Конец Большого Юлиуса
© Сытина Т.Г., наследники, 2023
© Хлебников М.В., составление, предисловие, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
* * *
«Стройная золотоволосая, в военной гимнастерке и солдатских сапогах…»
У сегодняшней книги, в отличие от недавнего выпуска серии, формально один создатель. Но, чтобы разобраться в писательской судьбе автора, необходимо раскрыть то, что можно условно назвать «семейный вопрос в русской литературе».
Татьяна Григорьевна Сытина родилась в Петрограде 10 августа 1915 года в семье, оставившей глубокий след в русской культуре. Самый известный из ее представителей – знаменитый художник Николай Николаевич Ге – приходится Татьяне двоюродным дедом. Родной дед – Григорий Николаевич Ге писал прозу и пробовал себя в драматургии. Григорий Григорьевич Ге – отец Татьяны – нашёл своё призвание на театральных подмостках. В тридцать лет он поступает на службу в Александринский театр. Его актёрская карьера складывается весьма удачно. Ге сыграл Шейлока, Гамлета, Мефистофеля, Яго, чеховского Иванова. Кроме того, продолжив семейную литературную традицию, Григорий Григорьевич добился некоторых успехов и в драматургии. Им написаны несколько популярных пьес («Трильби», «Набат», «Жан Ермолаев»).
Вскоре после рождения Татьяны семья переезжает в Москву. Революционные потрясения обошли стороной Григория Ге и его близких. В 1922 году он получает звание «Заслуженный артист Государственных академических театров», продолжает играть на сцене, снимается в кино. Ясно, что с такой родословной занятие, как тогда говорили, литературной работой представлялось очевидным. Получив среднее образование, Татьяна решила искать себя в журналистике. Первые её публикации выходят под псевдонимом «Татьяна Окс».
Сферу жизненных интересов молодого литературного работника определило знакомство с будущим мужем – Виктором Александровичем Сытиным. Хотя будущий муж был старше Татьяны на восемь лет, разница их жизненного опыта зримо огромна. Виктор Сытин родился в 1907 году в Калуге. Учёбу он начал в Воронежском университете, избрав профессию биолога. Диплом о высшем образовании Виктор получает уже в Московском государственном университете, окончив в 1930 году биологическое отделение физико-математического факультета. Но карьера академического учёного не прельщает Сытина. Ещё будучи студентом, в 1928 году он участвует в экспедиции Леонида Кулика, изучавшей место падения Тунгусского метеорита. После её окончания он добивается продолжения финансирования исследования природного феномена и пишет свою первую книгу «В тунгусской тайге». Начинается сотрудничество с журналами «Всемирный следопыт», «Вокруг света», «Знание – сила»…
Дальнейшие занятия Сытина обозначены лишь пунктирно по причине экономии места. Отправившись в Среднюю Азию, он включается в кампанию по борьбе с саранчой. Попутно открывает несколько оазисов в туркменской пустыне. Затем участвует в работе по исследованию высших слоёв атмосферы, став заместителем председателя «Комитета по изучению стратосферы». После этого следует органичный переход к работе по подготовке освоения космоса. Сытин знакомится с Циолковским и молодым Сергеем Королёвым. Планка «полёта» несколько снижается, и Сытин переходит в область классической авиации. К концу тридцатых он заместитель главного редактора журнала «Гражданская авиация». Попутно пишутся статьи, очерки, книги, посвящённые покорителям воздушной стихии: «Завоеватели высот», «Атака с воздуха»…
Понятно, что жизненный и литературный опыт Татьяны Окс и Виктора Сытина существенно разнился. Наверное, это и привлекло молодую выпускницу Литературного института. Незадолго до начала войны Татьяна и Виктор поженились.
С первых дней войны молодые супруги сочли себя мобилизованными. В качестве военного журналиста Виктор Сытин отправляется на фронт. Во время осеннего отступления 1941 года он оказывается в Москве. Сейчас не принято говорить, но в октябрьские дни столицу охватила паника. Многие бросали работу, стремясь выехать из осаждённого города. Придя 19 октября в Союз писателей, Сытин обнаружил его пустым, со следами поспешного бегства руководства: разбитые окна, груды папок во дворе, разгром в самом доме. Писатель решает действовать. По прямому телефону он звонит в Центральный комитет партии:
«Дежурная коммутатора Кремля соединила меня с Управлением агитации и пропаганды.
Начальник Управления выслушал мой рассказ и, подумав немного, ответил:
– В Москве сейчас из руководителей Союза писателей помимо Юдина есть еще Ставский и со дня на день будет Павленко. Установите с ними контакт. Может быть, в городе есть и другие члены правления Союза. Соберитесь, поговорите. В общем, надо навести в вашем хозяйстве порядок и не допускать паники.
Мне показалось, что это было прямое поручение».
Сытин вместе с женой и другими оставшимися писателями создаёт Московское бюро правления Союза писателей. Организуются выезды во фронтовые части, пишутся статьи в газетах, оказывается помощь семьям писателей-фронтовиков. Удивительно, что, собственно, членом СП Сытин стал только в 1941 году, предоставив в качестве подтверждения своего писательского статуса восемь изданных книг. После успешного зимнего контрнаступления, когда немцы были отброшены от Москвы, Сытин снова отправляется на фронт. С декабря он снова сотрудник армейской газеты. В следующем году к нему присоединяется Татьяна. Она оставалась в Москве, ухаживая за отцом. Последние годы Григорий Григорьевич тяжело болел и оказался прикованным к постели. В январе 1942 года он умирает.
Уже весной 1942-го Сытина – специальный корреспондент «Огонька» на Волховском фронте. Затем вместе с мужем работает в армейской газете «На разгром врага» – печатном органе 59-й армии. В 1942 году в «Библиотечке Огонька» вышел сборник рассказов Сытиной «Кровь на снегу», а в 1945 году в Ленинградском отделении Военного издательства публикуется её повесть «Знамя полка». Среди её наград орден Красной звезды, медали «За оборону Ленинграда», «За освобождение Праги». Из армии супруги увольняются в 1946 году. Виктор Александрович в звании майора, Татьяна Григорьевна – лейтенанта. Чтобы читатель имел представление об особенностях прозы Сытиной того времени, мы помещаем в книгу рассказ писательницы «Высокий берег», опубликованный в журнале «Огонёк» в победном 1945-м.
Организаторские способности Сытина оказались востребованными в послевоенное время. Он работает на руководящих должностях: главный редактор «Профиздата», заместитель главного редактора издательства «Советский писатель», заместитель главного редактора «Государственного комитета по кинематографии». В последнем качестве его деятельность пересеклась с интересами жены. Неудивительно, учитывая семейные традиции, что Татьяна начала пробовать силы в драматургии. Точнее, в кинодраматургии. Ею написаны сценарии к фильмам «Сын» (1955), «Первое свидание» (1960), «Твоё счастье» (1960), «Всё для Вас» (1964). Но главным фильмом её жизни стала комедия «Неподдающиеся» (1959), снятая Юрием Чулюкиным. Фильм по праву входит в золотой фонд отечественного кино. Похождения незадачливых приятелей, не желающих поддаваться перевоспитанию со стороны комсомолки-активистки (Н. Румянцева) и сейчас смотрятся свежо и с интересом.
Параллельно с кинодраматургическими опытами Сытина пишет свой единственный большой прозаический текст. Им оказался роман «Конец Большого Юлиуса» (1956), который мы и представляем сегодня. Он вышел в прекрасно знакомой нашему читателю серии «Библиотечка военных приключений».
Чем хорош этот роман?
Во-первых, драматургическая «заточенность» его автора не даёт действию провисать. Охота за агентом Гореллом наполнена погонями, переодеваниями, играми с двойниками. По поводу последнего нужно сделать скидку на время и явную сценическую природу дарования автора. Сейчас может показаться, что Сытина немного «пережимает» с мелодраматичностью. Так, читатель обратит внимание на то, как в одном из эпизодов советский контрразведчик под видом связного встречается с Гореллом. Желая проверить, не является ли пришедший чекистом, враг идёт на мерзкую провокацию – начинает избивать маленького ребёнка. Советский разведчик не выдерживает и ценой своей жизни защищает мальчика. С другой стороны, задумаемся, какие страшные моменты остались в памяти не только фронтового корреспондента Татьяны Окс, но и читателей её книги. Для них подобные сцены не были художественной условностью…
Во-вторых, как настоящий драматург, Сытина умело строила диалоги, могла неожиданно привнести юмор во вроде серьёзное действие. Вот маскирующийся под советского обывателя Горелл вынужден объясняться с любовницей:
«Видя, что ему не удастся отговорить Юлю, Горелл выругался и “признался”.
– Мне надо взять товар! – грубо сказал он. – Лак заграничный! Теперь понимаешь?
– Понимаю! – злобно сказала Юля. – Разве ты сделаешь что-нибудь просто так? От души? Как все люди?
“Ладно! – мысленно сказал себе Горелл. – Когда-нибудь я ее все-таки убью. Когда буду уходить. Задушу, причем медленно”».
Всё вместе делает роман Сытиной динамическим, способным захватить внимание и современного человека.
Как и её муж, Сытина не была обойдена вниманием власти. С учётом её достижений в кино, она была назначена председателем сценарной комиссии в СП РСФСР. Но коварная болезнь не позволила ей продолжить работу. 12 февраля 1966 года в возрасте пятидесяти лет она ушла из жизни. Некрологи были помещены в центральные газеты. Я приведу слова прощания из «Литературной России», написанные Леонидом Ленчем – советским юмористом, в годы войны также работавшим в газете «На разгром врага»:
«Умерла Татьяна Григорьевна Сытина, а для многих ее друзей, в том числе и для меня, просто Таня – умный, тонкий, точно и остро мыслящий человек, добрый товарищ, отзывчивая, весёлая Таня Сытина…
Я помню её в годы войны – стройную золотоволосую, в военной гимнастёрке и в армейских сапогах».
Такие слова не пишутся по обязанности. Татьяна Сытина многое не успела, но то, что она сделала достаточно для сохранения светлой памяти о ней как о человеке и писателе. Надеюсь, что эта книга подтвердит сказанное.
М.В. Хлебников, канд. философских наук
Конец Большого Юлиуса
(роман)
– Но… Спартаковцы дружно защищают свои ворота! Труднейший мяч только что взял вратарь! Вы слышите, как аплодируют москвичи великолепной атаке сталинградцев? Вот мяч опять на середине поля…
Полковник Смирнов с сожалением выключил радиоприемник. От дверей кабинета к его столу торопливо шел маленький толстый человек в расстегнутом измятом пыльнике. Из правого кармана пыльника торчал кончик зеленого галстука. Лицо толстяка пылало, в круглой детской ямочке на подбородке светлели капельки пота.
– Нелегко добраться до вас, товарищ полковник! – задыхаясь, сказал он. – Мне пришлось двум товарищам объяснять свое дело. И оба недослушивали и передавали меня друг другу, как бумажку. Вы третий!
– Прошу садиться! – вежливо перебил Смирнов посетителя. – Благодарю вас! – с облегчением сказал толстяк и вытер лицо клетчатым платком, скомканным в кулаке. – Тяжело! В такую жару чувствуешь каждый килограмм своего веса. Очень тяжело…
Толстяк ворчливо жаловался, а Смирнов молча его разглядывал. Особого доверия посетитель не внушал. Вероятно, придется долго выслушивать путаный рассказ, а в результате «дело» окажется чепухой. Такие случаи, к сожалению, бывают…
– Вы отдышитесь, отдохните, а потом расскажете мне, что с вами случилось, – предложил он толстяку, напряженно прислушиваясь к аппетитному говорку Синявского, доносившемуся теперь из открытого окна с верхнего этажа. Внезапно говорок исчез в могучем нарастающем обвале звуков. – Гол! – вздрогнул Смирнов. – Но кому? Скоро конец второго тайма… Этот гол может решить игру.
– Я уже отдышался! – покорно сказал толстяк и поглубже угнездился в кресло. – Дело в том, что в 1945 году, находясь в рядах Советской Армии, на территории Германии, в городе Мюнстенберге, 11 августа, в два часа дня, я шел по улице… – неожиданно связно и кратко начал рассказывать толстяк.
И Смирнов вдруг перестал прислушиваться к Синявскому.
Сначала его привлекла деловая интонация посетителя. Взглянув ему в лицо, он увидел тугие румяные щеки, светлоголубые глаза и в них сосредоточенность чувств, которая сделала бы честь человеку с более мужественным обликом. Это были глаза мужчины, принявшего решение сражаться до конца. В них светились упрямство и веселая дерзость.
– Простите, как ваше имя? – прервал толстяка Смирнов, вынимая из ящика коробку «Беломорканала» и протягивая ее посетителю.
– Спасибо, не курю! Зовут меля Окуневым Борисом Владимировичем. По специальности механик. В армии служил в танковой части. Сейчас работаю в сборочном цехе главным мастером.
– Так… так… Значит, в два часа дня 11 августа 1945 года вы шли по улице города Мюнстенберга…
– Точно! – подхватил Окунев. – Я шел мимо большого дома, превращенного в развалины, и собирался уже свернуть за угол, когда услышал женский крик. По мостовой навстречу мне шел человек в серых брюках и толстом зеленом свитере. Я могу рассказать вам в отдельности о каждой черточке лица этого типа, потому что то, что он при мне сделал… Словом, я узнаю его днем и ночью, в любом костюме, даже в гриме. За ним бежала девушка в коричневом платье, без чулок, в одной тряпичной туфле. Другую она, наверное, потеряла во время погони. Помню, что волосы у нее были совсем светлые, редкого серебристого оттенка, и они расплелись и облачком летели за ней по ветру. Заметив меня, человек остановился и повернулся к девушке, поджидая ее. А девушка кричала, и я помню каждое ее слово: «Негодяй! – кричала она. – Держите его, товарищ! Предатель! Сколько людей он в застенке погубил! Палач!»
– Конечно, я виноват! – Окунев замолчал и сморщился, как от боли. Затем сильно хлопнул себя по колену скомканной шляпой. – Никогда себе этого не прощу! Ведь у меня было оружие, я мог подстрелить его, скажем, в ногу. Но меня сбило именно то обстоятельство, что он не бежал. Он стоял и спокойно ждал ее. В десяти шагах от меня. А когда между ними осталось расстояние не более чем пять-шесть шагов, когда она уже подняла руку, чтобы схватить его за плечо, он вдруг нагнулся, поднял кирпич и, размахнувшись изо всех сил, швырнул его в лицо девушке. И тут же метнулся в развалины… Здесь… – Окунев снова вытер лицо платком. – Я сделал вторую ошибку. Я бросился к девушке.
– Понятно… – сказал Смирнов. Открылась дверь, на пороге кабинета показался сотрудник отдела капитан Захаров. Он хотел что-то сказать, но Смирнов остановил его вопросом: – Срочно?
– Терпит, товарищ полковник! – сказал Захаров, отступил и осторожно прикрыл за собой дверь.
– Так, вы бросились к девушке, а неизвестный тем временем скрылся в развалинах…
– Да! – пробормотал Окунев и подозрительно взглянул на полковника. – Скажите, а вы будете слушать меня дальше? На этом месте оба товарища прерывали меня и посылали дальше…
– Я вас выслушаю до конца. Итак, неизвестный скрылся.
– Да, я сплоховал. Девушку отвезли в хирургический госпиталь.
– Она что-нибудь рассказала?
– Она не приходила в себя две недели, а на третью мы ушли из Мюнстенберга. Единственное, что я знаю о ней, – имя и возраст. Ее зовут Машей Дороховой, и в ту пору ей было семнадцать лет.
– Ну что ж, вы много знаете! – сказал полковник. – Дальше, Борис Владимирович. Только вы не волнуйтесь, вы спокойнее…
– Спокойно я об этом не могу. Дальше… Сегодня, спустя десять лет, я сделал вторую непростительную ошибку. Я узнал его там!
Окунев ткнул шляпой в сторону звуков, долетающих из окна.
– На стадионе? Борис Владимирович, вы могли ошибиться! Прошло десять лет!
– Товарищ полковник, не надо мне это говорить. Я скромный человек, но я честно прожил свою жизнь. То, что я не сумел задержать подлеца, – единственное темное пятно на моей совести. Вы можете не поверить, но, когда я болею, я всегда вижу все снова – улицу, девушку и ее лицо, потом, в госпитале. Ручаюсь, я видел его на стадионе сегодня. Я узнал его в ту минуту, когда он подошел к своему месту в шестнадцатом ряду на северной трибуне…
– Борис Владимирович! – прервал Смирнов. – У меня к вам просьба. Постарайтесь сейчас точно восстановить каждую мелочь вашей встречи. Расскажите, что он сделал и как вы себя вели…
– Я вел себя, как последний дурак. Я вскочил и уставился на него. И стал пробираться к нему вдоль ряда…
– Понятно. Он ушел?
– Не сразу. Нас разделяла толпа Он закурил и, не торопясь, стал пробираться к выходу. Я побежал за ним, крикнул что-то, меня остановил милиционер и долго не понимал, что я… что у меня…
– Понятно, понятно… – повторил Смирнов, с силой притушил папиросу в пепельнице и некоторое время молчал. – Минутку, Борис Владимирович! – заговорил он наконец. – Я еще раз прошу вас вспомнить детали. Как он закурил, как пошел, что у него было в руках, сложилось ли у вас впечатление, что он один на стадионе или с ним был еще кто-нибудь?
– Не знаю. Я об этом не думал. Закурил… Вынул папиросу из коробки и обыкновенно закурил.
– Обыкновенно! Так, значит, он исчез, а вы отправились сюда, к нам?
– Да, я вскочил на первую попавшуюся машину и приехал. Нет, наверное, он был один. Во всяком случае, у меня нет ощущения, что он пришел с кем-нибудь! А впрочем, не могу утверждать.
В кабинете стало тихо. Смирнов молчал, разглядывая свои руки. Окунев устало вздохнул и откинулся на спинку кресла. В простенке между книжным шкафом и дверью неторопливо отбивали секунды старинные часы в высоком футляре из полированного дуба. «А ведь его не очень-то заинтересовал мой рассказ! – подумал с отчаянием Окунев. – Вот только что вспыхнул было, когда спросил о деталях, и погас». Нет, повидимому, романтика осталась только на страницах старых приключенческих романов. Ничто в этом здании, прохладном, чистом и тихом, не напоминает о ней. И в человеке, сидящем перед ним, нет ничего романтического. У него лицо, в котором все буднично: толстый вздернутый нос, крупные губы, широкий лоб, приглаженные светлые волосы, седеющие на висках. Даже простой заинтересованности не отражается на этом лице, только вежливое внимание и тень некоторой предубежденности, скептической и расхолаживающей. Окуневу вдруг стало тоскливо, он почувствовал, что устал, захотелось домой, жалко стало потраченной энергии и упущенного шанса исправить свою большую ошибку.
– Не помню я деталей!.. – устало повторил он. – Но даже сейчас я вижу перед собой его лицо. Понимаете, у этого типа есть характерная черта. Вообще-то говоря, нос у него длинный и тонкий, но книзу, – Борис Владимирович поднял свои толстые ручки и тронул себя за кончик носа, – книзу он расширяется этаким мясистым треугольничком…
Смирнов встал. Он прошелся по кабинету, остановился перед часами, постоял так минуту, опустил руку и, вздохнув, вернулся к столу.
Опять некоторое время в комнате было тихо. Смирнов молчал сосредоточенно и, как казалось Окуневу, разочарованно.
– Я понимаю! – с отчаянием сказал Окунев. – У вас есть право сомневаться в том, что я рассказал…
– Да нет, Борис Владимирович! – поспешно прервал Смирнов. – Я ни в чем не сомневаюсь. Я вот вас о чем попрошу… – Он открыл ящик, вынул стопку бумаги и протянул ее Окуневу. – Присядьте вон за тот столик у окна и напишите все, о чем вы мне рассказали, и все, что дополнительно припомните.
– Ка-а-к? – Рот Окунева округлился, и на лице появилось выражение такого искреннего возмущения, что Смирнов невольно улыбнулся. – Что ж, товарищ полковник, значит, нет на земле такого учреждения, чтоб без бумажек, без бюрократизма? Обязательно канцелярщина?
– Порядок! – улыбнулся Смирнов. – Во всем должен быть порядок, Борис Владимирович. А я, чтобы не мешать вам, займусь пока своими делами.
Смирнов вышел. Где-то неподалеку стрекотала пишущая машинка. Домовито гудел лифт. Окунев покачал головой, потянулся к письменному прибору, взял ручку, расправил лист бумаги и принялся добросовестно заполнять страницу крупным почерком, в котором все буквы «б» имели лихие хвостики, загнутые наверх, а «с» напоминали улитку.
Смирнов пришел минут через сорок, а Окунев все еще сражался со словом «который» – просто немыслимо было написать строчку, чтоб не пришлось применять это слово минимум три раза. Наконец, заменив часть «которых» словом «данный», толстяк расписался и со вздохом облегчения протянул Смирнову пачку листков.
– Как вы думаете, товарищ полковник, можно будет поймать данного мерзавца?
– В нашем деле загадывать нельзя! – буркнул Смирнов, проставляя номера на страничках. – А поймать надо! Ну, так… Позвольте теперь, Борис Владимирович, поблагодарить вас за помощь.
– Полноте! – с возмущением перебил Окунев, встал и прошелся, одергивая на себе смятый пыльник детскими, суетливыми движениями. – Хорош бы я был, если бы…
– Ну, в таком случае давайте попрощаемся! – улыбнулся Смирнов, и лицо его на мгновение вдруг показалось Окуневу таким открытым и добродушным, что он с сожалением подумал: «Вот сейчас бы и начать разговор!» Но они уже стояли на пороге, и Смирнов жестом, вежливым и одновременно холодным, распахивал перед посетителем дверь…
– Да, простите, еще один вопрос, Борис Владимирович! – задержался на пороге Смирнов. – Вы ведь человек семейный?
– Жена, двое детей – сын и доченька. Но, товарищ полковник! – обидчиво заметил Окунев. – Я человек взрослый и понимаю, о чем можно разговаривать в семье и о чем не следует.
– Ну, желаю вам всего хорошего и еще раз благодарю!
Окунев вышел. Смирнов вернулся к столу, снял трубку телефона, назвал номер и сказал:
– Вышел от меня. Пусть Соловьев идет к седьмому подъезду.
Окунев спускался в лифте. Он чувствовал себя разбитым, начинала болеть голова. Выйдя из подъезда, Окунев остановился, прикидывая, как быстрее добраться домой, на Пресню, и решил ради такого случая не пожалеть денег на такси. Устало размахивая шляпой, утратившей всякую форму, и по-медвежьи переваливаясь, он добрел до стоянки такси, повалился на сиденье и назвал свой адрес.
В тот момент, когда такси, мягко дрогнув, скользнуло от стоянки в общий поток машин, сзади хлопнула дверца второй машины.
Юноша в светлых летних брюках и в спортивной белой рубашке наклонился к шоферу и на мгновенье раскрыл перед ним книжечку удостоверения.
– Давай, друг, поедем! Не слишком близко к той машине, но и не чересчур далеко.
– Понятно! – кивнул шофер и, пригнувшись, обеими руками обхватил руль. – Под желтый светофор придется проскочить! – предупредил он. – Ждать будем – разминемся.
– Рискнем! – согласился пассажир. Шофер незаметно оглянулся на пассажира. В удостоверении он успел прочитать только звание – младший лейтенант и имя – Михаил. Сейчас шофер увидел юношеский профиль, озабоченный и слегка торжественный.
– Дела! – сказал шофер, но пассажир не поддержал разговор.
«Серьезный парнишка!» – одобрительно подумал шофер.
– Вот орлы! Под нашу с вами марку еще одна машина через светофор проскочила! – заметил он, глядя в зеркальце над приборной доской, но и на этот раз пассажир промолчал. Шофер не знал, что младший лейтенант Михаил Соловьев служит в органах госбезопасности второй год и жестоко стыдится своего юношеского вида и прозвища Малыш, которым окрестили его старшие товарищи по работе.
«Такая служба, что положено молчать, – подумал шофер. – Серьезная служба!»
На следующее утро Миша Соловьев, усталый, сонный, но в общем довольный собою, писал рапорт полковнику.
День выдался на редкость хороший, нежаркий июньский день. На рассвете прошел ливень, и все краски вспыхнули с новой силой. Даже дряхлеющие особнячки в самых глухих переулках приободрились и изо всех сил старались хотя бы на час казаться розовыми или голубыми, хотя в действительности их разбухшая, выветрившаяся штукатурка уже давно утратила цвет. В такой день даже рапорт писать было весело, хотя обычно Миша не любил это занятие.
Соловьев пришел работать в органы безопасности после окончания военной службы в пограничном полку. Надо прямо сказать, полтора года тому назад Миша многое представлял себе иначе. Получая в политотделе части комсомольскую путевку, слушая торжественные напутствия членов бюро, Миша мысленно представлял себе, как он в глухую ночь мчится на мотоцикле, может быть, через лес, а еще лучше – через непроходимые горные перевалы, настигает врага и вручает его советскому суду, получалось очень здорово и приятно. Теперь, вспоминая свои мечты, Миша снисходительно улыбался.
«Через указанных два дома от места жительства гражданина Окунева, – старательно писал Миша, поглядывая на часы, – помещается забор длиной в восемьдесят метров, высота метр семьдесят, окрашен в серую краску… По ту сторону забора находится склад таксомоторного парка…»
Зазвенел телефон.
Миша неторопливо снял трубку и, продолжая дописывать фразу, спросил, стараясь придать тону своего голоса тот глубо – кий, могучий тембр, которым славился бас полковника.
– Соловьев, давай быстро к самому! – торопливо проговорил капитан Захаров, и в торопливости его Миша почуял грозу…
В кабинете Смирнова сидел капитан Захаров, и по лицу его, откровенно растерянному и злому, Миша понял, что предстоит не просто гроза, а какое-то очень серьезное испытание, от результатов которого зависит вся его дальнейшая судьба.
Некоторое время Смирнов сидел молча, разглядывая Мишу Соловьева.
Перед полковником стоял юноша с румяным от волнения лицом, с чистыми, сейчас чуть потемневшими глазами. Рот его был по-мальчишески полуоткрыт, и в глазах – Смирнов это отчетливо уловил – светилось больше любопытства, чем страха.
В кабинете стало совсем тихо. Смирнов и Захаров услышали легкий вздох. Это Миша перевел дыхание.
– Младший лейтенант Соловьев! Расскажите нам, как вы вчера выполняли задание… – негромко и почти спокойно начал Смирнов.
– Мне было поручено проследить за благополучным возвращением домой гражданина Окунева, – начал Миша, отчетливо слыша свой собственный голос. – Гражданин Окунев поехал домой в такси 86–01. В двадцать часов сорок две минуты он вышел из машины около своего дома, расплатился и направился во двор, к флигелю. Я продолжал вести наблюдение до шести часов утра, то есть до полного рассвета, как было указано капитаном Захаровым. Ничего подозрительного не обнаружено. В шесть часов пятнадцать минут я снял наблюдение и вернулся в отдел.
– А в семь часов сорок пять минут Окунев был обнаружен убитым в подворотне своего дома, – ровным голосом прервал Смирнов. – Заколот. Обстоятельства убийства по первым данным исключают случайность. Убийца скрылся и никем не был замечен. Вы, младший лейтенант, свою боевую задачу не выполнили. Как мы и предполагали, за Окуневым враг вел наблюдение. Вы не обнаружили наблюдателя. Вы не сберегли жизнь товарища Окунева, честного патриота, хорошего человека… Вы обманули наше доверие!
В лице Миши Соловьева теперь уже не было ни кровинки. Он стоял, вытянувшись, не отрывая глаз от лица полковника, и капитан Захаров удивился силе, которая держит сейчас Соловьева на ногах. Ведь Миша услышал самое страшное обвинение, и услышал от человека, за которого, как и многие работники отдела, готов был идти в огонь и в воду по первому знаку.
– Ну, что ж ты молчишь, Соловьев? – не выдержал и спросил Захаров, до боли жалея парня.
– Да, отвечайте, младший лейтенант! – резко сказал Смирнов, желая вывести Мишу из транса.
– Что я могу сказать, товарищ полковник! – с трудом разжимая холодные, твердые губы, начал Миша. – Я виноват, так виноват, что и говорить нечего… Но не для оправдания, а только ради фактической справки скажу… Товарищ полковник, враг наблюдения не вел! Ручаюсь за это. Только ради фактов!
– Ну как «не вел»?! – вспыхнул Захаров. – Ты же не маленький!
– Там обстановка для наблюдения сложная, товарищ капитан! – продолжал Миша. – Вот в рапорте я указываю. Местность, как блюдце, ввиду того, что три промышленных склада находятся неподалеку друг от друга… Я вышел из положения, познакомился с девушкой и всю ночь просидел напротив ворот на лавочке, в самом дворе гулял! По переулку ходил с ней, как постовой… Врагу от меня невозможно было укрыться!
– Слушайте, Соловьев, а может быть, в какой-то момент вы увлеклись беседой с девушкой и что-нибудь пропустили? – жестко спросил полковник.
Миша не ответил. Он стоял, вытянувшись, сжав кулаки, не глядел на Смирнова, и по лицу его медленно ползли слезы…
– Нет, товарищ полковник, такого с младшим лейтенантом Соловьевым не могло быть! – твердо сказал Захаров. – За это я вам ручаюсь!
– Чувства-то у вас обоих, конечно, хорошие, а вот дело мы с первых шагов провалили… – с раздражением произнес Смирнов. – Ну ладно, что сейчас корить друг друга! Мы с вами тоже, капитан, виноваты. Надо было отправить на наблюдение опытного человека… Вы, Соловьев, не успокаивайте себя. Враг наблюдение вел, вы что-то пропустили. На вашем месте я бы заставил себя найти – что именно пропущено. Это необходимо найти!
Не вытирая слез, Миша еще сильнее вытянулся и перевел глаза на Смирнова.
– Младший лейтенант Соловьев! – продолжал полковник. – Вы отправитесь сейчас же к семье Окунева. Вы останетесь там до конца похорон и сделаете все, чтобы помочь Антонине Михайловне. Капитан Захаров! Подготовьте письмо в Совет Министров с ходатайством о назначении персональной пенсии семье Окунева… Выполняйте оба!
Спотыкаясь, ничего не видя перед собой, кроме широкой спины капитана Захарова, Соловьев вышел из кабинета полковника.
Трое с половиной суток он провел в доме Окуневых. Он почти не спал и не ел за это время, выполняя множество мелких важных дел, всегда возникающих в семьях вместе с несчастьем, и ни о чем не мог думать.
После похорон он отвез Антонину Михайловну домой, помог сыну Окунева, Владику, расставить мебель по местам и к вечеру, как было приказано, вернулся в отдел.
– Погоди! – сказал Захаров огорченно, с удивлением разглядывая Мишу. – Я доложу, что ты прибыл. Покури пока…
Полковник Смирнов много лет прослужил в армии, из них более двух третей – в органах госбезопасности на руководящей работе. Давно прошло то время, когда он, налагая взыскания на подчиненного, внутренне мучился: «Так ли…», «Прав ли?», «Надо ли…» У Смирнова выработался четкий кодекс требований к себе и к людям, и уклоняться от них теперь для него было уже просто физически невозможно. А в последние годы, когда оба его сына повзрослели, к этому моральному кодексу прибавилось еще сильное чувство, не поддающееся формулировке, связанное с отцовством, помогающее ему глубже и легче понимать людей.
– Вернулись? – спросил он, глядя на серое лицо Соловьева. – Садитесь, младший лейтенант.
Миша сел.
– Устали?
– Ничего, товарищ полковник… – вяло ответил Миша.
– Идите спать. Завтра вечером отправитесь в командировку.
Миша думал о том, что сейчас должны привезти от тетки доченьку – так звали в семье Окуневых младшую девочку. Как-то встретит ее Антонина Михайловна? Он вспомнил еще, что купил масло и забыл предупредить бабушку Окуневу, что оно за дверями на полочке…
– Полетите на самолете. В Одессу. Вы меня слушаете, младший лейтенант?
– Да, товарищ полковник! – вяло подтвердил Миша. – На самолете в Одессу…
– Надо закончить дело… – просто сказал полковник. – За эти три дня вы, наверное, поняли, что такое горе, что значит терять близких. Враг всегда приносит горе в наш дом, Соловьев!
– Я вспомнил то, что вы велели, товарищ полковник, – все так же вяло сказал Миша. – Насчет моей промашки. Когда мы пошли за Окуневым, еще одна машина проскочила вместе с нами светофор. И ведь, главное, шофер сказал, а я не обратил внимания. Это, конечно, был он. Кто ж решится в самом центре на желтый свет идти?
Смирнов долго молчал. Потом кивнул.
– Интересно, – заметил он. – Значит, у него есть машина. Шофер для пассажира на такое нарушение вряд ли пойдет.
– Куда ж он потом делся, товарищ полковник? Не для того, чтоб оправдаться, а ради существа дела – не было его на территории объекта, товарищ полковник! Что хотите со мной делайте, не было!
– Вернее всего, случилось так! – прервал Мишу полковник. – На стадионе он обнаружил Окунева, вышел, выследил и отправился по его следу. Это старая уловка тигров – ходить по следу охотника. Вот так! Установив, что Окунев обратился к нам, он принял решение расправиться с Борисом Владимировичем, ведь Окунев знал его в лицо. И вот тут вы, по-видимому, правы, Соловьев, – наблюдения он не держал. Он просто заметил адрес, уехал и вернулся утром к тому времени, когда служащие идут на работу. Нагло, но разумно! Вы с ним разошлись в минутах! Но сегодня об этом не думайте. Надо исправлять нашу общую ошибку. Вы полетите в Одессу. Там живет некая Мария Николаевна Дорохова-Ворошина. Учительница, преподает историю в школе. Теперь слушайте внимательно. В августе 1945 года в Германии, в городе Мюнстенберге, на нее напал человек. Ваша задача – выяснить все, что знает о нем Мария Николаевна. И чтоб ни одна душа не подозревала о цели вашего приезда в Одессу. Вы получите документы учителя, историка. Начнете с посещения городского отдела народного образования. Там узнаете адрес Марии Николаевны. Для всех, кроме нее самой, вы знакомитесь с диссертационной работой Марии Николаевны.
– Понятно, товарищ полковник!
– Сказать мало, надо действительно понять. Вот вы сейчас думаете, а почему бы не запросить Одессу по телеграфу, шифром… Поручить местным товарищам собрать материал! Верно?
Миша вздрогнул и слабо улыбнулся.
– Да, я так подумал. Мне показалось, что надо быстрее…
– Мы обязаны беречь людей. Всегда помните о семье Окунева! Чем крупнее дело, тем меньше людей должно участвовать в нем. Идите спать!
Смирнов вгляделся в лицо Миши. Юноша… Э нет! Перед ним сидел не юноша. За последние три дня с Соловьевым произошла перемена, на которую в обычных условиях потребовалось бы несколько лет. Он вытянулся, похудел, беспокойный, веселый блеск, загоравшийся в его глазах при малейшем поводе, исчез. Движения стали сдержаннее…
«Это ничего! – подумал Смирнов. – Это возмужание. Ну что ж, ему двадцать три года. Пора!» – Полковник вспомнил, какой бурный взрыв энергии, любопытства, восторга и нетерпения пришлось бы сдерживать в Соловьеве, если бы поручение давалось ему три дня назад, и на мгновение сердце у Смирнова сжалось. Стало жаль щедрой и легкомысленной юности, вот так же ушедшей в свое время от него, уже ускользающей от сыновей…
«Ну что ж, всему свое время! – вернул себя к действительности Смирнов. – Пора, пора! Соловьев вступает в новую пору жизни. Ничего, наше время было суровее, и возились с нами меньше! Определится парень!»
Так думал Смирнов, а говорил он другие, сухие и обидные, слова.
– Помните, что Одесса для вас всего лишь территория для операции. Вы не на курорт едете. Капитан Захаров передаст деньги и билет. Чем быстрее обернетесь, тем лучше. Но помните: быстрота и спешка – разные вещи. До свиданья. Выспитесь как следует.
Смирнов встал и через стол протянул руку Соловьеву. Тот поднялся, ответил на пожатие и с какой-то новой, поразившей Смирнова красотой – да, именно красотой, другого слова не подберешь – вытянулся прощаясь.
– Хорош будет, если… – И Смирнов не закончил мысль, потому что, постоянно находясь на линии огня, он, как и все старые солдаты, не любил загадывать.
– Желаю успеха, Малыш, – сказал он, кивком давая понять Соловьеву, что тот свободен.
– Это всего лишь территория, где я выполняю задание! – твердил себе Миша Соловьев, разглядывая небольшую полукруглую площадь, представляющую собой шедевр пропорций, площадь, куда вливался переулок, словно узкая река, не вмещающая потоков солнечного света…
– Но это прекрасно! – повторял он и старался не видеть, что ступает по тяжелым плитам, вырубленным человеческими руками и отшлифованным дождями и ветром. Старый камень на мостовой и на стенах домов отражал солнечный свет смягченным и придавал ему оттенки серебра. Отыскивая нужный номер дома в переулке, он заглядывал в каменные подворотни, изумлялся просторным дворам, траве, прорастающей сквозь щели в плитах, и чистейшему, прелестному звуку, источник которого он долго не мог определить, а, отыскав, впервые понял, как может петь струйка воды, падающая в каменный водоем.
– Да, прекрасно, но это не имеет никакого отношения ко мне! – повторял он себе и отворачивался от окон, широких, гостеприимно распахнутых, за которыми двигались и разговаривали красивые загорелые люди.
На пороге квартиры Марии Николаевны Соловьева встретил веселый черноглазый великан в морской тельняшке, в синих холщовых брюках. В руке у великана был велосипед со смятым передним колесом, он держал его, как предмет, не имеющий ни веса, ни тяжести… Узнав, что Соловьев хочет ознакомиться с диссертацией Марии Николаевны и посоветоваться о своей работе, великан добродушно кивнул и указал велосипедом в глубину коридора.
– Идите! Машенька на балконе… Я вот из рейса вернулся, хозяйствую. Будем знакомы – капитан Ворошин… Сейчас провожу вас.
– Машенька! – сказал великан, подходя к дверям балкона. – Раз уж к нам гость пришел, я думаю, надо прикончить эту самую ягоду! А?
– Рад поводу! – засмеялся очень юный женский голос. Миша шагнул через порог балкона, и внезапно все мускулы в теле у него напряглись от жалости, доходящей до боли.
Перед ним в низком плетеном кресле, залитая прямыми лучами солнца, сидела женщина в широком белом платье. Волосы ее, вьющиеся, странного серебристого оттенка, были сколоты тяжелым пучком на затылке, и на лбу золотился загар. То, что находилось ниже, было лишено формы, а, кроме того, по наклону головы и по напряженным плечам Миша догадался, что женщина слепа. Взглянув на загорелые плечи и руки, он понял, что она очень молода, и волна жалости снова захлестнула его.
– Так я сейчас ягоды принесу… – просительно сказал великан и исчез в глубине комнаты. Через несколько минут он вернулся с блюдом клубники и бутылкой сливок.
– Не ставь сливки на пол, опять разольешь!.. – усмехнулась женщина. – И усади гостя, он все еще стоит…
Ворошин хозяйничал решительно и просто. Он выложил всю клубнику с блюда в глубокие тарелки, залил сливками, вручил Мише столовую ложку и первым принялся уничтожать ягоды.
– За сервировку не осудите! – засмеялась Мария Николаевна. – Сегодня я не вмешиваюсь в хозяйство: в школе экзамены, я немного устаю!
Соловьев вдруг поймал себя на мысли, что он смотрит в лицо Марии Николаевны, не испытывая более тягостного чувства страха и жалости.
– Толя, это тебе! – Мария Николаевна протянула мужу свою тарелку. – Мне что-то больше не хочется!
– М-да! – сказал Ворошин, с сожалением косясь на почти полную тарелку Марии Николаевны. – Плохо вы знаете своего мужа! Вырвать из рук женщины последнюю в сезоне клубнику? Поступок низкий! Давай в холодильник поставлю, после съешь…
– Ну, как хочешь, благородный Ворошин! – засмеялась Мария Николаевна. – Тогда вот что, забирай велосипед и иди слесарничать во двор. А мы с товарищем поговорим о наших делах. Нет, нет, в коридоре нельзя, опять испачкаешь маслом паркет и Франциска Львовна будет сердиться…
Миша с благодарностью взглянул на Марию Николаевну. Ворошин ушел, прижимая к груди тарелку с ягодами. Загремела цепочка на входных дверях, и вскоре Соловьев увидел его внизу, на плитах двора, где он расположился около распростертого велосипеда с непосредственностью южанина, для которого дом простирается далеко за порогом.
– Что с вами стряслось, товарищ Соловьев? – неожиданно спросила Мария Николаевна, прикладывая руку к горячим каменным перилам балкона. – У вас беда?
– Да, Мария Николаевна! – неожиданно для самого себя тихо ответил Соловьев и впервые за последние дни глубоко и легко вздохнул. – Большая беда. Только рассказать вам о ней я не могу. Нас здесь никто не услышит?
– Идемте в комнату.
Мария Николаевна встала и прошла в комнату. Она села на диван, перебросила Мише подушку и сама облокотилась на валик, расправив складки своего широкого белого платья.
– Мария Николаевна, я ведь не учитель, я работник органов госбезопасности, – заговорил Миша, с трудом отрываясь от ощущения покоя, отдыха, неожиданно пришедшего к нему в этой прохладной, уютной, большой комнате. – Мария Николаевна, у вас хорошо, и, вероятно, это далось нелегко. А я должен вернуть вас на время к вещам тяжелым.
– Ну что ж, – тихо отозвалась Мария Николаевна, – если нужно…
– В сорок пятом году, в августе, вы находились в Германии. На вас напали. Мне нужно знать все о человеке…
Дверь скрипнула и отворилась. Мария Николаевна сделала поспешное движение вперед всем телом и даже руки протянула, как бы пытаясь помешать войти маленькой девочке лет четырех.
– Толя! – громко позвала Дорохова, и тотчас же снизу донесся голос Ворошина.
– Ау, Машуня?
– Толя, возьми Настеньку!
– Дочка ваша? – спросил Соловьев, с удовольствием разглядывая девчурку, толстенькую, озабоченную, с такими же веселыми и черными глазами, как у отца.
– Да, это Настенька. Она играла с девочкой соседки. Нет, дочка, ко мне сейчас нельзя! Я занята. Тебя возьмет с собой папа, вы вместе будете чинить велосипед!
Девочка выдвинула вперед пухлую, покрытую золотым пушком губу, деловито набрала воздуха и завела хорошую руладу, начиная с низкой, требовательной нотки, последовательно проходя все тональности вплоть до верхнего «ре». Но она не успела закончить, смуглые сильные руки подхватили ее, подняли в воздух, дверь закрылась, и рулада стихла в коридоре.
– Очень тяжело расстраивать вас, Мария Николаевна! – снова заговорил Миша. – Но поверьте, если бы не нужда, я бы не приехал!
Некоторое время Мария Николаевна собиралась с мыслями… Потом устало вздохнула и кивнула, как бы соглашаясь. Соловьев поспешно раскрыл записную книжку, готовясь делать необходимые заметки.
– Что знаю – расскажу! – сказала Мария Николаевна. – Неужели этот человек жив? Это большое несчастье! Сколько зла успел он натворить с тех пор? Плохие люди хуже волков… Нет, нет, вы курите, пожалуйста. Меня это не беспокоит. Сейчас я вам все расскажу… А если я что лишнее расскажу, вы меня остановите… Только, для того чтобы понять этого человека, надо многое знать! Вот надо рассказать вам о Сосновске. Конечно, ведь там, собственно, все и началось… Нет, что вы, я себя хорошо чувствую… Сейчас одышка пройдет. Это иногда бывает, это не страшно… Так я буду рассказывать, а вы все подробно запишите. Я понимаю, надо. Хорошо, что вы приехали…
«Мой отец, товарищ Соловьев, был шофером, человеком добрым и легкомысленным. Больше всего на свете он любил дальние рейсы и веселые компании. Он купил патефон и собрал больше тысячи пластинок. Я сделала ему каталог пластинок, и за это он купил мне новые туфли на белой каучуковой подошве. Первая красивая вещь, принадлежавшая мне. Помню, ложась спать, я взяла их с собой в постель.
Первое, что сделали немцы, заняв наш городок, – расстреляли восемьдесят два человека из городского партийного актива и открыли в клубе железнодорожников кафе-бар с веселыми девушками и отдельными кабинетами. Людей расстреливали ночью и говорили об этом шепотом. Бар гремел на весь городок и не закрывался круглые сутки.
Моему отцу бар понравился. Мать в семье голоса не имела, она, как всегда, боялась, что в одну из поездок отец встретит еще более незлобивую, любящую женщину, чем она, и бросит нас. Со времени прихода немцев она находилась в состоянии непрерывного страха за меня, потому что в городе упорно держался слух, что немцы заберут всех девушек: самых красивых пошлют в бар, остальных – на работу в Германию. Как всякая мать, она считала меня красивой и боялась. Кроме того, перед приходом немцев во время бомбежки маму контузило, и она иногда вела себя странно. Она умерла хорошо. Вышла за щепками во двор, присела на крыльцо, сказала: “Машенька, отец…” – и умерла, говорили, от разрыва сердца.
Мне было тогда четырнадцать лет. Школа закрылась, я отсиживалась дома. Отца мобилизовали возить немецкие грузы. Однажды он выпил лишнее, что-то перепутал и нагрубил немцу. Случилось это во дворе автобазы, при народе. Отца раздели и выпороли на глазах у толпы.
Всю ночь отца колотило от боли и злости. К нему зашел товарищ. Он убеждал, что отец отделался даром, немцы за меньшее расстреливали. Отец бился головой о спинку кровати и ругался страшными словами. Под утро он выпил всю водку, оставшуюся в доме, и сказал мне:
– Я, дочка, конечно, не сахар. Но холуем не был и не стану! Я ухожу в одно место, в лес, где люди посвободнее живут, а ты царапайся сама, как можешь. Прибейся к тете Поле и живи, она добрая.
Теперь я понимаю, он был лишен отцовских чувств. Я связывала его, и он, не задумываясь, бросил меня, как котенка, на добрых людей. Тогда я очень обижалась, плакала и представляла себе, как мы с ним опять встретимся и я ему все выскажу. Позже мне рассказали, что он погиб в партизанском отряде, в первом бою, схватившись врукопашную с гитлеровцами.
Да… отец ушел в лес, а я меняла вещи на картошку и вечерами сидела без огня, потому что «на огонек» заходили гитлеровцы.
У меня был знакомый мальчик Гена Волков… Он учился в школе классом старше, не боялся купаться под мостом, где было самое сильное течение, и сам выдумывал длинные истории о приключениях разных людей, и они мне казались лучше всяких книг. Мы дружили, и я с некоторых пор стала замечать, что у Гены появился от меня секрет. Я догадывалась, в чем дело: партизаны осмелели в нашем районе, и гитлеровцы по вечерам боялись нос на улицу показывать, а начальство у них разъезжало только в бронированных машинах. Я сказала как-то: «Гена, неужели ты меня не возьмешь помогать партизанам?» Он объяснил, что помочь мне не может, сам только помогает кое-кому, да и потом он сказал, что я в такие дела не гожусь, характер у меня очень мягкий. Ну что ж, я постеснялась настаивать, хотя мне очень хотелось помогать партизанам.
Вскоре я попала в облаву на рынке. В комендатуре немец во время обыска обошелся со мной нахально, и я вцепилась ему ногтями в лицо. Полгода меня держали в тюрьме на Забродинке, в подвале, где гнилая вода стояла почти до колен. Среди заключенных был один дедушка из поселка, Федор Иванович. Гитлеровцы забрали его на огородах, он прошлогоднюю картошку копал, ну они и посекли старика лопатой. Раны у Федора Ивановича не заживали, перевязывать было нечем, а умирать старику не хотелось. Очень он просил по ночам с ним разговаривать, только у нас заключенные были тяжелые, все больше смертники, и люди не хотели бередить себя разговорами, молчали и ждали либо случая бежать, либо своего часа. А еще, конечно, запах шел тяжелый от дедушки, и сидеть с ним рядом было невозможно. Но я вскоре привыкла, раны ему обчищала, переворачивала раза три в день, чтоб тело не мертвело. А по ночам он мне свою жизнь рассказывал. Он работал театральным парикмахером и много видел интересного…
При гестапо был отдел по борьбе с партизанами, и в этом проклятом отделе находился русский, по прозванию Жаба; фамилии его никто не знал.
Что сказать вам об этом человеке? С девяти утра до часу дня он допрашивал. Потом обедал и спал. Вечером играл на бильярде в баре и там же напивался к трем часам утра. Солдат-порученец привозил его домой замертво.
Жабу в городе ненавидели страшной ненавистью и несколько раз пытались убить, только он, как зверь, чуял покушение и уходил с опасного места в самую последнюю минуту.
Он был не просто жестоким человеком. Ведь, товарищ Соловьев, даже у самого жестокого имеется своя, пусть мерзкая, но логика – злится и мучает. Жаба никогда не злился. Он мучил спокойно и по какому-то одному ему понятному выбору. Бывало арестует человека, который и близко к партизанам не подходил, иногда даже прохвоста какого-нибудь выглядит и, не торопясь, потихонечку замучает на допросах. Даже сами гитлеровцы не любили его и боялись, ходили слухи, что он никому из них не подчинен и связан с каким-то очень высоким начальством.
Вот так ни с того ни с сего замучил дедушку Федора Ивановича. А потом вызвал меня. Внешне каков он был? Хорошо, я вам его опишу. Почему он оставил меня в живых? До сих пор не понимаю. А оставил. Даже из тюрьмы велел выбросить.
Меня привели к нему рано утром, часов около девяти. Охрана ушла, на его допросах никто никогда не присутствовал. В кабинете были серые стены и сильно пахло карболкой, табаком и спиртным перегаром – могильный запах. Посередине кабинета стоял человек лет тридцати шести, высокий, худой, жилистый, с очень широкими плечами и узкими бедрами. Может быть, он был пьян, может, болен, только глаза у него были бесцветные и почти не отражали света. Брови, густые, светлые, сходились на переносице, и от них тянулся к губам тонкий, длинный нос с плоским мясистым кончиком. Он стоял, обхватив себя за плечи руками, и трусился мелко-мелко, – видно, его крепко знобило.
Он долго меня не замечал, а когда от напряжения у меня в ко – ленке косточка хрустнула, дернулся и спросил, знаю ли я, что мой дед подох? Я поняла, что он спрашивал про Федора Ивановича, и объяснила, как было дело. Он еще раз переспросил, действительно ли я не внучка ему, а потом спросил: “Где сейчас Федор Федорович Гордин?” Я говорю – не знаю и никогда о таком не слышала. Он позвал солдата и велел выбросить меня из тюрьмы. Я с ним говорила спокойно оттого, что убеждена была в своей смерти. А когда меня выгнали из тюрьмы, я долго не уходила от ворот, все боялась… Все казалось, что опять схватят, арестуют и тогда уже конец…
Несколько дней я была очень счастливая. Отмылась, выспалась, к свету привыкла. Потом прибежал Гена и сказал, что Лену Жевакину угоняют с другими девушками в Германию, а Лена – нужный человек, выполняет ответственные поручения. Гена спросил, не поменяюсь ли я с Леной, есть возможность сговориться с гитлеровским уполномоченным за большую взятку. Если я согласна, надо сейчас же идти на вербовочный пункт, а Лена останется и будет продолжать работу. “А ты все равно без толку сидишь, – сказал он. – У тебя характер тихий…” Я сказала – ладно. Всю ночь проплакала, вещи, которые сохранились, тете Поле отдала, а утром пошла с Геной на вербовку. Сначала немец вынес мне пальто Лены и платок, я надела, а свое отдала немцу, и он ушел, а потом пришла Лена, и солдат толкнул меня за проволоку. Я даже попрощаться не успела, Лена ушла с Геной. А меня отвели в отделение к девочкам.
Когда нас увозили на вокзал, мне все хотелось дом свой увидеть на прощанье, но шел дождь, и я ничего не увидела, да и брезент на грузовике был наглухо застегнут. Погрузили нас, как телят, – в товарный, без печки, без нар – и повезли. С крыши течет, колеса стучат, а девочки плачут и поют: “Прощайте, мама, вас я не увижу, прощай, моя родимая земля. Страна Германия, тебя я ненавижу, девчонку русскую покорить нельзя!” Самодельная песня, а мы ее часто пели.
В Германии я сначала работала у бауэра, в деревне, а потом меня бауэр отослал, потому что я носила продукты нашим военнопленным, близко был лагерь. За это полагался расстрел, продукты мы воровали, но ведь нельзя же дать пропасть своим людям? Так что я еще дешево отделалась.
Из лагерного распределителя меня направили на химический завод, и вот там я начала сдавать. Кашляла, волосы выпадали, ногти слезали, зубы расшатались. Если бы наши пришли на месяц позже, я бы пропала – так доктор сказал.
Про то, как мы наших встречали, говорить не буду, это дело известное. Нас, русских девушек, собрали всех вместе, стали лечить и отправлять на Родину.
Однажды я с подругами пошла в город и встретила Жабу. Он стоял с нашими офицерами и смеялся, рассказывал им что-то. Так хорошо, так дружно они стояли, и вот это меня больше всего испугало!.. Теперь подумайте, что он за человек! Он меня видел один раз в жизни. Какие-нибудь двадцать минут, да и выглядела я тогда иначе, совсем девчонкой была… Но запомнил! Как увидел, перестал смеяться, простился с офицерами и пошел прочь…
Товарищ Соловьев, какая же я была глупая! Мне бы объяснить офицерам, они бы сами… А я кинулась его догонять! Он не бежал, шел и вроде спокойно, но так быстро, что я бегом не успевала. Один раз упала, туфлю потеряла… Наконец нагнала! И навстречу вышел офицер, такой толстенький, с добрым лицом, танкист. Я ему закричать хотела, но в это время поравнялась с Жабой…
Больше я, товарищ Соловьев, ничего не помню…
Сейчас я закончу. Ничего, я отдышусь, это у меня бывает…
Да, очнулась я уже в палате… Долго болела. Одиннадцать раз оперировали. Все надеялись хотя бы частично зрение сохранить. И немножко сохранить лицо.
Однажды хирург Андрей Севастьянович присел ко мне на постель пьяненький, обнял и сказал: “Маша, Маша, прости, ничего я тебе больше не могу сделать. Сапожник я, а не хирург!” И заплакал.
Когда поправилась немного, меня повезли в Москву, а уже из Москвы – в Одессу, к профессору Филатову, все хотели зрение вернуть. Учиться я начала еще в Германии, на слух, за седьмой и восьмой классы. Андрей Севастьянович иногда читал, иногда сестры, больные тоже, кто свободен, приходят и говорят: “Давай, Маша, почитаю”. Сдала в Москве за десятилетку, поступила в заочный педагогический институт. И все было ничего. А вот в Одессе стало худо на душе. Филатов посмотрел, говорит: “Девушка, не надо от человека ждать больше, чем он может! Я не Святой Дух. Пока ничего сделать не могу…” Вот когда я почувствовала, как сильна была во мне надежда поправиться! Надо жить, перестраиваться на положение настоящей слепой, а у меня руки опустились. Остался год до окончания института – я учебу бросила. И знаете, товарищ Соловьев, страшное ощущение было, как будто я не только слепая, но и глухая к тому же! Не слышу людей, не могу звуки разделить, все сливается в грохот, все машины летят на меня.
Начала учиться улицы переходить с палочкой – не получается! Стыдно, страшно просить, чтоб перевели. Люди, жизнь – все мимо меня, как река, и я за течением уже не успеваю! Видите ли, тут еще, конечно, была причина: в зеркало я смотреться не могла, но руками свое новое лицо хорошо изучила и понимала, каково людям на меня смотреть.
Однажды стою вот так на углу, мучусь и чувствую, кто-то взял под руку и повел на другую сторону улицы… Я поблагодарила и опять остановилась. Слышу тот же человек снова подходит и спрашивает: “Вы что, не умеете еще одна ходить?” Это был Анатолий Васильевич. Он меня повел в клинику. По дороге мы разговорились, я кое-что рассказала. Он тогда очень хорошо со мной поговорил. “Переживаете вы, – говорит, – Маша, законно. Горе у вас огромное. А жить надо. Учение бросать вам невозможно, потому что связь с людьми только через труд бывает. А без людей вы пропадете. Как ни тяжело – кончайте институт…” На меня его слова хорошо подействовали. Первое время он приходил редко, из жалости навещал. Ну, а потом чаще стал бывать. Настало время мне выписываться из клиники, а идти некуда. Я решила уехать потихоньку, чтоб не связывать своим горем Анатолия Васильевича. Мне дали пенсию, я уже договорилась с нянечкой, чтобы она мне чемодан купила, билет домой, в Сосновск, продукты на дорогу и проводила на поезд. К вечеру пришел Анатолий Васильевич и забрал меня из клиники. Привез сюда, говорит: “Маша, живите сколько хотите. Кончайте институт, сил наберитесь. Там посмотрим, как ваша жизнь сложится. Меня вы не стесните, я все равно больше на корабле нахожусь”. Так мы прожили еще полгода. Когда его мать узнала, что он на мне женился, приехала из Ростова и на коленях перед ним при мне стояла, плакала, чтобы он отступился от меня. Да. Меня прокляла. И уехала, обратно в Ростов. Так и не помирилась с нами до сих пор, даже внучку не хочет видеть… Ну, да это я вам все уже лишнее рассказываю…»
Несколько раз повторила Мария Николаевна подробности своих встреч с Жабой. Соловьев шифровкой стенографировал необходимое.
В дверях показался капитан. Он подошел, глянул на капельки пота, облепившие лицо жены, на ее руки и хмуро покосился на Соловьева.
– А ты здорово устала, Машуня! – сказал он и распахнул двери на балкон. Только сейчас Соловьев заметил, что в комнате висит облако табачного дыма, а свет за окном стал оранжевым. Дело шло к вечеру.
– Ребята приходили, рыбу какую-то притащили тебе показывать, но я отослал… Обедать пора, Машуня…
Мария Николаевна молчала. Вся она как-то сжалась и ушла в складки своего широкого белого платья.
Соловьев поспешно встал.
– Простите, Мария Николаевна, и вы, Анатолий Васильевич, что задержал… Нет, спасибо, обедать не могу остаться, дела. Большое спасибо за внимание и помощь.
Он пожал руку Марии Николаевны и с болью подосадовал на себя – такой горячей и сухой была ее рука.
Капитан проводил Соловьева до ворот.
– Мария Николаевна плохо чувствует себя, – виновато сказал Соловьев, останавливаясь, чтобы проститься с капитаном. – Идите к ней! До свидания и спасибо, Анатолий Васильевич!
– Ничего! – улыбнулся капитан Ворошин, с привычной осторожностью пожимая своей огромной смуглой ручищей руку Миши. – Дочку ей подкину – все пройдет! Еще раз приедете в Одессу – заходите.
Миша ушел. Некоторое время капитан стоял хмуро, сосредоточенно глядя ему вслед, потом повернулся и пошел домой. Выйдя из-под темной арки ворот, он остановился и несколько мгновений стоял посреди двора, глядя на балкон, где стояла женщина в белом и тонкими золотисто-смуглыми руками прижимала к груди голенького ребенка.
Что-то с силой, мягко толкнуло в грудь капитана, и он опять – в который раз – испытал тот высокий душевный подъе�
