Жадность

Размер шрифта:   13
Жадность

Глава 1

В село Орловское Подбожье, затерянное в лесах Орловской губернии, пришло утро: серое, в плотном саване тумана и с прохладой утренней росы. Высокие лесные ели, что с трех сторон опоясывали поселение, скрывались вязкой, молочной пеленой. Собачий лай – то с одного края села, то с другого, – тонул в этой белой мгле.

Постепенно становилось светлее, просыпались лесные птицы и разноголосый птичий щебет разливался среди серебристого марева, накрывшего село и луга. Под первыми лучами солнца туман рвался, светлел, а вскоре остался лишь у кромки леса, зацепившись своей вязкой белизной за колючие лапы елей.

С пришедшим рассветом просыпались бабы в избах, у которых в хозяйстве были коровы. Они спешили надоить молока и приготовить завтрак для семьи. Те, у кого бурёнки не было, бежали просить счастливую владелицу коровы-кормилицы отлить немного и им. Прибегали с крынкой домой, тоже готовили завтрак да будили мужей, ещё не оживших после вчерашней пьянки. Мужья хмурые, матерясь, слезали с печи или поднимались с пола, где всю ночь дышали перегаром в гордом одиночестве. Девчонки уже помогали матерям, сыновья помладше ещё сладко тянулись на лавках, а старшие хозяйничали во дворе, либо уже отправились ловить рыбу, либо готовились к трудовому дню на графских угодьях. Были семьи, где мужья или братья находились на фронте, сражаясь с Германской империей. А были и те семьи, в которые они уже никогда не вернутся.

Санька выскочил из дому, когда мамка принялась будить отца. Тот никак не мог разлепить зенки после полночной гулянки с соседом, дядькой Тимофеем, отцом Санькиного друга Серёги. Он снова, как и каждый день на неделе, почувствовал себя гордо и радостно, увидев новый заборчик, что они с отцом соорудили седмицу назад. Простенький, как и у многих в селении. Сначала вкопали толстые стволы старых деревьев, а к ним сверху и снизу прикрепили тонкие стволы и длинные крепкие ветки, когда верёвками, а когда и гвоздями. Саньке нравилось крепить гвоздями – надёжнее, отец с ним соглашался, но говорил, что это дорого, потому предпочитал использовать верёвки.

«Журавлём» Сашка достал воды из колодца, снял серую рубашку, сшитую матерью, зажмурился и окатил себя из деревянного ведра. Холод колодезной водицы ожёг его тело, зато окончательно прогнал сон и подарил бодрость. Санька задрожал от холода, застучал зубами, тихо бормоча ругательства, а потом открыл глаза. Через улицу на него уставилась Симка, дочка дядьки Афанасия. Смотрела, зараза, и хихикала! Он выпрямился, тряхнул русыми волосами, словно большой и грозный пёс, и гордо вскинул голову. Вот только портки начали сползать от этой барственной позы. Санька ухватил штаны рукой, чем удержал их от дальнейшего падения и в бешенстве, рождённом неловкостью, отвернулся от Симки. Верёвка на штанах всегда развязывалась по утрам, но что бы в такой момент!.. Сима ему нравилась, и оттого такой конфуз ещё горше. Девка была на год-полтора младше Саши, и он уже начинал строить планы на женитьбу, а в роли невесты не видел никого другого. А если бы портки продолжили падение? Стыдобище, может, и сватов засылать бы не стал. До четырёх-пяти лет тут многие без портов бегали, но в его пятнадцать, – это же другое дело! Вот так вот выйдет замуж, нарожает детишек и будет рассказывать им заместо сказки на ночь, как их отец перед ней голым задом сверкал… и другими частями тоже. Это ж какой урон родительскому авторитету! А ведь бабе не объяснить…

Симка за его спиной звонко расхохоталась, Авдоха, её мать, крикнула что-то девчонке из глубин избы и Сима, всё ещё смеясь, прошлёпала босыми ногами по невысоким ступеням небольшого домика.

Санька смотрел вслед вертлявой, худощавой фигурке в длинном сарафане, скрывшейся за дверкой избы, и грозно думал: «Вот только дай сватов заслать, а потом никуда от меня ты не денешься. Всем ухажёрам носы посворачиваю!».

Он затянул верёвку на портках, натянул рубаху и уже раздумывал: идти ему на речку сразу? или сначала пожрать? Он так и не пришёл к окончательному решению, когда раздался переливчатый громкий свист.

«Игнашка, – скумекал Санька. – Это что ж стряслось, если он такого свиста даёт, с утра пораньше?».

Сашка перепрыгнул невысокий новый забор и во все лопатки помчался к дому Игната.

Свист то замолкал, то с новой силой разрезал воздух, а Александру казалось, что Игнат свистит каждый раз с другого места.

Он добежал до избы родителей Игната, но во дворе его не оказалось, зато была его мать. Высокая дородная тётка, с копной чёрных как смоль волос, развешивала свежестиранное бельё на натянутую меж двух столбов верёвку. Сашка перевёл дух и выпалил:

– Здрасте…теть Марфа… А Игнат где?

– Ещо один шалопут! Вон Игнатий твой, соловьём разливается, – пробасила баба Марья, качая головой, – а откель свистит, кто ж его знает? Вам лет уж по скоку? Думать надо как семье помочь, а ваши бо́шки чем заняты?!

Немного помолчав, поставила на землю глубокий деревянный таз с бельём, вытащила из кармана фартука папиросу и спички, прикурила и с неудовольствием продолжила:

– Вот скажи, Сашок…

Тётка глубоко затянулась и зашлась в кашле. Сашка молчал и смотрел на неё. Свист снова начал нарастать, теперь со стороны леса. Он оглянулся на лесную опушку, но никого не увидел. Марфа перевела дух, с осторожностью затянулась папиросой и с облегчением выпустила дым.

– Вот скажи мне, Сашок, – продолжила тётка прерванную фразу. – Как вы дальше жить-поживать думаете? Вон, дружок ваш Стёпка работает – и ничего, не переломилси. Вот ты, как дальше жить думаешь? Чай, не мальчишки ужо, ещо немного и в рекруты приберуть, не успеешь зенками моргнуть! А вы тока свистеть, на реке все дни пропадать, да по лесу шататься. Эхх, тьфу… Портитесь, здоровые лбы, а толку-то – шиш да без масла. Был он тута, свистел-свистел, пока я его тряпкой мокрой не отходила. Умчалси куда-то. Но раз слышишь, как свистит, что твой ветер, то, значитца, тута он где-то, дружок твой. Усё, иди обалдуй, не мешай мне.

Тётка Марфа выкинула патрон папиросины под забор и снова подняла лохань с бельём. Саша хотел ей ответить, но справедливо решил, что тётка просто выговаривала всё, что накипело, а ответа совершенно не требовала.

Свист раздался снова, и Сашка окружными путями, чтобы не заметила тётка Марфа, побежал к опушке леса.

В этот раз Санька не ошибся: за толстым стволом ёлки маячила рыжая макушка друга. Игнат увидел приближение Саши, опустился на землю, усыпанную иголками с деревьев, и расслабился. Пока один переводил дух, второй обиженно заявил:

– Я свищу, свищу, а никто не приходит. Умаялся уже! Что вы все, дуба дали, что ли?

– А чего ты свистишь? Ты до меня и Серёги, мог спокойно дойти. Я бежал, ды́халку сбил, от матери твоей «лёгкого» слова наслушался, а он себе на опушке спокойненько сидит. Случилось чего?

Игнат рукой показал Саньке присесть рядом, спросил:

– А чего мамка тебе сказывала?

Сашка преувеличенно устало подошёл, сел и, сорвав травинку, засунул в рот.

– Чего, чего? Разузнать хотела, как жить дальше буду. Что мы на речке с утра до ночи…

Игнат жестом остановил его.

– Дальше не надо, и так всё знаю. Она мне этими словами, уже всю черепушку продолбила, как дятел дерево. А ведь рыбы я с речки притаскиваю столько, что мы три-четыре дня от пуза лопаем. Только ей не растолкуешь, она знай себе – своё бубнит.

– Я вот тоже на речку собирался. Кумекал поутречать и бежать, а тут ты свиристишь. Давай, рыжая голова, сказывай, что за пожар?

Игнат откинулся на ствол ели, прикрыл глаза и вместо того, чтоб заговорить, замолчал.

Санька посмотрел на друга. Рыжие вихрастые волосы, веснушчатое лицо, оттопыренные уши, а на губах ехидная улыбка.

«Да ему просто скучно, – догадался Санька, – вот он и свистит. Ему надо с кем-то языки почесать, вот зараза!»

Он резко вскочил на ноги, разметав голыми пятками безжизненную сухую хвою.

– Ты знаешь, что?! Я бегу, смекаю, тебе помощь нужна али ещё чего, а ты даже сказать ничего не хочешь! Морда ты рыжая, вот ты кто! Пойду я домой, ле́су возьму и на реку, а ты сиди тут, свисти! Нет, кукуй, кукуй рыжик, может кукушка тебя в се́мью примет! Ей такие пустомели бесполезные нужны! Нет, даже ей не пригодишься, во как!

Игнат посмотрел на него и беззлобный, холодный цвет его голубых глаз, остудил немного пыл Саши.

– Ты чего бабой разорался? Я вот кумекаю, как тебе сказать-то, а ты: свисти, кукуй… Холуй.

– Ах ты ж… – задохнулся Санька от возмущения. – Это я холуй, я?! Я бегаю, с утра не жрамши, а ты… А ну, вставай, щас я твоё рыло начищу!

Игнат покачал головой из стороны в сторону.

– Нет, ну точно, как баба. Не жрамши он. А может, и не срамши? Помолчи, дай хоть слово вставить без твоих визгов!

– Теперь я ещё и баба?! Ну, всё, ты дождался, дообзывался… Морда ты рыжая!

Игнат встал. На полголовы выше Саньки, на худом теле болталась такая же серая рубаха, только с бо́льшим количеством заплат, и вытянул вперёд руки, открытыми ладонями навстречу другу, желающему настучать ему по рыжей голове.

– Да подожди ты! Кулаки, что ли чешутся? Я тоже, конечно, перегнул… Слушай, хрен веретёнкин. Я вчерась, вечером уже, Стёпку встренул. Он мне кое-что рассказал, но вот идти мне одному…как-то не хочется. Совсем. Я всю ночь прикидывал хрен к носу, кого с собой лучше взять. Остановился на тебе, а ты, может, прикинешь, кого ещё взять. Садись обратно, растолкую.

Санька с неохотой опустился на прежнее место и недовольно пробурчал:

– Сказывай поначалу дело, а потом вместе прикинем, хоть к носу, хоть ко лбу.

– Ты знаешь, что Стёпка сейчас в подпасках у деда Тихона ходит? Он вчерась к вечеру, приходил к бабке Агафье, Стёпка. Вот я его и видел. Они с Тихоном коров пасти на дальние луга сейчас ходят. Тихон – графских телушек от имения ведёт, а Стёпка здесь коровок забирает. Вот он и приходил, чтобы сказать бабке, вывести рогатую скотину на околицу.

– Ты долго будешь, кругами да околицами ходить?! – не выдержал Санька. – Быстрее будет к Стёпке на дальние сбегать, чем от тебя чегой-то услыхать! Сказывай, чего он тебе брякнул. И только попробуй назвать бабой!..

Игнат усмехнулся, понял, что вытащил из друга все запасы терпения, но замыслил потомить его ещё немного.

– Ага, а он тебе вот так просто и скажет.

– А чего ему мне не сказать-то? Мы с ним, чай, тоже с детства с самого друг дружку знаем. Не меньшие друзья, чем с тобой, зараза рыжая.

– А ты думаешь, мне легко было? Я ж хотел сразу к вам бежать, а потом приструнил себя, да и думаю: утром всё выдам. Да вот только не подумал, что ночью из-за этого глаз не сомкну. И не сомкнул! Всё картинки в голове стояли: как вам рассказываю, как идём, как находим, как радуемся, как бегаем туда, иногда.

Санька был раздосадован, что попался на удочку Игната, но поделать с собой уже ничего не мог.

– Ну, так и сказывай уже, куда идём? Чего находим?

Игнат осмотрелся по сторонам, почему-то понизил голос и выдал:

– Эроплан.

– Настоящий? – с замиранием сердца прошептал Санька.

– А то какой же ишшо? – усмехнулся друг. – Ясно дело, настоящий. Понимаешь теперь, почему я всю ночь не спал, думки гадал?

Саня кивнул. Всю его обида на Игната моментально испарилась, забылось, что минуту назад горел желанием расквасить дружку нос в лепёшку. Настоящий аэроплан, – это вам не что-нибудь, это вам не хухры-мухры. Настоящий летательный аппарат, – это вещь!

Сумбур хаотичных мыслей в голове Саньки вдруг пронзила подозрительность и неприятное понимание.

– Погоди, он упал на дальних лугах? Так там, небось, графовы люди всё уже растащили.

– Да нет, – отмахнулся Игнат, – не на лугах он упал. Стёпка что сказал: «Вы говорит, на небо не смо́трите, а ежели смо́трите, то взгляд кинете и снова в землю уставитесь, потому как шею больно, а мне, время есть на небо пялиться. Вот и увидел. Вернее, сначала услышал тарахтение. Поглядел, а самолёт на снижение идёт, да недалеко от нас. Думал, вот сейчас наберёт он высоту, вот сейчас, сейчас… А он всё ниже, ниже…». Рухнул, стало быть, аппарат, в лесу. Недалеко от дальних лугов. Вот и говорю: прикинуть надо, кого с собой взять.

– Так давай всех возьмём. Все ребята пойдут. Это ж сказок и небылиц по деревне – на года.

– Тпру! Ты прикинь к носу, что из этого выйдет? Вот мы собрали всех, пришли-нашли, а потом что? Я тоже сначала всем хотел рассказать, а ночку подумал и понял: нельзя этого делать. Во-первых – найти первыми должны мы, кто про этот аппарат знает, а потом видно будет. А во-вторых – этого нельзя делать потому, что кто-то хоть лопни, но проболтается. А что потом? Догадаешься? Ты вот на графа грешишь, дескать, растащит всё, а я тебе скажу: графу это не надо совсем. Ему цельный самолёт антересней. Притащит в сарай свой, они у него агромадные, и будет иногда хозяйство облетать, аки птица. А теперь наши мужики? Есть те, что на фронте, как мой папка, как брательник у Антохи, но в деревне и других мужиков хватает. А ты наших мужичков знаешь. Соберутся в воскресенье, наберут самогону да отправятся, а вот после них, мы точно ничего не увидим. У нас ведь как? Нужно не нужно, а в хозяйстве всё сгодится. Разломають аппарат, только мы и видали. Потому и хочу проверенных ребят взять, кому доверять можно как себе. А есть ещё причина, но ты пока подумай, кому как себе доверяешь, потом и ещё причину назову.

Санька поник головой, задумался.

«Прав Игнашка, прав чёрт рыжий! Нельзя нашим мужикам знать. Они и в субботу вечером с самогонкой на дальние луга отправятся. Ночь и там переночуют, а на утро от самолёта ни крыла не останется, ни железяки мелкой от движителя. А что ещё за одна причина?».

– А что за причина-то? – спросил он у закрывшего глаза Игната.

– Эх, а я вот кумекаю, что мужики с фронту для хозяйства припрут? Вдруг патроны, – мечтательно протянул друг и со вздохом открыл глаза. – Причина – лётчик. Ведь ежели самолёт падал, то с ним случилось что-то. А уж когда упал, точно что-нибудь да случилось. Вот теперь думай. Живой он, при смерти, али спасти можно? А может, падал уже покойник? Лучше, конечно, покойник. Зарыли и дело с концом. Я потому и хочу пяток ребят с собой позвать. Вытащить там, могилку вырыть, сам понимаешь, не маленький.

– То есть если бы не лётчик, то ты бы один отправился, а нас бросил? – снова обиженно надулся Санька.

Спокойный Игнат вдруг вспыхнул: в глазах заискрили молнии, но и засверкала предательская влага.

– Да что ж ты с утра такой… Другом он называется! Это когда я вас бросал?! Ну не так сказал, я грамоте не обучен. Дядька Захар учил немного, да не успел научить толком: на фронт забрали. А я дурак был, не хотелось мне уроки разучивать. Может, потому и говорю порой не то, что хочу сказать. Он мне скока раз говорил, что надо грамоту знать, чтобы об…объяс…объяснить мог кому-то…что-то… Да пошёл ты!..

Из глаз Игната потекли слезы, и он уткнулся головой в колени.

Санька, видя трясущиеся плечи всегда спокойного, собранного Игната, вдруг почувствовал какие-то неприятные чувства: чувства вины и неловкости, а также досаду и зло, но только на себя. Из-за того, что довёл друга до слёз, что ему порой кажется, что кругом у многих двойное или тройное дно в душе, а у иных и совсем дна нету, или души.

Он протянул руку и схватил Игната за плечо.

– Гнат, да ладно тебе, это я дурень набитый. И грамоте я тоже не обучен. Вот совсем. Кто бы меня учил? Тебя Захар хоть чему-то научить успел, а я… Нормально ты всё объяснил, это я шутканул по дурости. Да я сам не знаю, что со мной в последние дни творится, вот хоть режь – не знаю! На прошлой неделе мамку довёл, сестрёнку, а теперь вот тебя…

Игнат ещё несколько раз всхлипнул, потёрся лицом по коленям, стирая слёзы, и посмотрел мокрыми глазами на Сашку.

– В самом деле, нормально всё обсказал, без дураков? – спросил он всё ещё немного дрожащим голосом.

– А то!

– А что ты сеструхе да мамке сделал?

Саньке совсем неохота было рассказывать свою глупость, за которую совесть грызла его уже не один день и он только отмахнулся.

– Да ну их… Не до них сейчас. Давай взвесим да прикинем, кого с собой брать.

И Санька, желая отвлечь друга, начал быстро предлагать варианты.

– Серегу возьмём, ему я точно доверяю. Ещё думаю Антоху взять. Парень крепкий, сильный, быстрый. Одобряешь?

Игнат кивнул, подтверждая.

– А вот дальше, даже не знаю. То ли Пашку взять, то ли Лешку Гвоздя.

Про Гвоздя Санька и не думал, он ему в последний момент вспомнился, но надо было дать подумать и Игнату, чтобы он уж точно отвлёкся. Друг откинулся на ствол ели, немного помолчал, цыкнул уголком рта и тихо произнёс:

– Ни тот, ни другой.

– А почему?

– Ну, сам подумай получше, – произнёс Игнат, и со вздохом продолжил: – Гвоздь – парень что надо…был. До того, как узнал, что отец германцем убитый. Тогда он первый раз напился, а в последние дни только и делает, что с полдня у бабки Глафиры трётся. А к вечеру уже лыко не вяжет. Не, проболтается. Нальют стопку али две, и проболтается. Да и идти с ним – одно мучение. Из него теперь ходок на дальние расстояния никакущий. Да и работник из него никакой. А Пашка, ежели ты про Телегина, точно нас сдаст. Ему лучше вовсе не знать. Да и не пойдёт он с нами. Ты же знаешь, как он нас называет. Беднота одно ухо, те, что всей семьёй одни порты носим, а то и вовсе – беспортошниками, а где ж мы беспортошники?! Вот порты, на мне. Вот кому бы я морду разбил, но он же сразу жаловаться побежит, а потом ничего хорошего уж точно не будет. Его отец у графа в доверенных лицах ходит… Граф ему даже кус земли дал. Самое меньшее, что его отец мне сделает – зубы повыбивает, а могут и на графских конюшнях высечь. Да так, что вся шкура с тела долой уйдёт. Как ты про него подумать-то мог?

– Да я про него такое же думаю, сам бы ему с удовольствием харю сплюснул, но… Тебе надо было о чём-то другом подумать, а не о том, что ты по-бабьи тут сопли распустил, вот я и…

Игнат хохотнул.

– И правда, дурак ты, Саня. Да я, наверно, невыспавшись, вот и развёл тут сопли. Ладно, давай ещё одного выберем, а к вечеру усех обойдём. Вдруг они не смогут.

– Хорошо. На самом деле, я думал про Федьку. Он младше нас, но здоровый и сильный как чёрт.

– Та это да. Вот только ума у него, аки у птахи какой.

– Ну и что? Зато он сразу поймёт, жилец али не жилец лётчик, коли тот жив ещо! Он ведь у Митрича учится.

– Вот поэтому я и не думал о нём. Сначала тоже о нём подумал, а потом вспомнил, с кем он дружбу водит, отказался от затеи.

– Ну а что Митрич? Даже ежели Федька расскажет про самолёт, то Митрич не побежит его разбирать. Ему он уж точно без надобности. Ни цельный, ни разобратый. Да и заступы нам где-то брать надоть, а у Фёдора такие заступы, что диву дашься, я видел. Землю режуть, что твой нож масло. Хоть твой нож масло редко видить, но они у него всё режуть, вот всё что ни попадётся! Ему Митрич заступы ковал. Ну, не ему, семье, но загляденье, а не работа. Федька говорит, много заступами работают, а ни разу не точены. И они всё как новые. Да и по лечебной части он Фёдора натаскал.

– А ты знаешь, что ещо про Митрича говорят?

– Знаю. Да мало ли про кого, что говорят. Про нас вон, тоже твоя мать кричит: оболдуи, но ведь мы не оболдуи?

– Мы нет, но вот Митрич…

– Да дался он тебе! Али ты тоже в эти сказки веришь? Их больше всех наш поп разносит. А вот ежели ты спросишь, к кому у меня душа больше лежит, так я тебе честно отвечу: к Митричу, а не к попу энтому зажратому! И на все эти сказки, что Митрич с чертями дружбу водит, целуется с ними да милуется, готов в рожу ему плюнуть.

– За это тебя самое меньшее высекут. Я вот в эти россказни тоже не верил, но как-то, не так давно, был у него в кузне, да увидел, как глаза его горят… Такая дрожь по спине пробрала, никогда такой не было. То, что в глазах его огонь плясал, это ладно. Отсвет горна отразилси. Но вот ты в его глаза всматривалси когда?

– Чего я там не видал? – недоуменно спросил Санька. – Он чего – девка красная, чтобы я в его зенки таращился?

– Вот, а я посмотрел. И знаешь, что заметил?

Санька замотал головой.

– Они у него карие.

– Да ну и что, у многих глаза карие, у меня, например. А у колдунов, у них и вовсе, говорят, глаза зелёные.

– У тебя они карие, карие и есть. Его же цвет меняють. Разговаривает с тобой – карие. Спросишь чего, что ему антиресно, он рассказывает, да так увлечённо, что глаза чёрные делаются. Злится, тоже чёрные, но как-то по-другому. Да и насчёт баб… Ему скока годов? А он всё один да один. Щас мужиков в деревне меньше, а он ни к одной не ходит. И к нему никто, окромя Федьки. Живёт там у себя на отшибе, у реки, в кузне… И потом: вот мать говорила, пришёл он лет шесть назад, в тысяча девятьсот десятом где-то. С того дня, говорит, только бородищей больше зарос, а больше никак не меняется.

Игнат помолчал, ехидно улыбнулся и спросил:

– Вот я знаю, тебе Симка дюже нравится, да так, что когда ты её видишь, твоя удочка, небось, тебе подбородок подпирает, а?

Санька хотел обидеться на такое, но почему-то смутился, принялся отнекиваться, а Игнат, только махнул в его сторону рукой.

– Да неважно. Я к тому, что Митрич тоже не старый, лет тридцать-тридцать пять, многим бабам нравится, а он бирюк бирюком. По лесу может неделю шататься, в кузне днями и ночами пропадать… Странный он, вот убей меня бог, странный.

– Вот возьмём Федьку с собой, может, у него и вызнаем чего.

– Значит, не передумал про Федьку? – упавшим голосом спросил Игнат.

– Нет, – твёрдо заявил Санька. – Малый сильный, хороший. А что у Митрича в учениках, так что с того? Нам Митрич ничего плохого не сделал. Мне поп наш, отец Георгий, больше не нравится.

– Ладно. Иди домой, лопай, а я спать лягу, здесь. Домой не хочу, мамка всё одно спать не даст. Ты только приходи после полудня, али чуть позднее. Пойдём с ребятами поговорим.

Санька кивнул, поднялся и уже собирался идти домой, когда Игнат окликнул его и попросил:

– Ты только когда придёшь, пожрать чего-нибудь захвати. Мне домой идти, ты ж понимаешь, мать плешь проест скоро.

– Хорошо, будет тебе чегой-то пожрякать, – с ободряющей улыбкой пообещал Сашка, но Игнат уже вытянулся у ствола дерева и закрыл глаза.

Глава 2

Ближе к вечеру мальчишки собрались и стали решать, когда отправиться к дальним лугам, на поиски летательного аппарата. Идти хотели на зорьке, но Федя не согласился. Он попросил два дня, чтобы управиться с делами по хозяйству да договориться с учителем, Митричем. Ожидание всем было в тягость, но заступы были нужны, а Федька мог инструмент предоставить, поэтому остальным ничего не оставалось, как согласиться с его условием.

Все дни Игнату, Саньке, Серёге и Антону не удавалось успокоиться, их трясло, душа требовала приключений, а тело было согласно на любую работу, лишь бы время бежало быстрее. Парни никогда не отлынивали от дел по хозяйству, но сейчас матери были приятно удивлены: они сами просили найти им занятие, и чем сложней и тяжелей, тем лучше. А Игнат, Санька и остальные, просто старались как можно больше устать за день, чтобы ночью спать, а не думать о походе.

А вот Фёдор был этим увлечён мало. Он не горел поиском самолёта, он больше переживал, как растолковать дядьке Митричу, что скажет мамке про день-деньской учёбы у него, но сам на неё не явится. Да и ребята просили ни словом не обмолвиться о походе на дальние луга, а уж тем более о цели похода. Но дядька догадался сам.

Федька сидел перед кузней, откуда доносился неунывающий и задорный стук молотка. Теперь он легко мог отличить, когда стучит молоток, когда молоточек, а когда лупит молот. Крепкие руки Митрича, казалось, не знали тяжести молота. В руках дядьки он вертелся бабочкой, стучал по краснющему от жара горна железу и гнул его так, как Митричу было угодно. С этого молота и началось Федино обучение у кузнеца.

Федька пришёл в кузню с мамкой. Она хотела попросить кузнеца вылечить Фединого брата, который очень часто болел, а помочь никто не мог. Если и выздоравливал на неделю, то потом заболевал ещё пуще прежнего. Фёдин отец, был против участия Митрича в лечении сына. Он считал, что болезни – это божье испытание, помочь могут только молитвы, а если молитвы читать будет ещё и священник, то бог услышит быстрее и лучше. Отец Георгий, взяв плату, – когда едой, когда монетой, когда услугами на церковном подворье, – всю ночь исправно читал молитвы, махал кадилом, жёг свечи, но брату не становилось лучше. Федя чувствовал себя виноватым, он считал, что, родившись на год раньше брата, забрал у мамки всю силу и здоровье, предназначавшиеся им двоим. Иногда он винился перед братом, сидел на лавке, держал его за руку, плакал и утешал Илюшу как мог.

Но вот, когда папка ушёл на фронт, отец Григорий не пришёл к ним домой. В трескучий мороз, по глубоким сугробам Федька бежал к дому священника, стучал и просил открыть дверь. Дверь открылась, вышел священник в богатой шубейке и сказал, что теперь им не чем ему платить. «Денег у вас, у голытьбы, нет, есть вам самим почти что нечего, ты и один за день можешь сожрать то, что на неделю растягиваете, а мне отрываться от истого служения Богу, ради избавления одного раба Божьего от кары небесной, некогда». Тем более, молитв прочитал он много, а результата всё нет, значит либо Бог не хочет избавить от болезни, либо не может. Федька тогда ахнул и в снег уселся: как же так, Боженька и не может?! Отец Григорий затушевался, затряс бородой до пупа, но растолковал: может, бес какой с мальцом вашим играет, а Бог – личность занятая, чтобы все желания людские исполнять, и, вообще, пути Господни нами неисповедимы, так что не нам их рассматривать, а уж судить Господа, нам вовсе не дано. «Так что иди отрок и не приходи боле, не отрывай святого отца от молитв за прекращение бойни великой, да не забывай молиться о спасение души своей и своего отца». Напутствовал, да и закрыл двери. А Федька долго сидел в сугробе, и всё никак не мог понять: отчего бог так равнодушен к Илье, отчего не может найти лишнего времени, чтобы избавить брата от подлого недуга? Почему он так поступает с мамкой и братом, за что?! Он не желал понимать, что пути господа неисповедимы, что людям их понять не дано, что нельзя осуждать бога и осуждал. Он даже ненавидел его, когда пришёл домой и сел рядом с лавкой, на которой в горячечном поту метался его младший брат.

Мамка тогда сказала: «Холод, что от тебя идёть, сынок, может Илюше вред причинить, ты не искушай судьбину, а разденься, да тогда садись». Фёдор снял отцовский тулуп, что доставал ему до пяток, валенки и шапку, намоченную снежной метелью. На вопрос мамы о священнике, Федя отмахнулся и, скрепя зубами, поведал о том, что сказал отец Григорий. Бог, мол, занят, излечить брата не может, а скорее, не хочет, а может, с ним и вовсе бес играется. Мамка тогда заплакала, а Федька сел рядом на лавку, обнял её и попытался утешить. Немного погодя, мать вытерла слёзы платком, прерывисто вздохнула и сказала, что утро вечера мудренее.

Утром Фёдор проснулся от вкусного запаха пекущегося хлеба. Мама хлопотала у печи, а Федя смотрел на неё и радовался: впервые, после того как папа ушёл на германский фронт, она выглядела окрылённой и сурьёзной, а не разбитой, погрязшей в пустых и бесполезных хлопотах о сыне, несчастной бабой. Она увидела, что Фёдор проснулся, и, улыбаясь, сказала, что раз бог и слуга его помочь не хотят или не могут, то они попросят помощи у другой стороны. Федька испугался и принялся пытать маму, что она надумала. Мама только сказала Феде одеваться, а пояснить ничего не захотела. Вынула каравай из печи, обмотала чистым полотенцем да положила в сумку.

Из села уходили ещё в сумерках. Федя не понимал, что мама задумала, но когда отдалились от села в сторону речки, что-то забрезжило в его голове, что-то заставило его волноваться, но вот саму мысль он ухватить не мог.

Летом до реки идти было легко и приятно: иди, выбивай себе из земельки пыль голыми пятками. Зимний путь – другое дело. Дороги не видно, сугробы в рост человека, в которые проваливаешься, выбираешься, а потом снова проваливаешься по колено, по пояс, по грудь, а то и по глотку. Под одёжу задувает колючий ледяным холодом ветер, порой свистит и воет волком, приносит с собой метель, а тогда тебя укутывает снегом, и вот уже хочется лечь и отдохнуть – хоть на немножко! – но Федя знал, что отдыхать ни в коем разе нельзя. И только высокий чёрный лес видит, как ты тащишься по снежной пустоте, укутанный снегом, проваливаясь и выбираясь из сугробов, и всё тащишься, тащишься… Всё медленней, медленней, а доползёшь ли до нужного места – уже неизвестно.

До реки было не больше четырёх вёрст, но по такому пути Феде показалось, что он прошёл во много раз больше, а дорога всё не кончалась и не кончалась. Он, наконец, сообразил, куда мать держит путь. Уговаривал её не делать этого, развернуться и идти домой, не ходить к чёртову кузнецу, не грешить против Господа-Бога нашего, но мама его не слушала. Сначала она посмеивалась на его уговоры и увещевания, но он продолжал ныть и канючить, и она не сдержалась. Стянула толстые рукавицы и отхлестала Фёдора по щекам. Потом расплакалась и обняла его. «Раз бог от нас отвернулся, раз мы ему чем-то неугодны, то мы вольны делать так, как нам лучше. Моему сыну потребна помощь, а любая мать, если она настоящая мать, сделает для этого всё. Обратится и к чёрту, и самому диаволу, но помощь добудет. Запомни сынок, когда идёт речь о твоём ребёнке, перед родителем нет преград» – говорила она ему, вытирая с холодных щёк горячие слёзы несправедливой и горькой обиды, которую принесла.

Федя спросил только, ежли бы он заболел, она тоже пошла бы к колдуну? Мама грустно улыбнулась, попросила не наговаривать на себя болезни и сказала, что видно люди правду говорят: силу ты взял большую, а вот ума щепотку, но оно, может, и к лучшему. А к колдуну – конечно бы пошла. «Отец не хотел, он отцу Григорию больше верит, я тоже верила, но раз он сам отрезал другие пути, то так тому и быть. Не ему, попу брюхатому, меня осуждать! А перед богом, придёт время, отвечу».

И они продолжили путь в кузню, к невесть откуда пришедшему колдуну.

Фёдор волновался, переживал: что Митрич потребует за свои услуги? Вдруг он вылечит брата, но каким Илья станет после? Вдруг колдун заберёт его душу? Или его самого? Брата, конечно, жалко, но вдруг он потребует мамкину душу? Как тогда быть?! Про себя Федька совсем не думал. Он был уверен в одном: мама никогда не отведёт его на мучения. Правда, он помнил историю, рассказанную отцом Григорием, как бог приказал одному отцу принести своего единственного сына в жертву, но потом передумал. Отец Григорий говорил, что бог проверял, на какие жертвы способны люди ради него. Говорил, что чем больше и значимей жертва, тем выше будет благосклонность и награда божия. Федя помнил, что Антоха и Стёпка, кои толпились у ворот церковного двора среди ребятни, спросили тогда: какую же награду получил этот горе-отец? Священник пояснил, что наградой было умножение семени его, то бишь нескончаемое продолжение рода этого человека. Стёпка хмыкнул да заявил: «Нам такое благоденствие совсем не надоть, у нас и так пять-восемь детей во многих семьях, а кормить особо нечем. Куда ж ишшо до бесконечности-то? А раз этот отец единственного сына поволок на смерть, так он вообще дурак набитый». Антоха тут же подхватил: « Да не, свинюка он, жаднючая. Небось, рассчитывал на другую благодать божью, а бог схитрил, наградил той, что мужики с рождения имеют». Отец Григорий разозлился, а опосля нажаловался родителям и наказал: выпороть баламутов как сидоровых коз. Да всё сетовал на то, что нельзя выпороть их языки.

Наконец, Федьку стеганула догадка, что они заблудились. Вроде и блукать негде, но сколько идут, а дойти не могут. Видать чёрт их водит, к колдуну не пускает. А вдруг он зря на чёрта думает? Вдруг это ангелы не дают им свои души колдуну заложить? Мамка упорно двигается вперёд, но ушли по темноте, пошли не по дороге, могли сбиться. Вот только одно: тут сколько не иди, а к реке всё одно выйдешь. Но дойти, почему-то не получается, уже и светло стало, а реки всё нет и нет. Ноги ещё болят, по снегу идти не шутка, колени чуть не к груди поднимаешь, разбрасываешь снег, раздвигаешь его, но с каждым шагом это всё тяжелей и тяжелей.

Выбираясь из очередного сугроба, Федя заметил далеко впереди, по левую руку, огромный холм, покрытый снегом. Прям, как отец когда-то сказывал, про горы и снежные вершины.

«Как же я мог про тебя забыть? – пронеслась испуганная мысль. – Если идти по дороге, мы должны пройти рядом с холмом Древних Воителей, но раз он далеко в стороне, нам нужно брать влево. Так мы к дороге и выйдем!».

Этот двадцатисаженный холм всегда был зна́ком, что ты приближаешься к реке. Сейчас Федя очень испугался, что совсем про него забыл. А что, если у него дедовская слабая память?

Дед Феди, отец отца, в шестьдесят лет стал скорбен умом. Многое забывал, многое придумывал, мог заблудиться в селе, а бывало, что он путал дома и на ночлег мог прийти совсем в другую избу. А был случай, когда он среди ночи к соседям на полати полез. Соседка, когда почувствовала, что к ней прижимается и муж, и другой мужик, заорала так, что всех собак в округе переполошила. Бабка Глафира тогда говорила, что был бы молодой, она бы не кричала, или кричала совсем не так. Все хохотали, но Феде было не до смеха. Ему было жалко и страшно видеть как рассудительный, работящий дед превращается в старую развалину с умом ребёнка, а думать о том, что такая будущность ждёт и его, было невыносимо жутко. Когда два года назад дед умер, Федя плакал, но помнил, как мамка сказала отцу: «Грех так говорить, но на душе легче, словно холм Древних с плеч свалился». И вот теперь он забыл про этот холм. Наверное, так бы и не вспомнил, если бы не увидел, но зато теперь Федя был уверен: до дома Митрича недалеко.

Мелкая, низенькая избушка с шапкой снега на крыше, двумя оконцами смотрела на измотанные, заснеженные фигурки сына и матери.

Мама постучала в окно, но никто к ним не вышел. Тогда они прошли в распахнутые настежь ворота, по тропке, вычищенной от снега, дошли до двери в избу и остановились перед огромными воротами сарая. Из-за ворот раздавалось коровье мычание, фырканье лошадей, а на снегу Федька заметил следы лошадиных копыт. Вот только лошадиных ли? Да и откуда у него лошади? В деревню он всегда приезжал на одной, а то и вовсе на своих двоих топал. А может, наколдовал себе кобыл и жеребцов? Колдун он, али нет? Фёдор застыл в раздумьях, а в сердце всё глубже проникал страх.

Он быстро сообразил, почему мама не спешит заходить в жилище колдуна. Раз он к ним не вышел, значит – не хочет видеть гостей, тем более таких, которым что-то нужно, а ежели его нет в доме, но они зайдут, не рассердится ли он? Тогда Федя и услышал гулкий железный стук. Он шёл с дальнего края двора. Такой двор он видел только у Телегиных. Но Телегиным за заслуги сначала землю подарил старый граф, а потом новый ещё добавил. А колдуну, за какие такие заслуги? И это наколдовал? Тогда, пожалуй, мог и получше расстараться: у самой зажиточной семьи в селенье землицы было даже больше. Однако и здесь, есть где разгуляться. Звук разносился из небольшой бревенчатой избы на конце надела. Из её чёрной трубы валил дым, и Федька быстро догадался: это и есть диаволова кузня.

По расчищенной от снега тропке, ведущей к дверям кузни, они и двинулись.

Федя всматривался в тропинку, на оставленные следы на снегу, но видел только отпечатки сапог, а ожидаемых следов копыт, так и не приметил. Рядом с кузней следов было много, а из-за приоткрытой двери, помимо громких железных ударов, слышались громкие возгласы и довольный хрипловатый смех. У Фёдора перед глазами встала картинка: проклятый колдун, враг рода людского, мучает какого-то грешника, довольно хохочет, а потом снова лупит его по железным оковам. Федьку аж передёрнуло от этого! Он совершенно не хотел заходить внутрь, но мама растворила дверь шире и проскользнула в кузницу.

«Не стой столбом, – сказал он себе. – Хоть помочь не смогу, так хоть сгинем вместе. Илюху только жалко, так и не дождётся он нас. Но хоть с голодухи не помрёт. Хлеб на лавке слопает, а там, глядишь, и люди чем помогут». Федька глубоко вздохнул и переступил порог.

Глаза его, после яркой белизны снежного покрова, увидели сначала только кузнеца, стоявшего рядом с горном. Митрича в полумраке кузни Федька узнал не сразу. Голое по пояс тело, словно пылало огнём, огненные всполохи, казалось, зажигались прямо на мускулистых руках. А больше всего поразило то, что он подносил к лицу оранжевую полосу, от которой сыпали искры. Федя подумал, что кузнец сейчас проглотит эту искрящую штуковину или сожжёт себе глаза, но Митрич поднёс полоску к чёрной бороде, прикоснулся к волосьям и довольно, радостно захохотал.

– Ну что, сдалась, стервь неведомая?! – прохрипел он сильным голосом, а потом кинул огневушку в бадью с водой. Полоска, злобно зашипев, подняла облачко пара и мгновенно провалилась на дно.

Окон в кузне не было, даже махоньких, и Федька быстро-быстро заморгал, чтобы скорее прогнать снежную слепоту. Как всегда моргание помогло, и вот он уже отчётливо видел необычайно белые стены, на которых играли отсветы кузнечного пламени, и маму, застывшую возле стены.

Митрич заметил вошедших, смущенно крякнул и выронил из руки небольшие клещи. Виновато улыбнувшись, он прохрипел:

– Я тут…кхмм…немного увлёкся. Люблю поработать, когда один. Увлекаюсь, когда никто не тревожит.

Теперь Федя видел, что мужик весь потный, будто бы из речки вылез, а языки пламени на теле – блики пылающего горна.

– Так это?.. Вы чего тут? – спросил кузнец. – Случилось чего, с села в такую погоду пешком переть?

Тут мама очнулась, сунула руку в суму и вытащила каравай. Упав на колени, протянула хлеб Митричу и запричитала.

Колдун оказался неправильный: растерялся, зачесал в затылке – не такими Федьке представлялись колдуны. Вроде и голос мощный, и творил что-то непотребное, а сейчас выглядит как обычный мальчишка. Феде даже стало неловко и за него, и за убивавшуюся мать. Он-то знал, о чём просит мама, но тоже мало что понимал в её крикливых рыданиях. Митрич попытался что-то сказать, но она не слушала, а только пихала ему в руки хлеб: дескать, возьми да помоги. Кузнец в растерянности посмотрел на Фёдора, но он только плечами пожал и уставился в земляной пол.

Митрич набрал в грудь воздуха и рявкнул:

– Замолчи, слышишь, молчи!!

Мамкин рёв разом оборвался, и она испуганно замерла.

– Вы это, погодите тут немножко. Щас я, оботрусь, пойдём в хату, там всё расскажешь. Только не скули боле, уши болят от твоих воплей.

Митрич выскочил за дверь, как показалось Федьке, с облегчением, а гостей оставил в горячей, раскалённой кузне.

Мама пустым взглядом смотрела на пылающий кузнечный огонь, а Федька был рад, что колдун выбежал, и с интересом рассматривал кузницу.

Кроме бадьи с водой, рядом со всё ещё пылающим кузнечным очагом, внимание Феди привлёкли: верстачок с двумя тисками, большими и малыми; точильный камень с ремнями и педалькой; стол с клещами всех размеров, с зубилами да молотками; ящик с «горюч-камнем», который многие называли углём и ценили за тепло, но в их селе этот камень был дорогой редкостью. Он подошёл к белой стене и провёл по ней пальцем. Гладкая, ничуть не шершавая, мелом не мажется, золой тоже, как в избе – точно, колдовские проделки. На земляном полу Федя заметил кувалду и, оглянувшись на дверь – не идёт ли хозяин? – поднял её, перекинул из одной руки в другую. Он так и стоял, играя с молотом, когда открылась дверь.

– Я так думаю, что пойдём-ка… – начал по-деловому кузнец-колдун, но внезапно осёкся и заинтересованно уставился на Федьку.

Мамка тут же, не вставая с колен, развернулась и всё так же, протягивая кузнецу каравай, заблажила. Колдун поморщился, прикрикнул бабе молчать и предложил Феде выйти вместе с ним.

От этого предложения Федьке стало не по себе, внутри всё задрожало, но он проследовал к выходу за кузнецом. Кувалду оставил при себе, подумав:

«Ежели чего, сил хватит, чтобы ему прямо промеж глаз садануть. Авось не успеет сколдовать».

Федя вышел и опять заморгал. После полутьмы кузницы, снег ослепил его, заскрипев под отцовскими валенками.

Митрич смотрел на него с доброй усмешкой, подождал, когда паренёк проморгается и спросил, выразительно глядя на молот в его руках:

– Как тебе молот, не тяжёл?

Федька замотал головой: мол, не тяжёл.

– Чего ж ты его в кузне не оставил? Али ты надежду имеешь, меня моим же молотом в лоб поцеловать?

Федька в смущении посмотрел в сторону да уставился на голые яблони, растопырившие ветки, обсыпанные снегом.

– Ну так что, Федя? Тебя же Федькой звать? Я не путаю?

Теперь Фёдор закивал: мол, не путаешь.

– Вот видишь, ничего не напутал. Стало быть, и с поцелуем по лбу угадал. Ну, так на то меня колдуном и кличут. Нешто не знаю, что про меня в деревне сказывают? Мы колдуны такие, сами себя боимси. Что пришли-то?

Федя, продолжая из руки в руку перекидывать кувалду, или как назвал колдун молот, пропыхтел:

– Да мы…это… Мамка скажет, она знает что…

– Брось молот, – жёстко прохрипел кузнец, – с ним не каждый мужик управится. Бросай!

Руки Феди разжались, и молот рухнул на снег.

– А теперь сказывай. Мать твою слухать – ухи не жалеть.

Мальчишка оглянулся на дверь кузни, но мама почему-то не появлялась. Федя собрался с мыслями, но выпалил совсем не то, что хотел.

– Мамку из кузни выпусти, выпусти дядька Митрич, брат у меня болеет, совсем плохой, вот она хлебу и испекла, чтоб ты помог, значит!

– Давно болеет? Брат твой.

Федя растерялся. Сколько он себя помнил, столько Илюха и болеет, но как ответить точно? А мамку, проклятый колдун выпустить не хочет, ухи у него, видите ли, болят.

– Давай, вспоминай быстрей, я-то тут без шубейки стою, а мороз не дядька.

Только тут Федька обратил внимание, что на кузнеце кроме штанов, в которых обычно ходят летом и сапог, хороших, дорогих, хромовых, ничего больше нет, окромя чернющей бороды да таких же волос по самые плечи. Федя посмотрел на свои-отцовские валенки и завистливо вздохнул.

– Да ты не завидуй, глядишь, и у тебя такие же будут, – усмехнулся кузнец. – Сказывай, когда брат заболел?

– Так давно. Как четыре-пять годков исполнилось, так и болеет.

– И что, совсем не выздоравливает? – хмыкнув, спросил Митрич.

– Выздоравливал. Ненадолго, а потом снова болеет. Кашляет, хрипит, в жару мечется, стонет да плачет.

– Бредет?

– Чего?

– Заговаривается брат твой, когда на него жар нападает?

Федя подумал, утвердительно кивнул и добавил:

– Только года два почти, он только болеет. Немного ест, чуть-чуть пьёт, а в себя почти не приходит. Чего мы токмо не делали, болеет Илюха и всё тут.

– Что ж вы делали? – с подковыркой поинтересовался Митрич.

– Да много, много!.. Батька даже дохтура с городу привозил, но то давно, года три, почитай, прошло, – затараторил Федя, волнуясь. – А последние полгода поп, отец Григорий то есть, молитвами лечил, все ночи напролёт читал-читал… А Илье всё не легчает и не легчает, вот мамка к кол…к тебе на поклон решилась пойтить.

Федька замолк, кусая губы в волнении.

– Поп, значит, говоришь? – усмехнулся зло Митрич. – А вот скажи мне Фёдор: болезнь – это тьма или свет?

Фёдор проглотил комок в горле, не понимая, к чему это он, но поспешил ответить:

– Тьма, конечно. Здоровье – свет, а болячки разные – тьма могильная.

Глаза Митрича превратились в два омута, чёрных и глубоких, и он вперил тёмный взор в мальчишку.

– А теперь, Федю́шка, что есть бог, ответь мне, – тихо прошелестел хрипловатый голос кузнеца в уши Фёдора, пока сам он тонул в бездне его чёрных глаз.

– Ясно дело, свет, – чуть слышно прошептал ответ Федька.

Митрич захохотал так, что казалось, снег обрушится с крыши кузни прямо на них: на Фёдора, одетого в отцовский тулуп, ватные штаны да валенки, и на полуголого кузнеца.

– А вот мне так не кажется, – отсмеявшись, заявил колдун. – Как «святые» отцы толкуют, ничего не было, когда пришёл бог, и только потом он создал свет. А зачем создавать свет тому, кто сам свет, от кого лучи во все стороны бьют? Может, он и есть тьма? Может, и насылает болячки из злобы своей да вредности?

– Не, не, это я знаю, нам отец Григорий всё обсказал, – тихо возразил Федька, замотав головой. – Он создал небо, землю, солнце, даже луну, вот и свет.

– Всё, да не всё обсказал, – хмыкнул Митрич. – Земля создана на третий день. Луна, солнце, звёзды – всё было создано на четвёртый день, а вначале были ангелы, а первым из ангелов был – Несущий свет. Есть у меня мысль, что он и создавал всё дальше, а бог в лучшем случае только указания давал. Но это уже мы на другую дорогу поворотили. Вернёмся к нашим баранам. Не помогли молитвы, значит? Так то и не удивительно. Может, бог вообще странник…

– Это как? – уставился на кузнеца Федя.

– Да вот так. Шёл, шёл, решил отдохнуть, пока отдыхал – заскучал, вот и решил забавы ради создать всё земное, или ангелам поручил, а сам продолжил странствия. Молись не молись, он не слышит, ушёл. А мож, помер давно, как ты думаешь? Как-никак, а божий день, как тыща лет.

Федьке, от таких речей, захотелось по-маленькому, во рту пересохло, а в горле отчего-то щекотало и жгло, как будто чёрт уже кочергу суёт, только от того, что он это слушает.

Митрич с хитринкой смотрел на высокого парня с широкими плечами, большими и крепкими ладонями, простым и добрым лицом, с носом картошкой, большими бирюзовыми глазами, или, как драгоценные камни баусы, которые он когда-то много раз видел. Смотря на его мучения, от своего каверзного вопроса, Митрич усмехнулся и спросил:

– Тебе сколько лет-то? Небось, ещё и неграмотный?

Федька кивнул, и пересохшим горлом выдавил:

– Не…неграмотный, а лет тринадцать, скоро, если…

Тут он замолчал, неуверенный, стоит ли поминать бога в присутствие колдуна, он вон что про него говорит, что умер, дескать. А разве может бог и умереть? Но после небольшой паузы закончил:

– Четырнадцать, скоро.

– Ну хорошо! Толку от твоего рассказа немного, от матери твоей и вовсе никакого, а я замёрз уже. Смотреть надо. Отправимся в обратный путь.

– Обратно в село чапать?! – ахнул Федька. Он был рад, что колдун их отпускает, но брести в село по глубокому снегу совсем не хотелось.

– Так уж и чапать. Иди в сарай, что прошли, выводи лошадей, гнедую бери, да серую. Вороной – только под седлом ходит. А я покамест мать твою растолкаю, совсем сомлела баба.

Митрич широко распахнул дверь в кузницу, и Федя увидел маму. Как и тогда она стояла на коленях, каравай, обмотанный рушником, держала в руках, а из глаз текли слёзы.

– Вот ещё, бабьих слёз мне тут только и не хватало, – захрипел кузнец-колдун – Подымайся, сына твово смотреть поедем. Хлеб себе оставь, вам самим, небось, жрать нечего.

Митрич обернулся, увидел Федьку и рявкнул:

– Ты тут ишщо?! Не боись, не съем я её. Живо за лошадьми, а то, что получается: я за лошадьми, я впрягай, я смотри, я и лечи! Это зачем же мне такие просители? Живо, я сказал!

Федька бросил взгляд на мать, увидел, что её лицо озарилось надеждой и слабой, неуверенной улыбкой, и со всех ног помчался по расчищенной тропке обратно, к сараю.

Сани скользили по снегу легко и быстро, лошади раскидывали снежок ногами, а из-под копыт летели белые мухи. Снега на дороге было не в пример меньше, чем на бездорожье, по которому мать и сын двигались к кузнецу.

Федька по-царски возлежал на тулупах и сене в санях, что несли его к дому. Ёлки, укутанные снежной метелью, проносились мимо, а он только успевал провожать их взглядом. Ему хотелось петь, душа ликовала, и он бы запел, но в голове были соображения, что омрачали чувство радости. Во-первых – кузнец согласился лечить брата, но вот что за это возьмёт, не сказал. А отец Григорий сказывал, что в этой жизни ничего не даётся бесплатно. А уж если от бога ничего за просто так не жди, то от лукавого тем более. А вторым, что омрачало чувства радости и облегчения пути к дому, были слова кузнеца о боге. Это не давало Федьке покоя, всё время ворочалось где-то и требовало дополнительного толкования. К тому же он вспомнил слова отца Григория о Митриче: «…подозрителен тот, кто баб не любит, уж не мужеложец ли часом? Содомский грех у чёрта в чести». Федя забыл слово мужеложец, а вот сейчас вспомнил и всё порывался спросить кузнеца, что оно значит, но опасался, что тот разозлится и передумает лечить брата. А может, и вообще из саней выкинет?! «Лучше потерплю до дома, благо недолго осталось» – решил Фёдор и развалился на тулупе, уставившись в светло-синее небо.

Мамка сидела рядом с Митричем, тихо отвечала на его вопросы об Илье, а Федька мечтал, что, когда отец придет с войны, надо будет сделать такие же сани. Правда, лошадей нет, но это дело наживное, – купим!

Когда подъехали к селу, Федя весь испереживался, что нет колокольцев и бубенцов. Вот бы подкатить к избе со звоном, чтобы соседи видели, на каких санях их привезли, а главное, что он возлежит на этих санях, как барин! Федька с сожалением вздохнул да подумал, что кто-нибудь точно увидит сани и кузнеца, но вряд ли позавидует. Насторожатся, будут шушукаться за спиной да донесут отцу Георгию, а там, глядишь, и сторониться начнут.

В избе, прямо у двери, Митрич скинул свой богатый тулуп и шапку, отряхнул бороду от налипшего снега, и сразу направился к лавке больного брата. Положил руку на лоб, покачал чёрноволосой головой и отправился к печи. Печь прогорела, но была ещё тёплая, а мама возилась с поленьями, стараясь её снова растопить. Кузнец, погрев руки о белый печной бок, снова вернулся к брату. Сдёрнул с Ильи старенький тулупчик, заставил стащить мало что понимающего брата рубашку и приложил ухо к его тощей груди. Долго слушал, затем приставил ухо к спине, с одной стороны выпирающего хребта, с другой, хмурился, а глаза наливались чернотой. Приказал снять штаны, осмотрел Илюшкины тонкие, как спички, ноги и только после этого разрешил брату лечь. Пока Митрич сгибал и разгибал ноги Ильи, пальцы, давил на живот, бока и спину, Федька стоял рядом и внимательно наблюдал. Митрич спрашивал, где болит, как чувствует себя Илюха, когда он давит туда или сюда, а Федька стоял и кусал губы. Илья уже выдохся, тяжело дышал и дрожал осиновым листом. Наконец, кузнец ощупал брату горло, заставил показать глотку и вывалить язык, и опять приложился ухом к груди теряющего сознание Ильи.

– Хорош сопеть, дай послушать спокойно, – бросил кузнец Федьке. – Иди вон матери помоги, дров натаскай или ещё чего, но не сопи над ухом, как загнанный зверь.

И Федя отошёл, а кузнец продолжил терзать Илюшку. Помог матери с розжигом печки, а там и Митрич подошёл, когда дым от печи начал слаться по дому, сказал:

– Иди, Федя, помоги брату одеться, да потеплей. С собой его заберу. У вас его оставлять нельзя. Иначе в вашей курьей избе он совсем испекётся. Угробили вы мальчишку, родителя́, ети вашу… Лёгкие – дыха́лка, совсем ни к чёрту. Что ж вы раньше не пришли, два или три года назад, было бы легче, а теперь…даже не знаю.

– Так ты сам должо́н был знать! – вскинулся Фёдор на защиту родителей. – Ты колдун, ты всё знаешь.

– Знал, что у вас малой болеет, по деревне много о чём судачат. Но не в моих правилах, предоставлять помощь, когда этого не просят: себе порой дороже выходит. Идите, помогите ему одеться.

– Когда Илья заболел, тебя здесь ещё не было, – смиренно и тихо прошептала мать.

– Был, не был. Старуха в лесу жила, к ней бежать надо было. А они молитвами лечить, как будто они кому-то, когда-то помогали. Эххх, вы… Ну, хорошо хоть сейчас одумались, пришли. Будем надеяться, ещё не поздно.

– Так она ж ведьма была, баба-яга! – вскрикнула мама. – В ту часть леса, где она жила и заходить боялись.

– А я колдун! – рявкнул Митрич. – Уж она точно больше попа Гришки знала! Да и больше меня тоже…

Мамка помогала задыхавшемуся брату одеваться, а Федька улучил момент осторожно спросить о неизвестном слове, пока не забыл его снова.

– А чего отец Григорий тебя грязным муж…муже…мужложцем каким-то зовёт? Говорит, раз без бабы, то точно он самый ложец и есть. Что это значит-то?

Кузнец выкатил глаза, хрюкнул горлом, угнулся и замотал головой. Федька посмотрел на мамку. Она бросила одевать Илью, прикрыла рот ладонью и с испугом смотрела на Федю и Митрича. Федя испугался, что всё испортил, что сейчас кузнец разозлится, колданёт и раскатает дом по брёвнышку, а Федя сам не будет рад, что остался жив. Но Митрич выпрямился, и Федька увидел в посветлевших глазах кузнеца искры смеха, ухмылку в чёрной бороде, и от сердца отлегло.

– Отец Григорий, говоришь? – хмыкнул колдун. – Так ты у него и спроси. Ему лучше знать, среди его братьёв, таких много. Они тоже без баб живут, вроде как. А я, может быть, от женского полу просто устал.

Федька подумал и согласился с кузнецом, сказав, что от девок, и правда, можно устать, они такие глупые: забавляют лишь поцелуи, свадьба да одёжа. Мамка прикрикнула ему не заводить глупой болтовни, а лучше помочь с одеванием брата, на что Фёдор, посмотрев выразительно на Митрича, покорно согласился.

Когда брат был готов, Митрич хриплоголосо отчеканил:

– Завтра не приходите! Да и послезавтра тоже. Потом, после полудня, жду. Скажу своё слово: вылечу, или глухо и поздно стучать в стену болезни. Даров и платы не требую. У меня всего в достатке.

Колдун взял брата на руки и понёс к саням. Уложил на тулуп, накрыл другим и обратился к Федьке:

– Ты обязательно приходи. То, как ты молот мотал, не каждому мужику дано. Глянем-поглядим, что из тебя сделать можно.

Федька так и обомлел: то есть как, что можно сделать? А вдруг жабу какую сделает?! Или чего гаже и мерзопакостней? Но кузнец уже уселся в сани, и лошади резво помчали обратно к берегу реки.

Вот в те дни Федька ел через силу, спать не мог, всё думал, что сделает колдун-кузнец с его пропащей душой? А что там делает с Ильей? Может, изъял уже истерзанную душеньку Илюхи? Ох, не в добрый миг пришла матери думка просить помощи у Митрича.

Они явились к колдуну в назначенный срок. Митрич провёл в избу, указал на маленькую комнатку напротив здоровенной печи, а сам продолжил возиться с чугунками да жаровнями.

Федя зачарованно смотрел на печь. У них в доме была обычная коробка, которая кормила, отдавала тепло стенам в холодные дни, а особенно ночи, но тут!.. Тут было то, о чём Федька мечтал холодными зимними ночами: большая лежанка. Можно было растопить печурку, залезть под потолок и растянуться в своё удовольствие на лежаке. Митрич покосился на замечтавшегося Фёдора, хмыкнул да прохрипел:

– Залазь, Федька, грейся. С морозу-то, небось, кровь застыла?

Мальчишка замотал головой.

– Да не… Просто печь большущая, необычно…

– А, ну раз греться не желаешь, то иди к брату в комнатку. Не стой средь кухни столбом, ходить мешаешь.

Федька прерывисто вздохнул, покосился на печь, на лежак под потолком, но всё же сумел отвести взгляд и прошёл к брату.

В комнатке стояла кровать, настоящая кровать со спинками резными да железной сеткой, как у знатных особ! А на ней перина али матрац, две большущие белоснежные подушки, а поверх всего этого богатства – брательник. Тело прикрыто толстенным стёганым покрывалом, только черепушка, утопающая в подушках, торчит. И тут Федьку взяла злоба. Он там себе, понимаешь, места не находит, гадает, что колдун с душой брата творит, а душа-то не хуже графьёв отдыхает. Вотана она, у перинах утопает!

Илья был всё такой же бледный, дышал тяжело, с надрывом, а когда больной застонал и что-то забормотал, Федькина злоба мгновенно испарилась. Мамка забегала от одного края кровати к другому, и в комнате, где и так места не было, стало мгновенно тесно. А тут и Митрич пожаловал с кружкой в руке. В посудине плескалась вонючая, тёмно-коричневая жидкость. Кузнец приподнял Илье голову и заставил выпить эту отвратную, колдовскую гадость. Как только брат проглотил отвар, кузнец опять опустил голову Ильи на подушки. Митрич вышел, накинул тулуп, крикнул Федьке взять шапку и идти за ним.

Федя, чувствуя неминуемую расплату, плёлся за колдуном по тропинке к кузне.

В этот раз там не было жарко. Митрич указал на тот самый молот.

– Подымай!

Фёдор представил: вот он поднимает молот, колдун превращает его в паука или гада скользкого, а молот падаёт, и только – шмяк! – куски чего-то мокрого, что совсем недавно было Федькой, разлетается по сторонам. А колдун даже рук не замарает! Федька мысленно плюнул – чему быть, того не миновать, – и ухватился за кувалду.

– Теперь подбрось и поймай!

Федька поймал, и снова, и снова.

Митрич подошёл к наковальне и велел:

– Бей! Лупцуй по ней, пока не устанешь.

И Федя бил, пока кузнец не засмеялся и не остановил его.

Так Федька и попал в ученики к Митричу. Сначала мехами работал, раздувал так, что и чертям бы стало тошно да жарко. Потом учитель доверил ковать, поначалу простое, потом пошли скобы, гвозди, подковы, а после натаскивал деревенского мальчонку в подковке лошадей. Митрич учил своего единственного ученика, а Федька был этим очень горд и прилагал всё свои усилия.

Так прошёл февраль, за ним

Продолжить чтение