Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах
ПОСВЯЩАЮ ПАМЯТИ СОЗДАННОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ ВЕЛИЧАЙШЕГО ЧУДА – КНИГЕ.
АВТОР
Не вместить ХХ век и в тысячах тысячестраничных книг. Не охватить его и нашим, полным амбиций, умозрением. Не хватит для него и памяти компьютера, который мы никогда не научим слышать и воспроизводить голоса душ наших, потому что сами не можем делать этого…
Автор же предлагаемого романа смеет надеяться, что три его героя – Балаш Агаларов, по прозвищу Рыбий бог, проживший от звонка до звонка всё столетие, Ефим Коган, одолевший его первую половину, и эмигрант Семён Мишиев, переживший оставшуюся половину века – донесут до вас суть минувшего. Ведь по тем страничкам их судеб, помещённых Архивариусом небес в свою неохватную умозрением сокровищницу Истории бытия человеческого, ему удалось пробежать не только их глазами, а глазами ещё и тех, кто, так или иначе, был связан с их жизнями. Тех, кого никогда и никто не вспомнит, и тех, кто оставил глубокие следы в памяти людей. Они-то, последние, и тогда были на слуху и сейчас поминаются историками и исследователями.
Это Владимир Ленин, Иосиф Сталин, Лев Троцкий и их сотоварищи, Григорий Распутин, Симон Петлюра и Нестор Махно, Генрих Ягода, Лаврентий Берия и Андрей Вышинский, Никита Хрущёв и Мир Джафар Багиров, Вели Ахундов и Гейдар Алиев…
Это Трумэн, Рейган и Буш-старший, Уильям Кейси и Ким Филби…
Это Александр Блок, Фредерико Гарсия Лорка и Эрнест Хемингуэй, Максим Горький и Сергей Есенин, Микаил Мушфиг и Самед Вургун…
Их нет. Они ушли. А в небытие ли?..
На этот вопрос, перевернув последнюю страницу этого романа, вы ответите сами.
Что было, то и теперь есть,
И что будет, то уже было;
И Бог воззовёт прошедшее.
И сказал я в сердце своём:
«праведного и нечестивого будет судить Бог;
Потому что время для всякой вещи
И суд над всяким делом там»…
Из книги Екклесиаста или Проповедника
Беркутины
(Пролог)
Рыбий Бог подремывал на корме весляка. А весляк покачивался на зыби. Вместе с ним покачивался огромный утес, похожий на присевшую в воду птицу. Каменная птица закрывала собой остров. И самые бешеные натиски хазри1 она принимала на себя. Сначала жители рыбацкого поселка Копченых кутумов, а потом уже все островитяне называли этот утес Беркутины. Почему Беркутины – ведомо было только одному Рыбьему Богу. Он знал, пожалуй, все легенды острова. И все были-небылицы, что рассказывали о нем самом.
Таковы уж были эти островитяне. Могли увидеть необычное в самом что ни на есть житейском. Любили придумывать различные истории. Речь их тоже была необыкновенной. Звучали в ней и вусмерть бьющий прибой, и всплеск голубых крыльев чаек, и перебираемый волной звон галек и шорох ракушек.
Тогда, рассказывают, Балаш по прозвищу Рыбий Бог, глядя на ребятишек, игравших в скалах в войну, многозначительно заметил: «Дитя, может, и не смыслит, но невинной игрой и неумышленным словом намекнет на многое… Дитя как старец мудр и как народы глуп…»
А утром редкий по силе шквал хазри коварно ударил в Беркутины. Да так, что Беркутины болезненно охнули от неожиданности.
Баркас, причаливший на тихой Южной пристани, принес недобрую новость – война!
Поселок Копченых кутумов, в котором на свежаке скрипели сбитые из промазученных досок четыре рыбацкие лачужки, осиротел. Лишь одна из них ржавой трубкой дымохода одиноко и грустно курила в равнодушное небо. То была хибарка Рыбьего Бога… Поговаривали, что красноармейцы его чуть ли не силком выволакивали из длиннющего эшелона скотных вагонов, набитых восторженными добровольцами. И причиной тому была вовсе не чахоточная немочь, а всего-навсего одна строчка в его личном деле – «горный инженер». Такие специалисты нефтяному хозяйству Баку нужны были как воздух, а войне без разницы, какое мясо перемалывать в своей утробе. Ему и еще нескольким добровольцам, рвущимся на фронт, как нефтяникам, там, у эшелона, автоматически выдали «бронь». Они подняли скандал. Едва не дошло до мордобоя. Тогда самый высокий военачальник призывного сборного пункта приказал взять их под стражу. А к вечеру раздолбанная полуторка с военными номерами на борту скинула Рыбьего Бога на берегу пролива, за которым виднелся его родной остров, с трестом «Артемнефть»…
…Сейчас вокруг острова стоят вышки морских нефтяных промыслов. А дамба, проложенная через пролив, разделявший остров от материкового мыса, накрепко соединила его с ним. И на нем, на острове Артема, некогда, еще далеко до Стеньки Разина, называвшегося Святым, уже живут другие люди. Прежними остались утес Беркутины, Рыбий Бог и рыбацкий поселок Копченых кутумов…
Рыбий Бог по-прежнему жил тут. Жил не в одиночестве. Рядом три пустовавшие хибарки заняли его новые товарищи. Они приехали сюда в разное время. Приехали с той стороны усыхающего пролива, где жили в другом мире. И, как всех вновь прибывших, их на первых порах называли «заморцами». Потом они составили элиту Святого и получили, как здесь было принято, свои прозвища. Одного, Лешку Зубриенко, назвали Девятый Вал, другого, как поговаривали, спасителя самого товарища Сталина, Афоню Тюрина – Рваная Щека, а Миню Дрямова – Белый Берш. Правда, Белый Берш единственный из Копченых имел семью, проживавшую неподалеку, в поселке первых официальных жителей острова, которых здесь поселил сам Нобель. Дрямовы, как и многие другие островитяне, прибились к Беркутинам в тридцатые годы. Бежали от лютого голода. Кто из Рязанщины, как Минькина семья, кто из Поволжья, а кто и из Украины…
Прозвища пришельцев не обижали. Наоборот. Ведь с получением их они как бы получали от островитян своего рода вид на жительство. Это означало официальное согласие – им здесь быть.
Ни их фамилий, ни их прошлого никто из островитян толком не знал. Им это было незачем. Они были не любопытны. Они были наблюдательны. Лучшим паспортом для них был образ жизни и поведение пришельцев. По ним они читали их биографии. По ним судили. Тем, кого принимали в свой круг, давали свое имя и находили уголок у себя в бараках, построенных для рабочих-мазутчиков еще братьями Нобелями. А в Копченых кутумах, который они называли «выселок избранных», позволено было селиться лишь с высочайшего разрешения Рыбьего Бога… Остальные прибывающие сюда, на Святой, и не прошедшие своенравного отбора островитян, ставили свое житье-бытье в другом поселке – Первомайском, что размещался на противоположной стороне острова.
Поселковцы никогда между собой не враждовали, но жили отчужденно. Прошло время, и их накрепко связали родственные узы, семейные торжества, Дворец культуры, куда вместе ходили на концерты заезжающих артистов, в кино, на танцы. Их объединяла работа, больница, школа и детсад, где воспитывались и учились их дети. Житейские заботы ворвавшейся сюда цивилизации, стремление получить коммунальную, со всеми удобствами, квартиру в строящемся Первомайском поселке, обставить ее полированной мебелью, телевизором, холодильником и коврами, иметь собственный автомобиль – все это заслонило прежнюю жизнь островка. Сдуло ее из памяти. Как сдувает со скал в пыль сожженный солнцем песок.
«Выселок избранных» забывался. Знали, что где-то в стороне Беркутин такой существует. Там доживают свой век чудаковатые старики. И туда за бычками и кефалью ходит пацанва.
В обветшалом Нобелевском посёлке, который стали называть Старым, осталось с три десятка семей-старожилов, привыкших к своему образу жизни и никакого другого ни за какие деньги признавать не хотевших. Они все так же друг друга называли по кличкам, полученным чуть ли не сызмальства. И теперь только некоторых, живших на острове с ними по соседству, они все так же называли «заморцами». Но в это слово они вкладывали всю ненависть к темным душонкам, которых на Святом прежде не водилось. В городе другое дело. Быть может поэтому самый крутой нравом Девятый Вал относился к ним спокойно. И не раз бушевавшего в их адрес Белого Берша, жившего на острове, как и Рыбий Бог, с незапамятных времен, он недовольно обрывал:
– Бросай кошку, Берш. Не надрывай сердца. Не перед микрофоном… Вот я вчера таких заломов взял.
Белый Берш, моргая рыжими глазами, дожидался, пока кончится неправдоподобный рассказ о заломах. Наверное, он не слушал все это время травлю Девятого Вала. Ему было неинтересно.
Он не мог отвечать слету. Научившись кое-как читать, Дрямов читал только умные, политические книжки, запоминая понравившиеся ему слова, которые, на его взгляд, имели «особливую силу внушать», и старался употреблять их в разговоре. Он в уме добросовестно складывал фразу за фразой, и когда, по его мнению, «аргумент был готов», выдавал абракадабру, над которой можно было бы потешаться, если бы в ней не было некоторого смысла.
– Спрашивается, почему я об этом рассуждаю? – дождавшись, когда все умолкнут, начал он с риторического вопроса. – Не потому, чтобы смутить твое понятие, высоту которого ни в коем разе с моей не сравнить. А потому заостряю внимание ваше, что удивляюсь их архиблизорукостью. Они не кумекают и никогда не уразумеют в своих каменных джунглях, в чем главная идея жисти. Для них главное – распроклятая деньга. Вот она, гибельная паразитная микроба. Она пожирает человека. Делает его жестокосердным. Такой индивид сам становится паразитным микробом. Он кусает базис социализма. Зубки у него хоть и острые, да, поди ж ты, не крепкие, чтобы перекусить его.
Белый Берш сделал паузу. Убедившись, что его слушают, он удовлетворенно прикрыл глаза и, приложив ладонь к затылку, мягко примял взъерошенные ветром белые от рождения волосы. Этот жест, подсмотренный им в каком-то фильме, у какого-то киноактера, старый рыбак очень любил. Ему казалось, он придает говорившему спокойную уверенность и опять-таки внушает.
– Что ж я хочу всем вышесказанным сказать? – снова с вопроса продолжил Белый Берш. – Базис, прошу, товарищи, меня правильно понять, это не сцементированные кирпичи. Это, должен заострить внимание ваше, – люди. Вы, я и другие. Паразитный микроб вцепляется челюстями не в кирпичи, а в них. Вот почему Девятый Вал, как подстреленная птица, опустился здесь. А Рваная Щека приехал потухшим. Холодным, что тот голыш. Вот почему этого микроба надо извести. Уничтожить как класс. Вот почему я так распинаюсь и никогда не брошу кошки. Укумекал?
Его слушали снисходительно улыбаясь. Каждый с деланным равнодушием занимался своим делом, и каждый, судя по напряженному молчанию, готов был возразить философствующему аборигену. Но никому, кроме Белого Берша, продолжать разговор, грозивший перерасти в бессмысленный спор, не хотелось. Надоело. И они злились на этого обросшего медной щетиной, по-шутовски конопатого, белобрысого мыслителя. А тот, ничего не замечая, с превосходством оратора, затмившего блестящей речью остальных, обводил глазами всю компанию и чувствовал себя значительной и важной фигурой.
– Тебя, Белый Берш, назвать надо было бы Рыжим Пупом. Как пуп земли сидишь на бережку, под солнышком и от удовольствия языком чешешь. Интересно, кем бы ты был там, за Беркутинами? – добродушно ворчал Девятый Вал.
Белый Берш хмыкнул. Он не мог отвечать слету. Он слету мог только действовать. Как в ту давнишнюю холодную весну, когда этот рослый и жилистый ворчун со стальными глазами был окрещен им Девятым Валом. Тогда жители Нобелевского поселка пережили два тревожных дня, переживая за пропавшего в море человека. И еще несколько минут, в течение которых жизнь его висела на волоске.
Старопоселковцы стояли над ревущим морем, как над гробом с покойником.
Только вечером следующего дня, когда море уже ревело, как тысяча голодных тигров, в рыбацких хибарках стало известно, что один из новоселов Копченых кутумов, ушедший накануне на своем паруснике к Дальней гряде, еще не вернулся. Сомнений в том, что он уже кормит раков, почти ни у кого не было. Ведь он прожил здесь всего четыре месяца. И то почти на берегу, сколачивая при помощи товарищей лодку. Выходил, правда, и в море, но с Рыбьим Богом – пару раз с ним же рыбачил на Дальней гряде. Но это в счет не бралось. Выструганную им лодку он обкатывал всего денек. И на тебе, поперся к черту на кулички. Туда при попутном южаке да при хорошем парусе, а не на такой пузатой обалдуйке нездешней конструкции, добираться почти три часа.
Приползти к Дальней он, конечно же, мог. Но если хазри застиг его там – хана! Гряда в высоту не выше двух метров. В небольшую зыбь на ней хорошо. Чуть зазевался, не заметил вдруг взыгравшегося моря – на гряде не устоять. Слонами через нее переваливают валы. Пиши пропало.
– Ничего с ним не случится, – сказал Рыбий Бог. – Он настоящий парень. Послезавтра к десяти утра будет здесь.
Слова Рыбьего Бога на бывалых действовали гипнотически. Верили в его сверхъестественное чутье. И, потолкавшись еще немного, разошлись.
Белого Берша и Рваную Щеку Балаш отправил на маяк, наказав им, чтобы он светил до рассвета.
– На всякий случай. Чем черт не шутит, вдруг захочет прорваться сейчас. Парень рискованный, – сказал он.
Все произошло, как предсказывал Рыбий Бог. Бывалые с самого раннего назначенного часа слонялись на берегу. Над островом гремела оглушительная канонада прибоя. От валов, намертво бьющих в скалы, остров спросонок вздрагивал и охал. На самой ниточке закроя2 нервно вздымающегося мутного моря появилось белое пятнышко паруса пропавшей лодки. Попутняк быстро тянул ее к берегу. Она шла, доверчиво прижавшись бортом к еще злым, но уже не страшным, мягко закругляющимся щекам барашков. Только криво сидящий парус говорил о том, что лодку изрядно потрепало. Теперь все осталось позади. Оставалось совсем немного. За длинной цепью береговых скал лежала спасительная бухта – Домашняя заводь. Уже сейчас пропавший понемногу начнет забирать вдоль берега, на Беркутины, и на полпути от них юркнет за надежную каменную стену. Но парусник ожидаемого маневра не предпринимал.
– Он с ума спятил. В Ствол нацелился. В смерть шмякнется, – проговорил Белый Берш.
Рыбий Бог, оценивающе осмотрев летящий на опасный рубеж парусник, словно тот находился у него под носом, кивнул головой:
– Шмякнется… Если подведет крепление.
С этой минуты Берш начал действовать. Схватив увесистый бунт веревки, лежавший на пороге его лачуги, он привязал к одному концу ее кошку и бросился к скалам. Бывалые, занимаясь каждый своим делом, затаив дыхание следили за ним.
Через четверть часа он был уже у Ствола, представлявшего собой узкий, где-то около четырех метров, проход в сплошной стене скал. Эту горловину называли так потому, что смельчаки, решавшиеся в убойный прибой ради того, чтобы поскорее оказаться дома, проходить через него, влетали в Домашнюю заводь как пуля из дула.
Закрепив кошку в расщелине, Белый Берш, окачиваемый перехлестывающими волнами, цепляясь за каждый выступ, чтобы не быть смытым лавиной воды, медленно продвигался к самому краю кипящей горловины. Уже над ней, вжавшись в тесное углубление, он смотрел на берег, на Рыбьего Бога. Тот поднял руку. Белый Берш выглянул из-за укрытия.
На гребне высоченной волны, прямо в клокочущую «глотку» сквозной дыры, со свистом летел парусник. Белый Берш напрягся…
Леше надо было сейчас еще сильней натянуть парус и держать кормило до последнего, до не могу …
Берш видел, как туго стянулись Лешкины мускулы и как они вдруг ослабли… Это – линь… Лопнул линь…Жердь, державшая понизу полотнище паруса, хрястнув, отбросила его, вцепившуюся в кормило, руку. Брошенный руль развернул лодку, и ее стремительно, бортом, понесло на верную гибель.Берш слышал треск ломающейся лодки и, почувствовав, что ослабевший от удара вал начинает сдавать, шагнул вперед и разжал руки. Многотонная лавина подхватила его и понесла по ту сторону стены, в белый кипяток прибоя…
Подоспевшие к месту происшествия Рваная Щека и несколько бывалых вытянули их за веревку, к которой Берш привязал себя.
Спасенный в беспамятстве метался на топчане Рыбьего Бога. Он выкрикивал и вел не понятно чему счет: «Первая… вторая… третья…» – затихал, а потом радостно, пытаясь вспрыгнуть на ноги, азартно кричал: «Девятый!.. Девятый! Вот он, голубчик»… Белому Бершу с Рыбьим Богом и Рваной Щекой приходилось вступать с ним в единоборство, чтобы снова повалить в постель. Наконец он заснул. Задремал и Белый Берш. А когда открыл глаза, встретился с осмысленно улыбающимся стальным взглядом спасенного, который подмигнул ему:
– Все-таки этот девятый вал подрезал меня.
Белый Берш опрометью бросился к двери.
– Балаш! – вопил он. – Этот… как его… девятый вал очухался! Очухался он!
…Белый Берш слету отвечать не мог. Он слету мог только действовать. И глядя теперь на спасенного им и любившего его человека, которого в Старом поселке с тех пор называли Девятым Валом, он думал, как умно и красиво ответить ему.
– Ты спрашиваешь, кем бы я был там, за Беркутинами? – как всегда с вопроса начал он. – Отвечу. Человеком. Потому что я знаю главный смысл этой жисти, – твердо сказал рыбак.
На него удивленно и вопросительно вскинули брови. А Белый Берш, откровенно наслаждаясь впечатлением, какое произвели его слова, нарочно затягивал паузу. Наконец, картинно приложив ладонь к взвихренному льну затылка, значительно продолжил:
– Это жисть.
Все, не то разочарованно, не то облегченно, перевели дыхание, словно ожидали от старого рыбака заветного заклинания, спрятанного для многих за семью печатями, а не услышав, потеряли интерес к разглагольствованию Белого Берша. Не поняв причины внезапно наступившего равнодушия, рыбак растерялся. И всполошенно, не думая о значительных жестах, округлых фразах, сбивчиво, но горячо зачастил:
– Жисть! Жисть!.. Мне можете не верить… Я что?.. Поспрашайтя у Рыбьего Бога. Ну поспрашайтя. Он раньше вас допетрил. Раньше вас здесь объявилси… Вяленой рыбешки, печеной картошки, хлеба крошки, моря и воли трошки… вот где шелудивый закопан-то. Вот в чем жисть-то. А там, за Беркутинами, ее нет. Там люди кость нарисовали себе и злую свалку из-за нее затеяли. По-вашему, по-мозгляцки, она борьба называется. А борьба-то в чем? Да кто куснет больше. А вот кто куснет, а кто выкусит. Сплошь умные словечки да человечки… Навыкусывается такой, отбежит к морю боль зализывать – и увидит настоящую жисть. Душой светлеет. Человеком становится… Вот где главная идея. Не нарисованная, не придуманная и не с чужого голоса напетая.
– Полно, полно, Берш. Тебя никто не хотел обидеть. Что тебя так распалило? – обнимая за плечи чуть не плачущего рыбака, успокаивал Девятый Вал.
– Да я без злобы, милай, – влажными, по-собачьи жалостливыми глазами оглядывая друга, говорил он. – Ты оттаял здесь, да и другие, что придут к Беркутинам, отойдут душой. Еще вспомнят и возвернутся к Беркутинам. Не усмехайся, Лебедь. Настанет время, и ты припадешь челом к порогу Копченых кутумов.
От укоризненных взглядов Рваной Щеки и Девятого Вала я смешался и готов был провалиться сквозь землю. Последние слова старого рыбака относились ко мне, хотя я слушал его с интересом и не думал глумиться над ним.
– Берш, ты ошибся насчет меня. Я не насмехался.
– Я так, Лебедь. Так. На всякий случай. Думал, что ты на сердце положил недоверие к моему разумению. Дескать, пустомеля старик, – бесхитростно признался он и, кивнув, заковылял по направлению к Старому поселку.
– Куда он? – спросил я Рыбьего Бога.
– К внуку, – ответил за него Рваная Щека. – Сын пацаненка ему народил. Теперь он к Нобелю бегает по нескольку раз на дню.
Белый Берш был первым, кто назвал меня Лебедем. Это было в один из моих приездов к Рыбьему Богу. Он-то и повел меня в Старый, некогда называвшийся Нобелем, поселок, где жил его сын.
Вечерело. Мы подошли к увязшему в зелени небольшому домишке. На голубой ленте горизонта расплавленным золотом стекало в море солнце. Далеко за Беркутинами висела грозовая туча. С той стороны, по-над самым морем, летело семь лебедей. Было тихо-тихо и по-сумасшедшему пахло сиренью. Мне было хорошо. Так хорошо, что хотелось обнять весь мир. Я сел на лавку и записал, уложив в рифмы свое настроение.
– Ты уж прости меня, – раздался над самым ухом робкий голос Белого Берша, очевидно, стоявшего за кустами до тех пор, пока я не кончил дела. – Рыбий Бог чай зовет откушать. Сапогом самовар разутюжил и теперь кейфует возле него.
Уже по дороге, замявшись и в смущеньи, пряча от меня рыжие глаза, спросил:
– Ты уж опять-таки прости. Только страсть как любопытствую, что ты там писал? У тебя такое лицо было чудное… Как у Рыбьего Бога, когда он сети тянет.
– Да стих накрапал, – как можно небрежно ответил я.
– Сти-и-их!? Ишь ты, – протянул он. – И озаглавку дал?
– Нет, заголовка еще не придумал. И потом я не поэт. Я просто по настроению.
Уже сидя за чаем, Белый Берш сказал:
– Твой-то парень, Балаш, стих сочинил. Скажи пусть уважит, прочтет.
Я стал отнекиваться и говорить о непрофессиональности стиха и о том, что он ни к черту не годится.
– Ничего, что без озаглавки. Ничего. И так пойдет.
Я вытащил блокнот и стал читать.
По закату – золотые слезы.
Догорает тихо день.
Где-то всхлипывают грозы,
Плачет запахом сирень.
Маки гаснут на долине,
И грустит рыбак-старик.
Над волной, в нечетном клине,
Лебединой песни крик.
Величавою станицей
Клин плывет, плывет, плывет…
И, как день, из вереницы –
Лебедь в море упадет.
– Ай да парень! Ай да Лебедь! – всплеснул руками Белый Берш. – Каково, а, Балаш?! Задушевно.
Я поблагодарил его и сказал, что он соавтор, потому что подсказал заглавие – «Лебедь». Старик растрогался.
– Спасибо, Лебедь, – сказал он и весь вечер так и называл меня.
И Рыбий Бог с улыбкой заметил:
– Отныне ты здесь получил постоянную прописку. Цени.
… И теперь, здесь, на чужбине, в Штатах, припоминая все мои встречи с этими простыми стариками, с их кривыми судьбами, я ловлю себя на мысли, что давно уже не испытываю прежней восторженности, не ощущаю той прозрачной чистоты, когда мне бывало хорошо, когда хотелось обнять весь мир и плакать от выпавшего мне счастья жить.
И так мне становится тоскливо! И так больно жмёт сердце!.. И так хочется вернуться в то время. Но нет назад дороги. Может и есть… Что мы знаем об этом? Что мы знаем о себе самих, о «жисти» нашей и о смерти нашей?.. Да ни черта мы ничего не знаем!.. Но память, пока мы живы, – это чудо. Чудо, которое в нас. Пока мы есть…
Глава первая
Застолье Рыбьего Бога
Балаханский базар. Малина с сучьим духом. Золотые сани.
Рыбий Бог склонился к костру. На рыжих патлах огня, в мятом ведре, варились раки. А рядом, в черном от вековой сажи казане, по-туземному страстно начинала гортанить уха. Седая голова Рыбьего Бога горела оранжевыми и синими бликами. Он наклонился, а к нему на спину вздувшимся парусом, не то от навалившейся луны, не то от ветра, легла сушившаяся сеть. Бросив к ракам в закипающую воду лаврушку и добрую жменю горошин черного перца, он накрыл ведро листом жести. Потом, подняв спиной сеть с запутавшейся луной, Рыбий Бог снял с костра казан с ухой и поставил его передо мной.
– Пусть допаривается, – пробурчал он и, закатав до колен брючины, пошел в море.
Там, неподалеку, в песчаной отмели, под прохладным накатом, он зарыл пару бутылок арака3 и там же припрятал привезенный мною бочонок зыхского4 пива. Мусульманское святейшество не пьет, а Балаш пил как Бог. Только по настроению, никогда один и всегда с заразительным удовольствием. А свои застолья он обставлял как будто бы просто, но хитро.
Столом служил выжженный добела каменный блин, что находился в углублении скал, напоминающих собой подкову. Вокруг «стола» по овалу подковы лежала высокая перина сухой морской травы, которую нанесли и крепко спрессовали волны да ветер. Удобно прислонившись к скале, сложив по-турецки ноги, можно было сидеть, как на диване. В убойный прибой здесь не больно попируешь. Брызги вдрызг разбиваемой воды в доли секунды вымочат до нитки, а какой-нибудь шальной да крутой вал перекатится через подкову и, обрушившись на головы, смоет всю снедь со стола в камыш. Его заросли тянутся до самого поселка Копченых кутумов… Но в легкий бриз отдыхать здесь одно удовольствие. Особенно ночью. И при луне. И если ее приготовит Рыбий Бог. Когда он откинет лист жести, закрывающий багровых, как марсиане, раков и откроет крышку казана с расплавленным янтарем ухи… Тогда засаленные от долгого употребления граненые стаканы покажутся хрусталями. И помутится в глазах, как от крутой затяжки самосада. И восторженным криком покажется его приглушенное: «За удачу, островитяне!»
Но Балаш кроме «Пусть допаривается» пока не произнес ни одного слова. Он умолк с того самого момента, когда я полез к нему с дурацким вопросом, невольно прозвучавшим с обидной насмешливостью.
Мы с ним выбирали сети. Трепыхающиеся остроперые берши звонко бились о днище нашего кулаза. Балаш то напевал, то насвистывал и прямо-таки по-библейски светился. И в это время он говорил. И не было на свете более счастливого человека. Невнятное бормотание его походило на светлую молитву. Он бормотал ее моряне, бодливому накату, рыбе, Беркутинам и самому себе. Казалось, он жил, по-настоящему жил, только в эти минуты. Он жил ради этих минут. И выходил в море и сыпал сети не на берша и ни на какую другую рыбешку, а вот на них, на эти минуты.
– Посмотри, островитянин! – услышал я радостный его возглас.
Рыбий Бог прижимал к груди извивающегося севрюжонка. Севрюжонок широко открывал пастёнку и, выламывая свою еще неокрепшую хребтинку вырывался.
– Островитянин, если озвучить, что пастенкой своей кричит этот чалбыш5 – от детского вопля Беркутины снимутся с места, – бормотал Балаш и, высвобождая рыбу от пут, приговаривал: – Чалбышонок-глупышонок… Тебе к маме с папой надо. Они расскажут тебе о нас, двуруких и двуногих, которые называют себя человеками и живут там, где вам, рыбам, жить никак нельзя. Они расскажут тебе о сетях, каладах6 и других наших хитростях…
Перегнувшись через борт, Рыбий Бог окунул чалбыша в воду и медленно разжал пальцы. Севрюжонок стрелой ушел в глубину…
– Совсем мало для счастья надо, – снова взявшись за бершей, в том же духе продолжал Балаш. – Мало надо, мало… Рыбе – море. Человеку – воздух… Живая тварь рыщет счастья на свету и впотьмах. В воде, небе, на земле и под землей… А оно под носом, в клюве, в жабрах… Не чувствуют его. Привыкли. Мираж принимают за удачу. А он как насадка. Проклятая насадка… эта жизнь. Чудом сластится. А сколько лет я ждал этого чуда. Всегда жду.
– А что, Рыбий Бог, и ты как сазан попадался на крючок? – спросил я и сам же услышал в этом вопросе язвительную насмешку, которую даже и не думал вкладывать.
– Мы все сазаны, – с холодной тяжестью пробурчал он и с тех пор больше ни слова не проронил.
…Я поднялся с места. В море, объятая каменным сном, лежала бронзовая птица Беркутины. От нее до самого берега протянулась в золотой от ряби брусчатке, широченная, лунная дорога. По ней с бочонком и авоськой в руках шел Рыбий Бог. Казалось, что за всем этим он спускался на морское дно. Об этом я ему и сказал. А он все так же молча протянул мне две гнутые миски с черпаком и кивнул на казан, дескать, займись делом. На каменный «блин», служивший нам столом, Балаш поставил ведро с вареными раками, затем, ловко перевернув вверх дном, резко поднял его над головой. Горячий дух дымящихся раков и ухи с одуряющей силой ударил по ноздрям. Все тело и голова загудели так, словно по всем жилам, как по струнам, небрежным взмахом руки прошелся музыкант-умелец. Вот оно, райское застолье Рыбьего Бога! В мутных гранях стакана, неведомо как оказавшегося у меня в руках, дрожала лунная жидкость. Через гору «багровых марсиан» и пахнущую дымом костра ухи я услышал азартный голос Рыбьего Бога.
– За удачу, островитянин!
Запив жгучий хмель густым наваром ухи и глотнув настоем забористого ветерка, я спросил:
– Почему всегда за удачу?
– Эх, островитянин, – лукаво прищурившись, вздохнул он. – И жизнь удача, и жить – удача. Вовремя умереть и родиться – тоже удача…
Я слушал его, и мне не хотелось, чтобы кончалась эта ночь. Ночь Рыбьего Бога. Мы так у костра и заснули.
Утром Рыбьего Бога рядом не оказалось. Его парусник покачивался далеко в море. Я прошел к Копченым кутумам и в скрипучей лачужке Балаша по памяти записал его рассказ.
* * *
Мальчик вслушивался в жалостливые стоны повозки и к голосу аробщика – то громко разговаривающего с самим собой, то с напускной злостью покрикивающего на лошадь. Потом аробщик надолго умолк. Он задремал. А лошадь, кивая головой и изредка всхрапывая, продолжала путь все тем же ленивым шагом. Мальчика тоже тянуло ко сну, но уснуть он никак не мог. Сырые от рыбьей слизи мешки, под которыми он лежал, воняли тухлятиной. Куда ни поверни голову – или липкая мерзкая слизь, или засохшие, острые, как лезвия, рыбьи чешуйки. Руки и ноги от долгой неподвижности одеревенели. Поначалу в поисках удобной позы он ими двигал и едва не выдал себя. Это случилось, когда арба только еще выезжала из Балаханов. Мальчик, поворачиваясь с боку на бок, запутался в мокрых мешках, приподнялся, и верхняя часть хорошо уложенных мешков свалилась на дорогу. Аробщик всего этого не видел. Он шел впереди лошади. Так бы и пропало добро, не выйди незадачливому вознице навстречу человек с до отказа набитым зембилем.
– Балыг сатан7, стой! – крикнул он. – Люди на ухабах теряют, а ты на ровной дороге рот разинул.
– Разинул, разинул, – добродушно согласился аробщик.
С силой приминая поднятые с земли мешки, он сквозь них почувствовал что-то подозрительно твердое. Не зная того, Балыг сатан сильно надавил на головенку затаившегося мальчонки и провез ее по занозистому днищу кузова. От острой боли и от страха быть обнаруженным маленький беглец не мог даже взвыть.
– Кажется, одну рыбу еще не продал, – с сожалением сказал он подошедшему и собрался было раскидать мешки.
– Ну да, вон хвост его под колесом! – округлив глаза, воскликнул человек с зембилем.
– Чей хвост? – оторопел Балыг сатан.
– Кита, которого ты не продал!
И они расхохотались. Потом торговец вспомнил, что на базаре за полмешка вяленого берша он выменял рулон толи, о котором забыл. И у него отпала охота рыться в вонючем ворохе мешков. Не хотелось пачкать руки и не терпелось поскорей выехать из Балаханов на безлюдную дорогу, чтобы там, в укромном местечке, вытащить из-за пазухи туго увязанные в платок золотые монеты. Десять золотых монет! Никогда бы не мог поверить, что за ведро безвкусной черной икры, которую рыбаки выбрасывали за борт, ему заплатят больше, чем за полдюжины мешков балыка. Светлая голова у Ага Рагима. Светлая. Знает, чем лакомятся господа. У Махмуда бека, когда он перед ним поставил это ведро, позеленели глаза, как у голодного волка.
– А это Ага Рагим передал вам. Говорит… м-м-м… Телкатес… – выговорил, наконец, припомнив странное русское слово Балыг сатан.
– Деликатес, – поправил Махмуд бек и, подцепив пальцем комок прозрачных отдававших зеленью черных зерен, отправил в рот.
– Отменно! Сказка! – причмокнул он. – Очень кстати. Передай ему спасибо и десять золотых… Да, на следующей неделе пусть еще пришлет. И побольше…
Десять золотых теперь лежало у него в кармане. Целое состояние. Это еще одна хорошая лодка, пять сетей и, если не будет улова, без малого месяца два сытой жизни. Каждый вечер плов. Аробщик, сглотнув слюну, осклабился.
– Если человек смотрит на изношенный зад старой лошади и улыбается – примета хорошая, его ожидает богатство, – пряча в усах улыбку, глубокомысленно проговорил человек с зембилем.
– Да ну! – удивился аробщик и, поймав свой взгляд на лошадиной заднице, от души прыснул: – Спасибо, чаще буду смотреть.
– А что, Ага Рагим не приехал? Это ведь его арба.
– Он в море пошел… – и, помолчав, добавил: – Далеко пошел. За остров Святой. Слыхал?
– Слышал от него… А ты кто ему будешь?
Аробщик хитро ухмыльнулся:
– Сын отца и матери его.
Они снова засмеялись. И человек с зембилем стукнул его по плечу.
– Значит, тебя Мехти зовут. А меня – Ашрафом. Я кучер управляющего нефтяных промыслов Махмуд бека.
– Я о тебе тоже слышал от брата.
– Вот-вот. Привет ему передай. И заодно мою просьбу выполни. Хозяин с женой вчера еще вместе с гостями из Германии уехали в Тифлис. Думал, буду свободным. Не получилось. Столько срочных заданий надавал. Придется кататься то в Карадаг, то в Маштаги, то в Нардаран, то… – Ашраф махнул рукой. – А в доме сестры моей сунят-той8! Не смогу я быть у них. Так ты этот зембиль с гостинцами, будь добр, передай Кюбре ханум. Ее у вас в Мардакянах Певуньей зовут. Она моя сестра… И еще возьми рублевку. Скажи ей, чтобы сразу после обрезания поцеловала бы его за меня и отдала.
Мехти кивнул. Потом завистливо протянул.
– Тифлис… Хотя бы разок увидеть его…
– Даст Бог еще увидишь.
– Иншалла! – помогая устраивать зембиль в арбе, говорит Балыг сатан.
– Спасибо, Мехти джан! Удружил,– благодарит его Ашраф.
– Интересно, чего это они, твои хозяева, сами уехали, а сынишку не взяли? Бегает там по двору как угорелый. Всю арбу облазил.
– Там все взрослые. Ребенок только бы мешал. Оставили его с русским учителем. Хозяин ему доверяет. Он человек надежный.
– Надежный, да чужой.
– Грета ханум хотела его взять. Полюбила как родного.
– Как?! Он им не родной? – удивился Мехти.
– Махмуд беку – родной, а хозяйке – нет. Он ребенок его сестры. Ее муж, отец мальчика, помер. Она несколько лет вдовствовала… А теперь там, у себя в Шемахе, сошлась с другим. Как положено, по шариату… Тоже с вдовцом. У ней двое – мальчик с девочкой, и у того трое – две дочки и сын. Вот Махмуд бек и взял у ней мальчонку.
– Он шемахинец?
– Хозяин?.. Да.
– А что он своих не завел?
– Не получилось. Когда Грета ханум была беременной, она упала из кареты и чуть не умерла. Ее спасли, а младенца не сумели… Лучшие профессора Германии ее лечили.
– Они сюда приезжали?
– Кто? Профессора?..
– Ну да!
– Нет, это случилось в Берлине. Хозяин с Гретой ханум поженились, когда он там учился… Теперь она не может иметь детей… Аллах лишил ее этого счастья. А женщина она очень хорошая. Балашку любит без памяти. Если бы ты видел, как она с ним прощалась, когда они уезжали.
Маленький беглец, забыв о боли и своих неудобствах, хотел выскочить из арбы, вцепиться в фаэтонщика Ашрафа и обозвать его вруном. Он-то хорошо знает, что мама Грета его мамочка, Махмуд бек его папа. Ничего, отец всыпет ему как надо. Не разрешит ездить на нашем фаэтоне… «Тогда посмотрим, дядя Ашраф. Тогда посмотрим»… – успокаивал себя мальчик.
Не имея возможности заткнуть себе уши, чтобы не слышать, он сильно зажмурил глаза. Другой раз он крикнул бы ему что-нибудь обидное и обязательно укусил бы.
Мальчик представил себе, как он выскакивает из-под мешков и впивается зубами в жесткую руку кучера и как Ашраф ревет от боли. Но этого нельзя было делать. Тогда бы он выдал себя и никогда бы не увидел моря. А ему больше всего на свете хотелось к морю. Хотя бы одним глазком посмотреть, как это в хрустальной воде живут серебряные рыбки.
О том, что море сделано из хрусталя, он нисколько не сомневался. Таким после рассказов рыбака Ага Рагима он видел его во сне. А Ага Рагим, как говорил отец, не пустомеля, человек порядочный. Не врун, как фаэтонщик, который ему один на один говорит ласковые слова и гладит по голове. Рыбак ничего подобного не делает. Зато дольше всех с ним разговаривает. Рассказывает о море. И когда он однажды спросил его, какое оно, море, рыбак ответил:
– Разное. Всегда хорошее. А когда солнце и нет ветра, море как… – Ага Рагим поискал глазами, с чем бы сравнить его и, указав на светящуюся в лучах вазу, сказал: – Как эта хрустальная ваза.
И мальчик тогда же затосковал по морю. И с нетерпением ожидал Ага Рагима, чтобы снова послушать о рыбаках, о волнах-великанах, о бешеном хазри, чтобы еще раз попроситься с ним или хотя бы побегать с его зюйдвесткой, от которой даже возле дома пахло морем. А он наезжал к ним в Сабунчи раз в месяц. Привозил полную арбу рыбы – свежей, сушеной, вяленой, холодного и горячего копчения. Управляющий покупал ее всю. Но из-за частых званых ужинов и обедов, устраиваемых в честь знаменитых и очень прожорливых гостей, она быстро расходилась. И он снова посылал гонца к Ага Рагиму. Только к нему, хотя на побережье были ловцы побогаче, на которых работало с десяток лодок. Рыба Ага Рагима и на вид была аппетитней, и на вкус лучше «ихней». Особенно удавался ему копченый балычок. С золотистой корочкой, насквозь светившейся янтарной мякотью.
Махмуд бек познакомился с рыбаком на базаре. Он сам делал закупки. Правда, по занятости это делать ему приходилось редко. Но если уж выпадал такой случай, он его не упускал. Махмуд бек любил базар. С тех самых пор, когда только одна мать верила в то, что ее сын выбьется в люди и его будут величать Махмуд беком. Он вместе с ней спозаранок, с зембилями зелени спешил на базар, чтобы успеть занять бойкое местечко. Пока кучка к кучке раскладывались кресс-салат, рейхан, зеленый лук, Махмуд ничего не мог видеть. Он только чувствовал острые тычки и недовольные шипенья зеленщиц, которым он будто бы мешал. Мать, не отрываясь от дела, рявкала на них и успевала выволакивать сына, запутавшегося в необъятных юбках шмыгающих взад и вперед торговок.
– Будь шустрей, сынок, – просила она.
Здесь не до обид. Каждый ищет себе места. Толкает, кроет матом, прет напролом, смеется, зазывает, наговаривает городовому, шпыняет слабого, обворовывает… Кутерьма, сутолока, гвалт. Но бессмыслицы в этом вовсе нет. На базаре как на базаре. И как в жизни. Разница только в масштабе.
Базар – гениально сработанная карикатура на жизнь. Один-два молниеносных штриха – и перед тобой тип, с которым ты уже имел честь обмениваться любезностями в блестящем светском салоне. Только он был наряжен во фрак и на холеном лице его сияла обворожительная улыбка.
Любезности, любезности… Они похожи на наливные без червоточинки яблоки, лежащие на прилавках базарных рядов, на ворох солнечных оранжевых апельсинов и зелень, на которой дрожат ещё росные слезки.
Наивному невдомек, что хозяин еще дома отобрал яблоки для прилавка, и теперь поплевав на них, полой пиджака натер до блеска, а зеленщица только-только обмакнула пучки в ведре воды, и на них сверкает, конечно же, не роса.
Поживших не проведешь. Махмуд бек через все это прошел. И смотрел на все хладнокровно, как бы со стороны. Но оставаться в стороне не мог. Его гипнотизировала безудержная суета. Быть в толпе и быть свободной от ее гипноза нельзя. Равнодушным может быть тот, кто правит или надзирает над ней. Вон как смотритель базара и стоящий рядом с ним окаменелым идолом городовой.
Махмуд бек потянул носом воздух. Хороши запахи на базаре. Словно спозаранок вышел на крыльцо своего сельского детства.
«Не будь жизнь таким базаром, жить было бы не интересно. Как хорошо, что можно толкаться, дышать, торговаться», – думал Махмуд бек, прокладывая в толчее свой путь. Он заражался настроением базара, входил в азарт. Но лихорадочно работающий мозг, с холодным рассудком, не давал ему забываться. Из всей будоражащей кутерьмы выхватывал колоритные картины отношений между людьми и самих людей. Ради чего он, по-существу, и рвался сюда, чтобы потом на досуге поразмыслить обо всем.
Махмуд бек понимающе мигнул щупленькому амбалу, прогнувшемуся под хурджинами, что были набиты гранатами. Тот шнырял в людской каше и ловко с зазевавшихся сбивал папахи да ещё успевал мягко поддавать по задницам чванливых женщин. И проделывал всё это с жалостливо-виноватым видом. Поймав подмигивания Махмуд бека, амбал лукаво сверкнул глазами и, демонстрируя свое мастерство понимающему человеку, тотчас же сшиб на ком-то папаху серого каракуля и повернул к пострадавшему свою плутовскую рожицу, виновато изобразив на ней плаксивую гримасу. Серый каракуль оказался парнем бывалым. Поднимая папаху, он ухитрился дернуть амбала за ногу… Гора тяжелых хурджинов обрушилась на головы людей. В одно мгновение здесь образовалась куча-мала из визжащих женщин, испуганных детей, ушибленных голов, подвернутых ног.
«Амбал малость не рассчитал», – прыснув и отступив в сторону, сказал про себя Махмуд бек. Он хотел было пойти на выручку щупленькому носильщику, но его что-то остановило. Сейчас, только сейчас его глаза выхватили нечто интересное. А что? Где? Он окинул взглядом рыбный ряд и… нашел. Махмуд бек чертыхнулся. «Это экземпляр!» – прошептал он, продолжая наблюдать.
Рыбный купчик, на которого он обратил внимание, отличался от десятка других, стоящих с ним в одном ряду. На затылок была откинута необычная для здешних мест шкиперская зюйдвестка. Сначала она бросалась в глаза, потом уж ее хозяин. Суровое, как морская скала, лицо его было непроницаемым и жестким. И спокойные, иронически окидывающие базар умные глаза. Среди всей этой наэлектризованной друг от друга толчеи он, пожалуй, единственный, кто сохранял трезвость и, как в театре, с галерки, наблюдал за развернувшимся здесь действом.
«Бывалый шкипер», – заключил Махмуд бек, пробираясь к нему вдоль рыбного ряда.
– Салам алейкум, господин шкипер, – приветствовал Махмуд бек.
Шкипер перевел спокойно-изучающий взгляд на подошедшего и кивнул головой. Лицо оставалось совершенно невозмутимым. Не промелькнуло и тени торгашеской заинтересованности.
– Любопытно, что балычок у вас дороже, чем у других.
– Но лучшего, господин горный инженер, вам не сыскать на всем Апшероне.
Махмуд бек невольно покосился на свой замазученный китель. Шкипер нравился ему все больше и больше. «Разбирается, сукин сын», – еще более восхищаясь им, подумал он. И потом, его балычок на самом деле выглядел гораздо аппетитней прочих.
– А вот кутумы ваши, шкипер, дешевле всех.
– Вы хотите кутумов?.. Самые отменные через трех от меня. Правда, они подороже.
– Какой же вы торговец? Свой товар надо уметь подавать, иначе ни черта не выручишь, – удивился Махмуд бек.
– Я рыбак, господин горный инженер, – с достоинством ответил шкипер. – У меня свой расчет. Если вы у меня купите балык, тогда точно знаю, вы станете моим постоянным покупателем. Возьми у меня кутума – я рискую потерять хорошего клиента. Эта партия кутумов из неудачных.
Махмуд бек в знак одобрения хмыкнул. Поинтересовался стоимостью всего балыка и протянул рыбаку три рубля.
– Это очень много, господин горный инженер, – глядя на протянутые купюры, заметил он.
– Из них, – пропуская мимо ушей реплику шкипера, говорил Махмуд бек, – два рубля за весь ваш балык… Кстати, ваше имя?
– Ага Рагим.
– На все остальные, Ага Рагим, по своему вкусу купите мне лучшего копченого кутума… Когда кончите торговать, привезете ко мне. Я управляющий Балаханскими промыслами. Где живу, знает каждый.
И, не глядя на разинувших рот рыбных торговцев, которые в его присутствии, надрываясь, расхваливали свой товар, Махмуд бек ушел в толпу, пробиваясь к виноградным гроздьям и инжиру. По пути он встретил амбала, что нарвался на каналью, знающего толк в базаре. Бедняге попало ото всех. Хозяин хурджинов все еще норовил кулаком достать до окровавленных губ незадачливого носильщика. Махмуд бек сочувственно покачал головой. Несколько минут назад этот амбал был его союзником. Они между собой даже перемигивались. «Не бросать же союзника в беде. Надо возместить ему ущерб», – решил Махмуд бек, нащупывая в кармане мелочь. Но протянуть руку помощи ему не удалось. У самого уха он почувствовал чье-то чесночное дыхание. Это был смотрящий за базаром городовой.
– Господин управляющий… тот самый… опасный человек, – подобострастно шептал он.
Махмуд бек недоуменно уставился на полицейского. По-телячьи выпучив глаза, околоточный указывал в сторону рыбного ряда. Махмуд бек глянул туда и перехватил проницательный взгляд шкипера Тот, не таясь, смотрел на них…
– Он каторжанин… Из Сибири… Тот самый, политический, – дышал чесноком жандарм.
– Я у него рыбу покупал, а не политику, – оборвал он блюстителя порядка и пошел к выходу.
Махмуд бека толкнули. В кармане звякнула мелочь. Он ее так и не отдал пострадавшему носильщику.
«Ну и невезучий этот амбал. Надо же… Впрочем, на базаре как на базаре»…
Потом он забыл о нем. Его мыслями завладел занятный торговец рыбой, похожий на шкипера и оказавшийся каторжанином.
Свой товар к дому управляющего, как и было договорено, Ага Рагим подвез в пятом часу пополудни. Он вошел в открытую калитку ворот и огляделся. Просторный двор. Слева конюшня. Возле нее, поблескивая лаком, стоит двухместная, с откидным верхом коляска. Справа сарай с загоном для птиц где копошились куры и, сбившуюся в кучку, семейство гусей. Завидев чужака, гуси сердито загоготали и, по-змеиному вытянув шеи, зашипели. Впереди, в отдалении, за раскидистым хартутом, хозяйский, в два этажа дом. К нему, под шатром виноградника со свисающими еще зелеными кистями, вилась выложенная из известняка дорожка. Кругом ни души. Он подошел к нему почти вплотную, когда отворилась дверь и ему на встречу по ступенькам сбежал невысокий крепыш славянской наружности.
– Здравствуйте. Вы шкипер? – спросил он.
– Можно и так, – согласился рыбак.
– По колориту, так оно и есть, – окинув Ага Рагима, добродушно смеющимися серыми глазами, сказал крепыш.
Рыбак молчал.
– Я, господин шкипер, три в одном: домосмотритель, педагог сына управляющего и студент русской словесности Николай Васильевич Якутин. Можно просто Николай, – и протянул ему открытую ладонь.
– Ага Рагим… Можно без Ага. Просто Рагим, – крепко пожимая руку Николая, назвал себя рыбак.
– Рагим, хозяин немного занят. Просил провести вас в гостиную. Он сейчас подойдет. У него к вам деловой разговор. Если, конечно, сказал он, вы не спешите.
– Не спешу.
Ага Рагиму нравилось, что его принимали в этом доме не как лакея и что этот русский парень разговаривал с ним уважительно, на «вы».
– Устраивайтесь. Пожалуйста в любое кресло, – войдя в гостиную, предложил домосмотритель. – Сейчас распоряжусь, вам принесут чая.
– Спасибо, Николай.
– Я, если не возражаете, тоже вас оставлю. Мне нужно закончить урок с хозяйским мальчиком, – извинился сероглазый крепыш и вышел из комнаты.
«Ты смотри… Доверяют… А ведь городовой наверняка нашептал обо мне», – отметил он и, сказав вдогонку учителю: «Ничего»… – сел в кресло напротив окна, из которого просматривалась вся гостиная. Место оказалось неудачным. Слепило солнце. На излете дня оно особенно яркое. Он мог пересесть на другое место, но оттуда обзор был похуже и он мог не заметить появление хозяина дома. Ага Рагим подошел к окну и створкой ставни закрыл солнце. Из-за створки ему под ноги упала засунутая кем-то туда рамка с фотографией. «Нашли место куда класть. Хорошо стекло не разбилось», – проворчал он и… замер. На фотографии рядом с женщиной, державшей перед собой годовалого ребенка, стоял мужчина один в один похожий на его двоюродного брата Вахида, которого он в последний раз видел, когда тому было лет пятнадцать. В тот самый день, когда Ага Рагима угоняли в Сибирь. Он с матерью, женой его покойного дяди Сабира, и другими родичами пришел к Баиловской тюрьме провожать этап заключенных. Тогда Вахид ухитрился проскользнуть мимо охраны и сунуть ему в карман рублевку. Обозленные дерзостью подростка конвойные его немного побили…
Теперь, как ему сказали, его нет в живых. Умер еще до возвращения Ага Рагима из каторги. Он умер, как и отец, от рака желудка. Из-за этой болезни он уехал в горный городок Шемаху, славящийся своими знахарями, здоровым воздухом и целебным буйволиным маслом. Оттуда была родом его жена. Однако обмануть болезнь не удалось. Правда, поначалу ему там стало получше. А потом… У него, как рассказывала незадолго до своей кончины мать Вахида, остались девочка и крошка сын. Связи с ними у ней не было…
Похож. Очень похож. Только вот усов у Вахида не было. Впрочем, за время, пока он отсутствовал, они могли и отрасти. Все равно это не он. К этому дому он никаким боком не мог иметь отношение…
– Хош гялмисиниз9, господин шкипер! – быстрым шагом подходя к Ага Рагиму, улыбался ему утренний покупатель. – Что вы стоите?! Присаживайтесь! У меня к вам деловой разговор.
Не выпуская из рук рамку с фотографией, рыбак садится напротив хозяина дома.
– Я весь внимание, господин управляющий.
– А что это у вас? – интересуется он.
– Фотография… Я прикрывал ставню… Она оттуда вывалилась. Чуть не разбилась.
– Ну-ка, – протянул он руку и тут же, как ужаленный, вскочил с места.
– Абдул! Сукин сын! Бегом ко мне! – зычно крикнул он и, повернувшись к Ага Рагиму, пожаловался: – Наши азербайджанцы как работники никуда не годятся. Пока им не дашь по башке, и уважать не будут, и ничего нормально не сделают…
– Я здесь, хозяин! – входя с подносом, уставленным чаем и сдобой, подал голос слуга.
– Я тебе приказывал спрятать эту фотографию?
Постреливая хитрющими глазенками, Абдул виновато опустил голову.
– Почему не сделал?
– Я положил ее за ставню и забыл.
– Если бы ее снова увидел мальчик, я бы тебя в два счета прогнал отсюда!
– Простите, хозяин.
– Только это и знаешь – «простите, хозяин», – передразнил он и, протянув ему рамку, велел немедленно идти к нему в кабинет и спрятать ее за книгами.
– Понял! Спрятать в шкафу за вашими книгами.
– Бегом! И чтобы глаза мои тебя не видели.
Абдул опрометью кинулся вон.
– А кто они?.. Там, на фотографии… – полюбопытствовал Ага Рагим.
– Моя сестра Натаван, ее умерший от желудочной болезни муж Вахид и их сынишка… – горестно вздохнув, управляющий отошел к окну.
Ага Рагим едва не вскрикнул. Хорошо, инженер стоял к нему спиной.
– Мальчика я усыновил… Меня уже называет папой. А жену мою – мама Грета. Вот и прячу от него фотографию Нет-нет, а он тянется к ней…
– Чувствует: родители… – выдавливает рыбак.
– Да, – соглашается управляющий. – И еще болтливые языки людей… Вот и прячу ее. Не стоит терзать ребенка такими непонятными вещами, как смерть, житейские проблемы… Не поймет… Повзрослеет – расскажем…
– А со стороны отца… никого нет? – как можно спокойнее поинтересовался он.
– Была бабка… Мать Вахида… Бедную женщину после похорон сына разбил паралич… Тоже умерла.
– Других – никого?
– Может и есть… Но у меня ему будет лучше. Я своим достатком смогу поднять его. Дать образование. Он у нас уже лопочет по-немецки. Жена у меня немка… – управляющий, видимо, что-то вспомнив, усмехнулся, хотел было еще что-то сказать, но вдруг, спохватившись, резко обернулся к рыбаку:
– Простите, уважаемый шкипер, заболтался… Давайте о деле.
Из Балаханов в тот вечер Ага Рагим уезжал в подавленном настроении. Наверное потому, что не дал волю обуревавшим его чувствам. Задавил кричавшее сердце: «Ваш мальчик – и наш мальчик!.. У него есть родственники по Вахиду!.. Много родственников!.. Он племянник мне!»…
Нет, ничему такому он не позволил вырваться наружу. Ни единая мышца на лице его не выдала его. И это всю дорогу мучило рыбака.
«Хорошо, что сдержался, – уже въезжая в Мардакяны, решил он. – Видишь ли, родич отыскался. Бывший каторжник… Инженер правильно сказал: он его поднимет, даст образование… А что мы сможем?.. Я-то что смогу? – спросил он себя и сам же себе ответил: «Ничего! Так что и нечего лезть…»
О том, что управляющий Балаханскими промыслами Махмуд бек Агаларов растит сынишку их двоюродного брата, он никому говорить не стал. Оставил в себе.
В тот день ему так и не удалось увидеть мальчика. Он где-то в комнатах занимался уроком русской словесности. Рыбак впервые увидел его недели через три, когда, как и договаривался в тот вечер с Агаларовым, привез на его подворье бочонок черной икры и пару мешков отменного балычка.
Он увидел его за столом, под шатром свисающих с лоз белых и черных кистей винограда. Посасывая горку варенья на ложке, мальчик внимательно слушал что-то рассказывающего ему Николая. Завидев арбу и идущего рядом с ней Ага Рагима, державшего за гриву одну из лошадей, он бросил ложку и стремглав кинулся к нему навстречу.
– Балаш! Поросенок! – вскрикнул ему вслед, обрызганный вареньем Якутин.
А мальчик, остановившись в нескольких шагах от рыбака, замер и, вытаращив глазенки, не мигая, заворожено уставился ему в лицо. Ага Рагиму, аж, стало не по себе. «Неужели зов крови?» – промелькнуло в голове.
– Здравствуй, мальчик! Как зовут тебя? – спросил он.
А мальчик, не отрывая глаз от лица его, продолжал молчать.
– Ай-яй-яй! Как невежливо! – кивнув рыбаку, с увещевающей укоризной выговорил подошедший Николай.
– Этого проказника зовут Балаш, – показывая на свою белую майку с каплями варенья, сказал Якутин.
– Салам, ами10, – наконец пролепетал он, опять-таки не отводя глаз от него, что явно смущало рыбака.
И вдруг вскинув указательный пальчик, спросил:
– Что это у тебя за шапка такая?
Таких мальчик ни у кого и никогда не видел. Это была смелая вещица. Он вещи, как и людей, по малопонятным и только им придуманным признакам, делил на смелые и трусливые, добрые и вредные. Вот тарелка, например. Она добрая, но трусливая. Боится упасть и разбиться. А половник и ложка вредные. Иногда они, правда, бывают хорошие…
Значит, это не кровь узнала кровь. Пацаненка, догадался рыбак, поверг в изумление его головной убор.
– Это шапка – зюйдвестка… Ее носят капитаны морей и океанов. Я тебе о них рассказывал, – стал объяснять Якутин.
– Так тебе нравится моя шапка? – хмыкнул Ага Рагим и, стянув ее с себя, протянул ему.
Мальчик зарылся в нее лицом. Она точно смелая вещь. И пахнет по-особенному. Даже не пахнет, а дышит. И, зажмурившись, малыш сказал:
– Она как живая.
– Это гилавар11 в ней спит. Ветер такой. Послушай… Слышишь? Ворочается и ворчит.
– Ворчит, – соглашается мальчик.
– Потому что недоволен. Он любит дразнить море. А я не разрешаю. Здесь его держу. А когда нужно, встряхну зюйдвестку – и он вылетает на волю. Как расшалится, я его снова сюда.
– Как дразнит?
– Играет с ним. Щекочет. Когда тебя щекочут, ты дрыгаешь ногами, хохочешь. А море так расхохочется, что нам, рыбакам, не до смеха.
– Выпусти его. Он меня не слушает.
– Здесь нельзя, – убеждает Ага Рагим мальчика. – Гилавар только у моря может жить. В Балаханах он погибнет. В мазуте завязнет. Задохнется среди этих вышек… Приедешь ко мне, там, у моря, сам выпустишь его погулять.
Степь дышала парным молоком. Ее дыхание стлалось по-над сизой полынью и по-над темными кустами колючек. Не остывший за ночь песок пах теплым коровьим выменем. От сельских домишек, плывших вместе с дымкой в едва мерцающую синеву занимающегося рассвета, неслись очумело ликующие крики петухов. Они всегда так заразительно радостны. Так, черт возьми, будоражат, что мысли об усталости, отдыхе и сне начисто исчезают. «Вдохновенная птица», – запустив пятерню в песок, подумал Ага Рагим, и тут же представил себе, как им, петухам, выворачивают крылья и над туго трепещущим гребнем, похожим на восходящее солнце, белой молнией сверкает лезвие ножа. И из той гортани, что каждое утро провозглашала новый день, под ноги кипящей струей выплески
