался нерабочим праздничным днем, каким он был до 1948 года. Новый лидер примечательным образом подхватил озабоченность искусства «оттепели» вкладом простых людей в военные усилия, упомянув о миллионах безымянных «участников Отечественной войны»; примерно через десятилетие это понятие станет базисом для признания нового и особого статуса ветеранов-фронтовиков[38].
Учитывая центральную роль «Отечественной войны» в официальном легитимизирующем мифе, приходится лишь удивляться тому, с какими трудностями сталкивались все эти миллионы, желая получить государственное признание, собственную организацию и официальный правовой статус – несмотря на их численность (а может быть, и вопреки ей), составлявшую к концу войны от 20 до 25 миллионов человек, 12–15 % всего населения СССР[39]. После того как отслуживших бойцов встретили с фанфарами, концертами, портретами Сталина и духоподъемными речами, тот незначительный особый статус, которым их наделили в ходе демобилизации, был довольно быстро упразднен. Власти ожидали, что ветераны не будут долго почивать на лаврах, а незамедлительно включатся в производственный процесс и совершат еще больше подвигов, теперь уже трудовых. Пенсии для инвалидов войны оставались мизерными, медицинская помощь и снабжение протезами были скудными, а государство интересовалось лишь тем, чтобы вернуть максимальное число уцелевших фронтовиков в народное хозяйство[40]. В последние сталинские годы ветеранов, которые не могли держать рот на замке и рассказывали о жизни, увиденной ими на Западе, арестовывали за «антисоветскую агитацию»[41]. Еще большую известность приобрели репрессии в отношении бывших военнопленных, которых органы госбезопасности после репатриации подвергали «фильтрации» во временных концентрационных лагерях. Тем, кто не был уличен в преступных деяниях и отпускался в мирную жизнь, вновь угрожали арестом в конце 1940-х и начале 1950-х. В контексте ксенофобии позднего сталинизма эти люди, испытавшие тлетворное западное влияние, оставались на заметке у спецслужб, что автоматически делало их подозреваемыми в последующих кампаниях[42].
Даже после смерти Сталина в 1953 году, в атмосфере начавшейся либерализации и утверждения культа войны при Хрущеве, советские власти по-прежнему не желали предоставить ветеранам привилегии и разрешить им учреждение собственной организации. Основной функцией созданного в 1956 году Советского комитета ветеранов войны (СКВВ) была пропагандистская работа в международном ветеранском движении, а не внутреннее представительство интересов бывших солдат. Только после долгой борьбы и только на одно десятилетие (1965–1975) этой организации разрешили создать филиалы на местах. Что же касается институционального закрепления ветеранского статуса, то оно состоялось лишь в 1978 году[43].
Таким образом, если вписать советский опыт в компаративный контекст, то до 1980-х годов он иллюстрировал одну из крайних возможных реакций социума на появление ветеранов как новой социальной группы. В одних случаях, например, в Германии после Первой мировой войны, государство монополизировало как социальное обеспечение, так и признание ветеранского статуса, полностью вытеснив с этого поля гражданское общество. В других случаях, в частности в Великобритании, основная часть заботы о бывших солдатах была оставлена добровольческим ассоциациям[44]. Наконец, в третьих случаях, подобных Соединенным Штатам Америки после Второй мировой войны, поддержка ветеранов со стороны частного сектора комбинировалась с законодательным закреплением их статуса, обеспечиваемым государством[45]. В Советском Союзе, по контрасту, инициативы частного сектора были объявлены вне закона еще со времен революции, поскольку советская партия-государство претендовала на организационную монополию в обществе. При этом отсутствие частной филантропии вовсе не уравновешивалось государственной системой социальной защиты. Предпочтя тоталитарную версию британского варианта послевоенной адаптации, советское государство рассчитывало на то, что фронтовики, демобилизовавшись, превратятся в обычных гражданских и не будут требовать какого-то воздаяния за былую воинскую службу. Иначе говоря, цель состояла в том, чтобы как можно скорее попытаться упразднить такую особую социальную группу, как «ветераны»[46].
Советских ветеранов этот подход не устраивал. Неослабевающее недовольство выливалось в то, что можно назвать несогласованными и массовыми кампаниями по написанию жалоб и петиций. Как будет показано в главах 7 и 8, это неустанное давление снизу в конечном итоге увенчалось успехом: советское руководство отказалось от своих исходных идеологических предубеждений и позволило сначала создать организованное ветеранское движение, а затем расширить сферу привилегий бывших бойцов. К середине 1980-х годов Советский Союз перешел от одной крайности к другой: теперь ветераны представляли собой более или менее организованную социальную корпорацию, обладающую особым статусом и интегрированную в политическую систему. Даже французский подход к anciens combattants выглядел гораздо скромнее[47].
Таким образом, история советских ветеранов ставит под сомнение центральную предпосылку всей научной литературы, посвященной ветеранским движениям. Большинство ее авторов предполагает, что ветераны не являются особой социальной группой, если они не объединены в ассоциации или не выделены в качестве отдельной статусной общности законодательно. Этот тезис отстаивался, в частности, известным французским историком Антуаном Про в его авторитетном исследовании, посвященном ветеранскому движению межвоенных лет во Франции[48]. По его мнению, ветераны не образуют «реальную» социальную группу, в отличие, например, от «рабочих», которые явно существовали и до того, как им удалось обособиться организационно и законодательно. Словно переиначивая марксистское положение о классе в себе и классе для себя, французский ученый допускает, что рабочие являются группой в силу их объективного позиционирования в отношении производственного процесса. Даже не сумев организоваться или обзавестись классовым сознанием, рабочие, по его мнению, предстают «реальной группой» (un groupe véritable), поскольку выполняют четко определенную социальную функцию. Ветераны, напротив, не имеют подобной объективной опоры. В основе их единения исключительно боевое товарищество, подкрепляемое возрастной близостью. В социальном смысле такая сплоченность не имеет никакого значения до тех пор, пока ветераны не объединятся, чтобы потребовать предоставления себе особого правового статуса. Следовательно, история ветеранов – это неизбежно история ветеранских организаций и движений, а также самосознания их членов[49]. Обобщая аргументацию Антуана Про, а вместе с ним и многих других специалистов, занимавшихся ветеранами, можно сказать: выжившие фронтовики являются или чисто «воображаемым сообществом», или вообще ничем[50].
Однако ветераны Великой Отечественной войны существовали в качестве социально значимой группы задолго до того, как им удалось обзавестись собственной организацией, и вопреки тому, что вскоре после демобилизации их специальный статус был упразднен. Они продолжали требовать от государственных учреждений особого отношения к себе; они полагали, что их деревня, их семья, их город – все те, кого они защищали во время войны, – обязаны им за принесенные ими жертвы; они были убеждены, что имеют право на специальный статус, особое отношение, лучшую жизнь. В первое послевоенное десятилетие эти чувства, которые коренились в культурно опосредованном опыте войны, обычно не связывались с членством в «воображаемом сообществе» ветеранов: слово «я» произносилось ими чаще, чем слово «мы». В основе притязаний на особый статус в послевоенные годы лежали личное усилие и личная жертва каждого из них. Но совокупное выражение этих индивидуализированных чувств создавало социальную сущность, которая была столь же реальной, как и любая другая. Это было народное движение, которое условно можно назвать «группой заслуживающих»[51].
Кому-то может показаться, что я выбрал слишком замысловатый способ, чтобы заявить о том очевидном факте, что ветераны – это, в сущности, выраженная поколенческая группа, и не более того. Действительно, хотя на фоне большей части послевоенной истории такое уравнивание кажется довольно странным, между двумя упомянутыми социальными феноменами все же есть некоторое сходство. Подобно представителям одного и того же поколения, советские ветераны отличались по социальному и культурному происхождению, а их ряды были столь же разнообразными, как и само советское общество; как и любое поколение, они делились по признакам пола и этничности, а также по политическим и идеологическим взглядам; наконец, в сходстве со всяким поколением, советские ветераны превратились из совокупности индивидов в узнаваемую социальную группу благодаря общему социокультурному опыту[52]. Однако если британских, немецких или французских ветеранов, сражавшихся на полях Первой мировой войны, действительно с легкостью можно назвать ровесниками, спаянными общим фронтовым опытом, то в отношении советских ветеранов Второй мировой войны подобный подход не сработает[53]. Бесспорно, большинство солдат, воевавших в рядах Красной армии, были молодыми людьми – но мало кто из этой молодежи смог выжить[54]. Ведь наиболее молодые заплатили за кампанию против вермахта дороже всех; официальная статистика свидетельствует, что 40 % демографических потерь, понесенных советскими вооруженными силами, пришлись на возрастную группу до 25 лет[55]. По словам Кэтрин Мерридейл, из мужчин, родившихся в 1921 году, «до 90 % погибли»[56]. Из-за таких потерь молодые ветераны составили явное меньшинство среди тех, кто остался в живых, отслужив в Красной армии в военные годы.
Вместо одного поколения ветеранов мы можем выделить по меньшей мере три[57]. Наиболее известным из них остается самое молодое поколение мужчин (и, как будет показано ниже, некоторых женщин), которые отправились в армию прямо со школьной или студенческой скамьи. Эти молодые люди, родившиеся между 1923-м и 1927 годами[58], на момент начала войны не имели опыта взрослой гражданской жизни и к 1945 году умели только «стрелять, бросать гранаты и ползать по-пластунски», как выразился писатель-ветеран Виктор Некрасов[59]. Для многих из них фронт сделался фундаментальным жизненным опытом; неудивительно, что, возвращаясь «на гражданку», они нередко сталкивались с серьезными проблемами адаптации. Их зачастую стремительная карьера в армии не давала им достаточных гражданских компетенций, и поэтому для жизненной траектории этих людей демобилизация порой означала шаг назад – по крайней мере, так могло показаться на первых порах. Эту группу мы можем назвать «фронтовым поколением»[60]. Второе поколение ветеранов до призыва успело утвердиться в гражданской жизни, и поэтому им было к чему возвращаться после завершения сражений. Даже если их дома были разрушены, а родственники мертвы, они все равно имели возможность вернуться к привычному образу жизни, профессии, а часто и прежнему рабочему месту. Судя по официальным отчетам о демобилизации, у этой когорты фронтовиков было гораздо меньше адаптационных сложностей, чем у вышеупомянутого «фронтового поколения»[61]. В основном мужчины именно из этого и последующего ветеранских поколений, возвращаясь с фронта, занимали руководящие должности[62]. Наконец, наименее известное поколение фронтовиков составили люди, которых можно назвать «дважды ветеранами». Члены этой старейшей когорты, родившиеся в 1904 году или ранее, участвовали не только в Великой Отечественной, но также в Гражданской, а иногда и в «империалистической» Первой мировой[63]. Некоторые из них были кадровыми военными, как, например, первые три председателя Советского комитета ветеранов войны: Александр Василевский (р. 1895), Кирилл Мерецков (р. 1897) и Семен Тимошенко (р. 1895). Другие были гражданскими лицами; к таковым, в частности, относился сценарист Иосиф Прут (р. 1900), который, по его собственным словам, «был участником почти всех войн своей страны»[64].
Точных данных о численности этих ветеранских поколений не существует. Как послевоенная визуальная пропаганда, так и «лейтенантская проза» в 1950-е и 1960-е годы чаще всего изображали ветеранов молодыми: этим и объясняется доминирование в нашем воображении вполне конкретного исторического образа[65]. Однако имеющиеся у нас демографические данные свидетельствуют о том, что эта весьма заметная группа составляла меньшинство среди советских солдат, выживших в сражениях Великой Отечественной. Реконструкция численности соответствующих когорт по годам их рождения поможет получить первую, хотя и неокончательную, ориентировку в этом деле[66].
Таблица I.1 убедительно свидетельствует о том, что собственно «фронтовое поколение» в послевоенные годы составляло меньшинство в рядах ветеранов войны, причем несмотря даже на то, что не все мужчины были солдатами и не все солдаты были мужчинами. (Женщины составляли от 2 до 3 % общего числа ветеранов, поскольку в Красной армии они служили не только в медицинских частях и других вспомогательных службах, но также были снайперами, танкистами, пехотинцами, пилотами бомбардировщиков[67]. Вторая волна демобилизации, прошедшая осенью 1945 года, позволила большинству из них вернуться к гражданской жизни, независимо от возраста[68].) То, что самые молодые когорты выживших фронтовиков оказались в меньшинстве, подтверждается и анализом демобилизационной статистики. Первая волна демобилизации освободила от службы людей, родившихся с 1893-го по 1905 год[69]. С июля по сентябрь 1945 года, на которые пришелся этот этап, к мирной жизни вернулись сразу 40 % всех красноармейцев[70]. Таким образом, получается, что две пятых ветеранов, которых распустили по домам в ходе продолжа�
