Барин умирал
Про имение Шпасс по Сибирской губернии ходила нехорошая молва. С той поры, как там поселился хромой барин Буселов, село Назарово, возле которого располагалось имение, торговый люд объезжал стороной.
Еще несколько лет назад Шпасс ничем дурным не отличалось и название носило другое: Тихое. Проживал в этой вотчине боярин Кошкин, старик спокойного нрава. Наследников не имел, и после кончины его владение было пожаловано государем в имущество барину Буселову Махею Алексеевичу.
Пошел по уезду шепот, будто получил имение Буселов, а также еще несколько вотчин в разных губерниях, не за особые заслуги пред Отечеством, а за большую смекалку в устроении увеселительных маскарадов для государева двора; и вроде на одном таком празднестве пороховая шутиха угодила ему в колено; с того случая он захромал и был отпущен на покой в дарованное ему имение и награжден грамотой, в которой говорилось, что обладатель сей протекции милость от Царя Государства Российского имеет и судам надворным не подвластен, тем паче губернаторы и другие лица, по местам законность хранящие, помещику Буселову Махею Алексеевичу не указ. Про диковинную грамоту сельчане услышали уж потом – от дьячка Овинникова, который рассказал о ней у погоста, приходя в себя после барских забав.
Началась беда сразу по приезду Буселова. За месяц до того в имение тянулись обозы с поклажей, в телегах чинно восседала одетая праздно челядь. Затем в один из дней по Назарово прокатилась тонкая, в изгибах, багровая карета. Впереди и позади кареты двигались всадники с алебардами, по обмундированию – служивые, но вид имеющие сомнительный и недобрый. Мужики снимали шапки и кланялись. Бабы хоронились за плетнями. Полянка, девчушка любопытная, уже почти девка, не удержавшись, выбежала со двора.
– Куды, балмошная! – Андрей Лоскутин, отец, схватил ее за руку. Карета остановилась. И почудилось Андрею сквозь кисейную занавеску ее окошка нечто такое, что заставило его перекреститься. Дверца открылась, и Лоскутин облегченно вздохнул: «Привиделось, спаси, Господи, и помилуй!». Но когда Буселов вышел из кареты и, откинув рукой в перчатке локон витого рыжего парика, взглянул на Полянку, Андрей снова почувствовал страх. Выглядел стареющий барин как и положено столичной знати. В прошлом году проезжие торговые люди показывали картинки, на которых были намалеваны княжеские особы в пышных париках, срамном тесном белье, с лицами белыми, словно у лежалого несколько дней в пруду утопленника. Буселов был копия с тех картинок. Но не это заставило Андрея мысленно прочесть молитву. Сквозь Махея Алексеевича проглядывало что-то беспокойное и глубоко чуждое роду человеческому, крепко устроившееся в этом рыхлом холеном теле, как неискоренимый недуг. В черных с зелеными отблесками глазах барина, казалось, плещется деготь.
– Особа юная и прекрасная! – тихо произнес Буселов. Голос у него был хриплый, словно белый шелковый платок под кафтаном сдавливал ему горло.
Он шагнул к отцу с дочерью, припадая на правую ногу, выудил из кармана серебряный рубль и показал Андрею, не сводя с Полянки взгляда.
И – дивное дело! – Лоскутина этот рубль смутил. И не потому, что такого богатства за раз в доме не водилось никогда. Он и сам не заметил, как в его протянутую руку лег серебряный кругляш. Андрей, отпустив Полянку, завороженно смотрел на чеканный профиль царя, ощущая тяжесть металла, и, только когда услышал крик дочери, очнулся от морока. Буселов заталкивал Полянку в карету. Лоскутин кинулся к ним. В грудь ему больно ткнулась алебарда.
– Не балуй! – всадник из свиты барина оттеснил его, вжал острием оружия в плетень так, что затрещали сухие прутья, и держал, пока карета не отъехала. Затем, гаркнув, вытянул лошадь плетью и помчался догонять своих.
Андрей глядел в исчезающее облако пыли на дороге.
– Авось, обойдется? А ну как в кухарки пристроит, – осторожно произнес сосед Евсей, испуганно взглянув на него. – Да ты хоть слово молви!
Лоскутин медленно повернулся к мужикам, поднял руку с монетой.
– Братцы, да как же так? Выходит, я дочь родную за рубль бесу продал! – он заплакал. – Погубил этими руками кровинку свою! Да пропади ты пропадом, сатана проклятая! – Андрей размахнулся и швырнул серебряник. Монета сверкнула на солнце и исчезла в лопухах, растянувшихся вдоль дороги. Несколько сельчан украдкой поспешили туда.
Ночью село взбудоражилось от гулкого шума. Перепуганные крестьяне в исподнем выбегали во дворы. Со стороны усадьбы Буселова взлетели в небо разноцветные пламени. Они замирали слепящими звездами во тьме, с треском рассыпались на сотни падающих огоньков.
– Не боись! Это порох рвут для забавы! Хферверк по-ихнему! – крикнул кто-то из мужиков.
Огни пускали долго. На избе Копытиных, ближе всех стоящей к усадьбе, занялась крыша. Не успели потушить, как вспыхнул еще один дом – кружевницы Натальи Алеевой. Там сгорело быстро, вместе с Натальей и тремя чадами.
Усадьба успокоилась лишь к утру. На село тоже опустилась тишина. Люди понимали: пришла беда.
К вечеру следующего дня с дальнего пруда принеслась испуганная детвора. Нашли Полянку. Лоскутин с соседскими мужиками бросился туда. Полянка лежала в траве, возле берега. Рубаха снизу до пояса измокла в крови. Андрей подбежал к дочери. Жива! Широко раскрытые глаза Полянки застыли, как стеклянные бусины, грудь мелко дрожала, распухшие губы запеклись корками. Мужики мигом выломали несколько молодых березок и соорудили лежак.
– Жива, жива, доченька, родная моя! Потерпи маленько, – плакал Андрей, шагая рядом с лежаком и держа Полянку за руку, ощущая сквозь ее тонкую кожу тяжелый жар.
Дома Полянку положили на лавку. Девки побежали за бабкой Матреной, ведуньей. Та, даром времени не теряя, выслала вперед внучку Настю, с торбой, набитой травами и инструментами.
– Бабушка сказала баню растопить живо! – распоряжалась Настя. – Да не шибко, а токмо для тепла. Туда Полянку несите. Да огня без смраду в баню наставьте. Света яркого надобно.
Соседи кинулись подсоблять Лоскутину. Подоспела Матрена. Полянку отнесли в баню. Ведунья выгнала всех, оставив лишь Настю, и они заперлись за дверью. Шло время. Сельчане разошлись. Андрей мучительно вышагивал по двору, сжимая кулаки и вглядываясь в темный сруб бани, словно пытался разглядеть там что-то. Наконец дверь отворилась. Матрена встала на пороге.
– Худо ей. Не тревожь пока. До недели, дадут боги, доживет. Настена травами боль из нее гонит. А я сделала все, что дозволено мне было, – она заколебалась, словно решая, говорить ли дальше. Выдохнула из себя полной грудью, взглянула на звездное небо, посмотрела Андрею в глаза и сказала.
Андрей охватил голову дрожащими руками, глядел сквозь слезы на Евсея. Тот сидел напротив, потупившись, теребил бороду, раздумывал. То, что рассказывал ему Лоскутин, было дико и страшно слушать. Как поведала бабка Матрена, изуверства над Полянкой чинили немыслимые. Ну оно и без бабки понятно: надругались люто. Только вот выходило, со слов травницы, что брали Полянку такими дьявольскими способами, какие доброму человеку в адском мороке не привидятся. Все нутро изорвали. А уж про жеребца россказни – храни нас Господь! – до такого и сам сатана не додумается. Может, врет старая ведьма Матрена? Что она узрела в своих колдовских видениях?
– Убью! – Андрей вскочил, грохнул кулаком по столу. Евсей вздрогнул, прерывая раздумья.
– И помышлять не смей. У барина охраны немеряно. Видал конницу? Враз на копья подымут.
Лоскутин опустился на скамью. Затих.
– А делать-то что? У кого справедливости искать? – прошептал он.
– Молиться нужно. В милости Божией разумение и защиту от диавола просить. Вот что, – глухо молвил Евсей.
Не врала ведунья Матрена. После похорон Полянки новые слухи поползли. Одни страшнее других. Из имения побежали люди. Хоронились под полами в крестьянских избах, пока всадники барина рыскали по окрестностям, выискивая беглецов. Холопы рвались к Енисею, на другой берег, подальше в Сибирь, где, по слухам, жилось вольнее. Среди убежавших были помощник барского конюха Дениска, одна из кухарок – Авдотья, квасник Евлампий, семейная чета – лакей Алексашка с женой и, что уж совсем тревожно, писарь Владимир Куропаткин, человек вольный, ранее состоявший в чине на государственной службе. Они-то и поведали в подробностях, что в поместье творится.
Писарь Куропаткин, как и положено человеку ученому, рассказывал толковей всех.
– Уж не ведаю, почему из преисподней появилось исчадье ада сие, но самый лютый разбойник на Страшном суде более милости Господней иметь будет, нежели Буселов, – голос писаря дрожал. – Не может муж, от всевышней воли созданный таковым, наряжаться в платья блудниц и, уподобившись женскому существу, повадки и манеры из того иметь, похоть свою направляя не только на баб, но и на мужиков, а также на созданий малых обоего полу. А ежели случается у него особое расположение в чувствах, не брезгует в похоти и скотом домашним, из того, что покрупнее – овцами, свиньями да кобылами. Провинившихся же девок и баб велит под жеребца подставлять. После того многие богу душу отдают, по причине недугов телесных и позора. Блядскими увещеваниями заставляет он домашних слуг и дворовых присоединиться к вакханалиям. А кто противится – тех приказывает до смерти измучивать на потеху себе и верному окружению. А преданных одаривает подарками с серебром, кормит и поит без меры. Имение же свое, логово тьмы адовой, нарек по-иному. Было Тихое, есть же Шпасс. – Писарь схватил кувшин с квасом и долго пил, пока оцепеневшие крестьяне молчали.
– Господи милостивый! Спаси и сохрани нас грешных! Не иначе конец света близится, – воскликнул наконец плотник Игнатьев. – Какой Спас антихристу глумливому? Пекло ему вечное, а не Спас!
Писарь кончил пить, вытер рот рукавом и сказал:
– Не Спас, а Шпасс. Слово немецкое – веселье по-нашему. – Он оглядел собравшихся. – Страшно мне. Буселову что крепостной, что вольный – все одно: на поругание и забаву до смерти лютой. По Енисею подамся. Бог даст – к купцам устроюсь.
Дочка мастерового, Кузьмы Дементьева, Катя, пошла с подружками в лес по грибы. Слуги Буселова налетели на девок. Те успели схорониться, а Катю испуг замешкал, ее и схватили, потащили к барину. Подружки добежали до села и подняли шум. Кузьма выдернул из стога вилы и бросился к имению. Жена его, Марья, выскребала в доме полы. Услышав крики, выскочила из дома и как есть, с подоткнутым подолом рубахи, кинулась за ним.
На возвышенности, возле высоких чугунных ворот, за которыми растянулись выложенные цветными камнями дорожки, ведущие к барскому жилью, гарцевали два конника – Мухомор и Рябой. Завидев бегущего, они вытащили длинные кнуты и пустили лошадей ему навстречу.
– Прочь! Запорю, чертово отродье! – рычал Кузьма, с выпученными глазами крутя вилы. Рябой оказался близко. Дементьев ткнул зубьями, задел коня, и тот, пронзительно заржав, взвился на дыбы, скидывая седока. Мухомор успел размахнуться кнутом и стеганул мужика по шее. Гибкая плеть оплела Дементьеву горло. Он захрипел и вцепился пальцами в удавку.
– Подымай вилы! – скомандовал Мухомор упавшему. Рябой взял вилы и ткнул Кузьму в живот.
– Шибче дави, сукин ты сын! Он меня с коня стащит! – шипел Мухомор, натягивая кнут. Кузьма покачнулся и опустил руки. Всадник соскочил с седла и схватился за вилы, отталкивая Рябого.
– Олух! Смотри, как надобно! Э-эх! – Мухомор саданул Кузьму, налегая на древко, с поддевом – как неподъемную охапку сена зацепил. Дементьев издал утробный звук и плеснул изо рта на убийцу кровью. Тот ногой толкнул тело. Ударил упавшего Кузьму снова. Вывернув, выдернул вилы с зацепившимися за зубья кишками. Выругался.
– Собака! Новый кафтан мне испортил!
Рябой показал на дорогу.
– Глянь!
К ним бежала Марья.
– Отходи эту курву гораздо! – скомандовал Мухомор.
Баба успела подбежать близко. Увидела. Закричала пронзительно:
– Кузьма!
В спину ей врезалась жгучая плеть. Охнув, она упала на колени. Плеть ударила снова, рассекая глубоко щеку под глазом до уха. Марья заверещала, закрутилась волчком, разбрызгивая вокруг по траве кровь, пытаясь приложить к лицу болтающийся кусок плоти.
– Довольно! Будет ей! – остановил Мухомор. – А этого, – он показал на тело Кузьмы, – в яму печную, к остальной сволочи. Да погоди, дай кнут с него снять.
Вечером возле дома старосты Ильи Аникина волновался народ. Собралось около трех десятков сельчан – тех, что посмелее. И Андрей Лоскутин среди них. Аникин, старик весьма пожилой, но крепкий, с плотной седой бородой, стоял в кругу крестьян, молча обводя их взглядом. Поднял руку, утихомиривая.
– Не дело мне к Буселову идти, как вы тут положили, – сказал он.
– Боишься! Аль не ты у нас главный? – крикнул из толпы Федька Липа, человек худой по причине дурного характера и лени.
Староста плюнул.
– Чего бояться мне! Пожил свое! Посему, слава Богу, и в разумении не обижен. А скажу так: коли барин волю взял бесчинства над душами государственными чинить, к тому, видать, заступничество высокое имеет. Что ему староста!
– Правильно! – зашумели крестьяне. – В Енисейск коменданту уездному жаловаться! Государеву землю пашем, не барскую!
Аникин махнул рукой.
– И там правды не сыщем! В Тобольск губернатору челобитную пошлем. Попросим батюшку Никифора бумагу грамотную составить.
Крестьяне оживились.
– Чего мешкать! Айда на погост, к отцу Никифору!
Староста пошел вперед, за ним – остальные. Андрей шагал сразу за Аникиным, оборачиваясь и грозя кулаком в сторону барского дома.
Миновали околицу, обогнули слоистый камень, прозванный в народе Столбом, так как в высоту он был аж пятнадцать аршин и невесть откуда и когда взялся, одинокий в этом месте. За ним дорога спускалась с горки, опять поднималась – а там начинался погост, с храмом и кладбищем.
Не успели дойти до ступеней паперти, как двери притвора открылись и навстречу, поспешая, вышел иерей Никифор Светлов. Телом грузный, но проворный, в темно-серой рясе своей, живо спустился он к прихожанам, осеняя их благословением.
Сельчане перекрестились, староста поклонился и принялся излагать суть дела. Священник слушал, не перебивая. Аникин кончил говорить, и крестьяне зашумели наперебой. Отец Никифор пробасил зычным голосом:
– Тише! Не на скотном дворе! – и, когда гвалт прекратился, продолжил:
– О грехах смертных и злодеяниях лютых барина Буселова я наслышан премного. Миряне света белого не видят, в слезах и чаяниях прося защиты у Господа нашего Спасителя. Буселов же по приезду ногой в храм не ступал, и люди его. Сие и понятно: не терпят слуги диавола призрения ока Господня.