Сражение Цветов. Продолжение
Вечерело, когда я вышла из здания Политеха. На меня обрушился ливень красок: в той стороне, где заходило солнце, небо светилось кремовым, в противоположной стороне облака были подсвечены серо-зеленым снизу, а в толще своей мерцали мраморными отблесками, и разбросанные повсюду пушистые нагромождения раздувались на глазах, меняя цвета, и непосредственно над головой зависло фиолетовое небо. Где-то в городе – пожар? – полыхало пламя, и его блики рыжим столбом метались по свинцовым ледникам Чимборасо.
Вдруг на дереве зашумела крыльями птица с грудкой алой, как у снегиря, махнула желто-голубым хвостом, взъерошила перья салатовых крыльев, и это пестрое живое пятнышко в окружении огромных красочных полотен переполнило меня, стала очевидна цветовая избыточность, я закрыла глаза… Мир был ярок до боли. Кружилась голова. Первобытная гамма диких красок вливалась в меня сквозь опущенные веки, через кожу, с дыханием проникала в кровь, пульсировала в сосудах, распадалась и вновь сжималась в невозможные, сказочные сочетания.
…Природа России – бледная красавица, одевающаяся в неброские одежды, и улыбка ее, сквозь грусть затяжных дождей, редка и слаба, холод снегов ей к лицу. А Сьерра – жестокий, диковинный, необузданный зверь, чей выдох то опалят жаром, то сковывает льдом, и поступь его тяжела…
Дрогнула земля. Взлетел кровавый отсвет над кратером далекого Сангая, застонала Тунгурагуа – зверь распрямлял сморщенную в складки кожу. Чимборасо молчал.
Как страшно, когда под ногами колеблется привычная твердь! Зверь показал свою мощь движением лапы.
Повторится ли толчок? Не начнется ли этим толчком землетрясение? Пришла мысль о сыне. Я поспешила к нему.
«Зверь», – думалось мне по дороге. – Зверь! Я его не боюсь, но он вырвал у меня из груди и забрал в свои покрытые чешуей лапы мое сердце, он держит крепко, он меня не отпустит, он выбрал меня себе в жертву. Пусть так! Я полюбила этого зверя, я его не покину!
И еще раз дрогнула земля.
Х Х Х
Я одна в своей огромной – четыре спальные комнаты – и пустой квартире лежу в постели и не могу встать. Болит все тело, тошнит, трясет…
Помогавшая мне по дому девушка не заглядывает ко мне, я ее отпустила за ненадобностью: из опасения повторной кражи ребенка я попросила знакомую эквадорку взять к себе на время моего сына, пока я не поменяю квартиру и служанку – одним словом, замету следы.
Перед каждым посещением своего сына я долго ходила по городу, внезапно оглядываясь: нет ли слежки? Бертран ведь мог нанять частного сыщика. А я пока не могла ничего, даже снять новую квартиру: Политех не платил, виза оставалась просроченной.
Я лежала одна в квартире в мятом тряпье постели и не могла встать, никто меня не навещал, почему-то не заходил даже Хулио.
Однажды я встала. Держась за стенку, добралась до кухни, продукты испортились, есть было нечего, дойти до тиенды, хоть и было близко, я не могла. По стенке, стенке-стеночке я вернулась в грязное мятое тряпье.
Сколько времени так прошло? Я не знаю. День мешался с ночью. Я то засыпала, то просыпалась, за окном темнело и светало. Была мысль – надо передать, чтобы, если со мной что случится, отправили бы ребенка в посольство, а оттуда – к бабушке-дедушке в Союз, потому что, если ребенок достанется отцу, он выместит на нем, маленьком и беззащитном, всю ненависть к жене, покрывшей его позором измены. А закон будет на стороне Бертрана. Кто же возьмется нелегально отправить ребенка в Союз? Я не должна умереть, не должна…
Но мысли о сыне уходили вместе с сознанием… безразличие… смерть подходила очень близко. Я знаю, какая она: смерть – это безразличие… силы уходят, все будет так, как оно будет… то, что случится, случится… мне так плохо… смерть?.. я лежу в пустой квартире в грязных простынях, знаю, что умираю, и мне все равно… нет мыслей… только одна… но и она исчезает… я и о смерти не думаю… придет мгновение… когда?.. я не жду его… я ничего не жду… тупое безразличие… нет сил даже думать… таинство безразличия к земному уже коснулось меня… Великое Равнодушие Смерти…
А в патио одного дома, недалеко, по соседству, бегает за котенком, задорно смеясь, мой черноголовый сынишка. За квартал от него его мать умирает и ни о чем, не о ком, даже о нем, не думает.
Х Х Х
Если бы не Хулио… Он ворвался как ветер:
– Что с тобой? Мне сказали, ты не ходишь на работу! Хочешь, чтоб тебя уволили?
Он осекается:
– Что с тобой?
Он сам неделю валялся в постели и как только смог встать…
– Что с тобой?
Он пытается приоткрыть мне глаза, хватает на руки, заворачивает в одеяло, на улице останавливает такси, в доме своих родителей опускает меня на постель и зовет сестру:
– Полечи-ка ее, как меня лечила!
Сестра приносит какой-то отвар, с ложечки вливает мне в рот. Я приоткрываю глаза…
Х Х Х
Когда мне стало лучше, я все равно не выходила из комнаты: боялась родителей Хулио, они же знали, что я чужая жена. Но однажды Хулио настоял, чтобы я вышла к обеду.
Сеньор Хосе, отец Хулио, был угрюм и немногословен. Мать Хулио оказалось, звали так же, как и мою свекровь – сеньора Мария. Косы у нее были заплетены по-индейски полукольцом. Взглянула на меня она тихо и по-доброму. Все семь сестер Хулио, начиная от высоченной – две меня – Лихии и кончая младшенькой, тезкой матери, Марией, тоже сидели за столом.
Тарелки разносила сеньора Мария. Первую она поставила перед мужем, вторую перед Хулио, третью передо мной, остальные – перед дочерьми по старшинству.
Обед проходил в молчании, лишь сестры Хулио переговаривались вполголоса. Сеньор Хосе не отрывал взгляд от тарелки.
– А у нас в стране нету вердес, – сказала я. – Они такие вкусные!
–Нету вердес? – удивился сеньор Хосе.
– И авокадо нет.
– Нет авокадо? – снова удивился отец Хулио. – А напо есть?
Я не знала, что такое напо – не эти ли листочки свекольной ботвы, плавающие в супе? – но пожала плечами и сказала:
– Тоже нет.
– И лечуги нет?
– И лечуги нет.
– Что же вы там едите? – добреет сеньор Хосе.
Х Х Х
Мы с Хулио идем по улице, его рука лежит у меня на плече. Навстречу нам идет высокая стройная девушка, рука Хулио в замешательстве… Он снимает руку с моего плеча!
Мало ли высоких стройных девушек попадалось нам на улице! Хулио оглядывал их с ног до головы и даже иногда смотрел вслед, но не снимал руку с моего плеча! Я вопросительно взглядываю на Хулио и вижу, что он не отказался бы сейчас провалиться сквозь землю, но что-то решив для себя, Хулио вновь уверенно опускает руку мне на плечо и крепко прижимает к себе, а я с любопытством разглядываю девушку, вызвавшую столь необычное для Хулио замешательство.
Девушка смотрит прямо перед собой и опускает по мере приближения к нам все ниже глаза, пока они не упираются в землю. Она проходит не поздоровавшись. Первый слог приветствия остается у Хулио на губах.
– Кто это?
– Так… никто, – отвечает мне Хулио.
Х Х Х
До Норберто Мальдонада ректором Политеха был Иван Морено.
– Иван? Его мать русская?
–Нет, с чего ты взяла? У нас Иванов больше, чем Хуанов! Иван Морено. В период выборной компании, – рассказывает Хулио, – он в пончо ходил, чтобы импонировать рабочим Политеха, а снимет в кабинете пончо – костюм с иголочки, галстук по последней моде. Два срока ректорат занимал и на третий хотел остаться! Но его погубила листовка, выпущенная в последний до выборов день. В ней он обвинялся в махинациях с долларовым счетом Политеха. За счет Политеха Дельфина загорала на пляжах Майями.
– А причем тут Дельфина? – я вспоминаю высокие тонкие каблуки и насторожённо хищное лицо секретарши нашего отдела.
– Раньше она при Иване Морено секретарила.
– Ну и что?
– И за это Иван Морено на курорты в Майями ее отсылал позагорать!
– В конце концов, это их дело!
– Да, – соглашается Хулио, – но дело Политеха спросить у ректора, как тратятся деньги Политеха, и не оседает ли значительная их часть на его личном банковском счету.
– И ты смог доказать, что в Майями Дельфина летала не за собственные деньги и не за деньги Ивана Морено, а за счет Политеха? – мне такие вещи кажутся недоказуемыми.
– Для того чтобы выиграл Мальдонадо, достаточно было предположения. Выборы были открытыми, потому что мы с Мальдонадо сочли, что это нам выгоднее, и на том настояли. И вот звучало в репродуктор на весь Политех: Морено, Морено, Морено… Дельфина уже побежала разливать шампанское в бокалы, а люди меж тем читали листовку, и наступил перелом: Морено, Мальдонадо, Морено, Мальдонадо, Мальдонадо, Мальдонадо, Мальдонадо… Я зашел в ректорат к Дельфине, сказал: «Победил Мальдонадо!», положил листовку поверх бокала и вышел, но успел увидеть, как Дельфина закусила губу.
– Любит же она теперь тебя! – предполагаю я.
– Любила бы больше, если бы знала, кто ту листовку всю ночь выпускал на принтере ректората, – усмехнулся Хулио. – Ключи пришлось подобрать!
– М-да… Политика – дело грязное! – говорю я банальность. – А что же Иван Морено?
– Его особенность была в легкой смене партий. Он их менял как перчатки, в зависимости от того, где поблескивала выгода. Он побывал и маоистом, и коммунистом, и демократом, и альфаристом, и социал-христианином… и строил дом, приобретал земли, менял машины, и счет его в банке рос и рос. В очередной раз поменяв партию, он стал алькальдом города, возбужденное против него дело так ничем и не закончилось.
Я чувствую, все безнравственно, и с той, и с другой стороны, но… я горжусь Хулио. Я просто в него влюблена.
Х Х Х
Сегодня небо веселое – в полянках, просеках, тропках – разрежения, сгущения, просветы облаков.
Х Х Х
Лет десять назад, в первые годы образования Политеха, работало в нем множество выпускников Союза.
– А мы народ простой, нетребовательный, – говорит Хулио. – Ребята могли занятия провести, пообедать вместе со студентами в кафе, вместе с ними и на солнышке на травке растянуться подремать, а затем снова отправиться на занятия… Другие сотрудники Политеха морщились: для них прежде всего в преподавателе были ценны отглаженный костюм, галстук, начищенные ботинки, поданный женой обед и припаркованная в тени машина. Их раздражали валявшиеся на травке выпускники Союза. Ребят повыгоняли вон. – Но ничего! – говорит Хулио. – Мы новые силы соберем! Мальдонадо нас поддерживает.
Ректор, действительно, поддерживал. Активность Норберто была поразительна и распространялась не только на область политики. Мальдонадо был еще и поэтом. Его революционная поэма «Война и любовь» на одном из латиноамериканских конкурсов получила награду, о чем он непременно информировал всех при первом же знакомстве. Hу, если не при первом, то, значит, при втором. А в студенческие годы Норберто исследовал разницу между двумя изотопами кобальта, и потому называл себя исследователем. Преподавал ректор на факультете зоотехники и прекрасно разбирался в латинских названиях букашек. Оратором он был исключительным, и если в его речь вторгался оборот « и наконец, чтобы закончить, упомянем о…», то это означало, что выступление продлится никак не меньше часа. Еще Норберто был горячим поклонником Кубы, думается, потому, что никогда там не был. Он возглавлял общество эквадоро-кубинской дружбы.
Его жена была обворожительна, Мальдонадо обожал жену и своих двух детишек, в то же время мечтая смотаться от них куда-нибудь на долгие годы, чтобы с оружием в руках отстаивать свободу, скажем в Никарагуа или Гватемале или в какой-либо другой стране, неважно где, главное – отстаивать свободу!
Когда ему случалось заходить в незнакомые аудитории, то на приход невысокого человека в куртке обычно никто не обращал внимания, но когда представляли – «ректор Политехнического университета Риобамбы Норберто Мальдонадо» – аудитории взрывались аплодисментами.
Норберто был способен понять выпускников Союза, растягивавшихся вместе со студентами на травке, а если он и не растягивался сам, так только потому, что было некогда. И он старался быть справедливым, этот левый ректор. Когда в Политехе не хватало денег, чтобы выплатить зарплату всем, Мальдонадо отдавал приказание заплатить прежде всего рабочим Политеха и оставлял служащих и преподавателей ждать поступления денег.
Х Х Х
Римский Папа в Латинской Америке! Папа в Эквадоре!
Газеты, журналы, каналы телевидения взрываются религиозным фанатизмом и сходят с ума, люди на улицах плачут от счастья. Папа! Сам Папа в Эквадоре!
Норберто Мальдонадо приглашен на встречу интеллектуалов страны с Римским Папой, и как ректор, он обязан приехать на встречу, но всем известно, что Норберто атеист.
– Что ж тут поделать! Никуда не денешься! Вот и поцелуешь Папе ручку, когда протянет! – подначивает Мальдонадо Хулио.
– Пожму! – обещает Норберто.
Пожать протянутую Папой для поцелуя руку в католической стране при телевизионной трансляции встречи?… Мне Норберто не казался способным на такое.
Ему повезло: не пришлось ни целовать, ни пожимать Папе руку. Интеллектуалов, спешащих припасть к руке наместника Бога на земле, собралось столько, что Мальдонадо легко удалось затеряться в их толпе.
Х Х Х
В отличие от Политеха Гуаякиля, в Политехе Риобамбы нет вступительных экзаменов – достаточно записаться и заплатить чисто символическую плату. Экзамены были отменены с приходом к власти левых сил Политеха во главе с Мальдонадо. Oтсев неспособных и неприлежных ложится тяжким бременем на плечи преподавателя первого курса. А у меня как раз первый курс.
Мои студенты, служащие банков, супермаркетов, хозяева тиенд, магазинов и мастерских, старше студентов дневных факультетов и старше меня. В каждой группе их человек семьдесят. Oни не вмещаются в маленькие аудитории, и некоторым во время занятий приходится стоять. Mногие лишь моргают глазами и смотрят на меня как на диковинку – откуда такая взялась?
Я стараюсь изо всех сил, из кожи вон лезу, тщательно готовлюсь к лекциям, особо трудные с языковой точки зрения фрагменты вызубриваю наизусть, темп занятий выбираю не быстрый, но и не замедляю, чтобы не было скучно, кроме строгих формулировок математических понятий даю образные представления, теоремы доказываю эмоционально, выстраивая доказательства как короткий детективный рассказ. Зачем меня Хулио предупреждает, что факультет Экономики и Управления считается конфликтным и пользуется дурной славой среди преподавателей, и что студенты требуют к себе большого уважения и небольшой строгости? Зачем он меня просит быть осторожной? Я не придаю особого значения словам Хулио.
Х Х Х
Не был нужен в этом провинциальном городке отсталой страны, по крайней мере на этом факультете, тот уровень знаний высшей математики, который я попыталась задать!
За первой реакцией удивления последовало у студентов осознание, что экзамен не за горами…
Кто-то кричал, что только поднявшись по знаниям до уровня развитых стран, Эквадор сможет преодолеть отсталость, а кто-то втихомолку ходил и собирал подписи. Чувствуя свою правоту, несмотря на то, что дорожила работой, я отказывалась снижать уровень требований.
Была лекция, на которой присутствовал всего лишь один студент. Остальные сбежали в знак протеста против прошедшей контрольной: большинство с ней не справилось, а этот студент решил все задания правильно!
Я полностью отчитала для этого студента лекцию, а вызывая его к доске, лукаво спрашивала:
– Кто хочет выйти решить задачу у доски?
Студент поднимался с улыбкой со своего места и выходил к доске.
Коллективный побег, однако, не предвещал ничего хорошего. Появилась листовка с изложением сути конфликта, выпущенная студентами.
– Послушай, – сказал мне Хулио, – ты ничего не понимаешь и не скоро научишься понимать. Студенческие забастовки, обращения в Высший Совет Политеха, регламентированное право потребовать замены преподавателя – это неполный перечень возможностей наших студентов, и даже если им не удастся доказать некомпетентность преподавателя, все равно на его репутацию ложится пятно. Ты должна понять, факультет Экономики и Управления не наш!
– То есть как – не наш? В каком смысле? Чей же он? – удивляюсь я.
– На нем сидят маоисты!
– Кто на нем сидит?
Все левые силы Эквадора в противовес центру и правому крылу объединены в один фронт, FADI , но в FADI не вошла одна из левых партий, MPD , членов которой прозвали маоистами.
– Почему маоистами, Хулио?
Китайский социализм одно время был партийным идеалом MPD, но после поездки руководителей этой партии в Албанию, китайский идеал социализма сменился его албанским вариантом – настолько великолепно приняла Албания делегацию – и стало вернее членов MPD называть теперь албанистами, но маоистами было привычнее.
– Если они придут к руководству Политехом, нам придется двумя руками держаться за свои рабочие столы! – говорит Хулио.
– Вне зависимости от того, плох ты или хорош как специалист?
Вместо ответа Хулио пожимает плечами:
– Ты ничего не понимаешь в политике!
– Ты прав, я ничего не понимаю в политике.
Вражда левых течений мне кажется пустой. Ведь речь в Эквадоре не идет о строительстве социализма, его китайского, советского или албанского варианта, и представления местных политиков о социализме зачастую весьма отдалены от реальности. И время ли выбирать образец? Если и будет когда-нибудь, что сомнительно, в Эквадоре социализм, он, наверняка, будет эквадорским. Есть проблемы более насущные: долг США, голод низших слоев населения, слабо развитая промышленность, однобокая инфраструктура…
– Хулио, а что если в Эквадоре никогда не будет социализма? Может не стоит ссориться с маоистами?
– Ты ничего не понимаешь в политике!
Х Х Х
Сегодня мы опаздывали в Политех, автобуса долго не было, и мы взяли такси. В машине я положила руку Хулио себе на колени. Кожа у Хулио тонкая, пальцы длинные, узловатые. Я глажу его запястье, затем подношу его руку к лицу и кусаю губами. Я люблю эту руку, я очень ее люблю, и в груди у меня такая мучительная нежность. А Хулио такой сдержанный, уверенный… Я во многом, это правда, не разбираюсь, но во всем разбирается Хулио! Как мне хорошо, как мне спокойно, когда он рядом!
Хулио отнимает свою руку от моих губ и привлекает меня к себе. Мимо окон проносятся эвкалипты.
Х Х Х
– У нас студенты могут очень многое! – не уставал объяснять мне Хулио. – И кроме того, маоисты факультета быстренько сообразили, что не зря Норберто проводит тебя без конкурса в Политех: ты верный голос за нас! Но ничего! У нас тоже есть свои ребята на факультете! Зал взревел, когда я заявил на собрании: «Маоисты закончились, когда я опустил свою ногу на землю Политеха!»
Последнюю фразу Хулио повторяет на испанском, и по-испански, мне кажется, она звучит еще сильнее: «Quando puse mi pie al suelo del Politécnico, ¡se acabaron los maoistas!»
– А этого… – Хулио называет фамилию, – я выгоню! Три раза не сдаст экзамен, и все!
– А если он разбирается в предмете?
– Конечно, если отвечает блестяще, – соглашается Хулио, – он пройдет, потому что в открытую игра не ведется, но ты же сама знаешь, всегда можно найти, чего не знает студент!
И Хулио, действительно, выгнал одного студента, а я в своих требованиях стала мягче, и… «закончились маоисты»! Вскоре же меня перевели на дневной факультет Механики, где я легко прижилась.
Х Х Х
Мы с Хулио остановились посмотреть: уличный театр давал представление. Балаганно разряженные юноши и девушки призывали основать Партию Эквадора Демократически Организованную (el Partido Ecuatriano Democratico Organigado), сокращенно ПЭДО (PEDO). Они скандировали:
– ПЭДО! ПЭДО! Да здравствует ПЭДО! ;Viva PEDO! Вступайте в ряды ПЭДО!
Юноши и девушки призывали жителей записываться, но все смеялись и никто не записывался. А я не смеялась: что же тут смешного?
– Пэдо (pedo) по-испански означает, – пояснил мне на руссом Хулио, – те газы, что выходят из человека снизу, когда тот съест что-либо недоброкачественное.
– ПЕДО! Да здравствует ПЭДО! Вступайте в ряды ПЭДО!
Теперь и я смеялась вместе со всеми.
Х Х Х
Живем ли мы с Хулио вместе? Он – то у родителей, то у меня. Я не имею права просить, но прошу:
– Хулио, мне нужно заплатить за эту квартиру, за прошлый месяц я тоже не платила, и со служанкой, что присматривала за моим сыном, я не рассчиталась, она ждет. А в тиенде, где я беру продукты, на меня уже косо смотрят, мне нужно погасить долг.
Я знаю, Хулио выплатили сразу вместе несколько задержанных прежде зарплат. А мне не платят: я же не оформила документы.
Хулио задумывается. Повисает пауза. Я классически сажусь Хулио на колени, обнимаю, целую в висок, провожу рукой по волосам. Еще недавно я рассмеялась бы, представив себя в подобной роли, и не поверила бы ни за что, если б кто предсказал подобное, а сейчас у меня замирает сердце в ожидании ответа.
– Ты заплатишь?
– Сколько? – выдавливает Хулио, его не радует перспектива сразу же расстаться с деньгами, которые он ждал несколько месяцев.
Я называю сумму.
– Хорошо, – соглашается Хулио и добавляет, помедлив – и давай жить вместе.
Х Х Х
А вскоре одна моя студентка, сорокалетняя пампушечка, мать шестерых детей, предложила мне взятку за хорошую оценку на экзамене – учить она ничего не учила! Я отказалась от денег и золотых украшений, но не устояла, узнав, что в хорошем районе она сдает дом.
– Это же не взятка! Мы ей будем платить! – сказала я Хулио.
– Сколько в месяц? – поинтересовался он .
– Забыла спросить! Наверное, сколько заплатим!
– Учти, я против взяток! – сказал Хулио.
Но вещи мне он помогал перевозить и вскоре привез свои.
Х Х Х
–Сеньора, я слышала, вы ищете служанку! – молодая беззубая мулатка, явно с Косты, в грязном пончо и тесных джинсах стоит у дверей.
– Вы родом откуда? – я боюсь, что из Эсмеральдаса.
– Из Манаби, – говорит женщина.
– Проходите!
– Я сейчас… – мулатка уходит.
Возвращается она с двумя детьми. Где она их оставляла? За углом? Грудного мулатка держит на руках запеленатым в видавшие виды одеяльце, а другой, возраста моего сына, оборванный и сопливый, стоит рядом и ковыряет в носу.
«Прими, накорми, дай работу или не дай, но заплати, сколько сможешь, подари старые, но чистые вещи своего сына, из которых он вырос, предложи выкупаться, выкупай детей, объясни, что сама пока еще не стоишь на ногах крепко и проводи с добрым словом!» – хочется мне сейчас крикнуть той светловолосой женщине, что я и уже не я, но разве она услышит?
Я пугаюсь мулатки. Мулатки? Нет! Нищеты! Мулатка – как свидетельство, как пример. Я боюсь, что она – это я сама в каком-то возможном изгибе жизни, и я хочу отделаться от страха: нет! нет! ЭТО меня не ждет! МЕНЯ ЖИЗНЬ ДО ТАКОГО НЕ ДОВЕДЕТ! Я поднимусь, я выбьюсь из безденежья, и чтобы я смогла выбиться, я должна вот сейчас, вот именно сейчас сказать этой мулатке: нет! нет работы! все изменилось в ту минуту, когда вы повернулись, чтобы привести своих детей, спрятанных за углом! у меня для вас работы нет!
« Не смей прогонять! – кричу я себе той. – Она такая же как ты, и ты знаешь, ты чувствуешь это! Ты не станешь ни бедней, ни богаче! Не прогоняй! Прими! Обогрей! Хотя бы до вечера! Ты же видишь, ее дети голодны и ей не с кем их оставить, дай ей заработать хоть малость, она же в безвыходном положении, и ты видишь это! Видишь! Разве тебе самой не знакома безысходность? Прими ее! Прими!»
Бесполезно. Та светловолосая женщина не слышит меня, и мулатка уходит, унося на руках своего грудного ребенка и ведя за руку другого.
Х Х Х
На следующий день хозяйка тиенды прислала мне одинокую индейскую девушку Лус Милу – я не расслышала и звала ее одно время Людмилой.
Лус Милу я выделила комнату и перечислила обязанности, которые ей предстояло исполнять: присматривать за ребенком, готовить обеды, убирать и стирать.
Х Х Х
К Хулио приехали политические противники. Дверь им открыла я и растерянно пригласила пройти в дом. Они отказались. Они просили Хулио поехать с ними. Машина ждала за окном.
– Не езжай! – попросила я Хулио на русском.
– Мы его увезем на час, не более, сеньора! Не беспокойтесь!
Я беспокоилась, я вцепилась в Хулио:
– Не езжай!
Хулио был напуган, но высвободился из моих объятий:
– Если через два часа не вернусь, звони Мальдонадо.
Он ушел не оглядываясь.
Когда через два часа я сняла телефонную трубку, чтобы позвонить, перед домом остановилась машина, и я опустила трубку на рычаг.
– Ты как? – спросила я вошедшего Хулио.
– Все хорошо, – сказал он – у меня будет скоро постоянный контракт, но будет он и у одного маоиста.
– Вы договорились, что маоисты на совете проголосуют за тебя, а «наши» за одного маоиста?
– Ты делаешь успехи!
Ночью Хулио положил под подушку револьвер. Я впервые в жизни видела оружие не в тире и не под музейным стеклом.
Х Х Х
Я украдкою сбегаю из отдела. Автобус от el conservatorio останавливается довольно далеко, и длинный, пыльный, крутой подъем каждый раз мне приходится преодолевать пешком. В класс я обычно вхожу со звонком. Рассаживаю детей за роялем.
Мне одной доверено давать уроки на этом новом – ни царапинки! – рояле. Обычно его открывают только для праздничных концертов. А в других комнатах стоят старые, потрескавшиеся, с западающими клавишами пианино. Я бы на таких и одним пальцем ничего не смогла бы сыграть, а маленькие музыканты пытаются.
В el conservatorio обучаются дети из небогатых слоев города. К детям состоятельных семей преподаватели музыки ходят на дом, и общеобразовательным предметам обучаются они в дорогих частных учебных заведениях.
У моих учеников обветренные руки и грязные ногти. Я помогаю этим рукам научиться извлекать звуки из черно-белых торжественных клавиш.
На один урок ко мне приходит четверо-пятеро детей. Я рассаживаю их по разным октавам, показываю аппликатуру гамм, и каждый в своей октаве выжимает одной рукой поочередно семь клавиш, в воздухе повисает кокофония – на уроках специальности пять человек! Ситуация невозможная в Союзе. Впрочем, и я, бросившая музыкальную школу где-то в середине обучения, тоже в Союзе никогда бы не преподавала музыку. Я играю довольно неплохо для домашнего музицирования, и руки детям, конечно, поставлю правильно, но все же если бы не нужны были позарез деньги, я бы не взялась.
Х Х Х
У возглавляющего el conservatorio сеньоры Мора безобразные родинки на лице и очень крупный живот, но он довольно мил, если решается продемонстрировать эрудицию. О Советском Союзе сеньор Мора отзывается с большим теплом, и теперь, когда его сын Франсиско едет в СССР продолжать свое музыкальное образование, сеньор Мора безумно рад.
– Ваш сын столкнется с трудностями, – предупреждаю я. – Вы поучите его стирать, гладить…
– Да-да, – поспешно соглашается сеньор Мора, – мне то же самое говорила Рита, и мать уже принялась учить Франсиско. Два раза на прошлой неделе он выстирал рубашку сам!
– И в Союзе у него не будет отдельной комнаты, – продолжаю я, – но убирать ее придется, и обед служанка не поставит перед ним на стол, нужно будет в столовке в очереди потолкаться, и машину, на которой он ездит, вряд ли вы сможете упаковать ему с собой, он должен будет привыкнуть к толчее общественного транспорта.
–Трудно, да-да, трудно будет нашему мальчику, – согласно кивает головой сеньор Мора.
– В чужой стране всегда трудно, – улыбаюсь я, уж это я знаю наверняка, и добавляю: – зато безумно интересно.
Это тоже я знаю наверняка.
– У нас дети – дочери, Франсиско – единственный сын, и мы, конечно, баловали его, – рассказывает сеньор Мора.
– Но это то случай, когда овчинка стоит выделки, – перевожу, как могу, на испанский возникшую на русском мысль.
– Да-да, вот и наша гордость, Беатрис Парра, тоже ведь училась в Союзе, она и русский знает…
Х Х Х
В день отъезда Франсиско сеньора Мора разбрызгивался цитатами из Маркса и Ленина, восторгался достижениями СССР, справедливостью социальной системы… Слов нет, любезный, начитанный человек сеньор Мора!
А потом стало происходить что-то странное: сеньор Мора смущался при встречах, в движениях был суетлив, и бегающие глазки разъезжались в стороны, как ноги у неумеющего стоять на коньках.
Выяснилось, что ему из Союза пришло письмо: Франсиско был разочарован, хотел вернуться.
Затем пришла телеграмма от эквадорца Альфреда Гутьерреса, заканчивающего Московскую консерваторию. В ней он сообщал о пошатнувшемся здоровье молодого Мора.
Мать Франсиско заламывала руки, умоляла мужа согласиться на возвращение сына домой, но сеньор Мора не спешил со своим согласием:
– Я на этом теряю! Деньги за билеты в обе стороны мне никто не вернет! Наш сын должен думать о своем будущем! Этот Альфредо боится, что мой талантливый сын составит ему конкуренцию по возвращении, ведь наша страна очень маленькая! Он не хочет, чтобы Франсиско учился в Московской консерватории, и потому шлет безумные телеграммы!
Телеграммы же шли одна за одной. Сеньор Мора с оттенком требования просил меня помочь, и я позвонила московским знакомым, чтобы они навестили Франсиско.
Через день – трясущиеся руки жены сеньора Мора и устремленные на меня умоляющие глаза – мои знакомые ответили: Франсиско в больнице, у него на нервной почве отнялись ноги.
– Вот такая у меня, сеньор Мора, страна, что с непривычки за несколько недель проживания в ней у человека на нервной почве могут отняться ноги!
По пути домой меня душила злоба и на баловня-неженку Франсиско, и на мою страну СССР!
Х Х Х
Впервые оказавшись вне родительского дома да еще в трудностях советского быта, Франсиско готов был умереть, нежели терпеть все те адовы муки, что с пеленок привычны советскому человеку. Он хотел выброситься из окна, угрожал повеситься, слал проклятия в адрес своего отца, не дававшего своего согласия на возвращение сына. Затем нервная система Франсиско нашла более действенный способ заставить отца смириться с понесенными тратами, и он потерял способность передвигаться самостоятельно. Моя родина умела производить сильное впечатление!
В сопровождении доктора отпрыск сеньора Мора был доставлен Аэрофлотом в Лиму, а сеньору Мора пришлось дополнительно потратиться на билет до Лимы, чтобы встретить сына.
Увидев отца, Франсиско упал ему на руки и заплакал, но в столице своей страны он уже сходил по трапу самолета без посторонней поддержки.
Х Х Х
Сеньор Мора ходит и мелко сотрясается пышным телом: хи-хи-хи-хи-хи! хи-хи-хи-хи-хи! В Союзе нет салфеток, хи-хи, рты, должно быть, у всех красивые в послеобеденное время, хи-хи! Нет туалетной бумаги, хи-хи, газетками, хи-хи, газетками подтираются, газетками! А ночами Франсиско не мог спать из-за запаха носков своих соседей, хи-хи, не спасало даже настежь открытое окно! Хи-хи! Пьют же… хи-хи… один парнишка вернувшись с улицы, в пальто залез под душ, хи-хи, хи-хи, хи-хи-хи-хи-хи!.. хи-хи-хи-хи-хи!…
Х Х Х
Мне было жарко, когда я вышла из дома сеньора Мора, в котором в благодарность за звонки в Москву хозяйка потчевала меня обедом, а хозяин показывал карандашный рисунок нагой женщины, выдавая его за случайно попавшую в его руки работу Пикассо.
Хотелось пить – откуда это жажда? я ведь столько сока выпила за обедом! – и не проходило ощущение грязи на руках. От того ли, что я столько времени из вежливости растягивала губы в улыбке, хотя улыбаться мне не хотелось! Или от хи-хи-хи-хи-хи?…
То, что рассказывает о Советском Союзе Франсиско и с его слов разносит по всему городу его отец – правда. Да, это правда! Но только часть правды! Это не вся правда! А я знаю всю – всю! – правду о моей стране, и не знаю уж, люблю ли я свою страну – очень может быть, что и не люблю – но это моя страна, она – как неблагополучный ребенок, от которого не откажешься: твой!
Заставленные статуэтками стеллажи в доме Мора, вышивки, рисунки, картины… Я рассматривала их растерянно и молчала. Почему я молчала? Могла бы сказать, например: у нас нет голодных! Пусть хлебом и макаронами, но желудки набиты у всех.
Но глядя в лицо хозяина дома, я думала: он сам все знает, этот эрудит сеньора Мора, он просто спасает сына от позора. Но почему я молчаливо принимаю участие в его спасении?
Я зашла в ближайшую тиенду выпить колы. Служанка дома Мора выбирала продукты: послали купить. За ней же молодая беззубая индихена в грязной юбке, мятой фетровой шляпе и в изношенном до дыр пончо, стоя босой на холоде цементного пола тиенды, купила одну маленькую круглую булочку, и как только булочка, эта маленькая, совсем маленькая булочка, оказалась в ее руках, четверо детских ручонок протянулись к ней, и каждый из четверых просил себе кусочек булочки. Она стояла, окруженная ими и неторопливо, задумчиво как-то, отламывала по крошечному кусочку от маленькой булочки и давала детям, а те тянули и тянули ручонки: «Мама, мне, мама мне!» Я поняла, почему она раздает хлеб столь медленно: для ощущения – кушали. Один из кусочков индихена положила себе в рот.
А я не купила им булок. Заслон неучастия сформировался давно – иначе невозможно было б в этой стране жить, и я в очередной раз выставила заслон неучастия.
Я не купила им булок. И до сих пор не могу простить себе, что не купилa десять, двадцать, сотню, не знаю сколько, булочек – или хотя бы каждому по одной.
Х Х Х
В el conservatorio мне платили без документов и наличными, но неожиданно закончились фонды отцов семейств – родителей моих учеников – и даже сеньора Далия, вице-ректора conservatorio, с которой я подружилась, ничем не могла мне помочь – это в ее доме пару недель жил мой сын.
Зависеть полностью от Хулио я не могу: он мне даже не муж, а Политех по-прежнему не платит: все мои поездки в столицу для оформления визы и carné ocupacional оказываются безрезультатными. Бюрократия Эквадора, я заподозрила, превзошла советскую.
Сеньора Далия выручила: нашла мне учениц, двух обаятельных дам лет тридцати пяти и стеснительного мальчика двенадцати лет, а подростку Пабло, сыну сеньоры Далии, я даю уроки давно, и сеньора Далия платит, когда бывают у нее деньги, хотя прекрасно знает, что я согласилась бы давать уроки и бесплатно.
…руки яблочком, пальчики как молоточки… Мои новые ученицы и родители стеснительного мальчика расплачиваются со мной после каждого урока и перед каждым уроком, несмотря на мои возражения: «Спасибо, я люблю ходить пешком, к тому же ведь недалеко!» – заезжают за мной на машине.
Х Х Х
Перед моим рабочим столом в Политехе – окно во всю стену. Я поднимаю глаза от листа бумаги и замираю в ужасе: с вершины горы лавиной стремительно спускается густая масса и накрывает, погружая в себя, эвкалипты и дома, разбросанные по склону, наваливается – все ближе, ближе! – на здание Политеха. Облака! Как хорошо, что плотно закрыты окна!
Молния рассекает лавину. Гром. Из опрокинутого котла неба на землю сплошным потоком низвергается вода. Пять. Десять минут. Пятнадцать. И затихает.
Но остаются мельчайшие брызги дождя – я вышла из здания – они зависли в эвкалиптовом аромате и всю ночь продержатся взвешенными в воздухе, ознобом передавая свою дрожь не успевшим добраться до дома прохожим.
Хорошо прицелясь, их собьет на землю завтра утром своими лучами солнце.
Х Х Х
Меня догнала на улице немолодая женщина:
– Сеньора! Я владелица книжного магазина! Это у меня инженер Хулио, когда вы еще были в своей стране, покупал для вас три тома энциклопедии. Oн говорил, что отослал вам. Oн говорил, вы знаете испанский. Bам понравились книги?
Что мне ответить случайной попутчице? А в душе поднимается боль: Хулио – мой, мой! Я хотела бы, чтобы и в прошлом он принадлежал мне! И что мне делать с этой болью?
– Он покупал их не для меня!
Женщина смотрит на меня удивленно:
– Может, почта?..
– Он не мне покупал эти книги… Тане… своей жене… она в Союзе.
Владелица книжного магазина улыбается как-то странно, как будто чего-то никак не может понять, но ей сворачивать налево, а мне прямо, и она прощается поспешно.
Х Х Х
Одна из лучших студенток Хулио – он ее хвалил – некрасивая, но умная! – призналась мне, что слышать не может, как я коверкаю испанский язык, произнося вместо «э» мягкое «е». Я не обиделась: во-первых, мерзавка, права, во-вторых, негодяйка, знает, что у нее я ничего вести не буду, а в-третьих – ну видно же! – она без ума от Хулио: и я успела простить ее дерзость раньше, чем она закончила.
А две студентки-подружки, наоборот, сказали, что мой акцент очень мил, мягкий такой. Они вызвались меня проводить:
– Как, доктóра, вы хотите идти одна через пустырь?
Пустырём они назвали сквер.
– Я всегда так хожу.
Молоденькие, беззаботные… Они моложе меня года на три от силы, но им и в голову не придет, что мы почти ровесницы: они – девчоночки, дома у них родители, в голове пустяки, а я – доктóра, у меня сын, у меня Хулио…
– А вы жена инженера Чикайса?
Хитренькие! Вызвались меня проводить, чтобы выведать, кто мне Хулио. И не эти ли самые подружки, шутя насчет рожек на голове Бертрана, постарались быть услышанными моим мужем?
– Нет, не жена!
Зачем им? Тоже влюблены в Хулио? Девочки, я могу вас понять. Я сама от него без ума.
Х Х Х
У меня было плохое настроение, у Хулио – хорошее. Я его спросила:
– Хулио, а как ты думаешь, тогда, в Эсмеральдасе, когда забирали ребенка, я была близка с мужем или нет?
Как случилось, что этот вопрос слетел у меня с языка? Вроде бы я не думала его задавать.
Слова у Хулио выходили медленными:
– Не думаю… У тебя было мало времени… На ночь ты не осталась…тебе было незачем… не думаю…
– Ну конечно же, не была! Ты прости, это я так спросила!
Мне стало немного легче. Было что тогда или не было – ерунда! Но я не могу все, что ношу в себе, оставлять себе, я выплескиваю в мир то, чем наполнил меня этот мир.
У меня хорошее настроение, а у Хулио, наоборот, плохое.
Х Х Х
– Сегодня после экзамена я устраиваю в доме родителей пирушку, – сообщает мне Хулио.
– Я приду?
– Не стоит.
– Не стоит?!!
Весь вечер я не нахожу себе места. Уложив ребенка спать, ловлю такси и отправляюсь по знакомому адресу.
Из окон дома гремит музыка. Дверь открывает сеньора Мария и пропускает в дом, а в доме люди, люди, друзья Хулио и студентки. Сам Хулио взглянул мимо меня, будто бы не узнал. Рядом с ним стояла полногрудая девушка с тонкой талией, пышным задом и толстой длинной косой. Она не поздоровалась тоже.
Я хлопаю дверью комнаты Хулио, сажусь на его кровать. На эту кровать он опустил когда-то меня больную и приказал сестре лечить. Я не могу сдержать слез.
Ящик письменного стола приоткрыт, видна стопка исписанных целых и разорванных наполовинки листов. Я протираю глаза, тушь расплылась, один глаз щиплет.
«…Маленькая белочка – красивый, подвижный и крошечный зверек. Большой медведь – сильное и могучее животное. Эквадор – маленькая красочная страна. Советский Союз – великая и, я бы сказал, немного скучная страна. Ты живешь, Юля, в Советском Союзе. Ты родилась в сердце этой могучей державы вот уже семь лет тому назад. Я сейчас живу в Эквадоре. Я родился здесь. Скоро мне будет тридцать лет. Эквадор и Союз отдалены друг от друга многими тысячами километров. Мы живем с тобой очень далеко друг от друга. Ты во Владимире, я в Риобамбе. Сейчас там у вас с мамой холодно. Здесь так же холодно и, конечно же, хочется быть с вами. Мне всегда хочется быть с вами. Тем не менее, нельзя забывать, что в жизни не всегда удается достичь всего того, чего хочется достичь. Я работаю здесь, мама Таня работает там. А ты уже ходишь в школу. Уже четыре года как я не вижу тебя. Ты мне представляешься такой, какой я видел тебя последний раз: маленькой девочкой в розовеньких в квадратики штанишках и красненьких тапочках. Черноглазая девочка. Тебе было три с половиной года, когда я должен был вернуться домой. Но ты не должна переживать, я буду с вами, как только смогу. А пока я тебе расскажу в письмах, о стране, где живу. Ты когда-нибудь сюда приедешь, и тебе нужно знать, что эта за страна…»
Он будет с ними, как только сможет?! Он меня бросит? Или он щадит дочь, подбирая слова, несоответствующие чувствам? «Мне всегда хочется быть с вами»… Таня… Юля… Они ни в чем не виноваты, и я ни в чем не виновата, но почему же так больно душе? Когда я рядом, ему хочется быть с ними?
Стопка бумаг заинтересовывает меня. Я читаю, читаю, складываю, подбирая разорванные листы. Я бесстыдно роюсь в чужих отношениях и судьбе. Но это и моя судьба тоже! Я роюсь в бумагах, роюсь и понимаю… О! Я многое понимаю.
«… Лариса, я жалею, что не оставил тебе ребенка. Признаюсь, что после того, как ты сказала мне о своем желании иметь от меня сына, я стал сдерживаться, чтобы исключить возможность твоей беременности. Сейчас я жалею об этом. От нашей любви должен был остаться ребенок. Я любил тебя страстно. Ты же помнишь, что однажды даже в присутствии моей дочери мы легли с тобою в постель, хотя не должны были этого делать. Жажда близости с тобой у меня была велика. «А счастье было так возможно, так близко…» Надеюсь, ты меня никогда не забудешь. Может, еще встретимся…»
В отличие от меня Таня прочитала это письмо Хулио к Ларисе не в черновике. Она готовилась к отъезду, заграничный паспорт был уже на руках.
Хулио из Эквадора вместе с другом, влюбленным в Таню, переслал в Союз письма, одно лишь из которых предназначалось Тане, остальные друг должен был отпустить в почтовый ящик, но не опустил. Он преднамеренно отдал все письма Тане и посоветовал ознакомиться с содержанием.
Таня удивилась, взглянув на женские имена и фамилии, проставленные на конвертах. Она вскрыла письмо, адресованное Ларисе: что Хулио может, кроме привета, послать ее подруге Ларисе? Она прочитала письмо Ларисе. Остальные письма ее подругам уже не было нужды вскрывать, но пальцы сами собой нервно рвали конверты, и в метро, среди людского потока, поглотила Таня боль каждого слова всех писем, и по лицу ее текли слезы.
А вот письмо к ней… «Приезжай, Таня скорее. Я соскучился по тебе и по Юле. К вашему приезду отец заканчивает строительство нового дома. Мы назовем его твоим именем, вилла Таня, у нас принято частным домам давать женские имена…»
Вилла Таня, вилла Таня. Какой прекрасный дом вырисовывался в Танином воображении? Вилла Таня! Но ни тот дом, в котором жила семья Хулио, ни деревянный сарайчик на окраине города, в котором из семьи никто не жил, не представился ей – и слава Богу! Вилла Таня!
Слова, слова… Для чего существуют слова? Для того, чтобы люди лгали! Зарубежный паспорт, виза… « А счастье было так возможно, так близко…» Таня вспомнила: Хулио проходил Пушкина на подготовительном факультете, она помогала ему заучить наизусть эти строки …«но судьба моя уж решена…» Пушкинист! К Тане приходит легкое дыхание и такое очевидное решение: она не поедет!
Передавший письма друг Хулио, узнав о решении Тани, схватил ее на руки, закружил… Но ехать с ним она отказалась тоже.
«Хулио! Я сегодня постарела на полвека. Я не была с тобой счастлива, но надеялась, что со временем счастье придет к нам. Я не заслужила той боли, что ты причинил и причиняешь мне. Я никогда не увижу и мне не нужна вилла Таня. Когда я приняла решение оставить тебя, я как будто выздоровела после долгой болезни, я даже стала смеяться, ведь я разучилась смеяться за время жизни с тобой. И я не подозревала об изменах… Надеюсь, твоя вторая жена не будет страдать так, как страдала я».
Это письмо Таня писала мысленно, стоя на эскалаторе метро с пачкою вскрытых писем в руке, и слезы высыхали у нее на лице. Но она написала и на бумаге это письмо и отослала его, а Хулио сохранил, и я его прочитала.
Х Х Х
Слезы высыхают и на моем лице. Непорядочно читать чужие письма, я конечно, знаю. И перочинным ножиком вскрывать чемоданные замки тоже непорядочно. Но порядочность… – что такое порядочность в этом обезумевшем, непорядочном, сорвавшимся в пропасть – пропасть! – мире, в котором мне нужно выжить? При чем тут порядочность? Акулу, оказавшись за бортом корабля, пырнуть ножом – как?! рыбу ножом?! Я должна была прочитать. Зачем? Чтобы выжить!
А теперь уйти! Поскорее уйти! Мой Хулио, мой Хулио, мой Хулио… Я приму его таким, каков он есть, но мне нужно время, хотя бы час – хотя бы час! – чтобы свыкнуться с тем, что я узнала, мне нужен час тишины, одиночества, час… Уйти!
Пьяные реплики, смех слышны через дверь. В доме так и не смолкала музыка, я просто перестала слышать, читая, но слух возвращается… Уйти!
Ворота оказываются запертыми.
– Сеньора Мария! Отоприте, пожалуйста!
Сеньора Мария отрицательно качает головой:
– Ключ у Хулио.
Я подхожу к Хулио. Он, танцуя, висит на полногрудой девушке с тонкой талией, пышным задом и толстой длинной косой. Он что-то шепчет ей на ухо, девушка раскраснелась, смеется, и они не обращают никакого внимания на меня. Все как дурной сон.
– Дай мне ключ! Выпусти меня! – прошу я Хулио.
Хулио мычит вместо ответа.
– Му-у!
Я оттаскиваю его от девушки и проверяю карманы, а Хулио не может удержаться на ногах, падает.
– Не смей с ним так обращаться! – кричит сестра Хулио.
– Но я хочу уйти!
Сеньора Мария, взглянув на меня осуждающе, вынимает ключ из кармана, и идет отпирать ворота.
Почему она не хотела меня выпускать? Может, если бы она выпустила меня сразу…
Х Х Х
…Людей не стоит – опасно! – знать слишком близко, и если вы хотите, чтобы ваши отношения не потеряли очарования, ограничьтесь поверхностным знакомством и тем, что люди считают должным сообщить о себе вам, и свято верьте в то, что они рассказывают о себе, оберегайте себя от сомнений, и тщательно храните в себе их благородный образ…
… О людях стоит знать как можно больше, если вы хотите понять их, но то, что вы увидите при близком рассмотрении, причем, в любом человеке, насколько благородным он не был бы…
Тайна влюбленности – не видеть или видеть не так. Тайна любви – видеть и прощать.
Х Х Х
На работе Хулио на следующий день не появился, а вечером возле моего дома, раздался шум, мужские голоса. Ко мне в окна заглядывали – в этом доме у меня тоже не было занавесок.
Я узнала некоторые лица: я их видела вчера на устроенной Хулио пирушке. А дома я была одна с ребенком, Лус Милу уехала навестить родных. Я испугалась людей, заглядывавших ко мне в окна.
Вошедший в дом Хулио не был пьян, но трезвым он также не казался. Обычно умные, погруженные в себя глаза были круглы и самодовольны, и в них нельзя было смотреть без страха: белки приняли цвет зрачков, и полыхало из черноты пламя.
– Ты вчера в присутствии всех, мне сказали, выворачивала у меня карманы! Ты осознаешь, как ты унизила меня?
Я поняла, сейчас произойдет что-то страшное.
– И бумаги моего стола перерыты! Ты все прочитала?
– Да.
И тогда Хулио… тогда Хулио… тогда мой Хулио…
– Достаточно! Мы видели, инженер! – кричали за окном.
– Я вернусь! – пообещал Хулио прежде чем уйти.
Х Х Х
В моей жизни было много всякого разного. От некоторых событий я отходила долго и с большим трудом. От некоторых, возможно, не оправилась никогда.
Х Х Х
Как ты мог, Хулио?
Х Х Х
Иногда мне хочется думать, что если бы я не поехала на ту пирушку, на которой не хотел меня видеть Хулио, не прочитала бы те письма, не увидела бы ту пышнозадую девушку с тонкой талией и толстой косой, не обыскала бы его карманы в поисках ключа, все было бы иначе в наших отношениях. Иногда мне хочется так думать. МНЕ ХОЧЕТСЯ, ЧТОБЫ ТАК ОНО И БЫЛО! Но один Ангел и один Бес нашептывают мне на ухо, успокаивая:
– Не было бы пирушки, случилось бы что-нибудь другое, у нас заготовлено было множество замен.
И под их шепот я оправдываю себя – за то, что поехала на ту пирушку, увидела ту девушку, прочитала те письма, среди которых попадались странные записи – расшитый дневник?..
«… Смерть избавляет от страха. Из цветов самые красивые увядающие внезапно. Женщины, рожая детей, преумножают смерть, ибо вновь родившийся протаптывает свою тропинку к смерти. Тропинки разбегаются, сходятся и все ведут к смерти. Чья тропинка оборвется раньше, тот быстрее добирается к цели…»
Красивые слова, романтично-трагические мысли… Позёрство! Я не верю. Смерти боятся все люди – это заложено в человеке, это инстинкт самосохранения. Я не верю. Я люблю жизнь. ЖИЗНЬ, ЖИЗНЬ!.. Я хочу жить и БЫТЬ СЧАСТЛИВОЙ! И буду! БУДУ! Я буду счастлива!
И что из того, что я увидела Хулио на пирушке, на которую он меня не приглашал, смертельно пьяным и в обнимку с пышнозадой девушкой? Что из того, что я обыскала его карманы в поисках ключа, который он был не способен мне протянуть? Что из того, что я узнала о его измене с подругой жены в присутствии маленькой дочери? Что из того?!.
Ведь Хулио был благороден по отношению ко мне: он вернул мне сына, он спас меня, когда я лежала при смерти в мятом грязном тряпье постели в пустой квартире и никто меня не навещал, он оплатил мои долги, он помог мне прижиться в Политехе и стране, и я любила и страну, и его, Хулио, любила горы, облака и его, Хулио, свежий воздух, солнце, ветер, запах эвкалиптов, ледники Чимборасо и его, Хулио. Я любила так первый раз в своей жизни, первый и последний, я никогда так не любила никого прежде и знала, что уже не смогу после, Хулио был для меня страной, Политехом, ледниками Чимборасо, солнцем, ветром, облаками, он был для меня всем, я любила его каждой клеткой своего существа и готова была приять и любить его, какою бы не оказалась его душа.
Но почему неблагородное чтение чужих писем на неблагородной пирушке не стало случайным событием, а оборвало благородную нить отношений? Почему? Почему? Потому что я УЖЕ без памяти любила Хулио, принадлежала ему и зависела от него и не было надобности больше в благородстве? Или потому, что оказывается невосстановимой порванная нить, и словно сдерживавшая прежде внезапно открывшийся заслон пороков, она, разорвавшись, высвобождает человека из-под бремени благородства, и он предстает таким, как есть – страшным без покровов?
Почему?
Прочитав то, что я прочитала, мне было проще понять Хулио и все, что случилось потом – а оно все равно бы случилось, так или иначе. У одного Ангела и одного Беса было заготовлено множество замен.
Или… все-таки… все МОГЛО сложиться иначе? Могло ли? Могло ли? могло ли? могло ли? могло ли?…
Не могло.
Х Х Х
Остановись, память, сделай пропуск, пробел в череде событий – ну зачем тебе нужно все помнить? – я не хочу вспоминать, не хочу, не хочу… Вычеркни, сотри в своей записи и моей жизни тот вечер! Уничтожь в моей голове саму ту ткань, которой надлежит это помнить, я не хочу это помнить, не хочу…
Но я помню… почему, как при замедленной съемке?… переворачивается сковорода с картошкой и по дереву пола расползается масляное пятно – все огромней, огромней… молоко, которое только что я поставила на плиту греться, опрокидывается мне на голову и стекает с волос на одежду… струи теплого молока… из кухни, куда я забилась, меня тащат в зал, я упираюсь, я не хочу, там люди в окнах… телефон поднимается высоко-высоко – этот мужчина такой высокий… он – Хулио?… – и медленно… почему как при замедленной съемке?.. опускается телефон мне на голову, тупая боль, гул, я лежу на полу…
– Достаточно! Хватит! Мы видели, инженер, – голоса за окном.
Х Х Х
Была глухая ночь, когда Хулио вернулся.
– Забирай вещи, и уходи! – сказала я.
– Это ты МНЕ говоришь?
Хулио вытолкал меня за дверь.
Тихо – не дай бог ребенок проснется! – я скреблась в дверь:
–Хулио! Пусти!
Он открыл дверь, взглянув ему в лицо – оно попало в свет фонаря – вновь я увидела слившиеся со зрачками белки и вырывающееся не только из зрачков, но со всей поверхности глаз пламя, и я отпрянула от двери.
Хулио тянул меня за руку в дом.
– Нет! Нет! – я вырывалась.
Босые ноги, ночная рубашка… – такой я прибежала в дом сеньоры Далии.
Ночи в Риобамбе темные и холодные.
Х Х Х
Я проклята.
Х Х Х
Старшие дети сеньоры Далии были моего возраста, но дружила я с их мамой, полной, подвижной, веселой женщиной лет сорока. У нее были умные глаза и крашеные в седину – белые-белые – редкие короткие волосы. Обращалась ко всем она очень ласково: моя дорогая, моя любовь, моя доченька, моя жизнь… что, впрочем, ничего не означало.
– Что случилось, моя дорогая? – спросила она меня и принесла плед.
– Сеньора Далия… – я всхлипнула.
Она просила звать себя просто Далией, но я никак не могла решиться назвать женщину вдвое старше меня просто по имени, отчества у нее, разумеется, не было, и я никогда не опускала «сеньора», хотя при близости отношений это звучало странно и привносило оттенок «госпожа».
– Сеньора Далия…
Мне было трудно рассказать, что случилось.
Она усадила меня в машину.
– Сеньор! – сказала открывшему дверь Хулио сеньора Далия. – Моя подруга – женщина тонкого душевного устройства, изысканного воспитания и не привыкла к мужланскому обращению!
Хулио был смущен ее появлением. По крайней мере, бить меня в ее присутствии он не мог.
–Простите, сеньора, – сказал он вежливо – это наши проблемы, и мы разберемся сами.
–Уходи, дерьмо, подонок, мерзавец! – потребовала на русском женщина тонкого душевного устройства.
– Прости! – попросил на русском Хулио. – Я ничего не помню! Расскажите мне, что случилось? – попросил он на испанском. – Кажется, я выпил…
Белки его были светлы.
– Уходи! – сказала я, но уже не так твердо.
– Сеньора, я прошу прощения, разрешите мне поговорить с Кирой без вашего присутствия! – обратился Хулио к сеньоре Далии.
– Я могу быть уверена в безопасности моей подруги? – поинтересовалась сеньора Далия и ушла. Урчание ее машины стихло.
Стоит ли говорить – я простила. Каково бы ни было потрясение – избиение, открытие ужасного порока… – женщина не способна разлюбить в один день или два.
– Как ты мог! Как ты мог? Как ты мог? – этот вопрос я задала бесчисленное число раз, а Хулио стоял передо мной на коленях, целовал край ночной рубашки и обещал:
– Никогда больше… никогда… никогда… если ты меня бросишь…
Белки его глаз были светлы. Может, мне показалось, что они меняли свой цвет?
Х Х Х
Мужчина, ударивший один раз, ударит еще – народная мудрость. Но нет правил без исключений! Я верила: Хулио никогда больше не поднимет на меня руку. Мы будем с ним счастливы. МЫ БУДЕМ С НИМ СЧАСТЛИВЫ!
Но откуда взялось ощущение, что я снова осталась одна и мне никто не поможет? А как сладостно было очарованье, как сладостно… И я цепляюсь за любовь – или иллюзию? – но ощущение не проходит – я навечно одна, а любить – это тебя как бы двое. Я теряю способность любить. Я одна.
И хотя я простила – простила ли? – масляное пятно на полу и пролитое молоко, я не сумела забыть людей, заглядывавших ко мне в окна.
Но продолжала цепляться за любовь. Очень страшно во мраке собственной души остаться без любви и в чужой стране, даже если она прекрасна.
А Хулио придумает фразу:
– Ты мое наказание и расплата за все мои грехи!
Фраза станет его идеей-фикс, он повторит мне ее бесчисленное число раз, и не один раз я вновь спрошу:
– Как ты мог?
В альбоме с фотографиями я отыщу четыре крупных снимка «Хулио от Ларисы». Вульгарно накрашенная девица четырежды взглянет на меня с альбомной страницы, а на соседней странице я обнаружу маленькие фотографии жены Хулио и его дочери. Неоднократно мне вспомнятся прочитанные черновики писем, придут мысли о Тане, ее подругах и множестве других женщин, о которых Хулио расскажет мне сам: он не станет скрывать, что причинил им всем боль, они любили его, они страдали…
Откуда взялось у меня желание отомстить, не за себя, за них… или за себя?… Я давила в себе желание мести, но все слова и все ночные ласки Хулио уже не смогли вылечить меня, и оно всплывало, это желание мести, вновь и вновь.
Х Х Х
В Риобамбе тоже есть Красная площадь. Она, действительно, красная: вымощена красным кирпичом. Маленькая площадь. А на площади – маленькая церковь. Я видела: старая индихена, босая, с подвязанной грубой веревкой котомкой за плечами, побоявшись, что нельзя ей, такой грязной, в оборванной одежде, войти туда, внутрь, опустилась на колени прямо перед входом в церквушку и с улицы молилась на изображение Христа, и во всей её склонившейся маленькой старческой фигуре было отчаяние.
Прохожие безразлично обходили старуху. Я тоже обошла.
Х Х Х
Виза! Виза! Мне снова нужно ехать в столицу. Хулио вызвался меня сопровождать.
В автобусе мы с ним одни сидели на заднем сидении. От других пассажиров нас скрывали высокие спинки кресел, и наши вначале осторожные ласки становились все более страстными, нестерпимыми, требовали обнажения…
Выйдя из автобуса, мы прежде всего отправились в гостиницу – замечательную гостиницу, из которой не вышли уже до утра.
Х Х Х
Следующий день пребывания в столице оказался безрезультатным: где-то был неприемный день, какого-то чиновника не было на месте, какая-то из бумаг, пока я собирала остальные, потеряла срок действия… Все это выяснилось с утра, и я махнула рукой: придется приезжать снова!
Мы отправились бродить по Кито. Широкое авеню Амасонас и двухэтажные автобусы сменились кривыми улочками центра, церквями времен Колонии…
В одной из церквей Хулио обратил мое внимание на картину мучений грешников в аду. Однажды в детстве мать завела его в эту церковь, и картина поразила его настолько, что он не мог от нее освободиться: ночью она снилась, а днем стояла перед глазами и, мучения грешников были живее, чем на картине.
– Нелегко отказываться от веры в Бога? – спросила я Хулио.
– В Союзе это само собой получается, – ответил он.
А на улице выходящим из гостиницы мы увидели Сильвио Родригеса, любимог�
